собирался ехать на Марьюшу, - руку кверху, глаз вприжмур, как будто вчера только и расстались: - Помнят здесь еще друзей молодости? Не забыли? - Молодость помним, - с ходу, ни секунды не задумываясь, ответил Михаил, - и друзей помним, но только не подлецов! А как еще с ним разговаривать? На что он рассчитывает? Может, думал, под руки его да за стол? Потом, водой вышли все нервы и психи в первый же день, а потом в раж вошел - про все забыл, даже про больную руку. Просто осатанел - часами махал косой без передыху. И мнение о себе такое разыгралось, на такие высоты себя подымал, что дух захватывало. И вот раз смотрел, смотрел вокруг - с кем бы помериться силенкой, кого бы на соревнование вызвать? Один на лугу, никого вокруг, кроме кустов да старого Миролюба, лениво помахивающего хвостом, и до чего додумался? Солнце вызвал... Давай, мол: кто кого? Ну и жали, ну и робили! Солнце калит, жарит двадцать один час без передыху - и он: три-четыре часа вздремнет, а все остальное время - коса, грабли, вилы. 2  Боль в руке началась ночью. Проснулся - огнем горит левая кисть. Он вышел из избушки на волю. Всходило солнце. Лыско хрустел костями в кустах - должно быть, поймал зайчонка или утенка. Михаил развязал обтрепавшийся, посеревший от грязи бинт и поморщился: закраснела, распухла ладонь, как колодка. Подумал, чем бы смазать, и ничего не придумал. Сроду не знал никаких лекарств, все порезы, все порубы заживали сами собой, как на собаке. Все же он сделал примочку из холодного чая, оставшегося с вечера в чайнике, покурил и пошел косить: росы почти не было, но все-таки с раннего утра косить легче, то крайней мере, не так жарко. За работой боль утихла, да и некогда было о ней раздумывай, а пришел к избе перекусить - и опять огонь в руке. В обед он почти ничего не ел, только все нажимал на чай, полтора чайника выпил. Но что его особенно расстроило - не мог курить. А это верный признак того, что у него температура. Еще работал полдня и назавтра полдня работал, потому что травы навалено было гектара три - как не прибрать, прежде чем отправляться домой? А вдруг зарядят дожди? Не удалось прибрать. К полудню у него начало двоиться в глазах солнце, а потом уж и совсем чертовщина: черные колеса закатались перед глазами... Собрав последние силы, Михаил отвязал с привязи Миролюба - иначе пропадет конь - и на большую дорогу. Как продирался через кусты, через кочкарник, как лежал у дороги в ожидании попутной машины - помнил, и помнил, как в районную больницу входил, а дальше что было, надо у людей спрашивать. После операции Евгений Александрович Хоханов, главный врач районной больницы, сказал: - Ну, Пряслин, моли бога за тех, кто тебя так выковал. Другой бы на твоем месте пошел ко дну. А уж насчет того, что без руки остался бы, это точно. 3  Недолго, неполную неделю томился Михаил в больнице, а с чем сравнить то чувство радости, которое хватило его, когда за ним захлопнулись ворота больничной ограды? Все вновь, все заново: земля, воздух, синь небесная над головой. На райцентровские мостки ступил - вприпляс. Но стой: больная рука! Такой вдруг болью опалило, что он закусил губу. В нижнем конце райцентра Михаилу не доводилось бывать лет десять, а то и больше, и он теперь с изумлением и любопытством школьника вглядывался в новые улицы, в новые дома и магазины. Разбухла, разрослась районная столица, уже в поля залезла, уже сосняк на задворках под себя подмяла, и все ей места мало - за. ручей шагнула. А ведь он, Михаил, помнил ее еще деревней - с амбарами, с гумнами, с изгородями жердяными, пряслами. После войны райцентр стал набирать силу. Мужиков собралось людно - в первую очередь укрепить руководящие кадры районного звена! - а жить где? Вот они и начали по вечерам да по утрам топориком поигрывать, благо перышко конторское не очень-то выматывало за день. И было дико в те годы видеть: как грибы растут новые дома в райцентре и хиреют, пустеют с каждым годом деревни. Самое видное здание в райцентре, конечно, райком. Просторный двухэтажный домина кирпичной кладки, или, как теперь принято говорить, в каменном исполнении (на веки вечные поставлен!), и внутри нарядно, как в храме: пол из цветной плитки, стены расписные, зеркала - с ног до головы видишь себя... Кабинет Константина Тюряпина на первом этаже был закрыт, и Михаил, пожав плечами, пошел наверх. - Здравствуй, здравствуй, товарищ Пряслин! Северьян Матвеевич, инструктор райкома, сбегал с лестницы. Как всегда, чистенький, вежливенький, сладкоречивый, очень похожий на юркого воробья и своей проворностью, и своим острым личиком с черными бегающими глазками. Михаил пожал протянутую руку. - Слышал, слышал про твои дела. - Северьян Матвеевич участливо кивнул на больную руку. - С каким вопросом пожаловал? - Да не знаю. В больнице сказали, чтобы к Тюря-пину зашел. - К Константину Васильевичу? На партактиве он, парень. Партактив у нас сегодня работает. Первый вопрос обсудили - заготовка кормов, сейчас к борьбе с алкоголем перешли. Советовал бы заглянуть в ожидании. ГЛАВА ШЕСТАЯ 1  Вот это да! - мысленно ахнул Михаил, когда вслед за Северьяном Матвеевичем вошел в зал. Окна во всю стену, от пола до потолка, хоть на лошади въезжай, с занавесями белыми, шелковыми - как паруса, натянуты ветром, - люстры с хрустальными подвесами, красная ковровая дорожка через весь зал, от дверей до сцены, сиденья мягкие... Его в Москве как-то сват затянул к себе на заседанье - куда там до этого зала! А вот насчет бумажного бормотанья... Как зачалась у них эта канитель в районе после Подрезова, так и по сю пору продолжается. Выходил на трибуну начальник сельхозтехники, выходила молоденькая совхозная доярка, выходил главный инженер леспромхоза - все первым делом вынимали бумажку. Михаил немного оживился, когда слово предоставили начальнику стройколонны Хвиюзову. Хвиюзовские гвардейцы по части пьянки давно уже первенство по району держат, да и сам Хвиюзов выпить не дурак. Две бутылки опростает - только во вкус войдет, только голос прорежется - страсть мастер анекдоты наворачивать. Нет, и Хвиюзов не обрадовал. Подменили мужика. Отчитал что положено - и с колокольни долой. Даже на людей забыл взглянуть. Сосед у Михаила, знакомый шофер с Шайволы, дремал, уронив на грудь большую голову с подопрелым волосом. Другие вокруг тоже водили отяжелевшими головами. И ничего удивительного в том не было. Бумажная бормотуха кого угодно в сон вгонит, а тем более работягу, который, может, чтобы попасть на это совещание с Дальнего покоса или лесопункта, всю ночь не спал. Да и вообще - кто это сказал, что у заседателей легкая жизнь? Михаила в конце концов тоже укачало. Очнулся он от толчка соседа: - Вставай, начальство твое на трибуну лезет. Точно, Антон Таборский взбегал на сцену. Поначалу, как все, надел очки, развернул бумажку, дал запев: - Товарищи, обсуждаемое постановление - это документ огромного исторического значения, новое проявление заботы... новый вклад... В общем, не придерешься - не вышел из установленной борозды, сказал все нужные слова, а потом бумажку в сторону, бах: - Для русского Ивана это постановление, скажем прямо, самое трудное постановление изо всех постановлений, какие были и какие еще будут, под корень режет... Смех, хохот, топот. Даже в президиуме заулыбались - белой подковой просиял зубастый рот на смуглом лице первого секретаря. - А чего смеяться-то, дорогие товарищи? - Таборский прикинулся дурачком: великий мастер по части прикидона. - Плакать надо. Ведь кабы мы как люди пили, кто бы нам чего сказал? А то ведь мы все наповал, все до схватки с землей... Опять смех и хохот. - Давай по существу, товарищ Таборский, - мягко поправил первый секретарь. Таборский секунды не задумывался - всегда слово на языке: - А по существу, Григорий Мартынович, все в докладе райкома сказано. А наше дело известно - выполняй. Ставь первым делом ограничитель у себя в горле да мобилизуй массы. Тут уж не смех, одобрительный гул прошел по залу - всем понравилось, что Таборский не отделяет себя от других, не корчит из себя трезвенника. - Ну а в части конкретных предложений, товарищи, - Таборский поискал кого-то глазами в зале, - то я целиком и полностью согласен с Марьей Федоровной, нашей заслуженной учительницей РСФСР. Замечательно, в самую точку сказала Марья Федоровна: одной силой бутылку не сокрушишь. Она сама кого хошь с ног валит. Надо, понимаете ли, культуру двинуть на эту зеленоглазую стерву. Да по всему фронту. А то у нас что получается? Пекашино взять, к примеру. Клуб новый построили - спасибо, а про самодеятельность и забыли. Вот наши мужики, понимаете, и прутся к Петру Житову в ресторан "Улыбка", чтобы свою самодеятельность развернуть... Таборского проводили с трибуны аплодисментами. И, честное слово, будь у Михаила рука здоровая, он бы тоже ударил в ладоши. Прохвост, сукин сын, жулик из жуликов, а вышел на трибуну - и свежим ветром дохнуло. 2  С Костей Тюряпиным Михаила свела жизнь еще в сорок четвертом году на сплаве - тогда под Выхте-мой они до самой ледяной шуги бродили с баграми в Пинеге, приказ родины выполняли: всю, до последнего бревна древесину пропихать через выхтемские мели. И попервости после войны, когда сталкивались в райцентре, всегда вспоминали те дни. Да и вообще им было о чем поговорить: у обоих отцы на войне убиты, обоим семьи многодетные пришлось вытаскивать на своем горбу. А потом начались кукурузные дела, Михаила с треском, с пропечаткой в районке и областной газете сняли с бригадиров, и Тюряпин замкнул свои уста: кивать при встрече кивал, а звук пропал начисто. И вот сейчас, попыхивая папироской в шумном, переполненном людьми вестибюле - весь зал сюда высыпал, - Михаил припомнил все это и вдруг подумал: а может, не ходить? Может, дать поворот на сто восемьдесят градусов - и будьте-нате? В случае чего всегда можно отбрехаться: забыл, болен, на автобус торопился. Да и вообще с каких это пор у Тюряпина дела к нему? Пошел. Терпеть не мог трусов. - Заходи, заходи, товарищ Пряслин, - встретил его Тюряпин и кивнул на стул у дверей. - Присаживайся. Михаил сел. Тюряпин, не глядя на него, зашелестел бумажками. Ручищи большущие, суковатые, сразу видно, что не от карандашика жить начал, плечи в развороте на метр, а вот головка какой была, такой и осталась - малюсенькая, с рыжим хохолком, и Михаил невольно скосил глаз на вешалку в углу возле дверей, где висела шляпа: какой же, интересно, он размер носит? Тюряпин прокашлялся. - С тобой, товарищ Пряслин, первый собирался потолковать, да у Григория Мартыновича сегодня, вишь, народ, руководители производства... Михаил ждал. Второй раз называл его Тюряпин товарищем, а это не предвещало ничего хорошего. Так оно и оказалось. - Претензии к тебе, товарищ Пряслин. И очень серьезные претензии. По части производственной дисциплины... - Тут Тюряпин поднял наконец свои глаза. - Работать людям мешаешь... - Это кому мешаю? Таборскому? - Михаил сразу понял, откуда ветер дует. - Таборский у нас, между прочим, не последний человек в Пекашине. Может управляющий работать, когда рабочие не едут на дальние сенокосы? А пожар? Имей в виду: за уклонение от пожара у нас закон ясный- суд. - Тюряпин разжег наконец себя. И глаз поставил - в упор смотрел. Но и Михаила заколотило. Потому что все это вранье и брехня от начала до конца. Русским языком было сказано этому Таборскому: нынче на Верхнюю Синельгу не поеду. Может он за тридцать лет хоть одну страду возле дома потолкаться, тем более что братья приехали? А насчет пожара и вовсе ерунда. Когда это он от пожара уклонялся? Как он мог с порезанной-то рукой на пожар ехать? - А на Марьюшу мог? - опять прижал его Тюряпин. - И на Марьюшу не мог. Да потому что осел, потому что дурак законченный. Думаю, хоть одной рукой сколько пороблю. А Таборскому, видишь, лучше, чтобы я и на Марьюшу не ездил. Ничего, придет время, вот помяните мое слово, сами погоните этого жулика. Баснями-то все время сыт не будешь. Тюряпин спросил: - Яковлева Ивана Матвеевича знаешь? - Знаю. А чего? - Хороший тракторист? - Ничего, крутит колеса. - А Палицын Виктор? Михаил пожал плечами. - А Сергей Постников? - На поряде парень. Бутылку стороной не обходит, но нет этого, чтобы по неделям зашибать. - Дак вот, товарищ Пряслин. - Тюряпин сделал выдержку. - Не управляющий жалуется на тебя, а механизаторы. Вот под этим заявлением, - Тюряпин приподнял бумагу, - девять подписей. - "Примите меры... Срывает и дезорганизует производственный процесс..." Такие заявления, скажем прямо, не часто поступают в райком. Михаил был оглушен, сражен наповал. С механизаторами, правда, у него бывали стычки - погано пашут, семена только переводят, а ведь без стычки какая жизнь? Неужели безобразие видишь - и молчать?.. - Дак съездил, говоришь, в Москву? Побывал в столице нашей родины? Михаил поднял глаза на Тюряпина и себе не поверил: Тюряпин улыбался. И в голубых маленьких глазках его с желтыми цыплячьими ресничками чуть ли не мольба: дескать, не взыщи. Служба есть служба. А теперь, когда дело сделано, можно поговорить и по-товарищески, по душам. Михаил решительно встал. Нет, такие фокусы не по нему. Либо - либо. Либо ты вместе с Таборским и со всей его жулябией, либо против. А крутить хвостом и вашим и нашим - не выйдет. 3  Редко кто из председателей так нравился Михаилу, как Антон Таборский. Колхоз принял - все счета в банке арестованы, колхозникам за полгода ни копейки не плачено. Не растерялся. Нашел деньги. С леспромхоза арендную плату за склад у реки (десять лет с лишним не платили) взыскал, покосы по Ильмасу и Тырсе как заброшенные райпотребсоюзу загнал и еще сорок тысяч - новыми - слупил за лесок - украинцам продал, так сказать, в порядке братской помощи. Любо стало при новом председателе и в колхозную контору зайти, а то ведь у Андреяна Матюшина, старого обабка, как было заведено? Я язвой желудка мучаюсь - и все кругом мучайтесь. Ни пошутить, ни посмеяться в конторе. Курить за дверь выходи. А с водворением Таборского, казалось, само веселье в Пекашино въехало. И никаких прижимов, никаких притеснений: сам цыган и другим цыганить не мешаю. Только не попадайтесь. Вот по этому-то пункту у Михаила и начались первые "стыковки" с новым председателем. Раз сказал - механизаторы свое добро с колхозным путают, а попросту все домой тащат, что попадет под руку: бревна, запчасти, инструмент, сено, картошку, - два сказал, а третьего раза сами механизаторы ждать не стали - стеной, валом пошли на общем собрании: Пряслин технически малограмотен, Пряслин не обеспечивает руководство бригадой, Пряслин вносит разлад в коллектив... Но окончательно раскусил Михаил Таборского позднее, когда началась эта кукурузная канитель. Поверил попервости: хрен его знает, может, и в самом деле придумали наконец, как хлебом засыпать страну. Сделал все как требовалось: земля - самолучшая, навозу - навалом и садили по веревочке - сам каждое зернышко в землю впихивал. Не далась царица полей. Летом стали пропалывать - от сорняка не отличишь. И на второй год силу свою не показала. А на третий Михаил сказал: хватит! Без меня играйте в эту игру! - Да ты с ума спятил! - попытался вразумить его Таборский. - Платят тебе по высшему тарифу - не все равно, какой гвоздь куда забивать? - Не все равно. - Ну смотри, смотри, Пряслин. За такие дела знаешь как у нас шлепают? И шлепнули. С этого времени у Михаила и пошла война с Таборским. И к нынешнему письму механизаторов - Михаил не сомневался - приложил свою лапу и Таборский. Расчет тут простейший: руками народа заткнуть глотку своему недругу. На всякий случай. Впрок. Загодя. 4  Водку в сельпо не продавали: нельзя! Собранье сегодня против водки, а ты вишь чего захотел? Но вскоре явилась знакомая продавщица и кое-как удалось выклянчить. Михаил выпил бутылку не закусывая, прямо на ящиках за магазином - в это "кафе" он и раньше наведывался не раз, - подождал, пока всю сегодняшнюю муть не смыло с души, и, тихий, успокоенный, размеренным шагом пошел к заветному дому рядом с двухэтажным зданием, где когда-то помещалась школа. Немо, пустынно было в заулке, поросшем зеленой травой, и он не таясь встал посреди него, поднял, глаза к горнице на втором этаже, к двум небольшим окошкам, в которые когда-то смотрела на белый свет она. Здравствуй, сказал про себя. Я пришел. А затем он, как всегда, сидел на старом бревне у забора, где еще с прошлого раза валялись его окурки, и мысленно, как молитву, читал письмо, которое получил в бытность свою в армии. "Миша, я долго не хотела тебя расстраивать, две недели думала, как быть, писать, нет, потому что кто не знает, каково солдатскую службу служить, ну больше не могу. Раз сам наказывал все писать как есть, без утайки, напишу. Хуже будет, ежели другие напишут. Да и чего, думаю, тебе больно-то убиваться, переживать - дело прошлое, семейный теперь человек. Жена эдакая краля - по всему району такой не сыщешь. И как любит тебя - я не знаю, каждый день высчитывает, только и говори у ей, что о тебе. Миша, поубавилось у нас народу в Пекашине, нет больше Варвары Иняхиной, царство ей небесное. И Григорий Минин, ейный проживатель, вскоре вслед за ней убрался. Я эту Варвару, врать не стану, кляла всю жизнь, всю жизнь самыми последними словами называла, а теперь думаю, может, и зря называла. Может, и ее не очень солнышко на этом свете обогрело. Мужа убили на войне, Григорья не любила, от нужды связалась. Ладно, не давай ты мне плести чего не надо. Это ведь я на бабью-то слезу настроилась - себя пожалела. Все нет весточки от того лешака, второй уж год пошел как гулят... Ох, Миша, Миша, не знаю, как тебе все и сказать. Ведь Варвара-то у меня сидела за час до смерти. Я пришла с коровника, пью чай с Васей, вдруг дверь открывается - она. Я не видела, как и под окошками прошла. "Не выгонишь?" Что ты, говорю, ничего-то скажешь. Заходи, заходи. Садись чай с нами пить. Как мне гнать-то, когда я сама выгната? Ну ладно, чаю попили, поговорили, веселая такая и все в окошко, все в окошко на реку смотрит. Чего, говорю, не видала, что ли, Пинегу-то, из окошка глаза не вынимаешь? "Хочу, говорит, на родные места в последний раз досыта наглядеться. Далеко, далеко уеду. Новую жизнь начинать буду. Как думаешь, получится у меня новая жизнь?" Получится, говорю. Вишь ведь, говорю, парень-то мой вцепился в тебя. А Вася и вправду, как взяла она его на руки, так и прилип к ней, на меня не взглянет. Я еще подивилась тогда. Ну, думаю, чудеса какие. С первого раза к чужому человеку пошел. Вот чаю мы скорехонько попили, сам знаешь, какая у скотницы жизнь - все некогда, все на бегу, стали прощаться. "Лизавета, говорит, можешь ты, говорит, уважить мою последнюю просьбу?" А я со своими коровами. И не думаю, что за последняя. Я уж потом вспомнила, что она "последнюю-то" сказала. Давай, говорю, говори скорее, какая твоя просьба. И вот, Миша, не надо бы теперь это говорить, ни к чему тебя расстраивать, да раз я пообещалась покойнице, как не сказать. Меня схватила за обе руки выше локтя, сама вся трясется, в глаза мне заглядывает: "Лизавета, говорит, скажи, говорит, Михаилу, что я всю жизнь одного его любила, всю жизнь. Пущай, говорит, он будет счастлив и за себя и за меня". И тут я и сказать ничего не успела, меня обняла, поцеловала в щеку и вон. А через час какой Александра Баева на скотный двор прибежала: "Бабы, говорит, ведь Варвара Иняхина потонула. За реку переезжала, из лодки выпала..." ГЛАВА СЕДЬМАЯ 1  Есть, есть все-таки радости на этом свете! Еще не успело отыграть в воротцах стальное кольцо, еще не успел он как следует войти в заулок да потрепать здоровой рукой Лыска, который со всех ног бросился навстречу хозяину, а в доме уж загремели, загрохали двери, и вот уж все три дочери виснут на нем. - Руку-то, руку-то, сатанята! Эх, жаль, не может он сейчас подхватить их на руки да на руках втащить в дом. Любил он раньше, возвращаясь домой, проделывать такие штуки! Стол по случаю семейного праздника - и дочери из Москвы приехали, и хозяин из больницы вернулся - накрыли в столовой, а не на кухне. Но первым делом, конечно, не еда, а домашний смотр: кто как за это время вырос. - Давай, давай, выходи на показ! - весело скомандовал умывшийся, посвежевший Михаил, занимая свое хозяйское место за столом. Кареглазая, рослая Вера выскочила в джинсах, в одном лифчике (чтобы не заставлять ждать отца), и мать по этому поводу высказалась: - Срамница! Не стыдно - растелешилась? - А чего стыдно-то? - несказанно удивилась Вера. - Это перед папой-то стыдно? Она круто тряхнула темными косами, повернулась так, повернулась эдак - еще чего, папа? Да, эта вся нараспашку - никаких секретов от отца. Зато уж Лариса без кривлянья обойтись не могла - клевакинская породка! Вдруг ни с того ни с сего начала закатывать голубые наваксенные кругляши, вилять задом - как будто вовсе и не отец перед ней сидит, а какой-нибудь парень или мужик. А в общем-то, подумал Михаил, и эта ничего. В городе ее ровня такие номера откалывает - ой-ой! Сам видел. Под конец всех уморила младшая - тоже стала вертеться перед отцом. И тоже в брючках. - Так, так, девки, - сказал Михаил. - Штанами обзавелись. Теперь еще матери осталось разжиться. - Вот, вот! Только и не хватало матери этого добра. - А что? - Михаил подмигнул Раисе. - Социалистические накопления не позволяют? - Ой, папа! - взвилась со своего стула Вера. - Я и забыла. Тебе подарок от Бориса Павловича. И вот на столе уже три бутылки самолучшего пивка. Чешского! Со знакомыми яркими наклейками. И Михаил подряд, без роздыху осушил две бутылки. Начались расспросы и рассказы о Москве, о том, что видели, где были, как принимала своих племянниц тетка. Лариса, конечно, была без ума от Москвы, по ней тамошняя жизнь, и, надо полагать, туда со временем и уберется. Сумеет приласкаться, прильнуть к тетке. А Вере Москва не понравилась. - Да ты что? - только и мог сказать Михаил. - А чего - все одно и то же, никуда ке выйдешь. - В Москве-то никуда не выйдешь? - Ну! Плюнуть негде, все народ. Вот, папа, то ли дело у нас! У нас хоть босиком можно досыта набегаться, луку свежего до отвала поисть. - И как начала-начала уминать зеленую траву за обе щеки с хрустом, с прищелкиванием белыми крепкими зубами - любо смотреть. - Ну а что-нибудь-то тебе понравилось все-таки? - продолжал допытываться он. - Понравилось, - кивнула Вера. - Мотоцикл гонять. Ой, папа, какой мот у мальчишки с соседней дачи - в обморок упадешь! Когда мы купим? - Игрушка тебе мотоцикл-от! - сразу же осадила ее мать. - Знаешь, нет, сколько он стоит? - Когда-нибудь купим, доча, - сказал Михаил, а про себя подумал: до чего же похожа на него Вера! Ведь и ему, откровенно говоря, скучновато было в Москве. Жил, конечно, глядел на все, в каждую щель нос совал, но господи, как же он обрадовался, когда сошел с самолета на архангельском аэродроме! А когда под его ногой запели деревянные мостки райцентра, он ведь как самый последний дурак - прослезился. 2  Целый месяц было тихо по вечерам возле пряслинского дома, целый месяц никто не буровил воздух вокруг, а сегодня Михаил вышел на крыльцо - мотоциклы фыркают: кавалеры на своих железных кониках подъехали. Сразу трое - Родька Лукашин в белой рубахе да Генка Таборский с Володей Фили-петуха. Последних двух он обычно не замечал - сопленосые еще, оба в школу ходят, катают Лариску и ладно, - но с Родькой приходилось считаться. Взрослый парень, его ровня уже в армии отслужила. - Привет, привет, Родион! - поднял здоровую руку Михаил, спускаясь с крыльца. Родька - все одинаковы ухажеры - просто расцвел от его ласки. - Как жизнь молодая? - Не жалуюсь, дядя Миша. - Мать как? - Мама ничего, болеет все, - ответил, улыбаясь, Родька и вдруг весь вытянулся: Вера из дому вышла. Михаил по звону покатившегося с крыльца ведра узнал дочь - всегда торопится, всегда спешит. Его тоже охватила какая-то непонятная спешка: быстро затоптал недокуренную сигарету и в дровяник - чего смущать молодежь? - Папа, ты куда? Вот девка! Вот отцово золото! Он часто разорялся, пилил жену - нет наследника, а может, и зря? Может, плюнуть надо на этого наследника? Ну девка, ну не парень. Да какому парню уступит его Вера! Косить, дрова рубить, на лошади ездить - любого парня заткнет. А осенью из школы придет, ружье за плечо, за мной, Лыско! - и пошла шастать по лесам-борам. - Папа, папа, посмотри-ко! Вера подбежала к Родькиному мотоциклу, с ходу завела его и в седло. Описала круг, описала другой, и только ее и видели. В общем, показала отцу, чему научилась за месяц в Москве. А про кавалера своего и забыла, и Михаилу как-то неловко было смотреть на приунывшего Родьку. 3  Кончился праздник, кончился отпуск у жизни. Пора было приниматься за дело. И, войдя в дом, Михаил спросил у жены: - Ну что тут у вас? Сено не прибрала? - Прибрала. Родька помог. - Ну это хорошо, хорошо, жена. - У Михаила просто гора свалилась с плеч. Все время, пока лежал в больнице, с ума не шел недометанный зарод. - А как Калина Иванович? - Была даве Евдокия за молоком. Лежит, говорит. - Врачей из района не вызывали? Не установили, какая болезнь? - Какая болезнь у восьмидесятилетнего старика. Помирать, надо быть, собрался. Калину Ивановича, насквозь больного, Михаил привез с Марьюши еще больше недели назад, когда приезжал мыться в бане, и сейчас решил, что самое время проведать старика, а то начнется житейская толкотня - когда выберешься? - Я быстро, - сказал он жене, мывшей посуду, и тотчас же нахмурился: по лицу понял, что та что-то скрывает от него. Он терпеть не мог этих клевакинских недоговорок, по нему - вытряхивай, ежели что есть, и потому спросил нетерпеливо: - Может, не будем в прятки-то играть? Муж домой приехал але дядя? - Этому мужу надо подумать, еще как и сказать. - А ты не думай, лучше будет. - Сестрица твоя дорогая рехнулась - дом бросила. Жила-жила двадцать лет але боле, да дурь в голову ударила - пых из своего дому. Михаил - убей бог, если что-либо понимал. И тогда Раиса перешла на крик: - Да чего понимать-то! Тот, пьяница, шурин твой разлюбезный, верхнюю половину дома дедкова продал. Пахе-рыбнадзору. А Нюрка Яковлева разве будет глазами хлопать? Силой вломилась со своим отродьем - другую половину заняла. У меня, говорит, законные права, ставровской крови сын... Вот твоя сестрица и психанула, в хоромы Семеновны перебралась... - Постой, постой... Да ведь дом-то чей? Дом-то кому отписан? - А я об чем говорю? Я чего битый час толкую? Бумага на руках, страховку двадцать лет плачу, да я бы такой разгон дала... - А Петро? А Петр куда смотрел? - Михаил все еще не хотел верить. - Когда Петру-то смотреть? Петр-то на пожаре был. Да разве сестрица твоя и стала бы кого слушать, раз в голову себе забила... - Ну а люди, люди? - заорал вне себя Михаил. - Есть у нас в Пекашине еще люди? Але все кругом одне жулики да мерзавцы - делай что хочу? Он опустился на стул, схватился здоровой рукой за голову. Нет, нет, он и пальцем не пошевелит. Сама выезжала, сама и въезжай как знаешь. Да и вообще, сколько еще будут на нем ездить дорогие братья да сестры? Всю жизнь? До тех пор, пока не сдохнет? А спустя полчаса, кляня и себя и всех на свете, он подходил к старому дому. Не ради сестрицы-идиотки, нет. А ради старика, ради его памяти. Старик ведь в гробу перевернется, когда узнает, что Нюрка да Паха в его доме хозяйничают. 4  Всю дорогу он крепил тормоза, всю дорогу говорил себе: спокойно, не заводись, не устраивай дарового спектакля, - а вошел в заулок старого дома да увидал райскую картинку: Петр топориком поигрывает - бревно тешет, Григорий в сторонке на красном одеяле с малыми забавляется, та на вечернем солнышке как ни в чем не бывало белье постирывает - и полетели тормоза. - У тебя есть, нет мозги-то, инженер хреновый? Та дура вековечная - известно, а ты-то чего ждешь? Милицию бы вызвал да в шею ту стервюжину! - Михаил... Брат... - расстоналась, расплакалась Лиза. - Да разве я думала... да разве я хотела... И тут Михаил просто полез на стену, заорал на весь конец деревни. А какого дьявола? Кто заварил всю эту кашу? - Тихо, тихо, Пряслины! - В заулок откуда ни возьмись с треском въехала улыбающаяся Вера. Михаил заорал и на нее: - Да заглуши ты к чертям свою керосинку! Взяли моду зазря бензин жгать. Вера нажала на газ еще сильнее. - Брось, говорю, эту чертову трескотню! Кому говорю? Бревну? Вера опять треском заглушила крик отца. - Имей в виду, папа, в Москве за нарушение тишины штрафуют. - В Москве, в Москве... Здесь не Москва, а Пекашино! Михаил еще огрызался, еще продолжал рыскать вокруг разъяренными глазами, но запал уже прошел, и в конце концов он махнул рукой и на ставровский дом, и на своих братьев и сестер - сами заварили кашу, сами и расхлебывайте. ГЛАВА ВОСЬМАЯ 1  Из дому, то есть из деревни, вышли порознь, Лиза даже кузов с собой прихватила - вроде как за травой в навины отправилась, потому что не приведи бог напороться на Паху-рыбнадзора: и бредень отберет и штрафом огреет. Сошлись у Терехина поля. Быстро спрятали кузов под рябиновым кустом, быстро разобрали меж собой бредень, старый берестяной туес, с которым ходили по рыбу, сумку с хлебами - и дай бог ноги. Дух перевели, когда вышли на лесную дорогу. Тут Вера два пальца в рот и соловьем-разбойником засвистела на весь лес. - Ну, девка, девка! - пожурила ее Лиза. - До каких пор в парня-то играть будешь? Вера стрельнула в тетку своим карим бедовым глазом, и Лиза рассмеялась. Не могла она долго сердиться на племянницу. Все - Михаил, Раиса, Лорка - все отвернулись от нее, когда родила она своих несчастных двойнят, а Вера прибежала ее поздравлять - с цветами, с конфетами, как в кино. И вчера только из Москвы приехала - тоже к тетке объявилась. Сверху сильно припекало. По еловым стволам, всегда с обрубленными сучьями возле дороги, белыми ручьями стекала смола, злые оводы жгли сквозь напотевшую кофту, слепили глаза. И пыль, пыль била из-под ноги. Это на лесной-то суземной дороге, где всегда, и летом и осенью, бредешь по колено в грязи... Вера и Родька скоро убежали вперед. Какое-то время они кричали, дурачились - звон стоял по всему лесу, - а потом голоса стали тише, тише, а потом и вовсе смолкли. Лиза осталась сама с собой. Она шла, склонив голову, по лесной дороге, пересчитывала босыми ногами коренья и валежины, и иные дни, иные времена вспоминались ей. И перво-наперво вспоминался тот день, когда она впервые по этой дороге шагала на Синельгу. С братьями - с Михаилом, с Федюхой, гордо восседающим на коне, со своими любимыми близнятами, которые, как синички, всю дорогу щебетали и тенькали от радости. И было ей тогда семнадцать лет. И она вся трепетала, вся искрилась, как молоденькая березка на солнце в летний день. Вся была ожиданием новой жизни, нового счастья. И думалось, верилось тогда и ей и братьям: не просто на Синельгу комариную идем. Не просто лесную дорогу топчем. В жизнь, в большой мир прокладываем колею - свою, пряслинскую. А теперь? Что сталось теперь со всеми ими? Где та дружная пряслинская семья? Она не оправдывала себя, не обеляла. И Михаил вечор шумел и топал ногами - заслужила. Нет ей прощенья! Никакими молитвами, никакими покаяньями не замолить вину перед Степаном Андреяновичем. Человек надеялся на нее как на стену, как на скалу, все, что было самого дорогого в жизни, отдал ей - дом отписал свой. На, бери на веки вечные, будь хозяйкой животу моему. А она? Что сделала она? Лиза присела на старый еловый выворотень, на котором испокон веку отдыхают люди, и навзрыд зарыдала. Все, все она пережила, все вынесла: измену мужа, смерть взрослого сына, немилость старшего брата, позор и стыд за незаконнорожденных детей, а вот видеть в своем заулке Борьку - нет, нет, эта пытка была свыше ее сил. Все эти двадцать лет уговаривала себя: что ей Борька? Какой смысл убиваться из-за того, что он доводится сводным братом Васе? Да разве впервой ей такое? В Заозерье еще раньше Борькиного рожденья сводная сестрица объявилась - когда близко к сердцу принимала! Ничего, никакие уговоры не помогли. Увидит, встретит на улице Борьку - так и оборвется сердце, так и бросит в немочь, потому что не Вася ее, а он, Борька, всеми выходками, всеми повадками вышел в Егоршу. Даже слюну сквозь зубы, как Егорша, сплевывал. И вот в тот вечер, когда она, возвращаясь от Пахи-рыбнадзора, увидела в своем заулке Борьку с матерью, увидела, как они втаскивают в переднюю избу комод, она сразу поняла: не жить ей под одной крышей с Борькой. Ночи одной не выдержать. Любую муку, любую казнь готова принять ради дома, но только не эту... Лиза сняла с головы плат, вытерла зажарелое, разъеденное потом и слезами лицо, встала. Нельзя давать волю слезам. Не затем пошла она на Синельгу, чтобы сидеть в лесу да лить слезы. - Ве-е-ра-а! Родька-а-а! Ответа она не дождалась: далеко убежала молодежь. И Лиза зачастила ногами, стала все больше и больше разгонять себя. 2  Анфиса Петровна говорила им: нету ноне в Синельге рыбы. Не меряйте зря дороги - без вас давно вымеряны. И верно: они с добрую версту проволокли бредень - и хоть бы какая-нибудь рыбешечка запуталась. Да и мудрено быть рыбешечке в нынешнюю жару. Плесы и ямы пересохли, заросли тиной и ряской, а о перекатах да протоках и говорить нечего: где вода жиденькой косичкой заплетается, а где и совсем нету. - Может, домой пойдем? - предложила Лиза. Родька сразу согласился: надоело продираться сквозь дремучие кустарники да бить и колоть ноги о камешник. Но Вера и слышать не хотела. - Возвращаться домой с пустыми руками? Да вы что! Не знаете, что такое рыбалка да охота? Час зря, два зря, а на третий - озолотились. И опять побрели вниз по речонке, опять начали буровить пересохшие ямы и плесы, греметь дресвой в порогах. Жара нещадная, травища, выломки (лет десять уж не ставят сена на Синельге) и гнус. В те годы у гнуса была все-таки очередность: днем, в солнцепек, овод разживается, а комар по вечерам да ночью. А нынче все вдруг - и оводы и комары. И никакая мазь не помогала от них. Когда добрались до крутой, красной, как раскаленная печь, щельи, сделали передых. Бредень и туес оставили в лопухах у воды - сил не было тащить в пригорок, - а сами нырнули в белопенную пахучую таволгу - может, хоть тут немного отдышатся. Лиза так набродилась, так вымоталась, что, как только почувствовала вокруг себя травяную свежесть, так и в дрему, да и Родька, привалившийся к ней сбоку, похоже, запосвистывал носом, а Вера... Что за неугомонная девка? Откуда в ней столько силы? Живо натаскала сучьев, живо запалила огонь. - Вставайте, сони! У огня надо спасаться от гнуса. И тут они и в самом деле ожили. От смолистых еловых лап - это уж Родька постарался - повалило таким густым дымом, что ни один овод, ни один комар не мог к ним подступиться. Лиза разложила еду на белом платке, принесла ключевой воды из ручья, и начался пир: слаще всякого пирога показался ломоть ржаного, круто посоленного хлеба, запиваемый холодной водой. - Место-то знаете, нет, как называется? - спросила Лиза, окидывая глазами белую от ромашек поляну, на которой они сидели. - Ставровская изба. Тут вот она, изба-то, стояла, у леса. После войны мы тут нашей семьей сено ставили... - Слыхали, слыхали, Ивановна! Голодали, работали не разгибаясь от зари до зари, а мы не ценим. Давай, тетка, что-нибудь поновее. Я дома от папы этого наслышалась. И в Школе на обществоведении хватает. - У меня мамаша эти политинформации тоже мастерица читать, - сказал Родька. - Да ведь эти политинформации - наша жизнь! - рассердилась Лиза. Но больше распространяться о прошлом не стала. Хорошая девка Вера, и Родька по нынешним временам неплохой парень, но говорить о старых временах, о войне, о том, какого лиха хлебнули их отцы, матери после войны, - это они с одного слова на третье слушают. Не могут поверить, что так можно было жить, мучиться. Да, по правде сказать, она и сама иной раз ловила себя на том, что все пережитое когда-то ими сегодня кажется ей каким-то бредом и небылью. Вера вдруг ни с того ни с сего начала снимать с себя кофту. - Ты чего? Не загорать ли вздумала на оводах да на комарах? - Хочу холодный душ в ручье принять. - Не смей, не смей этого делать! Долго простуду схватить? Вера и ухом не повела. Раз что втемяшила, вбила себе в голову, лоб расшибет, а сделает. Скинула кофточку, скинула шаровары и к ручью. А за ней во всю прыть Родька. Затрещали, закачались кусты, смех, визг, водяные брызги радугой вспыхнули над ручьем. А потом Вера и Родька, оба голые, мокрые, с вениками в руках, выскочили на пожню и со смехом, с криком стали гоняться друг за другом. И Лиза, глядя на их молодую игру, вдруг вспомнила тот день, когда на этой вот самой пожне Михаил нещадно лупил хворостиной Федюху. Лупил за то, что тот, поставленный на уженье, с голодухи тайком от них съел какую-то рыбешку. И опять она стала думать о жизни, о пережитом, о том, как вот тут, на этих самых пожнях, заросших дикой травой и кустарником, страдали они, Пряслины, свою первую страду. Не приведи бог еще раз пережить голод, который они пережили в войну и после войны, не приведи бог, чтобы еще раз вернулись те страшные времена, когда ребята всю зиму, сбившись в кучу, отсиживались на печи. И все-таки, все-таки... Никогда у них, у Пряслиных, не было столько счастья и радости, как в те далекие незабываемые дни. Одна только первая их страда чего стоит! Выехали на Синельгу - все мал мала меньше, думалось, и зарода-то им никогда не поставить: ведь первый раз, - когда с косками вышли на пожню, и косарей не видать. С головой скрыла трава. А поставили. Один зарод поставили, другой, третий. И с тех пор голый выкошенный луг, с которого убрано сено, стал для Лизы самой большой красой на земле. Но только ли одна она со сладким замиранием сердца ворошила в своей памяти то далекое прошлое? А старухи, вдовы солдатские, бедолаги старые, из которых еще и поныне выходит война? Уж их-то, кажись, от одного поворота головы назад должно бросать в дрожь и немочь. Тундру сами и дети годами ели, похоронки получали, налоги и займы платили, работали от зари до зари, раздетые, разутые... А ну-ко, прислушайся к ним, когда соберутся вместе? О чем говорят-толкуют? О чем чаще всего вспоминают? А о том, как жили да робили в войну и после войны. Вспоминали, охали, обливались горючей слезой, но и дивились. Дивились себе, своим силам, дивились той праведной и святой жизни, которой они тогда жили. А все дрязги, все свары, вся накипь житейская - все это забылось, ушло из памяти, осталась только чистота, да совестливость, да братская спайка и помочь. И недаром как-то нынешней весной, когда собравшиеся у нее старухи по привычке завели разговор о войне, старая Павла со вздохом сказала: "Дак ведь тогда не люди - праведники святые на земле-то жили". 3  Первую щучонку - на пол-аршина - заарканили под Антипиной избой, возле старых выломок, где на веку никакой рыбы не бывало. Место темное, непроглядное- да с чего пойдет туда рыба? Но Вера настояла: должна же где-то быть! Не могла вся передохнуть. И вот с первого загруза щука. А потом за черный топляк перевалили - опять щука, да побольше первой, с доброе топорище. Ну уж тут они порадовались - и смеялись, и скакали, и чуть ли не обнимались, а Вера, та даже поцеловала щуку в склизкую морду: так, мол, скорее рыба пойдет на них. После этого они с новыми силами, с новым запалом еще часа два бороздили речонку. И ничего. Ни единой души. - Дураки мы, вот что! - рассудила неунывающая Вера. - Да рыба-то вся давно скатилась к устью. С чего она тут будет, когда все пересохло? Айда на Пинегу! - На Пинегу? - ахнула Лиза. - Да ведь это верст пять шлепать. - Ну и что? Нечего, нечего, Ивановна, лениться. Раз пошли за рыбкой, терпи. Лиза обернулась за поддержкой к Родьке - тот всех пуще вымотался, один через все мысы и заросли мокрый бредень таскал, - но разве Родька вояка против Веры? Пожни, слава богу, пошли пошире, комара стало меньше, ветерок начал прополаскивать зажарелое тело. Молодежь ожила. Опять пошли шутки, игры: бросят бредень, бросят туес в траву и носятся как шальные по некошеным пожням. А для Лизы была пытка, мука мученская идти по задичалой Синельге. Она как-то уже свыклась с мыслью, что сена по верховью речонки не ставят, но чтобы то же самое запущенье было и в понизовье, в самых сенных пекашинских угодьях, - нет, это для нее было внове. Да что же это у нас делается-то? - спрашивала она себя то и дело. Куда же это мы идем? В войну все до последней кулижки выставляли одни бабы, старики, ребятишки, а сейчас в совхозе полно мужиков, полно всяких машин, всякой техники - легче работать стало. А почему дела-то в гору нейдут? Может, оттого, что по-старому робить разучились, а до машин, до всей этой техники умом еще не доросли? Зря, зря они топали пять верст. Зря она уступила племяннице, не настояла на своем. Бывало, к устью-то Синельги подходишь - песни петь хочется: коромыслом радуга. А сейчас подошли - и воды живой нет. Лужи, курейки, заросшие ряской, - все русло завалило, засыпало песком. Вера, однако, не думала сдаваться. - Рыбы нет, за красной смородиной на Марьюшу пойдем. Да за малиной. - Какая по нонешней жаре малина? - попыталась образумить ее Лиза. - Пойду! - заупрямилась Вера. - Да я еще и папины зароды сейгод не видала. - Ну как хошь, как хошь, - сказала Лиза. Тут она ничего не могла возразить племяннице, потому что, по правде сказать, ей и самой хотелось бы взглянуть на труды брата, но дома ее ждали дети малые, братья - пришлось взнуздать себя. 4 Зачем она пошла берегом? Чтобы речной свежести вдохнуть? Чтобы людям на глаза не попадаться? Людей возле реки не было - редко кто нынче шастает песчаной бережиной, но куда уйдешь, где скроешься от собственных дум? Обступили, начали жалить - хуже злых оводов. Сколько она за эти дни передумала, сколько пыталась уяснить хоть себе самой, что натворила, наделала, и не могла. Нет таких слов в языке человеческом, чтобы все это объяснить. И что же удивительного, что все, все - Анфиса Петровна, Петр, Михаил, доярки, - все ругали и осуждали ее. Все, кроме Григория. Григорий понял ее, сердцем почувствовал, что она не может иначе. - Гриша, я ведь к Семеновне надумала перебираться, - так она сказала брату на другой день после того, как в ставровский дом въехала Нюрка с Борькой. - Что скажешь? - Ну и ладно, сестра, - ответил Григорий. Раскаленный песок и дресва немилосердно жгли босые ноги (тапочки не спасали), душной смоляной волной окатывало сверху, с угора, где рос ельник, глаза резало от воды, от солнца, и она шла этим адищем как последняя грешница, как пустынножительница Мария Магдалина, о которой, бывало, любила рассказывать покойная Семеновна. Судиться, судиться надо. И с Егоршей и с Нюркой судиться, твердила себе Лиза. Но стоило ей только представить въяве - она и Егорша на суде - и у нее подкашивались ноги, голова шла кругом. Она мучила, терзала себя всю дорогу, всю дорогу думала, что ей делать, но так ни на что решиться и не могла. И когда она вышла на пекашинский луг и впереди на косогоре увидела ставровский дом, она пала под первый куст и отчаянно заплакала. Уж коли голова нисколько не варит, не работает, так надо хоть выплакаться. И за сегодняшний день и за завтрашний. Потому что дома ей нельзя плакать, потому что из-за всей этой истории с домом у Григория вот-вот начнутся опять припадки. ГЛАВА ДЕВЯТАЯ 1  Утро на пряслинской усадьбе начиналось с птичьего гомона. Едва только из-за реки брызнут первые лучи солнца, как вся пернатая мелюзга, прижившаяся возле нового дома на угоре, принималась славить жизнь. На все голоса, на все лады. Михаил любил эту птичью заутреню. Хороший настрой на весь день. А уж утром-то по дому бегаешь - ног под собой не чуешь. Сегодня он сходил к колодцу за водой (сроду ни любил, когда из застоялой воды чай), отметал навоз у коровы (одной рукой изловчился), подмел заулок (Лыско линяет - везде шерсть), а его барыня и не думала вставать. Да и вся остальная деревня дрыхла. Наконец, рано ли, поздно ли, из трубы у Дунаевых полез дым, и Михаил пошел в дом. - У тебя что - забастовка сегодня лежачая? Раиса, зевая, потягиваясь, на великую силу оторвала от подушки раскосмаченную голову, глянула на часы. - Да ты одичал - еще семи нету... - А корову кто доить будет? - Ох уж эта мне корова! Жизни из-за ей никакой нету. - Может, нарушим? Раиса опустила полные ноги с кровати - его так и опахнуло теплом разогретого женского тела, - ответила не задумываясь: - Да хоть сегодня! Не заплачу. - Ты не заплачешь, знаю. А что жрать будем? Чай один хлестать да банки? Он не вышел - выскочил из спальни, потому что известно, чем кончится этот разговор - криком, руганью. Осатанела баба - два года ведет войну из-за сна. Сперва выторговала полчаса, потом час, а теперь, похоже, уже на два нацелилась. За завтраком Михаил, как всегда, начал подтрунивать над Ларисой - у той опять разболелась голова. И, как всегда, за свою любимицу вступилась мать: - Чего зубы-то скалить? У девки опять давленье. - А когда давленье, до трех часов утра в клубе но скачут. - Ладно. Не одна она скачет, все скачут. - И рожу с утра тоже не малюют, - вдруг вскипел Михаил. А что, в самом деле? Голова болит, давленье, а глаза уже наваксила. Когда только и успела. Пошатнувшийся мир в семье восстановила Вера - она умела это делать. - Папа, - блеснула белыми зубами, - а ты давай-ко бороду отпусти, что ли, пока на больничном. Мы хоть посмотрим, какая она у тебя. - Думаешь, хоть занятие у отца будет? - сказал Михаил и первый рассмеялся. С улицы донеслись бесшабашные позывные - не иначе как Родька подъехал на машине. Вера высунулась в открытое окно, замахала рукой: - Сейчас, сейчас! - И начала укладывать хлебы в сумку. А потом натянула шаровары, натянула пеструю ковбойку- рукава по локоть, - ноги в старые растоптанные туфли - и будьте здоровы! - покатила на сенокос. Всегда вот так. Сама насчет работы договаривается, сама себя собирает. Вскоре после отъезда дочери ушла на свой маслозавод, прихватив с собой младшую, мать, у Ларисы тоже нашлось занятие - завалилась в огороде под кустом на подстилке (московский врач, видите ли, прописал воздушные ванны для укрепления нервной системы), а ему что делать? Ему куда податься? Сходил к фельдшерице на перевязку, потолкался сколько-то возле баб у магазина - с утра толкутся в ожидании какого-то товара из района - и опять свой дом, опять все тот же вопрос: как убить время? Какую придумать работу, чтобы одной рукой делать? Подсказали овцы, лежавшие в холодке у бани: иди, мол, в навины да ломай для нас осиновые веники. Зимой за милую душу съедим, да и корова морду от них не отвернет. 2  Чего-чего, а осины в пекашинских навинах ныне хватает, и он как свернул за Терехиным полем в сторону, так сразу и попал в осиновый рай: лист крупный, мясистый, со звоном. И тут уж он развернулся: горы наломал осинника, благо трещит, едва рукой дотронешься. А затем посидел, покурил и пошел в лес: не удастся ли разживиться каким грибом-ягодой? Худо, худо было нынче в лесу. Он добрых два часа кружил по выломкам, по ельникам, по радам, в общем, по тем местам, где раньше навалом было всякой всячины, - и ничего. За все время три сыроежки ногой сбил, да и то дотла истлевших, а черникой даже рта не вымазал. У него горело лицо - комарья тучи, пересохло в горле - признаков воды нигде не было, и только когда выбрался к Сухому болоту, кое-как смочил рот. Смочил в той самой ручьевине, где когда-то он напоил умиравших от жажды пекашинцев. И вот с первым же глотком этой черной болотной водицы все вспомнилось, все ожило. Вспомнился пожар в том страшном сорок втором, вспомнилась обгоревшая Настя Гаврилина... Он два раза обошел закраек Сухого болота, пытаясь найти ту злополучную сосну, на которую он полез тогда, чтобы спасти гнездо большой коричневой птицы, канюка, как он узнал после, и не нашел. Давно на Пинеге изведен строительный лес, за стоящим деревом за пятнадцать и за двадцать верст ездят, а тут такое золото под боком - разве будут ворон считать? Не нашел Михаил и пекашинских гектаров Победы. Господи, с какими муками, с какими слезами раскапывали, засевали они тогда тут поле! Помирали с голоду, а засевали. Из глотки вырывали каждое зернышко. И вот все для того, чтобы тут всколосился осинник. Хорошо растет осинник на слезах человеческих! Такая чаща вымахала, что он едва и выбрался из нее. - Бывало, с Сухого болота домой правишь, из суземов выходишь - сердце радуется. Все шире, шире поля, все меньше и меньше перелесков, кустарников, а когда за Попов-то ручей перейдешь да на Широкий холм поднимешься - и комар прощай. Такая ширь, такое раздолье вдруг откроется. Сегодня Михаила задавили осинники и березняки, и он, как зверь, проламывался, продирался через них. Исчезли поля, исчезли бесчисленные пекашинские на-вины, тянувшиеся на целые версты, а вместе с ними исчезла и пекашинская история. Потому что какая у Пекашина история, ежели забыть Калинкину пустошь, Оленькину гарь, Евдохин камешник, Екимову плешь, Абрамкино притулье и еще много-много других полей-раскопок? И Михаил, сгибаясь под тяжестью своих раздумий, чувствовал себя виноватым перед Степаном Андреяновичем, перед Трофимом Лобановым, перед всеми пекашинцами, которых он знал вживе и которых не знал, которые жили задолго до него, за сто и триста лет назад... Одна навина возле Попова ручья все-таки еще держалась - Гришина вятка, давнишняя небольшая раскопка с жирной землей, на которой даже без навоза родился хлеб. Молодец поле! - подумал Михаил, выходя из кустарника. Осина да береза со всех сторон напирают на тебя, а ты как солдат во вражеском окружении - насмерть стоишь! Но что за чертовщина? Почему оно, это поле, средь лета голое, без единой травинки? Он подошел ближе, и то, что казалось издали невероятным, диким, стало явью: вятка была вспахана. И мало того - засеяна рожью: вдоль всего замежка рассыпано зерно. Это сейчас у всех трактористов так - никогда не заделывают концы полей. Нет, не может быть! - покачал Михаил головой. Не может быть, чтобы в такую сушь рожь сеяли. Ведь это все равно что в горящую печь бросать семена. Он вышел на поле, с трудом отвалил здоровой рукой тяжелый, вывороченный вместе с глиной пласт земли, и сомнений больше не осталось: засеяно поле. Семь коричневых зерняток насчитал под пластом. Долго стоял ошеломленный Михаил над ямой, в которой сиротливо и неприкаянно лежали крохотные зерна на самой поверхности земли, даже не вдавленные в нее, и вдруг уже другие мысли, не связанные с засухой, начали ворочаться у него в голове. Да ведь это же могила для семян! - подумал. Разве когда тут прорастет зерно? Разве росток семени пробьется через пласт? Михаил отвернул еще один пласт, отвернул другой, третий... - везде одно и то же: в глубокой борозде, как в могиле, лежат зерна, придавленные глиняной плитой. Так вот как мы загубили навины! Дорвались трактора и давай вгрызаться в землю. Да, да, да. Покуда пахали на малосильном коняге, пашню бороздили только сверху, только верхний слой ее подымали. А появился трактор - начали наизнанку выворачивать. Дескать, чем глубже, тем лучше. Ан нет, не лучше. Верхний слой живой у поля, почва родит, в ней сила, а под почвой-то песок-желтяк, глина мертвая. И вот мы почву-то зарыли на аршин в песок да сверху еще глиной, каменной плитой придавили. Врешь, не выскочишь! Да, да, говорил себе Михаил, так, так мы умертвили навины. Глубинной вспашкой. И вот когда он пожалел, что малозаметный. Вот когда вину свою почувствовал, что железного коника не оседлал! Ведь на его глазах все это делалось, на его глазах списывались навины в залежи как нерентабельные земли, да он и сам, когда бригадиром был, требовал, чтобы их списывали - какой толк семена-то зря переводить? И еще он вспомнил сейчас, как одно время потешался над сибирским агрономом Мальцевым: тот, говорилось в статейке, чуть ли не отказался в своем колхозе от всякой вспашки полей... Эх, темнота, темнота пекашинская! Не тебе бы зубы скалить, не тебе бы на ученых людей со своей кочки вниз смотреть! 3  Гром загрохотал, когда Михаил продирался через чащобу кустарника в Поповом ручье. Он поднял голову кверху: самолет сверхзвуковой летит? От самолетов нынче гром с ясного неба среди бела дня. Но голубая просека над березами была удивительно чиста - ни белой ленты, которую оставляет за собой самолет, ни серебряного крестика, самого самолета. Гром шел от гусеничного трактора, его увидел Михаил на закрайке поля, когда вышел из ручья. Поле еще не было вспахано, только один круг был сделан, надо думать, тут тракториста застало обеденное время: по часам нынче работают. Правда, на работу могут и опоздать, это за грех не считается, но что касается окончания работы, да еще работы несдельной, - тут ни одной минуты лишней, точно по графику. Тракториста, взгромоздившегося на радиатор (лобовое стекло протирал тряпкой), Михаил узнал по волосам - таких чернющих волос, как у Виктора Нетесова, в деревне больше нет. От матери достались. Ту, бывало, все чернявкой да чернышом звали. Виктор Нетесов был парень не из последних. Не пил (может, один-единственный в его возрасте во всем Пекашине). Ударник - все годы, как сел за руль, с красной доски не сходит. И жена - учительница. И вот такой-то парень такие номера откалывает! - У тебя, Витька, чего с головой-то? - налетел на него Михаил. - Мозги на жаре высохли? Виктор спокойно довел до конца протирание стекла, выключил мотор и только тогда спрыгнул на землю. - Я говорю, с ума сошел - в такую жарину пахать? Знаешь, как это, бывало, называли? Вредительством! - Я приказ выполняю, так что не по тому адресу критика. - А это тоже приказ - землю гробить? - Михаил здоровой рукой махнул за Попов ручей. - Пояснее нельзя? - Ах пояснее тебе!.. - И Михаил опять сорвался на крик: - Ты это землю пашешь але каменоломню из поля устраиваешь? Глину наверх вывернул на полметра, да ее не то что ростку - мужику ломом не пробить! Виктор - железный мальчик - и тут не вышел из себя: - Насчет глубины вспашки к агроному обращаться надо. Она дает команду. - Затем губы втянул в себя, одна черточка на месте рта осталась, на глаза спустил козырьки век - весь убрался в себя. Не за что уцепиться. - Да, с тобой, вижу, много не наговоришь. Это отец у тебя, бывало, за общее дело убивался... Моментально разрядился - как капкан: - Отец-то за общее дело убивался, да заодно и матерь и сестру убил... - Как это убил? Ты думаешь, нет, что говоришь, молокосос! - Думаю. Двенадцать лет отец могилы для матери да для сестры устраивает, а я хочу не могилы для своей семьи устраивать, а жизнь. Больше Виктор не стал терять время на разговоры. Залез в кабину, завел мотор, и огромная туча черной пыли поднялась над полем. Михаилу вдруг пришло на ум: как же это он не спросил Виктора, подписывал ли тот письмо, что показывал ему Тюряпин? 4  А может, плюнуть на все эти навины да повернуть лыжи восвояси? Ведь все равно толку никакого не будет. Все равно глотку заткнут: не твое дело... Не имеешь права, раз не специалист... Михаил остановился на верхней площадке крыльца, тяжело, как запаленная лошадь, водя боками - жара все еще не спала, - и выругался круто про себя: как это он не имеет права? На твоих глазах убивают человека - неужели не вступишься? А тут не человека - жизнь в Пекашине убивают. Таборский, увидев его в дверях, выскочил из-за стола, забил ногами от радости: надоело, видно, канцелярское томленье в одиночестве. - Заходи, заходи, Пряслин! С чем сегодня? С веткой мира или с мечом? - И захохотал сытно, румяно. - С мечом, с мечом! По глазам вижу. Даю справку: к письму механизаторов никакого отношения не имею. Я бы лично в суд на тебя подал. За отказ от выхода на пожар, чтобы подтянуть тебе подпруги. Даже прокурору звонил. В райкоме не посоветовали. Возни, говорят, много: ветеран колхозного дела... Было время - сбивали с толку Михаила такие вот нараспашку речи, но сегодня он и ухом не повел. Разве что еще раз утвердился в своих догадках насчет того, что именно он, Таборский, приложил свою лапу к письму. На ходу расстегивая ворот запотелой рубахи, он подошел к столу, выпил три стакана теплой, нагретой на солнце воды из графина. - С похорон иду. - С похорон? - Да. Смотрел, как поля у нас хоронят. Таборский покачал лысеющей головой. - Так. Все ясно: народный контроль. А конкретнее? - Конкретнее? А конкретнее караул кричать надо! С тебя, к примеру, шкуру содрать - долго протянешь? А мы что с полями делаем? Разве не ту же шкуру кажинный год с их сдираем? - И тут Михаил хватил еще один стакан тепловатой воды и понесся, как конь под гору: все выложил - и то, что только что видел в навинах, и то, что думает по этому поводу. А Таборский? Что сделал Таборский? Кинулся в навины, чтобы немедля остановить пахоту? В район стал названивать? Тревогу бить? Таборский сказал: - Механизаторов, Пряслин, советую не трогать. В данный момент, когда специалисты отделения только что высказали свои критические замечания в твой адрес, твое заявление знаешь как можно расценивать? Подумай, подумай хорошенько. А что касаемо навин, не беспокойся. Партия маленько пораньше нас с тобой подумала. Слыхал про постановление насчет Нечерноземной зоны? Вторая целина, миллиарды большие выделены. Так что очередь дойдет и до нас. Придет время - раскорчуем все эти навины. - А сами-то мы будем, нет что делать? Але сложа руки будем сидеть да ждать, пока очередь дойдет до нас? - Сами мы, Пряслин, постановления партии выполнять будем. План. А план - знаешь, что это такое? Железный закон - нашей жизни... - Да что ты мне на трибуну вылез? - Спокойно, спокойно, Пряслин. Нервные клетки не восстанавливаются... Михаил больше не слушал: Таборский за день не уробился - сейчас ему одно удовольствие языком почесать. ГЛАВА ДЕСЯТАЯ 1  Не мала деревня Пекашино - на три версты по горе вытянулась и народу как в Китае. Одних мужиков до четырех десятков собирается по утрам на разводе. Рублик-батюшко всему причина. Как перевели на совхозы Пинегу да стали платить северные, так и покатил мужик в деревню. Да, народу ныне в Пекашине полно, а к кому зайти? С кем отвести душу? Раньше бы минуты не раздумывал: к Петру Жи-тову. Уж он, Петр Житов, рассудит все как надо, по полочкам все разложит. А теперь к Петру Житову если и можно зайти, то только с бутылкой: совсем с панталыку сбился человек. По той же причине Михаил отверг и своих старых дружков-приятелей - Аркадия Яковлева, Игната Поздеева и Филю-петуха. И с ними без бутылки не состыкуешься. Да и на хрен им сдались какие-то навины! Хлеба что ли, в сельпо тебе не хватает, скажут? А может, до старого дома прогуляться да с братом Петром потолковать? Грамотный, с высшим образованием - должен в политике разбираться, а потом - свой, одна кровь: без опаски, на всю катушку, как говорится, разматывайся. Нет, сказал себе Михаил, зря ноги наминать. Как же с Петром про политику, про Россию толковать, когда Петр не может вбить в башку дорогой сестрице такого пустяка насчет дома, как суд? Ведь те скоты, ежели делу не дать законного хода, не сегодня - завтра дом на распыл пустят. Пошел к своему соседу. Не хотелось бы мучить старика, болен Калина Иванович, редкий день "скорая помощь" из района не приходит, да ежели ему сейчас не выговориться - взорвется. Взорвется, как котел, переполненный парами: столько всякой накипи, столько всякой неразберихи скопилось в сердце. 2  Из жития Евдокии-великомученицы У Дунаевых с ходу крыльцо не возьмешь: впокат, вперекос и ступеньки и верхний настил, так что хочешь не хочешь, а начнешь иматься руками за стену. Но крыльцо хоть по видимости крыльцо, а про сени и того не скажешь. Пола и потолка нет. От ворот лесенка - как в яму, как в погреб спускаешься, затем доски, прямо на землю набросаны, затем опять лесенка и только после этого дверь в избу. Яркий, ослепительный свет ударил Михаилу в глаза - вся изба была залита вечерним солнцем, - но брата Петра он увидел сразу. Обида, гнев взыграли в нем. Он десять раз сперва подумает, прежде чем зайти к старику - болен же человек, как не понять этого! - а тут не стесняются, прут, когда вздумается. - А гостей-то, думаю, можно и побоку, раз неможем! Ты-то куда смотришь? Евдокия - она сидела с шитьем у стола - сердито кивнула в сторону лежавшего на койке мужа: - На его громы-то мечи! Я, что ли, всю жизнь двери нараспашку держу? - Гость мне не помеха, - сказал Калина Иванович и откашлялся. - У нас тут интересный разговор идет. Про жизнь в космосе, на других планетах. - Во-во! Про жизнь в космосе, на других планетах. Очень интересно! А то, что на русской планете делается, - плевать? Калина Иванович и Петр - оба с удивлением уставились на него, и Михаил, уже выходя из себя, закричал: - Не ясно выражаюсь? Кустарником, говорю, все кругом заросло, людей скоро кустарник топтать будет, а Таборский мне знаешь что на это? "Береги нервные клетки, Пряслин... Постановление есть... Вторую целину подымать будем..." - Да, я читал об этом, - сразу оживился Калина Иванович: на политику, на любимую тропку вышли. - Большая программа работ... - Программа-то большая, я тоже читал. Да почему ее делать надо было? Да мы, бывало, в войну у Сухого болота сеяли. А сегодня от Сухого болота до Широкого холма прошел - что видел, кроме кустов? - Господи, нашел с кем из-за навин слезы проливать. Кой черт ему пекашинские-то навины! Да он забыл, когда там и был. Вот кабы ты про революцию, про Китай заговорил, вот тогда бы он распелся... - Моя жена, как всегда, меня разоблачает, - пошутил Калина Иванович. - Да как тебя не разоблачать-то? Тебя не разоблачать да за ноги не держать - с голоду подохнешь. Ты ведь как журавей: все в небе, все в небе. На землю-то спускаешься исть, да пить, да навоз сбросить. На это Калина Иванович хотел было что-то возразить, но Евдокия не стала дожидаться. - Молчи, молчи! Разве неправду говорю? У тебя и отец такой был. Зря, что ли, Иванушко-шатун звали? Шатун... Всю жизнь по святым местам шатался, праведной жизни искал. Домой-то только на зиму и отъявлялся. Придет, зиму отлежится, ребенка жонке заделает, а чуть солнышко пригрело, снег стаял - опять в поход, опять в шатанье. Жена дура была почище меня. Я всю жизнь страдаю из-за этого лешего, по всему свету за им таскаюсь, а та дура опять всю жизнь провожала. Со всем выводком, бывало, из дому выйдет. Да еще в брюхе ребенок, да на плече котомка... А он налегке. Идет, вышагивает с батогом, как пророк... Слова не обронит. Как же, на великое дело собрался - монастырям иду пороги обивать... А как тут будет жена с бороной малых ребят - не его дело. Нет думушки о доме. И мой такой же! Шатунова завода. Всю жизнь у нас наперекосяк: он из дому, я в дом... - Евдокия гневными глазами обвела старую избу. - Вишь ведь, в каких палатах на старости лет живем. А пошто? Дом некак построить? Деньгами сбиться не мог, ребята малы одолели? Да после гражданской все льготы, все послабленья красным партизанам. Лес руби самолучший. Задаром. Стройся, живи как душеньке угодно. Твоя власть, твое время пришло. Люди-то - пройди-ко по деревням - дворцы, а не дома настроили. А моему разве до дому? Говорю, отец шатуном всю жизнь прожил и сын на ту же меть... - Да, я за свой дом не держался, - сказал Калина Иванович. - Мне вся страна домом была. - Слыхали, слыхали? Вся страна ему домом... А живешь-то ты где? Где спишь, ночуешь, от дождя, от снега укрываешься? Во всей стране?.. Ох и поносило же нас, помытарило по этой стране! И где мы только не были, чего не видали, чего не делали! Трактора строили, советскую власть киргизцам подымали, капиталистов-сволочей улещали, с клопами насмерть воевали... - С клопами? - недоверчиво переспросил Петр и посмотрел на Михаила. - А как ты думал? Раз социализм строим - и клопов нема? - Михаил рассмеялся: он все-таки успокоился к этому времени. Его всегда как-то успокаивала своими рассказами Евдокия. - Ох, этих клопов что тогда было - жуть! Кабы в бараках там, на вокзалах - ладно. В вагонах клопы. Мы с Архангельска до Сталинграда месяц попадали - вот как тогда по железным-то дорогам было ездить - загрызли клопы. Ничего, думаем, нам бы до места добраться, а там отстанут, дьяволы, отдохнем... Михаил кивнул в сторону Петра: - Ты объясни ему, зачем вы в Сталинград-то поехали. - Трактора строить, сицилизм. Я, из коммуны выползли, - поедем домой, Калина. Сколько еще будем маяться на чужой стороне? А он - в газетах вычитал, всю жизнь по газете живет: "На самый ударный фронт поедем. Трактора строить". А какие от нас трактора? Я неграмотная, он железа, кроме ружья, в жизни в руках не держал. Трактора-то строить не команды подавать. Вот и бери лопату да корми клопов в бараке. Ох, сколько клопов тогда этих было, дак и страхи страшные. Вологодские, архангельские, сибирские, от киргизцев... Со всех сторон люди съехались. Я уж об себе не думаю: жорите, паразиты, стерплю, да, думаю, я ребенка-то нарушу. За ночь-то на стенах набьют-надавят - ручьями кровь. Красные стены-то. Я своему скажу: клопа надо изводить, другим скажу - только ухмыляются. Смешно. Что ты, баба глупая, мы жизнь переворачиваем, землю кверх ногами ставим, а ты о каких-то клопах. Ударный труд у нас... А я вижу: люди умаются за ночь - на ходу спят. Как мухи сонные днем-то ходят. Да какой же от них ударный труд? Того и гляди в машину попадут. Ладно, однажды с утра кипятку нагрела, все на улицу высвистала - топчаны, тюфяки, лопотину, котомки - все, ничего не оставила. И людей высвистала. Кого сонного, после смены спал, прямо на руках вынесли. Ладно. Двух самых здоровых мужиков в двери поставила (хорошие ребята, один - Ломиком звали, с-под Саратова, - другой - Ваня, Масляк прозвище, вологодский) - никому ходу. А сама с тремя бабами давай шпарить да чистить барак. Вычистили. Вход в рай по билетам: покуда в баню не сходишь да штаны, лопотину не выжаришь, хоть на улице ночуй. У меня бунт. Какое право имеешь? Вредительство! Начальство прибежало: темпы нам, ударный труд срываешь! - Не пущать, Ломик! Насмерть стоять! А через день меня на самые верха, к самому главному начальству: "Спасибо, товарищ Дунаева, за ударный труд". Да, сам Косарев руку жмет. Вы, поди, и не слыхали про такого? Всем комсомолом командовал, по всей стране. Вот вам и темная Дунька. "Покуда, говорит, с клопами не покончим, не будет тракторов". Верно, оказывается, Дунька-то за чистоту взялась. А то ведь удашрлй труд, ударный труд - люди по неделям в бане не бывали. Некогда. Время жалко... Буржуазная зараза- чистота. Да. А иные сицилизм строить собрались - о горюшко горькое, и бани-то в своей жизни не видали. Не понимали, что и в бане мыться надо. Съехались со всех концов, со всех берлог - как тут не клопы! Одежда общая. Я из коммуны уезжала, а куда приехала? Опять в коммуну. Опять штаны снимай да товарищу отдай. Так ведь тогда жили. Ну дак после этой бани было радости в бараке. Как дети малые, люди-то! Самой-то любо на них посмотреть. Один казах, Ахметкой звали, - и смех и грех. Понравилось в бане мыться - каждый день дай талон. А какие талоны, когда весь завод через баню пропустить заданье дадено? Дак я хитрю опять, на отбой: нельзя, говорю, каждый день в бане мыться. Кожу смоешь, волосы выпадут. Ладно, Косарев смеется: "Теперь на какой прорыв кинем? На питанье?" А питанье - вредительство одно, суп - вода с сеном. Кабы не тогдашняя сознательность да люди на пятилетке не были помешаны - близко к столовке не подошел бы. Ладно, говорю, хоть на питанье. Всяко, говорю, хуже того, что есть, не будет. А Орджоникидзе - вот каких я людей знавала - как раз о ту пору в кабинет вошел: "У меня, говорит, для товарища Дунаевой поважнее участок имеется". Какой? А буржуев холить да ублажать, грязь из-под их выгребать... Михаил захохотал: - Ничего себе участочек, а? - Да, в доме специалистов чистоту наводить, тряпкой да вехтем орудовать. Специалисты - мериканцы да немцы, трактора учить делать выписаны. За большие деньги. Я на дыбы. Нет, нет, озолотите, не буду! Для того, говорю, буржуев своих свергали да революцию делали, чтобы чужих холить да ублажать? "Надо, говорит. Эти буржуи, говорит, нам сицилизм строить помогают, и вы, говорит, должны за има ухаживать". Пошла. Как не пойдешь, когда партия говорит: надо. Господи, каких-то сто метров прошла - на тот свет попала. Да! Живут чисто, все блестит, ковры везде, а еды-то всякой - завались. Я в жизни ничего такого не видала. Мне пихают консервные банки, хлеб белый, зубы скалят; "Раш голод... раш коммуна..." А идите вы к дьяволу! В жизни никогда не кусочничала, а тут буду побираться. А потом, чего, думаю, сдеется, ежели я немного подкормлю своих? У меня ребенок чахнет, сам весь черный как холера. Не больно на столовских-то харчах разбежишься, говорю, суп - сено с водой. Да у него еще красная питимья... - Питимья? - Михаил не понял. - Питимья. Как в монастырях раньше было. Добровольное мученье на себя наложил. За то, что прошрафился - руку не ту на собранье поднял... Калина Иванович, смущенно улыбаясь, пояснил: - Я уже говорил, по-моему, вышла у меня осечка, проголосовал не за то... - Поняли, как все просто? Осечка. А у нас из-за этой осечки половину жизни унесло. Ладно, все пережито, все травой заросло, а я, как про тот белый хлеб да про гуляш вспомню, - теперь слезами обольюсь. Я унижалась, от всей души старалась - думаешь, легко мне было с буржуйского-то стола взять? Да ради ребенка да отца чего не сделаешь? Ладно, принесла. Хлеб белый - я такого больше и не видала никогда, гуляш из мяска самолучшего - ох, вкуснота! А он глазищами уперся в газету, чего жует-ест, все равно. Сицилизм на уме, и мать, и, жена, и еда все побоку. Да ты, говорю, посмотри, чего ешь-то. Посмотрел. "А, такая-сякая, меня буржуйской отравой кормить!" Ногами стоптал, тарелка на пол, хлеб на пол. Ребенок в слезы: не смей и ребенок исть! - Трудно теперь это понять, - сказал Калина Иванович. - А-а, трудно!.. Ох, да голод-то бы уж ладно, не мы одни тогда голодали; да как супротив дунаевского-то шатанья бороться? Ведь мы только-только начали на заводе устраиваться, комнатушку каку-никаку дали, барахлишком обзаводиться стали, стол завели - нет, не сидится на одном месте. Жизнь ему не в жизнь, коли все ладно да хорошо. "Поедем, Дуня, киргизцам советскую власть ставить". Петр удивленно повел глазами: - В тридцатые годы советскую власть ставить? - Ну! На самой на границе. Басмачи лютовали - беда. Все - день, солнышко шпарит-жарит, и без того жизни нету, по целым часам в землянке глиняной спасаешься, да вдруг они. Ох! Как обвал каменный - с горы-то падут. На конях, сабли сверкают. А лютости-то, зверства-то сколько! Своих, черноволосых, и тех не пощадят, а уж нашего-то брата, русского, всех подчистую, да мало того что посекут, поубивают, еще изгиляться всяко, с живого ремни вырежут... Да... "Поедем, Дуня, советскую власть ставить". Не навоевался в гражданскую, опять руки зачесались. Облатко сманил. Такой же шатун был, как мой. Да еще и почище, может. Ох коммунист был! В котловане землекопом работал: ладно, Облат, сколько можешь, столько и ладно, непривычна твоя нация насчет лопаты. Глазищами черными засверкает - сгрызть готов. Не по ему такие слова. Во вторую смену останется, а задание сделает. И все с моим, все возле моего: "Моя русский язык хочет... Моя жизнь новый хочет..." И вдруг однажды видим... Облат расчет берет. Что такое? Куда собрался? Домой. Письмо из дому получил - председателя сельсовета басмачи убили, советскую власть порушили. Мой ночь не спал - забурлила, заходила шатуновская закваска, а наутро: "Поедем, Дуня... младшему брату помогать..." - Да, я считал, что братская помощь - это первейший долг, - подал голос Калина Иванович. - Черта ты считал! Бродяга потому что, шатун. Завод пущен, жизнь налаживаться стала, работать надо, жить надо - да разве это по тебе? Я десять ден не просыхала, по железной дороге ехали, а там жара зачалась - и плакать нечем, все слезы выгорели. Да, вот куда он нас завез. На край света, в пески раскаленные. Животину и ту скорежило, вот такие горбыли у верблюда, а человеку как в таком аду жить? Я сперва долго не понимала: чего, думаю, у людей глаза не как у нас - одни щелины? А потом, как в пески-то попала сама, в эти бури-то песчаные, поняла. С чего же тут глаза будут, когда все вприжмур, все скрозь щель смотришь... О, думаю, мы-то и подохнем - ладно, а ребенок-то за что такие муки должен принимать? Беда, беда. Губы запеклись, кора на губах нарастет вот такая, как у сосны, надо бы какое слово Фельке сказать, ребенок малый, а у матери и язык не ворочается. Дак я как немая, только руками к себе прижимаю: с тобой, Фелька, с тобой, не даст матерь тебе пропасть. А ночи-то в пустыне ночевать! Облат да отец как на песок пали, так и захрапели, а я всю ноченьку глаза нараспашку. Пауки всяки ползают, змеи. Так и шипят, так и трещит все кругом. А афганец-то, ветер-то тамошний! Раз, кажись, это уж в поселке было, на границе, все крыши подняло. Листы-то железные в воздухе летают, как мухи. А в пустыне-то эти ветра! Так засыплет, так залижет песком-то - назавра едва и откашляешься. Месяц пять ден мы попадали. На верблюдах, на лошадях, так. Все высохли, все выгорели, как шкилеты стали... Бедный, бедный Облат... Хошь не наша нация, хошь завез нас на край света, а слова худого не скажу. Коммунист! Ох какой коммунист! В песках, бывало, ночь застанет: "Я, моя... моя у себя дома..." Ватник мне сует: сына, сына накрой. Что ты, Облатко, с ума сошел! Ночью в пустыне стужа, зуб на зуб не попадает, ты ведь тоже не железный. Нет, бери ватник. Сам замерзаю, а ребенок чтобы был в тепле. Да-а... Але насчет там еды - последнюю крошку отдаст. "Моя сыта, моя сыта... Моя дома..." Дома... Вылезаем на другой день из землянки: Облат - одна голова... - Чего - одна голова? - переспросил Михаил. Он-то уже знал про страшный конец Облата, а Петр-то первый раз слышит эту историю. - Убили, звери. Голову человеку отрубили. А мы с дороги спали как убитые, ничего и не знаем. Да. Приехали в темноте, нас в землянку завел: спите, отдыхайте с дороги. Моя дома, моя к своим пойдет... Вот и к своим. Сколько потом тело искали, не нашли, так одну голову и похоронили. Я обеима руками мужика обхватила: не пущу! Давай обратно, покуда живы! Малому ребенку ясно: предупрежденье. Убирайтесь, откуда пришли! А то и вам секир башка. Глазищами заводил: "Не смей, такая-разэдакая, позорить меня! Умру, а отомщу за Облата". И вот где ум у человека? Из конца в конец поселка прошел, в каждую землянку, в каждый дом стучится: выходите! Брат ваш врагом убит. А братья и не думают выходить. Что ты, они так запуганы этими басмачами - на глаза показаться не смеют. Только уж когда пограничники приехали, человек пять вышло... Да, вот в какие мы ужасы заехали. Я, три года жили, ночи ни одной не спала. Все прислушиваюсь, все думаю: вот-вот явятся, шаги учую. И сам не расставался с наганом. Спать ложимся, о чем первая забота? Где наган. Да, сперва оружье, а потом подушка, одеяло. Вот какая у нас жизнь была. А чего наган? На краю поселка жили - долго ли головы снести? Але сколько у меня переживаний было, когда он на стройку свою уйдет? Клуб первым делом решили делать, красный храм воздвигать. Не знаю, не знаю, как живы остались. Три года в обнимку со смертью жили. Абдулла, председатель сельсовета, бывало, смеется: "Шибко, шибко храбрый Калина! От храбрости пули отскакивают". А то опять начнет молоть, когда кумыса своего налакается: "Тебя, Дунька, любим". Да мой-от потаскун едва не продал меня этому Абдулле. Да! - Моя жена не может без концертов. - Концерты? - Евдокия вскочила, грохнула по столу. - Это я-то говорю концерты? Я-то - концерты? Две старухи, Абдулловы жены, приходили: пойдем к нам третьей женой, красоваться будешь. А сам-то Абдулла как кумыса накачается да котел плова ввалит в себя - барана целого с рисом - и почнет языком прищелкивать: "Ай Дунька! Карош Дунька! Пойдем ко мне в жены". У них ведь запросто: одна жена але десять, лишь бы ты прокормил. А мой - ладно. Моему так и надо: Абдулла девку свою взамен дает... - Абдулла Казыбеков действительно иногда любил подзадорить жену. Мол, ты за меня пойдешь замуж, а я за твоего мужа дочь отдам. Веселый был человек. - Очень веселый. И девка у него веселая. Четырнадцать-то лет, не знаю, было, нет, а такая шельма - так и стрижет глазищами, так и стрижет. А мой и рад: всю жизнь штанами тряс, ни одной юбки не пропустил, а тут молодая гадюка из чужих нациев - интересно... Ох, чего было, что пережито, теперь и не вспомнишь. Про одну дорогу, как обратно в Россию попадали, день рассказывать надо. А на Магнитке-то как жили? Его ведь от киргизцев-то куда понесло? На Урал. На Магнитку. "Там самый ударный труд теперь, Дуня". А на Магнитке два года прожили, начали только корешки выпускать - опять в поход. Опять поедем, Дуня. На север, в Карелию. В какой-то газете вычитал - вишь, ничего нет сейчас важнее удобрений, иначе не исть нам досыта хлеба. Ну тут уж я гирями на плечах не висела: в Карелию дак в Карелию, все ближе к дому. Страсть как надоело на чужой стороне. К Вологде-то стали подъезжать, я глаз из окошка не вымаю. Наши, северные дома-то. Люди-то наши, говоря-то наша. И ехать бы, ехать бы нам напрямки, без всякой остановки, сгинуть бы, захорониться до поры до времени в этой самой Карелии - мало там лесов, гор, дак нет, сам, своей охотой полез в капкан... Михаил знал, о чем сейчас заговорит Евдокия, - о том, как Калина Иванович, узнав в Вологде об аресте своих боевых товарищей, кинулся на их выручку в Архангельск. И все равно к горлу подкатило - дышать нечем. - Да, смерть по земле ходит, все затаились, запрятались по норам, по щелям - пронеси, господи, мимо меня. А у нас сам на рожон полез: неправильно арестовали. А-а, неправильно? Ну дак получай свое, поучись уму-разуму. Евдокия заплакала. Михаил ждал: вот-вот заговорит Калина Иванович. Старик никогда не оставлял без своих объяснений такие речи жены. Но Калина Иванович молчал. Красный вечерний свет заливал тесную горенку. Красным огнем пылала белая подушка, на которой лежала старая голова с закрытыми глазами, а слова не было. И Михаил впервые вдруг тоскливо подумал: недолго заживется на этом свете Калина Иванович. 3  Они вышли на улицу вдвоем. - Ну, слышал про житье Евдокии-великомученицы?.. - с деланной улыбкой заговорил Михаил. - Вот сколько она на своем веку хлебнула! Дак ведь это ковш из бочки - то, что она рассказала. Я иной раз скажу: с умом надо было замуж выходить, Дусенька! Вышла бы, к примеру, за такого навозного жука, как я, всю жизнь бы красовалась да во спокое жила. Дак знаешь она что? Как почнет-почнет чесать меня - на себя смотреть тошно. Такой букашкой вдруг сам себе покажешься. А чего? Что бы она без Калины-то Ивановича? Да ей с Калиной-то Ивановичем свет открылся, на какие моря-ветры вынесло... Михаил ждал: вот-вот заговорит Петр, прояснит, найдет нужные слова тому большому и важному, что смутно и неопределенно бродило, ворочалось в нем в эту минуту, - ученый же человек! Но Петр молчал, и он вдруг заорал как под ножом: - А ты думаешь, нет, что с домом-то делать? Ждешь, когда Паха за него примется? Ну да... Чего теперь для тебя какой-то там дом из дерева, раз сам Калина Иванович всю жизнь чихал на свой дом. А между протчим, Россия-то из домов состоит... Да, из деревянных, люди которые рубили... Он махнул рукой - бесполезно сейчас с Петром говорить о ставровском доме. Не домом у него голова занята. Да он ведь и сам в эту минуту меньше всего думал о ставровском доме. ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ 1  Первые позывные с зареченских болот донеслись 12 августа, ровно через месяц после того, как они с Григорием приехали в Пекашино, а еще через неделю утром, когда Петр поднялся с топором на дом, он увидел и самих журавлей - семейную пару с двумя сеголетышами... У журавлей шло ученье. Неторопливо, деловито ходили над Пинегой, над выкошенными лугами - вразброс, клином, цепочкой, и Петр, глядя на них из-под ладони, позавидовал им. Все у них просто и ясно, у этих журавлей. Обучили молодежь, обговорили, обсудили на своих общих собраниях, когда и как лететь, - ив путь. А ему что делать? Ему как быть?.. Отпуск на исходе, две недели осталось, а старый дом в развале, под крышу еще не подведен; со ставровским домом все та же неразбериха, заколодило - ни взад, ни вперед, страшно подумать, что тут будет с сестрой без него; Михаил осатанел - слова доброго не услышишь, все в крик, все в рев, а хуже всего - с Григорием... Все давным-давно было решено, обговорено на семейном совете: Григорий останется с Лизой. Потому что какое житье больному человеку в городе? Целыми днями один взаперти, в клетушке каменной - да от такой жизни здоровый взвоет, а тут сестра, брат, близнята, родная деревня... Одним словом, жизнь. И надо сказать, сам Григорий больше всех радовался такому повороту дела. Но радовался только на первых порах. А потом, как заговорили в доме об его, Петра, отъезде, и заканючил, заскулил: не могу без брата Пети. С ним хочу, с Петей, иначе с тоски помру... Конечно, ничего такого на самом-то деле Григорий не говорил, да разве это лучше - таять и сохнуть на глазах? И потом, что это еще за мода такая - глаз с брата не спускать? За столом глянешь - на тебя смотрит, на дому работаешь - смотрит, и сейчас, если глянуть на землю - Петр был уверен в этом, - не на журавлей в небе смотрит Григорий, не на двойнят, которые копошатся возле него, а на него, на Петра... Он взялся за топор. Красиво, вольготно летают журавли, глаз бы от них не отвел, но кто будет за него махать топором? Вряд ли ему за оставшееся время удастся привести в полный порядок старый дом, но крышу поставить он обязан. 2  О приходе Лизы с телятника Петр догадался еще до того, как глянул на землю: весь день не слышно было близнят в заулке, а тут всполошились вдруг, как утята на озере. Первым делом, конечно, Лиза взяла на руки их, своих ревунов, иначе житья никому не будет, перекинулась словечком с Григорием - тот так весь и просиял - и только потом закивала Петру: - Ну как поробилось сегодня? - Да ничего! Петр быстро слез с дома. Он любил эти первые минуты встречи с сестрой по вечерам, любил ее не очень веселое, но улыбающееся лицо, ибо с некоторых пор Лиза - и об этом она просказалась как-то сама - положила себе за правило: без улыбки домой не приходить. Но сегодня, похоже, она и в самом деле чем-то была неподдельно обрадована. Во всяком случае, Петр давно не видел, чтобы у нее так ярко, так зелено блестели глаза. Все разъяснилось, когда сели за стол. - А я знаете что надумала своей глупой-то головой? - заговорила Лиза и вдруг зажмурилась: самой страшно стало. - Ну! - подстегнул Петр. - А уж не знаю, как и сказать, ребята. К Пахе на поклон идти надумала. Чего ему дом-то разорять? Пущай берет боковуху, раз у его тот деньги забрал. - "Тот" - это Егорша, иначе его Лиза не называла. - А ты? - А чего я? Без крыши над головой не останусь. - Лиза кивнула на старый дом. - Вон ведь ты какой дворец отгрохал. Да его не то что на мой век хватит - ребятам моим останется. А покамест я и у Семеновны в доме поживу - все равно пустой стоит. Григорий согласно закивал - для этого все хорошо, что бы ни сказала и ни сделала Лиза. - Я уж и так и эдак, ребята, прикидывала, ночи ни одной не сыпала - все об этом доме думушка, ну все худо, все не так. Господи, да помру я, что ли, без дома! Мне само главно - чтобы дом целехонек был, чтобы память о тате на земле стояла. Верно, Петя, я говорю? Вот теперь Петр понял все. Понял - и такое вдруг ожесточение охватило его, что он взмок с головы до ног. Ну почему, почему она всегда уступает, жертвует собой? Отдать свой дом каким-то подлецам просто так, за здорово живешь... Да что же это такое? А с другой стороны, он и понимал свою сестру. Можно отсудить дом. Все можно сделать, на все есть законы - и Нюрку Яковлеву с Борькой из дома выгнать и Егоршу обуздать. Да только она-то, сестра, живет по другим законам - по законам своей совести... - Ну, достанется же нам опять от Михаила! - сказал Петр. - А я уж подумала об этом, Петя. Ну только что мне с собой поделать? Не могу же я с тем судиться? - Ну правильно, правильно! - живо поддержал сестру Петр. Ибо как бы там ни бесился Михаил, а самочувствие сестры ему было дороже всякого дома. 3  Сколько дней она не хаживала по деревне, сколько дней бегала задворками, не смея взглянуть людям в глаза? Полторы недели? Две? А ей казалось, целая вечность прошла с того часа, как она, наскоро поскидав на Родькину машину самые нужные вещишки и одежонку, выехала из ставровского дома. Зато теперь, когда она знала, что ей делать, она больше не таилась. Среди бела дня шла по Пекашину. Жарко и знойно было по-прежнему. Кострищами полыхали окна на солнце, душно пахло раскаленной краской. Все под краску теперь берут: обшивку дома, крыльцо, веранду, оградку палисадника, культурно, говорят, жить надо, по-городскому. А она кистью не притронулась к ставровскому дому. Все оставила, как было при Степане Андреяновиче и снаружи и внутри. Чтобы не только вид - запах у дома оставался прежний. И тут ее прошибло слезой - до того она истосковалась по дому, по своей избе, по всему тому, что свыше двадцати лет служило ей верой и правдой. Она выбежала на угорышек у нового клуба, привстала на носки - и вот он, дом-богатырь: за версту видно деревянного коня. И она с жадностью смотрела на этого чудо-коня, летящего в синем небе, ласкала глазами крутую серебряную крышу, зеленую макушку старой лиственницы и шептала: - Приду, сегодня же приду к вам. Вот только схожу к Пахе и приду... Паха Баландин со своей семьей чаевничал. Семья у него немалая. Пять сыновей при себе да два сына в армии. Самому малому, сидевшему на коленях у отца, не было, наверно, еще и года, а у Катерины, как отметила сейчас про себя Лиза, уже опять накат под грудями. - Садись с нами чай пить, - по деревенскому обычаю пригласила хозяйка гостью к столу. - Нет, нет, Катерина Федосеевна. Мне бы Павла Матвеевича. С Павлом Матвеевичем хочу пошептаться. - Пошептаться? - Паха широко оскалил крепкие зубы с красными мясистыми деснами. - А Павел-то Матвеевич захочет с тобой шептаться? - А не захочет шептаться, можно и собранье открыть. У меня от жены секретов нету. - И тут Лиза выхватила из-под кофты бутылку белой - нарочно прихватила в сельпо, чтобы Паха податливее был, - поставила на стол. Паха завыкобенивался: один не пью, и Лиза - дьявол с тобой! - осушила целую стопку. Осушила и больше хитрить не стала - пошла напролом: - Сколько ты, Павел Матвеевич, за верхнюю-то избу тому выложил? - Кому тому? Суханову? А тебе какое дело? - Дело, раз спрашиваю. Хочу деньги тебе вернуть. - Лиза и на это решилась. Есть у нее на книжке пятьсот рублей, за корову когда-то выручила - неужели ради дома пожалеет? Паха захохотал: - Не ерунди ерундистику-то! Ротшильд я, что ли, деньгами-то играть? - Ладно, - сказала Лиза, не очень рассчитывавшая на такой исход, - раз совести нету, бери боковуху. - Боковуху? Это твое-то гнилье? Ха-ха! А ты, значит, барыней в перед? Ловко! - Да ведь дом-то мой! Я и так себя пополам режу. А ты сидишь расхохатываешь... Глазом не моргнул Паха. Хлопнул еще полнехонький стакан ейного вина, обвел хмельным взглядом притихших за столом ребят: - Глупая баба! У меня на плане-то знаешь что? Проспект Баландиных. Каждому сыну дом поставить. Да! В деревне хочу деревню сделать. Чтобы Баландины - на веки вечные! Понятно тебе, нет, для чего живу? Захлюпала, заширкала носом Катерина. Возражать мужу не осмелилась, но и разбойничать с ним заодно не хотела. А вслед за матерью заплакали и ребята. 4  Она не пошла к ставровскому дому. Сил не было глянуть в глаза окошкам, встретиться взглядом с крыльцом, с конем, которых она предала. Но и домой к своим братьям и детям ей тоже сейчас ходу не было. Не совладает с собой, разревется - что будет с Григорием? Спустилась под угор, побрела к реке. Старая Семеновна все, бывало, в молодости ходила на реку смывать тоску-печаль (непутевый мужичонко достался) - может, и ей попробовать? Может, и ей полегче станет? Вслед ей с горы тоскливо, с укором смотрел деревянный конь - она спиной чувствовала его взгляд, - старая лиственница причитала и охала по-бабьи, баня и амбар протягивали к ней свои старые руки... Все, все осуждали ее. И она тоже осуждала себя. Осуждала за горячность, за взбрык, за то, что так безрассудно бросила дом: ведь потерпи она какую-то неделю да прояви твердость - может, и опомнилась бы Нюрка, сама забила отбой. Вертлявая, натоптанная еще Степаном Андреяновичем и Макаровной дорожка вывела ее к прибрежному ивняку. На время перестало палить солнце - как лес разросся ивняк, - а потом она вышла на увал, и опять жара, опять зной. И она стояла на этом открытом увале, смотрела на реку и глазам своим не верила: где река? где Пинега? Засыпало, завалило песком-желтяком, воды - блескучая полоска под тем берегом... Долго добиралась Лиза до воды, долго месила ногами раскаленные россыпи песков, а когда добралась, пришлось руками разгребать зеленую тину, чтобы сполоснуть зажарелое лицо. Она села на серый раскаленный камень и заплакала. Каждую весну, каждое лето миллионы бревен сбрасывают в реку. Тащи, волоки, такая-разэдакая, к устью, к запани, к буксирам. А силы? Какие у реки силы? Откуда, от кого подмога? От малых речек, от ручьев? Да они сами давно пересохли - все леса на берегах вырублены. Вот и мытарят, вот и мучат все лето бедную. Пехом пропихивают каждое бревно, волоком, лошадями, тракторами. Боны-отводы в пологих берегах и на перекатах ставят, а там, где боны, там и юрово, там и крутоверть песчаная... Ни одна рыбешка не взыграла в реке. И Лиза подумала: да есть ли в ней она вообще? Может, вымерла, передохла вся? Вдруг гром, грохот расколол сонную речную тишь, каменным обвалом обрушился на нее: офимья, или амфибия по-ученому, почтовый катер-вездеход, похожий на ярко раскрашенную лягушку. Вынырнул из-за мыса, вмиг взбуровил, взбунтовал воду у ног Лизы - возле самого берега, чуть ли не по суше проскакал. Высунувшийся из окошка молодой паренек со светлыми, распластанными по ветру волосами помахал ей рукой, оскалил зубы в улыбке: рад, доволен дурачок. А чему радоваться-то? Из-за чего скалить зубы? Из-за того, что реку замучили, загубили? Ей было чем вспомнить Пинегу. Она-то на своем веку испила из нее радости, попользовалась от ее щедрот и милостей, в самые тяжкие дни шла к ней на выручку. Бывало, в войну ребята приступом приступят: дай исть, дай исть! - хоть с ума сходи. А пойдемте-ко на реку! Мы ведь сегодня еще у реки не были... И вот забывался на какое-то время голод, снова зверята становились детьми. А потом, когда подросли немного близнята, Петька и Гришка, Пинега стала для них второй Звездоней: с весны до поздней осени кормила рыбешкой, Да еще и на зиму иной раз сушья оставалось. Мать, мать родная была для них Пинега, думала Лиза, а кем-то она станет для ее детей, для Михаила и Надежды? ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ 1  Черно-пестрая Звездоня, весело блестя на утреннем солнце крутыми гладкими боками, выкатила из красных ворот, встала посреди дороги и давай трубить в свою трубу. - Иди, иди, глупая! Кто тебе откликнется? Во всем околотке ты, да я, да мы с тобой... И вот так одна-одинешенька и поплелась в поскотину. Прошла одно печище, говоря по-старому, прошла другое и только у Мининых обзавелась товаркой - комолой малорослой Малешей. Потом через несколько домов выпустили еще одну коровенку от Васьки-лесника - Красулю, или Полубарыню, как ее больше зовут в Пекашине, по прозвищу хозяина, потом братья Яковлевы, рабочие с подсочки, сразу две головы подкинули, потом была Пловчиха Лобановых (в Водянах куплена, где все коровы плавают, как утки), а всего к концу деревни собралось четырнадцать буренок. Четырнадцать буренок на деревню в двести пятьдесят дворов! А ведь еще каких-нибудь лет десять назад в сто с лишним голов стадо было. По деревне идет-топает - праздник, стекла в окнах дрожат. А рыку-то сколько, музыки-то коровьей! Михаил не стал спускаться к Синелые. Пристроился к обвалившейся изгороди у спуска с пекашинской горы, неподалеку от заколоченного дома Варвары, и долго провожал глазами красное облако пыли, в котором взблескивали то рога, то копыта. Снова отчетливо разглядел свою корову, когда стадо перевалило через Синельгу. В память той незабвенной кормилицы, которая выручала пряслинскую семью всю войну, Михаил всех своих коров называл Звездонями, хотя ни одна из них не походила характером на ту военную Звездоню. Та, бывало, проводи ее хозяин до поскотины, глотку бы надорвала от своей коровьей благодарности, а эта не то что мыкнуть - головы не соизволила повернуть на прощанье. Да, подумал он с ухмылкой, в войну и коровы-то сознательнее были... Все-таки убей его бог, если он что-нибудь понимал в этой коровьей политике. Всю жизнь, сколько он себя помнит, войной шли на корову колхозника. Налогами душили - отдай задарма триста пятьдесят литров молока, - покосов не давали, контрабандой по ночам траву таскали. Частная собственность! Зараза и отрава... Нет, извините, только дураки с портфелями так думают. А партия прямо сказала: не помешает лишняя корова, лишняя овца. Заводи. И насчет кормов никаких препятствий нету. И тут Михаил по привычке мысленно заспорил уже с местными умниками. Прошлой осенью, когда Виктор Нетесов повез свою коровенку в район в госзакуп, он, Михаил, и спроси: - А как же ты, Витя, без молока-то будешь? У тебя ведь как-никак двое под стол ходят. - Это с чего же я без молока буду? - кивнул на совхозный коровник. - А там рогатки для чего? - Да ведь те рогатки, парень, испокон веку на государство работают. - Ничего, ежели надо, чтобы я на земле работал, будут и на меня работать. И верно, разрешили теперь продажу молока для совхозников. По утрам вся деревня со светлыми ведерками к сельпо стекается. И час и два стоят, до тех пор, пока молоко не привезут. А молока нету - и на работу не спешат. Вот какие времена настали в Пекашине. А может, так и надо, подумал Михаил. Конечно, покупное молоко против своего вода, да ведь корова - это каторга. Все лето только и забот, только и хлопот что о сене. Такие старорежимные ослы, как он, тянут еще по привычке этот воз, а разве нынешняя молодежь, все эти механизаторы будут с коровой возиться? Тот же Виктор Нетесов как живет? По-городскому. Сколько положено часов по закону, отработает на совхозной работе, а дальше извините - знать ничего не хочу. 2  Торопиться домой было не к чему: не все ли равно, где и как время убивать? Да и Раиса еще на работу не ушла. А раз не ушла - опять руготня. Это уж обязательно. Давно прошли те золотые денечки, когда Раиса и на работу провожала его в обнимку и с работы встречала в обнимку. Михаил порысил в кузницу: еще в мае заказаны Зотьке скобы для дровяника (верхняя обвязка у столбов сдала) - сколько будет копаться? Старой кузницы, кривобокого, наполовину вросшего в землю сараишка с черными обгорелыми стенами, в котором они когда-то с покойным Николашей из разного хлама собирали сенокосилку, давно уже нет. Вместо нее - дворец. Толстые кирпичные опоры по углам, электричество - не надо надрываться, вручную мехи качать, только кнопку нажимай, уголь каменный вместо древесного... Все новое. Но и порядки тоже новые. Бывало, в старенькой колхозной кузне самый-пресамый азарт в это время. Кузнец за ночь силенок поднакопил - просто пляшет вокруг наковальни. А нынче вокруг чего пляшет Зоть-ка? Вокруг бутылки. Очередную совхозную годовщину справляет. Три года назад не подумали хорошенько, объявили совхозы в самое страдное время - думали, трудовой подъем будет, кормов с радости нароют горы. А люди с радости за бутылку. Неделю обмывали, как выразился Петр Житов, "переход на высший этап" да неделю свою домашнюю канцелярию в порядок приводили. Потому что совхоз - это не только денежка в лапу, но и пенсия. А пенсия - это справки, куча бумаг и бумажек, где и когда работал. В общем, в ближайшую весну пятнадцати коров из-за бескормья недосчитались - вот во что обошелся "переход на высший этап" для Пекашина. Михаил пошел на развод. Каждое утро, как вернулся из больницы, беспокойно себя спрашивал: чего же ему не хватает? Почему все кажется, что что-то забыл, не сделал самого главного? И вот сейчас вдруг понял: развода не хватает. Людей. Быстро привились у них эти разводы, эти ежедневные сходки перед работой. Пока то да се, пока сборы да разборы, пока каждому наряд дадут, всего наслушаешься, все самые последние пекашинские новости узнаешь. Михаил попервости начертился напрямик: метров сто от кузницы до зернотока, где летом бывают разводы, - но пришлось сразу же выбираться на дорогу. Легче зимой по целине, по снегу протопать, чем сейчас по песку, размолотому машинами: пыли - как на Луне. Даже постройки обросли пылью, как мохом. Страсть сколько наворочено этих построек в Пекашине за последние годы. Бывало, на задворках напротив маслозавода что было? Коровник возле болота, конюшня, бывшее гумно, сколь-то банек по-черному, а остальное - песчаный пустырь, пекашинская Сахара, как говорит Петр Житов. Место, где зимой объезжают молодых лошадей. Теперь на пустыре с лошадками не порезвишься. Пилорама, мельница, электростанция, всякие мастерские, гаражи, зерносушилка,