ляды императора на молодых нигилистов, обратив его добрые намерения в самый яростный гнев. Вместо милостивой улыбки граф Пален получил страшную головомойку, которую он в свою очередь задал перепуганным членам Сената. Их ходатайство о помиловании, как читатель помнит, было с негодованием отвергнуто. В другом случае - на "процессе 50-ти" (март 1877 года) - правительство само не смогло удержать своих позиций. Приговоры на этом суде были не ниже и не выше предела, установленного законом для такого рода преступления - ведение пропаганды, - от пяти до девяти лет каторжных работ. Среди обвиняемых, подвергавшихся до суда особенно жестокому обращению, было несколько молодых девушек в возрасте восемнадцати - двадцати лет, принадлежавших к лучшим семействам России. На суде они возбуждали участие даже в стане своих врагов. Большинство этих девушек учились в швейцарских университетах, и перед ними открывалось блестящее будущее врачей, но, воодушевленные революционными идеями, они вернулись на родину, чтобы стать в ряды борцов за свободу. Однако непреодолимое, как казалось, препятствие мешало осуществлению их высоких идеалов - глубокое недоверие, испытываемое рабочими людьми, лишь недавно сбросившими ярмо неволи, ко всем, кто действительно или возможно принадлежал к классу их прежних хозяев. Тогда молодые пропагандистки в своем страстном энтузиазме решили пренебречь удобствами привычной жизни и взвалили на свои хрупкие плечи тяготы, сокрушавшие даже многих женщин, привыкших к непосильному труду. Они стали простыми работницами, трудились по пятнадцать часов в день на московских бумагопрядильных фабриках, терпели голод, холод и грязь, безропотно перенося все испытания тяжелой жизни, лишь бы получить возможность проповедовать свою новую веру как сестры и товарищи, а не как господа. В этом подвижничестве было что-то глубоко трогательное, напоминающее мучеников первых времен христианства. Эти девушки произвели глубокое впечатление на публику, присутствовавшую в зале суда, среди которой было несколько высших сановников и придворных дам, поэтому власти сочли нужным заменить свирепые приговоры, вынесенные судом (самым тяжким преступлением пропагандисток было чтение рабочим социалистических брошюр), бессрочной ссылкой в Сибирь. Однако эта милость не была распространена на их сотоварищей. Здановича, Джабадари, князя Цицианова, Петра Алексеева, обвиняемых в тех же преступлениях, осудили со всей строгостью на самую жестокую каторгу. За исключением этих двух случаев суд и правительство храбро придерживались своей тактики. Ни разу больше они не проявляли "по принуждению милость". Ведение пропаганды карается каторгой. При этом не надо забывать, что революционная пропаганда в России лишь весьма отдаленно напоминает активность, известную под этим названием в других странах. Это не та обширная длительная общественная деятельность, как, например, политическое движение в Германии, Франции и Англии. Условия русской жизни не допускают открытой агитации. Пропаганда должна вестись тайно в частных домах, на нелегальных собраниях. Да и чаще всего пропагандист, если только он не является человеком исключительно ловким, может выполнять свое святое призвание лишь очень недолгое время - пока не попадет в руки жандармов. Как было доказано на процессе "долгушинцев", они выпустили всего две нелегальные брошюры и никто из них не был уличен в ведении пропаганды более чем два-три раза. Против Гамова имелись лишь доказательства одного-единственного проступка - передачи двум фабричным рабочим нескольких нелегальных брошюр, - проступка, за который ему вынесли безобразно жестокий приговор - восемь лет каторги. Обвиняемым по "процессу 50-ти" повезло не больше. Софье Бардиной, хотя она была одной из самых активных революционерок, не приписали более серьезной вины, чем чтение фабричным рабочим в двух-трех случаях социалистических книжек. Однако за эту ничтожную провинность суд приговорил ее к девяти годам каторжных работ, замененных впоследствии особой милостью царя бессрочной ссылкой в Сибирь. Привлечение к суду людей, без малейших оснований подозреваемых в нелегальной деятельности или организации тайного общества и обвиняемых лишь в ведении пропаганды, всегда почти кончается вынесением столь же свирепых приговоров. В сентябре 1877 года Мария Бутовская, обвиняемая в том, что она дала рабочему одну книгу, была приговорена к семи годам каторжных работ. Малиновский, рабочий, осужденный за ведение пропаганды, был приговорен судом к десяти годам каторги. Дьякова и Сирякова - хотя их и судили вместе, но они не имели сообщников - приговорили к той же мере наказания за подобные же провинности. За несколько слов, высказанных в пользу социальной или политической реформы, человека присуждали к той же мере наказания - десять лет каторжных работ, которая предусматривалась сравнительно мягким русским уголовным кодексом за предумышленное убийство без отягчающих вину обстоятельств или за разбой с насилием без смертельного исхода. Глава XVII ВОЕННЫЕ ТРИБУНАЛЫ В таких условиях проводились в России политические процессы на протяжении всего периода пропагандистской деятельности, то есть в первые пять-шесть лет революционного движения. Когда начались покушения на царских сановников, ознаменовавшие наступление террористического периода, правительство немедленно отменило действующий закон и упразднило эту удивительную судейскую машину - знаменитую Сенатскую палату. Зачем сие было сделано, почему достопочтенные старцы, восседавшие в Особом присутствии, были признаны недостойными доверия - нелегко догадаться. Сенатская палата была послушна и покорна, беспрекословно подчинялась указаниям сверху; ее громогласные назначения, ее репутация суда, "представляющего три сословия", - все говорило в ее пользу. Со стороны легко можно было принять это подобие суда за настоящий суд, вполне заслуживающий свое претенциозное название. Действительно, после упразднения Сенатской палаты правительство больше не удовлетворялось осуждением революционеров на каторгу. В твердой решимости отвечать на красный террор белым террором оно требовало виселиц, всегда только виселиц. Но почему оно не требовало этого раньше от Петерса? Этот бойкий сенатор наверняка не ответил бы отказом, и совестливый старшина, несомненно, воскликнул бы: "Пошлите их всех на виселицу!", как он раньше кричал: "Отправьте их всех на каторгу!" А учтивый и образованный господин Новосельский, одесский городской голова, вероятно, сказал бы, что он слишком благовоспитан, чтобы не соглашаться с его превосходительством. Если бы все-таки случилось, что эти господа испытывали угрызения совести или проявили какие-то гуманные чувства - а это крайне неправдоподобно, - правительство легко могло бы заменить их своими верными лакеями, способными на все. Вот и впрямь невозможно найти разумную причину изъятия политических дел из ведения гражданского суда. Очевидно, просто надеялись, что нигилисты будут устрашены грозным зрелищем военных судов, но эта надежда могла бы исполниться только в том случае, если бы нигилисты питали хоть малейшее доверие к прежнему суду. Однако дело обстояло как раз наоборот, и вывод напрашивается сам собой. В сущности, этот вопрос не имеет особого значения. Каковы бы ни были побуждения правительства, это факт, что после 9 августа 1878 года определенную категорию политических преступников, а после 5 апреля 1879 года, когда территория России была разделена на шесть сатрапий во главе с военными диктаторами, всех политических судили исключительно офицеры армии - единственное сословие в стране, которое правительство сочло правомочным отправлять правосудие*. Роль министра юстиции взяли на себя генералы и другие высокие военные чины. ______________ * Только два процесса из шестидесяти одного - суд над цареубийцами 13 марта и суд над Соловьевым - происходили в Верховном уголовном суде, тоже чрезвычайном суде по делам о государственных преступниках. (Примеч. Степняка-Кравчинского.) Но не тот полководец хорош, который, действуя против врага, идет проторенной дорогой. Настоящий полководец обладает даром маневрировать, приспосабливаться к местным условиям в различных стадиях кампании. Вполне естественно, что наши доблестные генералы, превращенные в сатрапов и призванные сражаться против нигилистов, должны воевать по этим же принципам разумной военной тактики. Нынешняя политическая юрисдикция лишена единообразия времен Палена, который, как истинный немец, питал страсть к системе, методичности и раз навсегда установленным формам. Состав суда меняется в зависимости от вкуса, капризов и воззрений тех генералов, которые его назначают. Обычный военный трибунал составляется из офицеров различных чинов, и они делятся на две категории. Председатель и два помощника являются постоянными членами трибунала. Остальные подбираются для каждой сессии из строевых офицеров. Генерал-губернаторы порой оставляют состав суда неизменным, а иногда заменяют его частично другими офицерами, назначенными ad hoc. Подсудимым разрешается иметь адвоката, но только из офицеров - кандидатов и членов Судейского присутствия, официально подчиняющихся прокурору как своему начальнику. В Киеве, например, заключенные не могут иметь гражданских защитников, независимых от властей, хотя законом это допускается. А в Петербурге на "процессе 14-ти" подсудимым разрешили иметь официальных адвокатов, но последние получили доступ к материалам следствия только за два часа до начала суда. Все члены этого военного трибунала были назначены правительством ad hoc. В ряде случаев, когда некоему генералу захотелось вдруг поразить воображение своих друзей и недругов каким-либо чрезвычайным по свирепости приговором, он с солдафонской бравостью несся прямо к цели, одинаково презирая юридические тонкости и судебные прецеденты. Так, Млодецкого, совершившего покушение на Лорис-Меликова, судили, приговорили и казнили в один день. Трибунал едва ли удосужился задать подсудимому хотя бы один вопрос. Халтурина и Желвакова, убивших генерала Стрельникова (о котором я рассказывал в предыдущей главе), любимца царя, присудили к той же мере наказания - казни. В глухую ночь их подняли с постели, привезли в частный дом, где они увидели несколько офицеров, назначенных генералом Гурко. Эти офицеры, как им объявили, были их судьями. Пятнадцать минут спустя Халтурин и Желваков услышали приговор, а на другой день они были повешены. Однако, если эти суды несколько различаются по форме и методам процедуры, все они схожи в одном существенном пункте, а именно: в пассивном повиновении приказам начальства. Старые судьи подчинялись министру, как и полагалось делать чиновникам; солдат обязан повиноваться своему генералу, и последний был бы весьма удивлен, если бы тот так не сделал. Хорошо известно, что приговоры предписываются заранее. Поэтому они различаются не в зависимости от степени виновности подсудимого, а в соответствии со взглядами генерал-губернатора той губернии, где происходит суд. Мы знаем, например, совершенно достоверно, что приговоры, которые предполагалось вынести по делу Дробязгина, Майданского и других (декабрь 1879 года), не превышали ссылки в Сибирь и одного или двух сроков каторжных работ. При обычных обстоятельствах этого было бы вполне достаточно, чтобы удовлетворить даже кровожадность царской юстиции, ибо наиболее серьезно скомпрометированного обвиняемого судили лишь за недоказанное и весьма проблематичное участие в покушении (не имевшем смертельного исхода) на жизнь шпика; за эту провинность в более поздний период главный виновник получил бы четырнадцать лет каторжных работ*. Но за несколько дней до суда было совершено покушение Гартмана (19 декабря 1879 года). ______________ * Это был Лев Дейч, тайно выданный России великим герцогством Баден при условии, что его будут судить гражданским судом как обыкновенного уголовного преступника. Обещание было нарушено, и Дейча судил военный трибунал. Однако, приняв во внимание исключительные обстоятельства дела, суд не вынес ему высшей меры наказания. (Примеч. Степняка-Кравчинского.) Охваченное дикой паникой, правительство решило устроить показательный суд в устрашение другим. Генерал Тотлебен (или, вероятнее всего, Панютин) отдал приказ, чтобы обвиняемым был вынесен смертный приговор. Однако преступление, в котором они обвинялись, по закону нельзя было карать смертью, да и доказательства были не очень убедительны. Выполнить приказ начальства - если вообще хотели сохранить хоть какую-то видимость законности - было не так-то легко. Но суд оказался на должной высоте. Он нашел выход из затруднительного положения в клаузуле об "аккумулятивных приговорах". В решении суда - его можно прочитать во всех газетах того времени - рядом с именем каждого подсудимого записаны провинности, за которые в обычных условиях было бы более чем достаточно дать несколько лет ссылки в Сибирь. Затем эти приговоры были соединены воедино, и в итоге получилось - смерть! Это решение суда и судебное толкование мотивов вынесенных приговоров представляют один из самых невероятных случаев в истории русского правоведения. Дело Лизогуба (август 1879 года) еще более необычайное, ибо подсудимый не принадлежал к террористической партии и вообще не совершал никаких преступных действий ни как главный виновник, ни как соучастник. Это был богатый помещик, и самое большое его преступление состояло в том, что он отдавал свое состояние на нужды революции. Он был арестован по доносу своего управляющего Дриго, бывшего его друга и поверенного, потом продавшегося правительству за обещанные ему остатки от состояния Лизогуба. Власти, надеясь и в дальнейшем воспользоваться услугами предателя, не раскрыли его имени. Дриго не появлялся на суде в качестве свидетеля против Лизогуба, и его показания не упоминались в обвинительном заключении. Материалы были неофициально переданы судьям Панютиным до начала суда, он же и объявил судьям, что Лизогуб должен быть казнен. Приказ был выполнен. Лизогуба приговорили к смерти. 10 августа 1879 года он был повешен. Лет пять назад, точнее говоря, 23 февраля 1880 года, в Киеве, где владычествовал генерал Чертков, состоялся суд над юношей-гимназистом; его звали Розовский. При обыске в его комнате полиция нашла прокламацию Исполнительного комитета. - Прокламация принадлежит вам? - спросил один из жандармов. - Да, она принадлежит мне. - Кто дал ее вам? - Этого я не могу сказать. Я не шпион, - ответил юноша. В обычное время его выслали бы в Сибирь в административном порядке, то есть без суда. Возможно даже, что он, как несовершеннолетний, - ему было всего девятнадцать лет - отделался бы ссылкой в одну из северных губерний. Но пятого числа того месяца произошел взрыв в Зимнем дворце. Генерал Чертков был в такой же дикой ярости, как генерал Тотлебен. Надо было дать устрашающий урок, и юноша заплатил своей жизнью за деяния других. Его приговорили к смертной казни, и он умер на эшафоте 5 марта 1880 года. В Харькове генерал Лорис-Меликов был одержим стремлением превзойти патриотический пыл своих коллег. Но если в других городах политических процессов было хоть отбавляй, в его губернии - никаких. После 5 апреля 1879 года, когда были созданы шесть сатрапий, в Харькове состоялся один-единственный политический процесс, и то два главных обвиняемых не были нигилистами. Однако дело было весьма примечательное. Два бежавших из тюрьмы уголовника, переодетые жандармами, явились в Харьковскую тюрьму с поддельным ордером, подписанным жандармским генералом Ковалинским, о выдаче им политического заключенного Фомина, так как его требует к себе следователь. Все документы были в порядке, а подпись Ковалинского так хорошо подделана, что с первого взгляда генерал сам признал ее своей. Но план побега Фомина провалился вследствие предательства чиновника, у которого были приобретены ордерные бланки, и мнимые жандармы попали в руки полиции. Однако организаторов побега вовремя предупредили, и они благополучно скрылись. Только один из предполагаемых соучастников был арестован - студент Ефремов, в доме которого встречались заговорщики. Но он не имел никакого понятия о их делах, никогда не присутствовал на их встречах и отрицал всякое участие в подготовке побега Фомина. Это было вполне правдоподобно, ибо для русских студентов самое обычное дело предоставить свою комнату в распоряжение приятелей. Кроме того, вполне вероятно, что революционеры, чтобы не подвергать хозяина квартиры опасности, не доверили ему свою тайну. Перед тем как уйти из комнаты, они из осторожности сожгли бумагу, на которой упражнялись в подделывании подписи Ковалинского. Но было сделано одно роковое упущение. Они не догадались помешать кочергой сожженные клочки бумаги, кучкой лежавшие в печке. Когда пришли жандармы, они, по своему обыкновению, все обшарили и, вытащив из печки клочок полусгоревшей бумаги, смогли разобрать на нем имя генерала. Клочок показали Ефремову, и тот, ничего не подозревая, опрометчиво прочел имя вслух как раз в тот момент, когда роковой клочок распался. Это было единственное доказательство приписанной Ефремову вины - его соучастия в попытке освобождения Фомина. Но так как полиции нужен был козел отпущения, то Ефремов был приговорен к смертной казни, и Лорис-Меликов утвердил решение суда. Однако приговор не был приведен в исполнение: Ефремов просил о помиловании, отчего другие всегда с презрением отказывались, и, принимая во внимание его раскаяние, казнь была заменена двадцатью годами каторжных работ. Эти примеры с избытком доказывают, что военные трибуналы, которым вверено судить политических заключенных, являются лишь узаконенными поставщиками палача; их обязанности строго ограничены обеспечением жертв для эшафота и каторги. Распоряжения, получаемые от начальства, они рабски выполняют. Их назначение - облачать приказы властей в форму статей и параграфов закона и придавать своему судопроизводству видимость законности. В процессе Ковальского, 2 августа 1878 года*, первого революционера, приговоренного к смертной казни, судьи, глубоко тронутые речью его защитника Бардовского, на мгновение усомнились, стали советоваться друг с другом, как поступить, и, наконец, решили испросить указаний Петербурга. Была послана соответствующая телеграмма, и до получения ответа суд примерно на три часа отложил вынесение решения. Ответ был резко отрицательный и со всей строгостью подтвердил предыдущий приказ. Теперь уж не могло быть колебаний. Смертный приговор был должным образом вынесен, и Ковальский должным образом казнен. ______________ * Суд над Ковальским происходил до принятия закона от 9 августа, но его по особому распоряжению судил военный трибунал. (Примеч. Степняка-Кравчинского.) Разве Стрельников не хвастался, что трибуналы будут делать все, что он пожелает? Однако вплоть до последнего времени еще оставался какой-то контроль, который, если и не служил сдерживающей силой против деспотизма правительства, все же заставлял его ставленников соблюдать известные внешние приличия, - то была гласность суда. Разумеется, не та гласность, к которой привыкли в других европейских странах, ибо в методах русского царизма почти всегда есть что-то двусмысленное, и уступки, сделанные одной рукой, более чем наполовину отнимаются другой. Для предупреждения каких-либо сочувственных демонстраций публику проверяли с особой тщательностью. На суде разрешалось присутствовать только по входным билетам, подписанным председателем суда. Известное количество билетов выдавалось представителям печати, и щедрость председателя суда всегда служила проверкой его либерализма. Но газеты, если они не хотели рисковать немедленным запрещением, не могли публиковать собственных отчетов о ходе процесса, даже самых лояльных и малосодержательных. Приходилось ждать получения официального текста, подправленного, подчищенного, прикрашенного министром и полицией. Печать не вправе была ничего изменять в этом извращенном отчете и ничего добавлять к нему*. ______________ * Благодаря этому правилу возникла курьезная процедура. Так как официальный "Правительственный вестник" заставлял прессу чрезмерно долго ждать подробностей процесса, вызвавшего большой интерес у публики, одной газете - если не ошибаюсь, это были "Петербургские ведомости" - пришла остроумная идея, и ею потом воспользовалась почти вся печать. Газета описывала, так сказать, внешнюю сторону процесса. Несколько дней подряд она занимала своих читателей живым описанием поведения подсудимых, их внешнего вида, выражения лиц, впечатления, которое они производили на публику, и множеством других незначительных подробностей, не проронив ни слова о самом существенном - обвинительном заключении, показаниях свидетелей и состязании сторон, пока не было получено разрешение печатать официальный отчет, прошедший полицейскую проверку (Примеч. Степняка-Кравчинского.) Так как на процессы допускались представители отечественной печати, то в этом нельзя было отказывать и корреспондентам иностранных газет, всегда более настойчивым и смелым, чем их русские коллеги. Телеграммы иностранных корреспондентов, правда, могли быть задержаны, а письма перехвачены на почте. Но они наловчились отправлять свою корреспонденцию неведомыми полиции путями, и так или иначе их сообщения обычно доходили по назначению и появлялись в печати. Усилия, прилагаемые правительством, чтобы ограничить гласность суда внутри страны и воспрепятствовать публикации неприятных сведений за границей, показали, как сильно оно было обеспокоено тем, что эти меры удушения гласности оказались практически бессильными. Со времени суда над цареубийцами - Софьей Перовской, Желябовым и другими - последние остатки этой так называемой гласности были уничтожены. Все последующие политические процессы происходили при закрытых дверях. Непричастным к суду лицам в зале не разрешается присутствовать. Не допускается никаких исключений из этого правила даже для царских чиновников; и хотя вряд ли эти господа питают особенные революционные симпатии, но они могут что-то услышать, и это вдруг повлияет на их лояльность или смутит моральный дух. На последнем процессе по "делу 14-ти", в октябре 1884 года, в зал судебного заседания не были допущены даже ближайшие родственники подсудимых. Публика в зале была представлена военным и морским министрами и пятью высшими чиновниками, отличающимися сверхъестественной верноподданностью. Все дело велось в таком страшном секрете, что, как сообщал корреспондент "Таймс", жители соседних домов не подозревали даже о происходившем в здании суда политическом процессе. Таково сейчас положение в нашей стране. Для политических преступлений в России нет ни суда, ни пощады. И никогда не было. Обыкновенные нарушения закона подлежат суду присяжных, но только один-единственный раз царское правительство рискнуло обратиться к представителям общественной совести в политическом деле. Это был процесс Веры Засулич. Однако, как всем известно, на этом суде власти сильно обожглись, и вряд ли этот опыт когда-либо будет повторен. Суд всегда был органом исполнительной власти, он только по форме отличается от полиции, жандармерии и других органов государственного управления. Все они устроены по одному и тому же деспотическому принципу. Суд с его церемонностью и помпой не более как дань, уплачиваемая русским деспотизмом современной цивилизации. А теперь правительство с истерической нервозностью постепенно лишает свой суд всех атрибутов, которые придавали ему внешнее подобие правосудия. Нынешние трибуналы - это полиция, жандармерия, бюрократия во всей их обнаженности. Это не только варварски, позорно, деспотично, это просто глупо. Русское правительство можно уподобить лавочнику, который, выставив в витрине товары с виду хорошего качества, постепенно заменяет их протухшими продуктами, что легко обнаружит всякий, кому бог дал глаза и нос. Прошу прощения за малопривлекательное сравнение, но, право же, я не нашел лучшего для данного случая. Политика царского правительства может лишь дискредитировать его в общественном мнении, не производя никакого впечатления на его врагов. Ибо если уж решено, как говорят французы, "бросить курицу в горшок", то не все ли ей равно, под каким соусом ее съедят. Что касается революционеров, то вопрос о политической юрисдикции не имеет для них ни малейшего значения, да и вообще у русских эта проблема не вызывает к себе никакого, или почти никакого, внимания. Я остановился на ней только потому, что она, естественно, представляет большой интерес для моих английских читателей. В европейских странах, где суд является верховной, если не единственной, властью, посредством которой в последней инстанции регулируются отношения между всей массой граждан, представляемой государством, и каждым отдельным гражданином, правильный состав суда и высокая степень необходимой гарантии беспристрастности его суждений являются вопросом величайшей важности. Но в России, где полиция может ни в грош не ставить решение судьи, суд может интересовать вас только как политическая трибуна, с которой можно открыто высказать свои взгляды. Но сам по себе вопрос о составе суда, как это должно быть в настоящем суде - органе, правомочном решать судьбу человека, не играет никакой роли. Какое значение имеет для вас, что суд вынесет легкий приговор, если по истечении его срока полиция назначит вам новый, гораздо более длительный? Какая польза от того, что вас оправдают "с незапятнанной репутацией", если полиция арестует вас прямо у выхода из суда, снова заточит в тюрьму и отправит в сибирскую ссылку? Что толку, что приговор к двадцати годам каторги будет заменен пятью годами, если тюремщики бросят вас в мрачный страшный застенок, в котором человек, не обладающий сверхъестественным здоровьем, не имеет ни малейшего шанса выжить даже более короткий срок? Чтобы получить представление о том, как правительство расправляется со своими врагами, нужно обратиться не к суду; надо узнать, как с ними поступают после признания их виновными и вынесения приговора. Глава XVIII ПОСЛЕ ПРИГОВОРА Предположим, что заключенный осужден на каторгу на столько лет, сколько читателю угодно ему дать, ибо в действительности это не играет никакой роли, это только частность. Приговор зачитан со всеми церемониями, предписанными законом, и суд свершился. Но именно в этот момент, когда, казалось бы, судьба заключенного уже решена, для него и для его близких встает мучительный вопрос: что теперь власти с ним сделают? Но, собственно, почему? А приговор? Неужели русское самодержавие не останавливается перед тем, чтобы сразу же изменить меру наказания, назначенную судьями, и наложить кару, вовсе судом не предусмотренную? Пока еще нет. Для этого достаточно времени впереди. Пока еще приговор в силе. Но в России, как всем хорошо известно, имеется каторга и каторга. Тюрьмы и тюрьмы. Очень большая разница - заточат ли тебя в Шлиссельбург или в централ, в Трубецкой бастион или в сибирский острог. Поэтому те, кого тревожит судьба заключенного, его родные и друзья, пускают в ход все, чтобы добиться для него наивысшего блага - ссылки в Сибирь. Первую попытку обыкновенно делают родители, и прежде всего мать, - ей скорее удается кое-что исхлопотать у властей. Если родители бедны, товарищи сына собирают между собой достаточную сумму для поездки в Петербург. Если они, кроме того, малообразованны и не имеют никаких связей в бюрократическом мире, их соответствующим образом наставляют и советуют обратиться к такому-то чиновнику, который не совсем еще сердцем крут: он, может быть, вдруг выслушает мольбы и согласится помочь их сыну. А то советуют также обратиться к некоей добросердечной даме, имеющей за кулисами связи в высоких сферах; она, возможно, будет расположена употребить свое влияние в пользу несчастного узника. После матери некоторым успехом может увенчаться ходатайство жены. Если у заключенного нет жены - а политические узники чаще всего молоды и неженаты, - роль заступника берет на себя невеста. В невестах никогда нет недостатка. Если у политического нет ни отца, ни матери, ни сестер, ни братьев и никого, кто ему еще дороже, кто посещал бы его, заботился о нем, хлопотал за него, друзья сразу же обеспечивают его "невестой". Лишь очень редко молодая девушка в подобных обстоятельствах откажется играть эту тягостную и опасную роль, опасную потому, что она означает сочувствие революционерам и их идеям, а это может привлечь к девушке нежелательное внимание полиции со всеми проистекающими отсюда последствиями. Если заключенный не слишком серьезно скомпрометирован, низший чиновник, в данном случае вершитель судеб, смотрит сквозь пальцы на эту ставшую теперь привычной уловку и дает импровизированной возлюбленной разрешение навещать своего любимого, приносить ему книги и подчас бутылку вина. На ее долю выпадает также мучительная и тяжкая обязанность одной или вместе с его матерью ходатайствовать о смягчении приговора или о переводе узника в менее гибельное место заключения. Чтобы добиться этой цели, делаются невероятные усилия, нажимают на все пружины. Мать, сестра, жена или невеста, а также друзья - все включаются в эту борьбу за спасение близкого человека и просят, умоляют, изводят по очереди прокурора, чиновников, полицейских, жандармов и всех, кто облечен властью и к кому удается проникнуть. Получив отказ в одном месте, они делают попытку в другом. В течение нескольких дней, а иногда недель радость надежды сменяется мукой отчаяния. Наконец они могут вздохнуть с чувством облегчения и благодарности. Их усилия принесли плоды, мольбы услышаны: есть распоряжение сослать заключенного, ради которого было потрачено столько сил и энергии, на каторгу в Сибирь, в страну лютых морозов и нечеловеческих страданий, беспощадных надсмотрщиков, жестоких наказаний и каторжного труда в рудниках, где узники по рукам и ногам скованы обжигающей холодом железною цепью. А отец и мать, невеста и друзья - все этим очень довольны, поздравляют друг друга с удачей и верят, что дорогой им узник родился под счастливой звездой! В дальнейшем я подробнее опишу радости, ожидающие этих баловней судьбы в ссылке на ледяном севере. Пока же будем сопровождать тех несчастных, которые отправлены в одну из двух центральных каторжных тюрем, расположенных невдалеке от Харькова, на нашем прекрасном юге, на Украине, справедливо названной русской Италией. Первая их этих тюрем находится в Ново-Борисоглебске, другая - в Ново-Белгороде близ деревни Печенеги. Я расскажу о втором централе, так как существуют подлинные документы, подробно рисующие жизнь заточенных там политических. Эти документы - бесценные записки двух заключенных, которые сами пережили и были очевидцами всего того, что описали. Одни записки относятся ко времени до 1878 года, в других рассказ начинается с того момента, когда прервались первые, и доводится до 1880 года. Обе тетрадки, несомненно, достоверны. Они велись тайно день за днем в полумраке камер и тайно же были вынесены из тюрьмы по одному из тех подпольных путей, которые всегда находятся в царской России вопреки бдительности тюремщиков и полиции. Первые записки были закончены и отосланы в июле 1878 года и немедленно напечатаны в подпольной типографии "Земли и воли" под названием "Заживо погребенные". Вторые под названием "Надгробное слово Александру II" были отосланы из Ново-Белгородской тюрьмы примерно в середине 1880 года. Они множество раз переписывались и распространялись в рукописи во всех крупных городах империи. Несколько месяцев назад "Вестник Народной воли" напечатал записки in extenso*. ______________ * полностью (лат.). Ново-Белгородский каторжный централ находится возле самой деревни Печенеги и состоит из нескольких зданий, окруженных высокой стеной, полностью отрезающей тюрьму от окружающего мира. Однообразность этой стены нарушается широкими воротами - единственными, через которые можно проникнуть в этот мрачный приют горя и страданий. На большой доске, прикрепленной к воротам, начертано: "Ново-Белгородская каторжная центральная тюрьма". Посреди ограды, примерно на расстоянии пятидесяти шагов от наружной стены, чтобы затруднить побег посредством подкопа, высится громада главного корпуса тюрьмы. Повернув за угол этого здания, любопытствующий посетитель или вновь прибывший арестант видит в дальних углах двора два одноэтажных строения, гораздо меньших, чем главный корпус. В каждом из них ворота. На фронтонах вырезаны надписи: "Правые одиночки" и "Левые одиночки". Эти два корпуса предназначены для государственных преступников. В отличие от Петропавловской крепости обитатели централа не только политические заключенные. В этой каторжной тюрьме содержатся также уголовники самого худшего пошиба - закоренелые злодеи, которых правительство не отправляет в Сибирь из опасения, что они оттуда сбегут. Огромное главное здание тюрьмы сплошь заполнили преступники такого рода. Они составляют три четверти всех арестантов централа. Только сравнивая участь двух категорий заключенных и обращение с ними тюремщиков, можно правильно оценить "нежную заботу" и "сердечную доброту" правительства по отношению к политическим узникам. Уголовники живут и работают все вместе; их ум и руки одинаково заняты. Они находят утешение в близком им по духу обществе друг друга, и, помимо лишения свободы, им не на что особенно жаловаться. Но политические заключенные осуждены на полное одиночество. Каждый из них живет в своей маленькой одиночной камере. Даже на дворе он одинок, ибо, для того чтобы политические по возможности меньше виделись, их выводят на прогулку в разное время и в три разных дворика. Попытки обменяться несколькими словами со случайно встреченным товарищем строжайше запрещены. Нельзя издать восклицание или повысить голос в этой могиле для живых. В шести камерах из тридцати, имеющихся в обеих "одиночках", заключены шестеро уголовников, разумеется, самые отъявленные негодяи из всей коллекции: изменники родины, приговоренные к пожизненной каторге*, профессиональные бандиты и убийцы, загубившие несколько душ. Однако даже с этими чудовищами обращение более гуманное, чем с политическими. Уголовники целый день на свободе, их запирают в камерах только на ночь. Их не пытают, за ними не следят, им не мешают общаться друг с другом. Как бы отвратительны ни были их преступления, гнет не так тяжек, бремя - посильное. ______________ * Смертная казнь не за политические преступления была отменена императрицей Елизаветой Петровной в 1753 году и не применялась в России уже более ста лет. (Примеч. Степняка-Кравчинского.) Когда в июле 1878 года политические заключенные Ново-Белгорода, доведенные до глубочайшего отчаяния, решились на страшное средство - отказались от пищи и начали самую длительную и мучительную голодовку, вписанную в печальную летопись русских тюрем, они требовали всего-навсего дозволения работать всем вместе в тюремных мастерских, получать передачи от близких, читать любые книги, допущенные "цензурою русскою, а не смотрительскою". Словом, они просили приравнения их к убийцам, грабителям, поджигателям, ибо уголовники пользовались всеми этими привилегиями, за исключением чтения книг, что им, впрочем, было совершенно не нужно по причине их поголовной неграмотности. Однако смотритель тюрьмы и харьковский генерал-губернатор князь Кропоткин (двоюродный брат Петра Кропоткина, узника Клерво) спокойно взирали на то, как заключенные выносили муки голода в течение восьми дней - с 3 по 10 июля. Когда они от страшного истощения уже не могли вставать со своих коек и каждый час приближал их к смерти, Кропоткин, опасаясь катастрофы, которая потрясла бы всю Россию, уступил и обещал исполнить их требования. Но это была бессовестная ложь, чтобы заставить узников прекратить голодовку. Обещание было нарушено и всякая надежда отнята. Государственным преступникам было отказано в привилегиях, предоставленных убийцам и ворам. Они по-прежнему оставались париями среди отверженных. И в чем, позволительно спросить, заключались преступления этих людей? Их вина, наверно, огромна. Чтобы заслужить столь суровое наказание, столь жестокое обращение, они должны быть закостенелыми преступниками, самыми страшными террористами. Ничего подобного. В следующей главе я опишу участь террористов, чьи проступки сочли недостаточно тяжкими, чтобы передать их в руки палача. Но в централе находятся одни лишь пропагандисты, мирные певцы зари возрождения своего отечества, цвет благородного поколения семидесятых годов - первого выросшего и взлелеянного в России, свободной от позора рабства, поколения, унаследовавшего от печального прошлого, трусливого и бессильного, глубокую любовь и острую жалость к страдающему, веками угнетенному народу и отдавшего отчизне всю страстную преданность, весь благородный пыл души, равного чему не было во все времена и во всем мире. Первым среди этих борцов за свободу был Ипполит Мышкин, герой "процесса 193-х", правительственный стенограф и владелец типографии, в которой он печатал революционную литературу. Представ перед судом, Мышкин показал себя оратором необычайной силы. Председатель суда был поставлен в тупик его меткими ответами и необычайной находчивостью. Многочисленная публика, наполовину состоявшая из должностных лиц, как зачарованная, ловила каждое его слово; волшебством его красноречия люди на миг превращались в его восторженных поклонников и друзей. Речь Мышкина на суде 15 ноября 1877 года была событием. Еще вчера никому не известный, он этим единственным подвигом стал знаменит во всей стране. Его имя живет и поныне. В комнатах сотен одиноких студентов и многих восторженных молодых девушек на стене рядом с портретом Софьи Перовской чаще всего можно увидеть фотографию этого молодого оратора, с его одухотворенным лицом, высоким благородным лбом, большими темными глазами, гордой и дерзкой осанкой. Полной противоположностью Мышкина был его соратник Плотников - спокойный, скромный юноша, бывший студент. Он не совершил никакого замечательного подвига; его политическая жизнь была очень короткой. Член пропагандистского кружка "долгушинцев", о котором я уже упоминал, он попался, когда в одной деревне Московской губернии передавал крестьянам несколько нелегальных брошюр. Но после ареста его необычайное мужество и мученический фанатизм создали ему славу даже среди людей его круга, которые все показали России благородные примеры отваги и решимости. "Что касается Плотникова, - заявил на суде прокурор на бюрократическом языке своей обвинительной речи, - то, признавая преступления, в которых его обвиняют, он при этом руководствовался не духом раскаяния, а порочностью своего ума; порочностью, доходящей до фанатизма и исключающей всякую надежду на раскаяние". Более восторженного панегирика нельзя было посвятить человеку, преданному великой идее. Товарищ по борьбе и друг Плотникова Лев Дмоховский, старейший член долгушинского кружка, был богатый помещик из Харьковской губернии, человек ученый и с золотым сердцем. Повсюду - в обществе своих молодых товарищей, в централе, на каторге, куда его отправили умирать, - он всегда был верным другом, мудрым советчиком и в случае необходимости справедливым судьей для всех, с кем ему приходилось встречаться и кто нуждался в его помощи. Преступление Дмоховского состояло в том, что он нелегально, собственными руками напечатал две социалистические брошюры, за что его приговорили к каторге на восемь лет. В централе находились также два кавказца - братья Джабадари - и их сводный брат Зданович, сын ссыльного поляка и черкешенки. Все трое деятельно занимались революционной пропагандой среди московских и петербургских рабочих, и все трое были столь же горячи и смелы, как воины их благородной родины. Они получили по девять лет каторжных работ. Следующими в списке мучеников были Бочаров и Чернавский - двое юношей, из которых один был осужден на десять, а другой на пятнадцать лет каторги за участие в мирной демонстрации на Казанской площади. Петр Алексеев - еще одна жертва царского правосудия. Он был сыном крестьянина, и его яркая, смелая речь на суде поразила судей и прозвучала в сердцах его друзей как боевой клич. Осужденный за распространение "подрывных идей" среди своих товарищей-рабочих, Алексеев получил десять лет каторги. Донецкий, Герасимов, Александров, Елецкий, Папин, Муравский - их тени проходят перед нами в этой обители скорби. Замечательный ум этих людей, вся их безграничная любовь к труженикам, стремление облегчить участь униженных и угнетенных похоронены в каменном склепе, осуждены на гибель и смерть. В зловещем застенке имеются обитатели, о которых я еще не упоминал. Это смотритель тюрьмы и ее злой дух Грицылевский. Он проявил специфические таланты и приобрел свою репутацию в Польше, работая под начальством Муравьева-вешателя. Тогда он проливал кровь поляков. Теперь он сосет кровь русских. Любопытно отметить в этой связи особое пристрастие правительства к палачам Польши. Панютин, Грицылевский, Копнин (ставший потом преемником Грицылевского), как и толпа тюремщиков в Сибири, - все они стяжали себе славу в Польше. Выдвинутый по особой милости князя Кропоткина на выгодный и почетный пост начальника Ново-Белгородского централа, Грицылевский доказал на деле, что он вполне понимает, что от него требуется. Бесчисленными мелочными придирками, изобретенными с единственной целью изводить заключенных, и беспредельной жестокостью он превратил их жизнь в сущий ад. Свидетельств его тирании более чем достаточно. Однажды, в февральский вечер 1878 года, Плотников шагал взад и вперед по своей маленькой камере, вполголоса читая наизусть стихи любимого поэта, как вдруг дверь с шумом отворилась и на пороге появился Грицылевский. - Как ты смеешь декламировать! - прогремел он в ярости. - Или тебе не известно, что здесь должна быть мертвая тишина! Я тебя закую!! - Я уже пробыл в кандалах "испытуемый срок"*, и потому вы, господин смотритель, не имеете законного права заковать меня, - вежливо ответил арестант. - Притом я болен - спросите у доктора. ______________ * Обычно несколько лет, в течение которых с узником обращаются наиболее сурово. (Примеч. Степняка-Кравчинского.) - Так ты еще рассуждать!!! - крикнул бешеный цербер. - Взять его, заковать! Я тебя проучу! Ты будешь знать, как рассуждать со мной! Беднягу выволокли из камеры, потащили в контору и заковали в кандалы. Подобный же инцидент, жертвой которого оказался Александров, произошел в 1877 году. В июньские сумерки где-то вдали раздалась вдруг крестьянская песня. Эта песня нашла печальный отклик в наболевшей душе узника. Он на минуту забылся и совершил тяжкий проступок - запел. Оповещенный об этом чрезвычайном событии, всемогущий властитель тюремного царства собственной персоной явился на место преступления. Виновник давно уже замолк и лежал в постели, то есть на куске войлока, без одеяла и подушки. Он встал. - Тебе кто дозволил петь? А?.. Разве ты забыл, кто ты такой и где ты находишься? Так я тебе напомню!! Растерявшийся заключенный не успел еще вымолвить слово, как смотритель ударил его кулаком по лицу, сопровождая свой трусливый подвиг градом ругательств. В другой раз смотритель набросился на Герасимова, бывшего студента. - Как ты смеешь буянить? - кричал он. - Да я, господин смотритель, не буяню, - спокойно ответил Герасимов. - А как ты обращаешься с надзирателем? Разве ты смеешь говорить надзирателю "ты"? Ты знаешь, что он твой непосредственный начальник? Ты обязан относиться к нему с полным уважением и благоговением. Слышишь? С полным благоговением. Ты не должен забывать, что ты не человек, а каторжник; не на воле, а на каторге. Ты не имеешь права требовать, чтобы к тебе относились как к человеку. Если перед тобой поставили палку и приказали слушаться, то ты должен исполнить это беспрекословно. Смотри! Если только ты еще раз позволишь себе такие выходки, то я тебе шкуру всю сдеру! Понимаешь? С головы до пяток, всю, всю шкуру спущу! Помни, помни это! Всю шкуру! За какую же провинность излился на голову бедняги весь этот зловонный поток брани и отвратительных оскорблений? За то, что он до сих пор еще не привык относиться с благоговением к простому, безграмотному солдату, надзирателю, и на его вопрос: "Что тебе надо?" - дерзнул сказать: "Дай воды"*, вместо того чтобы сказать: "Дайте, пожалуйста, воды". ______________ * "Тыкание" тюремщиками заключенных - всеобщее явление, но сам заключенный не смеет обратиться на "ты" ни к одному должностному лицу, даже к простому тюремному надзирателю. (Примеч. Степняка-Кравчинского.) Казалось бы, прогулка составляет не обязанность, а удовольствие и заключенные вправе сами решать, гулять им или нет. Между тем, когда однажды тот же Герасимов сначала замешкался, а потом, раздраженный грубым понуканием надзирателя, вовсе отказался от прогулки, смотритель, узнав об этом непослушании, сделал виновнику следующее отеческое наставление: - Ты почему не слушаешься надзирателя? Тебя посадили - сиди, приказывают идти - иди, говорят что - слушай! Вот все, что ты можешь здесь делать. За непослушание я тебя плетьми отдеру! Не хочу утомлять моих читателей перечислением других подобных же эпизодов. Но попрошу их остановиться на несколько минут в этой последней камере. Здесь помещается пожилой человек. Если бы он явился перед вами не с полуобритой головой, без усов и бороды - дикая, бессмысленная мера, такая же, как уродование лица, - вы заметили бы в его волосах седину. Вот он, закованный в кандалы, в серой арестантской куртке, сидит у стола, погруженный в свои горестные думы. Вдруг сзади него раздается грубый голос: "Здравствуй". Он встает и, слегка наклонив голову, отвечает: "Здравствуйте, господин смотритель!" Можно ли было ответить учтивее и скромнее? И все же спокойное приветствие приводит смотрителя в бешенство, и он обрушивается на старика с руганью: - Как ты смеешь, болван, так отвечать? - орет он. - Или ты думаешь, что ты у себя дома? А дело в том, что по военному уставу солдату не положено отвечать на приветствие офицера просто по-человечески. Он должен выкрикнуть: "Здравия желаю, ваше высокоблагородие!" За такое преступление Елецкого - ибо это был он - бросили в карцер. Имеет ли читатель хоть малейшее представление о том, что такое карцер в центральной тюрьме? Это клетки, отгороженные в ретирадном месте, по абсолютной тьме и по величине напоминающие без преувеличения гробы, впрочем, даже для мертвеца среднего роста такой гроб был бы, пожалуй, тесен. Живые могут поместиться в клетке только согнувшись. Узник, даже физически крепкий человек, отсидевший в этой вонючей, тесной дыре несколько дней, после выхода из нее едва держится на ногах от головокружения и выглядит так, как будто он перенес тяжелую болезнь. Даже если заключенные ничем не провинились, Грицылевский не оставляет своих жертв в покое. Просто по злобе или вообще без всякой причины он беспрестанно терзает и мучает их. Однажды, обходя камеры, он увидел на столе у заключенного учебник французского языка, который сам дозволил ему держать у себя. - Что такое! - вскричал он с циничным смехом. - Ты, должно быть, хочешь в Швейцарию, потому и понадобился тебе французский язык. И он унес книгу, отняв у несчастного единственное утешение, лишив его дела, занимавшего его ум и помогавшего ему выносить тяжесть одиночества. Если бы спросить самодура, зачем он это сделал, почему так грубо лишил узника ранее оказанного тому блага, он лишь ответил бы, что такова была его воля. Это был внезапный каприз показать арестанту свою власть. Он в дурном расположении духа или ему дома не угодят - и он приказывает, чтобы у больных одиночников отобрали постель (больным дается соломенный тюфяк, суконное одеяло и подушка) и оставили им только тощий войлок - обычную постель заключенного в Ново-Белгородском централе. Но это, скажете вы, просто тиранические выходки малограмотного, грубого солдафона, развращенного бесконтрольностью своей деспотической власти. Начальству, разумеется, ничего не ведомо о его бесчинствах; если бы оно знало, то им, несомненно, положили бы конец. Давайте же, в таком случае, поднимемся на ступеньку выше. Лицом, стоящим непосредственно над смотрителем тюрьмы, является губернатор. Однажды Грицылевский за какое-то незначительное нарушение тюремных правил приказал заковать в кандалы политического заключенного, больного чахоткой, который, кроме того, уже отбыл свой "испытуемый срок". Возмущенные этой расправой, его товарищи дерзнули заявить смотрителю, что они будут жаловаться на его невыносимо грубое, бесчеловечное обращение с заключенными губернатору. Грицылевский не мог задержать жалобу, адресованную вышестоящим властям, но ничего не мешало ему наказать за то, что ее написали. Он отнял у узников книги, некоторых вовсе лишил прогулки, для других сократил ее и, наконец, приказал заколотить в камерах вентиляционные отверстия над дверьми. Когда один из больных, Сиряков, стал жаловаться, что ему нечем дышать, Грицылевский сказал: "Тем скорее он издохнет!" Но интереснее всего было решение губернатора. Признав, что смотритель действительно не имел права заковывать в кандалы заключенного, отсидевшего "испытуемый срок", губернатор предписал арестантам, подписавшим жалобу, за оскорбление смотрителя надеть наручники и посадить в карцер на время от одних суток до трех! Поднимемся еще выше. Летом 1877 года в Ново-Белгородскую тюрьму приехал министр юстиции. Между прочим он зашел в камеру Плотникова, уже умиравшего от чахотки. Узник сказал ему, что если не будут изменены нынешние невыносимые условия для политических, то они очень скоро перейдут из этой временной могилы в могилу вечную. На это граф Пален с особенной расстановкой и со своим немецким акцентом ответил: "Так вам всем и надо! Страдайте! Вы сделали много зла для России!" В тот период, не надо забывать, русские социалисты занимались исключительно только распространением социалистических брошюр. В каторжный централ, в сущности говоря, не был отправлен ни один террорист. Последняя группа политических заключенных, перед которой открылись ворота Белгородской тюрьмы, была осуждена по процессу Ковальского - Свитыч, Виташевский и еще два революционера*. ______________ * Чтобы быть вполне точным, я должен сказать, что эти люди, строго говоря, не могут быть названы пропагандистами. Но с другой стороны, они, безусловно, не были террористами. Правильнее будет сказать, что они были больше чем пропагандисты, но и не террористы. Они выдвинулись в короткий промежуток времени, между концом пропагандистского и началом террористического периода. Прежде чем решиться устраивать покушения на прислужников самовластья, карая их за действия, какие я выше описывал, и тем самым навлечь на своих товарищей новые жестокости, революционная партия постановила перейти к самообороне, оказывать сопротивление полиции при арестах. Это было время, когда защита с оружием в руках конспиративной квартиры была вменена революционерам в обязанность. Свитыча и Виташевского судили за участие в одном из таких актов самозащиты (Примеч. Степняка-Кравчинского.) С наступлением террористического периода положение новобелгородских политических заключенных стало еще невыносимее. Правительство рассматривало их как заложников, и после каждого удара, нанесенного террористами, оно обрушивало на обреченные головы узников весь свой бессильный гнев. - Вы мне за это дорого заплатите! - говорил смотритель тюрьмы в каждом таком случае. После убийства Мезенцова у политических отняли все книги. После убийства генерал-губернатора Кропоткина их заковали в кандалы. А когда еще кого-то убили, выселили из Харьковской губернии родителей политических заключенных без права возвращения в свои дома. После первого покушения на императора некоторые из этих несчастных были сосланы в Сибирь. Узников непрестанно пытали мелочным злом и глумлением, закрывали, например, вентиляционные отдушины в камерах. Под конец все душники были наглухо заколочены, и узники едва могли дышать. Казалось, смотритель хотел удушить их. Так их наказывали за провинности, совершенные другими. Собственно говоря, режим, установленный в каторжном централе, в основном, тот же, что и в Доме предварительного заключения. Та же полная изоляция узников, лишение их движения, возможности заниматься полезным трудом, физическим и умственным. И последствия тоже одинаковы: утраченное здоровье, чахотка, цинга, общее расстройство всего организма. Разница в том лишь, что заключенные, ожидающие суда, еще питают надежду на оправдательный приговор, да и на суде они могут рассказать об истязаниях, заклеймить своих мучителей. Но заключенным в тюрьмах такого утешения не дано. Для них нет больше надежды: протестовать они не могут, а жалобы служат лишь тому, чтобы увеличить их невзгоды. Отданные во власть тюремщиков, они имеют один удел - сносить нечеловеческую жестокость и грубые надругательства. В Петербурге заключенные, находящиеся под предварительным следствием, могут, кроме того, тайно сообщаться со своими близкими на воле, им придает силы будущая встреча лицом к лицу с их врагами, - так воинам вселяет смелость нетерпеливое ожидание скорой битвы. Но у узников тюрьмы нет этих преимуществ. Отрезанные от общества людей, угнетенные убийственным однообразием своего беспросветного существования, физически и умственно обессиленные, им нечего больше ожидать, кроме новых мучений и безвременной смерти задолго до того, как истечет срок их заточения. Я уже обращал внимание моих читателей на то, как действует на здоровье и на психику узников система одиночного заключения в Доме предварительного заключения. В Ново-Белгороде, где условия неизмеримо тяжелее, одиночное заточение - настоящее бедствие. В тюрьме постоянно свирепствуют чахотка и тиф. Если половина или три четверти арестантов выживают, то это происходит не по причине заботливого ухода за больными со стороны тюремщиков, наоборот, они делают все, чтобы сократить их дни, но благодаря прекрасному климату и благодатному воздуху благословенной Украины, страны их неволи. И все же из двадцати молодых мужчин в возрасте от двадцати трех до тридцати лет шесть человек умерли после четырех лет заточения в централе. Из них пятеро погибли в стенах тюрьмы, шестой, Лев Дмоховский, - на пути в сибирскую ссылку. Но самый страшный бич для узников одиночного заключения, бич, против которого благоприятные климатические условия не спасение, - это умопомешательство. В то время когда автор упомянутых мной вторых записок заканчивал свою тетрадь, в правосторонних одиночках, одну из которых он занимал, из четырнадцати заключенных было пять душевнобольных, то есть более трети. Он записал их имена: Плотников, Донецкий, Бочаров, Боголюбов и Соколовский. Двое были тихие сумасшедшие, у троих было буйное помешательство. Они наполняли клетки тюремного здания неистовыми воплями и диким ревом, душераздирающим плачем и безумным хохотом. Словами нельзя описать и воображение бессильно нарисовать весь ужас пребывания в этом доме умалишенных тех, кто, хоть и сохранил еще здравый ум, живут в страхе, что их постигнет участь больных товарищей. Они постоянно видят нависшую над ними тень рокового недуга. Но все настойчивые и упорные усилия добиться перевода душевнобольных в психиатрическую больницу в течение долгого времени оставались тщетными и полностью так и не увенчались успехом. Бочаров, один из самых тяжелых психически больных, - он страдал буйным помешательством - многие месяцы оставался в своей конуре, прежде чем его увезли, и это произошло лишь после усиленных домогательств со стороны заключенных и врача. Смотритель распорядился наконец отправить Бочарова из Ново-Белгорода, но не в психиатрическую больницу, а в соседний Борисоглебский каторжный централ, где он вскоре после этого умер. О Гамове тюремные власти вообще не сочли нужным побеспокоиться, и он умер в состоянии умопомешательства в своей камере. Плотников, правда, был переведен в сумасшедший дом, но только после того, как стал совершенно безнадежным и ему недолго оставалось жить. Он скончался через несколько недель после того, как его увезли из тюрьмы. Но это еще не самое худшее. Обращение тюремных надзирателей с несчастными психически больными неслыханно варварское. Приступ умопомешательства карается так, словно это акт умышленного неповиновения. Их пинают ногами, надевают наручники и, если они все же продолжают шуметь, с яростью швыряют на пол камеры и заставляют там лежать. Все это доносится до слуха других узников, и они становятся еще более несчастными от столь ужасных мучений своих товарищей, от жестокости тюремщиков, от сознания невозможности ни предотвратить мучения, ни отомстить за жестокость. Психически больным нет никакой пощады; они так же должны соблюдать режим, выполнять те же правила, что и здоровые, и они подвергаются тем же наказаниям за небрежность или непослушание. У Боголюбова, того самого Боголюбова, который по распоряжению Трепова подвергся истязанию розгами и был отомщен выстрелом из револьвера Веры Засулич, приговоренного за участие в демонстрации на Казанской площади к пятнадцати годам каторги, была навязчивая идея, что все вокруг в заговоре, чтобы убить его. Однако его брили так же, как и других. Когда явился цирюльник, бедняга закричал от страха, сопротивляясь с неистовством отчаяния. Но ничего не помогло. Надзиратели душили и связали его и наконец насильно побрили. Когда в апреле 1879 года генерал, посланный новым губернатором для официального инспектирования Белгородского централа, обратился к заключенным со стереотипными вопросами: "Имеете ли что-либо заявить? Есть ли жалобы?" - один из кавказцев, князь Цицианов, сказал ему: - Да, генерал. Я прошу о милости, которую вы легко можете мне оказать. Я прошу присудить меня к смертной казни. Жить здесь означает умирать медленной смертью, и это больше, чем я могу вынести. Умоляю вас положить конец моим страданиям. Прошу вас дать мне умереть. Этот ответ, который я привожу слово в слово, подводит итог всему, рисует нам всю страшную картину. Комментарии излишни. Теперь мы оставляем каторжный централ с его ужасами и муками, с его страдальцами-узниками и тиранами-тюремщиками; и я предлагаю читателю сопровождать меня в другие места действия. Но советую ему крепко взять себя в руки, ибо следующий мой рассказ еще страшнее предыдущего. Глава XIX ТРУБЕЦКОЙ БАСТИОН На берегу Невы, прямо напротив Зимнего дворца, высится русская Бастилия - Петропавловская крепость. Каменную громаду, широкую и плоскую, венчает суживающийся кверху тонкий шпиль, точно конец гигантского шприца. Крепость делит город на две части, и в течение дня ее ворота открыты; прохожие свободно проходят через мрачную узкую теснину извилистых сводчатых подвалов с образами святых и зажженными перед ними лампадами в углах. Здесь помещаются караульные крепости. Но после захода солнца ворота наглухо затворяются, и, когда ночь опускается над столицей и тысячи огней заливают набережные стремительной Невы, одна лишь крепость окутана мглой, словно огромная черная пучина, всегда разверстая, готовая поглотить все, что есть самого благородного и чистого в этом несчастном городе и в стране, проклятием которой она является. Ни один живой звук не нарушает мертвой тишины, висящей над этим приютом отчаяния. Однако и зловещая цитадель имеет свой голос. Он звучит далеко за стенами этой огромной могилы неизвестных мучеников, похороненных ночами во рвах, далеко от казематов, где лежат те, чей черед еще не наступил. Каждые четверть часа огромные часы на колокольне отзванивают томительно-однообразную, раздражающую мелодию, всегда одну и ту же: "Господи, помилуй". Здесь воистину алтарь деспотизма. С самого своего основания Петропавловская крепость была главной политической тюрьмой империи. Но ее вынужденные обитатели резко различались по своему положению и воззрениям. В прошлые века главными пленниками цитадели были участники дворцовых заговоров, пребывавшие в ней на пути в Сибирь или на эшафот. Одним из первых был злосчастный царевич Алексей, сын Петра Великого, наследник престола. В крепости вам и посейчас показывают камеру, где беднягу пытали и задушили по приказу отца. Позднее сюда сажали генералов, членов Сената, князей и княгинь. Здесь была также заточена знаменитая княжна Тараканова, погибшая во время наводнения, когда вода затопила подземные застенки крепости. После окончательного упрочения нынешней династии, в конце прошлого века, дворцовые заговоры и перевороты прекратились. Крепость оставалась пустой до 1825 года, когда она приняла в свои стены цвет русского дворянства и армии - декабристов, героев, стремившихся не к свержению деспота, чтобы себя поставить на его место, а к уничтожению самого принципа самодержавия. Но вот через два поколения картина снова меняется. Недовольство существующим строем углубилось и охватило широкие слои общества. Уже не армия, а лучшие люди русского народа поднимаются на борьбу с деспотизмом. Это не отдельная атака, а беспощадная война без передышки и перемирия между русским народом и его правительством. Крепость снова переполнена узниками. За последние двадцать лет через ее каменные казематы прошли сотни борцов, а за ними последуют еще сотни, без конца и края. Однако вплоть до последнего времени Петропавловская крепость считалась скорее "предварительной", чем каторжной тюрьмой. Обвиняемых в политических преступлениях держали в крепости до суда, а затем обычно отправляли в сибирскую каторгу. Тем не менее здесь во все времена пребывало известное число заключенных - и они подвергались наиболее суровому и строгому надзору, - брошенных сюда без всякой формальности судебного приговора, просто по личному указу царя; их держали в казематах крепости долгие годы, часто всю жизнь. В Алексеевском равелине находится - или находилась в 1883 году - таинственная узница, женщина, умирающая от чахотки. Ни один человек, даже тюремщики и политические заключенные, ничего о ней не знает - ни о ее преступлении, ни даже ее имени, и она в тюремном реестре значится под номером своей камеры. В не очень отдаленном прошлом, прежде чем царская бюрократия преуспела в уничтожении всякой индивидуальности, даже в чертах самого деспотизма, число таких таинственных узников было значительно больше, нежели теперь. Крепость с ее мрачными подземельями всегда готова была поглотить всякого, кто стал неугоден кому-нибудь из царских временщиков. Ибо России, христианнейшему государству, не подобало перенимать у Востока дикий обычай зашивать неугодных людей в холщовые мешки и выбрасывать их в море. С течением времени и усилением деспотического режима Петропавловскую крепость стали использовать более часто и регулярно, и ее преимущества были высоко оценены. Все внимание обращалось на то, чтобы узники, погребенные в ее мрачных глубинах, хранилищах зловещих и позорных тайн властителей и их опричников, никогда не получили возможность открыть эти тайны ни одной живой душе. Отсюда практика скрывать личность заключенного под номером, словно под железной маской, утаивать его имя, его происхождение, его прошлое. Практика, надо сказать, стародавняя! Наши историки, допущенные для научных изысканий к архивам полиции, часто обнаруживают указы о заточении в крепость лиц, об имени и деле которых коменданту крепости под страхом строжайшей кары запрещено было узнавать. Стражники, приносившие пищу такому таинственному узнику, входили в камеру в страхе и убегали оттуда со всех ног, боясь, как бы случайно оброненное им слово не привело их в камеру пыток никому не доверявшей Тайной канцелярии. Неудивительно, что об этих вселяющих ужас казематах всегда ходило множество фантастических слухов, странных преданий и народное воображение добавляло легенду к легенде. Одна из них возникла по поводу восстания декабристов. Народ верил, что им покровительствовал старший брат царя, великий князь Константин, наследник престола, которому страна присягнула прежде, чем стало известно, что он тайно отрекся в пользу Николая. Так родился миф о заточенном в крепости великом князе, дряхлом, седом старике, с длинной белой бородой, доходящей ему до колен. И живет он одной лишь мечтой - освободить крестьян от рабства. Уже многие годы после того, как подлинный Константин, который вел разнузданную и распутную жизнь, отправился к праотцам, легенда все еще жила в народных сказках. Но дух времени и толпы узников в крепости не порождают больше призраков, мифы и легенды уже не возникают. Вполне хватает реальностей. С другой стороны, порядки и нравы, насаждавшиеся в течение полутора столетий, передавались тюремщиками из поколения в поколение, и все они прониклись верностью режиму. В них царское правительство обладает непревзойденным штатом охранников, столь же вышколенных для исполнения своих обязанностей, как немые рабы какого-нибудь султанского сераля. Крепость отличается от большинства других застенков тем, что все в ней поставлено на военную ногу. Здесь нет штатских или наемных смотрителей и надзирателей, как в домах предварительного заключения и каторжных тюрьмах. Все обязанности тюремщиков выполняют солдаты и жандармы, и над их головой всегда висит дамоклов меч военного устава. Охрана узников, подвергаемых строгой изоляции в одиночных камерах, доверяется стражникам, тщательно подбираемым среди других с помощью системы соглядатайства и взаимного шпионажа. Это тем легче, что Петропавловская крепость, как все подобные крепости, построенные по планам Вобана, состоит из бастионов, куртин и равелинов, представляющих совершенно отдельные тюрьмы со своим смотрителем, часовыми и служителями. Тюремная стража никогда не меняется, ведет замкнутую жизнь и не общается с другими стражниками крепости, не принадлежащими к их отделению. Петропавловская крепость отличается не только своей военной организацией, но и строгостью надзора и суровостью дисциплины. В то время как в большинстве тюрем считается достаточным не допускать общения политических арестантов между собой, в крепости им не дозволено разговаривать даже со служителями. Последним запрещено отвечать на самый простой и невинный вопрос политического узника. Дружеское приветствие, замечание о погоде, вопрос: который час? - все равно никакого ответа. Молча они подходят к вашей дверной форточке, молча подают вам еду, молча уходят. В час, установленный для прогулки, они молча отпирают двери и молча ведут вас на предназначенный для прогулки дворик. Молча они следят за вами, пока вы делаете свой "одиночный моцион", и по истечении положенного времени снова отводят вас в камеру, ни разу так и не проронив ни слова. "Они" - потому, что их всегда двое, ибо служителю строжайше запрещено подходить к дверной форточке заключенного, а тем более входить к нему в камеру иначе, как в присутствии жандарма. Преимущества такого правила очевидны: этим осуществляется система контроля над заключенными и служителями, а также взаимного шпионства среди стражников крепости, что составляет одну из характерных особенностей русской Бастилии. Огромные размеры крепости и ее своеобразная архитектура дают властям возможность добиться цели, которую они тщетно пытались достигнуть в других тюрьмах, - полностью изолировать узников, исключить всякое общение между ними. В Доме предварительного заключения множество железных труб, проходящих по всему зданию, позволяет заключенным обмениваться вестями, даже находясь на значительном расстоянии друг от друга. А в каторжном централе камеры так малы и стены так тонки, что просто невозможно помешать узникам разговаривать при помощи постукивания, а когда они случайно встретятся, обменяться несколькими словами. В крепости положение совершенно другое. Стены казематов, построенных из бетона и камня, такой толщины, что стук сразу становится слышен, и поэтому такая связь почти невозможна. Чтобы совершенно ее устранить, одно время, это было в 1877-1878 годах, предлагалось обить стены войлоком и таким образом полностью заглушить всякий звук. Но в результате этой меры, не говоря уже о том, что она обошлась бы очень дорого, камеры стали бы суше и теплее, а потому удобнее для заключенных, поэтому от нее отказались в угоду другому плану, свободному от таких недостатков. Арестантов стали помещать в каждую вторую камеру, а смежные либо оставляли пустыми, либо сажали туда жандармов. Пришлось, правда, несколько ограничить число заключенных, но крепость достаточно велика, а зато камеры теперь были прочно изолированы. В отношении тех узников, которых хотели наглухо заточить в казематы, кроме того, принимались еще особые меры. Некоторое представление о том, как непроницаемо замуровывают этих узников, как крепко царская тюрьма для государственных преступников хранит свои тайны, дает пример Нечаева, выданного Швейцарией русскому правительству. Его, как уголовного преступника, приговорили к двадцати годам каторги, но не отправили в Сибирь, а заточили в Петропавловскую крепость. Это было в 1872 году. И так наглухо он был заточен и строго охраняем, что целых шесть лет никто из его друзей не знал, что с ним стало, хотя, встревоженные его судьбой, они непрестанно наводили справки, и за это время сотни арестованных политических попадали в крепость и уходили из нее. Только в 1880 году через посредство Ширяева, помещенного в Алексеевский равелин, было раскрыто место заточения Нечаева. У Ширяева были тайные связи с волей, и Нечаеву, тоже замурованному в этом равелине, удалось послать ему весточку через расположенного к нему служителя. Как легко можно себе представить, обращение с политическими заключенными в русской Бастилии, отнюдь не чрезмерно снисходительное, не стало человечнее в последний период террора, то есть как раз в то время, когда ее мрачные казематы наполнились наибольшим числом узников. Если в каторжном централе, на расстоянии тысяч километров от места действия революционеров, заключенных заставляли "дорого заплатить" за каждый террористический акт, то можно не сомневаться, что узникам петербургских застенков доставалось не меньше. Наоборот, им приходилось еще гораздо тяжелее. Они подвергались неслыханным издевательствам и истязаниям, что рассматривалось как свидетельство верности престолу и служебного усердия. А если бы узники дерзнули подать жалобу, то на нее либо не обратили бы внимания, либо ответили бы оскорбительным смехом и циническим глумлением. Но и в преисподней есть дно. В пыточном застенке, каким стала крепость в последние годы, устроили темницу, поистине человеческую бойню, чудовищность которой превосходит все, что могут представить себе мои читатели, - Трубецкой бастион. Это не Дом предварительного заключения, где люди, навлекшие на себя подозрение полиции, ожидают суда и следствия, но казематы, где отбывают наказание осужденные пожизненно или на очень длительные сроки, каторжный острог, куда бросают тех, для кого сибирская каторга или клетки централа считаются недостаточно суровыми. Сюда отправляют также тех террористов, которых не повесили, - их слишком много и всех не перевешаешь. Оборудованная для своей нынешней цели в конце 1881 или начале 1882 года, эта тюрьма в тюрьме сразу была поставлена под жесточайший надзор, были приняты все предосторожности, чтобы не допустить проникновения на волю сведений о том, что творится за этими мрачными стенами. Однако в 1883 году три письма от узников прошли через все преграды и попали в руки их товарищей. Эти письма потрясли всю просвещенную Россию, наполнили ее возмущением и жалостью. Так была приподнята завеса над дикими зверствами, равных которым в Западной Европе знавали только много веков назад. Два письма были коротки и написаны второпях - душераздирающие крики отчаяния и боли. Третье письмо - самое значительное и длинное - содержит много подробностей. Оно сразу же было напечатано в подпольной типографии "Народной воли" под названием "Каторга и пытки в Петербурге в 1883 году". И хотя автор письма ухитрился достать перо и бумагу, ему пришлось писать собственной кровью, и он добывал ее, за отсутствием ножа кусая себя в руку. Это старый обычай в русских тюрьмах, и мы часто получаем весточки, написанные не только метафорически, но буквально кровью узников. Вот это кровью написанное письмо так глубоко взволновало петербургскую интеллигенцию. Несколько выдержек из него было опубликовано в газете "Таймс" в июне 1884 года. И этому письму - я сам держал его в руках, - дополненному деталями, почерпнутыми из двух других писем, я обязан сведениями о жизни узников в Трубецком бастионе. Политических заключенных обычно отправляют в Трубецкой бастион через несколько недель после приговора. В один прекрасный день, возможно, как раз в то время, когда вы больше всего рассчитываете на ссылку в Сибирь, вам вдруг объявляют, что вы должны переменить камеру. Вам приказывают надеть арестантскую одежду, самой важной частью которой является серая куртка, украшенная желтым бубновым тузом. В сопровождении двух жандармов - одного впереди, а другого сзади - вас ведут через лабиринт переходов, коридоров и подвалов, пока вы не дойдете до двери, открывающейся словно в стену. Здесь часовые останавливаются, дверь отворяется, и вам приказывают войти. Одну-две минуты вы ничего не видите - такой здесь царит глубокий мрак. На вас повеет таким холодом, что вы сразу продрогнете до костей, и вас обдаст затхлым запахом сырости и гнили, как в склепе или непроветриваемом погребе. Свет проникает сюда только из слухового окошка, выходящего на контрэскарп бастиона. Стекла темно-серые, так как покрыты толстым слоем пыли, лежащей на них будто целую вечность. Когда глаза привыкнут к темноте, вы осознаете, что находитесь в каземате размером в несколько шагов по диагонали. В одном углу кровать с соломенным тюфяком, прикрытым грязным, тонким, как бумага, одеялом. В ногах кровати высокое деревянное ведро с крышкой. Это параша, которая будет отравлять вас своим отвратительным зловонием. Узникам Трубецкого бастиона не дозволено покидать свой каземат ни для каких надобностей ни днем, ни ночью, за исключением установленной прогулки, и параша часто остается неопорожненной несколько дней кряду; вы вынуждены жить, спать, есть и пить в воздухе, отравленном гниением и убийственном для здоровья. В вашей прежней камере вы имели несколько самых необходимых предметов, обычно считающихся обязательными для людей, уже вышедших из состояния дикости, таких, как гребенка, щетка, кусочек мыла. Разрешалось также иметь несколько книг и немного чаю и сахару, доставляемых вам, разумеется, за ваш счет. Здесь вам отказывают даже в этих жалких предметах роскоши; по правилам Трубецкого бастиона заключенным запрещается обладать чем-либо не выданным тюремной администрацией. А так как она не выдает ни чая, ни сахара, ни щетки, ни гребенки, ни мыла, то вы всего этого лишены. Но хуже всего отсутствие книг. Книги не дозволено получать с воли ни в одной части крепости. Обыкновенные заключенные крепости все годы своего одиночного заточения должны довольствоваться книгами, содержащимися в тюремной библиотеке, - несколько сот томов, состоящих большей частью из журналов, восходящих к первой четверти века. Но обреченные узники Трубецкого бастиона - обреченные на участь в тысячу раз хуже смерти - не могут получать никаких книг. "Они не могут даже читать Евангелие", - говорится в письме. Никакие занятия, ни умственные, ни физические, не нарушают томительного однообразия их жизни. Малейшее развлечение, ничтожнейшая забава так же строго караются, как если бы это была попытка ограбить тюремщиков, подвергающих свои жертвы всей мере страданий, которую они способны вынести. Когда один узник, Зубковский, сделал кубики из хлеба, чтобы повторить геометрию, жандармы отняли их у него на том основании, что тюрьма не место для развлечений. Согласно правилам, заключенный Трубецкого бастиона пользуется прогулками наравне с другими заключенными крепости. Но в действительности каторжан выводят подышать воздухом только на десять минут - никогда не больше - в сорок восемь часов. Часто прогулки совершенно отменяются в продолжение трех-четырех дней без всякой причины, только из-за нерадивости служителей. Пища, установленная для выдачи арестантам, совершенно недостаточна и очень скверного качества. Но как бы она ни была плоха, заключенные ее не получают: поставщики продовольствия (они же администрация тюрьмы), чтобы сэкономить на отпущенном властями довольствии, покупают самые худшие и дешевые продукты, какие им только удается достать, разумеется, кладя себе разницу в карман*. Мука всегда тухлая, мясо редко свежее. Чтобы придать больше веса хлебу, его так плохо пропекают, что даже корка несъедобна, и, если хлебный мякиш шлепнуть в стену, он прилепится к ней, как известка. Вот состав пищи узника Трубецкого бастиона: три фунта ржаного хлеба вышеописанного качества; утром - кружка мутного желтоватого кипятку, якобы чаю; в одиннадцать - полкружки квасу; в двенадцать - обед, состоящий из миски щей, сваренных из хлебных крошек и кислой капусты и нескольких кусочков мяса, плавающих в щах и никогда не превышающих двадцати граммов, каша из протухлой кукурузной муки; к ужину - те же кислые щи, сильно разбавленные водой и без малейших признаков мяса. ______________ * В старое время дело обстояло иначе. Крепость являлась тогда аристократической тюрьмой, и заключенные получали обед из трех блюд, с белым хлебом и даже вином; белье было тонкое и чистое. Так это по привычке продолжалось еще некоторое время после того, как на место аристократических узников пришли первые нигилисты. Но к концу последнего царствования крепость была демократизирована и поставлена на ту же ногу, что и другие тюрьмы. (Примеч. Степняка-Кравчинского.) Тюрьма плохо отапливается, и узники мерзнут так же жестоко, как голодают, - мучительное испытание в зимнее время на 60 градусах северной широты. В камерах всегда холод, стены сырые. Когда смотритель тюрьмы делает обход, он никогда не снимает меховой шубы. Заключенные же, у которых нет шуб, коченеют даже в постели, и в продолжение всей долгой зимы руки и ноги у них как ледяные. Но и летом узникам не многим лучше, ибо в теплые месяцы в Петербурге, построенном на болоте, более нездоровый климат, чем в остальное время года. Отвратительные санитарные условия в крепости, сырость в камерах, отсутствие солнечного света, постоянное зловоние, исходящее от параши, скудная и скверная пища - летом она еще худшего качества, чем зимой, - увеличивают мучения узников и роковым образом отражаются на их здоровье. Смертность среди них ужасающая. Самые крепкие не в силах сопротивляться губительному воздействию тюремного заточения. Они вянут, как цветы, лишенные воды и воздуха. Тело у них исхудалое, а лицо одутловатое и покрытое пятнами, руки и ноги, особенно руки, непрестанно нервно дрожат. Казалось бы, от отсутствия книг и постоянной темноты в камере у узников должно сохраниться зрение. Но как раз наоборот. Глаза у них воспалены, веки опухли и с трудом раскрываются. Но самые губительные и частые болезни, вызывающие смертность и самые жестокие страдания, - это дизентерия и цинга, причем причиной обоих недугов является исключительно недостаточная и нездоровая тюремная пища. Однако захворавшим этими болезнями дают ту же еду наравне со всеми: тот же сырой черный хлеб, ту же бурду вместо чая, те же кислые щи, что для больных хуже яда. Неудивительно, что при таких условиях больной, лишенный всякого ухода, теряет силы и быстро умирает. У него отнимаются ноги, он не может больше дойти до параши, служители отказываются менять солому на его кровати, и больной остается лежать и гнить в собственных испражнениях. Но кошмары Трубецкого бастиона не поддаются описанию. Только Данте было бы под силу изобразить этот ад. "Если бы вы видели наших больных! - восклицает автор написанного кровью письма. - Год тому назад цветущие юноши, здоровые и сильные, теперь это сгорбленные, дряхлые старики, ноги им не служат более. Многие уже не встают с постели и преданы гниению до того, что они живые издают трупный запах!" Но врач? Неужели нет врача? - спросите вы. Их два. Один старший, другой младший. Старшему лет восемьдесят, и он уже никуда не годен. Он приезжает в крепость лишь изредка. Младший врач молод и, вероятно, питает добрые намерения, но у него не очень решительный характер, и он весь во власти страха перед жандармами. При посещении больных его всегда сопровождают жандармы, которые не спускают с него глаз, как бы он тайком не передал письма заключенному. Он входит в камеру с беспокойным видом, будто чего-то боится, не смеет подойти к кровати больного не только прослушать его, но даже сосчитать пульс. Поставив больному несколько вопросов, он изрекает свой приговор, который почти всегда облекает в одни и те же слова: "От вашей болезни нет лекарства". И что может он, в сущности, сделать, что еще может он сказать? Ведь по правилам Трубецкого бастиона больным нельзя оказывать никакой помощи. Им не полагается лазаретных порций, для них нет лазаретной прислуги. Вдобавок ко всему, вода из заржавленных труб так отвратительна, что, если бы даже все другие условия были благоприятны, из-за одной воды больной не может надеяться на выздоровление. "Не находят к себе снисхождения даже умалишенные, - говорится в другом письме, - а вы можете себе представить, сколько их на нашей голгофе. Считают излишним отправлять их в больницу для излечения и справляются с ними здесь по-своему. По целым дням вы слышите исступленные крики над собой или где-нибудь в отдалении; это ударами истязают умалишенного, привязанного горячечной рубашкой к кровати". Следующая выдержка из правил Трубецкого бастиона полностью подтверждает жалобы узников на жестокий режим в этом застенке и на варварское обращение со стороны тюремщиков. "Заключенные каторжники вполне подчиняются администрации крепости. За проступки администрация крепости может присудить к содержанию в карцере от одного до шести дней на хлебе и воде или присудить к плетям, но не более двадцати ударов, к розгам, но не более ста ударов..." За менее важные преступления (попытка к бегству, сопротивление начальству) военный суд приговаривает заключенных "к шпицрутенам до восьми тысяч ударов, к плетям до 100 ударов, к розгам до 400 ударов". И вот политические узники Трубецкого бастиона, в большинстве интеллигентные и образованные люди, принадлежащие к цвету русского общества, всегда видят перед собой перспективу быть подвергнутыми телесному наказанию в жесточайшей, унизительнейшей форме. "У нас есть полное основание думать, - говорится в одном из упомянутых писем, - что Златопольского за тайную переписку при содействии жандарма драли плетьми". "Возможно ли оставаться спокойным, - восклицает автор другого письма, - когда опасность такого поругания постоянно висит над твоей головой, когда каждый услышанный тобой крик заставляет себя почувствовать, будто одного из твоих друзей дерут плеткой у тебя на глазах!" Но и это еще не худшее. В Трубецком бастионе сидят и женщины. "Положение женщин здесь особенно ужасно, - продолжает автор письма. - Наравне с нами они отданы во власть служителей и жандармов; их полу не оказывается ни малейшего внимания. Их постели, как и наши, ежедневно разрываются при обысках. Их белье прямо на теле рассматривается целой сворой солдат и жандармов во всякое время. И это еще не все. Жандармы могут входить в их камеры днем и ночью, как им будет угодно. Правда, служитель или жандарм в одиночку не имеет права входить в их камеры, как и в наши, но разве они не могут стакнуться? Между ними царит самая трогательная дружба. Случаи насилия весьма возможны, и попытки к ним бывали нередко!" Совсем недавно молодая девушка Л.Терентьева, одна из осужденных по одесскому процессу, умерла внезапно какой-то загадочной смертью. Ее будто бы нечаянно отравили, дав ей яд вместо лекарства. Однако были слухи, что несчастную девушку изнасиловали и затем отравили, чтобы скрыть преступление. Во всяком случае, ее смерть длительное время утаивалась от высших органов полиции и жандармерии и не было произведено никакого расследования. Оба врача остались на своих местах. Такова трагедия жизни политических каторжан в Трубецком бастионе! Отрезанные от всего мира, окруженные изуверскими и гнусными тюремщиками, которые всегда хранят молчание, открывая рот лишь для того, чтобы ответить грубостью и оскорблением на самый невинный вопрос, узники под конец в страхе замыкаются в своем угрюмом безмолвии, живя в своих одиночных склепах без мыслей, без надежды, без будущего. Потеряв возможность сообщаться с товарищами, "заточник" постепенно теряет счет дням, затем неделям и месяцам. Если он болен и не выходит на прогулку, он перестает замечать даже времена года, ибо, какова бы ни была погода на дворе, его мрачная клетка всегда остается холодной, темной и сырой. Так живет он в хаосе времени, и конец наступает лишь с умопомешательством или смертью. Однако это еще не все, что можно рассказать об ужасах Трубецкого бастиона. Есть еще казематы в подвальном этаже крепости - мрачные подземелья ниже уровня Невы, настоящие каменные склепы, полные мглы даже в полдень и кишащие отвратительными насекомыми. Это камеры смертников, предназначенные царским правительством для тех, кого оно больше всех ненавидит и кого обрекло на смерть: одних - во мраке одиночества, других - при свете дня - на эшафоте. Что же говорится в письме об этом кромешном аде? "Оконца этих казематов находятся на уровне земли и затапливаются, когда поднимаются воды реки. Они заслонены толстыми прутьями решетки и облепившей их грязи, и если в лучшие камеры крепости никогда не заглядывает луч солнца, то легко вообразить, какая здесь царит тьма. Стены покрыты плесенью, и по ним струятся грязные потоки воды. Но что в них поистине ужасно - это крысы. В каменном полу оставлены большие отверстия для прохода крыс. Мы выражаемся так потому, что, если бы повреждения в полу были случайны, их легко было бы исправить, тогда как все ваши заявления и просьбы произвести починку пола остаются без последствий, и крысы врываются постоянно в камеру, поднимают отвратительную возню, стараясь взобраться на вашу кровать. В этих отвратительных клетках приговоренные к смерти проводят свои последние часы. Здесь свои последние ночи провели Квятковский, Пресняков, Суханов. Теперь, между прочим, сидит здесь женщина с грудным ребенком. Это - Якимова! День и ночь стережет она ребенка, чтобы его крысы не съели..." Но, слышу я восклицания моих читателей, возможно ли это? Возможно ли, чтобы в конце XIX века в великой столице, хоть внешне похожей на цивилизованный город, могли совершаться столь чудовищные, столь вопиющие злодеяния? Письма, написанные людьми истомленными, переживающими адскую агонию, не преувеличены ли в них бессознательно эти тяжкие страдания? Я был бы рад так думать. У меня нет желания рисовать излишне мрачными красками. Но слишком много прямых и косвенных свидетельств тому, что безымянные узники, к несчастью, написали своей кровью одну только правду*. ______________ * Напомню, что выдержки из приведенного письма, опубликованные в "Таймсе", обошли всю европейскую печать, но русское правительство не посмело ни оспаривать его достоверность, ни опровергнуть изложенные в нем факты. (Примеч. Степняка-Кравчинского.) С 25 до 30 октября 1880 года в Петербурге происходил суд над шестнадцатью террористами. Шесть человек были приговорены к смертной казни и восемь - к каторжным работам на различные сроки. Двое из осужденных на смерть были казнены, а четверым приговор был заменен каторгой. Когда прокурор Акшарамов сообщил им, что императору угодно было смягчить наказание и заменить казнь бессрочной каторгой в крепости, эта весть была встречена с разочарованием и гневом; тогда прокурор смущенно заметил, что он, к сожалению, не может изменять указы государя. Пророческое чувство не обмануло осужденных. Большинство этих молодых, полных сил юношей либо умерли, либо сошли с ума, не пробыв в крепости и двух лет. Исаев, Окладский, Цуккерман и Мартыновский психически больны, Ширяев - мертв, Тихонов - умирает. Из всех этих фактов можно сделать лишь один вывод. Каким же должен быть политический строй, если его деяния порождают столь страшные последствия! Не будь даже кровью написанных писем, поведавших нам о них, у нас не могло бы быть никаких сомнений. Другой факт. 26 июля 1883 года в Москву из Петербурга прибыла группа политических, мужчин и женщин, находившихся в заключении в Петропавловской крепости и приговоренных к ссылке в Сибирь. Привожу рассказ очевидца - человека, заслуживающего абсолютного доверия, - описавшего, в каком состоянии находились эти люди после одного года заточения в казематах Трубецкого бастиона. Добавлю лишь, что их преступления, несмотря на вынесенные им свирепые приговоры, не считались особенно важными. "Прибытие петербургского поезда вызвало большое смятение среди должностных лиц и всех, кто был на вокзале. Большинство узников не могли выйти из вагона без посторонней помощи, некоторые были даже не в силах двигаться. Конвойные хотели пересадить их прямо в наш поезд, чтобы скрыть от публики их состояние. Но это оказалось совершенно невозможным. Шесть узников сразу упали без чувств. Другие еле могли стоять на ногах. Начальник конвоя распорядился принести носилки. Но носилки нельзя было втащить в вагон, и конвойным пришлось поднять лежащих без сознания и вынести их на плечах, как мертвецов. Первым вынесли из вагона Игната Волошенко (он сначала был приговорен к десяти годам каторги по процессу Осинского, затем к пятнадцати годам каторги за попытку к бегству из Иркутска, впоследствии он был переведен на Кару и наконец в Петропавловскую крепость, где его продержали год). Трудно представить себе ужасный вид и состояние этого человека. Весь пораженный цингой, он больше походил на разлагающийся труп, чем на живое существо. Раздираемый ежеминутно конвульсиями, умирая... Но хватит. Я совершенно не в силах писать о нем более. После Волошенко вынесли Александра Прибылева (осужденного по процессу 17 июня 1882 года к пятнадцати годам каторги). У него не было цинги, но длительное голодание и полное расстройство нервной системы так ослабили его, что он не мог стоять на ногах, то и дело теряя сознание. Затем несли Фомина (бывший армейский офицер, приговоренный к пожизненной каторге)*. Он походил на мертвеца, и в течение двух часов несколько врачей тщетно пытались привести его в чувство. Только уж к вечеру его удалось немного подкрепить, чтобы отправить в дальнейший путь. ______________ * В 1882 году он был в Женеве - цветущий человек, воплощение здоровья. (Примеч. Степняка-Кравчинского.) Следующим за Фоминым шел Павел Орлов (сначала присужденный к десяти годам каторги, затем к двадцати пяти годам за попытку к бегству и заточенный вместе с Волошенко в крепость, где его продержали год). Ему было всего двадцать семь лет, и, прежде необыкновенно рослый и крепкий, он был теперь неузнаваем. Он весь согнулся, как глубокий старик, одна нога у него была так сильно искалечена, что он едва передвигался. У него была цинга в самой ужасной форме: кровь непрестанно сочилась из десен и стекала с губ. Пятая была женщина, Татьяна Лебедева*. Вынесенный ей смертный приговор (15 февраля 1882 года) был заменен вечной каторгой. Но для Татьяны тюремное заключение - будь то длительное или кратковременное - уже было не страшно. Ее дни были сочтены. Величайшим благодеянием, которое могли оказать Татьяне, было бы ускорение ее смерти. Она не только была в последней стадии чахотки и вся разрывалась от неистового кашля, но, снедаемая цингой, потеряла почти все зубы, и десны сгнили, оставив челюсти совсем оголенными. Она походила на скелет, покрытый пергаментно-желтой кожей, и единственно живыми на ее лице были все еще лучистые черные глаза. ______________ * Ей было лет двадцать восемь. Хотя и хрупкого сложения, она до ареста, в 1881 году, отличалась превосходным здоровьем. (Примеч. Степняка-Кравчинского.) За Лебедевой шла Якимова, держа на руках своего восемнадцатимесячного младенца, рожденного в Трубецком равелине. Самые бездушные из присутствующих не могли без жалости смотреть на бедного ребенка. Казалось, будто он вот-вот вздохнет в последний раз. Но сама Якимова не казалась сломленной ни физически, ни нравственно и, несмотря на предстоявшую ей бессрочную каторгу, держалась спокойно и твердо". Ввиду этих свидетельств нельзя обманывать себя надеждой, что картина, нарисованная в письмах из Трубецкого бастиона, хоть в малейшей степени преувеличена, пусть даже бессознательно. x x x Если условия предварительного заключения и приемы производства дознания, в сущности, являются воспроизведением пыток средневековья, то режим каторжных тюрем - совершенно новая и самобытная система, порожденная жестокостью и подлостью царского правительства. Слишком трусливое, чтобы устраивать массовые публичные казни мужчин и женщин, оно убивает медленной, но не менее верной смертью тех, от кого оно по политическим причинам или из мести решило избавиться. Средством являются пытки, повторяемые изо дня в день, целью - верная смерть. Ведь если одиночное заключение в Ново-Белгородском централе, как сказал Цицианов, - и этому имеется достаточно доказательств - является медленной смертью для узника, то это, разумеется, не относится к тем, кто замурован в каменных погребах Трубецкого бастиона. Это зловещий факт, что описанная нами система карательного и каторжного заточения перестала быть исключением; она распространилась на все тюрьмы империи и теперь составляет неизменную политику царского правительства по отношению к политическим узникам. Начиная с 1878 года уже ни один политический заключенный не был отправлен в каторжный централ, и ныне в Сибирь ссылаются только заключенные, чьи провинности невелики. Из террористов только те, кто виновны в покушениях на царских чиновников, и особенно женщины, отправляются на каторгу в отдаленные северные губернии, но не раньше, чем они, как Татьяна Лебедева, доведены заточением в крепости до преддверья смерти. Но есть и исключения: Гесю Гельфман, Людмилу Волкенштейн и Веру Фигнер оставили в крепости. Геся там и умерла. Те же террористы, что были замешаны в заговорах против императора, - а их, конечно, большинство - были все заточены в крепости. Но со сколькими из них уже покончено или с ними собираются покончить - этого мы не знаем и не можем узнать, ибо это одна из тайн тюрьмы. Петропавловская крепость велика. Но есть предел всему, даже вместимости российской Бастилии, и, чтобы удовлетворить все растущую потребность в казематах, правительство Александра III решило соорудить для своих политических арестантов еще один ад - Шлиссельбургскую крепость. Шлиссельбург - второй Трубецкой бастион, не хуже, да и что, собственно, может быть хуже? Что же еще мог придумать царизм? Сжигать своих узников живьем или поступать с ними так, как иногда поступали со своими врагами римские императоры, - бросать их в ямы с ядовитыми змеями? Но Шлиссельбург имеет в глазах правительства одно бесценное преимущество: кошмары, творимые в стенах этой крепости, не могут быть преданы огласке, как это бывало в Трубецком бастионе. Ибо Шлиссельбург не стоит посреди большого города, где тысячи сочувствующих сердец стремятся снестись с заключенными и, невзирая на всю бдительность властей, это им подчас удается. В Шлиссельбурге сама природа - лучший страж, ибо новый Замок Отчаяния представляет собой просто огромную гранитную скалу, всю сплошь в укреплениях и окруженную водой. Никакие вести оттуда не доходят, никакие тайны не удается вырвать у этой проклятой тюрьмы. Входящие, оставьте упования! Если из Петропавловской крепости на волю проникало множество тайных писем, если равелины, свирепо охраняемые, даже Алексеевский и Трубецкой, уступая настойчивости и упорству, выдавали свои тайны, то от шлиссельбуржцев, хотя они и томятся там годы и годы, не дошло ни одной строки, ни одного слова - одни лишь смутные слухи, меж тем именно туда брошены благородные герои последнего процесса - подполковник Ашенбреннер, штабс-капитан Похитонов и поручик Тихонович. В Шлиссельбург заключены и четырнадцать пропагандистов, недавно вернувшихся с сибирской каторги. Там также, позволю себе добавить, был заточен на два года человек, имени которого я не хочу назвать, друг моей