- А нашто ен вам, а Божа ж, а што гэта робицца! - на всякий случай выкрикивала Полина, но и понимала: нельзя переборщить. Вдруг тут есть кто-то, кто знает все про Франца, вспомнит, скажет-вот тогда и на самом деле поенчишь. Побежала за ними следом, не выпуская ни на миг из виду, готовая снова поднять бабий крик. Вышли из леса на поляну, и тут Франц близко разглядел человека в кожанке, его узкое и некрасивое лицо, волчьи морщины на переносье. Что-то знакомое почудилось ему в бессмысленно-злом взгляде, в резко опущенных уголках бледногубого рта. Именно таким легко подчиняются: злость, от них исходящая, постоянна, как атмосферный столб. Она и тебя начинает обволакивать, сначала неприязнью к нему же, но затем ты сам заражаешься его непонятной злостью непонятно к кому-от беспокойства, тревоги, страха. Куда он и зачем ведет всех, и все идут? Куда, будто знают-даже Фуксон--разумный смысл и цель этого похода. Коричневая уродливо длинная кожанка с белыми проплешинами и трещинами на командире висит, как на вешалке, в руке у него пистолет, а в другой - винтовка арестованного. Зачем позвал Франца, что от него хотят? Глаза кожаного, казалось, бессмысленно шарят вокруг, но нет, увидел несколько особняком стоящих березок и тут же направился к ним. Показал Францу на белое стройное дерево: - Ты самый высокий, берись, нагибай. Чего не понимаешь? Вот так-гни! Выше, выше забирай. Франц попробовал - дерево только пошумело уже пожелтевшей и поредевшей кроной - не поддается. Действительно, пришлось встать на цыпочки и схватить красавицу повыше, как за горло, повиснув, потянул книзу. Перебирая руками поближе к вершине, заставил упрямицу, плавно ослабевающую, пригнуться, навалился сверху на нее, локтями, всем телом, кто-то рядом повис, наклонили как надо. Хотя, как надо и что надо, известно тут, кажется, единственному человеку. От его тайной непонятной мысли исходит угроза. - А ты,-командует кожаный тому, у кого перевязана голова,- сними с этого ремень. - Сам снимет, если надо. Ладно, Фуксон, давай твой ремень. Что? Зачем? Что вам от меня надо?! - Давай, раз приказывают. И тот торопливо распоясался, темный плащ с раздутыми карманами повис на нем уродливо, как халат. А кожаный распоряжается дальше: - Привязывай за ногу. Ну, что непонятно? Ногу. К березе. Ремнем. Понял, немая ступа? И сам подтолкнул Фуксона к Францу. Франц и второй, помогающий удерживать пружинящую березу, нелепо пытаются поймать ногу Фуксона, тот отступает, смешно отпрыгнул, вырвав колошину немецких штанов из Францевых ногтей. - Вы что? Что вы придумали? За это ответите? - Э, ответите, ответите!-вдруг разозлился ленивого вида крепыш-парень, до этого ни в чем не участвовавший. Как укусили eгo. Схватил голову бедного Фуксона сильными руками "в замок" и подтащил его к дереву: привязывайте! Франц схватил ногу ременной петлей, быстро протянув конец через металлическую пряжку, будто не раз такое проделывал. Кожаный одобрительно помахал пистолетом. На пару с тем, что помогает удерживать березу, торопливо стали конец ремня привязывать к стволу. Фуксон уже лежит на земле, нога задрана к небу. - Вы что, вы что?-все повторяет несчастный, дергая ремень, как бы пробуя, достаточно ли прочно, хорошо ли *нога привязана. -- А вот сейчас поймешь! -- Будет тебе хром! В выкриках не злоба, а как бы игра, всех завораживает само действие, нечто происходящее сними. - Наклоняй вторую, - командует кожаный и, отшвырнув винтовку, сам бросается к стоящей в метрах семи такой же березе.-Сюда, к нему гни! Фуксон в отчаянии закричал на весь лес: - Люди, помогите! Это фашисты! Вы что, фашисты? Вы фашисты, или кто? Ухитрился вскочить с земли, на ноге, еще не привязанной, пытается ускакать, убежать, снова упал, на руках старается уползти, а его тащат, волокут, прижимают, вяжут: - Ах, мы фашисты?.. Значит, вот мы кто?.. Сейчас ты увидишь, кто фашист!.. Сука! Фархфлюхтер! Свинья! Фуфло! Иуда! Шайзе!.. Чьи были слова, чьи голоса в этом безобразном клубке яростных тел, кто молчал немо, а кто нет-никто не мог бы разобрать. На другом конце поляны тоже кричали-женщины, их испуганные голоса все нарастали. - Крепче, крепче привязывай!-командует кожаный. Ноги несчастного уже смотрят в небо, плечами, головой он егозит по жухлой траве, перемещаясь с места на место на локтях, как членистоногое насекомое. - Отпускай! Поехали! Раздался вопль ужаса - деревья, вздрогнув, йодскочили, пытаясь распрямиться, стать, как прежде, но не смогли. Их удерживали распято голые, страшные в таком положении человеческие ноги. А руки висящего головой вниз почти достают до земли, скребут траву, опавшую листву. Какие-то ухающие звуки: "У-о-х!" "У-о-х!" доносятся из-под свисающего книзу плаща, закрывшего голову, лицо подвешенного. Что происходило бы дальше, сказать невозможно: крик со всех сторон нарастал, людей на поляне все больше. Кожаный, как бы вспомнив про свой пистолет, торопливо выстрелил-в упор в оголившийся тощий живот висящего. Руки подвешенного напряженно подвигались и повисли мягко. Онемевшая Полина все это наблюдала из-за куста, вскрикнув от боли, прижала ладони к своему животу. Как бы закрывая ребенку глаза. 11 Блокада-такая штука, не позволяет задержаться, остановиться. Гонит безжалостно вперед, даже если бежать уже некуда. И для Франца с Полиной, для тех, кто рядом, такой момент наступил-плотная стрельба вокруг, совсем близко, рядом. Их взяли. Франц слушает, слышит, как люди в плащах, пятнистых накидках по-немецки переговариваются: что делать с пойманными бандитами? Тащить их через болото или лучше будет-положить на месте. Толстый, в очках, ефрейтор с неожиданным упрямством возражает старшему офицеру: оружия при них нет, их следует запереть в лагерь! Франц вида не показывает, что понимает. Не хотел, чтобы и Полина знала, о чем сговариваются. Так они оказались в лесном лагере. Что за лагерь, где это, не знали, плохо ориентировались, но часто слышалось, звучало слово: Озаричи. Шли долго, почти целый день. Снова и снова позади резко стучали выстрелы - это пристреливали тех, кто упал, не мог идти. Сколько раз у Франца готовы были вырваться немецкие слова, обращенные к тем, кого он должен считать своими земляками. Но он молчал, прячась за уже стыдную, уже позорную свою немоту. Забрал у ослабевшей женщины девочку, нес ее на плечах, Полина вела двоих за руки. Девочка все повторяла, наконяясь к уху Франца: "Я не боюсь, я не боюсь, немец нас не застрелит, ты, дядя, не бойся". Лагерь - это огороженный колючей проволокой кусок заболоченного леса, ни единого барака, даже землянки, люди, их тут бессчетные тысячи, стоят, вяло переходят с места на место, мертво лежат в холодной грязи. Очень мало мужчин, даже стариков, в основном женщины с детьми. Казалось, и недели прожить тут невозможно. Прожили чуть не полгода. Мать Лизы-девочки, которую принес в лагерь Франц, умерла от тифа. Теперь девочка жила при Полине и Франце. Целыми днями синяя, большеглазая, лежала она на обжитой ими лапинке гнилой кочковатой земли, согреваясь всем, что живые забирают у умерших, а ее приемные родители толкались у ворот в надежде дождаться привоза какой-нибудь еды. Когда приходила машина, полицаи, немцы швыряли в голодную > толпу подмерзшие буханки хлеба, стараясь обязательно попасть кому-нибудь в голову. Свекольными "гранатами" - прямо в лицо, веселились, забавлялись, налетай, не зевай! И налетали из последних сил, затаптывая тех, кто послабее, выхватывая хлеб, как собственную жизнь, из чужих рук. Но зато какое счастье в глазах ребенка (Лизы!), который видит хлеб в твоих руках. Франц, глядя на довольных своей сытостью и властью над тысячами жизней охранников, мог представить себя на их месте. Он тоже мог стоять на вышке с пулеметом, на машине, целился бы из пулемета в Полину, Лизу, забавлялся стрельбой по ним по всем, швырял хлеб, как кирпичи, им в голову. И был бы он тоже Франц - так кто же, что же такое люди? Лизочка продержалась всего лишь до первого снега. Выбравшись из-под горы грязных телогреек, кожухов, глянула на белый саван, укрывший живых и мертвых в этом страшном лесу, сказала еще: "Мама (Полине) попроси у таты (у Франца) хлебца"... И умерла - с румянцем на истощенном личике. Тиф, настигая человека даже на последней стадии истощения, вспыхивал вот таким неправдоподобным румянцем, обманным, прощальным. Человек умирал, и тогда все вши выползали наверх, убегая от холода смерти на мороз. На умерших женщинах, которые лежат по всему лесу, если платок или кожух - то посеревшие от насекомых. Вначале умерших собирали на телеги, вывозили к ямам - рвам-у проволочной ограды, а когда выпал снег, ударили морозы, и трупный запах, пропитавший лес на десятках гектаров, отступил, этим бросили заниматься. Хлеб и даже гнилую картошку почти перестали привозить. Охрана засела на своих вышках и в наружных бараках, а запертые в лагере полутрупы- в земляных норах, почти не выползали, лишь из некоторых чуть заметно выходил наружу пар их немоглого дыхания. Теперь только Полина дежурила у ворот с несколькими, такими же, как она, неузнаваемо изменившимися человеческими существами. Франц почти не оставлял грязной земляной поры под единственным в этом хилом сосновом лесу дубом. Полина, возвращаясь с хлебом (все реже и реже), иногда находила его уже наверху - терпеливо дожидался, а вдруг не с пустыми руками. Как в свое время - Лиза. Вши уже поверху пошли, самое ужасное, они даже на бровях у него. А он не замечает, не понимает, что это мешает его ресницам, жалко моргает - о, Господи, и это ее Франц! Смотрит на ее руки, на хлеб, как бы боясь, что не дадут, что ему не до- станется. Как будто Полина когда-нибудь не поделилась с ним. Она бы и свое отдала, но ведь не ей одной надо, а еще и ребенку, и х ребеночку. Порой казалось, что он уже и не живой там, ничем о себе не напоминает. Иногда отдав весь хлеб Францу (он хватал и тут же уползал в нору), она падала на снег и плакала - от обиды на Франца. Как, как он может быть таким? Значит, ему теперь ее любовь не нужна? Ничего не нужно, кроме куска хлеба. 12 Мой друг-философ поймал удачную мысль: а что если подсчитать, сколько раз слово "вдруг" и его синонимы встречаются на одной странице у различных авторов, сколь часто время - жизнь спотыкается на бегу. В прозе Пушкина подчеркнутые красным фломастером слова мелькают лищь изредка, как километровые столбы. У Толстого почаще, но в той же ритмической последовательности. И вдруг запылали страницы!-Это роман Достоевского. Ну, а если саму жизнь можно было бы вот так разметить, собственную или чью-то? Сколько раз "вдруг" в течение дня? Повороты, рывки, неожиданные события. Ну, а если существование, как у Франца с Полиной, когда неожиданностью не является уже и смерть? Она- повседневность, исчезла грань, граница между жизнью, бытием и небытием. В Озаричском лагере само время остановилось: казалось, ничего уже не может произойти. Умрешь-так какое же это событие? Раз в несколько суток из ямы под корнями дуба, по краям которой грязная наледь (будто и дыхание уже нечастое), выползало неправдоподобное существо, судя по одежде и торчащим из-под платка клочьям волос, женщина, не сразу распрямлялась, какое-то время опираясь обеими руками о дерево. Потом, перебирая ими по стволу, выпрямлялась и, наконец оттолкнувшись, начинала двигаться... бегом. Но только пять - десять шагов и тут же падала: ноги не поспевали за телом. И все начиналось сначала. Лицо... В лицо, в глаза лучше не будем заглядывать. Пощадим Полину. И не станем заглядывать в нору, где безвылазно уже лежит тот, кто был Францем. Но уже по-весеннему светит солнце. И какие-то звуки стали доноситься по утрам в этот мертвый лес с той стороны, откуда оно поднимается. Люди, которые двигались и жили вне лагеря, маячили на вышках, делались все беспокойнее и задумчивее. Но не будем и в эти лица заглядывать-что нам до них? Мало они что ли ненависти уже получили за все? Что тут наша запоздалая капля может изменить? Да и нужна ли она? И вдруг что-то произошло в мире, из которого, казалось, навсегда ушло оно, великое ВДРУГ. Полина кое-как доползла до грязной площадки вблизи ворот, увидела привычную толпу из одних женщин, приготовилась ждать, надеяться на чудо появления хлеба, как напрасно ждала несколько последних дней. Но что это, куда все так напряженно и безуйно смотрят? ГлянуЛа и она, ничего не поняла: ворота распахнуты и н и одного охранника вокруг! Тишина невероятная. Люди как будто увидели кого-то там, за воротами, на уходящей в лесную даль грязной дороге, - закричали и побежали. Путаясь в собственных ногах, шатаясь, некоторые бабы падали и подняться не в состоянии были. Это был странный бег, как во сне, когда сердце выскакивает от быстрых ударов, а ноги еле-еле двигаются. Если бы Полина оглянулась, она увидела бы, что другие бегут назад, в свой лес, к оставленным там детям, близким. Но таких было не много. Остальные не помнили в этот миг ничего и лишь видели распахнутые ворота. И даже, когда раздались первые взрывы на дороге, на поляне (бежали, рассыпавшись широко), не остановились. Ничего не понимали, а потом раздались крики: "Ми-ины! Люди, ми-ины!" И тут рвануло возле Полины, не под ней, а под впереди бегущим стариком, - смрадом и огнем полоснуло по глазам, по лицу. Зажав лицо ладонями, упала в грязь. И позвала: - Мама! Вспомнила и неслышно сказала: - Прости, Франц. Кто ее поднял, кто вел назад, она не видела: глаза залепило, ей казалось, что кровь мешает смотреть, слиплись пальцы, которыми закрывала лицо. Голоса вокруг, крики были испуганные, но все равно радостные. Ей надо было услышать Франца, его голос. Кто-то стонал рядом, а женщина пронзительно кричала, подумалось: как роженица! И про своего: напугался, маленький? Это мама твоя виновата, все мама!.. Немало времени минуло, и вдруг загудело, и снова закричали, непонятно, радостно. Полина в ужасе, в отчаянии терла глаза, стирала кровь, липкую теплую пелену, чтобы увидеть, чтобы смотреть - щемило лицо, кожу на левой щеке, на шее и лбу, правым глазом чувствовала свет, но и только. Потом около нее зазвучали забыто спокойные человеческие голоса, кто-то трогал ее лицо мужскими, с запахом табака, пальцами, просили ее убрать свои руки. -- Правый цел, кажется... - услышала она. Крепко запахло аптекой, чем-то холодным-холодным смочили лицо. Она крепко зажмурилась, все надеясь: вот сделают так и так, откроет глаза и будет видеть. Й правда - правым разглядела высокого военного в серой шинели, неправдоподобно толстую женщину в белом халате поверх телогрейки. -- Перевяжите - и на машину. Остальное потом, - приказал военный и отошел к другим. С машины и разглядела Франца. Лицо ее, голова уродливо и тепло обернуты ватой, бинтами, но один глаз открыт. Увидела: стоит позади всех, взгляд тупо-растеряниый, нет, как у забытого, потерявшегося ребенка. Вид страшный. Как бы теперь только это увидела по-настоящему. Толстая женщина в халате нетерпеливо обернулась на ее вскрик: - Иу, что там? Вы кого зовете? Муж? Это какой, кто? Немой? Где тут немой? Кто муж этой женщины? Давайте его на эту машину. 13 Когда учился в Минском университете, в нашей комнате по улице Немига были одни лишь фронтовики и недавние партизаны. Как и во многих других комнатах. Наша особенно знаменита была баянистом - Иван Иванович с физмата. Все коридорные танцы метелили под его музыку. На свадьбах репертуар Иван Иванович выдерживал строго классический. По одному уводили невесты-жены наших фронтовиков-партизан, и провожал их в семейную жизнь Иван Иванович маршами: из "Аиды", из "Фауста". Лишь потом, позже мы это услышали в исполнении симфонических оркестров. А вот на его свадьбе наших было мало. По-моему, не захотел нас видеть у себя. А точнее, чтобы мы увидели. Лишь в день его погребения, Ивана Ивановича, - через долгие годы - я увидел его жену, побывал в квартире. Лежал он в гробу в столь непривычном на нем костюме (всегда ведь в черной, все одной и той же, гимнастерке), а на стуле возле него сидела женщина, все время полуотвернувшись. Я знал, мы знали, а тут я впервые рассмотрел: щека черная, как остается от близкого взрыва, глаз один жутковато неподвижный, вставной. Ей самой, возможно, было безразлично, как она смотрится, отворачивалась же (вдруг подумалось): ради покойного. Раз он не звал нас к себе, значит, не хотел, чтобы видели. А ведь знали его историю, на редкость романтичную в наше не столь уж романтичное время. Помню, я переживал ее почти со слезой, когда однажды услышал. Сам он и рассказал. В группе подрывников, которую Ваня водил на "железку", была (или в тот раз оказалась в ней, возможно, сама напросилась, это бывало) молоденькая девушка. Когда уходили после подрыва эшелона, убегали, она напоролась на мину. Несколько километров он нес ее на руках. Вспоминая, сказал: "Прижалась, худенькая, дрожит, как дитя"... Вот эта память их и поженила. Наверное, он гордился своим поступком: не тем, у железной дороги, а послевоенным. А были или нет счастливы - кто знает? Было горе на лице вдовы, но доброты, кажется, не много. А Ваня и запивал сильно, и все время туберкулезом болел. Сын их попал в тюрьму, на похоронах отца его не было. Если бы за все хорошее воздавалось полной мерой-было бы просто жить. А жизнь не проста. 14 На спаде (или как говорят белорусы: на сконе) лета 1944 года над размытыми и поросшими лебедой пепелищами Петухов разносился одинокий звук. Негромкий, вялый, какой бывает, когда стесывают кору, звонкий, сухой, когда прямо на срубе высекают канавку, чтобы уложить мох-для соединения со следующим венком бревен. На опушке леса стоят двое и вслушиваются. Впрочем, их трое - на руках у женщины, завернутый в грязный марлевый лоскут, спит малыш. И косынка на голове у женщины марлевая, от этого особенно заметны черные крапинки на изуродованной левой щеке, на лбу. У ног мужчины армейский вещмешок, сам он в русской шинели, для него короткой, она вся в бурых пятнах, заношенная. - Это татка, мой татка! - шепотом восклицает женщина. - Я как голос его слышу. -- И пришли они в Вифлеем... -- Мне не верится, что мы снова здесь! - И пришли в Вифлеем, потому как велел Август отправиться каждому туда, где родился. Иосиф пошел записаться с Мариею, обрученною ему... По дороге Франц уже несколько раз вспоминал про библейскую перепись, а вообще-то они с Полиной очень обрадовались, когда в военном госпитале им выдали бумажку, одну на двоих (с упоминанием о ребенке): "препровождаются по месту довоенного проживания". В том госпитале они прижились надолго, Франц работал по заготовке дров, Полина, немного поправившись, при кухне и санитаркой, а затем пришло время рожать. Обнаружила, что за время, пока она болела, ее "немой" стал общим любимцем в госпитале, медсестры его жалели, подкармливали. Даже приревновала: - Ты теперь меня такую поменяешь. Я знаю. А Франц улыбался так, что хотелось верить: уродливо склеившийся ее глаз и эта ужасная несмываемая чернота на щеке для Франца как бы невидимы. Старый Кучера издалека увидел и стал приглядываться: что это за женщина так спешит, направляясь к его селищу, селибе. Белая косынка то появляется, то прячется в березовой зелени. Последний раз тюкнул топором и, не слезая с высокого сруба, следил за живым пятном глазами, уставшими от многодневного безлюдия. Когда увидел на руках у женщины дитя, несмелая мысль - а вдруг Полина? - стала гаснуть. Но все равно интересно, кто это-а вдруг сыскался еще один петуховский житель? Полина уже видела, уже узнала отца: голова совсем-совсем белая, а лицо красиво-загоревшее и усы, борода все еще темные. Татка, татка! - комок слез не выпускал голоса, крика. И когда она выбежала из кустов с плачущим ребенком, которому передалось волнение, и выкрикнула-таки: "тэта!", старик, непонятно каким образом оказался на земле. Прихрамывающий (Полина испугалась, что ударился, свергаясь со сруба), двинулся ей навстречу. Полина, дочка! Но что это у нее с лицом, со щекой? И чей малышок на руках.? Как же она похожа на свою маму! Молодую, беломорканальскую. :- А донака моя, а что с тобой сделалось!-непохоже на себя запричитал отец. Обнял ее вместе с ребенком. - Ну, ничего, ничего, главное, живые, встретились. А где же мамка, жива? Полина, повернувшись, посмотрела на то место, где они с Францем оставили холмик-могилу, там все заросло бурьяном, травой. - Так это она? Я почему-то так и подумал. Так и подумал. - Мы тут решили поховать.- Полина сказала "мы" и оглянулась в сторону опушки. Франц там, дожидается, когда покличут. -- А Павлик? Он что, в армии? - в свою очередь спросила у отца. -- Ушел наш Павел, сказал, пойду добивать зверя в логове. Некоторых оставляли работать в районе, а он: пойду добивать. И вот... Стал шарить в карманах, потом махнул рукой в сторону шалашика, возле которого валяются одежки, котелок стоит с ложкой, ведро. - Там похоронка. На Висле сложил голову наш Павлик. Видно, чтобы не дать ей заплакать, тут же спросил у Полины про дитя, которое молча, оценивающе разглядывало своего деда: -- Твое? -- Наш Павлик,-специально ударение сделала: наш! - Мы его так назвали. О, Господи, как будто чувствовала! -- А отец кто? -- Тут, тут, тоже пришел. - Полина показала на лес. - А что у вас с ногой? -- Да малость миной подцепило. -- И меня, татка, во, видишь! Но Франц говорит, что зато не потеряюсь, приметная. И заплакала. -- Ну, ничего, ничего. Зато во какой у вас красавец! Франц, говоришь? Что ж он в лесу прячется, как соловей-разбойник? -- Ой, я вам все, все объясню. Мама вам то же самое сказала бы. Они так подружились. -- Постой, постой! Мне Павел рассказывал... Так это он?! -- Да, он, татка. -- Не-мец? Вот не ждал, не гадал! Знал, что отчаянная ты у нас голова, но чтобы на такое решиться! Ты соображаешь, что про тебя люди говорить будут? Как жить нам теперь? То-то прячется в лесу. Так и будем жить, дочка? -- Увидишь, татка, увидишь, какой он! Вы что, вот так сами этот сруб и складываете? -- Спасибо хоть лес вывезти помогли вояки... Ага, так это ты мне помощника привела? -- Направили нас - "по месту жительства". И документ есть. Он такой старательный, Франц, такой рукастый, врачи просто влюбились в него. -- Ну, а ты, ясное дело, тем более. Значит, это он вас спас тогда? Ну что ж теперь делать будешь? Зови своего соловья-разбойника. Будем разбираться. Пока к ним приближался немец-зять, позванный радостным голосом любимой дочери, партизан Кучера с каким-то внутренним нервным смешком снова пробегал свою жизнь: ничего не скажешь, только этого ему еще не хватало! -- День добрый, Иосиф Герасимович, - скромно и вполне по-здешнему поздоровался цыбатый парень в заношенной русской шинели, голова коротко стриженная - так выглядели советские военнопленные в 41-м. Что ж в нем от немца осталось? -- Добрый, говоришь, день? Что ж, будем надеяться. А за них- спасибо! - Показал на Полину, глянул на могилу жены. - Судьба, значит, такая. Хороший у вас пацан, вон, чмыхает, как сердитый ежик. -- Ой, правда, татка!-обрадовалась Полина, что так все хорошо складывается. - Никогда не плачет, только сердится, если голодный. -- Ты что, - спросил Кучера Франца, - коммунист? Рот-фронт, как говорится? - Наин... Нет. Христианин. Отец у меня пастор. ·- Это то же, что священник, татка. - Знаю, ксендз. Я про коммунистов сказал, потому что их раньше из плена домой отпустят. - Причем тут плен, татка? Франц не в плену. Он с нами. -. С нами-то с нами. Если, конечно, получится. Человек предполагает, а власть располагает. - Не за проволоку же ему идти! - Врагу не пожелаю, ты меня, дочка, не дергай за усы. Вот так, Франц,- все-таки не удержался партизан Кучера, - ваши морили совет- ских пленных, теперь самим приходится. Ты куришь? "Палишь"? - как говорят наши и ваши соседи на Висле. Выгреб из кармана зеленого немецкого френча, который валялся возле шалаша, какую-то железку, кремень, высушенную чагу-трут, металлическую масленку, из которой на клочок газеты сыпнул табака, свернул цигарку и занялся добычей огня. - Катюша, - сообщил Францу, - чудеса техники! Сообща добыли, высекли огонь. Немец старательно держал сухой трут, ловя искры. Затем сам соорудил себе цигарку и прикурил у тестя. - Трубка мира - сказал, несколько смущенно. - А ты ничего парень! - прикинул Кучера.-- Гляди, что и проживем. Смеха ради. Так и зажили вчетвером на пожарище деревни Петухи. Полина, держа глаз на Павлике, хозяйничала "по. дому", а это-весь сад, огород, наскоро сложенная печка на месте баньки, одним словом, все, кроме дома. А дом вот-вот подведут под крышу ее мужики. Прибилась к ним собака, вначале напугала Полину: волк! Уши торчком, морда рыжая, почти седая-Полине сразу припомнилась та, что с моста на нее смотрела, не она ли? Собака-"волк" вертелась поодаль: ляжет под кустом и смотрит. А то вдруг побежит, ну, совсем рядом, заглядывая людям в глаза. Еще украдет мальчика! - пугалась Полина. Хоть бы вы ее отогнали, мужчины! А однажды, когда обедали, подошла нерешительно на расстояние руки и', поскуливая, легла возле старого Кучеры. - Ну и правильно,-спокойно сказал старик, - куда тебе без людей? Это ж она просится назад к нам. Видишь, и собака не хочет быть волком. Как тебя будем называть? Все-таки: Волк. Ладно? Но мы это нарочно. Мы-то знаем, кто ты. А плохие люди пусть думают. Так и прижился пес. Но Полина не сразу поверила в его собачью природу. Зато Павлик с Волком подружились моментально. Огромный пес, как бы из уважения к чувствам матери, сторонился его, но больше для виду. Смотрит при этом на женщину: "Видишь, это он сам, я тут ни при чем!" Старый Кучера и Франц уже достраивали дом. - Нет, вы, немцы, что воевать, что строить-мастера!-снизу говорил Кучера, подавая стропилину. - Как же вы с этим Гитлером лажанулись? Хотя, разве вы одни? Отец часто уезжал в районный центр-за гвоздями, инвалидный, паек забрать, привозил газеты. Выходил на шлях, это километра три от Петухов, там ловил попутную машину. Возвращался иногда и навеселе В "районе" у него дружки-партизаны, многие начальниками заделались. А однажды вернулся в таком подавленном и встревоженном состоянии, что Полина сразу заметила, испугалась: что, что-нибудь с Францем?.. - Да цел будет твой Франц. Просто устал я. Не захотел рассказывать дочке. Что толку, если и она будет нервничать? А случилось вот что. Возле хозмага встретил его военком, однорукий капитан: зайди, медаль тебе вручим! Партизанскую. Не каждый день бывшему зеку медали выдают-выкроил время и забежал в дом из темно-красного кирпича. А капитан повел себя как-то непутево. Велел погулять еще с часик: он-де занят, не может оторваться от других дел. А когда повторно пришел Кучера, там сидел еще один военный - пухлый, как баба, майор в летчицких погонах. Откуда в такой дыре да такие летчики? Ну, летчик так летчик-где же обещанная медаль? Оказывается, военком связался с райкомом, а там возникла идея провеСти это дело организованно: вручать принародно всем сразу. Капитан почему-то очень суетился, а летчик разглядывал Кучеру с огромным интересом, как будто они знакомы были, и сейчас: ба, да это ты!-обнимутся-. Но не бросились друг другу в объятия, а Кучера ушел, почему-то ненавидя летчика. Это какой же самолет нужен, какая кабина под такого борова? Снова встала проблема: как быть с Францем? Где ночевать ему, что отвечать, если кто-нибудь всерьез заинтересуется немым зятем Кучеры? А если самим Кучерой снова заинтересовались (скорее всего это!) да найдут в его доме беглого немца-быть трму летчику подполковником, если не выше. Не слишком ли жирно для него? И что станет с Полиной, с мальчиком: немецкая подстилка! Немецкий байструк! Мало, что фашисты изуродовали девку, теперь эти будут измываться. О себе самом Кучера, казалось, уже и не очень беспокоился. Берите, жрите со всем дерьмом, если вы никак не нажретесь! Если всю жизнь добираетесь, уему на вас нет! Снова бедному Францу ночлег стали устраивать отдельно, хотели даже в лесу, а потом приспособили для этого несгоревший сарайчик на чужой селибе - это называлось: пошел Франц в примы! Полипа его провожала да и оставалась с ним иногда. А мальчик спал с дедом. Объяснение Кучера для них нашел такое: везде шарят, отлавливают полицаев, дезертиров, могут и сюда забрести. И еще одну вещь предусмотрел Кучера: так распланировать комнаты и чуланчики в новом доме, чтобы у Франца была своя хованка. Не привыкать это делать: научили фашисты, а еще прежде - и свои. Кучеру время от времени проведывал его партизанский дружок, всегда румяный, всегда веселый и шумный Коляда Виктор. Работал он-где-то в леспромхозе, неблизком, а тут училась дочка в техникуме: привозил ей бульбу, рыбу, называя это "госпоставкой". И всякий раз завернет в бывшие Петухи и обязательно со своим "горючим". Не рассказывайте мне сказки, что зять непьющий! Не пьют или больные, или скупые. Ты что хочешь, Кучера, чтобы про зятя твоего такая поголоска пошла? А что немой, так он у нас сразу разговорится от "полесской бронебойной". Всю тайну Кучера даже другу не выдал, хотя на всякий случай заговаривал с ним, что, мол, если что, помоги молодым. Хотя бы перебраться в твой леспромхоз, коли там и правда так вольно вам живется. А что? Ничего такого. Но все под Богом ходим. И Под НКВД. Про довоенное Коляда сечет с полуслова. В партизанах обсуждали почти в открытую. И даже теперь артачится Виктор Коляда: нас, партизан, лучше не трогайте, мы и фашистов не побоялись! Фашистов - да, но эти достанут тебя так, что забудешь, кто и что ты. Похрабрится, побалагурит Коляда - и как бы веселее жить. - Хорошо тебе, Полина, ты своему мужику что ни говори, а он в ответ молчит. Вот бы моей такое счастье. Или мне. В моем доме никто не молчит. Это как кому повезет. Вот эти два пальца, какой мне прок от такой руки (на правой у него лишь два пальца остались), а вот Черчиллю бы такую: Виктория! Победа! Когда пал Берлин и даже до Петухов долетело: "Победа!" - решили отметить. Как раз и новоселье подоспело. "Дом, как звон!"-любой сказал бы. Но не каждому дано узнать, что дом этот с секретом. Франц оказался прирожденным мастером по дереву, Кучера чуть-чуть направил, а дальше уже сам за ним еле поспевал. Францева придумка: дверь в секретный чулан-простенок сделать в виде жалюзи. Досочка за досочку заходит, поднял, опустил - и ты в простенке, как в пенале, всех слышишь,-а тебя не видят. Дом еще пустоват, но стол смастерили, лавы вдоль стен, кровать, даже шкаф. Есть на что сесть, за что сесть. А тем более-войне конец. Тут и без понуканий Коляды выпьешь. Если есть что. Нашлось. Полина первая подняла свою капельку в стакане. - Чтобы нашим Детям того не знать, что нам досталось. Мужчины невольно посмотрели на солидно сидящего за столом Павлика й на ее, уже так заметный, "новый живот". Ловя улыбку Полины, ФранЦ вдруг понял: это же Моны Лизы улыбка, повернутая, обращенная вовнутрь! Да никакой другой "загадки" Моны Лизы не существует-│ помимо тайны ее беременности. В этом разгадка Джоконды: мать, улыбкой разговаривающая с ребенком, который в ней. (Вот что он сообщит отцу, когда снова его увидит. И не в Лувре, а в Петухах пришло к нему это понимание.) Как бы уловив что-тэ в его мыслях, старый Кучера поднял стакан": -- За твоих, Франц, родителей. Чтобы встретились вы. Франц тоже встал, постоял. И сел. -- Ну и правильно,-согласился Кучера,-выпьем молча. -- Нет, попробую, - снова приподнялся Франц. Постоял, подумал: - Я убил человека. Если бы жил в Германии, считалось бы: убил немца. Здесь: убил нациста. Но и так и так - человека. Если по Евангелию. Я только не знаю, на ком тот еврей. -- Не на тебе, Франц, не на тебе! - привычно поспешила на помощь Полина. Франц невесело усмехнулся: - Разве что групповое. Но такое преступление оценивается даже земным судом строже. Только бы на них не упало. И снова посмотрел на Павлика и на живот Моны Лизы. 16 И надо же, чтобы они свое государственное дело приурочили к тому времени, когда Полине подоспело рожать. Кучера и Франц, оба одинаково растерявшиеся, грели в чугунах воду, а Полина, лежа в постели, стыдясь себя, стыдясь отца, распоряжалась, что надо приготовить, с чем быть наготове, если это и правда роды. Собирались через неделю пригласить опытную бабку из соседней деревни, чтобы пожила в доме, дожидаясь срока. А тут, на тебе, началось! Теперь рассчитывать приходится только на себя-есть от чего растеряться. На улице залаял Волк, по'окнам полоснул свет от подъезжающей машины. Быстро в тайник - это они! Не крикнул, а показал Францу рукой, изменившимся лицом Кучера. И дочке: - Ничего, ничего. Ты только не пугайся. Это у них ко мне разговор. По старым делам. А со мной ничего не сделают. И тут под окном ударила автоматная очередь. В свое время Иосифа Кучеру арестовало ОГПУ, затем НКВД. Сейчас к дому подъехало МГБ - в лице майора Короткого и двух его младших сотрудников. Тем самым Кучере оказывалось некоторое уважение. Все-таки партизан, у него могло сохраниться оружие. Можно было бы вызвать под каким-нибудь предлогом в район и там арестовать. Но вдруг заподозрит нехорошее и уйдет - лес-то рядом, для партизана привычный. Но даже не это главное. Кто-то не поверил бы, но майор Короткий знал: здесь не рядовой случай, тут высокая политика диктует правила, поведение. У руководителей МГБ на самом верху (а с этим не шути!) укрепилось, убеждение (подпитываемое встречной информацией с мест), что был допущен просчет, если не политическая ошибка, когда в освобожденной от оккупантов республике, в столице и на местах многие партийные и советские должности отданы были партизанским командирам и вообще всей этой партизанской пиз...братии. Считалось: они лучше знают обстановку и людей, были здесь в войну, хорошо ориентируются. Так-то оно так, да только Лаврентий Павлович уже во время войны не очень им всем доверял. Потому-то и посылал свои спецотряды из хорошо проверенных людей. Но за всеми уследить было невозможно. У них, у местных, сложилась и наладилась своя система связей и .кадровых оценок людей. Подменяющая идущую из Центра, порой даже с наглыми попытками самостоятельного выхода на Сталина. Сколько лет понадобилось Иосифу Виссарионовичу, сколько усилий стойло тем же органам, чтобы расколоть глыбы связей времен гражданской войны, добиться, чтобы нити, тяги власти шли исключительно сверху вниз, а никак не по горизонтали. Когда вместо строго контролируемых взаимоотношений на всех уровнях начинает господствовать система: "Вась-Вась". Я его знаю, я ему верю! Как будто это не компетенция исключительно органов: знать, кому верить, а кому нет. Они, дурни, рассчитывают, что Сталин их поддерживает. Это кого же - закоренелых террористов? Этих как раз Иосиф Виссарионович больше всего и любит. Вот и местный случай, пример. Органы, проводя работу по выявлению тех, кто, воспользовавшись нападением врага, убежал из тюрем, из-под охраны, вышли на след Кучеры Иосифа. Конечно, он прикрывается тем, что партизанил. Другие побывали на фронте, а некоторые и орденов нахватали. Но есть революционный правопорядок. Раньше получи положенное, а потом будем о новых заслугах твоих разговаривать. Особенно если и заслуги - с расчетом прикрыться. Вот тут у них и заработала система: "Вась-Вась". Амбиции партизанские. Все они были на оккупированной территории, в контакте с врагом. Кого оставляли, а кто и сам остался. Еще надо разобраться, зачем, с какой целью. Из-за какого-то Кучеры, и уже, пожалуйста, конфликт, вступаются, вмешиваются в работу органов. И даже в самих органах находятся такие. Туда тоже насовали своих партизанчиков. Поговаривают, что до самого Сталина дошла нужная информация. И будто бы Иосиф Виссарионович попыхал трубкой, пососал и произнес такие слова: - Партизанам и партизанкам слава! Которые отдали жизнь за честь и независимость советской родины. Ну, а кто примазался, на этих у нас есть проверенные большевистские методы. Майор Короткий оставлен был в районе, когда развертывала свою сеть армейская контрразведка. По вот столько нахлебался этих местных амбиций, замаскированного национализма. Спросили бы его те, кто решает, он бы объяснил, откуда ноги растут. Так что акция-арест укрывшегося врага народа-не простое изъятие какого-то колхозника. И поэтому поехал на задание сам майор Короткий. А перед этим не поленился, сходил в военкомат на опознание, куда по указанию органов зазвали этого партизана. Поездка получается, однако, невеселая. И не в самой акции дело тут, причина, а в бородавке. Несколько дней назад он обратился к- знакомому врачу, прямо на улице встретил его и небрежно спросил, показал: что это за хреновина у меня там под воротником? И одеколоном и йодом прижигал - не проходит. Тот посмотрел, оттянув воротник летчицкого мундира: не хочу пугать, но анализ сделать надо. Отщипнем и пошлем в областную лабораторию. А прижигать не следует. Сердце сразу упало. Не поленился, в тот же день заехал в больницу. Уже пять прошло дней, а надо десять- чтобы был результат. Не хотелось ничего делать, так бы и лежал дома, дожидаясь вестей, добрых или злых. Но это не выход. С шариков скатишься. Решил ускорить операцию с Кучерой, чтобы отвлечься от тяжелых мыслей. В машине все время ему не хватало зеркала, последние дни занят был тем, что становился перед трюмо, ручное зеркало заносил за голову и всматривался в зловеще расколовшуюся бородавку. Черная, как пьявка, гадина! Перед дорогой залепил пластырем, чтобы не так щемило, чтобы не беспокоить ее, барыню. Ты ее не беспокоишь, так она тебя. Про какие это "продолговатые клетки" говорили, шептались эти мерзавцы-врачи у него за спиной? До нужного дома, до этих Петухов, добирались через лес, мощный американский "додж" выхватывал светом крутые повороты. В таких поездках майор Короткий обычно чувствовал себя превосходно, знал, что выполняет работу с немалым риском: сколько ползает еще последышей, недобитков, оставленных тут оккупацией. Никогда бы не поверил, что какая-то бородавка покажется страшнее бандита за кустом. И вот, пожалуйста, не смотрит на дорогу, а все вслушивается: как там под воротником? Щемит еще больше. От толчков, дерганья пластырь отклеился - врачи, так вашу! Поэтому, когда навстречу машине бросился огромный пес, майор, не раздумывая, приказал: - Стреляй! Прямо из кабины собаку расстреляли автоматной очередью. Дверь оказалась незапертой, что майору Короткому не понравилось. Были в этом какой-то вызов, самоуверенность хозяйчика. - Смело живем!-вместо "здравствуйте!". - Немцев прогнали, у себя дома, кого нам бояться? - ответил невысокий, майору уже знакомый старик. Седая голова, а усы, бородка темные, будто подкрашенные. Интеллигента из себя строит. -- Собака но привязана. Пришлось привязать нам. -- Значит, имеете право, если стреляете. -- А это кто у вас? -- Дочка. Извините, рожать вздумала. Ишь, все с подковыркой, с издевкой. Посмотрим, посмотрим, как запоешь. -- Есть еще кто-нибудь. -- Сынок на печке. Мой внучек. ;- А муж? -- Мужья теперь, сами знаете... Майор не стал добиваться уточнения. Черт, загвоздка! Как ее тут одну бросишь, роженицу? Хорошо, что из сельсовета прихватили с собой понятого, ему и поручить, чтобы привез акушерку. Лишь тень майора,-лампа свисает с потолка,-заполняя просторную комнату, перемещается по бревенчатым стенам, по дощатому потолку. Все остальные ждут его распоряжений; понятой, держа картуз у колен, замер у порога, младшие офицеры дежурят у окон, старик возле постели с роженицей. Сказал женщине как можно мягче: - Извините, незваные гости всегда не вовремя. Если бы мы знали... Сам внутренне усмехнулся: ну а если бы знали? Отменили бы акцию? Смешно. Надо приступать. - Обойдемся без протокольных формальностей. Вы-Кучера Иосиф Герасимович. |- Совершенно точно. - Год рождения, прочее - потом. Партизан, насколько нам известно? -- С сорок первого. -- Знаем. Даже то, что ранение имеете. -- Ничего, на победителях, как на собаке, раны затягивает мигом. -- Допустим, хотя собаки тут не к месту. Оружие имеете? -- Сдал, как положено. По списку: полуавтоматическую винтовку СВТ, две гранаты, пистолет системы "наган". -- Это вы правильно сделали. А то один вот так жил на отшибе, пожар приключился, так на том месте, где гумно стояло, танк! Вылез, пожалуйста. Как из штанов. Но, говорят, это в Западной Белоруссии было. -- Всякое рассказывают. Чудаков на свете хватает. -- Чудаков или врагов? -- А это как посмотреть. -- Ну, что, темнить не будем? Знаете небось зачем пожаловали? -- -- Догадываюсь. У вас теперь красные погоны. А были, помните, небесные, летчицкие. -- И я вас узнал. Так что можно без лишних церемоний. Приступайте,-приказал своим сотрудникам. -- Дом, как видите, пустой, найти, если что есть, легко, - поощрил хозяин. -- А все-таки поищем. Приступайте. На чердак где лестница? -- Там, в холодном помещении. Майор подсел к столу, постучал ногтями по дереву (так делал кто-то из больших чинов в каком-то кинофильме) и спросил немного не своим голосом: -- Вам не стыдно? -- Это чего же мне стыдиться? -- В глаза Советской власти, народу смотреть не стыдно? -- Это вам? Вроде бы не очень. - Значит, то, что народный комиссариат в третий раз вас вынужден арестовывать, - плевать на это? Кучера хотел ответить этому толстогрудому и толстозадому, как баба, хмырю, но глаза его встретились со взглядом дочери, он сразу обмяк, плечи опустились, промолчал. Майор неловко повернулся, и тут же воротник задел проклятую бородавку - это помешало Короткому посмотреть, вникнуть, чей кашель глухо прозвучал где-то за печкой. Но с печки донесся голосок (ах, вот кто это!): -- Не обижайте дедулю. Я папке скажу. -- Ты там где? У, какой грозный! Покажись, казак. А где твой папка? -- Папа придет и вас набьет! - Павлик грозит из-за печной трубы, не открываясь врагу. Толстый дядька его не видит, а мамка, лежа на подушке, делает страшные глаза, аж смешно. Пообещал толстому: -- И за мамку набьет. -- Скоро внучек, скоро татка придет, - вмешался старик и пояснил майору: - Рюго увидит, сразу: мой папка! Вы уйдете, будет всем рассказывать, что у него папа военный, в ремнях весь. Франц, задавив в себе предательский кашель, лежал в своем пенале на топчане, им же сколоченном, лицом в ладони. Видимо, древесная пыль, вдохнул неосторожно. Вслушивался в разговор за стеной, в стуки, шаги, старался поймать голос, хотя бы стон Полины, но ее как бы и нет там - что, что происходит, зачем они приехали? Голоса: отца и незнакомый, такой уверенно командный, военный - только они слышны. О "немце" вроде бы ни слова. Тогда что их привело? Почему так наседают на отца, чем он провинился? Их здешняя жизнь, с которой Франц и знаком вроде бы, но и не знает совершенно. А потому невольно ищет аналогии с тем, что уже было. И что было бы, могло быть, если бы это в Германии происходило. Когда прозвучала во дворе автоматная очередь и завизжал пес, а Франц еще только приподнял хитро сделанную стенку, чтобы заползти в свой "пенал" (или гроб - называй, как тебе больше нравится), ему показалось, что все вернулось к тому моменту, когда из дома, потом сгоревшего на этом самом месте, вот так же уползал в нору. С Полиной, со старухой. Тогда было ощущение обвала, катастрофы, но разве мог предположить, какие еще испытания ждут? Его и еле знакомую тогда девушку. Но это была война, все думалось, все надеялись: вот закончится война! только бы кончилась и остаться живым вместе с близкими твоими! Она позади, война,- для всех, кроме Франца. Даже для рухнувшей Германии и, если живы, для родителей-закончилась. Как бы там теперь ни было, какая-то определенность наступила. У Франца именно этого нет, определенности. Своя жизнь оборвалась, а та, которой он живет, - лишь примеривание к чужой, натужное старание удержаться на плаву, не пойти ко дну. Держится игрой случая да еще волей этой поразительной девушки-женщины, которая встретилась ему на пути. Но лишь до того момента, как узнают, что никакой он не немой, а немец. Тотчас Полину с детьми и его отнимут ДРУГ У друга, а дальше - какая разница, какую судьбу предпишут ему здешние законы, порядки? В лагерь ли, в Германию ли? Но у него есть и в Германии семья: отец, мать, сестры. Остаться навсегда здесь - потерять их. Если уже не потерял. Старый Кучера показывал ему журнал с фотографиями: что осталось от немецкого Дрездена и японского города Хиросима. Черные руины, пустыня. О чем же они так сердито, даже грозно беседуют со стариком, если не ради Франца прибыли? Чего-то ищут: слышно, как топают по потолку, над головой. Что, тех самых беглых полицаев, дезертиров разыскивают? Были минуты, когда Францу все-таки хотелось, чтобы его нашли, и кончилась бы неопределенность, неприкаянность. То, что мучило все время, в эти минуты стало невыносимо: он оторван от Фатерланда, но и эта страна - что он для нее или она для него? Да, Полина, дети - вот-вот встреча со вторым ребенком-но, оказывается, даже этого мало человеку. И не только какому-нибудь индусу: там, если изгнан из касты (читал про это) - ложись и помирай! Тебя нет, повис над пустотой. Умирают, тихо, безропотно. Понимал: вызревает мысль, предательская по отношению к Полине, к собственным детям, но что может человек, если любой его шаг навстречу собственным чувствам,- уже предательство. Тогда, в первой норе, прятался предатель Германии, фюрера. В этом пенале-гробу затаился некто, готовый собственных детей предать. Но вдруг так захотелось ему оказаться, пусть за колючей проволокой, но со всеми вместе. С немцами. С теми, кого еще недавно страшился больше всего на свете. Но все переменилось: они в плену, они страдают, погибают от болезней, голода. И все равно счастливей его. У них есть надежда вернуться в Гер...................................................................................................................................................................................... зопилой, потом перевели к распиловочному станку. Работа нелегкая, но ему очень нравился запах работы: хвойные опилки, мазут. Не был бы то немец. Сюрприз: на лесопилке и еще немцы есть, работают, недалеко лагерь военнопленных расположен. Вот это новость так новость! Франц даже не ожидал, что это его так взволнует, когда услышал впервые немецкую речь и увидел знакомую армейскую форму, изношенную, замазу-ченную донельзя. Вслушивался, о чем между собой говорят. О еде чаще всего, о Германии, но и о нормах, о плане. Ну, прямо советскими стали - больше, чем сами советские. Те вечно про рыбалку да чем бы похмелиться, а немцы: нормы, сколько выполнили, надо еще сделать. Потом разобрался: им идет зачет, и перевыполняющих нормы раньше отпустят домой, в Германию. Аж затосковал Франц: а кто зачитывает то, что довелось ему испытать, разве что Господь Бог? Поговорить бы с ними, истосковался по самой немецкой речи, чует, что Скоро не выдержит, выдаст себя. Что удивило: отношение к недавним врагам местных рабочих, а женщин особенно - абсолютно беззлобное, будто и не было всего, что было. А однажды чуть не вмешался неосторожно в происходящее, возмутившись своими немцами. (Так кто я-се ему теперь больше свои?) Коляда принес Францу обед, при этом он из сумки достал огромное кольцо хорошей колбасы: отрезал себе, Францу, а большую часть отдал молодому Гансу, который давно раздражал Франца ухмылками, издевательскими замечаниями о местных людях. Особенно о женщинах. Когда о Полине сказал однажды такое, Франц еле сдержался, чтобы не наброситься на него с кулаками. Приняв королевский дар от Коляды с угодливой улыбкой, поблагодарив русским "спасибо", Ганс почему-то и не подумал поделиться с двумя своими напарниками-немцами. Сунул, наглец, колбасу за пазуху и как приговор огласил: ничего у них не будет никогда, если такими кусками разбрасываются! Вот и люби "своего" за то лишь, что он свой, а не чужой. Но Франца поражали и его новые "свои", с ними тоже не соскучишься. У Коляды была невзрачная собачонка со странной кличкой Кабысдох. По определению хозяина: помесь метлы со скамейкой. Всегда бегала за ним на рыбалку. В воскресные дни приглашал порыбачить и Франца. Научил его обувать лапти и даже плести их самому-Франц вынужден был согласиться, что не одна лишь бедность придумала эту лозовую обувь, но и смекалка. Пошел однажды в резиновых сапогах, так замучился, черпая грязь голенищами, а тут-что затекло, то и вытекло. Легко, удобно. Конечно, бывает, что и озябнешь, "как тютик" (т. е. собака), ну, а от этого известно, такое есть лекарство. Коляда, показывая на жен, жаловался: они думают, что мы для удовольствия пьем, а мы - для здоровья. На рыбалку два маршрута: короткий - на Черное Озеро, длинный - на Припять, река не уже Рейна. Вода в торфяном озере угольно-черная, зачерпнешь ладонью - масса взвешенных частичек, и тем не менее ощущение удивительной чистоты, даже стерильности. Говорят, лечебное озеро, и в это │ можно поверить. А вот рыбы в нем маловато, тощая, мелкая. Зато на Припяти столько брали рыбы "топтухой"-так здесь называют на прутьях распятую сетку, - что и телега бы не помешала, донести было тяжело. Держи покрепче огромный сачок и не ленись, загоняй ногами в него ленивых сомов, с кабана весом. По Припяти медленно проплывают бесконечные плоты, крепежное дерево для угольных шахт Украины-ощущение простора, первозданноеT. А дубы, дубы - над водой и вообще куда ни кинь глазом! Что-то похожее, такие же массивы дубрав, при подъезде к Берлину. Будет, о чем рассказать отцу. Любит он экзотику - ив людях тоже. Ему определенно понравился бы Коляда. С этим человеком не заскучаешь. Собрались как-то с Колядой идти на озеро, снарядились, как обычно, а Кабысдоха нет. Странно, Коляда сел на бревна, что за домом, и Франца пригласил: мол, подождем, когда прибудет пес. Франц уже привык к чудачествам своего друга и, не спрашивая, уселся ждать. У Кабысдоха хвост кольцом, "колбаской", как у многих дворняжек. И вот он бежит уже с двумя "колбасками" - вторая в зубах, натуральная колбаса. Такая же, какой Коляда Ганса одарил. Пес несется прямо к хозя ину, а тот уже и нож приготовил. Принял подношение из зубов дворняги, покусанное место отрезал и ей же бросил. Как делают охотники на уток или зайцев. Тоже отрезают и бросают лапку собаке. Все, пошли! Ничего Францу не объясняет, будто и без того все понятно. Но увидел, что немой скоро завопит от удивления, снисходительно растолковал. Да ничего особенного. Этот стервец вынюхал дорожку в подвал продуктового магазина, взялся таскать колбасу через разбитое окошко. Коляда и сам вначале не понял ничего, когда пес впервые добычу притащил, потом снова, а в третий раз решил за ним проследить. И увидел, как это он делает. В тот раз Маруся не кольца колбасные, а "палки" завезла в магазин. Так этот дурак, ну, никак не сообразит, что надо за конец брать, а не посередке. Бился, бился перед решеткой и ни с чем прибежал. Пришлось научить немножко, бросая обыкновенную палку, как ее надо хватать. Но кольца стервецу все равно нравятся больше. Вот и сегодня. Честная собака, все приносит хозяину! Ну, как, фатер? И этот-то народ мы хотели заставить работать на Германию? Все труднее было Францу разыгрывать роль немого в доме Коляды. Во-первых, Павлик не знает, что его папка немой, и общается с ним прилюдно, как со всеми, требует, добивается ответов на свои бесчисленные вопросы. И, естественно, недоумевает, что татка- его вдруг перестает с ним разговаривать, "ни мычит, ни телится". И кроме того, Францу уже стыдно обманывать добрых людей. Особенно умницу женщину, Коляды жену. Францу все время кажется, что его секрет для нее давно никакой не секрет. У Павлика расспросить могла, а возможно, и Полина проговорилась. Глаза у нее насмешливые делаются, когда Франц объясняется с нею жестами и действительно мычанием. Однажды он в ее присутствии заговорил с Павликом, как это делал, когда никого постороннего вблизи не было. Когда увидел, какие глаза сделались у хозяйки, спохватился и понял: она ни о чем не догадывалась! - Так вы... Так что же это?.-сама почти онемела, мычит, как Франц до того. В тот же вечер они с Полиной рассказали всю свою историю хозяевам, одиссею свою, начиная с того утра, когда судьба Франца переломилась надвое и их жизни пошли бок о бок. Полина не могла не плакать, тем более что хозяйка просто рыдала, по-видимому, и над собственной судьбой: после блокадных болот она стала полным инвалидом. Но вот не будь то женщина: Полина плакала еще и оттого, что теперь, когда Франц уже не "немой", всем гораздо заметнее будет, что жена у него "черномордая уродина". (Впрочем, скажи ей кто-либо, что и эта горечь в ее слезах, удивилась бы и запротестовала.) А Коляда все поминал Кучеру, это ж надо, таил, не поверил даже другу. А разве Коляда не понял бы, он что- энкаведист или стукач? Гитлеры приходят и уходят, а немецкий народ остается. Договорились, как выводить Франца из немоты, чтобы не посеять к этому чуду нездорового интереса. Коляда предложил: "Черное озеро", оно излечило! Ну, а говорит Франц уже почти без акцента, давно можно было выходить из подполья. - Ты только не перестарайся! - предупреждала Коляду его жена.- А то я знаю тебя. Такого напридумываешь, что и дурень догадается. Франц жадно слушал радио (иногда, как бы случайно, крутил и заграницу по старенькому приемнику), читал газеты. Хоть бы одним глазом заглянуть туда, где остались его немецкие близкие. Все резче друг о друге высказываются вчерашние союзники, а Германия в руинах. Нищета и злоба. Все, как было перед войной. Хотя людям столько лет еще надо, чтобы выбраться из развалин, из вражды минувшей войны. В газетках небольшого формата с грязной печатью, которые тут никто не читает, а используют на курево, Франц напрасно искал что-либо про Дрезден. В них больше про американцев. Все выглядело так, будто не с Германией русские воевали, а с американцами. И теперь надо освободить немецкий народ от западных плутократов: ну, совсем как о Версальском договоре писали перед войной. Новая схватка, уже между победителями, вот-вот вспыхнет. Хотя еще пленные домой не добрались. А Франц и вообще неизвестно когда и как сможет попасть в Германию. После еще одной войны?.. А тем временем они с Полиной и с детьми обживались на новом месте. По вечерам и рано утречком Франц мастерил-столярничал в доме Коляды, который теперь и их дом, Полина поделила обязанности с хозяйкой: та присматривала, насколько в силах была, за детьми, Полина хлопотала на кухне, в огороде. В местах старых вырубок подготовили огнем и топором, разделали делянку (круглое слово: "лядо"!) - под просо. Франц вдруг ощутил вкус к такому именно хозяйствованию, первобытному, а по определению Полины-"дикарскому". Поглядели бы мутти и фатер на своего сына: босой, в черных от сажи армейских галифе, торс, как у африканца, и весь в грязных подтеках пота, впрягшись в немыслимую борону- всего лишь обожженная вершинка ели, суковатый еж, - таскал ее сучьями вперед из конца в конец поляны, вздирая покрытую пеплом землю. Полина прибегала к нему с обедом (соленые огурцы и грибы, рыба, картошка, хлеб), как же она хлопотала возле бедного своего, как она считала, каторжника. И не верила, что белозубая "негритянская" счастливая улыбка - это всерьез, что такая работа может кому-то нравиться. А Франц и впрямь испытывал незнакомое прежде чувство полноты жизни. Пытался объяснить жене: именно так, именно голыми руками один на один с природой, и вот, пожалуйста, не пропали бы с Полиной и детьми - без всякого государства, без всякой власти. Вот увидишь, вырастет просо, каша будет, разваристая - ложку проглотишь! Глупости, фантазии, но это Франц, не зря она любит его, никого другого рядом с собой представить не может. Но на всякий случай говорила: - Знаю, почему тебе хочется без людей, в диком лесу жить. С такой женкой - ни себе, ни людям показать! И привычно держится рукой за щеку. Левый глаз у Полины, немного слипшийся, видит, но все равно не как у людей. Франц не спорит, просто смотрит, но так, что вспыхивающая румянцем Полина смело убирает руку. - А, как хочешь! Какая есть, такая есть! - говорит с притворным безразличием, а в глазах все равно близкие слезы. 18 Увидел Франца я впервые, всю его немалую семью на партизанской встрече в лесу близ деревни Зубаревичи. Это были уже хрущевские 60-е, такие встречи сделались разрешенными, регулярными, обычно 9 Мая. "Романтики сталинизма", а именно так хочется назвать многих партизан этого времени, приняли из рук разоблачителя их "главнокомандующего" то, к чему сам он, Сталин, близко их не подпускал, но "Никиту" тем не менее недолюбливали, а "генералиссимуса" по-прежнему почитали. Так и не узнали, а узнали бы, не поверили, что готовил и им кровавую баню, может быть, сразу же после евреев, и только смерть помешала ему отблагодарить их по-сталински. К этому времени на местах уже произошло "омоложение кадров" - в райкомах и райисполкомах на смену бывшим партизанам пришли другие люди, но в центре, в Минске, они сидели плотненько, а потому районные руководители такие партизанские праздники организовывали со всем партийным размахом. Высылали на "места боев" буфеты, заранее сооружали где-нибудь на лесной поляне или у речки трибуну, выделяли собственных ораторов, наструнивали сельских учителей, этих безропотных пристяжных во всех подобных мероприятиях, колхозников старались не занимать срочными работами и даже собственным начальственным присутствием освящали выездные попойки. Как если бы к ним приехало начальство из области или из самой столицы. Помнили: завтра кто-нибудь из этих партизанчиков запросто повстречается с Мазуровым или Машеровым да и поделится впечатлениями о постановке патриотического воспитания в таком-то районе. Ну, а мы, рядовые народные мстители, настроены были мирно-ностальгически даже по отношению к тем из своего бывшего начальства, кого на дух не выносили. Сами же наши начальники продолжали выяснять, кто кого обскакал после войны и по заслугам ли. Но случалось, что жизнь и нас сталкивала лбами. Да нет, не жизнь, что нам было делить, а вполне определенные, компетентные в таких делах органы. Мне, например, с какого-то времени ездить на такие встречи расхотелось, хотя многих повидал бы с радостью. Как-то совестно было встречаться с веселым своим комбригом, который, простецкая душа, подписал против меня коллективное письмецо в белорусской газете с гневным полковничьим осуждением "пацифиста" и "абстрактного гуманиста". Ну что, выяснять с ним, какие бывают гуманизмы? Абстрактные, не абстрактные? Глупее не придумаешь. Или такое же письмо моего одногодка, который аж в московской "Красной звезде" излил свое огорчение, что довелось ему партизанить с человеком, клевещущим на наших героических генералов. Но первое время мы ездили на такие встречи очень охотно. (После лишь брат мой туда отправлялся, а мне привозил приветы.) Вот там я и увидел Франца, его обширное семейство. Возле машины-буфета толпились чисто одетые колхозники, в основном женщины с детьми и подростки, в глаза бросился высокого роста голубоглазый мужчина в простоватом суконном костюме и в галстуке. Он только что принял от буфетчицы на двух тарелках хлеб и горку сосисок, и его окружили подростки - сколько же их, не пятеро ли? Невысокая полная женщина (таких у нас предпочитают называть: женщинка, и еще очень хорошо ложится слово: кобе-та, кобетка), пошумливая на эту орду, начала делить, сосиски-по одной каждому. На голове у нее темная косынка, хотя платье веселое, цветастое. А приглядеться если, увидишь, что левая щека у женщины повреждена, как бывает от близкого взрыва. - Поля, есть апельсины, может, купим? Заметно, что этот муж советуется со своей кобеткой постоянно. -- Ой, мабыть, дорого? -- Но им же хочется. -- Хочется! Хочется! - подтвердила орава. И тут же очень живой черныш поинтересовался у девочки, у самой, по-видимому, младшей: -- А купило у тебя есть? -- А у ця-ябе? Ох, ты какая певунья! Когда в, семье много мальчиков, а самая младшая-девочка, она обычно общая любимица. Заметно сразу, что и здесь так же. Вполне воз- можно, что их так много, мальчиков, потому, что родители хотели де- вочку и все "добирались" до нее. Так что ей эти сорванцы обязаны своим появлением. Окликают свою благодетельницу они нездешним именем: Марта. Вряд ли надолго запомнил бы эту хорошую, счастливую семью, когда бы после не услышал такой разговор: - А видели тут немца? Чуть не двадцать лет его прятала женщина в подвале. -- Ну и ну! Фрица? -- Да, фрица. Детей кучу нарожали, а потом объявился. На торфоза- ваде работает. А потом и в самом Минске услышал о нем. Как-то у меня появилась необходимость зайти в "первый отдел" Академии наук: мы уже стали выезжать по туристским- путевкам за рубеж, а за той железной дверью хранились наши "дела", по которым сверялись подобные желания с возможностью их осуществления. Какая-то ' печать мне понадобилась. Обнаружил за высоким барьером маленького человечка: мне незнаком, но на меня смотрел, как на известного ему вдоль и поперек, со всей требухой. Я, конечно, не удивился: а как еще может; смотреть человек ("первый отдел"), у которого под руками, перед глазами вся твоя подноготная, даже то, о чем сам не знаешь и не подозреваешь? Но он посчитал нужным узнающий свой взгляд объяснить совсем просто: - Вы же родом ,со Слутчины? Я тоже оттуда. Совсем недавно в вашей Академии. Не был бы то провинциал, тут же сообщил, что прежде работал в рай исполкоме, но переведен сюда после известного "Слуцкого дела". Живой свидетель! Я не мог не воспользоваться неуставной разговорчивостью земляка, попытался узнать обо всем поподробнее. Кое-что уже было известно. Весь сыр-бор разгорелся с убийства, но не рядового: работник райисполкома пристукнул в подъезде такого же, как и сам, молодого парня. Молодежные страсти. Но кроме того, что власть бьет граждан по голове в каком-то подъезде, было и еще одно будоражащее обстоятельство: убийца-сын полицая, а убитый-из партизанской семьи. Для Белоруссии это, как оказалось, не безразлично и через десять, и через двадцать лет после войны. Те нас убивали тогда, а эти теперь! Особенно обсуждалась та подробность, что "полицейский" ведал "культурой" в исполкоме, а всем известны обязанности такого работника: межсобойчики, сауны, отдых на природе для начальства, женская обслуга. Ясно, что такого полезного работника начальство не оставит попечением и заботой и наказания за преступлением не последует. Завязался такой клубок слухов, пересудов, страстей, что развязать его можно было лишь открытым, гласным, на виду у всех разбирательством и судом. Начальство же поступило как раз наоборот (еще не хватало идти на поводу у масс!) - суд состоялся в заболотном райцентре, в комнатушке для десяти присутствующих. За окнами же и стенами суда собрались сотни, а на второй день и тысячи людей, со всей округи, из самого Слуцка. Небывалая для республики ситуация. Видно, нанесен удар был в какой-то потаенный нерв белоруса, народа, которого за незлобивость и добродушие хвалили сам Иосиф Сталин и сам Альфред Розенберг. (Похвалив, прошерстили до незалечимых проплешин и шрамов.) А тут еще жена подсудимого: несколько раз появилась, дура, из помещения, куда других не пустили, и фыркала на женщин: чего слетелись, воронье, ничего вам не обломится, не засудят моего мужа! Что тут правда, а что позднейшие выдумки, сказать трудно. Одно известно точно (и кадровик подтвердил): судящие перетрусили, они переодели подсудимого в одежду милиционера и провели через толпу. Но сами уйти не смогли: стало известно о побеге убийцы! Толпа пришла в ярость. Остановили проезжавшую мимо машину, груженную торфяным брикетом, забрали канистры с бензином, облили здание и подожгли. Милиционер, переодетый в костюм подсудимого, выпрыгнул из окна, повредил позвоночник. А судья сгорела. Ужас чего натворили сообща толпа и начальство! Воинскую часть прислали, те отказались стрелять. Но подошла другая, более надежная (говорили: кавказцы), усмирили толпу. В газете было коротенькое сообщение: по такому-то делу стольких осудили, таких и таких - к высшей мере. Под конец кадровик сообщил: - А вы знаете? Наверно, не слышали? Там немец участвовал. С войны еще притаился. Подогнал машину, бензин им привез. Да (я потом разузнавал), это был Франц. Только все происходило чуть-чуть по-другому. У наших "органов" слабость к сочинительству. А было все проще: по обычному своему маршруту Франц проезжал на машине, вез торфяной брикет. Перегородили дорогу, бензин и все, что им надо было, распаленные люди взяли, не спрашивая шофера. Но Франца обвинили в соучастии, или пособничестве или в чем-то другом и посадили. Три года Полина с детьми дожидалась его, а вернулся - уехали по вербовке в Сибирь. Еще до Чернобыля. Где-то там, на севере, они теперь. Если не увез их Франц в объединенную Германию. Возможно, кто-то из немецкой его семьи живой остался. Столько ему да и Полине вынести довелось, что хотелось бы для них хоть немного жизни поспокойнее. Но почему-то грустно было бы узнать, что они все-таки уехали. P.S. Я работал над этой историей, когда в санаторий "Подмосковье" мне позвонили из Мюнхена - сотрудник радио "Свобода", мой земляк Василь Круп-ский. Родом он с нашей Витебщины, фамилия по отцу - Фрейдкин, почти весь род Фрейдкиных в войну нацисты уничтожили. Поговорили о деле, которое имел ко мне, а затем Василь вспомнил про наш с Элемом Климовым фильм. Картину "Иди и смотри" в 85-м я возил в Западную Германию, устроительница Майыгеймского фестиваля неутомимая женщина без возраста фрау Фэй Вайан посоветовала мне быть готовым к жесткой дискуссии. А вообще можно было ожидать (меня в Москве всерьез предостерегали), что неонацисты подожгут кинотеатр. Неприятный не для одних-лишь нацистов фильм у нас.получился. Во время XIV Московского кинофестиваля я был свидетелем такой сцены в Кремле: известный западногерманский кинорежиссер, хороший знакомый Элема Климова, упрекнул его в излишне жестком показе немцев. Глаза у Элема побелели (знакомое мне его состояние - по нашим встречам с руководителями Госкино): "Ах так! Да мы вот такую капелечку правды показали. Вот в следующий раз - на полную катушку!" В Мангейме диспут получился яростный, но мне в нем участвовать не пришлось совершенно. Сидел на краю сцены, спустив ноги в зал, и всего лишь наблюдал за схваткой немцев с немцами. Двух поколений: побывавших на войне и молодых. "Ах вот вы чем там занимались!" - а ветеранам, конечно, обидно. Василь Крулский рассказал тут же по телефону про похожую ситуацию, историю в Мюнхене: он пригласил к себе молодых немцев и показал им фильм. Один из гостей попросил кассету и прокрутил ее родителям. Посмотрел с ними фильм и ушел из дома. К Василю приходил потом немец-отец, плакал и уверял, что хотя служил в Белоруссии, но был всего лишь "при лошадях". Просил, умоляя помочь ему вернуть сына в семью. Ну, а если целые народы побежали друг от друга, казалось, на всю свою последующую историческую жизнь напуганные существованием в тоталитарном крысарии? Как сейчас мы бежим, схватившись за голову. От других убегаем, как от самого себя. Потому что от собственной памяти пытаемся укрыться. И в то же время возвращаемся, возвращаем себя друг другу - мы с немцами. Значит, ничего нет окончательного в этом мире. В этом и наша надежда. Апрель-август 1992 г. 4. "Знамя" No 12.