юности, мой соратник в борьбе. Накануне своего перевода в Шлиссельбург он из мрака Трубецкого бастиона прислал нам гордые прощальные слова: "Боритесь, пока не добьетесь победы. Для меня отныне существует лишь одно мерило: чем больше они меня пытают в каземате, тем лучше, значит, идет борьба на воле". Но какая же злобная брань, какие новые пытки открывали ему правду об успешной борьбе его товарищей? Все ли еще он слышит о них? Или, может быть, он вместе со многими другими пребывает уже там, где больше не из-за чего страдать, не о чем больше узнавать? Глава XX СИБИРЬ Сибирь! При этом слове холодная дрожь пробирает вас до костей, и, когда мы думаем о несчастных ссыльных, затерянных в ледяной пустыне и осужденных на вечную каторгу в кандалах, наше сердце исходит горем и состраданием. Однако, как мы уже видели, слово "Сибирь" будит у многих надежду и дает утешение. Для них Сибирь - обетованная земля, где ждет их покой и безопасность. Мы знаем также, что те, кого туда отправляют, хоть они уже и доведены до крайнего истощения, но палачи пока еще не намерены полностью с ними расправиться. Что же представляет собой этот рай для погибших душ, загадочные сибирские места ссылки, превращенные причудливой волей судеб в курорт для нигилистов, в санаторий для революционеров, как в мифе о царстве Плутона его жидкий огонь превратился в прохладный, освежающий напиток. Давайте же на крыльях фантазии пересечем Уральские горы и, летя все дальше и дальше от рубежей Европы, пронесемся над озером Байкал и спустимся в Забайкалье, на берег реки Кары. Посмотрим, какова там жизнь сибирских политических каторжников. Однако, если мы путешествуем как простые смертные, да еще как арестанты, мы из Иркутска едем по Забайкальской железной дороге, проезжаем Читу и Нерчинск, стяжавших печальную известность своими "каторжными рудниками", и прибываем в Сретенск. Здесь вас сажают на судно Амурского пароходства, и вы плывете по реке Шилке, одному из притоков Амура, до деревеньки Усть-Кара, где расположено несколько арестных домов для уголовников и женская тюрьма для политических. Эти тюрьмы все стоят особняком вдоль берега реки на расстоянии восьми - двенадцати верст одна от другой. Они находятся под общим управлением одного коменданта. Но политическая тюрьма, состоящая из четырех корпусов, имеет свое особое управление и собственную администрацию. В восемнадцати верстах от Усть-Кары, вверх по течению реки, находится тюрьма Нижняя Кара. Далее следует Верхняя Кара и примерно на том же расстоянии еще выше по реке - "Амур", то есть тюрьма на реке Амур. Политическую тюрьму можно сразу же узнать. Обычные остроги, то есть те, что предназначены для уголовников, окружены частоколом лишь с трех сторон, а четвертая не ограждена и окнами выходит на дорогу. Политические остроги построены иначе. Сооруженные посреди двора, они окружены со всех сторон столь высоким частоколом, что за ним виднеется только крыша. Когда впервые было предложено построить эти тюрьмы, архитектор проектировал их по плану, обычному для таких сооружений в Сибири. Но генерал Анучин, бывший в то время губернатором Восточной Сибири, издал указ огораживать все политические тюрьмы высоким частоколом, чтобы для заключенных горизонт был ограничен лишь деревянными стенами их мрачной обители. Он считал, что для политических каторжан этого вполне достаточно. Политические тюрьмы на Каре были сооружены в то же время, что и Харьковский централ. Их первыми обитателями были Бибергаль, Семяновский и еще несколько человек из первых пропагандистов 1872 и 1873 годов. За ними на Кару были отправлены заключенные, приговоренные по "процессу 193-х" за менее тяжелые преступления к ссылке в Сибирь, - Синегуб, Чарушин и другие. С 1879 года и позже политические каторжане уже начали прибывать толпами. В 1882 году привезли двадцать восемь "централистов", то есть узников Харьковского централа, освобожденных Лорис-Меликовым из каторги, которая страшнее, чем вавилонское рабство. В мае того года на Каре находилось более ста политических каторжан, не считая женщин. В начале их пребывания на Каре с политическими обращались совершенно так же, как с другими арестантами в сибирских каторжных тюрьмах. Единственной разницей было то, что уголовникам в течение дня разрешалось свободно разгуливать по двору, а политические были заперты в своих камерах и днем и ночью, кроме, разумеется, тех часов, когда они работали в рудниках. Золотые промыслы на Каре являются личной собственностью императора. Работа каторжан заключается в том, что они снимают с золотоносного песка покрывающий его верхний слой земли. На Каре, как вообще в сибирских тюрьмах, существует благоприятное для каторжан правило. После проведения в тюрьме "на испытании" трети своего срока им разрешается присоединиться к "вольной команде", то есть к поселенцам. Это давало им возможность жить на воле, в городах и деревнях, при условии, что они оттуда не отлучатся. Сначала политические пользовались этой привилегией наряду с уголовниками. Таким путем были условно освобождены Синегуб, Чарушин, Семяновский и другие. Для уголовников обычным делом было воспользоваться своей сравнительной свободой и совершить побег, чтобы присоединиться к многочисленным разбойничьим шайкам, заполнявшим большие дороги Сибири. Но тюремным властям никогда не приходило в голову отнимать на этом основании у остальных их привилегии, сделать всех вместе и каждого в отдельности ответственными за бегство товарищей. Однако в отношении политических принимались особые меры предосторожности. Вольным командам политических было объявлено, что при первой же попытке к бегству кого-нибудь из их числа система вольных команд для них будет упразднена. Но, с другой стороны, власти обещали, что, до тех пор пока они будут честно соблюдать правила, они будут пользоваться и этой, и всеми другими привилегиями. Заключенные, правда, не взяли на себя формальных обязательств, но фактически добросовестно выполняли условие. Ни разу за время существования системы вольных команд не происходило каких-либо беспорядков или попыток к бегству. Вопреки этому власти нарушили слово и отменили привилегии. Их вероломство было спровоцировано Лорис-Меликовым. Притворяясь, будто он желает облегчить участь политических заключенных, надевая личину человека чрезвычайно благожелательного и гуманного и препровождая под барабанный бой политических узников из Харькова и Мценска на Кару, диктатор одновременно издает новые инструкции для политических каторжан. Система вольных команд для политических была отменена. Строжайше воспрещалась переписка с родными и друг с другом. Людям, уже отпущенным, пусть условно, на волю и живущим в ожидании постоянной, если даже несколько урезанной, свободы, пришлось опять вернуться в тюрьму. Это было бесчеловечно и возмутительно. Но, как бы болезненно они ни переживали совершенную по отношению к ним несправедливость, им пришлось покориться своей судьбе. Перед расставанием и возвращением в тюрьму они собрались все вместе к ужину. Вечер был печальным, на душе очень тяжело. Для одного из них это действительно была "последняя вечеря" и закончилась страшной трагедией. Семяновский, обезумев от горя, в глубоком отчаянии пустил себе пулю в лоб. Для него, больного, нервного, нравственно сломленного от длительного заточения, мысль о возвращении в тюрьму была невыносима. Он предпочел смерть. Человек высоких моральных принципов и большой культуры, в прошлом петербургский присяжный поверенный, Семяновский был осужден в октябре 1876 года к долгосрочной каторге за пропаганду. Начальник тюрьмы послал в Петербург телеграмму о его трагической смерти. Но она не произвела там никакого впечатления. Семяновского похоронили, а его товарищи снова были брошены за решетку. И это еще не все. Они не только опять были в заключении, но их теперь постоянно подвергали нестерпимым издевательствам, изводили всяческими мелкими придирками. Новые ограничения были введены для посещений их любящих жен, последовавших за ними в эту далекую, унылую страну. Больным стало труднее попасть в больницу. Но самым мучительным для заключенных было лишиться единственного утешения, которое давал труд. Им запретили работать на промыслах. Весной 1882 года им было отказано в этой великой привилегии - мера, сделавшая их участь еще горше. Самый тяжкий труд, даже работа в рудниках, - более легкое наказание, чем неподвижное, томящее однообразие их жизни в четырех стенах острога. Физическая работа не только была полезна для здоровья, но благодаря ей не так медленно и тоскливо текло время. Однако все усилия заключенных добиться допущения к каторжной работе, несмотря на то что они были приговорены к ней судом, оказались тщетными. Казалось, царские власти были полны решимости заморить их, заставить погибнуть от недостатка воздуха и движения, как их товарищей в каторжных централах. Если вспомним, что большинство этих страдальцев были осуждены на очень длительные сроки каторги - двадцать, тридцать и даже сорок пять лет, то легко себе представить, как глубоко они тосковали по свободе, как страстно мечтали о побеге. Неудивительно, что с этого времени попытки к бегству участились. Как тюремщики расправлялись с заключенными за эти попытки к бегству, мы расскажем в следующей главе. Глава XXI КРУГОВАЯ ПОРУКА В ночь на 1 мая 1882 года стражники политической тюрьмы Нижняя Кара заметили человека, вылезавшего из окна мастерской, выходящего в поле. Они дважды стреляли в него, но оба раза промахнулись. Подняли тревогу, сделали проверку. Оказалось, что восемь человек, среди них Мышкин, бежали. Извещенный по телеграфу о случившемся, министр внутренних дел рассвирепел; губернатор Забайкалья генерал Ильяшевич даже испугался, что немедленно слетит со своего поста за притупление бдительности. Только за десять дней до этого он обследовал тюрьму вместе с членом Сената Галкиным-Врасским и сообщил в Петербург, что там все в полном порядке. Дрожа за свои должности и спасая репутацию, местные власти решили спровоцировать "бунт" заключенных, затем этот "бунт" "подавить" и таким путем искупить свою нерадивость, приведшую к побегу политических каторжан. Тогда можно будет оправдаться тем, что тюремные правила, дескать, недостаточно строги и за такими непокорными арестантами надзор должен быть гораздо беспощаднее. 4 мая заключенным без дальнейших объяснений было приказано обрить головы. Они возразили, что, согласно правилам, им разрешается не брить волос, а так как правила предписаны министром внутренних дел, то только он один, а не начальник тюрьмы имеет право их изменять. 6 мая политическим каторжанам официально объявили, что с ними больше не будут грубо обращаться, все остается по-старому и они могут успокоиться. Так прошло пять дней, и заключенные начали забывать об инциденте. Но они считали без хозяина. На 11 мая был назначен "бунт" и его "подавление". Около трех часов утра шестьсот казаков под началом самого генерала Ильяшевича и его помощника полковника Руденко окружили тюрьму, поставили у всех выходов часовых, а главным силам отдали приказ броситься на спящих узников, которых, кстати сказать, было всего восемьдесят четыре человека. Их вытащили из кроватей и стали обыскивать. Перерыли все до мелочей; книги, одежду, гребенки, щетки хватали и бросали как попало в угол. Затем заключенным приказали надеть арестантскую одежду и вывели во двор. Здесь двадцать семь "подстрекателей" и "зачинщиков бунта" схватили и отправили под конвоем в Верхнюю Кару, находящуюся в пятнадцати верстах. В продолжение всего пути казаки, побуждаемые офицерами, грубо измывались и зверствовали над каторжанами, а когда некоторые пытались защищаться, полковник Руденко крикнул: "Свяжите им руки на спине и, если кто надерзит, ударьте его прикладом по голове!" Между тем казаки мародерствовали в Нижней Каре. Перед тем как начали "операцию", полковник Руденко обратился к казакам со следующими словами: "Если я прикажу избивать их - будете избивать. Если прикажу стрелять в них - будете стрелять. Если захватите тюрьму, все, что там есть, будет ваше". И казаки, одолев спящих каторжан, бросились грабить их имущество. Офицеры, чтобы не отставать от своих солдат, захватили лучшие вещи, утаскивая даже столы, стулья, табуретки, сделанные заключенными собственными руками в подарок своим друзьям. Каторжане остались в пустой камере, не имея больше никакой одежды, кроме серых арестантских халатов. Когда появился помощник начальника тюрьмы полковник Бутаков, один из заключенных спросил его: - Неужели мы останемся в таком положении навсегда? - Да, навсегда! - ответил Бутаков. - С вами раньше хорошо обращались, но теперь, после побегов, мы убедились, что ваше поведение... На это заключенный Орлов заметил, что тюремная администрация спровоцировала побег, а не заключенные и, во всяком случае, несправедливо заставлять оставшихся страдать за тех, кто бежал. Вполне скромный и вежливый ответ Орлова привел помощника начальника тюрьмы в такое бешенство, что он приказал казакам схватить его, избить и бросить в карцер. Несколько товарищей хотели помешать истязанию Орлова, но он умолял их не оказывать сопротивления казакам. Как только его выволокли за дверь, Бутаков бросился на него с кулаками, приказав казакам драть его плетками. Вскоре после этого - заключенные как раз обедали - появился сам начальник тюрьмы. Он оглядел их и крикнул: "Встать!" Некоторые повиновались недостаточно быстро. "Поднимите их на ноги плетками!" - снова крикнул самодур, и началось всеобщее избиение. "Вот как нужно их муштровать!" - сказал начальник тюрьмы, с большим удовлетворением выходя из камеры после учиненной им расправы. В другой камере устроили такое же побоище под командованием капитана, начальника стражи. Когда он вошел, студент Бобков лежал на нарах. Капитан, повернувшись к казакам, приказал "стащить его за волосы". И так его и стащили за волосы. Родионова, совсем еще юношу, избивал сам начальник тюрьмы, а когда он устал, то передал свою жертву казакам, приказав "дать ему столько, сколько он может вынести". После этого Родионова заточили в карцер на тридцать суток. Это происходило в Нижней Каре. Но тем, кого отправили в другие две тюрьмы, повезло не больше. Только однажды в тюрьме Верхняя Кара солдаты, надо отдать им справедливость, решительно отказались избивать политических каторжан. Но в Амурском остроге тюремщики были не менее жестоки, и это подсказало Герасимову следующую остроту: "Нас бьют дважды в день, а кормят единожды". Летом 1882 года тюрьма Нижняя Кара была перестроена по новому плану. Большие общие камеры были разделены на маленькие клетки, где пять-шесть человек спали на одних нарах, так тесно прижатые друг к другу, что нельзя было сделать ни одного движения. Заключенных, ранее рассованных по другим тюрьмам, теперь вернули обратно, кроме четырнадцати человек, отправленных, как "подстрекателей", в Шлиссельбург, и на всех надели кандалы. Троих даже приковали цепями (цепи скреплялись заклепками) к тачкам, которые они постоянно должны были таскать за собой. Чтобы сделать побег заключенных еще труднее или, вернее, чтобы беглецов легче было поймать, всем каторжанам обрили левую половину головы - операция, которую проделали с некоторой церемонией. Власти, видимо, опасались, что такое унижение может вызвать бунт. Заключенных по очереди вызывали в контору, и они думали, что их снова хотят допросить о побеге. В конторе жертву окружали солдаты, которые предлагали добровольно подчиниться, не то свяжут руки и обреют голову насильно. В таких условиях никто, конечно, и не пытался сопротивляться. Заключенные сами выполняли всю работу в тюрьме: мыли полы в камерах, стирали свое белье, готовили еду. Но их ни на минуту не оставляли одних, они постоянно находились под неусыпным наблюдением стражников. Как бы для того, чтобы наполнить чашу страданий до краев, к ним поместили уголовника, по имени Циплов. Он несколько раз передавал письма, которыми обменивались политические узники, и тюремная администрация решила, что за этот проступок он заслуживает их общества. Циплов отнюдь не был в восторге от этой перемены и умолял вернуть его к уголовникам. Но у начальника тюрьмы были свои расчеты. Однажды Циплова вызвали в контору, обвинили в каком-то незначительном и стародавнем нарушении дисциплины и приказали его высечь. Он надлежащим образом был наказан под личным наблюдением самого коменданта Калтурина. Что все это означало, каторжане очень хорошо поняли. То было предупреждение, сделанное в наиболее убедительной форме, что политические не будут больше освобождаться от телесных наказаний. Тем временем все беглецы были пойманы (Мышкина схватили во Владивостоке в тот самый момент, когда он поднимался на борт американского корабля, направлявшегося в Сан-Франциско), и вскоре прошел слух, что они будут публично высечены. Переполненная чаша страданий хлестнула через край. Чем подвергаться новым унижениям, лучше умереть. И, несмотря на желание довольно значительного меньшинства избрать более активную форму протеста, было решено устроить голодный бунт. Началась длительная голодовка - страшное испытание для людей, ослабленных лишениями и тюремным заключением. Все легли на нары и отказались принимать пищу. Вскоре они пришли в состояние полного упадка сил. Через семь дней они почти потеряли способность говорить и на перекличке, повторяющейся трижды в день, не могли уже называть свое имя. Тюремная администрация сначала рассчитывала, что измученные голодом каторжане откажутся от своего бунта. Теперь тюремщики увидели, что положение стало критическим. Они входили в камеры, молча смотрели на живые трупы и с мрачными физиономиями, по которым видно было, что они изрядно обеспокоены, снова выходили. Затем явился комендант Калтурин и, спросив узников, чего они хотят, записал их требования и обещал снестись по телефону с губернатором Ильяшевичем. Он ответственно заверил их, что дошедшие до них слухи неверны и будто никто не намеревается изменять правила, запрещающие телесные наказания для политических. Все же от генерала Ильяшевича не было получено никакого подтверждения, и голодовка продолжалась. Однако надо было положить ей конец: голодающие были при смерти. У них начались судороги, бессонница, дизентерия. Те, кто с самого начала возражали против голодного бунта и не участвовали в нем, теперь заклинали своих товарищей прекратить голодовку, пока не поздно. Их уговоры и, кроме того, одно чрезвычайно важное обстоятельство, о котором наш корреспондент не счел возможным сообщить, заставили наконец каторжан отказаться от голодовки на тринадцатый день после ее начала. Эта страшная борьба, столь гибельно отразившаяся на здоровье большинства каторжан, имела своим результатом всего лишь несколько уступок и не очень определенное заверение со стороны администрации, что они не будут подвергаться телесным наказаниям. Так палачи-тюремщики отомстили каторжанам за неудавшийся побег их товарищей. Но это была еще не вся мера наказания. Шестнадцать человек, у которых ко времени так называемого бунта 11 мая кончился срок тюремного заключения и которые, согласно правилам, имели право стать свободными поселенцами в Сибири, задержали в тюрьме еще на год. Так поступили и с политическими заключенными, находившимися в других тюрьмах (Квятковский, Зубрилов, Франжоли) и ничего не знавшими о побеге. В 1883 году они были освобождены и первыми отправлены на свободное поселение в Прибайкалье. Но когда новый комендант политических тюрем Шубин довел до сведения Ильяшевича, что каторжане Кары все еще проявляют "непокорный дух", губернатор приказал поселенцев и еще тринадцать каторжан, чей срок уже истекал, "с целью преподать им урок" выслать в якутскую деревню на Крайнем Севере, в район полярной ночи, где жизнь среди полудиких якутов еще более жестока, чем в тюрьме. Это то, что в России называют "круговой порукой". Среди поселенцев была одна молодая девушка, Мария Кутитонская. Вскоре после "бунта 11 мая" она была освобождена из тюрьмы и водворена в одном городе той же губернии. Это означало, что она могла свободно ходить по городу, но не имела права отлучаться. Геройская девушка решила сама отомстить за надругательства тюремщиков над ни в чем не повинными, беспомощными узниками. Она достала маленький револьвер и тайно отправилась в Читу, где находился губернатор генерал Ильяшевич. По дороге ее арестовали как беглянку и повезли в Читу, куда она и стремилась. Прибыв в город, она попросила допустить ее к генералу, говоря, что хочет лично объяснить ему, почему покинула Акшу. Ничтоже сумняшеся, жандармы повезли ее прямо в губернаторский дворец. Когда генерал вышел из своего кабинета, Мария вытащила револьвер и со словами: "Вот вам за 11 мая!" - выстрелила в него в упор. Пуля попала Ильяшевичу в живот, он упал тяжело раненный. Марию схватили и бросили в тюрьму. Ее потом судили и приговорили к смертной казни, но правительство предпочло заменить ей казнь вечной каторгой. Однако едва ли нужно говорить, что это покушение почти никак не отразилось на судьбе каторжан в Каре. Изуверства и глумления над политическими узниками не прекращались. Такова жизнь в политических тюрьмах Сибири - в обетованной земле, куда устремлены тоскующие взоры осужденных на каторгу революционеров. Бесспорно, Сибирь не столь страшна, как крепость. Но, с другой стороны, сибирская ссылка почти ничем не лучше, чем заключение в центральной каторжной тюрьме. Если в централе пытки, которым подвергаются заключенные, носят более постоянный и систематический характер, то в сибирских острогах каторжане еще менее защищены от произвола и бесчеловечных издевательств надзирателей и стражников. Долголетняя безнаказанность, отсутствие всякого контроля, исступленно жестокие традиции деспотизма превратили тюремщиков наших северных острогов в подлинных тиранов. "Для тебя я начальник, царь и бог" - вот неизменный окрик этих церберов в обращении с каторжанами. Недостаток места не позволяет мне сообщить и сотой доли известных нам фактов о зверствах тюремщиков, об издевательствах над жертвами деспотизма во всех тюрьмах Сибири. И на сколько же больше тех фактов, о которых мы ничего не знаем и никогда не будем знать! Но я хотел бы рассказать еще об одном эпизоде, дающем представление об обращении царских опричников в Сибири с женщинами, попадающими в их руки; он слишком типичен, чтобы я мог о нем умолчать. В данном случае жертвой произвола полиции оказалась Ольга Любатович, одна из героинь "процесса 50-ти", привлекших к себе, как помнит читатель, столь живые симпатии публики в зале суда. 30 августа 1883 года Ольга, которая однажды уже бежала из Сибири, добралась до Женевы и возвратилась в Россию лишь с тем, чтобы вторично попасть в руки полиции, следовала со своими товарищами через Красноярск по пути к месту своей ссылки в Восточной Сибири. В Красноярске полицмейстер приказал ей переодеться в арестантское платье. Но так как Ольга была приговорена к административной ссылке, а не к каторге, она имела право носить собственное платье; это она и попыталась объяснить полицмейстеру. Однако при первых же ее словах этот самодур пришел в дикую ярость и крикнул, что она не только сменит свое платье, но и сделает это немедленно, тут же в конторе, на глазах у всех. Ольга наотрез отказалась исполнить это чудовищное требование. Произошла дикая сцена. По знаку полицмейстера на беззащитную женщину бросилось несколько жандармов, стали избивать ее, рвать на ней одежду, таскать за волосы. Пока Ольга держалась на ногах, она кое-как защищалась, но один из надзирателей ударом сапога сбил ее с ног. Что далее последовало, лучше описать ее собственными словами: "Я впала в какое-то оцепенение. Помню отрывочно, как тяжелый сапог надзирателя ударил со всего размаха в мою обнаженную грудь; кто-то рвал мои волосы, бил по лицу; и, наконец, я, обнаженная, распятая на полу в присутствии мужчин, пережила весь ужас и стыд изнасилованной женщины. Испугавшись дела рук своих, "храбрые" подлецы бежали, а когда я пришла в себя, то увидела вокруг только бледных, взволнованных товарищей и Фаню Морейнесс, корчившуюся на полу в истерических судорогах". Но полно! Страдания нигилистов воистину беспредельны, и, будучи благороднейшей жертвой, когда-либо принесенной патриотами на алтарь освобождения отчизны, эти страдания достойны самого горячего сочувствия и благоговения. Однако по сравнению с испытаниями и бедствиями всей России это всего только капля, горькая и жгучая, но капля, и не сопоставить ее с океаном, в котором она составляет лишь малую часть. Давайте же исследуем этот океан. Часть третья АДМИНИСТРАТИВНАЯ ССЫЛКА Глава XXII НЕВИНОВЕН - ПОТОМУ НАКАЗАН Мы описали полный цикл судебной процедуры в царской России - от ареста до Сибири, но она далеко не включает всех карательных средств, применяемых правительством в его борьбе против революции. Суд по самому своему назначению должен иметь дело с фактами. Какими бы они ни были жестокими, как бы судьи ни жаждали выполнять повеления начальства, приписывать ложные побуждения и карать незначительные нарушения закона драконовскими мерами наказания, они все же вынуждены на чем-то основывать свои обвинения. Другими словами, они не могут осудить человека только потому, что он невиновен. Если у него найдут революционную листовку или он предоставил свою квартиру для революционных целей, его могут приговорить к смертной казни. Но если невозможно уличить его ни в одном проступке или приписать двусмысленные речи и неблагонамеренное поведение, суд обязан вынести оправдательный приговор. Это зависит не от качеств судей, а от назначения самого суда. Поэтому обычные методы обвинения, по существу, ограниченны. Они могут применяться лишь против обвиняемых, проявивших явные признаки враждебности по отношению к существующему строю, открыто или тайно выступавших против правительства. Но как же поступать с теми, кто не совершали никаких подобных преступлений, однако же есть все основания полагать, что они рано или поздно способны их совершить? Приведем пример. Человека, имевшего тайные сношения с революционной партией и навлекшего на себя подозрения, арестовывают, допрашивают и, как обычно, вдосталь истерзав его, держат несколько месяцев в тюрьме. Но ни в показаниях, ни каким-либо другим путем нельзя найти ни малейших улик против него. Нет никаких оснований считать его скомпрометированным: при всей изобретательности полиции невозможно включить такого человека в обвинительный акт по делу его предполагаемых сообщников и друзей. Приходится выпустить его на поруки, и он вызывается в суд просто как свидетель. Но своим поведением на допросе и суде, стремлением давать показания не против подсудимых, а, наоборот, в их пользу, этот человек ясно показал, что он единомышленник в душе, если и не соратник на деле. В другом случае прокурору, возможно, и удалось собрать какие-то жалкие крохи сомнительных улик, и он включает арестованного в обвинительное заключение. Но улики так маловероятны, что у суда при всем его желании уважить прокурора нет другого выбора, как либо оправдать подсудимого, либо вынести ему условный приговор. Однако имеются все основания предполагать, что арестованный такой же "злонамеренный", как и его друзья, которых удалось упечь на каторгу. Кто может поручиться, что отсутствие доказательств не чистая случайность? И даже если он до сих пор ничего не совершил - о чем это говорит? Лишь о том, что ему не представился случай, вот и все! Будучи революционером по убеждениям, он непременно начнет действовать при первой же возможности. Это всего только вопрос времени. Разумеется, его надо освободить из-под стражи, но только с тем, чтобы в случае необходимости немедленно снова арестовать. Разве полиция позволит людям, уже попавшим в ее сети, уйти с миром? Это было бы так же нелепо, как дать военнопленным вернуться во вражеский стан. Такое совершенно недопустимо. Но оставим юридические соображения законникам и рассмотрим вопрос с другой, общечеловеческой, точки зрения. Возьмем человека настолько безупречного, что его нельзя ни арестовать, ни вызвать в качестве свидетеля. Но "на основании полученных сведений", то есть донесений филеров, полиция убеждена, что он социалист. Когда существует такая уверенность, то отсутствие доказательств уже никого не смущает. Полиция и прокуроры очень высокого мнения о честности и прямоте русских революционеров и твердо знают, что у них хватит мужества защищать свои убеждения и действовать только по велению совести. Недостаток улик служит лишь тому, чтобы усилить подозрения полиции. Тот, кто имел дело с нашими прокурорами и жандармами, не мог не слышать десятки раз стереотипную фразу: "Мы очень хорошо знаем, что нет улик против имярек - вашего мужа, брата, сестры или друга, но это лишь делает их еще более опасными; они так ловко все устроили, что полиция ничего не может найти". Раз обнаружили волка под овечьей шкурой, то надо принять все меры, чтобы обезвредить врага порядка и общества. Если бы слова "порядок" и "общество" применялись в их общепринятом значении, правительство любой страны, возможно, сочло бы целесообразным выждать немного и до некоторой степени уступить соображениям общей пользы и благопристойности. Но если "порядок" означает собственную шкуру, а "общество" - собственный карман, то это уж становится психологической невероятностью. Правительство, хозяйничающее в государстве, как в завоеванной стране, правительство, окруженное со всех сторон врагами, естественно, направляет все свои помыслы на обеспечение собственной защиты, обладая тем более неограниченными возможностями обеспечить эту защиту наилучшим образом. И такое правительство неизбежно должно было дополнить обычное судопроизводство еще другой, более быстродействующей и хитрой, системой, предназначенной возместить потери и исправить ошибки, то есть осуществить то, что, по сути своей, разумеется, не способна была сделать прежняя система. Новая система известна под названием "административная процедура". Она предусматривает разделение функций. Суд карает, правительство принимает предупредительные меры. Суд имеет дело с преступниками, правительство - с намерениями. Суд обыскивает жилища и карманы, правительство заглядывает в души и читает мысли. Когда власти решают, что человек злонамеренный, они ставят его под надзор полиции. В этом, само по себе, нет ничего необычайного или исключительного. Во всяком случае, на континенте вполне в порядке вещей установить за человеком полицейское наблюдение. Но там под надзор ставят только преступников, уже находившихся под судом и следствием и осужденных. Между тем у нас слежке подвергаются люди, оправданные судом или даже никогда не бывшие под судом и ни в чем не обвиняемые. Но как бы велика ни была разница, это еще не все. Есть надзор и надзор. В обычном понимании это слово означает, что полиция будет за вами следить. Как они будут следить - это их дело и дело их агентов. Все, что от вас требуется, - это осведомить их о всяком изменении вашего адреса. В России, однако, все обстоит совершенно иначе. От человека, находящегося под надзором, требуют, чтобы он максимально облегчал шпикам выполнение их задачи, дабы им было удобно и не слишком обременительно следить за ним. Предположим, например, что приказано поставить под полицейский надзор человека, живущего в Одессе. Полиция в этом случае непременно заявит, что она не сможет установить за ним строгую слежку, если его не переселят в некое другое место на расстоянии нескольких тысяч верст или более от Одессы. На этом основании одессит будет незамедлительно отправлен в означенное место, и его заставят оставаться там до тех пор, пока полиция с ним окончательно не расправится. Поэтому полицейский надзор в России - это лишь другое название для административной ссылки. Право устанавливать за человеком слежку в качестве исправительной меры по русскому уголовному кодексу, как и по французскому и германскому кодексам, принадлежит исключительно суду. Но царское правительство осуществляет эту меру совершенно произвольно и без малейшего зазрения совести. Оно с одинаковым безразличием отправляет в ссылку людей, оправданных судом, свидетелей, дававших правдивые показания, и граждан, по каким-то непостижимым причинам подозреваемых в тайном сообществе. Из всего этого напрашивается следующий вывод: для русских подданных возможность быть высланными в места не столь отдаленные ограничивается исключительно только волей жандармов и полиции. Кроме того, под тем предлогом, что поведение ссыльного было не вполне удовлетворительным, срок его изгнания может быть продлен до бесконечности. Так, по делу общества "нечаевцев" осенью 1871 года, когда из восьмидесяти семи подсудимых тридцать три были осуждены, а тридцать четыре оправданы, последних всех без исключения выслали. Та же участь постигла многих свидетелей, хотя прокурор не осмелился даже предъявить им никаких обвинений. Среди высланных была, как известно, и Вера Засулич. Она провела в ссылке несколько лет и обрела свободу, лишь совершив побег. Родственник Веры Засулич и один из свидетелей на процессе, Никифоров, тоже был выслан, и, хотя с тех пор прошло уже четырнадцать лет, он все еще не вернулся. Административная ссылка играла важную роль и в первый период революционного движения. Ссылка в Сибирь стала таким обычным явлением, что при упоминании о людях, оправданных по тому или другому политическому процессу, сразу же спрашивают: "А куда их сослали?" В этом вопросе нет ни тени иронии или сомнения, это самый естественный вопрос на свете. Наоборот, если бы их не сослали, то это, безусловно, вызвало бы удивление. Полиция нередко играет со своей жертвой, как кошка с мышью. В 1878 году Александр Ольхин, петербургский присяжный поверенный, заподозренный в секретных сношениях с революционной партией, был выслан в Холмогоры, Архангельской губернии, хотя против него не имелось ни малейших улик. Два года спустя полиция вообразила, что нашла доказательства его вины. Он был возвращен в Петербург и предстал перед судом. Но полиция слишком поторопилась. Улики оказались недостаточными даже для самого сговорчивого суда. Ольхина судили по процессу Мирского в ноябре 1879 года, и он был признан невиновным. Однако оправдательный приговор не возымел никакого действия на полицию. Ольхина снова выслали, и вторая его ссылка была тяжелее первой. В заключение я хотел бы назвать одно широко известное имя - князя Александра Кропоткина, брата князя Петра Кропоткина. Александр Кропоткин был математик и астроном и никогда не занимался политикой. Его вина заключалась в родстве с Петром Кропоткиным, и, кроме того, он не выказывал достаточного почтения жандармам. Осенью 1876 года на почте перехватили его письмо, предназначенное, как подозревала полиция, для одного политического эмигранта, с которым Александр Кропоткин познакомился во время своего путешествия за границу. У него произвели обыск. Не было обнаружено ничего подозрительного, но князь был так неосторожен, что не скрыл своей досады по поводу вторжения в его дом, обращался с прокурором и жандармами недостаточно любезно и, как говорят, сказал им несколько теплых слов. Заключение в тюрьму не изменило его поведения, и в конце концов его сослали в Сибирь. Это произошло девять лет назад, Кропоткин все еще в Сибири, его силы надломлены, и он лишился единственного сына. В те годы людей еще отправляли в ссылку при помощи всяких хитростей. В то время как формально за ними устанавливался полицейский надзор в качестве предупредительной меры, фактически их высылали в самые отдаленные края империи и там содержали под стражей. Таким образом, совершалось двойное правонарушение. Во-первых, этих людей карали без суда и следствия, что само по себе неслыханное беззаконие; во-вторых, их не только подвергали надзору без всяких оснований, но этот надзор, тоже без всяких на то оснований, юридической казуистикой превращался в приговор к бессрочной ссылке. В уголовном кодексе, надо сказать, нет статей, предусматривающих административную высылку. Однако это обстоятельство никого не интересует, и, за исключением правоведов, мало кто над ним задумывается. Однако с 1879 года всякая стеснительность была отброшена, и в течение шести лет административная ссылка была признанным средством надежной защиты порядка и совершенно официальным установлением в России. 2 апреля того года Соловьев совершил покушение на жизнь императора. Через три дня, 6 апреля, был издан новый закон, по которому вся Россия была разделена на шесть военных округов под деспотической властью шести генерал-губернаторов, облеченных каждый в своем округе чрезвычайными полномочиями. Местным гражданским властям было повелено оказывать царским сатрапам такое же абсолютное повиновение, какое во время войны оказывается главнокомандующему, и они пользовались такой же диктаторской властью над населением, как главнокомандующий. В их полномочия входило: а) высылка в административном порядке всех лиц, чье дальнейшее проживание в данном округе может считаться вредным для общественного порядка; б) заключение в тюрьму людей по собственному усмотрению и невзирая на положение и звание, когда они сочтут это необходимым; в) запрещение или временное закрытие газет и журналов, идеи которых покажутся им опасными, и г) принятие всех мер, какие они сочтут нужными, для поддержания спокойствия и порядка в подчиненных им округах. И это называется в России законом! С апреля 1879 года административная ссылка стала уже вполне законной. А когда шесть сатрапий были уничтожены и страна приведена "в состояние безопасности" (читай "осады"), чрезвычайные полномочия генерал-губернаторов были присвоены всем губернаторам. С этого времени административная ссылка приняла массовый характер и стала столь излюбленным оружием самодержавия в его борьбе с народом, что фактически судебная процедура все больше и больше отходит на задний план. Когда за покушением Соловьева последовало несколько других покушений, самодержавие охватил настоящий пароксизм страха и ярости. Оно почувствовало, что почва колеблется у него под ногами, и усилило террор и репрессии, чтобы с корнем вырвать бунтарский дух. Для этой цели ссылка была гораздо более действенным оружием, чем суд с его формальностями, процедурами и проволочками. И по малейшему подозрению, действительному или мнимому, по малейшему признаку или по самому необоснованному побуждению эти меры произвольно применяли направо и налево. Она стала чумой, опустошавшей русскую землю. Однако я пришел бы в большое затруднение, если бы меня попросили более или менее точно определить признаки и основания, являющиеся, с точки зрения администрации, достаточными для назначения столь суровой кары, как ссылка. Все имеет свое мерило, даже уязвимость русской полиции. В химии есть вещества, наличие которых проявляется благодаря очень сильной реакции, но обнаружить их не удается даже при помощи самых чувствительных весов. Так и с полицией. За исключением тех случаев, когда причиной является личная антипатия или месть, - а такие случаи далеко не единичны - полиция, прежде чем оторвать человека от семьи, от занятий, лишить его средств к жизни и отправить на другой конец империи, должна что-то иметь против него. О том, каким бывает это "что-то", мы сможем составить себе приблизительное понятие по случаям, действительно имевшим место и дающим некоторое представление о причинах, заставивших полицию отправить этих людей в изгнание. Но во многих случаях невозможно даже догадаться об этих причинах, и я умышленно ограничиваюсь теми эпизодами, когда сосланные занимали высокое общественное положение, ибо с ними власти обычно несколько больше считаются, чем с простым людом. Начнем с Петрункевича, помещика, члена черниговского земства и председателя мирового суда в своем уезде. В мае 1879 года Петрункевича арестовали по приказу министра внутренних дел, и основанием для этого послужили опасные мнения, выраженные в официальном докладе местного земства, составленном комиссией под его, Петрункевича, председательством, в ответ на министерский циркуляр. Его арестовали среди белого дня при выполнении служебных дел. Не разрешив ему даже попрощаться с семьей, его спешно отправили в Москву, а оттуда выслали в Варнавино, Костромской губернии. Примерно в то же время был арестован доктор Белый, санитарный инспектор черниговского земства. Так как его имя не значилось под злополучным докладом и он не принимал участия в заседаниях земства, то о его "злонамеренности" нельзя было заключить по действиям или словам, а приходилось угадывать их по интуиции, прочитать в его душе. Эту обязанность взял на себя приходский поп Ивангорода - обязанность, к которой священники часто питают явное пристрастие. Он объявил доктора Белого "злонамеренным и подозрительным" на том основании (привожу его слова буквально), что "доктор был лично знаком с Петрункевичем, часто его навещал (в чем, разумеется, не было ничего необычайного, так как они жили всего в нескольких верстах друг от друга) и разделял его взгляды, порочность которых была общеизвестна". Поп утверждал далее, что доктор Белый выказывает явную склонность к обществу простых крестьян: он редко ездит в город, где бы мог найти хорошее общество, предпочитая оставаться в деревне, среди крестьян; он не проявляет достаточной заботы о здоровье местного дворянства и пренебрегает своими больными - помещиками, для того чтобы больше времени уделять больным из простого народа; в его больнице находятся две молодые женщины, из которых одна носит русское национальное платье (это Боголюбова, бывшая сестрой милосердия в русской армии на Балканах; она была арестована через несколько дней после ареста доктора Белого и выслана неизвестно куда). Поскольку факты, приведенные попом, не оставляли никаких сомнений в "злонамеренности" доктора, местный пристав Малахов 19 июля арестовал его. Сначала его отправили под конвоем в Вышний Волочок, затем выслали в Восточную Сибирь - не более не менее! Известный публицист и журналист Южаков, сын генерал-майора и богатого помещика в Южной России, был выслан Тотлебеном в Восточную Сибирь по следующим причинам: во-первых, он принадлежит к неблагонадежной семье, где все члены (за исключением генерала) придерживаются порочных идей (мать Южакова была арестована и десять дней содержалась в тюрьме за отказ назвать имя человека, дававшего ей социалистический журнал; его сестра была в тюрьме и теперь находится в Сибири); во-вторых, под его влиянием в "Одесском вестнике" после покушения 2 апреля не были напечатаны некоторые передовые статьи, направленные против социалистов! Чиновник одесской городской управы Ковалевский был выслан в Восточную Сибирь за то, что, во-первых, был мужем своей жены (Ковалевская, живя в Киеве отдельно от мужа, была там замешана в деле террористов и присуждена в мае 1879 года к каторге), во-вторых, заявил в присутствии своих сослуживцев в городской управе, что не очень высокого мнения о правительстве, и, в-третьих, оказывал дурное влияние на своих друзей. Дело Белоусова, преподавателя киевской гимназии, еще интереснее. Он был арестован летом 1879 года, уволен с должности и выслан на Дальний Север - и все это "по чистому недоразумению", как говорят у нас в России. Единственным прегрешением бедняги была его фамилия - Белоусов, ибо он был однофамильцем человека, с которым полиция его спутала. Дело в том, что за пять лет до этого другой Белоусов был обвинен или заподозрен в ведении пропаганды среди киевских рабочих, но ему удалось бежать. И вот Белоусову пришлось расплачиваться за грехи своего тезки, которого он не знал и никогда в глаза не видал. Еще в 1874 году его вызывали в полицию по такому же недоразумению, но, так как ошибку тогда удалось разъяснить, его отпустили якобы с "незапятнанной репутацией". Однако в 1879 году ему меньше повезло. На этот раз полиция, разбирая, очевидно, старые списки, нашла в них его имя и отправила в бессрочную административную ссылку. Надо заметить в скобках, что такого рода qui pro quo* довольно обычное явление в России. В Харькове, например, студент по фамилии Семеновский был арестован под тем предлогом, что три года назад судили и приговорили за пропаганду адвоката с такой же фамилией. Далее, в Одессе полиция искала некоего Когана. Но так как там было "два волка в одном овраге", она вначале колебалась, кого из них взять, но преодолела это затруднение, забрав обоих. ______________ * недоразумение (лат.). Однако продолжим историю Белоусова. Когда киевскому губернатору генералу Черткову разъяснили ошибку и попросили отменить приговор, вынесенный, как оказалось, ни в чем не повинному человеку, генерал ответил: "Я вполне верю, что вы говорите правду. Но в такое беспокойное время, как сейчас, власти не могут себе позволить делать ошибки. Так что пусть отправляется в ссылку, а через некоторое время он может обратиться ко мне с прошением о пересмотре приговора". И в заключение еще один эпизод. Исидор Гольдсмит на протяжении восьми лет был редактором двух влиятельных русских ежемесячников. Когда в 1879 году свирепствование царской цензуры заставило его уйти с литературного поприща, он поселился в Москве, родном городе своей жены (она принадлежит к известной семье Андросовых), и занялся адвокатурой. Но тут начались ставшие уже обычными неприятности, расстроившие его планы и повлекшие за собой для обоих супругов нескончаемые бедствия. По доносу шпиона их обвинили в том, что они приехали в Москву - как бы вы думали зачем? - для организации центрального революционного комитета. За этим, само собой разумеется, последовали обыск и арест. Хотя при обыске не было обнаружено ничего, что оправдывало бы донос шпика и действия полиции, все же было начато формальное следствие. При обычных обстоятельствах арестованных продержали бы в тюрьме с полгода, пока продолжается расследование. Но так как у Гольдсмитов были друзья в высоких сферах, да и нелепость обвинения была совершенно очевидна, московского генерал-губернатора князя Долгорукого удалось упросить лично ознакомиться с их делом. В итоге, вместо того чтобы запрятать Гольдсмитов за решетку, их посадили под домашний арест в собственной квартире. Но 24 сентября их вторично арестовали и без дальнейших проволочек отправили под конвоем в Архангельск. После двухмесячного пребывания там они были водворены в городке Холмогоры, Архангельской губернии. Перед тем как их увезли из Архангельска, Гольдсмиту посчастливилось узреть документ, в котором были изложены причины принятых против него и его жены полицейских мер. В этом документе было написано буквально следующее: "Московское жандармское отделение обвинило господина Исидора Гольдсмита и его жену Софью в том, что они приехали в Москву с намерением составить план устройства центрального распорядительного кружка московских социалистов. После тщательного домашнего обыска и осмотра для обнаружения доказательств обвинение, выдвинутое против означенных лиц, было признано лишенным всяких оснований. В результате этого министр внутренних дел и начальник жандармского отделения распорядились выслать Исидора Гольдсмита и его жену Софью в Архангельск и там поставить под надзор местной полиции". Ну разве это не железная логика? Эти люди невиновны, поэтому их надо наказать, - вывод столь невероятный и дико нелепый, что непосвященному человеку извинительно было бы приписать его ошибке при переписке. Но нашему читателю, уже начинающему постигать дух и сущность царской бюрократии и успевшему ознакомиться с нравами и обычаями чиновничьей России, не трудно будет заполнить кажущийся пробел, образовавшийся вследствие отрыва силлогизма от вывода в этом примечательном и, к несчастью, отнюдь не исключительном документе. Так как обвинение ложное, в сущности, заявляет Третье отделение, то нет основания для формального судебного преследования. Но так как к людям, однажды уже обвинявшимся, всегда следует относиться с подозрением, то, в соответствии с обычной в таких случаях практикой, этого господина и его жену надо выслать. Повторяю, приведенные мною случаи не являются ни исключительными, ни чрезвычайными. Изгнанники, о злоключениях которых мы рассказали, имели возможность прямо или косвенно узнать, какие причины послужили поводом к их высылке. Во всех случаях причины были политические. Но при всем том у полиции остается полный простор для приведения в действие более темных побуждений и учинения расправы для удовлетворения тайной злобы или личной мести. Ибо полиция не только ограждает и поддерживает своих агентов - профессиональных шпионов, но всемерно поощряет также добровольные доносы шпионов-любителей. Человек, которому предъявлено обвинение, никогда, ни при каких условиях не должен узнать имя автора доноса. Обвинение так составлено, чтобы ввести вас в заблуждение и, насколько возможно, не дать догадаться, кто ваш тайный враг. Например, по утверждению полиции, у нее имеются доказательства, что вы распространяли революционные листовки. Но где, когда и при каких обстоятельствах вы это делали, они вам не скажут, а также не выдадут имя своего осведомителя. Большинство высланных так и не узнали, что явилось причиной их изгнания и в чем, собственно, они провинились. Через несколько лет они, возможно, каким-нибудь косвенным путем узнают, что обязаны своим несчастьем негодяю, которому когда-то угрожали судом, или шантажисту, тщетно пытавшемуся вымогать у них деньги. Как я уже имел случай заметить, сенаторская ревизия, назначенная Лорис-Меликовым, обнаружила такое великое множество случаев высылки людей по ложным доносам, что само правительство ужаснулось. Так, по крайней мере, утверждали подцензурные газеты. То, что этих случаев было множество, мы охотно верим. Было бы удивительно, если бы при существующем порядке дело обстояло иначе. Но насчет ужаса, охватившего правительство, позволительно сомневаться. Во всяком случае, он длился недолго и вскоре был забыт перед лицом большего ужаса, внушаемого страшным призраком революции. Ибо система высылки в административном порядке в полной мере процветает и поныне, и в каждом городе царской империи лучших, отважнейших и способнейших людей продолжают отрывать от трудов, необходимых для них и полезных для общества, и отправлять на беспросветную жизнь в изгнании. Но что все-таки представляет собой эта административная ссылка? Мы знаем, что на обыкновенном человеческом языке это означает просто высылку. Мы знаем также, каким бывает надзор, осуществляемый полицией в континентальных странах над уголовными преступниками, когда считается, что их вина еще не вполне искуплена понесенным наказанием, - тягостная, оскорбительная система, приводящая лишь к увеличению преступности, и она резко осуждается крупнейшими авторитетами в тех странах, где применяется. Но русская система политической ссылки - это sui generis. Человек, высланный в административном порядке, гораздо хуже преступника. Преступление, которое он якобы намеревался совершить, заключалось в разговорах, словах. И он хуже преступника потому, что является источником заразы. Когда ты подходишь к человеку, он с тобой разговаривает, а раз это лицо злонамеренное и его политические убеждения опасны, то, если дать ему волю, он неизбежно будет отравлять своим ядом всех, с кем приходит в соприкосновение. Поэтому его необходимо изолировать, даже в месте его изгнания. Мало того. Образованный человек может заразить даже на расстоянии. С помощью писем или через печать он может развратить людей, которых никогда не видал. Поэтому его необходимо отрезать от всего мира. Вот полиция и действует на основе этих принципов. Приведу несколько выдержек из Правил для лиц, ссылаемых в административном порядке. Согласно этим Правилам от 12-25 марта, "запрещается: 1) всякая педагогическая деятельность; 2) принятие к себе учеников для обучения искусству и ремеслам; 3) чтение публичных лекций; 4) участие в публичных заседаниях ученых обществ и вообще всякого рода публичная деятельность"! Далее, им не дозволяется работать печатниками, литографами, фотографами, библиотекарями или служить в подобных заведениях в качестве агентов, служащих, мастеров или простых рабочих; запрещается заниматься продажей книг или других печатных материалов (статья 24). Все другие занятия (?), дозволенные законом (скажем, физический труд, для которого большинство политических ссыльных мало пригодны), разрешаются, но местный губернатор может воспретить избранное ссыльным занятие, если последний использует его в злонамеренных целях или вследствие особых обстоятельств оно может представить угрозу общественному порядку (статья 28). Статьей 21 запрещается использование ссыльных на государственной службе или в местных общественных учреждениях, кроме как переписчиками, и то по специальному разрешению министра внутренних дел. Статьей 27 врачебная и фармацевтическая деятельность тоже разрешается лишь по специальному разрешению министра. А так как разрешение министра получить не легче, чем добиться отмены приказа о высылке, эти запреты практически ничем не ограничены. Но если правительство лишает ссыльных почти всякой возможности обеспечить себе средства к жизни, то справедливость требует, чтобы оно их содержало. Оно так и делает, некоторым образом, конечно. Ссыльным выплачивается пособие от казны - шесть рублей в месяц; в северных губерниях, где жизнь дороже, - восемь рублей. Но столько получают лишь высланные из привилегированных сословий. Те, кто принадлежат к непривилегированным сословиям, получают ровно половину. Как можно себе представить, этого хватает лишь на жизнь впроголодь. Приведу еще статью 37 Правил, которая звучит как злейшая ирония: ссыльные, уклоняющиеся от работы от лени, праздности или вследствие дурного поведения, лишаются казенного пособия! Но любопытнее всего статья 29. Она гласит: "Министр внутренних дел уполномочен запретить непосредственное вручение поднадзорному писем, которые должны передаваться почтой начальнику местной полиции или жандармского отделения. После этого письма могут быть переданы ссыльному, если в них не обнаружено ничего предосудительного. В противном случае конфискованные письма препровождаются в жандармское отделение. В таком же порядке письма от ссыльного предварительно прочитываются означенными властями". На деле, как мы прекрасно знаем, эти правила применяются в обратном смысле: вся переписка ссыльных отдается под особый контроль местной полиции. Исключения из этого правила чрезвычайно редки. Не трудно представить себе, какова жизнь в подобных условиях. Но для иллюстрации и с целью облегчить течение моего повествования я, с разрешения читателя, опишу жизнь в ссылке группы моих друзей. Те, кто расположены доверять лишь собственному воображению, могут, конечно, пропустить следующую главу. Так оставим же в стороне законы, правила и параграфы и обратимся на мгновенье к существам из плоти и крови, изучим глубоко интересную и малознакомую сторону человеческой жизни. Глава XXIII ЖИЗНЬ В ССЫЛКЕ Ранним июньским утром 1879 года ссыльные Городишка, маленького, жалкого городка на берегу Белого моря, собрались на пристани. Их было человек тридцать, и все они были непохожи друг на друга по виду и по физическому состоянию: молодые и старые, здоровые и дряхлые, одни были одеты по-городскому, другие - по-деревенски: в пальто, холщовых блузах, пледах, куртках. Они расхаживали взад и вперед по пристани, стояли, прислонясь к перилам, сидели на тюках и стояли небольшими группами, разговаривая с рассеянным видом людей, думающих о чем-то другом. Время от времени они с любопытством и нетерпением вглядывались в даль, вверх по реке. Оттуда должен прийти пароход, которого они ждали. В Н-ске, университетском городе на юге России, произошли серьезные беспорядки. Возникнув в университете, как чаще всего бывало, из-за недоразумения с профессором, волнения быстро охватили весь город. Человек сто студентов были исключены из университета. Большая часть из них и еще несколько человек, которых арестовали, но не считали удобным дольше держать в тюрьме, были отправлены прямехонько в ссылку. По установившемуся обычаю, их разделили на небольшие группы: "зачинщиков" распределили по различным городкам Сибири, а менее скомпрометированных отправили в Приморье. Одна из этих групп должна была прибыть в Городишко - событие, с которым наши ссыльные горячо поздравляли друг друга. Может, и нехорошо было радоваться чужому несчастью, да и прибавление еще шести человек к трем десяткам умирающих с тоски людей не сулило особого веселья. Но жизнь этих тридцати была до того невыносимо скучной, что на любое новое событие, даже самое незначительное, смотрели как на счастье. Ведь новые товарищи прибудут оттуда, "с воли", как почти в насмешку говорят русские люди. Во всяком случае, они привезут с собой струю новой жизни, как бывает, когда тюремная дверь, приоткрывшись на миг, впускает в камеру дуновение свежего воздуха. Поэтому ссыльные были так рады и готовили своим новым собратьям радушную встречу. Им пришлось долго ждать, так как от волнения собрались на причале часа за два до прибытия парохода, который, как водится в России, еще и опаздывал. Но долготерпение вошло уже в привычку у этих людей, вынужденных покориться воле провидения, и у них и в мыслях не было роптать. Молодой одессит Урсич, недавно сосланный за участие в демонстрации, взобрался с биноклем в руках на верхушку штабеля дров. Стоявшие внизу то и дело окликали его, спрашивая, не видно ли парохода. Наконец, уже около трех часов пополудни, Урсич издал долгожданный крик: "Идет!" Далеко на горизонте показалась чуть заметная черная полоска, и над нею поднимался тонкий серый дымок. Несомненно, это был пароход. Но такой маленький, что возникло сомнение - тот ли? Может быть, это какое-нибудь другое судно? Бинокль переходил из рук в руки, каждый старается получше разглядеть, но никто не может решить: бинокль недостаточно силен. - Ушимбай-султан! - позвал один из ссыльных. - Влезай скорее наверх! В ответ на зов сквозь толпу проталкивается странная фигура, рослая и крепкая, в длинном желтом халате, со смуглым безбородым лицом, узкими монгольскими глазами, широким плоским носом и квадратной головой, покрытой короткими и жесткими, как конская грива, черными волосами. Это был Ушимбай-султан, настоящий султан, а не прозванный так в насмешку или в шутку. Столь громкий титул носят все вожди киргизских кочевых племен, живущих на территории империи, и он признается русскими властями, а после двадцати лет службы бродячие султаны получают чин прапорщика русской армии. Однако вместо скромных погон прапорщика им разрешается носить майорские эполеты с длинными кистями, имеющие весьма эффектный вид на их традиционном халате. Но аллаху не угодно было даровать Ушимбаю этот вожделенный знак отличия. Однажды ночью, когда он и несколько его соплеменников тайком угоняли стадо баранов, принадлежавших гарнизону, казаки поймали их на месте преступления. Попавшего к ним в руки султана заковали в кандалы, отвезли в ближайший город и затем сослали административным порядком в северную губернию. Ушимбай двигался вразвалку, особой походкой, присущей человеку, проведшему большую часть жизни в море или на коне. - Взбирайся наверх, султан, и скажи, что ты там видишь! - призывал его владелец бинокля. Ушимбай утвердительно кивнул и с охотой исполнил просьбу. Он так и знал, что без него не обойдутся; его лицо расплылось в широкой улыбке, и под желтой кожей показались два ряда великолепных крепких белых зубов. Презрительно отстранив рукой предложенный ему Урсичем бинокль и устремив на горизонт узкие щелочки глаз, в которых словно прятались два блестящих черных жучка, он с минуту пристально вглядывался и затем объявил, что идущее вдали судно, несомненно, ожидаемый пароход. Он сообщил далее, что на палубе стоят три человека и один из них в белой шляпе и смотрит в такую же штуку, как та, которую ему давал Урсич. Такие подробности показались всем просто невероятными, и слова киргизского вождя были встречены недоверчивым смехом, видимо рассердившим его. - Ты, русский, ничего не видишь; киргиз все видит. Ты слепая курица! - воскликнуло это дитя природы с высоты своего наблюдательного пункта, обращаясь к людям, стоявшим внизу, и говоря им "ты", по обычаю своего народа. Выходка Ушимбая вызвала веселые возгласы. Султан с большим достоинством спустился вниз и, усевшись, стал напевать киргизскую победную песню, состоявшую всего из двух нот, которые он до бесконечности повторял в медленном ритме и так монотонно, будто это была похоронная. Глаза Ушимбая не обманули его, и через пятнадцать минут все в этом могли убедиться с помощью бинокля. Пароход был именно тот, которого ожидали, и на палубе действительно стояли трое. Вскоре к ним присоединились еще двое, и их арестантская одежда, даже если бы возле них не было полицейского конвоя, обличала в них ссыльных. Когда пароход обогнул наконец лесистый мыс, закрывавший вид, и появился во всей своей величественной красе, рассекая черным носом белопенистую воду, над пристанью поднялись приветственные крики и ссыльные шумной толпой ринулись к причалу. Пассажиры сошли на берег и сразу очутились посреди веселой возбужденной толпы ссыльных. Все обменивались приветствиями, и спустя несколько минут приезжие и старожилы уже познакомились друг с другом и чувствовали себя давними друзьями. Трое из новоприбывших были студенты; когда каждый по очереди сообщил о причине своей ссылки, встречающие узнали, в чем заключались проступки их молодых товарищей: они поставили свои подписи под какой-то петицией. Двое других были старше по возрасту; один из них представился со словами: "Подкова Тарас, адвокат, - за рубашку". - Вот как, недорого же ты берешь за адвокатуру - всего-навсего рубашку! - засмеялись вокруг. - Да нет, не то, - меня сослали за рубашку. В этом ответе сказался малороссийский юмор Подковы, ибо он обвинялся в украинском сепаратизме, и уликой против него, по утверждению доносчика, послужило то обстоятельство, что он имел обыкновение носить вышитую малороссийскую рубашку, какую носят крестьяне на его родине. Другу Подковы, доктору Михаилу Лозинскому, меньше повезло. Ему так и не удалось узнать, за что его выслали из родного города. - Может быть, со мной поступили так из внимания к этим господам, - сказал он, с улыбкой указывая на своих товарищей. - Полиция не считала себя вправе отправлять их в столь далекое путешествие без собственного врача! Когда с полицейскими формальностями было покончено, новоприбывших пригласили в одну из коммун, где для них был приготовлен скромный, даже весьма скромный, обед. Он состоял из свежей рыбы с хреном, специально принесенным за шесть верст из монастыря, единственного места, где выращивали эту кулинарную редкость. На десерт подали блюдо из моркови, тоже редкий гастрономический деликатес в этом ледяном краю. Все блюда запивали желтой водицей, именуемой чаем, из казавшегося неистощимым пузатого самовара. Во время трапезы все время шла оживленная беседа, главным образом, конечно, о новоприбывших товарищах. Доктор был в ударе. С типично польской живостью - хотя он и родился на левом берегу Днепра и обрусел, но по происхождению был поляк - Лозинский описывал комические подробности своего предварительного заключения и учиненного ему допроса и позабавил всех анекдотами о н-ских жандармах и их "подвигах". Одного из приехавших студентов, Оршина, попросили рассказать о студенческих беспорядках. Подкова говорил мало. Это был начинающий адвокат, человек одаренный и многообещающий, но в кругу незнакомых людей он был застенчив и молчалив. Оршин, познакомившийся с ним ближе в дороге и очень к нему привязавшийся, сказал, что Подкова, после того как выскажется, напоминает разряженную электрическую иглу. Ссыльные расстались лишь поздно ночью. Но так как новоприбывшие не успели еще рассказать всех новостей и не исчерпали всего своего запаса предположений, мнений и догадок, то коммуны, большие и малые, завладели ими точно военнопленными и увели к себе. Однако распределение происходило полюбовно, и каждая коммуна получила своего гостя. Но что представляет собой коммуна? - спросит меня читатель. Коммуна - это обычное явление в русской студенческой жизни. Во всех университетах и высших учебных заведениях большинство студентов устраиваются группами по восемь - двенадцать человек. Они сообща нанимают комнаты, имеют общую кассу и живут вместе в полном братстве. Каждый вносит в кассу все, что получает из дома или зарабатывает уроками, не зная и не думая о том, вносят ли его товарищи больше или меньше, чем он. Только благодаря такой системе множество бедных студентов получают возможность учиться в столице и существовать, часто на весьма скромные средства. Но как бы полезна ни была такая взаимопомощь для русских студентов, для ссыльных она является просто вопросом жизни и смерти. Не будь братского объединения и содружества, сотни ссыльных ежегодно погибали бы от голода и лишений. x x x Если бы царское правительство так не одурело от страха, оно, разумеется, прекратило бы свои гонения на "подозрительных" и ссылку их на гибель в такие дыры, как Городишко. Представьте себе город, население которого составляет "около тысячи жителей", обитающих в ста пятидесяти - двухстах домиках, расположенных двумя рядами вдоль реки и образующих единственную улицу. Домики разделяются короткими переулочками, ведущими к лесу и реке. Все домишки деревянные, за исключением церкви, построенной из кирпича. Если вы влезете на колокольню, чтобы обозреть окрестности, то увидите по обе стороны далеко простирающиеся густые сосновые леса с широкими прогалинами у реки, где чернеют пни вырубленных деревьев. Если время зимнее, вам незачем подниматься так высоко, ибо вы заранее знаете, что увидите лишь бескрайний снежный океан, по холмистой поверхности которого чаще бегут голодные волки, чем самоедские сани. В этом суровом климате, почти за полярным кругом, о сельском хозяйстве нечего и помышлять. Хлеб привозится издалека и потому очень дорог. Местные жители занимаются рыболовством, охотой и обжиганием угля; лес и река служат единственными источниками их существования. Из всех обитателей Городишка, наверное, не более десятка умеют читать и писать, это чиновники, да и те наполовину из крестьян. В этой ледяной пустыне не тратят время на бюрократические формальности. Если бы вам вдруг понадобилось обратиться к главному из местных начальников, вам, вероятно, сказали бы, что он уехал с товарами, так как одновременно исполняет обязанности возницы. Когда он через две-три недели вернется домой и своими большими толстыми пальцами подпишет ваши бумаги, то после этого с удовольствием и за скромное вознаграждение отвезет вас в нужное вам место. У этих чиновников умственный горизонт ненамного шире, чем у окрестных крестьян. Ни одного образованного, культурного человека не заставишь служить в такой глухой дыре. Местные чиновники - люди либо никуда не годные, либо они попали сюда в наказание, так как служба здесь и для них самих не что иное, как ссылка. А если среди них окажется какой-нибудь честолюбивый молодой карьерист, он тщательно будет избегать общества ссыльных, ибо добрые отношения с политическими партиями непременно навлекут на него подозрения начальства и испортят всю его будущность. x x x В течение первых десяти - двенадцати дней новоприбывшие еще не успели найти себе постоянное жилье. Их новые друзья хотели ближе познакомиться с ними, да и сами они хотели лучше узнать старожилов. Так они и жили сначала в одной коммуне, потом в другой, переходя с места на место и живя где придется. Через некоторое время трое из них - Лозинский, Тарас и Оршин - вместе с одесситом Урсичем образовали собственную коммуну. Они наняли маленькую квартирку, каждый по очереди занимался стряпней, и всю домашнюю работу они, разумеется, делали сами. Первый и самый трудный вопрос, вставший перед ними, естественно, был о хлебе насущном. Именно в связи с этим вопросом Тарас приобрел дурную славу у местной полиции. Ссыльные привезли с собой, как им казалось, достаточно денег, чтобы прожить до получения пособия. Но власти обманули их, заставив уплатить из собственного кармана дорожные расходы до Городишка. А так как весь их капитал находился в руках старшего жандарма, они не могли воспротивиться неожиданному вымогательству. Когда Урсич услышал об этом, он попытался утешить своих новых друзей, рассказав, что в кадетском корпусе, где он учился, с кадетами поступили еще хуже. По окончании курса каждого выпускника обязали уплатить двадцать пять рублей за розги, поломанные на нем за годы учения. Но этот анекдот, хоть и забавный, не мог утешить пострадавших. Тарас был просто в ярости; если бы он только знал, что жандармы сыграют с ним такую штуку, кричал он, то, чем отдавать полиции, лучше выбросил бы свои деньги в море. Новоприбывшие оказались в крайне бедственном положении. У некоторых не было даже необходимой одежды. Ведь их арестовали там, где они как раз находились, - в ряде случаев прямо на улице - и тут же отправили в тюрьму; некоторых выслали, не дав даже времени приготовиться к путешествию или проститься с друзьями. Так случилось и с Тарасом. Товарищи ссыльные предоставили в его распоряжение свои скудные кошельки, но он наотрез отказался воспользоваться их добротой. - Вам самим нужны эти деньги, - сказал он. - Правительство насильно завезло меня сюда, лишив средств к существованию, стало быть, оно должно меня кормить и одевать. Я и не думаю избавлять его от этого. Не проходило дня, чтобы он не отправлялся в полицию требовать свои восемь рублей, но всегда получал один и тот же ответ: местные власти снеслись с высшим начальством, но еще не получили распоряжений; он должен набраться терпения. Что бы Тарас ни говорил и ни делал, это решительно ни к чему не приводило. Товарищи уговаривали его отказаться от дальнейших тщетных попыток, так как его приставания к властям только восстанавливают их против него. Но Тарас и слышать об этом не хотел. - Нет, они должны вернуть мои деньги! - были единственные слова, которыми он удостаивал своих товарищей в ответ на их дружеские увещевания. Однажды после полудня, когда ссыльные, как обычно, отправились на прогулку, Тарас тоже вышел, но он был так странно одет, что ребятишки побежали за ним следом, а весь городок заволновался. Тарас был в одном нижнем белье, а поверх белья накинул одеяло. После того как он раз пять прошелся взад и вперед по единственной улице города, перед ним предстал исправник, которому уже успели сообщить потрясающую новость. - Господин Подкова, да что же такое вы делаете! - вскричал исправник с негодованием. - Подумайте только! Образованный человек - и устраиваете публичный скандал. Ведь дамы могут увидеть вас в окна! - Я не виноват. У меня нет одежды, а я не могу вечно сидеть в четырех стенах. Это вредно для здоровья. Мне необходимо гулять. И целую неделю Тарас прогуливался в том же наряде, не обращая никакого внимания на протесты исправника, пока своим упорством не победил инертность властей и не добился своего скудного ежемесячного пособия. Но с этого времени на него стали смотреть как на "беспокойного" человека. x x x Быстро промелькнуло короткое лето: оно длится в том далеком северном краю всего два месяца. Почти незаметно наступила и прошла осень, затем над тундрой воцарилась долгая полярная зима с бесконечными ночами. Солнце показывалось на короткое время на южном краю неба в виде маленькой дуги в несколько градусов высотой, затем заходило за длинную снежную линию горизонта, оставляя землю погруженной в двадцатичасовую ночь, тускло освещаемую отдаленными бледными отблесками северного сияния. Легко себе представить, что в эту пору ссыльным Городишка жилось невесело. Вынужденная праздность в обстановке, лишенной чего-либо заслуживающего внимания культурного человека, неизбежно губит способности и притупляет ум. Летом еще не так страшно. Можно собирать грибы и ягоды в окрестных лесах, и начальство изволит смотреть сквозь пальцы на некоторое нарушение правил, запрещающих ссыльным выходить за черту города. Летом можно также читать, что зимой очень трудно. Свечи дороги, а ссыльные бедны, они могут позволить себе для освещения лишь фитили, плавающие в рыбьем жире, или лучины из смолистых щепок, но их мигающий, неверный свет губительно отражается на зрении. Для этих несчастных людей зима, продолжающаяся там три четверти года, поистине пора бедствий и полного бездействия - проклятая пора! Единственный способ убить время - ходить друг к другу в гости, однако в тех условиях это жалкое и совершенно недостаточное развлечение. Правда, ссыльные живут как бы одной семьей. Они готовы поделиться между собой последней коркой хлеба. Но всегда одни и те же лица, всегда одни и те же разговоры, всегда об одном и том же - в их жизни никогда не происходит ничего нового, и в конце концов им нечего уже больше сказать друг другу. Люди тащатся сначала в один дом, потом в другой, надеясь найти там, быть может, что-нибудь менее скучное и унылое; затем уходят разочарованные, чтобы снова повторить свои попытки в другом месте, и столь же безрезультатно. И так проходят дни, недели, месяцы... Однажды зимним вечером группа ссыльных собралась, по обыкновению, вокруг самовара, попивая чай, устало зевая и поглядывая друг на друга в мрачном молчании. Все: их лица, движения, даже сама комната, тускло освещенная единственной свечой в грубо вырезанном деревянном подсвечнике, - выражало крайнюю тоску. Время от времени кто-нибудь с отсутствующим видом проронит несколько слов. Через минуту или две, когда говоривший уже забыл, что сказал, из темного угла вдруг доносится еще несколько слов, и наконец все сообразят, что это ответ на предыдущее замечание. Тарас все время молчал. Растянувшись во всю длину на сосновой лавке, покрытой сухим мхом и служившей одновременно постелью и диваном, он непрерывно курил, следя с сонным видом за голубыми облачками дыма, поднимавшимися над его головой и исчезавшими во мраке; казалось, он вполне доволен этим занятием и своими мыслями. Возле него Лозинский раскачивался на стуле. То ли его раздражало невозмутимое бесстрастие друга, или ему на нервы возбуждающим образом действовало северное сияние, но тоска и отчаяние теснили ему грудь. Этот вечер ничем особым не отличался от других, но он казался Лозинскому особенно невыносимым. - Господа! - воскликнул он вдруг громким, возбужденным голосом, который своим тоном, отличным от вялого тона других, сразу привлек общее внимание. - Господа, жизнь, которую мы здесь ведем, отвратительна! Если мы будем продолжать жить так праздно и бесцельно еще год или два, мы станем не способны к серьезному труду, мы совсем падем духом и превратимся в никчемных людей. Нам надо встряхнуться, начать что-то делать. А то мы измучаемся от этого убогого, жалкого прозябания, мы не устоим против искушения заглушить тоску и начнем искать забвения в унизительной для нас бутылочке! При этих словах кровь бросилась в лицо человеку, сидевшему напротив него. Его называли Стариком, и он был старшим в колонии как по возрасту, так и по тому, что ему пришлось выстрадать. Он прежде был журналистом, и в 1870 году его сослали за статьи, вызвавшие неудовольствие высокопоставленных лиц. Но это случилось так давно, что он, по-видимому, уже и сам забыл подлинную причину своего изгнания. Всем казалось, будто Старик так и родился политическим ссыльным. Однако его никогда не покидала надежда, и он постоянно ждал каких-то перемен в верхах, благодаря которым мог бы появиться приказ о его освобождении. Но такого приказа все не было, и, когда ожидание становилось нестерпимым, он впадал в полное отчаяние и неделями неистово пил; друзьям приходилось лечить Старика тем, что его сажали под замок. После запоя он успокаивался и в продолжение нескольких месяцев бывал не менее воздержан, чем какой-нибудь английский пуританин. При невольном намеке доктора Старик опустил голову, но вдруг на его лице выразилась досада, будто он сердился на себя за то, что ему стыдно, и, подняв глаза, он резко прервал Лозинского. - Какого же черта нам тут делать, по-вашему? - спросил он. Лозинский на миг растерялся. Он вначале не имел в виду ничего определенного. Как пришпоренный конь, он просто повиновался внутреннему порыву. Но его смущение длилось один миг. В критическую минуту у него в голове сразу возникали идеи; его и на этот раз осенила счастливая мысль. - Что делать? - повторил он по своей всегдашней привычке. - Почему бы нам, например, вместо того, чтобы сидеть здесь как осовелые и ловить мух, не приняться за взаимное обучение или что-нибудь в этом роде? Нас тридцать пять человек, каждый знает многое такое, что другим неизвестно. Каждый может поочередно давать уроки по своей специальности. Это заинтересует слушателей и будет поощрять самого лектора. Тут предлагалось по крайней мере что-то практическое, и поэтому сразу же началось обсуждение. Старик заметил, что такие уроки их особенно не развлекут и всем станет еще тоскливее на душе. Высказывались различные мнения за и против, и все так воодушевились, что под конец стали говорить все сразу, не слушая друг друга. Уже давно ссыльные так приятно не проводили вечер. На следующий день предложение Лозинского обсуждалось во всех коммунах и было принято с энтузиазмом. Составили план занятий, и через неделю доктор открыл курсы блестящей лекцией по физиологии. Однако многообещающее предприятие очень скоро рухнуло. Когда в городок проникли сведения о столь небывалых и любопытных занятиях ссыльных, он пришел в страшное волнение. Исправник послал за Лозинским и с большой важностью предупредил его, что чтение лекций является нарушением Правил, строго запрещающих ссыльным заниматься всякого рода преподаванием. Доктор рассмеялся в ответ и попытался объяснить тупому чиновнику, что соответствующая статья Правил не касается занятий ссыльных друг с другом. Если им разрешается встречаться и беседовать, то нелепо было бы запретить учить друг друга. И хотя эта статья Правил осталась для исправника не вполне ясной, он на этот раз все же прислушался к голосу разума или по крайней мере сделал вид, что соглашается с доктором. К счастью, у исправника служил секретарем молодой парень, почти окончивший курс гимназии, и поэтому на него смотрели в Городишке как на большого грамотея. Случилось так, что у секретаря был брат, участвовавший в "движении", поэтому он втайне сочувствовал ссыльным и всякий раз, когда это было в его силах, стремился оказать им добрую услугу. Юноша уже не раз помогал им, но, по понятным причинам, они редко обращались к нему за содействием, и помощь с его стороны всегда была добровольной. Он и на этот раз заступился за ссыльных и уговорил сильно колебавшегося исправника удовлетворить их просьбу. Но они не подозревали, что враждебные силы уже начали действовать и им грозила новая опасность. x x x В тот же день, когда вечерние тени уже опускались на Городишко, то есть между двумя и тремя часами пополудни, по единственной улице городка быстро пробежала странная фигура и направилась к серому дому рядом с церковью. Фигура вся была покрыта мехом, нижние конечности были скрыты в огромных тяжелых пимах из двойного меха - шерстью наружу и шерстью вовнутрь, напоминая медвежьи лапы. Тело было закутано в салоп - мохнатую шубу из оленьего меха, похожую на стихарь, с длинными рукавами и откидным капором; руки упрятаны в огромные рукавицы, похожие на подковообразные меховые мешки. Так как мороз доходил до сорока градусов и дул резкий северный ветер, то капор закрывал все лицо, и, таким образом, все части тела этого существа - голова, руки и ноги - были покрыты коричневой шерстью, и оно походило скорее на зверя, пытающегося ходить на задних лапах, чем на человека, а если бы оно, кроме того, опустилось на четвереньки, иллюзия была бы полная. Но так как фигура представляла собой одну из самых элегантных красавиц Городишка, подобное предположение было бы несколько нелюбезным, если не сказать больше. Эта дама была не кто иная, как жена местного судьи, и отправилась она с визитом к попадье. Достигнув серого домика, она вошла во двор и быстро поднялась на крыльцо. Здесь она откинула капор, открыв широкое лицо с квадратными челюстями и с глазами столь же прозрачно-голубыми, как у рыб здешнего края, одновременно она энергично отряхивалась, как собака, вылезшая из воды, сбрасывая снег, покрывавший ее меха. Затем она поспешила в комнаты и, найдя попадью дома, сняла верхнюю одежду; подруги обнялись. - Слышала, матушка, что студенты затеяли? - возбужденно спросила судейша. На Дальнем Севере политических ссыльных всех без различия называют "студентами", хотя настоящих студентов среди них не более четвертой части. - Ах, не поминай их к ночи! Я так боюсь, что они сыграют со мною какую-нибудь штуку, и всякий раз, когда встречаюсь с ними на улице, не премину перекреститься под салопом. Ей-богу, правда. Только это и спасало меня до сих пор от лиха. - Боюсь, что это больше не поможет. - Ах, пресвятая богородица! Что ты имеешь в виду? Я прямо вся дрожу! - Садись, матушка, все тебе расскажу. Намедни Матрена, рыбница, приходила ко мне и про все мне поведала. Ты знаешь, Матрена сдает им две комнаты, и вот она подслушала в замочную скважину. Не все она поняла, ты же знаешь, какая она дура, но все-таки поняла достаточно, чтобы об остальном можно было догадаться. После этого судейша со множеством возгласов, оханий и отступлений повторила все те ужасы, какие узнала от любопытной рыбницы, а остальное, конечно, добавила от себя. Студенты, мол, задумали дьявольское дело: хотели захватить город и всех, кто в нем находится, но, так как это им не удалось, они теперь в ярости. Доктор - этот поляк - у них коновод. А поляки ведь способны на все. Вчера он собрал их всех в своей комнате и показывал им такие страсти! И говорил им такое, такое! У тебя бы волосы дыбом встали, кабы услышала! - Ах, святые угодники! Рассказывай скорее, не то помру со страху! - Он показывал им череп - череп мертвеца! - Ой! Ой! - А потом показал им книгу с красными картинками, да такими страшными, что ты бы вся похолодела. - Ой, ой, ой! - Но ты послушай, тут было еще и пострашнее. После того как он показал им все это, говоря слова, которые православный человек и повторить не может, поляк и заявляет: "Через семь дней, говорит, у нас будет другая лекция, потом еще и еще одна, и так до семи раз. А затем, после седьмого урока..." Тут гостья повысила голос и остановилась на миг, чтобы посмотреть, какое действие произвели ее слова. - Ах! Ах! - стонала попадья. - Силы небесные, заступитесь за нас! - А после седьмой лекции, говорит, мы будем сильны и могучи и сможем взорвать в воздух весь этот городишко со всеми его жителями, до последнего человека. - До последнего человека?! Ах! И попадья хотела было упасть в обморок, но, вспомнив о близкой опасности, взяла себя в руки. - А исправник - что он говорит? - Исправник - осел. А может быть, эти интриганы склонили его на свою сторону, может, он продался поляку. - Знаешь, что мы теперь сделаем, матушка? Пойдем к капитанше! - Да, верно. Пойдем к капитанше! Десять минут спустя приятельницы уже были на улице, обе в том же причудливом наряде, и, если бы они пустились плясать в снегу, их легко можно было принять за пару резвых медвежат. Но слишком озабоченные судьбой родного города, они не думали о забавах. Дамы спешили еще к одной приятельнице, чтобы поскорее передать ей услышанную от рыбницы Матрены историю, едва ли что-либо утратившую от дальнейшего пересказа, скорее наоборот. "Капитанша" была жена жандармского капитана, служившего в Городишке уже несколько лет. Пока ссыльных было мало, исправник был единственным начальством. Но когда число их возросло до двадцати и они все продолжали прибывать, сочли необходимым назначить второго начальника в лице жандармского капитана. Теперь ссыльные были поставлены под надзор двух соперничавших между собой властей, которые постоянно стремились подложить друг другу свинью и, выказывая свое великое рачение, втереться в милость к высшему начальству, разумеется, за счет несчастных жертв, порученных их заботе. С тех пор как в Городишко прибыл капитан, ни один политический ссыльный не был освобожден. Если исправник давал человеку хорошую характеристику, капитан давал плохую, если капитан благоприятно отзывался о ком-либо, то исправник, наоборот, отзывался о нем дурно. На этот раз жандармский капитан нанес своему противнику полное поражение. С первым же курьером губернатору был послан хитро составленный донос. Ответ, содержание которого не трудно себе представить, не заставил себя долго ждать. Исправнику было сделано строгое внушение с угрозой увольнения со службы "за небрежный надзор за политическими ссыльными" и за дозволенные им вольности. Этот нагоняй так напугал полицейского начальника, что ссыльным не только было запрещено заниматься и читать лекции, но их поставили в условия чуть ли не осадного положения. Если в комнате одновременно собиралось слишком много людей, то полицейский уже стучал в окно и приказывал расходиться. Им запрещалось также собираться группами на улице, то есть вместе гулять, - приказ довольно трудно выполнимый в городе с одной-единственной улицей, и это приводило к постоянным недоразумениям с полицией. x x x В ссылке легко устанавливаются отношения близкой дружбы. Ссыльные все время подвергаются всякого рода притеснениям, они живут в обстановке всеобщего недоброжелательства и поэтому, естественно, льнут друг к другу и ищут прибежища в собственном маленьком мирке. Как это обычно бывает в учебных заведениях, тюрьмах, казармах и на кораблях, так и в ссылке люди легко сходятся, и малейшее сходство характеров и склонностей ведет к глубокой симпатии, которая может перейти в дружбу на всю жизнь. После наступления зимы маленькая коммуна наших друзей пополнилась новым членом в лице Старика, очень к ним привязавшегося. Они жили одной семьей, но особенно близкие дружеские отношения создались между Тарасом и молодым Оршиным. В возникновении дружбы есть что-то своеобразное и нелегко поддающееся определению. Возможно, в основе их дружбы лежала противоположность характеров: один был сосредоточен и сдержан, другой - восторжен и экспансивен. А может быть, энергичного, сильного Тараса привлекала к хрупкому юноше, мягкому и впечатлительному, как девушка, потребность помогать и покровительствовать ему. Как бы то ни было, они были почти неразлучны. Но когда другие подсмеивались над Тарасом и над его дружбой, он сердился и говорил, что это не более как привычка, и в его обращении с Оршиным часто появлялась какая-то строгость и сдержанность. Они даже не говорили друг другу "ты", как это в обычае у русской молодежи. Так, всячески скрывая свои чувства, Тарас оберегал своего друга с заботливостью преданной матери. Однажды, в начале весны, - при однообразном течении времени ссыльным хоть и кажется, что дни тянутся бесконечно долго, но месяцы проходят быстро - оба друга возвращались с прогулки. Они в тысячный раз повторяли те же предположения о вероятности скорого окончания их ссылки и в сотый раз приводили те же доводы в поддержку своих надежд. Они, по обыкновению, обсуждали также возможности побега и, по обыкновению, решали этот вопрос отрицательно. Ни один из них в то время не был склонен бежать. Они хотели еще подождать, считая, что закон о ссылке непременно будет отменен. Оба были социалисты, но Тарас всецело был за широкую пропаганду в обществе и в массах. Он сознавал в себе недюжинный ораторский талант, любил свое искусство и уже вкусил первые плоды успеха. У него не было никакого желания пожертвовать своими пылкими мечтами о будущем ради подпольной деятельности члена террористической партии. Поэтому он решил выждать, хотя ему все труднее становилось переносить свое положение и все невыносимее было терпеть. У Оршина же не было ни капли честолюбия, это чувство было ему даже непонятно. Он являл собой обычный в России тип молодого народника, восторженного почитателя крестьянства. Он хотел в свое время бросить университет, стать учителем в какой-нибудь глухой деревушке и там провести всю жизнь, не стремясь даже оказать какое-нибудь влияние на крестьян - такая возможность казалась ему пределом самонадеянности, - но приобщая их к благам культуры. Его планы были временно расстроены волнениями в университете, в которых ему пришлось принять участие, и это привело его к ссылке в Городишко. Но он не отказался от своих мечтаний. Он хотел даже использовать свой вынужденный досуг, чтобы изучить какое-нибудь ремесло, дававшее бы ему возможность сблизиться с крестьянами, которых он знал только по стихам Некрасова. Когда друзья возвращались в город, было уже поздно. Рыбаки выходили на свой тяжелый ночной промысел. В розовом отсвете заката видно было, как они чинят сети. Один из рыбаков запел песню. - Как они трудятся и все же поют! - воскликнул Оршин с жалостью. Тарас повернул голову и бросил на рыбаков отсутствующий взгляд. - Какая чудесная песня! - продолжал Оршин. - Будто душа народа звучит в ней. Она очень мелодична, правда? Тарас покачал головой и тихо рассмеялся. Но слова Оршина уже возбудили его любопытство, и, подойдя ближе к певцу, он прислушался. Слова песни поразили его. Это, видимо, была старинная былина, и у него вдруг зародилась новая идея. Вот новое занятие, которое поможет скоротать время: он будет собирать народные песни и предания; такой сборник, возможно, явится ценным вкладом в изучение народного песенного творчества и литературы. Он поделился своей мыслью с Оршиным, и тот нашел ее великолепной. Тарас попросил рыбака повторить песню и записал ее. Оба легли спать в прекрасном настроении, и на следующий день Тарас отправился на поиски новых сокровищ. Он не считал нужным делать секрета из своих намерений. За двадцать лет до этого группа ссыльных открыто занималась подобными изысканиями и обогатила науку неизвестными дотоле образцами фольклора северного края. Но то было одно время, а теперь - другое. Исправник не забыл историю с лекциями. Услышав о новом замысле ссыльных, он рассвирепел и послал за Тарасом. Произошла сцена, которую Тарас не так скоро забыл. Исправник, это грубое животное, этот ворюга, посмел оскорбить его, Тараса, посмел угрожать ему тюрьмой за то, что он якобы "смущал умы" - как будто у этих тупых сплетников есть хоть капля ума! Вся его душевная гордость возмутилась против такой наглости. Он готов был поколотить своего оскорбителя, но сдержался - его застрелили бы на месте. Это было бы слишком большой победой для этих мерзавцев. Тарас не проронил ни слова, но, когда он вышел из полицейского управления, смертельная бледность, покрывавшая его лицо, показывала, чего стоило это столкновение с исправником и как трудно было ему овладеть собой. В тот вечер, возвращаясь со своим другом с далекой и молчаливой прогулки, Тарас вдруг сказал: - Почему бы нам не бежать? Все равно, ведь хуже не будет. Оршин ничего не ответил. Он не мог сразу принять решение. И Тарас его понял. Он знал, почему Оршин колебался. Ссыльные, как и вообще люди, долго живущие вместе, так хорошо понимают друг друга, что ответ на вопрос часто излишен, - они угадывают и мысли, и невысказанные слова. Оршин был в хорошем расположении духа. В Городишке открыли школу, и должна была приехать молодая учительница, которая, как говорили, будет учить детей "по-новому". Юноша с большим нетерпением ждал ее приезда. Ему приятно было представлять себе, как он познакомится с нею и будет учиться у нее педагогическим приемам. Он согласился бы теперь надолго остаться в Городишке, лишь бы ему позволили помогать ей. Но об этом не могло быть и речи. Наконец учительница приехала. Она окончила педагогические курсы и первой должна была ввести в Городишке новую систему преподавания. Вся знать города собралась на первом уроке, и все были охвачены таким любопытством, словно школа была зверинцем, а учительница - укротительницей зверей. Оршин не удержался, чтобы тотчас же не познакомиться с нею, и, когда он навестил ее, она встретила его очень приветливо. Страстно преданная своему делу, молодая учительница была от души рада встретить человека, который разделял ее пыл и сочувствовал ее взглядам. После своего первого визита Оршин ушел от учительницы с целой охапкой педагогических книг под мышкой и затем стал часто у нее бывать. Но однажды, придя к ней, он нашел ее в слезах. Девушку без предупреждения уволили с должности "за сношения с политическими ссыльными". Оршин был в отчаянии. Он горячо протестовал против увольнения учительницы, ходатайствовал за нее, уверял, что это он во всем виноват, он искал ее знакомства и она тут ни при чем. Но все было напрасно. Власти и не думали менять свое решение, и несчастная учительница вынуждена была уехать. Посадив девушку на пароход, Тарас с Оршиным возвращались с пристани. Тарас снова повторил вопрос, который он однажды уже поставил своему другу: - Ну, разве я не был прав? - сказал он. - Ведь хуже не будет. - Да, да! - страстно воскликнул юноша. Обычно он выносил всякие несправедливости с таким терпением и сдержанностью, что это приводило Тараса просто в отчаяние. Но, очевидно, чаша наконец была переполнена. - Если нас не освободят в эту зиму, мы убежим, - сказал Тарас. - Как вы считаете? - Да, да, непременно! Но зима принесла с собой лишь новые бедствия. x x x Был почтовый день. Писание и получение писем было единственным событием, нарушавшим однообразие застойной жизни Городишка. Ссыльные, можно сказать, только и жили от одного почтового дня до другого. Почта приходила каждые десять дней, то есть три раза в месяц. Хотя по правилам письма не всех ссыльных должны были обязательно подвергаться цензуре, но фактически никто из них не был от нее избавлен. Власти мудро рассчитали, что если поставить одного в привилегированное положение, то придется поступить так со всеми, иначе вся корреспонденция будет проходить через руки привилегированного ссыльного. Поэтому письма, адресованные ссыльным, сначала прочитывались исправником, затем с его печатью отсылались адресатам. Разумеется, их близкие с воли не писали ничего недозволенного, точно они отправляли письма в тюрьму, - каждый понимал, что они пройдут через руки полиции. Но при полнейшем невежестве чиновников этого отдаленного края цензурование писем вызывало бесконечные пререкания. Какой-нибудь научной фразы или иностранного слова было достаточно, чтобы возникло недоразумение, и долгожданное, горячо желанное письмо исчезало в бездонной яме Третьего отделения. Большинство недоразумений с полицией происходят именно из-за конфискации писем. Корреспонденцию, отправляемую ссыльными из Городишка, постигала та же участь. Чтобы помешать им уклониться от унизительной обязанности, у единственного в городе почтового ящика постоянно стоял на посту городовой и без стеснения немедленно завладевал каждым почтовым отправлением, которое ссыльный или его квартирная хозяйка пытались опустить в ящик. Несколько копеек заставили бы, конечно, этого молодца закрыть один глаз, а может, и оба. Но какой в этом смысл? Жители Городишка так редко пишут письма, что почтмейстеру прекрасно известен почерк каждого из них, а письмо ссыльного он узнает с первого взгляда. Кроме того, переписка местных жителей ограничивается Архангельском - губернским городом и центром торговли и промыслов этого края. Письма же, адресованные в Одессу, Киев, на Кавказ и в другие дальние города, принадлежали исключительно ссыльным. Поэтому, чтобы избежать цензуры, приходилось идти на уловки. И вот однажды Оршину пришло на ум использовать для этой цели книгу, которую он хотел возвратить своему товарищу в Н-ск. Написав на полях большое послание, он так упаковал книгу, чтобы ее нелегко было раскрыть на исписанных им страницах. Он и раньше прибегал к этой хитрости, и всегда с успехом. Но на этот раз из-за случайности дело сорвалось и произошел страшный скандал. Вряд ли нужно говорить, что Оршин не написал ничего особенно важного. Да и что может быть у ссыльного такого особенного или важного? Но дело в том, что, сочиняя письмо, Оршин был в шутливом настроении и саркастически, в нелестном свете изобразил чиновное обще