бой силой бесплодно, как в романах, а одной слаженной силой бороться против врага нашего союза. Она сказала, что сдерживает себя, и я тоже стал себя сдерживать благоразумно. Итак, когда она ушла, я взял ее изгрызанный карандашик и тоже погрыз, а резинку понюхал: захотелось узнать, так ли ее ре-зинка пахнет, как все. Резинка почему-то вовсе не пахла. Наступило время испытания силы душевной, и во-прос стал вплотную, как удержать эту любовь. Сладкий яд проник в мою кровь, и все загорелось, и сгорает синеньким огоньком. Никакая работа мне не может быть заменой этого чувства. Работа -- это уход, побег от себя. Сегодня еду в Загорск на целую неделю. Вернусь 15-го. Перед отъездом написал Веде: "Милый друг, простите, что без совета с вами решил уехать в Загорск на неделю, чтобы продвинуть конец повести. Я признаюсь вам, в отношении работы (временно, из-за чего-то большего, чем писательство) я утратил власть над собой. Мы прошли с вами наш предрассвет-ный час, и давайте соберем на время родное нам одиночество. Много, много есть о чем подумать про себя и со-брать. Трудно было найти, но, повторяю, не менее трудно будет сохранить найденное (знаю по опыту своему в искусстве слова). К счастью, в эту последнюю ночь я почувствовал в себе силу для борьбы с каким-то сладким ядом любви без утраты чистой радости сближения. Милый друг, будьте милостивы всегда ко мне, как были 7-го февра-ля, держите меня на 3 с минусом и окорачивайте, когда я буду лезть на пятерку. Против сладкого яда превосходное средство -- работа моя над "Песнью Песней". Я сейчас придумал конец "Неодетой весны" так написать, чтобы весна разрешалась песней, и в песне будет эта чистая радость. Этот конец "Неодетой весны" будет наш и будет значить как первый намек на создание совсем иной "Песни Песней". Я всю жизнь думаю об этой песне, всю жизнь пишу и жду, жду, жду... Так перекидыва-ется у нас мост к вашему чудесному Олегу... Теперь дело: в верхнем из трех ящиков секретера вы найдете все дневники, расположенные в порядке Р. В-ем. Просмотрите, не нарушая порядка, поверхно-стно все, выберите себе тетрадку и валяйте цветным карандашом (я разрешаю), разделяйте козлищ от овец: уничтожать козлов буду сам, а овец выводите из днев-ников. Ах, вот еще неприятность какая вышла: что я поз-дно вечером шел по лестнице с дамой под руку, произвело сенсацию у лифтерш и дошло до Аксюши. Явилось опасение, что о ночных прогулках донесут в Загорск. Между тем Аксюша (монашка) в борьбе моей за свободу держится стороны моей. Если же За-горск получит то одиозное сведение, то Аксюшина душа сделается ареной борьбы. -- Тогда,-- сказала Аксюша,-- я буду вынуждена стать на сторону Загорска. Я объяснил Аксюше, убедился, что она это не из ревности, а действительно из-за страха возможной борьбы... Ваши письма к матери в бисерном мешочке мне очень дороги. Когда начинаешь мыслью блуждать и по-том неверно придумывать, стоит только поглядеть -- и эта желаемая и обыкновенная жизнь в священном ее выполнении становится заманчивой, и самому начина-ет хотеться сделать свою поэзию такой же простой и значительной, как жизнь дочери, посвященная боль-ной и старой матери, и как все такое настоящее. 12--13 февраля. Записи в Загорске. Чтобы оградить наш слух от собачьего лая, Веда перед носом Аксюши закрыла кабинетную дверь: Аксюша не поняла, обиде-лась и так жаловалась мне: -- Если бы эта любовь была духовная, то зачем закрываться? Духовная любовь не стыдится. Нас у о. Н. (старца) было двести девушек, и мы не стыдились друг друга. -- Хорошо,-- ответил я,-- ты права, духовная лю-бовь не стыдится. Но зачем же духовный человек допускает в сердце подозрение, что раз люди уединя-ются, значит, там стыд? Тебе нравится молиться на народе, а мне одному. Так же и любовь. -- Если любовь духовная, то всем от нее становится хорошо, а от этой, от этой,-- сказала она,-- только двоим!  Ты не знаешь, что может родиться для всех от нашей любви... Но почему нам нельзя, наконец, любить друг друга не твоей, духовной, и не греховной, а просто человеческой любовью? Мы говорили о будущей нашей литературной ра-боте. -- Почему мы,-- сказала она,-- говорим о работе? -- О работе радостной.-- сказал я,-- работа в на-слаждение. -- Хорошо,-- возразила она,-- но почему же не-пременно видеть радость в занятиях литературой? Можно, например, в море искупаться, и это будет, по-моему, еще радостней. Так взрослая женщина говорит со студентом, но так же точно она бы говорила с Олегом, если бы он мог вернуться к ней: "Не только молиться уединенно, но и, на радость тому же Господу Богу, искупаться в море!" И я, когда написал ей последнее письмо свое о том, что лучшее средство борьбы с действием "сладкого яда" есть уединенное писание "Песни Песней" в по-мощь Олегу, я, конечно, рассуждал как монах. И все мое писание, в том числе и "Жень-шень", есть монаше-ское дело. И неспроста она мне тогда сказала о морском купанье во славу Господа. А вот если удастся записать за собой все -- это и может стать новой "Песнью Песней". Почему нельзя одновременно и жить и сознавать? День прожил -- день записал. А вот это Аксюшино возражение против уединенной любви, что духовная любовь есть любить всех и что эта любовь ничего не стыдится -- разве не эта же любовь создавала "Жень-шень"? И письмо мое, конечно, напи-сал монах. Но откуда же у меня, у признанного всеми "Пана", явился монах и Аксюшино понимание слова? Во всяком случае, раньше я этого в себе не сознавал, а явился он вполне отчетливо лишь теперь, при сближе-нии, значит... в этом сближении что-то пережитое противопоставляется чему-то новому. Отсюда вывод: хочешь мариноваться и заниматься собственными кон-сервами, занимайся и... достигай Мавзолея. Хочешь жить и обогащаться -- прими ванну морскую во славу Господа. Ее замечание о ванне во славу Господа -- есть доказательство ее совершенной откровенности и пре-небрежения к мещанской морали. ...И случилось, у нее как раз в эту минуту с поджа-той ноги соскочила туфелька и мягко шлепнулась на ковер... Сколько надо переговорить, передумать, сколь-ко с той и другой стороны должно обменяться, сме-шаться, чтобы возможно стало без стыда и страха поцеловаться. А ведь для того же и была моя "Песнь Песней" на протяжении сорока лет. Непосланное письмо. "Вы меня только тогда полю-бите по-настоящему, когда узнаете во мне своего Олега. Подумайте только о дорогом существе, которое Вы утратили, и пусть перед Вами бы стало, что он может вернуться к Вам изуродованным, горбатым, старым, с перебитыми ногами. С какой радостью Вы бы тогда вернули его к себе, с какой любовью обходились бы с ним -- горбатым, без ног и старым. Какое дело нам до этих уродств внешних, если он сам, желанный, нахо-дится внутри этого урода. И вот я жду, когда вы узнаете его во мне и полюбите меня по-настоящему и навсегда. И меня тогда вовсе не будет стеснять, что я старый урод, а вы молодая и пре-красная". "Я будто живую воду достаю из глубокого колодца ее духа, и от этого в лице я нахожу, открываю какое-то соответствие этой глубине, и лицо для меня становится прекрасным. От этого тоже лицо ее в моих глазах вечно меняется, вечно волнуется, как отраженная в глубокой воде звезда. Я всегда чувствовал и высказывался вполне искрен-но, что она выше меня, и я ее не стою. Соглашалась ли она с этим -- не знаю, во всяком случае, она ни разу не отрицала этого соотношения. В последний же раз, во время ожидания трамвая на улице Герцена, стала вдруг очень ко мне нежной, очень! Она ночь не спала, а я ей стал говорить о дятлах, как они усыпляют песней детей, и еще ей сказал о буду-щем, когда мы всем расскажем о любви. Что ей понравилось, какую мою песенку она выбра-ла? -- но когда я ей в этот раз сказал, что я просто смиренный Михаил, а она моя Госпожа, то она вдруг обернулась быстро и, глядя мне прямо в глаза, ответи-ла: "Не говорите мне этого -- мы равные люди!", то есть мы друг друга стоим. Я ее провожаю. Ждем номер 26 у остановки. Прислонились к стене. Уютно -- улица стала нашим Домом. Проходит трамвай. Содержание беседы: -- Давайте пропустим? -- Пропустим. И дальше длится сказка Шахерезады. И конец: больше трамвая не будет! И пошли пешком. Нужно всегда помнить и то, что я самый свободный в стране человек и мне с жиру можно думать о Песне Песней. Она же наряду со всеми находится в неволе, и надо еще удивляться, что из-под тягости повседневно-го труда она находит силу взывать к Господу о ванне морской. Помочь такому человеку легче вздохнуть -- вот что не стыдно назвать любовью. А Песня Песней есть прямо монашеский эгоизм. Надо принять ее письма к матери и научиться: вот это любовь! Так и себе надо, и если это сумеешь найти в себе, то все остальное, и Песнь Песней, и ванна мор-ская -- само собой приложатся. Лес завален снегом, но я не вижу фигурок снежных и, главное, не чувствую той прелести пустыни, как обычно. У меня гвоздь в голове, вокруг которого и соби-рается моя душа. Помню, в далекие времена, когда я расстался с невестой, собранная в одну точку мысль долбила мою душу, как дятел дерево, но мало-помалу в больное место, в пустоты стала собираться пустыня с деревь-ями, цветами, полями, лесами, морями. И я привык этим жить. Так точно и сейчас вошло в мою душу нечто новое, и я старого не вижу и к новому не привык. И в лесу не с лесом, и ночью не со своей Песнью Песней! Только уж когда сяду за стол и беру перо в руки, начинаю писать, и как будто пишу лучше, и голова крепче держится. Главная же перемена в сер-дце: там теперь как будто мастер пришел, все смазал, все подвинтил, вычистил бензином, там теперь ничего не стучит, не хлябает. И у меня растет даже уверен-ность, что все будет к лучшему и никаких провалов не будет, потому что я ее насквозь чувствую, и все в ней мне отвечает, так что я всегда могу предупредить все свое лишнее и ненужное.. Та душа моя одинокая теперь закупорена. Прямо даже чувствую пробку счастья. Попов спросил меня, доволен ли я своим секретарем. -- Очень доволен,-- ответил я. -- Умна? -- спросил он. -- Умна,-- ответил я. И больше друг другу ничего мы сказать не могли. Между тем это "умна" было высказано по-разному. В моем смысле "умна" -- это не логикой умна, а тем, что в мыслях своих она всегда исходит из личного переживания, напрягая свои силы не на то, чтобы высказать "умное", а на то, чтобы достигнуть чуда: сделать мое личное понятным для всех. Этим, только этим умом я тоже силен, и, правда, на разных материалах жизни, но по существу тут-то мы как натуры и сходимся. Вот откуда и появилась моя "пробка счастья". Раньше надо было куда-то проры-ваться, чтобы кому-то сказать, а теперь это препятствие кончилось, теперь я все ей могу сказать! И вот почему в лесу теперь я мало вижу, вот почему ночью не о работе думаю: зачем все это, если прямо с ней и можно о всем говорить. Трудность одна только в том, чтобы дождаться свиданья. Мое прежнее "творчество" теперь мало того, что невозможно, оно и совершенно ненужно. И если оно теперь опять начнется, то от нас двух: нам двум будет мало нас двух... Боже, но как же трудно нам, таким, достаются на земле поцелуи! И как обидно устроено в природе, что там все так просто сводится к продолжению рода! Вот из-за этого-то по всей правде и можно понять наличие на земле человека в любви, независимой от продолже-ния рода. В романах ("Крейцерова соната") убивают жену, противопоставляя родовой любви то какую-то "духов-ную", то какую-то "свободную". Но мне кажется -- нет таких романов, чтобы с таким же волнением, с той же страстью и поэзией, что и в обычной родовой любви, создавался человек как Личность, и не бумажная, а в смысле "Слово становилось плотью". Замечательно проходили дни нашего "пьянства", и особенно когда мы переписывали рассказ "Фацелия" и так и не могли его окончить, и не окончилось бы никогда это мученье, если бы, к счастью нашему, не испортилась машинка... В то же самое время, ничего не делая, мы были глубоко убеждены, что заняты чем-то гораздо более серьезным, чем дело. И мы были правы. Когда ей становится со мной так хорошо, что она почти готова сказать себе самой: "Вот это -- да, вот это пришло настоящее",-- она отстраняет от себя возмож-ность обмана (сколько раз он был!) и ставит вопрос: "Не сама ли я так его настроила, что он говорит моими мыслями, желаниями, словами?" "Минус 25В°, но яркое солнце: весна света! В первый раз снимал в лесу, и моментами мое основное чувство природы пересиливало над новым чувством, и я узна-вал и себя, и лес, и все. Смотрю на себя со стороны и ясно вижу, что это чувство мое ни на что не похоже: ни на поэтическую любовь, ни на стариковскую, ни на юношескую. Похо-же или на рассвет, или на Светлый праздник, каким он в детстве к нам приходил, в запахе красок от кустарных деревянных игрушек. При небольшой ссоре с Павловной из-за пустяка (по обыкновению) впервые после встречи с В. Д. по-чувствовал тоску. Сразу же меня как узлом связало, оно и понятно: ведь я теперь счастливый, и боль, какую я причиняю, возвращается в меня с большей силой, чем раньше... Я рассказал Аксюше, что понял болезнь Павловны: болезнь в том, что власть ее отошла, не для чего ей жить -- не над кем ей властвовать, Аксюша согласи-лась. А когда я ей рассказал, что дал денег, чтобы купила корову, кур, гусей, навозу купил для огорода и что в наступающее голодное время с этим хозяйством она будет и детей кормить, и внуков -- Аксюша процвела. И тут я понял, что в душе она уже стоит на стороне Павловны... Да, конечно, если у Веды это творчество жизни, движенья, то у Аксюши -- творчество покоя. Так она, бедная, и сказала: -- И чего вы ищете? В Загорске у вас покой, корова будет, куры... На том мы и согласились, что я все меры приму, чтоб Аксюшина душа не стала полем битвы. Не выдержу я до 18-го, возвращаюсь в Москву! Всего несколько дней тому назад я писал ей о спасе-нии от сладкого яда на путях Песни Песней; Каким это кажется вздором теперь! И проблема "сладкого яда" скоро разрешится так же просто, и хорошо, и честно, как разрешено было напыщенное письмо самым про-стым поцелуем. Так и помнить надо, что весь порочный аскетизм начинается с того момента, когда "сладость" понимается ядом и от него ждут спасенья. Аскетизм является целомудренным, пока он есть пантеизм. Когда нет живого и единственного предмета любви, приходится мудрить над тем самым, что по существу своему просто и требует молчания. "Оставим буйным шалунам /Слепую жажду сладострастья / Не упоения, а счастья /Искать для сердца должно нам". (Баратынский) Химера "14 февраля (вечер). Подхожу к своему дому и ду-маю: вот раньше подходил и не думал ни о чем худом, а сейчас волнуюсь, не случилось ли чего. Какое-то злое предчувствие. Прихожу -- в квартире нет никого. Вспоминаю -- суббота, значит, Аксюша на всенощной. И ни малейше-го следа пребывания В. Бросился к конторке, где лежит конверт с нашей перепиской -- ее письма ко мне в нем не оказалось. Значит, была и унесла. Вдруг мое письмо к ней представилось мне во всей оскорбительной глупо-сти. Я вообразил себе, что она оскорбилась и не при-шла. Такая великая скорбь охватила меня, что я по-чувствовал неправду моего романа: так влюбляться нельзя, это уже и до смерти. И тут-то стали понятны эти типы "сверхчеловеков", вроде Печориных. После тако-го обмана жизнью остается одно удовольствие -- обма-нывать самому и мстить. Нет, такой глупости, какая вышла с К. В., с этой не может случиться: слишком умна и серьезна. Но все-таки я приставил себе нож к сердцу: какой-нибудь случаи, даже самый малый,-- и все будет кончено. Нельзя, наверное, сделать и то, что я хотел: бросить все и жить и писать для нее одной. Союз может быть только во имя третьего, а не для нас самих -- иначе непре-менно появится химера. Почему же она унесла письмо? Потому что выболта-ла мне всю свою жизнь и теперь открыто сомневается, что я сохраню тайну. Какой эгоизм, какая куриная слепота! Вообразила во мне своего героя, а настоящий мой, действительно героический, путь не видит... Со-единив все, почувствовал впервые возвращение тоски и ночью написал ей письмо: "Вы любите во мне воображаемого Вами человека, сочиненного Вами отчасти с помощью героя "Жень-шеня". Ваша любовь к герою ничем не отличается от любви политиков к будущему человечеству: все-все в будущем, а настоящего нет. Чего Вы ищете? Я с самого начала сказал Вам, что лучшее во мне -- ребенок, будьте ему матерью. И я вел себя в отношении Вас все время как ребенок: вспомни-те, я начал с того, что просил Вас вместе с Вашей мамой переехать ко мне, все, вплоть до героического письма в день моего рождения. Я чувствовал от Вас в себе счастье, какого никогда не знал, но теперь понимаю, что я как ребенок обрадовался. Вы и это мое состояние не поняли и откровенно считаете его глупостью. Где же Ваше "будьте как дети" -- самое священное, са-мое великое для меня? Нет, ничего, ничего не взяли Вы себе из того лучшего моего, что я так наивно, с та-кой безумной расточительностью развернул перед Вами. Вы трусите, что ошиблись и отдались в ненадежные руки. Я не надеюсь пробудить в Вас и женщину в отно-шении себя: я не могу прийти к этому, когда нет простоты, и не хочу искать в сожалении. Но я люблю Ваше страданье, оно трогает меня, влечет, я не мог бы расстаться с Вашей задумчивостью... И мне очень нравится Ваша улыбка... Должно быть, все-таки я люб-лю Вас. А глупости своей, так и знайте, я не боюсь и письма рвать не буду. Я не очень-то открывал Вам и вообще людям мою жизнь за 35 последних лет, в моем автобиографическом романе я ее оборвал на этом пороге. В горе своем, в нужде, в тоске по любимому человеку я создал из та-ланта моего себе утешение привлекать к себе людей и во множестве детей. Но Вы мне поверьте, что без сознательного строжайшего выполнения "будьте как дети" я не мог бы вынести этой жизни. В эту большую бессонную ночь я достиг того, что, посылая Вам свои слова, не боюсь за них, и, мало того, никогда Вы больше этого не узнаете, что Михаил Приш-вин перед Вами будет бояться за свои слова или за свое поведение, клятву клятвенную даю -- никогда...ВашМ."
"17 февраля. Написанное в том первом "героиче-ском" письме, оказывается, было правдиво, особенно тем, что сказано, что когда самоуничижение дойдет до конца, то начнется возрождение. С каждым часом крепну и готовлю для этой бедной женщины обвини-тельный акт: 1. Цветной карандаш на рукописи свидетельствует о ее малокультурности, отвечающей времени (как дер-нулся Раз. Вас., увидя эти пометки!).- Миша, ведь ты же сам мне в письме велел: "валяйте цветным карандашом!" 2. До нее не запирал ящиков. Я спрятал конверт с нашей перепиской нарочно в том ящике, куда всем запрещено, где лежит светочувствительная бумага. Она в тот ящик пробралась и там нашла. И еще меня упре-кает, что не запираю! Следствием было то, что я велел починить замки... Это явление бытового нигилизма, соответствующего эпохе. 3. Безобразное бумажное хозяйство портит вид кабинета. Я посвятил все утро приборке. Входит Раз. Вас.: -- Это она прибирала? -- Нет, я. -- Что же она у вас делает? Я сказал, что мы пишем вместе рассказ, и по-том прочитал Р. В-чу этот рассказ. Ему понрави-лось. 4. Я не могу назвать, как это скверно: сама по личному почину жизнь свою мне рассказала, а теперь, не скрывая, взвешивает меня, могу ли я, достоин ли хранить ее тайну. Это у нее от травмы -- психоз! Впро-чем, такое время, все друг друга боятся... Я из интеллигенции единственно уважаю В. А. Фа-ворского, которого на чистке спрашивали: -- Что вы делаете для антирелигиозной пропа-ганды? И он на это ответил: -- Как я могу что-нибудь делать, если я в Бога верую? За эти слова Фаворскому ничего не было, а того, кто спрашивал,-- посадили. Почему же других мучают за веру, а Фаворскому можно? Потому что Фаворского, как и меня, Бог любит. ...а Веда мученица и трусиха за то, что Бог создал ее для любви, а она полной любви предпочла полулюбовь. За то вот и мучится, и все ждет ее. Ее пожалеть надо, помочь, приласкать, а никак не ругать и не сердиться на нее, бедную... Это ведь она из плена вырвалась! Нет, нет, надо терпеть -- хорошая она. Буду любить, пусть не как хочется, ради счастья -- и с тоской можно лю-бить. В каком глупом положении должен быть тот, о ком она подумала: "не он ли?" Приходят несовершенные и уходят как от русалки. Единственное средство для такого, это убедить ее, что, конечно же, он -- не Он. Но что и не Он -- тоже неплохо, если от него приходит ласковое внимание и уход. Только такой Берендей и нужен. Она столько перебрала причин моих провалов, из которых будто бы ей надо меня вытаскивать ("ох, трудно с вами!"), но самое главное забыла: при всех кипучих переживаниях я ведь пишу, заканчиваю труд-ную вещь, и чувство, которым пишется, совсем проти-воположно тому, которое относится к ней. Происходит борьба за свое одиночество. А когда художник бывает освобожден, то отношение к другу становится внеш-ним. Тогда пишешь ей честно от ума, хоть кажется, что сделал ей самое хорошее. Вскоре, когда кончишь пи-сать и опять захочется друга, как лучом света осветит "умную глупость" написанного, но бывает поздно, стыд охватывает, страх, что уйдет. И она приходит и начина-ет "вытаскивать". Писать -- значит, прежде всего, отдаваться цели-ком, в полном смысле душой и телом, выражая "да будет воля Твоя". И когда найдешь, таким образом, точку равновесия, тогда-то начинается воля моя. Все делается обыкновенно, привычно, ежедневно, как у ве-рующих молитва. Теперь же я не могу сделать это сразу: я несколько раз повторяю молитву: "да будет воля Твоя, а потом моя", меня перебивает воля дру-гая,с большой радостью бросил бы работу на время, а бросить нельзя: все расползается и журнал тере-бит. Какая-то сила влечет меня в сторону от себя самого, своего художества... Было бы совершенной глупостью думать, что все сводится к греховному влечению куда-то в сторону... Все, понятно, есть,вплоть до самого простого, но главное -- в стремлении к большей уве-ренности, к большей прочности, чем какое получается у меня в одиночестве. ...А электричество в туче все больше и больше скопляется. Я должен строго проверить, не та ли это сила, которая личного человека уводит на общий путь: вместо пути, по которому приходится все лично прокла-дывать, путь, где все готово, где все идут... Сила, которая увела и Гоголя, и Толстого от их художества, и эти гении стали как все... Но самому уйти уже нельзя назад, и отказаться от нее ради своего художества, покоя, привычек -- стано-вится все больше и больше невозможно. 19 февраля. Весенний солнечный луч ведь из хлама же выводит жизнь существа! Так вот, и ко мне весна пришла, и сколько нужно греть лучом мой залежалый хлам, чтобы из него вышла зеленая трава! На этом мы и порешили, что все мои эти муки, подозрения -- все хлам! И как вот не видишь самого-то себя: все думалось, что я как ребенок чистый и готовый на жертву и лю-бовь. Так был уверен в том, так уверили меня и мои читатели: "царь Берендей"! И когда стал проверять -- не Берендей, а человек из подполья какой-то. Но Милостивая пришла, и помиловала, и погрози-лась, что если так все и будет проходить в сценах, то придет такой день, когда она и не помилует. Все мои тайные и хитрые какие-то купеческие домыслы и разные надумки от "большого ума", все это она возвращает мне и прямо показывает. Можно бы умереть от стыда, получив такие подарки, но в то время как я получаю эти щелчки и просто вижу, какой я ду-рак, она в моих глазах становится такой большой, такой любимой, что все обращается в радость, и такую, какой в жизни я не знавал. Гигиена любви состоит в том, чтобы не смотреть на друга никогда со стороны и никогда не судить о нем с кем-то другим... Какая же глупая голова! Как не мог я сразу понять, что о своем и еще таком бесконечно дорогом человеке думать можно только впрямую, а не забегать мыслями со стороны, не подсматривать. До сих пор, пока я был в расплохе и не мог понять этих естественных правил, мне кажется теперь, в то время не было у меня ни мыла, ни полотенца и я ходил неумытым. Коли думать о ней, гляди ей прямо в лицо, а не как-нибудь со стороны или "по поводу", то поэзия во мне прямо ручьем бежит. Тогда кажется, будто любовь и поэзия два названия одного и того же источника. Но это не совсем верно: поэзия не может заменить всю любовь и только вытекает из нее, как из озера ручей. Люблю -- это же и значит магия, обращенная ко времени: "Мгновение, остановись!" Вот было, она, не тратя слов, опустила на грудь ко мне свою голову, и я, целуя каштановые волосы с отчетливыми в электриче-стве сединками, смутно думал: "Ничего, ничего, моя милая, теперь уже больше не будет этих сединок, это пришли они от горя. А теперь мы встретились, и все кончено, теперь они, проклятые, не станут показы-ваться". Как будто во мне самом заключалась сила, чтобы остановить мгновение и не дать расти седым волосам. Или я это вечность мгновения почувствовал, ту веч-ность, где нет нашего суетного движения. Или в этот миг моей настоящей любви зарождалось во мне чувство бессмертия... Заруби же себе на носу, Михаил, что ни думать тут не надо много, ни догадываться, а единственно -- быть всегда уверенным, что желанье всей твоей жизни ис-полнилось, что это именно и пришла та самая, кого ты ждал. Долой, Михаил, все мученья, все сомнения! Покупай хороших каленых орехов, и отправляйтесь вместе в кино. 21 февраля. Приносила карточки родителей: понял отца, мать -- нет. Вечером ходил к ее старушке знако-миться. Душе было почему-то тесно. А когда вышли с В. к трамваю, то через шубу почувствовал дрожь всего ее тела, как будто все тело ее вскипело или газировалось, как шипучая вода. Может быть, это было и от усталости, а может быть, и от напряжения, которое она переживала во время моей беседы, и я, может быть, вел себя не так, как ей хотелось. Но я не мог себя иначе вести: мне ведь нужно было привлечь сердце старушки. Болото Аксюша ездила в Загорск и объявила нам, что переходит на ту сторону. Веда вошла серьезная, напряженная, внутри взвол-нованная, извне окаменелая, села на стул и сказала: -- Вы дурачок! И повторила: -- Совершенно глупый, наивный человек! После первого ошеломления, услыхав "наивный", я спохватился: -- А может быть, вам это нравится, что я такой дурак и не умный? -- Очень нравится,-- ответила она,-- но только не понимаю, как же вы так долго могли жить на свете с такой глупостью? -- А дуракам счастье! -- ответил я. 22 февраля. -- Все что-то делают! -- А разве это не дело складывать две жизни в одну? Аксюша думает так: если эти отношения с В. есть духовная любовь, то почему же и она тоже не Она, почему перед нею закрываются двери? Вчера я прочел выбранные рукой Веды места из моих дневников Р. В-чу в присутствии Аксюши. Очень ей понравилось. И я ей сказал: -- Это выбрала В.Ты бы ведь не могла этого сделать? -- Нет. -- Ну вот! Но я сжульничал: отношения мои с В. не духовные в смысле Аксюши или, вернее, не только духовные. Мы в этих отношениях допускаем все, лишь бы мы, странники жизни, продвигались дальше по пути, на котором сходятся отдельные тропинки в одну. Разница с Аксюшиной верой у нас в том, что мы сами участвуем в созидании жизни, она же выполняет готовую и распи-санную по правилам жизнь. И та же самая цель, а пути разные: наш путь рискованный, у нее -- верный. Ей легче: она молится готовыми молитвами, мы же и молитвы свои сами должны создавать... Самое же главное, что у нас рели-гия Начала жизни, у нее -- религия конца. Недаром и профессия ее такая: стегать ватные стариковские одеяла и читать по ночам у покойников. Вчера взял тетрадь дневника с отметками В. цвет-ным карандашом. Я ли это был, когда упрекал ее за эти отметки? По отметкам я читал написанные мною от-рывки и сам удивлялся, как это я мог написать так хорошо. Мне казалось это чтение таким интересным, что и на всю ночь хватило бы бодрости читать. Но вы-шло так, что, когда отметки кончились, и не осталось никакой надежды увидать на моих страницах руку друга, вдруг такая скука меня охватила от себя одного, что я лег в девять часов и заснул так основательно, что проснулся лишь утром в пять часов. Как ни чудесно это чувство, но бывает и страшновато перед неизведанным. В любви, как и в поэзии, есть хозяйство, вот и думаешь, как бы не сделать в этом хозяйстве ошибку, соблюсти меру. Эта тревога, на-верное, происходит оттого, что мы в этом чувстве не дошли до чего-то неопровержимого, после чего... За ужином я увидал ее не такую, как всегда, стал в нее вглядываться и вспоминать, кого я в ней вижу ясно. И вдруг вспомнил: -- Джиоконда! -- А что это -- лукавство? -- спросила она. -- Нет,-- говорю,-- это своя мысль. -- Верно! -- сказала она,-- у Джиоконды не лукав-ство в лице, а именно своя мысль. Но я сейчас хочу сказать о лукавстве: с вами у меня это бывает очень редко, с вами я бываю почти всегда -- с вами. -- Меня,-- сказал я,-- огорчает это ваше "почти". Я думал, у вас со мной никогда не бывает лукавства. -- Вы не понимаете,-- ответила она,-- как вы мно-го хотите от женщины! Но я вам скажу, что в последние дни я над собой работаю: я хочу прийти к решению в отношении вас навсегда расстаться с женским лукав-ством. Я человека в ней нахожу такого, какого я впер-вые увидал и открыл. И оттого, когда смотрю в ее лицо, то мне бывает очень хорошо: смотришь и не насмот-ришься. Мне захотелось тоже поднести ей от себя какой-нибудь дар, и я сказал ей, что скоро настанет голодное время, и тогда я ей отдам свой последний кусок хлеба. Она даже бровью своей не повела: -- Последний кусок хлеба? Мне казалось -- так много, а ей было так мало: "хлеба?" Разве тут докажешь что-нибудь хлебом? И я понял, и стал выше, и начал любить высоту. Она готова любить меня, но ждет в себе решительно-го слова. Намекнула мне, что ее смущают мои воз-можности, то есть мое положение, имя, даже и обста-новка, квартира и, особенно... люстра. Эта прекрасная "люстра" вообще у нас стала симво-лом соблазняющего благополучия. Настоящим писателем я стал только теперь, потому что я впервые узнал, для чего я писал. Другие писатели пишут для славы, я писал для любви. Моя любовь к ней есть во мне такое лучшее, какое я в себе и не знал. Я даже в романах о такой любви не читал, о существовании такой женщины не подозревал. Меня поразило сегодня, что все, перечитанное ею в дневниках, она так помнит, будто сама пережила. Я ей высказал это, а она мне: -- Вижу, как всякую мелочь вы во мне хотите возвеличить. Спрашивает:  Любите? Отвечаю: -- Люблю!  Знаю,-- говорит,-- что любите. Это больше, чем я заслужила. А я вам сказать так не могу. Со мной происходит небывалое, и нет человека, кто мне был бы так близок и кому бы я так открывалась, как вам. Но я все-таки не могу так сказать: "Люблю". Ведь у меня долги! А если я люблю, то долги тем самым оплачены и отпадают. Сейчас -- я вся еще в долгах. Значит -- не люблю? -- закончила она нерешительно вопросом. Беда с Аксюшей: влюблена! Очень, очень ее жалею, но, слава Богу, В. помогла ее успокоить. И к этому в тот же день еще Клавдия Борисовна звонит -- хочет возвратиться и работать у меня. Не хватает Павловны -- вот болото! У Аксюши любовь на высокой снежной горе, а они там внизу -- и тоже называют это любовью. И она сходит к ним в долину, она идет к ним, и они ее встреча-ют словами: "люблю -- люблю!" И Аксюша плачет. Так бывает, снег от тепла ручьями в долину бежит и журчит, а у женщины это любовь ее расходится сле-зами. Ей Аксюша никогда любовь ко мне не простит. Аксюша теперь думает, что сберегла себя из-за Павлов-ны. Тогда из-за чего же она, Аксюша, береглась? Вот за свою ошибку она и не простит В. И тоже Клавдия Бори-совна никогда не простит В. за то, что сама упустила. А уж если сорвется Павловна -- и все это на В.! Она встретила своего друга Птицына, рассказала ему о наших отношениях и предстоящих трудностях. На это он сказал ей о трудностях, что это хорошо: "Трудности покажут, настоящий ли он, ваш М. М., человек". Неужели теперь из всего моего хаоса сложится настоящий человек? Есть ли он во мне?.. Вот этого-то она и боится, и ей временами так трудно! Доведу любовь свою до конца и найду в конце ее начало бесконечной любви переходящих друг в друга людей. Пусть наши потомки знают, какие родники таились в эту эпоху под скалами зла и насилия. Это и есть дело современного писателя... 24 февраля. Если б не умер Олег, то она вывела бы его в жизнь и для того применила бы силу женского лукавства. (Это мой домысел.) Мне же она хочет обя-заться этим лукавством никогда в отношении меня не пользоваться. Я этот подарок принял с радостью, потому что свое чувство должно быть совершенно свободным... Отсут-ствие посторонней силы (лукавства) расширяет грани-цы возможностей своего "люблю". 25 февраля. Есть в человеке момент бескорыстия, когда открывается в любви неведомая сила, и с этой силой какой-то страсти бесстрастной почти всегда всего добиваются от возлюбленной. В наше время богиню Венеру оплевали и ее именем называют гнуснейшие вещи. Раз допущено и в самой ничтожной доле между нами то, о чем не пишут, то мысленно можно допустить, что как-нибудь случится и дойдет до конца. И не заре-кайся! Не заре-кайся! И пусть!.. Но при одном непре-менном условии: нужно, чтобы она оставалась и после этого неизменно прекрасной невестой моей, какую ждал я всю жизнь, стоя голыми ногами на раскаленном железе, какую встретил и какую хочу сохранить в себе до конца. Тогда можно все допускать, но не думать, не достигать. И первое -- самое первое: не по себе рав-няться, а по ней... Надо быть более осторожным и больше беречь сено от огня. Для того беречь, что-бы больше, больше, больше было у нас неодетой весны. Это был не стыд, а мужская оторопь перед тем, как надо разбудить спящую красавицу. Все происходит так, будто мы были на горной высоте и постепенно в течение месяца спускались в долину. И когда мы сошли в долину, где уже все цвело, ни малейших укоров совести у нас не было. Вокруг все было прекрасно, а прошлое -- это снежные вершины -- они сияли над нами! И по всему было похоже, как они переходили от весны света к воде и потом неодетый лес одевался. Неужели в любви моей к женщине всю жизнь была у меня одна только неодетая весна? Запрещенная комната То ли голова у меня болела, то ли она мудрит или умалчивает о чем-то по своему праву... В душе стало темнеть, и все нажитое прекрасное закрылось, и связь моя потерялась до того, хоть плачь! С упреком в душе я обращался к ней в молчаньи: -- Как, милая, ты не можешь понять, что я не святой, как Олег, я как всякий человек -- дай ему тысячу комнат и запрети только одну -- и он непре-менно идет в запрещенную. Что же мне делать теперь, как дальше жить при запрещенной комнате? Путь Олега был отойти, отречься. И этим все кончилось: она осталась в суете жизни, он погрузился в творчество и умер святым. -- А вы,-- спросила она,-- как бы вы поступили? Я молчал. Но не я ли сам тогда подошел, когда она работала, и сказал так простосердечно: -- Мне же ни-чего от вас не нужно, будьте сами по себе, я -- сам по себе, и мы будем просто счастливы только потому, что двое вместе. А женщина в существе своем высшем только и ждет этого, и так понятно, что мои слова привлекли ее, и странно, через это именно продвинулось сближение до запрещенной комнаты. Так неужели же мне предстоит признать себя слабее Олега и уступить мертвому господство, а себе быть "при ней" и повторять судьбу ее несчастного мужа? Нет! Я чувствую в себе всякую силу и только не знаю, как вернее ее применить. У меня и теперь возни-кает сомнение в правильности пути Олега: не слабость ли это, просто уйти от соблазна? Не сильнее ли тот, кто должен взять, значит, подвергнуться величайшему риску, значит, выпить весь горький сосуд и в то же время звезду сохранить? И ты, Михаил, не думай, что обойдешь вопрос и спасешься работой... "Вот я, бери, если хочешь, но только уж я посмотрю на тебя и тебя проверю насквозь и узнаю, какой ты настоящий..." Что "люблю" -- это, несомненно, это заключено в образе. Можешь беситься, проклинать, бить, и не убежишь. Образ будет везде с тобой. Значит, люблю -- это твердо. А дальше, как второй этаж этого "люб-лю",-- бескорыстие, совершенная преданность и растворяемое в смирении эгоистическое самолюбие. Надо в этом положении добиваться бескорыстия, точно так же, как я писал "Жень-шень": был в унижении газетных нападок,писал с коптилкой -- отняли у пи-сателя электричество, а у соседа, слесаря-пьяницы, оно горело. Писал, не надеялся даже на признание, подавляя мысль об уходе из жизни. И написал! ...Если бы от нее осталась только душа, которую бы можно носить с собой в замшевом мешочке около сер-дца, то как бы я был счастлив, как бы я эту душу любил, и берег, и советовался с нею, и шутил... Буду ждать. И будь спокоен, Михаил, ты это выдержишь. Мне встретился сегодня на улице писатель из новичков, совсем необразованный, как теперь это быва-ет, и растрачивающий золотой багаж своей наивности на общее дело своего писательства. С возникновением новых требований к литературе дела его пошатнулись, бедный вовсе замаялся в поисках заработка, встретил меня как собачка с разинутым ртом -- и язык на виду. -- Здравствуйте, мой друг,-- сказал я ему,-- по-глядите, какое сегодня небо прекрасное! Он стиснул рот, поглядел острым глазом на небо, потом опомнился и вернулся к своей поэтической дет-скости глаз и легкомыслию. -- Представьте себе,-- сказал он,-- я до того заму-чился, что всю неделю неба не видал. Вы сказали: "небо!" -- и я вернулся к себе. Меня тоже удивили эти слова несчастного поэта о том, что в делах можно небо забыть и что так вообще можно людей разделить на тех, кто смотрит постоянно на небо, кто иногда поглядывает, и кто никогда на него не обращает никакого внимания. Олег смотрел только на небо и верен небу остался. А Пушкин проглотил весь сосуд и получил рану в жи-вот. Со смертельной раной лежал Пушкин, у него пуля была в животе, которая есгь у каждого человека, у зве-ря--у всех. А души такой, как у Пушкина, ни у кого не было, потому что в "животе" его все было испытано. Но Олег ушел на небо, не испытав пути; Олег вышел в святые, а Пушкин остался язычником. -- Ну, как же, Михаил,-- спросил я себя,-- с Оле-гом идти или с Пушкиным? Вопрос канул куда-то в душевную щель для пере-варки, и мысль вернулась к несчастному поэту с поте-рянным небом. Весь смысл внутренних наших бесед, догадок в том, что жизнь есть роман. И это говорят люди, в совокупно-сти имеющие более 100 лет, и говорят в то время, когда вокруг везде кипит война и только урывками можно бывает добыть себе кое-какое пропитание. Никогда не была так ясна сущность жизни, как борьба с Кащеем. Никогда в жизни моей не было такой яркой схватки с Кащеем за роман -- за жизнь. И она это знает, но только все еще не уверена во мне, все спрашивает, допытывается, правда ли я ее полюбил не на жизнь, а на смерть. Никогда в жизни не было мне такого испытания: это карта на всего человека. 27 февраля. И опять, как только я увидал ее, так мгновенно исчезла запрещенная комната -- куда что девалось! Так при первых солнечных лучах исчезают ночные кошмары. Целуя ее, я сказал: -- Вы не сомневаетесь больше в том, что я вас люблю? -- Не сомневаюсь. -- И я не сомневаюсь, что вы меня тоже немного любите. -- Люблю. Я очень обрадовался. -- Неужели это правда? -- Правда: я скучаю без вас. И поцеловала в самые губы. После нее остался у меня голубь в груди, с ним я и уснул. Ночью проснулся: голубь трепещет. Утром встал -- все голубь! ...Близко к любви было в молодости -- две недели поцелуев -- и навеки... Так никогда любви в жизни у меня и не было, и вся любовь моя перешла в поэзию, всего меня обволокла поэзия и закрыла в уединении. Я почти ребенок, почти целомудренный. И сам этого не знал, удовлетворяясь разрядкой смертельной тоски или опьяняясь радостью. И еще прошло бы, может быть, немного времени, и я бы умер, не познав вовсе силы, которая движет всеми мирами. Мне казалось тогда, что взамен своего счастья я весь мир люблю, но это была не любовь, а распространенный на весь мир эгоизм: "все во мне, и я во всем". Милая, не знаю, могу ли, но верую, и ты помоги моему неверию, и вникни милостиво в мои слабости, и, главное, помири меня с собой, и поцелуй, и как хочешь, сама назначь: идти по-прежнему к Звезде или, как мне хотелось бы,-- строить вместе жизнь возле себя про-стую и прекрасную. 29 февраля. Объяснение с Аксюшей до конца и ее готовность идти к Павловне на переговоры о том, что М. М. жизнь свою меняет. Теперь остается слово за В. Только записал -- получаю письмо от В.: "Дорогой М. М., пришла я от Вас домой и вижу: мама лежит как пласт беспомощная, лицо кроткое и жалкое, но крепится. Мама не спит от сильных бо-лей -- все тело ноет и дергает, как зуб, но ведь то один зуб, а тут все тело! Она не спит, а я думаю: милый Берендей, мы оба "выскакиваем из себя" (это наше общее с Вами свой-ство) и потом, возвращаясь к своей жизни, пугаемся, будто напутали что-то. Мы создаем себе "творчески" желанный мир, и нам кажется, что он настоящий, но это еще не жизнь. А вот то, что около меня сейчас-- это моя настоящая жизнь. И я думаю, никогда не прогло-тить Вам сосуд моей жизни со всеми моими долгами! Милый Берендей, не смущайтесь -- Вы ничего еще лишнего не сказали и не сделали -- я не хочу, чтобы передо мной Вы были должником или несвободным. И я думаю дальше: все это около меня -- моя настоя-щая жизнь. А где же Ваша? Ваши книги? -- но это Ваша игра. В конце жизниостанется сам человек, который через эту игрурос и вырастал. Где он и каков? Один раз я ощутила того человека, в тот раз около машинки, когда писатель говорил мне о своей человеческой любви, и эта минута заставила шевельнуться мое не поэтическое, нет! -- а человеческое сердце. О, мои долги! почему мы, люди, не можем любить, ничего не бросая, а лишь присоединяя к любимому новое существо! В этом одном может быть только ко-нечная цель наших усилий и страданий. Настоящая любовь -- свобода, а если сердце стеснено -- это при-знак плохой, это подделка. В тот день, когда я так обрадовалась Вашим словам, было мне словно веяние свободы, как волна из мира, где нет времени и пространства. Этот ветер дает ощущение достоверности. Это уже не "творчество"... Я лежу на своем сундуке и думаю, думаю: не творю ли я сама Вас для себя? Забудьте, забудьте скорей то, что я прошлый раз Вам сказала. Это я "выпрыгну-ла" -- это шаткая почва, на ней нельзя строить дом". Аксюша: -- Если старца спросить, то он скажет: "Это иску-шение", -- и велит вернуться в покинутый дом. И смысл этого неглупо объяснила тем, что от своей любви надо отказаться,-- откажешься от своей -- и бу-дешь любить всех. В этом, конечно, и есть смысл аскетизма в общем их понимании. И мой "пантеизм" этого же происхожде-ния: вместо одного человека -- любовь ко всему. Аксю-ша думает, что ее мудрость нова, и не знает, что всю-то жизнь я только и делал, что служил голодным поваром у людей. Но вот пришел мой час, и мне подают кусок хлеба. Аксюша всю ночь рыдала, всю ночь не спала, и когда в 6 часов я завел радио, вошла ко мне и вся в слезах сказала: -- Она колдунья! -- Ты с ума сошла. -- А что вы думаете -- ее любите? -- Так люблю, что уйдет -- выброшусь из окна. Скажут: она вернется, только постой на горячей сково-родке, и я постою. -- Ну конечно, околдовала. И какой человек возь-мет в дом тещу -- зачем вам старуха? -- В. любит мать -- и я буду любить. Что ей дорого -- и мне будет дорого. -- Вот и околдовала! И я знаю, когда околдовала. -- Когда же? -- А вот когда она вам лимончик подарила, в этом лимончике и было все. И опять реветь, реветь, и опять несчастный Бой глядит ей в глаза печальными глазами красными... И она это видит, принимается обнимать его и лить слезы на его рыжую шерсть. Бедная Аксюша, она и не знала, что так любит меня! С точки зрения их собственнической любви другая любовь -- колдовство, а В.-- колдунья. У них лю-бовь -- движенье в род; у нас -- в личность, в поэзию, в небывалое. -- Колдунья, колдунья,-- повторяла Аксюша. Ничем я не мог ее унять и, наконец, рассвирепел. -- Пусть колдунья,-- сказал я,-- что же из этого? -- А то, что вся эта любовь на миг один, на минуту. -- Пусть на минуту,-- ответил я,-- ты же ведь этого не испытала. -- Чего? -- Что этот миг с такой прекрасной колдуньей покажется больше столетия... Она мне не дала договорить. -- Тьфу! -- плюнула старая дева и удалилась, убежденная, что все началось с лимона. Все сильней огнем, пожаром охватывает желание войти в запретную комнату: кажется, войдешь -- и бу-дешь обладать настоящим. Но настоящее это прой-дет -- и, может быть, весь дворец исчезнет? Нет, не надо входить, и пусть сохранится дворец во всей красе, с его запретной комнатой... Настоящее вступило в жестокую борьбу и с буду-щим, и с прошлым. Прошлое -- это наше прошлое с того дня, как она отморозила себе ногу. Будущее -- это наше будущее с разлуки до встречи в первый и третий день шестидневки. И надо выбросить из голо-вы все придумки, все замены: любовь -- это все, и если это есть у тебя, то все, что взамен, теперь отбрасыва-ется: только Любовь! Все думал, что это можно: она будет на моей жилплощади, я с ней могу тогда как с сестрой. Я хотел ее с чистым сердцем позвать, а сейчас думаю, что отка-заться уже не могу. И, значит, если она придет, то будет моя. 1 марта. В. не приходит, мать больна. В отношениях прибавилось много ясности и спокойствия. Теперь надо лишь сдерживать себя и ждать, как пахарь: вспахал, посеял и жди, когда вырастет. К вечеру навестил В. Она проводила и у меня провела вечер. Хрустальный дворец Сегодня я опять уверял ее, что люблю, и опять вспомнил "кусок хлеба", что отдам ей последний кусок хлеба, если заболеет -- не отойду. И много такого наговорил и насулил. И она, выслушав все, ответила: -- Но ведь так все делают. -- Как же это все? -- спросил я. -- Все хорошие люди,-- ответила она спокойно и уверенно. И в этой уверенности я узнал, что есть на земле какая-то страна в невидимых для посвященного грани-цах, где живут только хорошие люди. Оказалось, об этой стране я и думал, когда в молодости ходил с мужи-ками искать невидимый град в керженских лесах! И тогда мне вспомнилось, что я сам клятву себе давал, когда впервые пришел мне успех от моего писа-тельства, чтобы писать только о хороших людях. Мне бессмысленно показалось тогда обращать вни-мание людей на пороки, потому что обращенное на порок внимание его только усиливает. Мне казалось, что нравственность всего мира попалась на эту удочку греха: пороки беспрестанно бичуются моралистами и беспрерывно растут. Но почему же в сторону поэзии все лучшее, все тысячи комнат хрустального дворца, а в сторону, где возникает самая жизнь,-- не одна даже комната, а ка-кой-то лишь полутемный чуланчик необходимости? Откуда взялось это темное чувство, что во дворце есть одна комната, где и совершаются все чудеса, но вход в нее запрещен -- иначе весь дворец исчезнет? И поэто-му создается Недоступная... При неразрешимых вопросах я всегда обращаюсь к первоисточнику своему -- к тому, каким я родился, к своему детству. -- Деточка моя, Курымушка,-- говорю я,-- под-скажи мне, старому, когда и кто внушил тебе этот страх к одной комнате в нашем хрустальном дворце? -- Таким я родился,-- отвечает Курымушка,-- не виноват был ни в чем, а выходил грех. Что ни сде-лать -- грех и грех! Вот тогда я догадался, что есть запрещенная комната и в ней -- Кащей живет. От Кащея пошел весь грех. -- Я понял, Курымушка, мысль о запрещенной комнате и создала весь порок. Не обращать на него никакого внимания и усиливаться в сторону света -- вот как победим мы с тобой Кащея, мальчик! Так почему же я забыл о своей клятве писать только о хороших людях? Ночью я пробудился, написал ма-ленький рассказ в темноте и утром переписал его на машинке, а вечером прочитал его ей. Вот этот рассказ: "Художник. Никакой любви в жизни этого старого художника не было. Вся любовь, все, чем люди живут, у него ушло в искусство. Овеянный поэзией, он сохра-нился ребенком, удовлетворяясь разрядкой смертель-ной тоски и опьянением радостью от жизни природы. Прошло бы, может быть, немного времени, и он умер бы, уверенный, что такая и есть жизнь на земле. Но однажды в его Хрустальный дворец пришла к нему женщина, и он ей сказал свое решительное слово: "люблю". -- Что это значит? -- спросила она. -- Это значит,-- сказал он,-- что я открываю за-прещенную для меня комнату жизни и вхожу в нее без всякого чувства греха и страха. Теперь я не художник, а -- как все. Если у меня будет последний кусок хле-ба--я отдам его тебе. Если ты будешь больна -- я не отойду от тебя. Если для тебя надо будет работать -- я впрягусь, как осел... -- Но ведь это у всех, так делают все, -- сказала она. -- Мне вот этого и хочется,-- ответил он,-- чтобы у меня было как у всех. Я об этом именно и говорю, что наконец-то испытываю великое счастье не считать себя человеком особенным и быть как все хорошие люди -- без стыда и страха" ". Она не сразу поняла рассказ, долго молчала, похрустывая сухариком за чашкой чая, и мы стали было говорить уже о чем-то другом, как вдруг она вспыхну-ла, глаза ее засверкали: -- А ну-ка прочтите мне еще ваш рассказ! Потом задумалась, как будто вовсе даже забыла обо мне. И когда вернулась ко мне, то сказала: -- Я не сразу поняла, что это про самое главное. А вы ведь решаете задачу всей моей жизни! Знаете, Олег до сих пор во сне посещает меня и всегда почему-то строг, не улыбается, не скажет ничего, и я всегда перед ним виновата. Неужели я все еще виновата? Он считал меня царицей -- и я была ему царицей. Он считал меня невестой и матерью -- и я была ему всем: через меня, как через мать, проходило все его творчество. Он писал мне в Москву из своего одиноче-ства: "я не знаю, где кончаешься ты _и начинаюсь я". И мы должны были жить раздельно. Я любила его -- вот почему ни разу не пришла мне мысль о нем для себя. Если б я знала тогда, что для себя должна была звать его в мир, в тот мир, где живут хорошие люди -- мы могли бы и это сделать священным! -- Вернуться во дворец,-- подсказал я,-- в тысячу комнат, в котором нет придуманной взрослыми тысячи первой, влекущей к запретному.  Да, да, в хрустальный дворец без запретной комнаты. И там мы стали бы царями!" В 1941 году Пришвин запишет: "В рассказе "Художник" намечена, но не совсем раскрыта тема первенства жизни перед искусством: я го-ворю о жизни, преображенной деятельностью человека, где искусство является перед нею только средством, пройденным путем (как ожи-дание друга и сам друг). Искусство рождается в бездомье. Я писал письма и повести, адресованные к далекому неведомому другу, но когда друг пришел -- искусство уступило жизни. Я говорю, конечно, не о домашнем уюте, а о жизни, которая значит больше искусства. -- Есть ли такая жизнь? -- А как же! Если бы не было такой жизни, то откуда бы взяться и самому искусству? Сегодня так далеко забежал вперед, что уж не она, как прежде, говорила мне новое, а я ей принес весть, и она воскликнула, изумленная: "Думала ли я когда-нибудь, что здесь найду объяснение своей жизни!" "Было совсем еще светло, когда я провожал ее через Каменный мост. Вдруг она встревоженно прижалась ко мне и насильно повернула меня в другую сторону; через минуту она отпустила меня и сказала: -- Там мой муж прошел. Он хороший человек и настоящий герой. Он продолжает любить меня, ему сорок лет, а он седеет, и от меня, только от меня! И не перестает любить, и делает открытия... -- В чем? -- В математике. -- При чем же тут в любви математика? -- А и математика его тоже от меня. Это взамен меня. Помните наш разговор о запрещенной комнате? Олег отказался меня ввести -- я ушла к этому... -- И он ввел? -- Нет... Но он герой. Все было загадочно, почему человек, имевший задачу одолеть Кащея, вместо того делает открытия в математике, и оттого стал героем. Я сказал ей: ~ Так-то, пожалуй, и я герой. Я, пожалуй, больше герой: должен был войти в запрещенную комнату, а вместо того создал хрустальный дворец в тысячу комнат. -- И все-таки вы не герой, а он герой. - Она с улыбкой посмотрела мне в лицо, и я понял, это она из жалости к нему, а меня "героем" просто под-дразнивает. -- Принимаю вызов,-- ответил я,-- я напишу поэ-му, вы будете плакать и перестанете меня дразнить. Ваш геометр пришел к вам по прямой линии, я же приду по кривой. Она с недоумением посмотрела на меня и просто сказала: -- Мы с вами очень подходящие, я чувствую себя с вами так же, как с Олегом, но вот человек прошел мимо, и мне за него больно... Это мои долги! И я не знаю, люблю ли я вас, или впрямь пришло мое время... Нет, я не хочу времени: заставьте, помогите мне забыть долги и время -- и я с вами на край света пойду. Мы расцеловались на прощанье по-настоящему, как родные с детства люди, и я впервые сказал ей "ты". Вот это самое главное чувство -- время преодолеть. Можно в 20 лет сказать все, как Лермонтов, а если срок не дается, то в старости будешь как юноша писать. И вот почему искусство -- это форма любви. И вот я люблю, и моя юность вернулась, и я напишу такое, чтобы она растерялась и сказала: "Да, ты герой!" 3 марта. Ночь почти не спал. Я повторял: -- Зачем это я сделал, зачем тратил на забаву или самообман драгоценную человеческую жизнь! Днем перед ее приходом я трепетал: мне представи-лось, будто во мне самом, как в торфяном болоте, скопился тысячелетний запас огня. Я это придумал, и оттого пробудился во мне тоже давнишнего проис-хождения страх за себя и стыд. Но когда она вошла, в глазах ее было так много какого-то неведомого мне богатства, что страх и стыд прошли при ее появлении. -- Ничего,-- сказала она с милой улыбкой,-- на-верно, без огня нельзя жить на земле! -- Но, мне кажется, это опасно для нашей дружбы. -- Я когда-то тоже себя так пугала. Только это может быть и иначе: что опасного, если ребенок просит молока? Я не знал, что ответить, я не понимал ее... В этот раз вышло так, что казалось -- вот оно и все... Но в этом "все" не хватало какого-то "чуть-чуть", и через эту нехватку "все" превращалось в ничто. -- Я обещала вам, что не буду с вами лукавить. Сама женщина это ни во что не ставит, и все это "грудь Психеи, нога газели" -- это только приманки, а сущ-ность-то есть в каком-то "чуть-чуть". Я не буду лукавить: если хотите, вы все можете брать, но все это без "чуть-чуть" будет ничто -- чепуха. -- А что же не чепуха? -- У вас редкий ум,-- ответила она,-- вы сейчас единственный, с кем я открываюсь, и у вас сердце -- ах, какое у вас сердце! И все-таки я не вся I нами. Догадайтесь, в чем дело, чего не хватает,-- и я отдам вам всю жизнь. -- Это похоже на сфинкса: все открыто и ясно; природа как везде и во всем, но в лице сфинкса есть какое-то "чуть-чуть", и его нельзя разгадать. Мне кажется, разгадать это для меня, а может быть, и ни для кого не возможно: зачем же иначе сфинкс? Вы-то ведь сама тоже не знаете!  Но, мне кажется, это можно заслужить, и тогда все само собой откроется, как сундучок без замка.  Как же вы думаете заслужить? -- Служить,-- сказал я,-- это значит собирать вни-мание к тому, что любишь. Все, все туда! -- Как хорошо! Мне кажется -- это правда. Откуда вы это берете? -- Из своего опыта: я в молодости давным-давно влюбился и все лучшее на земле собиралось к ней. А когда она исчезла, то все собранное в ней стало обрат-но становиться на свои места: какой-нибудь заячий следок, голубеющий на белом снегу, отчего он стал мне прекрасен? Оттого, что пришел сюда от нее. Или звук шмеля на цветке ранней ивы, или северный свет, или южное море, и все на свете, все было из нее и все пре-красно. А теперь я буду служить вам, и все, что вышло тогда от нее, собирать обратно в этот сосуд. Я буду делать это вниманьем. Она молчала. Я посмотрел: она свернулась собачкой в углу дивана, поджав ноги, стала маленьким комоч-ком -- не женщина, а дорогой мой ребенок. Глаза большие сияли радостно, и щеки горели. Вечерело. Я примостился рядом и слушал, как билось ее сердце.  Подождем! -- сказала она. И я послушался, и мы стали вместо того обмениваться словами. Но слова эти рождались на той же почве, как будто в душе было два выхода: через жизнь и через мысль.  Я: -- А может быть, люди научатся управлять этой силой?  Она: -- Об этом есть еще у Шекспира: любовь Ромео и Джульетты примирила два враждующие рода.  Я: -- Женщине дана такая сила и такая власть над людьми, больше которой на земле нет ничего. И как же глупо она силу эту растрачивает! Она: -- В мире до тех пор счастья не будет, а только война, пока не научится женщина управлять своей силой. Я: -- А может быть, обычную женскую уклончивость, это ваше "подождем", и надо понимать как начало этой силы в действии? -- Так долго длиться это не может! -- ответила она. И вот как радостно, и вот как мучительно страшно, как бы нам не попасть в руки Кащея. Надо освободить ее от "долгов" и, если бы это возможно было, самому бы за долги заплатить. Как? -- Не знаю. Я не знаю, когда это будет и как именно совершится, только знаю, что это будет как свет: тихий свет придет, и мы что-то вместе поймем, и вдруг бросимся друг ко другу, и на-всегда. ...После того мне стало так, будто я кругом открыл всю ее душу и она мне стала как своя душа. Когда она ушла -- ко мне вернулось спокойствие, смешно было вспоминать о "торфе", и я отлично уснул. Встал бодрым и сильным. Надо честно отнестись всерьез к простейшему. Как будто солнечный луч пронизал мне сейчас эту паутину, и я должен во всем разобраться до конца. Буду читать письма Олега. Необходимым условием стало решение: до тех пор, пока она не войдет ко мне в дом мой,-- ничего. Пусть это обещание соберет мою силу в сторону достижения цели -- быть настоящим и единственным мужем этой женщины. Вся моя, в моем доме, и я весь ее: и хозяин, и работник. Ей встретился на улице друг ее Птицын, и она ему по-дружески рассказала о всем, что с нею происходит... -- Все выйдет само собой, и не нужно придумывать себе заранее препятствия,-- сказал Птицын.-- Навер-но, он долго сидел на цепи, теперь сорвался-- так пусть покажет себя. В этом движении и есть сущность любви. Мне понравилось птицынское сравнение меня с со-бакой, но только себя я чувствую не цепной, а охот-ничьей собакой, собакой на стойке. Вот она стоит вся в готовности, сдерживая страсть в монументальной неподвижности. Так и стоит мону-ментом с поджатой одной лапой, чтобы этой свободной приготовленной лапой птицу поймать. Но она умная охотничья собака, готовая прыгнуть, и в то же время знает, что птицу поймает не она, а выстрел стоящего за ее спиной охотника. И вот мне теперь, как я себя чувствую, мое дело быть собранным, и готовым поймать, и сделать вечно-стью пролетающий миг жизни. ...А совершит это все стоящий за мной Охотник. Думаю теперь, что слова "большой" и "маленький" таят в себе какую-то не только количественную, но моральную сущность. Так бывает, когда от маленького дела переходишь к большому, то являются на помощь не свои, известные, взвешенные, измеренные силы, а неведомые, непрошеные, не требующие труда твоего и печали, и тогда чувствуешь на своей утлой лодочке под собой несущую тебя большую океанскую волну. Да, конечно, под лодочкой океан, а в человеческой жизни, в большом деле, когда ты на него станешь -- весь человеческий род от сотворения мира становится на твою сторону и, вызывая на бой темные силы, откры-вает священную войну за тебя самого. Она так презирает быт, так слаба в борьбе, что я не могу себе вообразить ее любящей, если придется столк-нуться даже с одной Аксюшей... Я боюсь ее: ей это станет противно! Без настоящей любви -- невозможно! Она очень похудела на моих глазах. Худеть можно и от одного ущемления девственной гордыни, и мало ли от чего, и это вовсе ничего не говорит о любви... -- Ну,-- сказала она,-- конечно, надо сделать так, чтобы другие от нас меньше страдали, но если жизнь скажет свое слово, что надо...  Если будет надо, я возьму вашу руку, выйду из своего дома и больше не вернусь. Я это могу. Самое большое, что я до сих пор получал от В. --это свобода "физического" отношения к женщине, то есть при духовном сближении стыд исчезает и, главное, уничтожается грань между духовным и физическим. Раньше мне казалось это возможным лишь при сближении с примитивными женщинами, где "духов-ное" сознание становится ненужным: "пантеизм". А теперь вот именно вследствие этого равенства и по-стоянного обмена и происходит рождение чувства единства духовного и телесного. Вычитал из юношеской их переписки, что ее возму-щала в то время даже сама постановка Олегом вопроса о применении аскетических приемов против опасностей любви. То и замечательно, что в этом их романе пики острейшие двух разных миров стали друг против друга. Борьба эта закончилась трагично. Потом пошли долгие черные годы одиночества. Где-то, неведомые ей, шли мои такие же годы. Наконец мы встретились, и теперь я думаю о нашем романе, что два подобных желания или мысли среди миллиона разных людей жили в двух, и этим двум суждено было встре-титься и этой встречей увериться, что это не сон, не поэзия, а так оно и есть, и должно быть. Замечаю, как В. резко схватывает и ничего не забывает из моих рассказов о себе: это делается силой родственного внимания. И я тоже не по дням, а по часам усваиваю ее во всех подробностях. В этом и состоит любовь, ее святая природа, это и приводит к тому, что у всех... Но с этим простым результатом никогда не может мириться поэзия мона-шеская (Олега). Подозреваю, что та редкая радость (будто взыгра-ется что-то в душе), радость, не забиваемая ни годами, ни нуждой, ни оскорблениями -- эта радость у нас с ней общая, она и соединила нас. И отсюда наша общая с нею ненависть к удовольствию, заменяющему ра-дость. И мы нашлись два таких. Верно ли? У нее всю жизнь была борьба за радость на два фронта: против эгоистического удо-вольствияи против аскетической любви. 5 марта. Со стороны Москвы подхожу к Троице-Сергиеву, и в свете вечерней зари необычайной красоты сияет Лавра с древними башнями и церквами. Я вспо-мнил красивое письмо юноши, навеянное ему любовью к женщине, которую я сам так полюбил. Я подошел к Лавре и увидел колокольню без колоколов, вспомнил всю мерзость запустения в море злобы, кипящей вокруг древних стен. То, что мне было красотою, в жизни возбуждало злобу, служило источ-ником зла. Как это могло случиться, что подвиг любви Сергия Радонежского стал источником зла среди людей? Раз-думывая об этом, я опять вспомнил письмо юноши и растерзанную страданиями женщину, из души кото-рой он черпал свою любовь к Прекрасному. А теперь я люблю ее, эту ограбленную... Но что эта злоба вокруг древних стен! Мне стоит к любому из этих людей подойти, стоит чуть-чуть его обласкать, как откроется, что он -- жалкий невольник зла, и стоит протянуть руку -- он схватится за нее, чтоб вырваться. Такчего же мне скорбетьо внешнем,обра-щенномв мерзость запустения, если внутренняя жизнь наша, она здесьналицо передо мной, и небо тоже, и на-ступающая весна! А письма... что мне в них, если источник со мной! Я обладаю самим источником красоты. Никогда я ее не чувствовал так, никогда не был в состоянии такого священного ожидания! Мне кажется, я построил пре-красную хорому, и долгожданная вошла в нее, и я ска-зал ей "люблю", и она мне сказала свое "люблю", и мы ждем, чтобы кто-то третий вошел, и благословил нас, и убедил нас, что мы сами видим любовь, а не только нам это видится. А это ведь и есть музыкальная тема души этой женщины: "Вижу или мне это видится? Чего-то не хватает, какого-то "чуть-чуть" недостает до Целого, и оттого я не пойму: вижу я или это мне видится..." Нет, я не пойду в те леса искать дупло, в котором Олег прятал когда-то свою рукопись. Я сам напишу свою "Песнь Песней". 6 марта. (Неотправленное письмо). "Раз в году бывает у нас как на высокогорном снегу: в солнечных лучах можно раздеться и жечь тело в при-сутствии снега. Встаю радостный, каким бывал только мальчиком утром в Светлый праздник, и не слышу обычного голоса какого-то сурового и страшного Бога: "можно ли те-перь радоваться?" Спрашиваю себя: -- Отчего таким прекрасным мне кажется наступа-ющий день? И начинаю искать причину моей радости, как утром в праздник искал спрятанный родными подарок. Обе-жав, ощупав свою радость со всех сторон, я догадался... Как будто в согласии с догадкой моей, с утра полетели сверху откуда-то на снег золотые капели. В полной силе пришла весна света, и голубеют в лесу на белом снегу следы зверьков: везде двойные следы, везде гон! И уже не пинь-пинь, как зимой, аполным брачным голосом распевает синица. Медленно, с какого-то случайного облака спуска-ются и садятся на темно-зеленые ели снежные пу-шинки. Как раньше я любил весну света, это святое целомудрие любви Мороза и Солнца! Бегая на лыжах по голубым следам пушных зверьков, сколько в жизни своей надышался я этим целебным воздухом весны света. Но теперь больше не завлекает меня неведомая сила бежать вперед по следам. Для меня теперь где-то сходятся в одну точку нити от всего мира, и там эта моя весна сияет как маленькая подробность всего прекрас-ного. Мои старые и вечно юные боги весны, неизменно прилетающие каждый год с южных морей,-- синие, голубые, зеленые боги,-- теперь тоже, как я, стремятся в наш общий дом. Вот теперь и открывается все, отчего я сегодня как мальчик в праздничное утро: сегодня я тоже спешу в тот дом, куда стремятся все прекрасные силы весны. Сегодня иду я к нему. И когда я приду туда, пусть попробует тогда голос сурового и самого великого и страшного Бога упрекнуть меня: -- Можно ли теперь радоваться? Пусть позовет и, может быть, даже покажет огнен-ный Лик, тогда я сам загорюсь и Ему покажу свой возмущенный лик и скажу:  Отойди от меня. Сатана! Единственный и насто-ящий Бог живет в сердце моей возлюбленной, и от Него я никуда не пойду. Отступление "-- Вы меня любите? -- Люблю. Вы верите? -- Верю. Но я вас не люблю. -- Как же быть? -- Мы люди подходящие, и я знаю, что могу быть вам бесконечным источником, неисчерпаемым... Мы переходили с ней в это время Москву-реку по Каменному мосту. -- Да, конечно,-- попробовал я отшутиться, сам не понимая еще, шутит она или всерьез говорит,-- ко-нечно, эта река текла и при Грозном, и какие-то мамонты дочеловеческие к ней приходили напиться... Она отклонила шутку и строго мне ответила: -- Но вы для меня можете исчерпаться! -- Интересом ко мне как к писателю? -- Нет! -- я в человеке не уверена: вы слишком писатель... Олег был тоже такой: он стремился тоже по прямой, а жизнь наша круглая. Вы напрасно думаете, что ваша линия кривая,-- вы обманываете себя. -- Что же делать? -- Если любите -- берите какая есть: рискните. -- А вы?  Я тоже рискну". "7 марта. Я при Павловне сказал Р. В-чу, что взято три билета на концерт, а если он не пойдет, мы пойдем вдвоем. Павловна вдруг накинулась на меня: "Знаю, знаю, не погуляешь, все разрушу и ляпну в самое место!" Р. В. был изумлен: -- В шестьдесят лет? Это нервы! После Р. В. нападение возобновилось. И тут я выка-зал неизвестную самому в себе твердость. Я сказал: мои условия -- до гроба к ней мое внимание и благодар-ность, а если у меня будет связь -- я откроюсь. Чувствую, как потупел в своем чувстве жалости к людям: я слишком много жалел..." "8 марта. Если бы она любила меня просто и как надо -- чего бы ей стоило, увидев меня смущенным, сказать: "Затворите дверь",-- а потом: "Ну что с вами, милый?" Она же холодными изучающими презирающими глазами смотрела на меня, и нарочно заставляла пу-гаться, и нарочно мучила. Это жестокость, а не лю-бовь... И если ей отдаться, как "подходящей", воз-можно, и полюбит, но, возможно, меня, старика, просто замучит". Если б он мог подозревать тогда, с какой дрожью в сердце я дожидалась к назначенному часу его приезда, замерев в неподвижности на диване в его кабинете. Он вошел, мне показа-лось, смущенный... Как желала я от него простого движения,вошел бы, закрыл дверь, стал бы рядом на колени, обнял, сказал: "Ну что с тобой, ми-лая?" А он: "изучающими презирающими гла-зами..." "Нам обоим до смерти хочется любить, и от этого мы ужасно спешим и "выпрыгиваем", как рыба из воды. Я это во всем чувствую, ее "не люблю" понимаю как последнее сопротивление разума. Избежать этого я счи-таю преступлением против жизни. Эта наша связь должна стать связью с землей, Л. должна почувство-вать примирение с тварью, и милость, и страстную радость милующего внимания. Этот священный момент (мы должны сделать, чтоб он был священным), при условии полнейшего разгрома моего быта, из-за спешки может не только не сделаться священным, а изуродо-вать все наше чувство. Вот почему "отсрочка" сейчас необходима, и самое лучшее, если она будет проведена в деловой работе дружной. Кроме того, надо работать над созданием возможности жить вместе без помех. Ум же должен сказаться в ритме: не надо спешить, но не надо и зевать. Ее задушевная мысль -- это поэзия любви, что для акта любви нужен тот же талант, как и для поэмы... На свете мало таких озорниц, и как раз мне такая нужна. 9 марта. Она ненавидит размазывать разговор по телефону: "Говорите только что нужно!" Почему?" Потому что говорю по чужому телефону от соседей, и они слушают. А ты по невниманию к моей жизни и это делаешь "загадочным". "И вот звонок: -- Не приду завтра. Не пускайте Аксюшу в За-горск. Написал письмо в тревоге. Мне кажется, что письмо настоящее. Тревога же моя вот в чем: в последний раз за ужином после вина, уходя, она прошептала: "Нехо-рошо". И я только сейчас понял: нехорошо, что я отпу-скаю ее куда-то одну на улицу после всего... И после того на другой день взамен пропущенного мгновения -- рассуждения. ...Есть опасность, что Л. предложит разделиться хотя бы на время. Тогда я могу предаться писанию, увлечься этим -- и так нарушится здоровый ход нашего сближения. Если бы Л. умерла у меня на руках -- как это легко, как это богато в сравнении с тем, что ушла! Тревога, что "уйдет". Эта тревога коренится в са-мом же чувстве. Потому что и она, когда обрадовалась "Весне света", сказала мне, вся в слезах: "Не бросайте меня!" Тревога эта противоположна "счастью", то есть приятности остановки после достижения. Однако в чем же ее тревога, почему этот странный звонок? Узнаю, а пока обещаюсь: ни одного намека никому, о чем мы говорим. Вот когда только я понял то, чему она меня учила: беречь нашу дружбу от "сглазу"!" "10 марта. И вот, поди тут! Написал "обещанье" и прямо после этого Р. В-чу рассказал о своем намере-нии писать "Песню Песней", в смысле том сказал, что новым человеком собираюсь жить и на старом ставлю крест. Прочитал ему "Весну света".  Очень сильная вещь,-- сказал Р. В. Но, через несколько времени, говорит: -- Март, апрель -- в мае все будет готово. -- Что? -- спросил я. -- А "Песнь Песней". Набрав в себя воздуху, говорю: -- Как бы хорошо я ни написал "Песнь Песней", она ведь будет даже в самой лучшей удаче не больше как свидетельство того, что человек ее спел: важен сам человек, а не его песня. Тогда Р. В. вдруг меня понял. Я же его наставлял дальше о том, что вот в этом смысле и должна расхо-диться Церковь с искусством, то есть что если на чаше весов сам Бог, а на другой Его изображение,-- что тяжелей? Был бы Бог -- Рублев явится. А нет Бога -- и Рублева не будет. ...Странно, что даже Р. В. не может отделаться от этой многовековой борьбы верующих и неверующих художников с попами за свободу искусства. Завет себе: для духовной связи с В. и через нее со всем миром хороших людей -- обрести свободу от пред-рассудков интеллигенции в отношении Церкви, равно как и от предрассудков Церкви в отношении живого, настоящего искусства. Словом, чтоб мне самому ни с той, ни с другой стороны не мешали. Ознаменовать этим мой переход к новой жизни. 11 марта. Р. В. рассказывал, что Павловна знает о каком-то письме Аксюши. Вот она, Аксюша-то! И вдруг стало ясно, почему В. позвонила вчера, и не пришла, и не велела Аксюшу в Загорск пускать. Так что Аксюша всем насолила: мне, Павловне, В. и стала главным героем романа. Поймал ее с по-личным. Покаялась, поклонилась в ноги, обещалась превратиться в камень или уйти. -- Конечно, если бы меня стали теснить, я имею право жить на своей площади. Но добровольно -- уйду. -- А как же ты обещалась уйти по первому слову, только чтоб не ставили тебе "антихристову печать" в трудовую книжку? Молчит. Но через несколько часов сообразила, что я узнал о ее доносе не от Павловны, а от Р. В., и набро-силась на бедного Р. В. со слезами. Р. В. сказал, что положение в Загорске такое: если я скажу, что ничего нет у меня, то все будет по-старо-му. Если же иначе -- дверь туда будет мне закрыта. Теперь остается сговориться с Л. Чуть-чуть страшнова-то, еще бы немного подождать... Виноват ли я? В Павловне, какая она есть соб-ственница, я виноват: я распустил ее, я смотрел как на ребенка, не переломил, не воспитал и не расстался, когда надо было расстаться. Аксюшу тоже я распустил, создал ей соблазн, и она "сдуру" наделала всем беды. Почему же я, старый дурак, так делал? А вот как это вышло: я лишен спо-собности принуждать людей и дипломатически прово-дить свою мысль в отношениях. Я могу быть с людьми только равным, считая равными всех. Мне противны педагоги, дипломаты, политики, всякого рода хитрецы и насильники. "Будьте как дети" -- есть моя природа. Виноват ли я, что так создан? И кому было плохо от этого? Всем было хорошо. Кто же виноват? Могу ли я винить и того, кто пришел ко мне действительно как равный, вытащил меня из детской комнаты на достой-ное меня место, а дети, лишенные друга, завопили и обнажили не лучшую, а худшую, собственническую сторону своей природы? В заповеди "будьте как дети" не хватает какого-то прилагательного к детям, вроде "хорошие дети". ...Так окончилась неодетая весна нашего романа. Получено письмо В.: "Может быть, потому, что мы оба склонны к юмору, не только ваше "Гебургстаг", но и мое признание совершается через домработницу. Таким образом, устанавливается какое-то рав-новесие: я повторяю вас, и не преднамеренно. Я довольна и тем, что Аксюша написала мне оскорбительное письмо -- без него я бы долго колебалась. Оно выбило меня в определенность, и хотя новое состояние мне очень тяжело, но зато я знаю -- что делаю, а это главное. Со вчерашнего дня я узнала, что жить без вас тревожно, места себе не нахожу. Я думаю, это от того, что я узнала об опасности: нас хотят разлучить. Вы этого, признаться, добивались -- вот и получайте: теперь я могу быть только с Вами или совсем без Вас. Расстанусь без слез. И письмо я пишу не для того, чтобы делать пространные признания, а чтобы получить чет-кое направление дальнейшей жизни и перестать страдать. Мне так много пришлось мучиться в жизни, что я боюсь страданий, ненавижу их, и даже страдающие люди внушают мне сейчас страх и отвращение. Слушайте внимательно: я решаюсь с радо-стью на то, чтобы быть с Вами, и не только в благополучии, но и во всех возможных трудно-стях и несчастьях. Все мои долги потеряли надо мной власть, как только я почувствовала, чего хочу и на что имею право. Если Вы меня любите не литературно и име-ете силы, чтобы сделать все как надо, мы получим свою долю человеческого счастья. Если нет -- я прошу Вас, ради Бога, еще раз проверь-те себя, не обманывайте нас обоих -я круто поверну, так как должна жить, должна быть здоровой и сильной. Не бойтесь мне сказать горькую о себе истину,-- любить человека, недостаточно меня любящего, я не хочу -- не буду! ...Не сердитесь на Аксюшу -- это скорее ваша, чем ее, вина: нельзя требовать от чело-века большего, чем способно вместить его сердце и ум, и надо самому быть больше челове-ком, чем писателем, в отношении той же Аксюши. Боже мой! Неужели Вы -- не тот человек и это снова обман? Откуда взять силы, чтоб дотерпеть до конца". 12 марта. Вот что я придумал! От этих двух месяцев напряжения, в котором были отражены земля и небо без удовлетворения, нервы расшатались до того, что теперь больше совсем не похожу на себя, а на бабу. Какая-то неудовлетворимая женщина, вроде русалки: щекочет, а взять нельзя. И не она не дается, а как-то сам не берешь: заманивает дальше! А, в сущности, оно и должно так быть, если уж очень хочется любить,и желанием своим забегаешь вперед. Для оздоровления жизни нужно просто начисто бросить эту любовь и делать что-нибудь чисто практи-ческое, благодаря чему можно создать близость и при-вязанность, из которых сама собой вырастет, если мы достойны, настоящая и долгая любовь. Практический план: в обмен на свою комнату она берет две мои прежние и селится с матерью. Таким образом, достигается хотя бы скромная реальность, что мы -- соседи. Тревога: "любит -- не любит" значи-тельно смягчается. Если он -- она разлюбит, вот ее половина и вот его. В то же время и для всех нет ника-кой видимости для судачества: квартира была моя, почему бы не занять ее двум семьям? И покончены внешние обстоятельства и помехи. С другой стороны, если у нас пойдет все хорошо, то наши отношения могут постепенно развиваться. И все мои привычки остаются со мной, и все ее мечты о лите-ратурной работе тут: переходи в кабинет и работай. Кроме того, мне легче будет им помогать, когда насту-пят черные дни, а они наступают. Так что люби сколько хочешь. А поругаемся -- она к себе, а я -- к себе. Идеально! -- а глупые люди гово-рят, что любовь не зависит от внешних условий. И так надо сделать, иначе наше чувство испортится: на нервах долго не проживешь. И вообще, как-то глупо и несовременно до крайности: люди умирают от голода, а мы -- от любви. Не надо думать, однако, что выход из стесненного положения получится именно через "практику": нет, сама эта практика есть не что иное, как фазис чувства в таком его выражении: "любишь кататься, люби и са-ночки возить". И вот именно "люби!", потому что если по правде любишь, то, любя,и тащишь санки вверх. Никак не могу представить В. за делом, упорно достигающую какой-то цели. Из ее рассказов видишь ее в состоянии постоянной затеи, вроде "школы радо-сти" 12 (в 1920 году), и тоже в постоянном романе. Но это, конечно, взгляд со стороны: ведь точно так и обо мне говорили, пока я не стал на свою полочку и не начал всех удивлять, потому что во мне признали чело-века, к которому никакие обычные мерки не приме-нимы. 13 марта. Первый раз видел В. во сне. В торже-ственном зале я лежал на диване. Входит она, берет меня за руку: "Вставай!" -- приказывает. Я встаю, и мы под руку с ней куда-то идем. Или я нездоров, или, может быть, так этому и быть: прошло как будто это напряжение, небывалое в моей жизни состояние,и днем и ночью в теле пожар. Тогда все время было "люблю". Немного грустно, зато прохо-дит тревога и рождается свет тихой радости. Хотя она и кичится передо мной практичностью и рассудительностью, но, по существу, так же, как и я, в порывах своих расточительна, щедра, до "все или ничего". Взять хотя бы эти письма, которые она мне пишет: в них "все" -- и ни малейшей осторожности. 14 марта. Мало ли какое сомнение тронуло голову ночью, тогда не можешь заснуть и начинаешь от нечего делать... А у нас положено ведь все говорить, и такие мы сами, что все стараемся на себя больше и больше худого навалить: пусть знает такого, пусть любит такого, а хорошего-то всякий полюбит. -- Все, все говорите, до конца! -- Если до конца, то вот этой ночью было мне худо от мысли, могу ли я теперь, как раньше, стать с глазу на глаз с природой -- я один и природа -- и сказать: "Да будет воля Твоя". Она так была ужалена этим, что залилась слезами, съехала с дивана на ковер, повторяя: "Старик, старик, десять лет тому назад надо было нам встретиться, не понимаешь, старик!.." Удар мой пришел ей прямо в сердце: она же и есть моя муза, она сама поэзия, иэ т о надо видеть, а кто не видит -- тот слепой или старик. -- Старик, старик! Мне пришлось опуститься с дивана самому на ковер... Она права: в моих словах выражался мой страх перед новой жизнью, и больше ничего. Вся моя поэзия была как призыв: приди, приди! И вот она пришла, та самая, какую я знаю, лучше той прошлой женщины с какой-то неведомой планеты (Не-весты). Так зачем же теперь-то мне обращаться к пустыне и вызывать оттуда на помощь поэзию: она со мной теперь, поэзия, я достиг своего... Но как же мне было и не отступить? До 13 марта она не говорила ни "да", ни "нет". Ее можно было цело-вать -- это да. Любите? -- она отвечала "нет", но и это не было "нет". Она разъясняла, что "нет" относится к ее личному глубокому небесному пониманию земной любви, а так -- она почти готова. И вот, имея только это "почти", я из-за глупости Аксюши вступил с Е. П. в борьбу за свободу и нанес ей почти смертельный удар. Мое положение было очень трудное. Я был на пути русалочьем: идти без конца... И вдруг под влиянием Аксюшиного письма (не могу понять, чем это письмо подтолкнуло!) крепость хоть и не пала, но стала моей крепостью, вошла в ее состав, и оба мы с ней твердыня в борьбе с жалостью. 13 марта было знаменательным днем: В. сожгла все свои корабли, все долги, вся жалость полетела к чер-тям. Любовь охватила ее всю насквозь, и преграды оказались фанерными. Все рушится. За ужином мы все объявили Аксюше. Она с виду была спокойна и обеща-ла хорошо служить. Но когда я, проводив В., вернулся домой, бедный "Вася" рыдал в истерике. Взглянет на Боя, и зарыдает, взглянет -- и зарыдает. Я ухаживал, мочил голову, давал валерьянку, а сам внутри ничего не чувствовал, я связан личным чувством, я прав... Сегодня пойду к матери В. во всем повиниться и попрошу ее благословения. Есть такое право у всех живущих на земле существ, без которого сама жизнь на земле становится бессмыс-лицей. И даже больше, бессмыслицей становится и са-ма небесная жизнь... Без дрожжей такого счастья в мире остаются только страдания и жалость с обманом. Нельзя ли сказать, что жалость есть тень счастья? При позднейшем леречтении запись М. М.-ча на полях: "Русалка, русалка,-- а если человек в боло-те и русалка его выманивает вылезти из тины, то чем плоха женщина, если даже она и ру-салка?" Вечером у матери она читала мне стихи с таким выражением, с такой любовью, и так была она при этом прекрасна, что "практические соображения" этих дней (устроиться жить с ней под одной крышей) вдруг явились передо мной во всем своем ничтожестве. Я про-сто струсил за себя. Но мало-помалу преодолел себя и уж начал было пьянеть от поэзии, парить в музыкаль-ном тумане, как вдруг в дверь постучались и вошел доктор Раттай 13. Вспоминаю, как она "вытаскивала" меня с предуп-реждением, с назиданием и мало-помалу заставила меня поумнеть, заставила поверить в большую любовь. Так же точно она сама преобразила своего мальчика Олега. Эта требовательность к настоящему чувству есть ее основная черта. Вторая черта, чтоб в поступках быть всегда "по-своему", это вера в право жить и думать по-своему и не спрашивать у других. И еще: прямота в борьбе за любовь и точное знание, где кончается большое и начинается малое: лукавство, дипломатия и т. п. И еще: она женщина без перегородок: все отделы ее существа постоянно находятся в обмене. Редчайшее в женщине гармоническое сочетание религиозности, просвещенности и натуры. И еще самое главное то, о чем сказано в моем рассказе "Художник",-- это ее любовь изображена. Итак, если я посмею, то через нее причащусь на эту любовь. Свиданье у Третьяковской галереи: дома нельзя -- Аксюша... Брезгует атмосферой Аксюши и не хочет идти в мою квартиру. 16 марта. Во второй половине дня Павловна приеха-ла "лечиться" в Москву. Остроумный выход: под предлогом болезни явиться и все расстроить. Собрались сыновья -- диккенсовская картина! Самое страшное в том, что В. до того измучена жизнью, что боишься нагружать на нее пошлость в столь огромной дозе, боюсь, что не вынесет она по-шлости. Мелькнула страшная роковая безысходность. Лева кричал на меня в своем безумии, что "женку" мою посадят, а с меня ордена снимут. Это было так непереносимо больно и ужасно, что во мне что-то обо-рвалось навсегда. Позвал к себе Петю, который мучится над тем, являться ли ему в военкомат. Я и начал с этого, и Петя мне сказал, что воевать не хочет, что его товарищ убил финна и бородка мертвого человека, торчащая из снега, осталась у него в глазах и его преследует. -- А я бы с ума сошел от бородки,-- сказал Петя. -- Петя,-- сказал я,-- у меня создается трудное положение. - Молчит. -- Хочешь, расскажу? -- Нет. -- Может кончиться бородкой финна. - Молчит. -- Ну? -- Решайте сами. Я понял, что дружба наша в этот момент окончи-лась. С Левой и говорить нечего. Итак, единственная опора -- В.: она как надежда. 17 марта. Чувство такое, словно с тебя живого сдирают шкуру. Зашел к Е. П., разговорились, и оказа-лось, что она согласна теперь на мою жизнь с В. -- Прощай,-- сказала она. -- Здравствуй! -- ответил я. И мы крепко поцело-вались. Однако к вечеру выяснилось, что и Аксюша имеет претензии на комнату, и Павловна, и Петя, и нам с В. надо идти вон,-- что я гол, как сокол. 18 марта. Ночь опять мало спал. Но утром почему-то встал с мирным настроением, хорошо поговорил с Аксюшей и с Павловной и почувствовал, что если в этом тоне действовать, то все можно устроить по-хорошему. В 12 встретился с В. в Третьяковке, и пошли обедать в ресторан. Историю вчерашней борьбы я ей передал, как было: то есть что я, услышав из уст Левы угрозу ей, бросился на колени умолять Е. П. о прощении, чтоб отпустила меня. Вся история потрясла ее. Весна приостановилась -- 10В°. Е. П. утром встрети-лась в коридоре и, увидев меня, зарыдала, и долго мы с Аксюшей не могли ее унять. От жалости В. закрыва-ется туманом, и ее чувствуешь вроде как бы категори-ческий императив: "Надо!" -- и больше ничего. Жалость Вчера она сказала: -- Если мне придется от вас уйти, то я вернусь к мужу, для себя жизнь кончится, а он будет счастлив. -- Какое же может быть ему счастье? -- подивил-ся я. -- Он иногда говорил: "Мне хорошо, плохо только, что тебе не так, как мне..." А вы куда, если мы расста-немся? -- Не знаю,-- ответил я,-- занимался охотой, по-том автомобилем... Наверно, займусь самолетом! -- Вот вы где-то написали,-- сказала она,-- как страдает глухарь в своей любовной песне, и потом сказали, что все животные переживают любовь как страданье; только человек сделал из любви себе удо-вольствие. Теперь по себе можно понять, какое это "удовольствие". -- Не все же,-- ответил я,-- не одни муки, есть и сладость. -- Мало у нас сладости было,-- сказала она. В сущности, она, все она платит и по моим долгам! -- Так вот,-- сказала она,-- если мы решили жить вместе... Я глаза вытаращил: -- Да разве вы не решились? -- Нет, у меня решено, я же сказала вам, что у меня решено и все кончено. Значит, обмолвилась... Без сомнения, она мучается, колеблется, страдает, и в то же время однажды что-то поняла (что можно перейти через долги), и это стало у нее категорическим императивом. Ее письмо в эти дни: "Простите меня, что я Вам, измученному, говорю о себе. Но кому же мне пожаловаться, как не Вам, когда мне больно? Я еще никогда такой боли с Вами не испытывала, как после сегодняшнего нашего расставания, и единствен-ное облегчение -- беседа с Вами. Надо еще пережить длинную ночь и еще полдня, пока мы снова будем вместе. Я нашла несколько мыслей, на которых попробую утвердиться. Им, а может быть, и Вам это кажется сомнительным, но я люблю Вас, и сегодня больше, чем вчера, потому что еще больше Вас узнала. И так я, может быть, буду любить Вас все больше и боль-ше и все больше буду мучиться. Я чувствую как бы нить, идущую от меня к Вам, но она протянута в пустоту, потому что Вы далеко. И вот по этой нити непрерывно идет боль, она прекращается, только когда я при-нуждена отвлечься каким-нибудь делом (в шко-ле -- забываю). Это -- от пространственной разделенности. Когда я с Вами -- мне все не кажется таким безнадежным и страшным. Как только Вы около меня, я представляю себе, что держу Вашу голову, и вся боль прекра-щается. Не упрекайте себя, что Вы зажгли этот огонь-- он из сердца. Если б никогда страсть не вернулась в Ваше чувство ко мне (чего Вы так нелепо боитесь), мне довольно, поверьте, Ваше-го внимания, общей мысли и простой простран-ственной близости. Так мне кажется сейчас... Но быть вместе и в то же время врозь -- я не вынесу. Я мучаюсь от этих встреч, каких-то краденых, в ресторане, в вестибюле... Что же будет со мной, если у Вас не хватит сил и Вы сдадитесь! Я доверяю Вам, может быть. Вы и вправду умней меня своим особым умом, но не он ли наделал все эти беды? Помните, как Вы меня убеждали, что Е. П. давно живет одна и при-выкла к Вашей свободе, а что сыновья -- те все понимают и, конечно, поймут и будут друзьями. Что это было -- страх взглянуть правде в глаза и в то же время страх меня потерять или Вы правда не понимали обстановки и людей? Может быть, эта Ваша "кривая" нас и выве-зет. Но когда? И я хочу достичь временного покоя в полном полагании на Вас, а с другой стороны, готовлю себе защиту -- мысль, что мне эта любовь дана не будет, что я не достойна радости. Я готовлюсь расстаться с ней, в то же время всем существом своим надеюсь на Вас. Я хочу просить Вас не видеться со мной, потому что я не могу быть сытой беседой на улице, и душа потом болит вдвое сильней. Не думайте, что это слова. Это правда. Я буду пока жить своей привычной жизнью, работать, заботиться о маме, считая Вашу лю-бовь мечтой. Эта мысль будет защитой, потому что я, с тех пор как Вас люблю, стала беспо-мощной и мне все становится сейчас не под силу. Мне легче было бы жить на Вашем месте: у Вас в руках действие, а у меня полная зависи-мость и ожидание. Когда Вы освободитесь -- Вы придете за мной. Не насилуйте только себя -- мне вымученное чувство не даст радо-сти. А я устраняю свою волю и ум. Продолжение утром. Только ночью я поня-ла: Вы просто усомнились во мне под влиянием домашних, может быть, усомнились даже в сво-ем ко мне чувстве. Вы предложили мне вре-менно поселиться с Вами в чужой квартире, а Е. П. будет жить у вас и "охранять" Ваше имущество на случай, если Вы во мне ошибетесь (ее слова). Вдумайтесь, какое это унижение! Они бьют самым верным оружием -- они разлагают Вашу веру. Вам ли я буду говорить о достоверности веры, о том, что без нее вся наша борьба будет бессмыслицей. Ваши два рассказа -- тогда и от них надо отречься, да и от всего лучшего отречься, что сделано и ска-зано на земле, потому что все -- из этого источ-ника. Отдохните в одиночестве, потребуйте себе хотя бы временного одиночества, посмотрите в свое сердце, взвесьте силы, положение и тогда поступайте, как можете. Вы должны понять, что я не буду бороться их оружием, но я не буду терпеть их подозрения. Я пережила за эту ночь обиду и вижу, что нет иного пути для меня, как выход из этой борьбы. Я почти не надеюсь, что у Вас хватит сил: слишком сильны Ваши "благожелатели", слишком добры мы с Вами. Это крест. Вы не выбрали его на Новый год, но он сам Вас насти-гает. Я надеюсь еще на какое-то чудо, но, конечно, я просто смягчаю боль расставанья с меч-той. Не судите меня, что я оставляю Вас в не-равной борьбе. Поймите: я одна, с мамой боль-ной на руках, потрепанный страшными удара-ми человек и сейчас еще выбитый из колеи. Вы можете все там плакать, кричать, драть-ся и не спать, потому что Вам можно болеть, лежать и утешать друг друга. Я же должна завтра идти на работу и работать хорошо, иначе я погублю свою мать и потеряю всякую почву в жизни. Е. П. требует жалость и получает и жалость и заботу -- она вяжет Вашу совесть. А я всю ночь плачу в подушку, чтоб не слыхала мама, а когда бываю с Вами, мне жаль Вас и я стара-юсь, чтобы Вы не видали глубины моего горя. Они отнимают у Вас капля по капле веру в меня,-- да разве во мне тут дело, разве до меня Вы не о том же писали и думали? Я-то прочла Ваши прежние дневники! Я отстраняюсь не из-за страха борьбы, а из-за страха унижения Вами -- Вашим неверием и предательством моего лучшего, что сейчас делает из меня, мечтательницы, человека. Еще -- я не хочу сеять вокруг себя эту вражду. Если бы я знала, что Вы настолько связаны с Е. П., я не пошла бы Вам навстречу. Еще раз прошу Вас -- потребуйте себе оди-ночества и в покое взвесьте все: верните мне всю свою безрассудную любовь, то щедрое и пре-красное чувство, которое породило и мое ответ-ное. Тогда я приму любое Ваше решение с за-крытыми глазами. Но как я могла вчера согла-ситься на какие-то временные мены квартир, когда я чувствовала, а сегодня ночью и поняла, что тут все основано на недоверии и Вы действи-тельно наполовину согласились доверить Е. П-не охрану своего житейского благополучия на случай моего предательства. Она будет охра-нять квартиру и вещи, а мы поживем пока временно: Вы проверите себя и меня... Ведь так она вам предлагала? Но Вы не согласились, не правда ли, Вы не могли так думать обо мне? Если дело непоправимо, так и скажем: меч-ты не воплощаются. Пишите о них, если это Вас тешит, а я Ваших книг читать не буду. Я про-щаю Вам от души все то зло, какое Вы невольно мне причинили, не зная своих сил и своего плена. Вы сами предложили и настаивали, чтоб мама жила с нами. Вспомните, я вначале отка-зывалась от этого, а Вы мне сказали: "кого вы любите -- буду любить и я". Это Вы говорили из любви, и это было прекрасной щедростью. И в два дня, под влиянием людей, меру понима-ния которых Вы знаете, мама превратилась в "тещу". Знаете, я Вас так люблю, что готова была отказаться от совместной жизни с мамой. (Хотя Вы знаете, что нас с нею связывает!) Но сейчас поздно, и побеждает не тот, кто отказывается, а тот, кто требует. И поэтому единственный выход, это уйти из этой страшной жизни. Толь-ко не пугайтесь, я не грожу Вам стрихнином. Я ищу благородного и даже радостного выхода: я снова приведена к той двери, перед которой некогда стояла с О. Я знаю, он, умирая, думал только об одном -- о том, чтобы я вышла на свободу из житейского плена страстей. И надо же, чтоб он участвовал в нашей с Вами любви, чтоб все и началось-то с моего рассказа о нем, с чтения Вами его писем. И все это было, чтоб подготовить эту жестокую и, может быть, благо-детельную катастрофу, освобождающую меня от человеческого утешения. Я не скрываю, что это я вижу как бы сквозь стекло сознания и душа моя все еще в плену у чувства, но я выйду на свободу. Может быть, на прощанье Вы оцените, что я не связываю Вашей совести даже своим горем, а нахожу положительный выход и радуюсь ему сквозь всю свою боль. Сердце, конечно, слабое, ему жаль расставаться, но оно научится радо-ваться. Верните мне письма Олега. Машинку я Вам верну: она не может быть моя, а только общая". "21 марта. Сколько раз я повторял в своих писаньях, что я счастлив. И они теперь меня об этом допрашива-ют, не понимая того, что своим заявлением "я счастлив" я отказывался от дальнейших претензий на личное счастье, что я в нем больше не заинтересован, я ничего не домогаюсь. Отрекаясь от этого личного счастья, я движусь духовно в творчестве. Мое творче-ство и есть замена счастья: "там" все кончено, все стоит на месте, я "счастлив"; здесь, в поэзии, все движется, я самый юный писатель, юноша, царь Берендей. Рож-дается сказка вместо жизни, вместо личной жизни -- сказка для всех. И вот тогда при отказе от себя возника-ет любовь ко всякой твари. Что же, разве это не путь человеческий, прекрас-ный? Но пришла она, и "то" стало болотом, и все мои зайцы побежали к ней, и птицы полетели, и все туда, туда! И мне стало все равно, куда ехать -- на север, на юг, везде хорошо с ней: она причина моей радости и на севере и на юге. Решено, что мы уезжаем. А куда? -- на север хоро-шо, и на юг хорошо, нам везде хорошо. А жить будем в одной комнате. Болезнь Павловны. С утра начались рыданья. Про-щается с Аксюшей, хочет умереть. А когда я к ней с упреком: "Хочешь мир творить, а вот: это ведь не в себя, а в меня!" Она отвечает: "Ничего, ты сильный, ты переживешь!" Вызвал двух психиатров: ничего страшного нет. Все бросил и один уехал в Загорск." "22 марта. Живу один в Загорске. Был на вечерней прогулке, и такая меня тоска охватила, и впервые было так безучастно в природе; на закате месяц выходил бледный, большой и словно отворачивался, и так все-все,-- облака, снег, следы зверей даже чем-то про-тивны: столько лет занимался такой глупостью. А до-ма -- патроны, ружья: нужно же было на детскую шалость тратить столько времени. И так все от меня отвертывается, или я сам отворачиваюсь... Вся жизнь собралась в одной-единственной точке, и раз я от нее оторвался, то вокруг нет ничего, и я сам будто сослан-ный. А поди я с В., как бы он запрыгал, заиграл, бессовестный месяц! -- Погоди, погоди,-- говорил я ему,-- вот придет день, посмотрим, как ты запляшешь, когда я покажу тебе Лялю. Свет весны всю душу просвечивает и все, что за душой,-- и рай, и за раем, дальше, в такую глубину проникают весенние лучи, где одни святые живут... Так, значит, святые-то люди от света происходят и в начале всего, там где-то за раем, только свет, и свет, и свет. И от этого райского света вышла моя любовь. Кто может отнять у людей свет зарайских стран? Так и любов