Константин Иванович Тарасов. Тропа Каина Тропа Каина (= Испить чашу) Повесть ----------------------------------------------------------------------- Тарасов К. Единственный свидетель - бог. Повести. (Константин Иванович Матусевич) Минск, "Крок уперад", 1991. OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru), 16 сентября 2003 года ----------------------------------------------------------------------- В сборник включено пять детективных повестей на исторические сюжеты. Они написаны в разных традициях детективного жанра, но для всех характерен динамичный сюжет, неожиданная развязка, напряжение энергичного действия. 1 Как сложилась эта повесть из забытого века? Иногда упадет с неба звезда, прочертив невидную в черноте ночи дугу гибельного полета, и вдруг из осколков ее возникает перед глазами неизвестное лицо с готовой биографией и обманувшим насмерть порывом. И дивишься: откуда оно? зачем?.. Или в закатный час выплывет из алой полосы над изломом леса печальная историйка, и кружит, кружит в густеющем воздухе, приманивая загадкой страстей и ошибок безымянной жизни... Или над костром встанут в языках пламени дымчатые скорбные тени и вышептывают под суровую песню огня свои сокровенные тайны... Да мало ли как зарождается каждая повесть... Уж потом и припомнить не удается, где вцепилась в тебя первым знаком давняя и чужая судьба. Впрочем, если и помниться, то все равно без причинно-следственного разумения - через беспорядок невидимых кривых зеркал... Или собственной рукой черпанешь из актовых материалов или из эпистол трехвековой забытости. Уже и могилы тех корреспондентов замело иль размыло в позапрошлом столетии, и никто не сочтет их в коленах фамильного родства, а листы неистлевшей бумаги несут голос сквозь ряды меняющихся эпох. Вот жменька строк, выхваченных из приватной переписки 1660 года, тоже пошла на канву... И еще всякая цветная разность - что ели, сколько пили, чем заполняли досуг за отсутствием телевизора, чьи имена славили, чьи проклинали, с каким боевым кличем сходились враждебные ряды для попарного отлета в нездешний мир... Ну, и еще - почему лирический акцент, если действие припало на серединный год военного двадцатилетия, воспринятого участниками и свидетелями как "кровавый потоп"? Такие метафоры не приживаются без достаточной основы. На огромном просторе от балтийский берегов до черноморской выпаленной степи, от вавельского замка до малородных смоленских подзолков унесло тем апокалипсическим половодьем треть населения. Кое-где больше. В Белоруссии - под три миллиона жизней; по той численности народа - каждого второго затянули на дно яростные виры. Это, разумеется, в среднем. На сотнях тысяч квадратных верст по стреле от Полоцка до Полесья вымыло людской посев до пятой части в остатке. Миллионы исчезли - жили-были, худо ли, хорошо ли плыли по течениям короткого людского века, и вдруг в три, пять лет пуста стала от них земная поверхность - как постигнуть?.. Бесчувственны и непонятны астрономические цифры, веет от них космическим холодком; да и как пожалеть два миллиона погибших, не умещаются они в малом пространстве человеческого воображения, а когда статистика спрессует их в семь знаков арабской цифири, тогда быстро проваливается такой семигранный чугунного веса кристаллик сквозь тонкую сеть нашей избирательной памяти. А ведь каждый из двух миллионов погибал отдельно, и разрушался при этом тоже отдельный душевный мир... И что с того, что способов погибели изобретено четыре: битвы, голод, мор, разбой, - возводясь в кубы и квадраты, становятся они вполне достаточны для потопа... Тонули люди, захлебывались в крови... Да вот экая странность - в этом крошеве судеб природа человеческая показала твердую неизменность: и любовь пламенила людей, и дети рождались - надолго ли жить, другой вопрос; кто-то богател, кто-то рос славой, плелись крупные и ничтожные интриги, честолюбие вело и на смерть, и на измену, приходила и убегала удача, даже совесть проклевывалась сквозь коросту грехов и, вопреки бросовой дешевизне десяти заповедей, производила свою работу в избранных единицах... Вот такая единица под именем Юрия Матулевича и появится скоро в повести, двигаясь по своему отрезку временной координаты. Тут требуется краткое пояснение событий, в силу каких воин двадцати трех лет, поднявшийся в веское звание поручника, с тяжелой рукой, наделенной талантом глубокого сабельного удара, с головой, которую отцы-иезуиты Полоцкого коллегиума нашпиговали всякой всячиной по тогдашней учебной программе, сбив воедино риторику с поэтикой, намеки на коперниковскую систему, азы латинского языка, кое-что из римской и родной старины и начальный раздел демонологии, относящийся к бесам, - так вот, в силу каких событий этот молодой образованный офицер оказался освобожденным в погожие майские дни от военных забот и в товариществе земляков рысил через вымершие и перебитые деревни в родной Игуменский повет? Собственно, события эти известны читателю со школьной скамьи - так что достаточно будет беглого пунктира. Лишь потянуло теплом чаянной воли от разгрома Хмельницким коронных гетманов в бабье лето сорок восьмого года, как из курных хат вырвалась отточенная вековыми муками мужицкая ненависть - и пошла воздавать, и заметалась предсмертным курьим бегом гордая шляхта. Уж тут просто: как аукнется - так и откликнется. Сто лет шляхта давила прикрепленный народец, как в голову взбредет, - настал час и ей похрипеть под тяжелыми сапогами. Естественно, заработало золото: пришли немецкие рейтары, венгерские драгуны, слепились шляхетские полки - началось шестилетнее гашение пожара кровью. Зверской жестокости человек возглавил шляхту и наемников - самый крупный белорусский магнат, польный гетман Януш Радзивилл. Когда удавалось взять восставший город, победить казачий полк, упивался пан Януш человеческой кровью, словно вампир. Так половина Бреста полегла под шляхетскими саблями, от Пинска остались головешки да считанные души, в Бобруйском замке восьмистам мужикам отсекли правую руку, полторы сотни голов отделил на плахе палач, да еще сто человек в угоду Радзивиллу насадили на кол с таким умением, что по три дня мучались несчастные, призывая смерть... Но тут загасят, там вспыхнет. Тут паны от мужиков вычистят землю, там - мужики от панов. Кто кого... После Переяславской рады завязалась русско-польская война, и в два летних месяца пятьдесят четвертого года под царское крыло Алексея Михайловича отошла половина белорусских земель, а на следующий год - остальные и часть литовских поветов. Замордованное, истерзанное, придушенное годами предыдущих бедствий крестьянское жительство, особенно православного образа мысли, встречало московские войска хлебом-солью, полагая их появление как указ о твердом освобождении от крепостного истязательства. Для скорейшей быстроты счастья и справедливости нетерпеливые бросились дорезывать недорезанную в предыдущие чистки шляхту. Но здесь Алексей Михайлович допустил ошибку - при всем желании не мог он ее не совершить. Потребовав от шляхты присяги на верность, он вернул новоприсяжным все старые вольности, права и прежних крестьян в безоговорочное подчинение. Более того, царские отряды помогали шляхте ломать маловерам и волелюбцам ребра для государственной тишины. Скоро протестантская Швеция нацелилась поглотить католическую Польшу, а заодно и некоторые православные области - и сшиблись народы всем заготовленным множеством порохового и холодного оружия. Прибавьте к этому мор, разносимый ветром на города без учета их державной или исповедальной принадлежности. Прибавьте голод деревни, обираемой в четыре солдатских захода - свои, казаки, шведы, русские. Прибавьте внутреннюю войну между католиками, православными, кальвинистами, униатами. Прибавьте разбойников, для которых все были лишними на этом свете, если имели золотой или краюху хлеба... Не было тихого места - а между тем к славе рвались, и дети рождались, и овсом торговали по стократной цене... В мае пятьдесят пятого года великий гетман Януш Радзивилл подчинил Великое княжество протекторату шведского короля Карла X. Немедленно на Жмудь и Литву хлынули шведские дивизии. Несогласные с Радзивиллом белорусские и литовские полковники, спасая войско, начали отступать на Гродненшину. Бежал под шведским натиском и затерялся на время польский король. Тут же позарился получить эту корону Карл X. Не удержался послать послов для обговора своей кандидатуры Алексей Михайлович. И вроде бы были у него веские основания. Уже и вирши сложили в обгон событий быстрословные барды, зарифмовав в титул новое территориальное приращение. Но так же быстро и затерлись эти стишки из опасности смертного наказания за фальшивое пророчество. Возник Ян Казимир, и бывший его кардинальский опыт подсказал небывалое средство мобилизации: Богоматерь была объявлена королевой Польши и великой княгиней в княжестве Литовском. Не воевать за родину стало как бы религиозным преступлением... Затем последовало замирение Алексея Михайловича с королем, затем опять размирились... Обиженные царской неправдой мужики изменили свое отношение к стрелецким потребностям. Полковник казацкий Иван Нечай рассорился с царем. Атаманы тысячных мужицких отрядов, получив шляхетское достоинство, перешли на королевскую сторону... И как ни удивительно, но сохранилась после истребительной резни прежняя пропорция иноверцев. Как, кажется, ни старались вырубить один одного, однако не вырубили; оказалось, что всех не перебьешь... И вот уже вновь стоит на алтаре ксендз, отсидевшийся в дымоходе, и униат, соединившись с товарищем, идет в побитую церковь, держась за саблю, в мрачной решимости или погибнуть, или войти в нее против запрета, чтобы расправить свою помятую страхом честь, снять с себя позорную грязь тех луж, по которым спасался он от улюлюкающей оравы противников. И уже православное воинство, выпустив злобу, подогретую яростным призывом попов, сейчас отдыхало в молитве о прощении грехов, совершенных ради истинной веры. А в другой местности, наоборот, тоскливо вздыхал католик, прося перед иконой забыть его немилосердное дело, и униат, застреливший православного, шел в церковь, не трогая другого православного, пережившего час убиения в подпечье... И шведы растратились силами в войне против нескольких народов... Все это каким-то странным образом крепко сцепилось и привело третьего мая шестидесятого года к Оливскому миру Польши и Великого Княжества Литовского со Швецией. Литовские и белорусские полки стали стягиваться в Кейданы, и вот тогда наступило затишье для дивизии Полубенского, в рядах которой воевал против шведов наш герой. Пореженные полки требовали отдыха и пополнения, их распустили на короткую побывку, и они пошли спешным маршем на родину, к той, долгие годы снившейся счастливыми воспоминаниями, радостной, как бы райской после смертельных покосов, домашней жизни. 2 Дошед до своих мест, хоругвь рассыпалась, растеклась по лесным и болотным проселкам - каждый спешил на свой двор. Дождался поворота на Дымы и поручник Юрий; здесь, на перекрестке, попрощался он с товарищами, каким было следовать дальше, и забыл о них, радуясь близкой уже встрече с отцом, которого четыре года не видел. К Юрию ехал гостить Стась Решка - верный и давний, с годов учения в Полоцкой коллегии, но безденежный приятель, привязанный к Юрию и признанием за участие. Поодаль шляхтичей шли при вьючных конях трое солдат - все местные. День был душный, с полудня собиралась гроза - и собралась. Черные тучи, погасив свет, начали льнуть к земле, лес и трава замерли в покорности перед неминуемым побитием. Уже воздух содрогнулся, редко стукнули капли, сгустился сумрак. До Дымов оставалось две версты. Было ясно, что грозу не обогнать, и, увидев впереди старую часовенку, Юрий решил укрыться под святой крышей. Однако набожного Стася Решку что-то в часовенке смутило; он быстро выискал что - отсутствовал на ней крест, лишь обломок его бодливо торчал посередине конька. Многим позже, когда день приезда в Дымы всплывал в памяти своими предначертаниями, Юрий мучился, что не поверил словам приятеля: "Крест бесы сломали", а напротив, с насмешкою сказал спешиться. Да и чего было пугаться, если столько навиделись сожженных костелов, ободранных церквей, столько побитого в этих церквях и костелах народу, да и сами не один раз в костелах и церквах, как в корчме, ночевали, что и забылось, что помимо людей есть бесы. Ведь не бесы иконы жгли, на алтарях саблями шеи рубили... Едва внесли в часовню мешки и седла, как наискось неба вспыхнул огненный глубокий посек - словно врезалась в брюшину тьмы и рассекла ее до выплеска крови незримая сабля. Треск разрушения услышался в тучах, ослепленную тишину разорвал гром, и злые, секущие струи ударили в дорогу, траву, часовню. Юрий, Стась и солдаты перекрестились и крестились всякий раз, когда вспыхивал грозный свет и отвечала ему рыками разлома черная хлябь неба. Внезапно через дорогу напротив часовенки, в сплошной завесе воды обнаружилась человеческая фигура. Юрия зацепило удивлением: он смотрел в ту сторону, но пусто было там, и вдруг явился прохожий, словно выскочил из неприметной за дождем ямы. Юрий с любопытством ожидал странно возникшего путника. Оказалось, что это баба, покрытая большим черным платком. Она ступила под навес, кивком поздоровалась и прижалась спиной к срубу. Недолго так постояв, баба сняла отжимать платок - Юрий сразу узнал ведунью Эвку. Черные ее волосы крылом лежали на рубахе, а мокрая рубаха тесно облепила тело, выявив крепкие груди, и напитанная водой красно-синяя юбка плотно лежала на бедрах. Потом Юрию казалось, что приход Эвки его нисколько не удивил, даже доставил некую радость, припомнились даже простые мысли той минуты: не было нас тут, под саблей и пулей ходили, многие в могилу сошли, а в родных Дымах все прочно - вот Эвка бродит по своим стежкам, как два года и пять лет назад бродила, и все она такая же, словно здесь время на одном дне остановилось. Солдаты тоже узнали ведунью, и кто-то простодушно воскликнул: "Эвка!" - вложив в слово имени радость, что наконец увиделось на родине знакомое лицо, и неприязнь, что первый встречный местный человек - вещунья. - То-то Перун лупит! - отозвался товарищ. - Ну, жди беды! - тихо, но чтобы услышалось Эвке, сказал третий. Стась Решка вопросительно поглядел на солдат; тотчас все трое придвинулись к нему и зашептали: "Ведьма! Ведьма!" Пан Стась, осенившись крестом, выглянул из часовни. Матулевича этот опасливый взгляд приятеля развеселил. Положив руку на рукоять сабли, он, улыбаясь, рассматривал лицо Эвки. Ему стало не по душе, что солдаты тыркают Эвку обидным словом; он грозно покосился на них - они, не поняв причины, но поняв повеление молчать, отодвинулись в глубь часовни. Стась Решка открыл рот и, как обычно в сильном волнении, глотал воздух, не в силах выгнать из гортани первое слово. - Что? - помог ему Юрий. - Л-л-л-лучше, - осилил наконец заиканье пан Стась, - ее прогнать! П-п-ан бог не любит! - И она человек! - возразил Юрий. Стась Решка пусть сторожится, ему положено, в ксендзы мечтал, только не повезло - академия отвергла по заиканию. А если и прав Стась Решка, то все равно его, пана Юрия, бог защитит - много пользы он для родины сделал. Пусть другие боятся, на нем греха нет. И в задоре перед товарищем Юрий ступил из часовенки под навес: - Эвка, скажи, будет мне беда? Ведунья обернула к нему лицо. Что-то близко знакомое увиделось Юрию в ее лице, и странное желание стукнуло на миг в сердце - погладить мокрые волосы, ласково, жалостливо дотронуться губами до бледной щеки. Его и качнуло к Эвке, словно кто-то подтолкнул в спину дружеской рукой. Но миг, краткий миг длилось это наваждение. Серые большие глаза Эвки сузились, взгляд напрягся - Юрий ощутил давление этого взгляда и ударившую в сердце досаду за искусительный вопрос, - но Эвка уже отвечала: - Если сам, пан, не накличешь, не будет! - Сам?! - удивился Юрий. - Сам! - повторила ведунья и вдруг вышагнула из-под навеса в ливень и пропала за углом часовенки. Стась Решка спешно заловил ртом воздух, но так и не разорвал мешающий речи зажим. - Лешая! Лешая! - поняли его солдаты. - Надо бы ее прибить! Того же дня, вечером, как принято, отмечали встречу; собралось с десяток соседей, переживших по милости божьей безумие казацкого разгула. В былое доброе время втрое больше съезжалось; будь тогда вблизи неприятель, так мог бы решить, что все поветовое ополчение пьет у Матулевичей стременную перед выходом в грозный поход... А теперь что? - увы, редкая душа уцелела: пана Залесю белозубые казаки побили под громкий смех, Веригу его же мужики хмуро пронесли на вилах от ворот под кладбищенские березы, пан Рутевич пустился на Жмудь для укрытия и по дороге, обворованный, с голоду околел, Шепурку и Пацукевича трясина всосала, Трызна где-то в войске погиб... Да, жили, много было выпито с ними доброй горелки - а вот и тень их трудно вызвать из плотных отошедших рядов. Да и все сидевшие за столом натерпелись бедствий, даже отец, как понял Юрий из отрывистого рассказа, месяца два кормил кровью комариное облако на болотных островах, пока полутысячный загон Дениса Мурашки обрубал топорами шляхетские фамилии. Но выпили, забылись прошлые страхи, давняя лихость ожила в согретых сердцах, началась необходимая похвальба. Стась Решка, заикание которого силою вина прекращалось, услаждал слух старшего Матулевича рассказами о храбрости Юрия, но и себя похвалить не забыл ни разу. И каждый припомнил или выдумал славный подвиг своего геройства. Пан Адам присматривал, чтобы никто не сложил обидного мнения, что Матулевичи выпить жалеют или боятся, что гости могут честь в вине утопить. Пейте, панове дорогие, как деды пили: кто откажется - тот хозяина не уважает! За таким присмотром к полуночи многие уже спали: кто прямо за столом, кто раскинувшись на тонкой майской траве перед домом; пан же Кротович, пошедший по нужде, соступил с крыльца таким шагом, что хрястнулся о камень лбом и теперь лежал в каморе имея единственный признак жизни - растущий над носом гузак. Помалу остались за столом четверо: хозяин, сосед Лукаш Мацкевич, Юрий и Стась, осилившие других тем, что многие чарки хоть и подносили ко рту, но через плечо выплескивали. Уже огни оплыли до дна подсвечников, в глазах висела густая винная поволока, и слова выползали с перерывом, половиной оставаясь на языке, когда Стась Решка, вглядываясь за окно в ночную темень, вспомнил Эвку. - Видели мы тут сегодня одну... - тяжко сказал Стась. - Интересно, как панове считают: спят вельмы или не спят никогда? Все от неожиданной живой мысли встрепенулись. - Это да, вопрос! - почесывая лоб, согласился пан Лукаш. - Достоверно знаю: три года назад под Койдановым ведьму убили за притворство белым котом. А кот, панове знаю, спит. И Эвку, если раздеть, не будь я Мацкевич, обнаружится некий хвост... - Вздор, пан Лукаш! - сказал хозяин. - Эвку в костеле крестили, у нее крест золотой. - Э-э, крест на груди, - отвечал Мацкевич. - А хвост, пан Адам, тоже на положенном месте. - Вздор! - повторил хозяин уже грубо. - У нее и мать была. - Помню, - кивнул пан Лукаш. - Тоже ведьма... Хозяин рванулся к двери и, открыв ее ударом ноги, крикнул в темноту дома: "Эй, Матея сюда!" - Матей! - крикнул явившемуся старику пан Адам. - Помнишь, Эвкину матку видели, купалась в ключах... Красивая или ведьма? - и для оживления ума протянул слуге кубок: - Пей! Старик махом выпил. - Красивая! - признал он, уставившись почему-то на Юрия. - Будто панна небесная! - и, подтверждая свои слова, плавно провел ладонью как бы по явившемуся перед ним, незримому для других глаз телу. - Кого, кого он с панной небесной равняет! - ужаснулся Стась Решка. - Глуп он, пан, не злись! - успокоил Стася Матулевич и прогнал старика: - Ну, иди, иди! Эта короткая суета пробудила одного из спящих. Диким взглядом обвел он комнату и забубнил с глубокой тревогой: "Где я? Где я? Где я?" - Дрыхни, брат Миколай! - хлопнул его ладонью Лукаш. - Дома ты, на печке лежишь... Пьяный подтянул к себе блюдо с грудой объедков и, устроив на них голову, мгновенно уснул. Внимание беседы вновь вернулось к пану Адаму. - Да что объяснять, - раздумывая, сказал пан Адам, - ничуть она не хуже, чем мы с вами. - Он еще помедлил, осмотрелся на сонных гостей и объявил решительно: - Может, и покрепче. Была бы шляхтянка, так пани гетманшей была была... На коленях бы к ручке ходили... Уж да, поверьте... Только ей наплевать... Не хочет... Он обиженно замкнулся и стал бормотать что-то короткими словами сам себе. Юрий ничего не различал в невнятных звуках. - Сколько раз хотел плетью... - вновь оживился пан Адам. - Подыму плеть, горит мне: поучу! - и нет, рука непослушна. А глаза - то небесные, то две черные дырки... - Бесы! - объяснил Стась Решка и тут же, словно убитый негодными тварями за раскрытие тайны, рухнул под стол в мертвом сне. А у пана Юрия внезапный яркий луч прорезал пьяную непроглядность памяти и высветил из забвения полоцкого наставника отца Игнатия за кафедрой, заламывающим на пальцах число распутных женщин, от коих произвел бесов падший двенадцатикрылый ангел Белиар. Женщин этих было четыре: называл отец Игнатий их пугающие имена, но вот имена сейчас провалились в какую-то дырку, только одно успел выхватить Юрий, оно звучало - Махлат; Юрий хотел рассказать про Белиара и Махлат, но заколдованный язык не хотел шевелиться и сами собой закрывались глаза. Тут он и услышал возражение отца глухому уже Стасю: - Бесы не бесы, а такой человек! Последние слова упали Юрию на умственную запись странного разговора об Эвке черной липкою кляксой с разбрызгами в пять лучей, означавшими руки, ноги и подобие головы. Под тяжестью этого пятна Юрий лег на лавку и немедленно уснул. 3 Утром, когда в чистоте, созданной слугами в непробудный час шляхетского сна, сели лечить внутреннее воспаление, явился и позабытый в каморе пан Петр Кротович - с мокрой накладкой по переносицу навроде турецкой чалмы, обозленный более всего не адской головной болью, не искажающим христианский облик непристойным наростом, а полной невредимостью во всех телесных частях у прочих гостей, - хоть бы кто ногу сломал или зуб - ничуть, один он оказался избранным на память об этой ночи. Оттого пан Петр по-вороньи мрачно молчал и жаждал зазорного слова. Однако, как только всплыло, что пан Миколай провел ночь, зарывшись мордой в кучу куриных костей, настроение Кротовича прояснилось, он, можно сказать, просветлел и уже сам сообщил как бы неведающим товарищам, что враги человечества и ему подстроили пакость, хоть и не такую гадкую, как другим, кто собачью еду с подушкой перепутал. - Зато у некоторых гуля, пан Петр, - злобея, огрызнулся пан Миколай, - бодаться можно идти! - Можно и пободаться! - тоже злобея, согласился Кротович. Тут все гости поспешили их мирить, говоря, что не дело друг на друга сердиться; мало разве нас подлые хлопы порезали? - что ж станет, если мы сами себя начнем рубить после каждой беседы - так шляхетский род вымрет, только паскудство останется на земле, разные Мурашки и Драни; не злиться надо, Панове, а обнять друг друга, чтобы бесам не было новой радости; мы лучше крест сотворим и выпьем, чтобы нам было весело, а их кувырком унесло... Лишь упомянуты стали бесы, как Лукаш Мацкевич нашел в памяти зацепившийся там лоскут от ночной беседы. "Э-э, пан Адам! - воскликнул он с удивлением и жалостью, что прочитывается на странном обрывке, пожалуй, один вопросительный знак. - Что ты рассказывал, пан, о старой или молодой ведьме?" Все заинтересовались и стали просить хозяина повторить рассказ для общего знания. Пан Адам отвечал, пожимая плечами, что черт его знает, что наплел после сороковой чарки - ничего не осталось в голове. И тут у пана Юрия слинялая за ночь клякса опять налилась сажевой чернотой. Почувствовал он по отцовскому лицу, что врет сейчас пан Адам своим уважаемым гостям, даже не заботясь, поверят или не поверят - лишь бы не касались какой-то важной для него правды. Разговор, однако, закружил вокруг Эвки. Плели, видел Юрий, и явную чушь, навроде того, что Эвка на метле летает на Лысую гору под Минск, где у них встречи, и пляски, и чуть ли не коллегиум разных подлых наук. Но и занятные открывались истории из Эвкиной жизни: что мать ее по ошибке погрыз в лесу вурдалак ("Рысь!" - вставил пан Адам), но все же старая ведьма доползла до дома и передала последним вздохом свою колдовскую силу дочке, и Эвка стала приговаривать и шептать, а позже путалась с дегтярем - человеком пана Матулевича, созданием дикого вида и нрава, как ятвяг, бегала к нему по ночам на смолокурню... Как они живого черта не родили - просто диво, спасибо пану Адаму - спас повет: на войну пошел и дегтяря взял при себе солдатом, а того с божьего разрешения татары насадили на копья. Под эти пересказы позабытых дел припомнились Юрию засохшие уже тени из отрочества: какой-то черный, волчьей походки человек - возможно, поминаемый дегтярь; Эвка в толпе в колядное хождение, мимоходная встреча с суровой женщиной на лесной тропке - глядела на него там прежняя шептуха, но теперь помнилась она смутно, через Эвкино отражение, - ну и что с тех лиц, попавшихся на глаза - десять? тринадцать? - лет назад? Но эти круговые воспоминания об Эвке и дегтяре, видел Юрий, заохоченный к наблюдению въедающейся кляксой, доставляли отцу неприятность, он старался их прервать и прервал, догадавшись назвать высокие имена. Сказал он так: - Эх, панове, о чем наша забота; старая шептуха, молодая... Как старый Радзивилл шведу родину нашептал, а молодой народу нарубил, как дров на город, - вот колдуны! Ругать - не хвалить: отмеривать не надо, сколько ни скажешь - через край не переберешь. Эвку забыли на полуслове, причем с досадой, что столько времени потратили на перепелку, когда рядом ходит лось. Дружно вцепились в Радзивиллов. В пекло их, в пекло, чтоб на них черти навоз возили. Мало было Радзивиллу гетманской булавы, корону на плешивую голову захотелось... Великий князь! - ха-ха! В князьях без году неделя! Князья! Выпросили титул за стожок золотых - думают: князья! Кто пареную репу считал за пирог? Подумаешь: Радзивиллы! Придумали им дармоеды-панегиристы: Радзили* Вильно построить. Это они-то князю Гедимину? Как бы не так! Рады вилам - вот как было, откуда кличка пошла. А как в дьяки попали, вот тогда пошли рвать, прибирать. Кто столько набрал, как они? Нет никого. И Несвиж у них, и Клецк у них, и Койданово, и Копысь, и Давид-городок, и Кейданы, Биржа, Любча, и Мир перехватили у Ильиничей, и Слуцкое княжество с Копылем вместе переняли в приданое за Олельковичской девкой. У короля меньше войска, чем у этих Радзивиллов. А кто были? Давид-городокские мужики. Не дает столько людям господь бог, только бесы... Это дед его здесь "кальвинов" наплодил. По жадности жалели икону в церковь купить, молились в голых стенах, как в конюшне. И тоже на корону зубами щелкал. Короля Сигизмунда на дочке силою обвенчали, только недолго покоролевствовала. И Януша не вынес бог, прибрал за измену, потому что нажил грехов, на другой псине блох меньше... ______________ * Радзили. "Радзiць" - советовать (бел.). Тут некоторое молчаливое сомнение замешалось в беседу, некая мысль, которую каждый, подумав, не мог назвать, - и разбежались по разным точкам избы смущенные взгляды, затих обличительный напор, но и быстро рассеялась эта неловкость перед иной обнаруженной целью. А смутились гости от того, что память, коснувшись дедовского времени, подсказала схожие собственные грехи из семейного предания. Плохи были братья Радзивиллы Черный и Рудый, заведшие "кальвинов" и предавшие католическую веру, ну, а сами они - игуменская шляхта, их деды и отцы, чем лучше? Тоже пошли в кальвины из древнего православия, и церкви ободрали до каморной простоты, и порубили иконы, а потом с такою же легкостью подались в выгодную для шляхетских прав латинскую веру. Так что лучше бочком обойти: не мы делали - не нам вникать... А еще потому загасла эта дружная, как лай, ругань, что, повторяя стократ сильнейшее имя, как бы вызывали его сюда, а войди сюда Радзивиллы или хотя бы кто-нибудь один - в тот же миг поклонились бы и вытерли рукавом лавку. Все может Радзивилл. Он в войско дает тысячу конницы и полторы тысячи пехоты. У него самого гайдуков четыре тысячи. И вся шляхта на его землях принадлежит ему наравне с мужиками. Дунет Радзивилл - и нет шляхтича. Выкинут его на дорогу, и куда пойдет, избитый и обобранный? К королю? К царю?.. Покусали немножко черным словом - и хватит, назад в свою подворотню: брехливую собаку колесо мнет... Да, панове, при конце света живем. Правильно умные ксендзы говорят: сломаны уже четыре печати. Конь мертвенной масти носит по нашим дорогам смерть, и облик людей приняли черти... Поклонский!.. Это и была новая безопасная для памяти цель - без промедления ударили по ней каменным градом. Не зарезали еще выродка добрые люди? Или зарезали? Царю сапог облизал и - "полковник белорусский". Шляхетский полк хотел водить, яйцо куриное! Сидел, говорят, в Могилеве, могилевскую шляхту сам и терзал. Бесноватых мужиков и лодырей в седло посадил - полковник! А подуло другим ветерком - назад под королевскую милость. Дерьмо в проруби - от берега к берегу гоняло... А все эти Драневские, Алексиевичи и другая свежеиспеченная из лебеды шляхта. Выходит, с ними на сеймах сейчас рядом стоять, а чью они кровь пили в позапрошлый хотя бы год?.. А Нечай, Нечай, панове! Тоже "полковник белорусский". Сначала шляхту резал, как мясник, - царь ему за это Быхов и Чаусы; потом король Чечерск дал, староство Бобруйское - доил точно корову. Это когда, панове, его... да вот с полгода назад, говорят, пришел к Старому Быхову князь Лобанов-Ростовский, осадили московиты город, потратились народцем, но домоглись - взяли полковника Ивана Нечая. Так ему и надо, отлились казацкому черту могилевские слезки. У нас еще что, а там, в Чаусах и Быхове, где кормились казаки, и пикнуть не смел шляхетский человек - сразу голова с плеч, а тело собакам. Это слава богу до нас не дошел, только Мурашку своего наслал, тоже чертова сына... Но и себе надо отдать должное, панове, не стерпели, раздавили проклятого Мурашку и его холопов... Ух, хлопы, дейнеки, змеиное семя! Через одного надо мертвить! Надо, чтобы каждый день в каждой деревне хоть один хлоп на столбе висел!.. Вот тогда они тихие, тогда у них спины гнутся, шапку снимают за полверсты. А чуть размякни, развесь уши слушать их жалостливое нытье - они все уйдут к гультаям, шишам, черкасам! О панове, это волчья порода, ее не выправишь; как волка ни корми, все будет в лес норовить... Да, панове, это да, псы, а не люди. Вот сейчас примолкли, ходят - не слышно их, ангелы так тихо не ходят, такие они кроткие, смирные, послушные. "Паночак... паночак... паночак!" - хоть к ране их прикладывай, такие медовые у них голоса. А встретят вас, панове, эти ангелы в лесу, а вы, панове, будете в одиночку, на части вас раздерут и костей не останется... Давить их к черту, кричал Кротович, давить! Славно мы их под Прусами порубили, легче стало дышать, панна небесная порадовалась в тот день, солнышко выпустила на небо, а помнится, панове дождило в то утро, пока поганую кровь не выпустили из вен... Их пан бог на то и создал, чтобы в поле трудились, их суть в их имени - хамы. А шляхта над ними стоит с первого дня! Это каждый знает, кто хоть раз в церковь ходил... Да, Панове, кричал Кротович, я им жалости не даю, у меня чуть что - гэть! в колодки... Тут Юрий приметил в глазах отца и пана Лукаша насмешливые искры, блеск нелестного снисхождения к расходившемуся Кротовичу и понял причину. Уж тоже шляхта! Кто бы мычал!.. Давно ли сам от корыта? Еще дед в мужиках ходил, старые собаки и те помнят, выслужился в войну с Грозным. А кто был? - путный боярин, то есть хлоп на посылках. Погубилось в ту войну шляхты, как и в эту, и пожаловали путных и панцирных шляхетством. Всего-то! Без году неделя среди добрых людей, даже пить по-мужицки не отучился, а кричит, словно десять колен настоящей крови... Да и многие прочие ничем не чище. Тут, в избе, чистой шляхты - войский, пан Лукаш да они, Матулевичи, а другим лучше бы помолчать об этом предмете... Название одно что шляхта. Деревня в пять дворов - все имущество. Некоторые и пашут, и молотят наровне с хлопами. А сейчас многие хлопы, походив в дейнеках и шишах, пограбив обозы, держат в ямах побольше добра, чем в шляхетских избах... Но, верно, верно, в колодки проклятых, правильно, пан Кротович, умная у вас голова. Если бы мы Мурашку не раздавили, сегодня они и его хлопы королевской милостью в шляхетство пришли, в костеле в передние ряды проталкивались бы по нашим ногам. Мы, панове, слава пану богу, старая шляхта, а всякие так Драневские, Алексиевичи, другие вчерашние гультаи - выскочки из капусты! Мы им не забудем, и казакам не забудем, нет, не спустим обид, каждый получит, что заслужил, дайте только мира дождаться... Сквозь эти гневные хмельные крики проступала для пана Юрия различимая под винным туманцем перепуганность, уже тронувший души страх неопределенности своего жизненного века, последнего хруста шейных позвонков. Кричали про хлопов - извести их, извести! - но и боялись, узнав по опыту, что и они умеют в реке топить и в любой день могут явиться с кирпичом, ускоряющим подводное погужение, - с них станется. Невеселы, совсем невеселы казались пану Юрию застольные яростные слова, больше было в них накопленного, выверенного собственной шкурой отчаяния, чем давней отваги и непогрешной шляхетской правды. Уже и честь, облепленная однажды защитной болотной ряской, и плоть, испытанная на выносливость комариным оружием, обрели некую мужицкого свойства затравленность и хитрость... А царь, царь! Уже он самодержец Белые и Черные Руси! С каких это пор? Подумаешь, присягу давали. А если самого поведут под топор султанские турки, так посмотрим еще, как долго не наденет мусульманский халат. Униаты ему мешали. Конечно, они ни богу свечка ни черту кочерга. Но все же не ариане проклятые, для которых и Христос не бог, и для мужиков хотят воли, и на войну не хотят ходить. Вы идите, мы на печи полежим. Правильно король Ян выгнал их вон под страхом убийства. Их, да, верно, надо рубить, они господа бога нашего оскорбляют, но униатов за что рубить? Конечно, они недоделки, но за это пан бог пусть наказывает и рубит, а царским людям нельзя их рубить, как живых чертей. А нас, братья, за что рубили казацкие сотни? Носились здесь, точно волки в крещенскую ночь, и опять где-то носятся... Так выпьем, Панове, пусть их осиновый кол удержит, чтобы повопили, когда хрустнут все косточки от задницы до плеча, нет им пощады на этом свете, это только пан Адам, по святости души, мог вурдалака простить, не привязать к двум березам или хотя бы к одной на пеньковой веревке, а еще лучше на смолокурню было свести, где брат коптился, и сжечь вместо дров, чтобы и запаха не осталось; брата татары на копьях в пекло уволокли, надо было и этого вслед за старшим, теперь гуляет, опять душегубов приведет, вновь придется по болотам с жабами на луну квакать, может, и эта ведьма им помогала шляхту душить... - Ну, Панове, - вдруг грозно осек всех пан Адам до сих пор более молчавший. - Прошу Эвку не трогать. Она мне и Метельским жизнь сохранила, могла выдать казакам стежку на острове... Как по приказу - без удивления, вопроса, игривого словца - Эвку опять забыли. Разговор повернулся на шведов. Что, рыжие бестии, не удалось взять наши земли! Потому что бог не помог: в церковь золото не несете, скряги протестантские, все в домашние кошельки... Эта странная общая деликатность уверила Юрия, что гости знают что-то такое об отце и Эвке, что тихо ставится ему в укор. "В каком таком ручье мог он эту голую Эвку видеть? - подозрительно думал Юрий. - В ручье ли? Может, вовсе не в ручье... Уж не таскался ли на смех повету за небесными глазами, напрасно грозя тяжелой плетью..." Если ночью не врал, развивалась далее эта мысль, а не врал, иначе сегодня бы не отрекся, то околдован был Эвкой, а потом принижен до ревности к ничтожному дегтярю. Из досады увел дегтяря солдатом, чтобы стало ей пусто на грешной лавке. То-то в ней злобушка тлеет, вон как дерзила в часовне, ровно сестра, даже пугала: "Сам на себя беду накличешь!" "Нет, не к тому цепитесь!" - сказал пан Юрий и сложил под столом для бесов кукиш. Конечно, думал Юрий, дьявол ищет, кому досадить. Но только над слабыми он сильный. А кто греха на душе не хранит, тому не опасен. Он, пан Юрий, дурного дела ни одного не сделал, а что убивал - так то врагов родины убивал. А отец, отец - тут дело другое, по сей день околдован. Вот соседям и смех глядеть: нашел вдовец Матулевич невесту... И тут черное пятно съехало по ледяной какой-то нитке из головы к сердцу и улеглось в удобную ложбинку между двумя закруглениями, потому что представлял себе Юрий фигуру сердца в таком точно виде, как нарисовано оно на церковных иконах. 4 Назавтра гости начали разъезжаться. Юрий поехал проводить пана Кротовича, вздыхавшего тяжело в предчувствии неласковой домашней встречи. Мечталось Кротовичу задержать Юрия до темноты, чтобы перегорела в душе грозной супруги без выстрела из уважения к гостю большая часть порохового заряда. Но сравнивая ясный лоб пана Юрия с бурачного цвета бугром, на который напрасно опускал седые пряди пан Петр, и выпытав ловким вопросом, что никто более подобного облика не принял, - одной ей досталось такое чудовище, пани Кротович налилась неугасимой и в три дня яростью. Она, правда, выставила и чарки, и штоф, и закуски легли на стол, но не лилось вино под ее нетерпеливым, выталкивающим за порог взглядом. Юрий, осилив себя, выпил за встречу и хозяйское здоровье, отсидел пять минут, растянувшиеся, верно, для пани Кротович в мучительную вечность ожидания, и оставил супругов наедине. Не отъехал он и десяти шагов за ворота, как взвился из избы к небу, пугая жаворонков, тонкий, в змеиное жало, крик: "Жлукта!"* Пан Юрий невольно пришпорил коня. ______________ * Жлукта. "Жлуктить" - хлебать, пить ненасытно (бел.). Переезжая вброд Волму, увидел он поодаль брода Эвку - что-то она выискивала в луговых травах и прятала в торбу. Тотчас черное пятнышко заершилось в облюбованном чувствительном месте. "Нет, не может быть, чтобы отец ею околдовался", - с неверием подумал Юрий и, глядя на Эвкину спину, на колыхание красно-синей юбки, подумал еще: "Надо сегодня к Метельским съездить, там три паненки скучают". Но хоть волнующе представился веселый вечер с девками и никакого интереса к шептунье быть не могло, Юрий, сам не зная зачем, повернул коня и по воде пошел к Эвке. - Добрый день! - окликнул он, подъезжая. - Здравствуй, пан Юрий! - улыбнулась ведунья, вскинув на миг к проезжему серые глаза. - Траву собираешь? - спросил Юрий и удивился никчемности своего вопроса. - Вчера, Эвка, ты ответила, что сам на себя могу беду накликать, сказал он потому только, что ничто иное в голову не пришло. - Объясни - как, знать хочется... - Не знаю, - ответила Эвка, но так, словно знала. - Да зачем же мне себе вредить? - усмехнулся Юрий. - Не убережешься, - сказала Эвка. - Скажи - уберегусь. - Сказать? - спросила Эвка, и глаза ее сузились, появилась в них жесткость. - А пан не обидится? - Чего обижаться, если сам прошу. - Слабый ты, пан Юрий! Юрий опешил. - Как слабый? - спросил он после молчания. - Так дается, - сказала Эвка. - Тот сильный, тот слабый - какая судьба. Заяц - слабый, волк - злой, сова - мудрая. Такими на свет появились. - Это звери, - возразил Юрий, злясь, что легко приравняла его знахарка к зайцу. - И среди людей так! - возразила Эвка. - Один глядит - овца, другой глянет - озноб берет. - Моей сабли каждый боится! - сказал Юрий. - А снимешь саблю - кто побоится? Юрий удивился. - Тебя, пан Юрий, не боятся, - говорила Эвка, - твоей сабли боятся, железа, меня без сабли боятся! - Не тебя боятся, - усмехнулся Юрий. - Бесов, которые при тебе ходят, боятся. - Где ж они ходят? - спросила Эвка, нарочито оглядываясь вокруг и раздвигая руками траву. - Они внутри тебя прячутся, - подсказал Юрий, даже показывая пальцем. - Где ж им прятаться внутри? Горба вроде нет. - Им много места не надо, - объяснил, помня полоцкие уроки, Юрий. - Они полком на тупом конце иголки поместятся. Глаза Эвки загорелись. - И ты, пан Юрий, их пугаешься? И правильно, пан Юрий. Саблей их не победить, они маленькие, надвое не развалишь. - Надо будет - и беса развалю, - отвечал Юрий. - Если ничего пан не боится - себя надо бояться, - сказала вдруг Эвка сухим, враждебным голосом, поразив Юрия внезапным скачком в темноту поучения. - Ох, Эвка! Криво идешь! - едва и нашел что ответить Юрий, запустив, однако, в ответ грозную интонацию для вескости смысла. Не слыша возражений, он с досадой за ненужный разговор поскакал на отцовский двор. Здесь вернулись к нему здоровые интересы, и он тотчас отправил паробка к Метельским спросить, примут ли соседа и с ним товарища по оружию. Хоть было понятно, что примут, но свалиться как снег на голову - не родня, а по извещении и панны будут ждать с нетерпением, и стол будет накрыт. Паненок было трое, для ровности сторон не хватало рыцаря, и Юрий послал другого паробка к холостому соседу, пану Михалу, сказать, чтобы он, если есть охота погулять у Метельских, собрался и ждал их по пути. Ближе к вечеру Юрий и Стась Решка нарядились; Стась для ясности речи выпил треть штофа, и выехали. Скоро им встретился поджидавший их пан Михал, и уже втроем припустили коней ближней лесной дорогой. Их ждали, девки обрадовались, Метельский вышел обниматься и, как положено доброму хозяину, стал кричать - выпить, выпить за встречу, за счастливое возвращение с войны, чтобы всегда так возвращаться. Сразу приезжих повели за стол, тут все осмотрелись. Паненки сидели рядком; Волька - старшая - перезревала, из глаз ее лучилось нетерпение замужества, но Юрию она всегда была незанятна, а уж с жаждою затянуть брачный аркан на рыцарской шее и вовсе показалась чужда; зато меньшие сестры, в последнее свидание четыре года назад бестелесные, теперь стали очень приятны, особенно средняя - Еленка, Юрий сразу же ее выделил, чаще на нее глядел и, поглядывая, ловил на себе ее смущенный взгляд. Оценивали гостей и старшие Метельские, но более Стася Решку. О Михале им все было известно - по сухости правой руки в войско не ходил, сидел на дворе, довольно богатом, чтобы по резкому оскудению из-за войны шляхты мужского пола считаться неплохим женихом. Пан Юрий, как владелец Дымом за отцом, принимался серьезно. Стась Решка совершенно был невнятен Метельскому, и, приняв его по доверию к Юрию, который любого встречного к соседям привести не мог, он для точности планов и отношений любопытствовал, какого пан Стась рода и герба, в какой хоругви отец его ходил биться за родину, как бог одарил братьями, сестрами - и пришла ясность, что пану Стасю даны яркий кунтуш да острая сабля, а к ним более не добавлено ничего. Жив был, правда, беспотомный дядька - слонимский каноник, способный оставить наследство, но получение его зависело от долголетия каноника, а срок жизни известен только господу богу. Но и так могло стать, что пан каноник, отходя в лучший мир, завещает свое состояние не Стасю Решке, а костелу для еженедельного напоминания господу о душе, заслужившей подарком личную полянку в райском саду. Что будет - того нет, и всем дочкам послано было строгим родительским оком указание пределов чувств. Все это выяснилось в первые минуты сидения, понялось, принялось, и беседа пошла без сердечных заблуждений. Пластуя толстыми ломтями копченое и жареное мясо, Юрий и Стась не забывали и про свой долг - насытить хозяев рассказами о славных и горьких часах, изведанных игуменской шляхтой в битвах. Какого герба и дома сын в каком бою как посечен - о каждом было рассказано обстоятельно и достойно; панны крестились за упокой души несчастных, волнуя зорких рассказчиков прикосновеньем белых ласковых ручек к волшебным пышностям, прикрывающим сердце и скрытым одеждой. Нет, не все на войне скорбь да утраты. И наша хоругвь славно дружила с фортуной. Ни разу наши, всегда мы шведские ряды насквозь сверлом проходили; четверть под пулями, половина под саблями, как опилки сыпались проклятые протестанты. Случалось, говорил Стась Решка, сидим в шанцах, а на шанцы шведы спешенными рядами прут - мать родная, кто ж их наплодил, словно из песка вылазят, а грянем залп - ни одного промаха, первый ряд ровно уложен, дружно землю напоследок целует, другие переступить боятся. А было, пана полковника Вороньковича одного двадцать окружили в плен брать; он пятерых сабелькой приласкал, да никто от такой своры не отобьется - взяли; пан Юрий увидел, позвал меня, и мы вдвоем полковника Вороньковича выручать полетели... Где штяхтич и вино - там лихость; врагов рубить некого было, а поплясать с кем - было, и молодежь рвалась стать в пары, потрогаться с девками; хозяин, чувствуя эту охоту к движению и сам крепко взгоряченный вином, удальски крикнул: "Гэй, спляшем, пока живы и на ногах стоим!" Кто-то наружный, нарочно приставленный, открыл дверь в сени, там маялись на лавке трое музыкантов из деревни. Им поднесли для вдохновения по кружке вина; не в лад, но отважно заиграли они мазурку. Метельский крякнул, подал руку жене, другую заложил за спину, притопнул высокими каблуками, и начались танцы. Пан Михал плясал с Волькой, Стась водил младшую, Юрий оказался с Еленкой - все было справедливо. Становясь напротив Еленки, принимая ее руку, чувствуя, как в его руку переходит волнующее тепло, Юрий испытал внезапное прояснение, - словно сдуло заботливым дуновеньем с сердечной поверхности черный тот, засорявший ясность побывки комок, - Юрий весело рассмеялся. Музыканты старались, половицы стонали, Стась Решка, стуча каблуками, вскрикивал, панна Волька глядела на Михала, как Ева в раю, отведав яблока, Юрий слышал биение крови в пальчиках Еленки, видел лучистые, радостные глаза и чувствовал - меняется жизнь, судьба его будет здесь, с этой прекрасной паненкой. Плясали, и еще садились за стол, и еще плясали, и еще могли бы плясать, да родители положили конец, меряя радость по стариковским благоразумным меркам. Гости пошли спать на свежее сено, тут недолго потомились манящей и недоступной близостью девок и, удоволенные каждый своей удачей, отдались молодому счастливому сну. 5 Утром сговорившись с Метельскими собраться через день, Юрий и Стась Решка отъехали домой. Михала же Метельский задержал, объявив, что выше его сил видеть, как все гости разом садятся в седло, словно хозяева их метлой со двора выметают. - Да, пан Юрий, - говорил Стась, когда рысили они в Дымы полевой дорогой, дыша пьяным воздухом нагретого луга. - Хорошо в хоругви среди товарищей, а мирное житье лучше. Будь у меня двор, я и думать бы не стал: на колено перед панной Альбиной - вот, рука и сердце. - Слов нет, дело серьезное, каждого ожидает, - отвечал Юрий, - только славы с женой не сыщешь и полковничьего буздыгана жена не даст. - Не даст! - безразлично согласился Стась Решка, зная, что ему полковничьего отличия никогда за поясом не носить. - Зато такое даст, чего и король дать не может. Эх, имел бы мой дядька совесть - вовремя помер, да меня не забыл. Навестить его надо, чтобы знал, что я его люблю... Скоро друзья перешли Волму, уже близилась купа кленов, окружавших двор, когда Юрий заметил впереди на дороге Эвку. Но, заметив ее, он о ней не задумался - хмельно было на душе после вечернего гуляния, заронившего радостную мечту, и видел пан Юрий в прозрачном небе иной образ, перед которым все меркло по силе важности, а местная шептунья вообще превращалась в облачную тень... Меж тем до Эвки оставалось несколько шагов. Тут Юрий удивился прямоте ее движения. Эвка же будто не замечала неминуемости столкновения - или хотела его? - и вдруг конь сам взял вбок от ведуньи, хоть и больно рвала ему рот натянутая узда. Эвка прошла мимо, но как бы сквозь, а пан Юрий вонзил в коня шпоры и погнал, исхлестывая плетью. Проглядевший немую стычку Стась весело припустил за товарищем. Терзая коня, Юрий понимал, что терзает его незаслуженно. Но кто-то же был виноват - дорогу уступили. И кому? Противно думать, кому. Конечно, убеждал себя Юрий, конь зажалобился человека давить; ничем другим не объяснялось - рытвины на дороге не было, гадюка в пыли не лежала... Зажалобился конь, забоялся... Что ж так? Разве мало поломал подковами шведов? Да, приходилось признать, что осилила ведунья коня, а отсюда через гибкость мысленных связей утверждалась правда Эвкиных слов про разную силу взглядов, и таким образом слабость Юрия была как бы навсегда впечатана в явь унизительным скоком коня. Выпив со Стасем, Юрий крепко заснул; пробудился же он посреди ночи от чувства, что некто чужой находится в комнате, что должно осуществиться что-то вредное для его жизни. Полная беззащитность поразила Юрия, некоторое время он лежал, замерев, стараясь угадать в темноте присутствие чужого. Но вроде бы никого в каморе не было: ровно дышал во сне Стась, никаких других звуков не слышалось, тени не шевелились. Однако точило что-то внутри, точило... По долгому вниманию разгляделось вернувшееся на сердце пятнышко неприятного очертания - как бы рисованный одной черной краской Эвкин портрет. "Да что ж я не сплю, - укорил себя Юрий, - ясно, что бесноватая, иначе откуда бы удалось". Но память подсказывала, что не такова настоящая бесноватость. Сколько их, обуянных, при каждой церковке и костеле толчется - крючит их, руки у них трясутся, в разные стороны дергаются со скрипом голодные зубные ряды - такого и лошадь обойдет, боясь укуса. Эвку же не крючит... Тут мысли Юрия смутились. Конечно, не всем равно отпускается, подумал он: или взять полковника Вороньковича, или взять Стася Решку: где Стась сробеет, пан Воронькович бровью не поведет. Ну и что? О пустом думалось, не в том пряталась суть. Отважилась! Не побоялась! - вот на какую вину указывала бессонная пытливая мысль. Панна небесная, что ж это такое, прозревал Юрий, не каждый шляхтич посмеет некстати над ним пошутить, а посмеет - так выйдем-ка, пан, на сабельки, кажется мне, по тебе земля плачет. А тут кто? Пан Юрий зубами скрипел, и от скрипа шевелилась, обретая самостоятельную подвижность, черная клякса в сердечной ложбинке. Плетью надо по шкуре, решил Юрий: "Гэть, чертова баба, вперед сторонись, если жизнь не приелась!" Но черно было за узким окном, ничуть не брезжило светом, стояла глубина ночи, самый глухой ее час, и пан Юрий, конечно, заленился вставать, выводить коня, рассудив, что и днем успеется доброе дело - никуда Эвка не исчезнет. Он выбрался к ней в десятом часу; Стась Решка набивался сопровождать - Юрий отправил его к пану Михалу сговориться о вечерней поездке к Метельским. Скоро Юрий стоял у Эвкиной хаты. Это была обычная мужицкая хата под замшелой соломенной крышей. Юрий с интересом оглядывался. Куры бродили по двору, наискосок от дома стоял хлев - там хрюкала свинья; за хлевом зеленели гряды, а за ними глубокой полосой - кто пахал? кто сеял? - светлела рожь. Прояснение, что Эвка хозяйствует на мужицкий лад - сама жнет, готовит кабану, таскает хворост, - отрезвило Юрия. Меж тем он прошел к хате, толкнул дверь и вошел в избу. Пряный дух сена стоял в избе. "Эвка!" - позвал Юрий. Никто не отозвался. Юрий присел на лавку и, привыкнув к сумраку, осмотрелся. На стенах и под потолком висели пучками травы. Остальное все: корыто, горшки, синяя постилка на кровати, сама кровать, сундук, грубый старый стол - все было мужицкое и говорило против той особенной силы, какая утверждалась за Эвкой слухами. Оказалась в избе вещь и вовсе неожиданная - распятье в углу. Увиделась бы сова - Юрий менее бы поразился. Тихо было, убого... Неожиданно проскрипела дверь, и в избу вошла девка неопределимых лет с жалобной застывшей улыбкой на маложизненном лице. Увидев Юрия, она немо испугалась и, вдавливаясь спиной в печь, а затем в стену, словно отыскивала спасительную дыру, допятилась до кута, где защитно сложила на груди руки и зажмурилась. Непонятный ее ужас злил Юрия своей беспричинностью. Он пожал плечами, вздохнул и вышел во двор, подавленный видом дурковатой девки и соображением: Эвкина ли это дочь? - которое или удлиняло возраст шептуньи чуть ли не до старушечьих лет, загадочно не имея подтверждений в ее внешности, или уводило лихим грешком в малолетство. За порогом попалась ему под ноги рябая курица, он пуганул ее сапогом - курица с паническим криком кинулась прочь. И другие куры вместе с петухом, мгновенно спятив в страхе возможного насилия, заметались, надрывая тишину ошалелым мерзким кудахтаньем. Юрий уже с радостью, что не застал Эвку и не пустил в ход плеть, прыгнул в седло и, желая развеселиться с товарищами, поскакал к пану Михалу. Вечер того дня прогуляли у Метельских; музыки не было, играли в фанты, пели, смущали девок и родительскую строгость школярскими загадками. "Пусть паненки ответят, - спрашивал Стась Решка, - как называется самый стыдливый орган человеческого тела?" Наступала неловкая тишина. Пану Метельскому требовались анатомические уточнения: "Какое пан Стась имеет в данном случае в виду тело - рыцарское или по Евиной линии?" Стась в ответ разводил руки в порицающем любопытство жесте - мол, что же, и ответ подсказать? Пани Метельская покрывалась пятнами морковного цвета, девки смущенно глядели одна на другую - что им думалось, бог знает, но, верно, все такое, что вслух произнесла не годилось, потому что молчали, - и немалое все испытывали удивление, слыша белоснежного целомудрия ответ: "Самый стыдливый орган тела человеческого - глаз!" Но пан Метельский не мог стерпеть обманутого ожидания: "Это как глаз! Глупость, пан!" - "Не глупость, а так господом богом нашим устроено, - отвечал Стась. - Как что увидит человек дурное или стыдное для души, глаза сразу закрываются, чтобы не видеть". - "А-а, в таком толковании", - уступал пан Метельский, сохраняя, как все видели, какое-то собственное мнение. К Метельским ездили еще, через три дня, и в это посещение славно повеселились: паненки настояли позвать музыкантов. В воскресенье поехали в костел, - отец захотел похвастаться Юрием перед народом. После костела отправились к пану Лукашу, где заночевали; только вернулись от него, как явился пан Петр Кротович с сыном, а следом крестный Юрия - вновь полуночничали... Эвка из памяти высеялась, как в прореху. За все дни только однажды и вспомнилась, да и не вспомнилась бы - услышалось в разговоре имя. Рассказывали, как Эвка залечила рваную рану. Кто-то на охоте порвал вену, кровь бьет струей, подставили большой рог - под самый верх крови... Призвали шептунью, она побубнила, пальцами над раной повела - в пять минут все загоилось, в белую нитку шрам. Но когда рассказчиком было добавлено, что это бесовская наука, Юрий возразил, что бесы лечению христианина помогать не могут, это противно их природе, а если пан говорит правду и рана на свидетельских глазах затянулась, то тут другая выучка, может быть, от святого Мартина, который опекает наше здоровье и которому все аптекари и доктора ставят свечи, в чем пан сам сможет убедиться, если будет в Вильно и войдет в фарный костел в положенный святому Мартину день. Сказалось доброе слово, но черное пятно с сердечной ткани ничуть не сошло, поскольку отец одобрительно закивал на такую справедливость защиты - но за что Юрию ее защищать? Наконец выдался спокойный денек, и Матей соблазнил пойти на Волму с бреднем. Что рыба - не рыбы захотелось, нашлось бы кого послать ради рыбы; приманила та давняя радость, когда крепкий еще Матей брал Юрия тянуть сеть против течения, и они брели, перекрыв русло, исчезая с головой в прибрежных ямах, до синевы коченея и выводя на золотую песчаную отмель добытое серебро лещей, а потом грелись на траве, и светлая прекрасная тайна проглядывала из близкого времени. По дороге повстречалась им виденная Юрием у шептухи девка с прежней неподвижностью лица, только вместо ужаса сейчас в голубых глазах блестела радость какой-то спасительной мысли. - Это кто, Эвкина дочь? - спросил Юрий, вспоминая свое удивление: - Откуда! - отвечал Матей, направив девке короткий кивок. - Приютилась... Кому нужна в сблаженном уме... Василя Кривого дочка, - пояснил он наконец происхождение. - В полоне вместе с Эвкой была... И пан Адам ее жалеет... Пропустив вниманием за нехваткой трезвого времени среди праздников побывки разные здешние события, случившиеся в четыре года его отсутствия, Юрий тут пустился в надлежащие расспросы. Само по себе помешательство простой девки, испытавшей тяжесть стрелецкого сластолюбия, сопровожденное убийством отца в трех шагах от места забавы, мало затронуло бы Юрия. Знал он хорошо казацкие и солдатские привычки, самому доводилось видеть деревни в десять дворов, где жительствовали одни бабы, а мужики были вырублены остановившейся на полчаса ротой для тишины короткого удовольствия. И помрачнее картины пришлось наблюдать - ничем не удивишь... Но в соединении с Эвкой и, более того, с отцом это обычное дело войны обретало некоторое разъяснительное значение - Юрий насторожился. Матей, приученный к однословию шляхетской воли и ответной краткости, был и теперь скуп на слова. Но Юрию и требовались сухие параграфы. Какие выбрать глаголы, эпитеты и сравнения к Матеевому тезису "пришли солдаты" или "был загон коней в триста", он знал хорошо - порядок несчастья и смерти везде действовал одинаково, разве только для Дымов в силу болотной затерянности он был поменьше, чем для местечек и сел, в тихое время богатевших при большаках. Эта удаленность от главных дорог, отпугивающая глубина извечной жижи под ненадежной толщины ковром клюквенника, шаткие размываемые гати часто утешали Юрия в его мыслях о родном уголке, когда на глазах превращались в могильники плохо закрытые от военной зоркости деревни. Но и в норе не убережешься в наш век при такой густой облаве на жизни... Когда стали в городах московские полки, пан Адам вослед за умными, чтобы уберечь двор от мужицкого погрома, дал присягу на верность государю Алексею Михайловичу, подкрепленную для сидевшего в Минске воеводы Арсеньева тяжеловатым кошельком с червонного отблеска содержанием. Перед тем прокатился здесь с очистительной целью на шляхетских отнятых конях, с непросыхающей шляхетской кровью на самодельных и ворованных палашах мужицкий отряд Алексиевича. Отсидели ту грозу в болотах, где померла старая экономка, укушенная в шею змеей. Потом заявилась хваткая ватага от полковника Поклонского - брать пана Адама в полк. Но от тех отбились с помощью Мацкевича и пана Кротовича. Потом прощупывали повет, не забыв и Дымы, вилы сбродных хлопов под атаманством сотника Дениса Мурашки, пресекавшего любую жизнь шляхетского рождения. Поддержали его многие игуменские мужики, и выбил Мурашка из уезда царский отряд прапорщика Лихачева, отнимавший в деревнях хлеб для царского войска. Был при сотнике в отборной десятке брат дымовского дегтяря, многие годы пропадавший неизвестно где, может, у казаков, и научившийся у них всему, что пан бог не любит. Вот тогда сидели на болотной кочке два месяца в июльские ливни. Кабы не Эвка, все подохли бы неспешной голодной смертью безо всякого мужицкого принуждения. "Да!" - протяжным вздохом подкрепил тут рассказ Матей, и вздох этот означал увиденное в пережитом времени утро, трясучую дрожь тела от мокрых, ледяного холода одежд, от избытка воды, пропитавшей насквозь каждый комок под ногами, повисшей студеными каплями на жесткой болотной траве, поднявшейся заслонами стойкого, как несчастье, тумана. И в этом тумане медленно возникала молочным смутным столбом одинокая фигура, и близилась, близилась, держа в руках спасительный узелок с сухарями и застывшей по форме горшка овсянкой... А потом отчаялась шляхта терпеть врозь свое избиение, сговорились съехаться и двумя хоругвями Минского и Ошмянского поветов встретили мужицкий полк Мурашки у деревни Прусовичи. И пан Адам там был, и я при пане Адаме. Да, Прусовичи... тоже отмечены кровью, не пробился Мурашка, да и никто не ушел. Было при нем три сотни мужиков, всех и посекли насмерть, а самого сотника шляхта на куски искрошила, помня свое страдание в торфяных берегах. И отчего так, почему так люди безжалостны? Неужто одной силой держится жизнь и приводится в покой страхом смерти?.. Тут стало Юрию непонятно: то ли жалеет Матей проклятого сотника, то ли гордится им, то ли вообще не церковный лад порицает любую жестокость, но забыл он спросить, занятый своей важной целью. А как вернулись в уезд, говорил Матей, узналось везде про гибель Мурашки, тогда понеслись стыть в болотных туманах его помогатые, но мало-помалу они оттуда вылезли, и каждого в меру вины наказали - кого петлей, кого кнутом, а последних уже и не наказывали - надоело, да и пахать кому-то ж надо, а просто лениво расшибут кулаком нос - и живи, холера с тобой. А прежде по твердому слову патриарха Никона дворянская конница громила за грехи униатства Кутеинский монастырь. Монахи - кто были побиты, кто похудее да расторопнее - бежал, на ходу возвращаясь в "греческую" веру, а монастырскую печатню повезли на подводах в Новый Иерусалим. Под гул патриаршего дела совершились и меньшими лицами доступные грехи. Так, похватали многих людей для вывоза боярские дети. И до Дымов докатились эти расходящиеся, как по озеру, круги; пришел сюда отрядик от боярина Морозова за такого рода добычей для оскудевшей на челядь вотчины. Но трудно было тогда застать врасплох всю деревню. Лишь поднимали галдеж дальние сторожевые галки с сороками, как все неслись в лес, где в тайных ямах хранилось домовое добро. Пустая изба с нечаянно забытым горшком оставалась для вымещения злобы... Все-таки полтора десятка людей морозовцы повязали. Среди них и эту блаженную, наказанную насилием за свежесть щек и отчаянное отцовское сопротивление. И еще была там одна девка, необычно красивая на лицо, - Марусенька. Ее берегли на подарок боярину или для продажи. И несколько шло мужиков, и подростки. А Эвка попалась в этот гурт уже по дороге... - А отец? Что отец делал? - чуть не крикнул от нетерпения пан Юрий, следивший в рассказе свою линию и видя ее в тупике. Что отец... Пан Адам отъезжал на те дни по воеводскому вызову для подтверждения неружимой верности целованию. А вернулся - как молотом его хватило. Заметался, собирая отряд для отбития собственности. Но уже три дня прошло. Кто увел? Куда? Все же отыскались следы дымовского полона. До Березино дошли по тем следам. Только не потребовалась кровавая стычка - никого из наших уже не было в Березино, а дворяне клятвенно заверили пана Адама, что и знать не могут, где они есть, - сбежали. Вернули только Марусеньку в удушенном виде и не хотели за нее отвечать, потому что удушилась своей рукой, и еще был убит стрелец, стороживший пленных, ножом в живот, - квиты. Но что было? Как ушли?.. В Березино загнали их в пустую конюшню. Вечером офицеры взяли Марусеньку для осмотра достоинств, а напившись, не утерпели полакомиться. Через часок она вернулась в растерзанном виде, а еще через час, неприметно сплетя шнур из окровавленной своей сорочки, повисла тихо в темном углу. Тогда вроде бы Эвка загадочным шепотом сквозь щель в стыке ворот уговорила солдата выпустить ее для открытия ему важной тайны. Он выпустил и за углом конюшни вместо обещанной сладости узнал, каким невыносимым огнем запекает кишки холодная сталь отточенного ножа. Мимо этого солдата, все еще сучившего ногами в сопротивлении смерти, все они и прошли, крестясь, чтобы не завопил, не привлек воплем товарищей и не закрылась стежка в темноту близкого леса. Пожалел пан Юрий несчастную Марусеньку, похвалил добрую отзывчивость соседей, но твердость Эвкиной руки, обратившая погоню пана Адама в напрасную трату конских сил и отнявшая у него радость и славу спасителя, показалась ему излишней, даже как бы с недозволенным посягательством на чужие права. Пожалел он и отца, но не зная за что, вовсе не за болотные страдания, или за вынужденную фальшь присяг, или униженность сладкоречия с московскими чиновными лицами навроде воеводы - все это было необходимостью, велось по правилам жизни; пожалел он отца за нечто неопределимое, за какую-то печальную морщину на лице, за отложившуюся тайной грустью в глубину глаз потерю шанса на счастье. Но молод был пан Юрий, и не задерживалась в его душе неясная печать о чужой неудаче. Пришли к реке, потянули бредень, захлопал хвостом о траву первый язь - и размыла теплая вода услышанные рассказы до едва различимого очертания. 6 На другой день разрушил тишину послеобеденной дремы топот коня. Прискакал ополоумевший, слезами омытый пан Михал. Оказалось - на него напали, раздели, избили. Кто напал? когда? где? как? Посеред белого дня, панове, сегодня, в солнцепек, на дороге - Пашута с приживалами, все пьяные, отняли саблю, кунтуш, сапоги содрали, взяли коня, еще и кулаком залепили в ухо за протесты; гайдука тоже раздели до рубахи и тоже избили. Восемь верст босиком плелся, мужики, сволочи, глаза таращили, хохотали за спиной. Если Матулевичи считают его соседом и приятелем, так он просит пойти с ним в наезд... Пашута был известный буян, но с Михалом, без сомнения, переступил дозволенную межу: одно дело в ухо залепить, другое - раздеть до первородного состояния. Совсем показал себя пан Пашута, как нищий швед. Справедливость требовала крепко воздать, чтобы зарубилось и помнилось на любой ступени опьянения, что окрестная шляхта ставиться над собой на манер вельможных Сапег, обдирать себя на дорогах никакому Пашуте никогда не позволит. Сразу стали собираться, выслали людей к Мацкевичу, Кротовичам, крестному, войскому, к другим соседям. Все отозвались и в вечерние сумерки прибыли на пана Михала двор. Съехалось только шляхты тринадцать сабель, и при каждом следовало два-три испытанных на руку медвежьего вида мужика. Да, наезд, наезд!.. Забылось шляхетское удовольствие за долгой войной, загасили былую лихость казачьи и мужицкие налеты. Каждый забился в свою темную норку, только ухо торчит в настороженном ожидании - не крадется ли мягкой походкой усатый палач в виде стрельца с пищалью или черкаса с острейшей саблей и ненасытным воровским мешком. Куда наезжать! Уравнялась шляхта в смирении с местечковыми торгашами, так что - спасибо Пашуте, пробил плотину на застойном пруду. Но наезд... Требует верного плана удачный наезд, а план - совета, где каждому можно сказать свое мнение, возразить, если придет на ум возражение, заспорить, стуча о стол кулаком, чтобы подпрыгивали к потолку глиняные миски, показать, одним словом, что и он не обделен разумом, не лыком шит. Для того шляхта расселась радиться; подавалось для бойкости мысли славное вино и все, что к нему положено. Старшим в компании по возрасту и положению был войский; обычай и легкость вина заставляли ждать его слова; он же молчал в гетманской как бы задумчивости, - после третьего кубка дума его сложилась. На его взгляд и немалый опыт, сказал войский, наилучшее время для наезда - рассвет. Нападать к ночи - Пашута и дружки его пьют, начнут отбиваться, подымут дворню - без осады, стрельбы и рубки не обойдется, зря потратятся люди. По заре же, когда и свет божий будет нам наруку, и самый пьяный сон возьмет двор, лишь сторожей придется утишить, собак прирезать, остальные с лавок не успеют встать. Войскому, уважив седины, одобрительно и благодарно покланялись, и тут же каждый выложил, а лучше сказать, прокричал свой взгляд, потому что загалдели все разом, не желая уступкой очереди уронить честь собственного ума. Шумели же о том, как действовать: кто кричал - сейчас выезжать; в ответ кричали - рано сейчас, до Пашуты десять верст - за час доскачем; другой предлагал купно ехать, тут же возражали, что, наоборот, врозь надо ехать, чтоб не было гудения земли; кто-то волновался, что с Пашутой делать; одни говорили: высечь в две плети, другие говорили: нельзя плетьми - шляхтич, надо повесить или двор сжечь. Выкричавшись, решили выбраться в путь раздельными группами и ждать солнца вблизи двора. Пану Юрию поручили вести авангард, в который помимо него вошли Стась Решка, младший Кротович и семь мужиков. Не доезжая полверсты до Пашутиной усадьбы, остановились в лесу и здесь прокоротали остаток ночи, греясь вином. Когда с восхода потянулись по небу розовые отсветы и в редеющем сумраке стала проясняться вблизи, а затем в глубину местность, авангард прокрался туманными низинами, кустами, по росистой траве к огороже двора, перемахнул через тын и кинулся глушить прикладами сторожей, открывать ворота, занимать сени. Входная дверь, однако была на запоре. Меж тем разъярилась стая дворовых псов, самые свирепые бросились к чужакам рвать ноги - псов этих тотчас зарубили. Но бешеный брех срывал расчитанную внезапность наезда - двор просыпался. Юрий приказал выбивать дверь бревном: на третьем ударе засовы сломались, дверь распахнулась, бревно полетело в сени, нападавшие же по крику Юрия раздались в стороны от дверного проема. И поступили правильно - из сеней ударили пистолетным залпом. Пули жикнули и впились в столбы коновязи, а за порог выскочил с чумной пьяной храбростью полуодетый Пашута. "Бей, панове! За мной!" - утробным с перепоя криком звал он кого-то, махая саблей. Но не суждено ему было в это утро биться: Юрий подставил ему ногу, он рухнул подрубленным кабаном, и сабля Стася Решки приникла острием к широкой его спине. Тут въехал в ворота весь отряд. Приятелям Пашуты ничего не осталось, как сдаться. - Э-э, да что-то я этих панов ни разу не встречал в нашем повете, - раздумчиво сказал кто-то из шляхты. - Это, я думаю, злодеи, надо, панове, их повесить. Пленники, услыхав такое мрачное предложение и чувствуя, что оно легко и сразу может осуществиться, заспешили объяснять, что пан ошибается, пусть упасет пана бог от такой ошибки, они - шляхтичи старых фамилий и славных гербов - "Могила", "Остоя", "Лебедь", "Слеповрон". Войский стал выспрашивать подробнее: кто? откуда? что привело их в повет и на данный двор? И все, что выспросил, пошло бедолагам во вред: все они оказались бродягами из раздробившихся до нищеты семейств и беглецами из побитых полков. Жалостью к ним, кроме Стася Решки, никто не проникся; им стали вязать руки и погнали в хлев. Пашута за короткое время разбирательства протрезвел, а протрезвев, вспомнил, что сейчас по святому закону наезда начнется разгром и опустошение двора. - Пан Михал! Панове! - закричал он раскаянным слезливым голосом. - Прошу, пан Михал, милосердно простить. Пьян был, ум отрубило проклятое вино. Пашуту вы знаете: если кому сделал зло, так потом втрое добра сделает. Пусть пан Михал все, что хочет, берет, хоть все забирает, чтобы моя совесть была чиста! - И вас, панове, прошу не сердиться, - нес Пашуту хозяйственный страх. - Старые соседи, друг друга с колыски знаем... И кричал прятавшейся челяди: - Яська, коли парсюка! Гусей в печь! Живо, чтоб вас... И о мужиках, взятых в наезд, не забыл: - Эй, хлопам бочку пива. И видя, что шляхта заколебалась в мстительной твердости, выдвинул несокрушимую основу соседского примирения: - Каюсь, каюсь, панове, и вот - на коленях - прошу в дом выпить и грех забыть, чтоб он в вине утонул. Когда шляхтич просит - грешно отказать, все повалили в дом. Пока слуги суматошливо уставляли стол флягами, штофами, жбанами, шляхта потребовала и проследила, чтобы пану Михалу было возвращено снятое и дано отступное. От Пашутиных кунтуша, сапог, сабли пан Михал отказался, но десять золотых взял, после чего оба расцеловались в знак вечной дружбы, и Пашута заметно повеселел. Вознаграждая себя за бессонную ночь, шляхта задалась целью все съесть и выпить: множество кур и гусей, какие, не случись наезда, встретили бы следующую весну, пошли под нож; яичницу из полутораста яиц лихие гости разобрали широкими кинжалами не с меньшей быстротой, чем перед тем куски сочной свеженины; копченые вырезки, окорока, колбасы, хранившиеся с зимы, исчезали, едва коснувшись стола, словно проваливались в бездонную яму. Да, наезд - а в наезде вволю надо гулять, чтобы в памяти сохранился. Подобрев от Пашутиных вин, кур и мяса, простили и приняли за стол неудачливых его приживал. Только успели они выпить благодарственную чарку во здравие храброго рыцарства, сидевшего за столом, как осенила Пашуту обидная мысль, что приятели его, взятые для увеселения одинокой жизни, повели себя в грозный час не по-дружески и не по-шляхетски: не милости просить, а стоять должны были за своего добродетеля насмерть и сгинуть как положено шляхте ради его и собственной чести. И зайдясь расчетливым гневом, он вскричал: "Гэть, чтоб вас земля не носила, заячьи души!" Все сочли размышление Пашуты справедливым - пьешь с хозяином, так защищай его, как себя. Четверку вынесло из-за стола и выдуло за ворота. Но и нападавшим следовало польстить, понимал Пашута: ничего так не дорого шляхтичу - ни золото, ни жена, ни райское счастье, - как похвала его славы. - Да, наша шляхта не то, что приблудная! - сказал Пашута, всех сразу возвышая. - Каюсь, панове, сглазили меня проклятые лотры. Но и по отдельности льстил. "Ловок, ловок сынок твой! - говорил старшему Матулевичу. - Такие молодцы родину и спасут!" Но по взглядам Пашуты Юрию открылось, что тот мысленно всем своим храбрым и ловким гостям желает сдохнуть в ближайшую после наезда неделю. "Злись, пан, злись, - весело думал Юрий, - злись да терпи, выступишь против - лоб развалю". Уверенность, что завтра везде будет рассказано, как он распластал Пашуту на мусоре перед порогом, что расскажут обязательно и Метельским, прибавила ему веселья... Днем несколько часов подремали, кто где прилег, вечером опять губили Пашутину живность, дочерпывали чинный запас. Набрав сил, загорелись обычным спором: казаки, царь, король, Сапеги - кто кого осилит? От невозможности доказать единственную правильность своей правды и ошибочность всех других многие стали злобно стучать сапогами, и сабли при бедрах встали как-то нехорошо, высунув над столом гадючьего изгиба рукояти. Войский, заботясь о мире, утешал каждого одним и тем же приемом: "Ты, брат, прав... но и ты, брат, прав... лучше, панове, поцеловаться..." И лез целоваться. Но и многократное звонкое целование не устанавливало тишины. Тогда войский, отчаявшись, выхватил саблю и рубанул поперек стола, раздваивая ложки, колбасы и глиняное блюдо с курами. "Что раньше: яйцо или курица, панове?" - вскричал войский чуть ли не с ненавистью. "Откуда можете знать?" - продолжал он таким же надрывным тоном, и все уважительно замолчали, пораженные невразумительным значением последней фразы. "А я все знаю, панове. Все! - объявил войский и в утверждение своей правоты смел саблей на пол и на колени шляхте половину чашек, костей и объедков. - Не царь, не король, не Сапега, не рыжие шведы, а - пожинаем плоды! Как Ева в раю, панове, соблазнила мужа съесть яблоко, так Марина Мнишек соблазнила нас идти на Москву, потому что захотелось бабе стать царицей..." Все застыли, ввергнутые в крайнее удивление неожиданным ходом и глубиной мысли. "Тогда мы Москву жгли, теперь она нас вырубливает! - кричал войский. - Наша игуменская хоругвь тоже ходила, только не все... У Марины дети были, сын или два; их перед казнью в Москве выкрали добрые люди; потом канцлер Лев Сапега одного кормил у себя в Ружанах, учил писать и молиться, как московиты. Я его сам видел - так себе, невзрачный царевич. Его казаки убили. Вот как, панове, было в прежние времена; кто делал, а нам терпеть... А вы о пустом спорите, потому что пьяные и не любите друг друга!.." Обессиленный речью войский лег на лавку и захрапел. Все уставились на старика, дивясь громкости храпа. В этот миг общего внимания войский стал переворачиваться со спины на бок. "Грохнется!" - сказал кто-то. "Нет, не грохнется!" - возразили ему. И угадали. Из добрых примеров только сон и заразителен. Решили ложиться. Перед сном отправились вместе во двор по нужде. Тут бесы, поджидавшие Кротовича, сыграли с ним обычную шутку: ногу за ногу зацепили - он с размаху хряснулся мордой о бревно, которым дверь выбивали. Пана Петра в бездыханном или мертвом уже состоянии занесли в камору. Вернулись в зал - войский лежит на полу с тихим стариковским посапыванием. "А! Что я говорил! - сказал кто-то. - Грохнулся!" - "Чему рад! - застыдили его. - Грешно нам будет, если пан войский, как свинья, на полу будет спать. Подушку, подушку пану войскому". Пашута сунул старику под голову пуховую думку, поразмышлял и накрыл старика жупаном. "Добрая душа! - похвалила его шляхта. - По-рыцарски!" Наутро пан Кротович из-за проклятых бесов стал, как упырь, - ни глаз ни носа, фиолетовый волдырь вместо головы, жутко было глядеть, как разводит пальцами веки, чтобы ткнуть ножом в ветчину, а не в живую ногу стерегущегося соседа. Уже на двор по потребности повел его сын за руку, как поводырь водит по дорогам слепого старца. "Да, - говорила шляхта, - не везет пану Петру!" Один Пашута из мелкой мстительности не хотел согласиться: "Что не везет! Другой бы умер от такого удара. А он только бревно помял". - "Грешно, пан, радоваться чужой беде", - корили Пашуту. "Нет, не радуюсь я, - отвечал Пашута. - И мне грустно. Но и панове никто не плачет". - "Никто не плачет, - говорили ему, - но каждый душой сочувствует". - "Так и я сочувствую, - отвечал Пашута. - Душа болит, видя такое мучение". Но появлялся, держась за плечо сына, пан Кротович, садился на ощупь за стол, открывал руками страшный глаз свой, разыскивая наполненный кубок, и многие стремглав неслись в сени, откуда затем слышался безудержный бесноватый хохот. 7 Два дня после наезда Юрий и Стась отсыпались, а на третий опять был послан гайдук к пану Михалу сказать, чтобы готовился к Метельским. Сами же приятели отправились к реке купать коней и для детской забавы: уходить нырком в прозрачную воду и глядеть там, подобно рыбам, сквозь толщу на солнечную позолоту поверхности, на легковесный матовый жемчуг, выпускаемый изо рта. Был тот редкий пронизанный солнцем день, когда показывается живому народу, каким был утерянный рай и каким он вернется после всеобщего обновления. Юрию казалось, что сегодня с ним случится нечто особенное; он относил это чувство к вечерней встрече с Еленкой. Мечта его зримо рисовала пока лишь начальную часть такого счастья - в темноте сеней он улучит момент поцеловать Еленку. И - прав Стась Решка: что король, полковничья булава, звание великого стражника? - дым. Никогда не дадут они того пронзительного волнения, как любимые губы или услышанный смелой рукой стук любящего сердца. Да, дым, дым... Не обнимет полковника полковничья булава, не дохнет жарким дыханьем на великого стражника его высокое звание. А Еленка, Еленка!.. Голубые глаза, светлые волосы... Эх, Сокол, верный конь, вперед, поторопим время... На развилке, делившей лесную дорогу на два рукава, которые, обнимая обширный остров извечной чащи, затем сходились, как любимые после грустной разлуки, Юрий и Стась придержали коней, решая, какой просекой ехать. Стась предложил в задоре резвого настроения: - П-п-ан Юрий, д-давай, ты - слева, я - справа, кто раньше на скрещение п-п-ридет! Поставили коней на порогах просек, Юрий крикнул: "Вперед!" и - помчали Непролазный от бурелома, валежника, тесноты кустов бор разделил приятелей, и только конский топот гудел в сонной его тишине. Покрикивая: "Гэй, гэй, Сокол! Гэй!" - Юрий гнал по лужам болотистой воды; часто попадались и срывали ровный бег коня упавшие сухостоины; Юрий сообразил, что Стась выгадал новоезженную дорогу, ему же невольно назначилась забытая, вся в преградах. Редко украшало просеку солнечное пятно; брошенная, затиралась она лесом; даже подумал Юрий об этой странности: зачем бросили, зачем было новую прорубать? или случались здесь темные дела в ночную пору и затирает потиху лес гиблое место? И вдруг увидел пан Юрий Эвку. Она шла навстречу ему и опять заставляла путь, держась середины просеки. "Ну, попробуй, пугани!" - лихо подумал он и озлобил коня плетью. Эвка, однако, задолго до сближения соступила вбок. Юрий промчался мимо нее, обдав брызгами, и отскакал уже вдаль сотню шагов, но будто аркан потянул его остановиться. "Вот случай поговорить", - сказал себе Юрий. О чем говорить? Что спрашивать? Зачем? Ни одной ясной причины не различал Юрий в этом внезапном желании; забытый, как эта просека, человек стоял позади, отряхивая с юбки водяные брызги, и о чем было спрашивать его, что выговаривать или, тем более, кричать, если погасли чувства. Но оплела, как хмелем - с такою же цепкостью и пьянящим запахом - смутная необходимость хотя бы глянуть в глаза - какие? что в них? Юрий развернул коня и рысцой подъехал к Эвке. Она с места не трогалась, словно знала, что он вернется. - Сегодня веселый пан Юрий. Радостно пану, - сказала Эвка, улыбаясь лучистыми глазами. - Говорят, пан храбростью показался. В Эвкином голосе, в серых прониклых ее глазах улавливалось Юрием снисхождение: все, что она исчислила - и веселье, и радость, и храбрость, - все в ее ощущаемой Юрием оценке мельчилось, кривело, тратило важность и значение счастья. - А я думаю, кто это по лесу летит? - говорила Эвка. - А это наш пан - пан Юрий. "Зачем я здесь?" - подумал Юрий, чувствуя шевеление пробудившегося вдруг черного пятна и горклую порчу настроения. - Тебя искал, - ответил Юрий, чтобы хоть что-то сказать, и тут же припомнилось желание прикрикнуть на шептуху за излишнюю смелость - так что и лжи не было в таком ответе. Но внезапно проорать свою угрозу - никак это не вязалось с лесной тишиной, стал бы он как петух, нагретый в гребень солнечным лучом. Так что Юрий молчал, смотрел на Эвкины руки и думал: как такой маленькой рукой уложила она здорового московита? Это раздумье потянуло за собой из памяти мелькавшее однажды чувство досады и обиды за отца, с которым Эвка уравнялась решительным спасением жизней. - Зачем я пану Юрию? - с улыбкой спросила Эвка, пристально вглядываясь ему в глаза. В эту переломную минуту - а зная наперед следующие события, можно точно назвать эти несколько минут, которые длился разговор с Эвкой, главными в жизни пана Юрия, - так вот в эту минуту, когда стояли они на дороге, завязывая узелок губительной беседы, требовалось немедленное вмешательство, хотя бы появление любого разумного существа. Скажем, Стась Решка, уже достигший финальной черты, мог бы поскакать навстречу товарищу, но он стоял на рубеже достигнутой удачи в понятном ослеплении нечастого победителя. Хорошо бы появиться, хлюпая по воде, какому-нибудь мужику с топором, или бабе с грибным лукошком, или старому лирнику с вопросом о ближайшем людском жилье, - словом, любому лицу свидетельского значения. Но даже крикливой птицы не пронесло в тот миг над этим местом. Эвка и Юрий были преданы тайному одиночеству свидания и, зацепившись друг за друга, не могли расцепиться - быстро немел в тишине заикающийся голосок малого их здравомыслия. Затухал здравый голос, а обиженное чем-то достоинство наливало свинцом ноги, не отпуская эту пару разойтись на свои несхожие пути. Да, изводят люди один другого, поддаваясь лихой силе вскипающего самолюбия. Ну что пану Юрию Эвка, если ждет его неподалеку старый товарищ, если пан Михал отдал уже казачку чистить для вечерней поездки возвращенные сапоги и кунтуш, если думает о нем прекрасная девушка, которую он позволяет себе в уме видеть в белом венчальном платье, а затем - без него... Да, не нужна ему совсем Эвка, но вот он стоит, словно прикованный к испытующему взгляду. Но и Эвке что за дело до залетевшего к отцу молодца? Отчего бы ей не перевести глаза на отражение еловых лап в узкой дорожной луже или, обрывая махом смоляную текучесть малословного разговора, не сказать: "Пусть меня пан простит, спешу, пан Юрий". И все - и старое течение жизни понесет их в обычную радость или печаль. Но почему ей опускать глаза, почему ей говорить отступное слово, если и пан Юрий может сказать: "Ну, времени нет!" И тоже все - поскачет он вдаль по мокрой дороге, и брызги воды будут подобны алмазам, выбиваемым из земли подковами благодарного коня. Другой встречи на безлюдной, с мрачным застоявшимся душком просеке уже не произойдет - ничто в мире не имеет повторения. Но вот Эвка сказала: "Зачем я пану?" - зная, что не искал он ее в этом лесу, и нет ему до нее дела, а он отвечает, насилуя свое безразличие: "Поговорить хочется" - и по непонятному для себя побуждению сходит с коня. Эвка же повернулась и пошла в глубь леса. "Стой!" - хотел остановить ее Юрий и не остановил - подумалось ему, что Эвка испытывает его смелость. Оказалось, что и в этих непролазных дебрях есть стежки. Пройдя десяток шагов, он вышел на солнечную поляну, застеленную высоким папоротниковым ковром. Эвка стояла лицом к нему и странно, с уколовшей Юрия жалостью смотрела, как он близится. Он понял этот взгляд, как свою жалкость в ее глазах за послушное движение по ее следу. И опять зашевелилась на сердце черная зацепка и вдруг, приняв живой Эвкин облик, затопталась там загрубелыми босыми ногами. - Эвка! - хмуро сказал Юрий. - Ведь лезешь на рожон. Хорошо, я... Не все такие... Другой не простит... - Чем же я пана Юрия могла обидеть? - с дразнящей строгостью спросила Эвка. Тут Юрий быстролетно задумался: действительно, чем? - но и нашлось: - Зачем, помнишь, коня напугала? - Что я, волк, коней пугать? - со смешком сказала Эвка, поводя плечами, отчего волной прошла рубаха по крепким грудям, и Юрию вспомнилось свое желание поцеловать сегодня Еленку в обход родительского надзора. Чувствуя на губах загадочную сладость, он сказал почти примиренно: - Кто тебя знает. О тебе разное говорят. Да, мог быть мир, легко могли уйти они с этой поляны, ответь, например, Эвка так: "О ком не говорят, пан Юрий?" Но ответ на проявленную мягкость был совершенно для Юрия неожиданный: - А ты, пан Юрий, отца спроси! Упоминание об отце застудило Юрия именно грубостью намека на какие-то отцовские скрытые, обширные знания. Но уже решившись не спустить дерзость такого вызова, он сказал, защищая слабое свое место: - Зачем? Сам не слепой! - Не слепой, пан, да незрячий, раз с чужих слов живет. - Все врут, да, Эвка? - Может, и все. Правды боятся. - А сама не боишься сказать, зачем коня напугала? - Боюсь? - Эвка движением плеч как бы отряхнулась от глупого предположения. - Пан Юрий сказал, что хожу криво. Так я прямо пошла. - А-а-а! - протянул Юрий, прозревая, какой силы радость должна была испытать ведьма, когда его дернул в седле прыжком уступивший дорогу конь. И тихий победительный смешок, припущенный, верно, в спину для полноты гордого ликования, тоже услышался издалека и простучал камушками по сердцу, запуская в рост давний фундамент неприязни. - Судьбу пытаешь? - коротко спросил Юрий и сам удивился жестокости своего голоса. - Зла в тебе, пан, много, - ответила Эвка. - Вижу. - Видишь - а дразнишь! - Я пана не ищу, пан меня ищет. - Дразнишь - вот и нашел! - Слабый, пан, - отзываешься. - Слабый, слабый... - медленно повторил Юрий, словно оценивая, и с такой подспудной думой: что будь он пьян, любого человека зарубил бы за такие слова. - Ну, а отец, Эвка? - Слабый, как все вы... Чужой силой живете... - Не очень ты благодарная, - укорил Юрий. - Кабы не его к тебе слабость, тебя на куски порубила бы уже шляхта за темных дружков. - Я, пан Юрий, не боюсь, - сказала ведунья. - Кто меня тронет - сам отведает... - Бесы убьют? - насмешливо спросил Юрий, дивясь глубоко в уме такой слепоте веры в неминуемое возмездие: сколько зазря погублено и лучших людей - а с кого спрошено? - Что мне сделает, то себе получит, - подтвердила Эвка точно прочитанную по глазам мысль. - Скажем, - с потяжелевшей насмешечкой уточнил Юрий, - я тебя плетью переведу, так и меня плетью потянут? - Да, плетью! На дороге послышался быстрый топот Решкиного коня - все же искал приятеля недоумевающий победитель. Юрия пронизало спасительное, молитвенного смысла желание, чтобы Стась въехал на полянку или крикнул бы в лес - "Юрий!", вытягивая его из заклинившей, опасно закрученной беседы. Но Стась проскакал, ничего не почувствовав, и кони, почуявшие друг друга, не обменялись почему-то приветственным ржанием. - Значит, плетью? - повторил Юрий, мучительно слушая удаляющийся перестук. - Плетью. - А если, скажем, я кулаком? - Тогда кулаком. - Кто? Бесы? - Попробуй, пан Юрий, - узнаешь. Юрий выхватил саблю и - руб! руб! руб! - появилась в папоротниковом настиле дыра с темной под нею, как могила, землей. - А если бы саблей погладил? - сказал Юрий. - Тогда как? - Кто меня саблей погладит, - ответила Эвка со злой скукой напрасного объяснения, - того тоже сабля погладит! - Попробовать, что ли? - хотел пошутить Юрий, но слова вырвались с начальной хриплостью объявляемого приговора. Он поспешно добавил: - Да жалко! - Нет в пане жалости, - сказала Эвка, не прощая вынутой сабли и показанного на стволах примера смерти. - Хочется рубануть - пан боится. Последнее слово, всегда Юрию ненавистное, обожгло его, на какой-то миг ослепив разум, и в этот миг сабля сама по себе взлетела, вспыхнула и наискось - от плеча к боку - впилась в Эвку. Пану Юрию увиделся прямой кровавый посек на белом теле, широко раскрывшиеся глаза и далеко в глубине зрачков - угасающими блестками опоздавшая мольба о жалости, добре и защите... Вдруг Эвки не стало; это исчезновение ужаснуло Юрия; он побежал и долго бежал по лужам, не видя, что рядом рысит конь; наконец он почувствовал удары стремени о плечо, тогда он опомнился - в руке он держал окровавленную саблю, он бросил ее в воду, но сразу и поднял, крови на клинке не было - это успокоило его. Юрий отер саблю о кунтуш и всадил в ножны. С тяжелым усилием сел он в седло и, колотя коня, погнал в Дымы. 8 Ну, и что делать такому человеку, когда по выезде из злосчастного леса на божий солнечный свет у него пробудилась совесть. Может, никогда прежде она не пробуждалась, а так, из полудремы посылала таинственным своим орудием легкий сердечный укол или окрашивала в пунцовый цвет щеки, быстро, впрочем, и снимая этот признак мелкой провинности. Теперь же, поднятая к долгожданному делу, не обломанная в борьбе с хитростями ума, не загнанная еще сознанием в душевные закутки, набросилась она терзать душу Юрия с рвением молодого палача, впервые являющего свое искусство... О чем мечтает жертва, чувствуя на хрупкой своей плоти тяжелую, как гроб, руку такого мастера? Какой путь спасения открывается ей в чистилищном мраке пыточного подземелья? Бежать!.. Бежать и где-нибудь в зеленой долинке вблизи счастливого ручья улечься под раскидистым дубом, слушая говорок легкого ветра в нарядной листве, шепот воды с травой, далекую простую песнь пастушьей свирельки, и следить спасенными от кривого ножа глазами безопасное странствие белой тучки в ласковой синеве небес - и ничего более, только бы вырваться из разинутых пилообразных клещей... Вот и пан Юрий твердил себе: бежать, бежать, удалиться от злодейского леса в недосягаемую глубину. Все равно - куда. В полк, в бой - и забыть. Выветрить этот страх скачкой, вином, угрюмым воинским делом. Мелькала мысль, что все это - и поляна, и Эвка, и взлет клинка, и безумный бег по лужам - привиделось в заколдованном воздухе старой дороги. Привиделось - и исчезло, как таинственно исчезла после удара Эвка. И никого он не встретил, и никакого разговора в явности не было - так, заснул он в седле и бежит сейчас от дурного, страшного сна. Но захваченная совестью память безжалостно подсказала, что нисколько он не спал и не в воздухе растворилась Эвка, а упала плашмя на землю, как раз в вырубленное в траве окно, то есть он как бы заранее, умышленно подготовил жертвенное место. О господи!.. Мелькала и такая обманчивая мысль: упала в папоротник, лежит там, никто не найдет, никто не видел, никто не узнает! Никто, да, - а сам?! Никто - если насмерть, а если нет? Поднимется, придет на двор - глядите! Как объяснить? Кто поймет? А Метельские, а Еленка... Нет, лучше сгинуть... Тут нагнал Юрия приятель, круживший все это время по кольцу, как минутная стрелка, и задал жестами, за полной утратой голоса от волнения, вопрос: где тот был? Предпочел бы Юрий нож получить в сердце, на котором распластанно лежало черное Эвкино подобие, чем услышать этот уличающий вопрос. "Где был?" Просто ли отвечать? Где был - там уже нету, и знать никто не должен, где был. - Заблудился, - сказал Юрий, придумывая, чем бы подкрепить для спокойствия товарища столь глупую ложь. - И знаешь что... - Он опять замолчал. Стась Решка почему-то перекрестился, и этот крест вывел Юрия из соблазна открыть правду, подсказав понятный и уважительный для Стася ответ. - И знаешь что, - повторил он, уже примеривая выдумку к последующим поступкам, - панна небесная увиделась мне... смотрела на меня печальными глазами и указала рукой туда, и я понял... - тут Стась опять перекрестился, а Юрий твердо стал на колею немедленного спасения. - Я понял: она зовет, великая наша княгиня, родина в опасности, гетман Сапега с Шереметьевым будут биться, вся честная шляхта в полках, а мы пьяных волочуг хватаем, ездим к девкам плясать и пьем, словно мир заключили! Примчавшись на двор, пан Юрий без заминки повторил отцу свое видение, усилив его искренней дрожью голоса, поскольку боялся, что Эвка уже идет по дороге, разматывая от места злодейства широкую кровавую нить. Отец, как прежде Стась Решка, испытал длительную онемелость и еще горькую родительскую боль при очевидном божедомстве любимого сына, тем более ужасающем, что случилось оно без малейшей подготовки и повода - в один миг. Обретя речь, пан Адам кинулся увещевать сына разумными доводами против похожего на бегство отъезда. Можно и через месяц поехать, говорил он, война десять лет тянется - что за месяц решится? Не Грюнвальдская же битва на завтра назначена, чтобы прыгать в седло, не отбыв дома заслуженный отдых, не нагуляв новой силы, не нарадовав любящего отца... Но в ответ сыпались сумасбродные крики: "Панна небесная!.. Боевая хоругвь... Седло сгниет..." Тогда пан Адам снизил свой срок до недели, потом до трех дней, но и на ночь уже не желал задерживаться в родном доме воинственный безумец; спешно собирал он дорожные мешки. Не подействовала и угроза отцовским проклятьем, поскольку: "Панна небесная сказала мне - в полк. Она все простит, когда любимую родину на куски разрывают!" Не все, что так кричалось, было враньем, но стояло все на главной лжи; пан Юрий мучился и этой неправдой. Но прощальный обед пришлось оттерпеть, пришлось пить и есть, терзаясь страхом, что в любую минуту заскрипит дверь, встанет на пороге Эвка в кровавой сорочке с красным рубцом наискосок тела и в наступившей глухой тишине укажет на него мстительной рукой. Не лезла в горло отборная еда, и в чарке для пана Юрия было не больше хмеля, чем в болотной воде. Думалось, что и родные Дымы больше не увидит, и отца не увидит, и вообще проклянет или застрелит его отец, когда Эвка расскажет правду, и Матея не увидит, и зачем была ему эта Эвка, и эта скачка по дурной дороге, и тайна отцовой доброты к Эвке тоже его не касалась, и какое ему дело, где видел ее голой отец - в ручье, в избе, - что ему до чужих забав, и Еленку не увидит никогда, а унесет его в безвестность... И все это слипалось, росло в перевернутую пирамиду, острие которой упиралось ему в сердце возле черного пятна, похожего теперь на надгробие. Наконец расцеловались, Юрий и Стась сели на коней, гайдук взял за поводья вьючных - зарысили прочь от прослезившегося отца, любимого дома. Скоро показалась часовенка, где пережидали грозу в день приезда, и когда поравнялись с ней, Юрий вспомнил Эвкино предвещение и поразился зловещей скорости его исполнения. Память вдруг явила и первую молнию, - прямой огненный удар по телу туч, и следом - сабельный красный посек по отбеленной рубахе и чистоте тела. И ввинтились в уши, будто с тех пор поджидали его возле часовенки, Эвкины слова: "Сам накличешь!" - но теперь услышались они с мрачным смыслом правдивого предречения. Ну, накликал, накликал, загнанно отвечал Юрий, пусть бог решает, что мне. Может, и простит, потому что без умысла, а во гневе, и даже не во гневе, а черт знает почему и зачем. К сумеркам достигли корчмы, выпили водки и пошли в камору спать. Пока светила свеча, пан Юрий бодрился, но лишь задули свечу и загасло кровавое тление на фитиле, как повторились перед глазами с различимостью малейшего движения и шороха бесноватый взлет сабля, наклонное падение Эвки в чернеющий проем, россыпь брызнувшей крови, кладбищенская застылость папоротниковых листов, тихий трепет одинокой птахи над головой. "Душа отлетела, - понял Юрий и ужаснулся: -