ы что, не видели его? - Нет, не видел. Нет, видел, только мельком, он тут приезжал недавно. Но я с ним не разговаривал. - Странно, как же вы с ним не разговаривали, - вы, кажется, здесь работаете, строите ему дом? - Простите, но я действительно нe успел с ним поговорить. Он тогда, кажется, спешил. С ним разговаривал мой старшой. Его зовут Петром. Сейчас его нет. Он скоро должен приехать. - Да мне это ни к чему, извините, если что. Просто мне хотелось повидать Ормана - он чабан и знает то, что меня интересует. Потому и заскочила по пути, думала, застану его. Ну извините, я, кажется, помешала. - Да нет, что вы. Мотоциклистка снова надела шлем с болтающимся ремешком, завела мотор, отъезжая, глянула на Авдия сквозь стекла наглазников и мельком кивнула. Авдий же в ответ, сам того не замечая, помахал ей рукой. И долго потом мысли его были заняты этим, казалось бы, незначительным, случайным эпизодом. И вовсе не потому, что в душу его закралось подозрение: так ли безобиден ее неожиданный визит накануне их выхода за добычей и не вынюхивает ли она чего, - нет, совсем о другом думал он. Уже после того как она укатила, оставляя позади клубы пыли, он представил ее себе, зримо, подробно, точно бы задался целью на всю жизнь запомнить ее. И теперь отмечал, с удивлением и удовольствием, что она была хорошо сложена, невелика ростом, чуть выше среднего, но все в ней было женственно и соразмерно, как и хотелось ему. "Нет, кроме шуток, - говорил он так, будто спорил с кем-то. - Женщина такой и должна быть! Вот именно такой и должна быть женщина". Авдию запомнились необыкновенно тонкие черты ее одухотворенного лица, карие, едва ли не черные глаза, сияющие живым блеском, при том, что волосы ее, свободно падавшие на плечи, обрамляя лицо, были совсем светлые, и это сочетание темных глаз и светлых волос придавало ей особую прелесть. И все в ней ему нравилось: и небольшой, едва заметный шрам на левой щеке (может быть, в детстве упала?), и то, как ладно она была одета - джинсы, куртка, поношенные сапоги с отвернутыми голенищами, - и то, как уверенно она вела мотоцикл: ведь сам Авдий умел ездить разве что на велосипеде... И еще как он оконфузился, когда она спросила насчет хозяина, а он: видел, нет, не видел, нет, видел... просто как мальчишка, и чего это он так растерялся? Занятно, очень занятно было Авдию Каллистратову думать о ней, хотя, казалось бы, и вспоминать не о чем - приехала, внезапно уехала, только и всего. И все же кто она такая, откуда она появилась, судя по всему, она откуда-то приехала, но зачем и что делать такой женщине в этих пустынных местах?.. Петруха, узнав, что к ним заезжала странная женщина на мотоцикле, не на шутку всполошился и долго и занудно выспрашивал, что она говорила, да чем интересовалась и что Авдий ей отвечал. Пришлось пересказывать их разговор несколько раз слово в слово. - Тут что-то не то, тут что-то не то, - с сомнением покачивал головой Петруха. - Жаль, что меня не было, я бы с ходу раскусил, что за птица такая. Видишь, Авдяй, хоть ты и умный и грамотный, а я б лучше тебя тут справился, расспросил бы ее, раз такое дело. Выяснил, кто такая да что ей надобно, а ты, друг, растерялся, вижу, что растерялся, хоть я тебя на такой случай и предупреждал. - Что ты переживаешь? - пытался урезонить его Авдий. - Ну чего тут такого, чтобы так бояться? - А то, что на наш след могут выйти легавые. Что, как ее подослали высмотреть да разузнать? - Да брось ты чепуху городить! - Интересно, что ты потом скажешь, когда за решеткой очутишься или когда Сам с тебя спросит, а уж он спросит построже, чем легавые: шкуру сдерет, а то и чикнет. Ты хоть понимаешь, что такое - чикнуть? - Успокойся, Петр, чему быть, того не миновать. Об этом надо было раньше думать. Вот Ленька, малыш еще, а кто его затянул в такое дело? Или хотя бы ты, сколько тебе лет - двадцать будет или нет? А ты как болван, шагу ступить не смеешь, слова лишнего не скажешь - как бы не прогневать Самого. Подумал бы лучше над тем, как оно дальше будет, тут есть над чем поразмыслить. Но заход Авдия не имел успеха - Петруха сразу обозлился. - Ты это брось, Авдяй, и Леньку не трожь. Если ты на попа учился, забудь об этом. Забудь. От твоих хороших слов пользы грош, а при нем, при Самом, мы деньги загребаем. Ясно? Ленька сирота - кому он нужен, а с деньгами он сам с усам. Хочу - пью, хочу - ем. А твоими баснями сыт не будешь, а уж насчет того, чтобы погулять с дружками на славу, чтобы столы ломились и чтобы девки на эстраде так пели, чтоб до печеночек пронимало, - и не мечтай. Вон у меня братья-братухи, трудяги-работяги, а глянул бы, как им дается этот рубль! Работают не разгибаясь. А мне нипочем рубленкой подтереться! Деньги не любит только дурак, верно ведь, Ленька? - Верно, - блаженно улыбаясь, тот согласно кивал головой, не усомнившись ни в чем. Но это был лишь подступ к более основательному разговору, когда представится случай. Авдий понимал, что не следует слишком далеко заходить, - иначе кто поверит, что он гонец-анашист, жаждущий прежде всего добыть деньги. На другой день поднялись с рассветом. На краю земли едва занялась заря, раскинувшиеся поодаль дворы поселка еще спали, и даже собаки не лаяли, когда трое гонцов бесшумно пробирались огородами в открытую степь. По словам Петрухи, идти было не так далеко. Он знал, куда путь держать, и обещал, как только увидит где коноплю-анашу, сразу показать ее Авдию. Вскоре такой случай представился. Довольно прочное, стеблистое, прямое растение с плотной бахромой соцветий вокруг стебля оказалось той самой анашой, ради которой они ехали из Европы в Азию. "Боже мой, - думал Авдий, глядя на анашу, - с виду такое обычное, почти как бурьян, растение, а столько дурманной сладости в нем для иных, что жизнь кладут на это зелье! А здесь оно под ногами!" Да, то была анаша, солнце уже поднялось и начало припекать, а они стояли среди безлюдного степного простора, где нет ни единого деревца, и вдыхали, разминая пальцами лепестки, прилипчивый запах терпкой дикой конопли. А ведь какие только причудливые видения не порождала анаша у курильщиков на протяжении многих веков! Авдий пытался представить себе былые восточные базары (он читал о них в книгах) в Индии, Афганистане или Турции, где-нибудь в Стамбуле или в Джайпуре у старых крепостных стен, у ворот некогда знаменитых дворцов, где анашу открыто продавали, покупали и там же и курили и где каждый на свой лад, в меру своей фантазии предавался разнообразным галлюцинациям - кому мерещились услады в гаремах, кому выезды на золоченых шахских слонах под роскошными балдахинами при стечении пестрого люда и трубном громогласии на праздничных улицах, кому мрачная тьма одиночества, порождаемая в недрах омертвелого сознания, тьма, вызывающая клокочущую ярость, желание сокрушить и испепелить весь мир. Немедленно, сейчас, один на один!.. Не в этом ли крылась одна из роковых пагуб некогда процветавшего Востока? И неужели то сладостное помутнение разума таилось в дикой конопле, запросто и обыденно произраставшей в этих сухих степях?.. - Вот она, родная! - приговаривал радостно Петруха, обводя широким жестом степные просторы. - Глянь, а вон еще и еще! Это все она - анаша! Но только здесь не будем собирать - это что! Это так себе! Я поведу вас в такие места, аж голова поплывет кругом... И они пошли дальше и через час набрели на такие густые заросли анаши, что от одного духа ее повеселели, как от легкого опьянения. Конопли здесь было сколько душе угодно. И они стали собирать и листья и цвет анаши и расстилали собранное для просушки. Петруха утверждал, что просушивать следует часа два, не больше. Работа спорилась... И все шло как нельзя лучше. Но вдруг откуда-то послышался гул вертолета. Он низко летел над степью и, кажется, направлялся в их сторону. - Вертолет, вертолет! - по-мальчишески громко и радостно заорал Ленька и дергано запрыгал. Но Петруха - тот не растерялся. - Ложись, дурак! - закричал он и пустил матом. И все они легли ничком, попрятались в траве - вертолет прошел чуть стороной, но вряд ли вертолетчики заметили их, но Петруха потом все не мог успокоиться и долго выговаривал Леньке - ему казалось, что вертолет специально прилетал высматривать гонцов. - А что, - рассуждал он, - сверху все видно, каждую мышку. А нас, дураков, видно за сто верст. Он как увидит, так и сообщит куда надо по рации. А если нагрянет милиция на машинах, здесь деваться некуда - только руки вверх, и крышка! Но вскоре и он забыл об этом, надо было работать. Именно в тот день и произошел совершенно немыслимый случай: Авдий встретился с волчьим семейством. А произошло это так. Сделали перекур, подзакусили немного, и тут Петруха и сказал: - Слушай, Авдяй, ты вроде прижился уже у нас, стaл свой в доску. Так вот я тебе что скажу. Значит, так, есть у нас один закон для новеньких, таких, как ты. Если первый, значит, раз на дело идешь, должен вроде сделать Самому уплату или подарок, как хошь понимай. - Какой еще подарок? - развел руками Авдий, удивленный таким оборотом дела. - Да ты постой, ты чего всполошился? Ты что думаешь, в магазин, что ли, за подарком бежать надо? Тут не добежишь. А я вот, значит, о чем толкую. Надо тебе пластилинчику подсобрать, ну хоть бы со спичечный коробок. Побегаешь тут по травкам, я тебе расскажу, как это делается, а тот пластилин, стало быть, при встрече преподнесешь вроде в дружбу, да ты же умный человек, все понимаешь: Сам - он главный, ты подчиненный, такое тебе от него доверие... Авдий задумался: а ведь для него есть тут свой резон - подношение пластилина, пыльцовой массы анаши, самого ценного продукта, могло открыть доступ к Самому. Возникала возможность увидеть наконец Самого. А как бы это было нужно! Вдруг удастся разговориться с Самим, под чьей властью были все гонцы. "Власть, власть, где два человека, там уж и власть!" - горько усмехнулся Авдий Каллистратов. - Хорошо, - сказал он, - значит, соберу я пластилин и отдам его Самому. А когда отдам, на станции, что ли? - Точно не знаю, - признался Петруха. - Может, завтра и отдашь. - Как завтра? - А так. Восвояси пора возвращаться. Хватит. А завтра - двадцать первое число. Завтра нам как штык до четырех дня надо быть на месте. Вот и двинемся. - На каком месте? - А на таком, - чванился своей осведомленностью Петруха. - Соберемся, тогда узнаешь. На триста тридцатом километре. Авдий больше не стал спрашивать - понял и так, что триста тридцатый километр - это какой-то участок железной дороги на Чуйской ветке; важно было другое - встреча с Самим скорее всего могла состояться там и скорее всего завтра. Так не лучше ли, не теряя времени, приступить к сбору этого самого пластилина? Дело оказалось немудреное, но до предела выматывающее и по способу варварское. Надо было, раздевшись догола, бегать по зарослям, чтобы на тело налипала пыльца с соцветий конопли, что он и делал. Ну и пришлось же побегать Авдию Каллистратову в тот день - никогда в жизни он столько не бегал! Пыльца эта, едва видимая, почти микроскопическая, почти бесцветная, хотя и налипала, но собрать с тела этот почти незримый слой оказалось не так-то просто - в результате всех усилий пластилина получалось ничтожно мало. И только сознание, что это необходимо для встречи с главным, величаемым Самим, для того чтобы, накопив материал, вскрыть потаенные пружины поведения гонцов и через слово, через газету огласить криком боли всю страну, - только это заставляло Авдия бегать и бегать взад-вперед под жарким солнцем. В той беготне Авдий порядком удалился от дружков, выискивая в степи наиболее густые заросли анаши. И тут наступил какой-то момент удивительного состояния легкости, парения то ли наяву, то ли в воображении. Авдий и не заметил, как это случилось. В небе щедро светило солнце, воздух был пронизан теплом, порхали и пересвистывались какие-то птицы, особенно заливались жаворонки, мелькали бабочки и другие насекомые и тоже издавали разные звуки, - словом, рай земной, да и только, и в том раю, раздевшись догола, оставив на себе только панаму, очки, плавки и кеды, Авдий Каллистратов - белокожий тощий северянин, охмелевший от пыльцы, носился как заводной взад-вперед по степи, выбирая наиболее высокий и густой травостой. Вокруг него клубилась потревоженная пыльца цветущей, завязывающей семя конопли, и от долгого вдыхания того летучего дурмана в воображении Авдия, естественно, возникали разные видения. Особенно отрадно было одно: он мчится на мотоцикле, устроившись позади вчерашней мотоциклистки. Причем его нисколько не смущало то обстоятельство, что он сидит не за рулем могучего мотоконя, как подобало бы настоящему мужчине, а пассажиром, пристроившись позади - там, где обычно сидят женщины. Но что делать, если он не умеет водить мотоцикл да и вообще далек от техники. Его вполне устраивало то, что он ехал вместе с ней на одном мотоцикле. Ее волосы развевались на ветру, выбиваясь из-под шлема, касались его лица, как руки ветра, липли к губам, к глазам, щекотали шею, и это было прекрасно; иногда она оглядывалась, озорно улыбалась ему, сияла глазами - как ему хотелось, чтобы так продолжалось вечно, без конца. Очнулся он, лишь когда увидел возле себя троих волчат. Вот те на! Откуда они взялись? Он не верил своим глазам. Три волчонка, виляя хвостиками, хотели приблизиться к нему, поиграть с ним - робели, но не убегали. Голенастые, как подростки, с полуторчащими, нестойкими ушами, остромордые еще и с живыми и до смешного доверчивыми глазами. Это почему-то так тронуло Авдия, что, позабыв обо всем, он стал ласково подзывать их к себе, забавлять и подманивать, а сам весь сиял от расположенности человеческой, и именно в этот момент он увидел - блеск белой молнии, белый оскал набегающей на него волчицы... Это было так неожиданно, так стремительно, но и так медленно и страшно, что он и не почувствовал, как сами собой подогнулись колени и как он присел на корточки, схватившись за голову, - он и не ведал, что именно это спасло ему жизнь; а волчица была уже в трех шагах и в яростном прыжке вдруг перемахнула через его голову, обдав звериным духом, и в ту минуту их глаза встретились, Авдий увидел огненный синий взор волчицы, ее бесподобно синие и жестокие глаза, и мороз прошел по коже, а волчица тем временем еще раз стремительно, как ветер, перескочила через него, и кинулась к волчатам, и с налета погнала их прочь, пустив в ход зубы, и заодно круто завернула с пути высунувшегося из оврага страшного зверя - громадного волка со вздыбленным загривком, и все они вмиг исчезли, словно бурей их унесло... А Авдий, унося ноги, долго бежал по степи, и страх криком выходил из него. Он бежал, а голову мутило, тело отяжелело, и земля качалась под его заплетавшимися ногами - ему хотелось упасть, свалиться, заснуть, и тут его начало рвать, и он почувствовал, что настал его смертный час. И все-таки у него хватило воли отбегать каждый раз в сторону от мерзкой блевотины и бежать дальше, пока новый приступ рвоты не скрючивал его в три погибели, вызывая адские боли и резь в животе. Изрыгая пыльцовую отраву, мучаясь от судорог, Авдий, стеная, бормотал: "О Боже, прекрати, хватит! Никогда, никогда больше не буду собирать анашу! Хватит с меня, я не хочу, не хочу видеть и слышать этот запах, о Боже, сжалься надо мной..." Когда наконец рвота отпустила и он собрался уже идти искать свою одежду, к нему подбежали Петруха с Ленькой. Рассказ о встрече с волками страшно подействовал на них. Особенно перепугался Ленька. - Ну не дрейфь ты! Чего так дрожишь? - напустился на него Петруха. - Когда люди за золотом шли, какие были случаи, и ничего, все равно шли... А ты каких-то волков испугался - так ведь их уже и след простыл... - Так то за золотом, - сказал Ленька, помолчав. - А какая тебе разница? - огрызнулся Петруха. Этим и воспользовался Авдий. - Разница есть, Петр, - промолвил он. - И очень большая разница. От золота тоже много зла, но его открыто добывают, а анаша - она отрава для всех. На себе испытал, чуть концы не отдал, всю степь облевал... - Да перестань, отравился малость с непривычки, кто тут виноват, - недовольно махнул рукой Петруха. - Тебя что, тащили сюда? Ты все о Боге, да что хорошо, да что плохо, чего ты нам игру портишь? Чего ты все воду мутишь? А как деньги, так ты тут - прикатил, чуть волкам в пасть не попал! - Я хочу не мутить, а очистить воду. - Авдий решил, что придется раскрыться больше, чем рассчитывал. - Вот ты, Петр, вроде умный парень, но не может быть, чтобы ты не понимал, что на преступление идешь... - Иду! А ты на что идешь?! - Я иду, чтобы спасать! - Спасать! - зло крикнул Петруха. - Это как же ты будешь спасать нас? Ну-ка расскажи! - Для начала - покаемся пред Богом и пред людьми... К удивлению Авдия, они не рассмеялись. Только Петруха сплюнул, будто в рот ему гадость какая попала. - Покаемся! Придумал тоже, - проворчал он. - Это ты кайся, а мы будем деньгу делать. Нам нужны деньги, пoнял - просто и ясно! А ты - покайся! И если шутишь, Авдяй, шути поосторожней! Узнает Сам, что ты тут сбиваешь нас, до мест своих не доберешься, запомни! Я тебе как другу говорю. И нас не смущай, для нас деньги - прежде всего! Ленька, скажи, что тебе нужно - Бог или деньги? - Деньги! - ответил тот. Авдий промолчал. Решил повременить, отложить разговор. - Ну хватит, поговорили, и довольно, будем собираться, - примирительно распорядился Петруха. - А с твоим пластилином, Авдяй, так, стало быть, ничего и не получилось? - К огорчению, нет. Как кинулась на меня волчица - сам не знаю, где что оставил. И одежда где-то, пойду искать... - Одежда-то найдется твоя, куда она денется, а вот пластилинчику наскрести уже не успеешь. Сегодня уходить пора. Ладно, расскажем, как дело было, поймет. А не поймет, в следующий раз насобираешь... С рюкзаками, набитыми травой анашой, до самой полуночи шли они в сторону железной дороги. Идти было не так тяжело, какая уж там тяжесть - подсушенная трава, но сильный запах анаши, не приглушаемый даже полиэтиленовыми пакетами, кружил голову, клонил ко сну. В полночь гонцы завалились спать где-то в степи, с тем чтобы на рассвете двинуться дальше. Ленька втиснулся между Авдием и Петрухой - после того случая боялся волков. Понять нетрудно было - мальчишка еще. Получилось все наоборот, так хотелось спать на ходу, а когда легли, Авдий долго не мог заснуть. То, что Ленька попросился в середку, его очень тронуло, кто бы мог подумать - эдакий парнишка, волков боится, - но какова должна быть власть порока, исковерканных сызмальства представлений о жизни, если даже Ленька давеча не моргнув глазом ответил, что деньги для него важнее Бога. Бог, конечно, имелся в виду условно, как символ праведной жизни. Вот о чем думалось Авдию... Есть своя красота в степных ночах в летнюю пору. Тишина безмерная, исходящая от величия земли и неба, теплынь, напоенная дыханием многих трав, и самое волнующее зрелище - мерцающая луна, звезды во всей их неисчислимости, и ни пылинки в пространстве между взором и звездой, и такая там чистота, что прежде всего туда, в глубину этого загадочного мира, уходит мысль человека в те редкие минуты, когда он отвлекается от житейских дел. Жаль только, ненадолго... А думалось Авдию о том, что все пока что сошлось, как он того хотел: добрался с гонцами до конопляных степей, увидел все воочию и, как говорится, попробовал все на себе. Теперь оставалось самое сложное - сесть на поезд и уехать. Для гонцов наиболее опасный момент был провезти анашу. Задерживала их милиция главным образом на азиатских станциях, в российской части в этом смысле было полегче. А уж если удавалось добраться до Москвы и далее до места - это уж полный триумф. Великое зло бытия торжествовало, обернувшись маленьким успехом маленьких людей. Смириться с этим Авдию было трудно даже в мыслях, но и предпринять что-либо, чтобы не просто пресечь, скажем, данное преступление, а перековать мышлений, разубедить и переубедить гонцов, это - он понимал - ему не по силам. Тот, кто ему противостоял, находясь где-то здесь, в этих степях, тот, кто незримо держал в руках всех гонцов, и в том числе имел контроль и над ним, Авдием, тот, кто именовался среди них Самим, был гораздо сильнее его. И именно он, Сам, был хозяином, если не более того, - микродиктатором в их походе за анашой, а он, Авдий, примкнувший к ним, как бродячий монах к разбойникам, был по меньшей мере смешон... Но монах, господний идеалист и фанатик, при всех обстоятельствах должен оставаться монахом... Это и ему предстоит... Думалось ему еще о том, какой странный случай пережил он минувшим днем, - эти волчата, неразумные длинноногие переростки, принявшие человека за некое смешное безобидное существо, с которым они не прочь были порезвиться, и вдруг эта синеглазая разъяренная волчица. Какой гнев вскипел было в ней, и как затем все обошлось, и какой смысл в том, что она дважды перепрыгнула через него? И если на то пошло, что стоило ей и ее волку растерзать его вмиг, голого - если не считать панамы и плавок - и беззащитного городского идиота, настолько голого и беззащитного, что только в анекдоте могло быть такое. И вот надо же - судьба в лице этих зверей смилостивилась над ним: не значит ли это, что он еще необходим этой жизни? Но как хороша, как стремительна была необыкновенная синеглазая волчица в своем яростном порыве, в страхе за детенышей. Да, конечно, она была права по-своему, и спасибо ей, что не налетела, не наделала беды, ведь и он был ни в чем не повинен. И думая об этом, Авдий тихо рассмеялся, представив, что, если бы увидала его тогда та самая мотоциклистка, вот посмеялась бы! Потешалась бы небось, как над клоуном в цирке. Но потом его охватил страх: а что, если мотоцикл вдруг заглохнет где-то посреди безлюдной степи, она одна, а тут налетят волки?! И тогда он стал суеверно заклинать синеглазую волчицу: "Услышь меня, прекрасная мать-волчица! Ты здесь живешь и живи так, как тебе надо, как ведено природой. Единственное, о чем молю, если вдруг заглохнет ее мотоцикл, Бога ради, ради твоих волчьих богов, ради твоих волчат, не трогай ее! Не причиняй ей вреда! А если тебе захочется полюбоваться на нее, такую прекрасную на могучей двухколесной машине, беги рядом, по обочине, беги тайно, обрети крылья и лети сбоку. И может, если верить буддистам, ты, синеглазая волчица, узнаешь в ней свою сестру в человеческом облике? Может же быть такое - ну и что, что ты волчица, а она человек, но ведь вы обе прекрасны, каждая по-своему! Не буду скрывать от тебя - я бы полюбил ее всей душой, да дурак я, конечно, дурак, кто же еще! Только безнадежные дураки могут так мечтать. А если бы она каким-то образом узнала, о чем я думаю, то-то посмеялась бы, то-то нахохоталась бы! Но если бы это порадовало ее, пусть смеется..." Было еще относительно темно - только-только свет над степью разлился, когда Петруха стал будить Авдия и Леньку. Пора было вставать да двигаться к триста тридцатому километру. Чем раньше, тем лучше. Потому что не они одни, а еще две-три группы гонцов должны были к тому времени сойтись в том месте с добытой и уже подсушенной анашой. Предстояло остановить какой-нибудь проходящий товарняк, незаметно сесть в него и добраться так до станции Жалпак-Саз, а уж там просочиться на другие поезда. В общем, для гонцов начинался самый опасный отрезок пути. Всей операцией вроде бы должен был руководить Сам. Он ли их встретит, они ли его отыщут на триста тридцатом километре - Петруха толком не объяснил. То ли не знал, то ли не желал говорить. И снова вскинули рюкзаки на плечи и двинулись за Петрухой. Удивляло Авдия топографическое чутье, память Петрухи. Он заранее предсказывал, где какой овраг, где родничок в притенении, где ложбинка или балочка. И сожалел Авдий, что такие способности, такая память в Петрухе пропадают! Наездами здесь бывал, а как все знает! Так я, говорил он, родом из крестьянской семьи. Рассказывал еще Петруха, что, по слухам, километрах в двухстах от этих мест начинается пустыня Моюнкум, а там, дескать, сайгаков этих, антилоп степных, видимо-невидимо и что вроде хорошие люди, у которых добрые служебные "газики", наезжают на охоту чуть ли не из самого Оренбурга. И приезжают-то как - закуска живая бегает, а выпивон, какой хошь, с собой привозят. Да, царская охота! Но и опасность вроде немалая, бывали случаи, что машина выходила из строя, а охотники погибали от жажды, заплутавшись в степи. А зимой, случалось, и буран застигал степной. Потом находили, мол, только косточки. А один охотничек даже умом тронулся - его потом на вертолете искали. Вертолет за ним летит, хочет его спасти, а он от вертолета бежит, прячется. Долго за ним гонялись, а когда поймали, он уж разговаривать разучился. А жена, говорят, тем временем за другого успела выскочить! Вот стерва! Все они такие! Вот я и не думаю жениться. Есть у меня в городе одна баба классная, подкинешь ей на шмотки, так лучше нет, и слово дает - никаких ребеночков не будет. А самое главное - мотягу уже купил, чехословацкий спортач в сарае стоит, а теперь, значит, "Жигуль" - это не проблема, вот бы где "Волгу", ту, новую, что на "мерседес" похожа, вот где бы такую отхватить с кассетником, чтобы включил бы, а она тебе поет, в печенки лезет. Блат нужен, всюду плата и переплата. Да на своeй "Волге"-то покатить в Воркуту - пусть братуханы поглядят. Хе-хе, жены-то их от зависти лопнут. А в багажнике выпивон на выбор, все больше иномарка. Ну и своя водочка - лучше нет, конечно. Как тут не позавидовать, вроде Иванушка-дурачок, а на тебе... А потому и хожу в гонцах и вас, милые дружочки, веду поживиться, живи, когда лафа, а нет - соси лапу до вздутия живота... Слушая эту, казалось бы, никчемную, непритязательную болтовню Петрухи, занимавшего тем самым себя и своих попутчиков, Авдий думал о своем, о том, что человек раздирается между соблазном обогащения, подражанием тотальному подражанию и тщеславием, что это и есть три кита массового сознания, на них всюду и во все времена держится незыблемый мир обывателя, пристанище великих и малых зол, тщеты и нищоты воззрений, что трудно найти такую силу на земле, включая и религию, которая смогла бы перебороть всесильную идеологию обывательского мира. Сколько самоотверженных взлетов духа разбивалось об эту несокрушимую, пусть и аморфную твердыню... И то, что он шел в этот час на явку добытчиков анаши, свидетельствовало о том же - дух беспомощен, хоть и неустанен... И такова, выходит, его планида... Всю дорогу он мысленно готовил себя к встрече с Самим - он должен был быть готов к бою... Они вышли на триста тридцатый километр часа на два раньше - и в третьем часу были уже на месте. Приближаясь к балке, что шла вдоль железной дороги, Петруха предупредил: рюкзаки прятать там, где укажет, не высовываться, не разгуливать на виду у проходящих поездов. Все время ждать его указаний. Устали все же порядком - еще бы, столько пройти за день! Приятно было растянуться в балке на шелковистом лугу, где вперемешку с шалфеем рос ковыль. Приятно было слышать, как возникал вдали гул поездов, как он нарастал, как гудели и подрагивали рельсы под набегающими тяжеловесными километровыми составами, как грозно пролетали поезда, громыхая колесами и принося с собой дух железа и мазута, и как долго еще не умолкал вдали шум движения, постепенно растворяясь в океане окружающей тиши... Пролетали и пассажирские поезда, один - в одну, другой - в другую сторону. Авдий встрепенулся было - он с детства любил стоять смотреть, куда несутся пассажирские поезда, кто мелькает в окнах, чьи фигуры и лица. Ах, счастливцы, возьмите меня с собой! В этот раз, однако, и этих мимолетных радостей он был лишен - пришлось притаиться за кустиком и по поднимать головы. А что хуже того - ему предстояло быть соучастником или хотя бы очевидцем бандитской остановки одного из товарных поездов на этом участке. Нет, никто не собирался грабить состав, но остановка поезда позволяла гонцам заскочить в вагоны, а дальше уже все шло само собой. Дальше им предстояло укатить, спрятавшись в товарняке... Поезда шли туда-сюда. Потом наступила длительная пауза и полная тишина. Авдий было задремал, но тут раздался свист. Петруха прислушался, тоже свистнул - и в ответ ему еще раз раздался свист. - Ну, вы тут ждите спокойно, - сказал Петруха, - а я пойду, меня вызывают. И чтобы без меня никуда, слышал, Авдяй, слышал, Ленька? Товарняк застопорить не такое простое дело. Тут надо действовать с головой. С этими словами он исчез. Вернулся он примерно через полчаса. И странный какой-то он вернулся, Петруха. Что-то в нем неуловимо изменилось, глаза были вороватые, избегали прямых взглядов. Авдий не любил в таких случаях давать волю своей подозрительности, гнал от себя ненужные мысли. Мало ли что может показаться - вдруг у человека просто живот болит... И потому спокойно осведомился: - Ну что, Петр, как дела-то? - Пока ничего, все нормально. Скоро будем действовать. - Товарняк останавливать, что ли? - Ну ясно. Самое верное в нашем деле - укатить на товарняке. А самое лучшее - если б на ночь глядя прикатить на станцию да поставить бы состав на запаску. - Вот оно как. Они помолчали. Петруха закурил и сказал как бы между прочим, затягиваясь сигаретой: - Тут у нас один друг ногу подвернул, Гришаном зовут. Я сейчас его повидал. Не повезло Гришану. С ногой разве что насобираешь - куда там, с палкой ходит. Обидно, конечно, человеку. Так вот, может, скинемся все понемногу, сколько нас тут будет, гавриков, - человек десять. Каждый понемногу отсыплет от себя анашишки, смотришь, и выручим парня. - Я готов, - отозвался Авдий. - Ленька вон спит, но думаю, и он не поскупится. - Ну, Ленька-то - он свой оголец! А ты, Авдясь, пошел бы да поговорил бы с Гришаном. Как, мол, да что, человек ты грамотный, вроде и настроение бы поднял захромавшему... - А Сам где, там, что ли? - неосторожно спросил Авдий. - Да что ты все - Сам да Сам, - рассердился Петруха. - Откуда мне знать? Я тебе про Гришана, а ты мне про Самого. Надо будет, он найдет нас, а не надо, наше дело маленькое. Что ты все беспокоишься? - Да ладно тебе. Ну спросил ненароком. Успокойся. А где он, Гришан-то? В какой стороне? - А иди вон туда - вон он там, в тенечке, под кустом сидит. Иди, иди! Авдий и направился в ту сторону и вскоре увидел Гришана - тот сидел среди трав на маленьком раскладном стульчике, держа палку в руках. Кепочка прикрывала ему лоб. Верткий, кажется, был человек - не успел Авдий подойти, а он уж оглянулся и в кулак кашлянул. Неподалеку от него сидели еще двое. Всего их было трое. И Авдий понял, что это и был Сам... Замедляя шаги, он почувствовал, как пронизало его холодом и сердце учащенно заколотилось...  * ЧАСТЬ ВТОРАЯ *  1 - Привет пострадавшему,- сказал Авдий как можно обыденнее, пытаясь умерить тем самым сердцебиение в груди. Гришан, сидевший на своем крохотном, раскладном, как у рыбаков, стульчике, поигрывая палкой, прищурил один глаз. -- Привет-то привет, а от кого привет? Авдий невольно улыбнулся: - От того, кто для начала должен осведомиться о твоем самочувствии. - А, вон как! Очень признателен, положительно признателен, хоть и только для начала. В безлюдной степи такое внимание вдвойне дорого. Еще бы! Все мы человеки, не так ли? "А он многословен и если к тому же еще и начитан, то беда. Вот уж чего не ожидал, так не ожидал. Рисуется, выдает себя за говоруна, - подумал Авдий. - К чему бы? Или это игра Самого?" И еще отметил Авдий про себя отсутствие каких-либо примечательных черт в облике Гришана. Все в нем было заурядно: в меру шатен, выше среднего роста, худощав, одет не броско, как обычно одеваются в его возрасте, - джинсы, заношенная рубашка на "молнии", неприметная кепочка, которую в случае чего можно сунуть в карман. Если бы Гришан не прихрамывал и из-за этого не ходил с толстой суковатой палкой, его трудно было бы выделить, повсюду он бы затерялся в толпе. Разве что глаза Гришана запомнились бы, если за ним понаблюдать побольше. Выражение его юрких карих глаз все время менялось, возможно, он и сам не замечал, как часто щурился, косился, играл бесцветными бровями, напоминая загнанного в угол хищного зверька, который хочет кинуться, укусить, но не решается и все-таки храбрится и принимает угрожающую позу. Возможно, такому впечатлению способствовал обломанный верхний резец, обнажавшийся при разговоре. "А ведь мог поставить себе какую-нибудь золотую коронку, но почему-то не делает этого, - подумал про него Авдий. - Возможно, не желает иметь лишнюю примету". - С ногой-то что? Подвернул? Недоглядел, стало быть? - поинтересовался он из вежливости. Гришан неопределенно покачал головой. - Да, можно сказать, повредил малость. Недоглядел, ты прав, Авдий, так, кажется, тебя зовут? - Да, я именуюсь Авдием. - Имя-то редкое какое, библейское, - нарочито растягивая и смакуя слова, размышлял Гришан. - Авдий - определенно имечко церковноприходского разлива, - задумчиво заключил он. - Да, когда-то люди с богом жили. Вот откуда на Руси - Пречистенские, Боголеповы, Благовестовы. И фамилия у тебя, Авдий, должно быть, соответствующая? - Каллистратов. - Вот видишь, все совпадает... Ну а я попроще зовусь, по-пролетарски - Гришаном. Да не это важно. Так вот, прав ты, Авдий Каллистратов, недоглядел я с ногой. Страшноватый вывод напрашивается из этого: человек, коли он не последний дурак, непременно должен себе под ноги смотреть. И байка о дурной голове, от которой ногам покою нет, о том же. Как видишь, инвалидствую. Банальная история, собственно. - И на чем это отразилось? - спросил Авдий, имея в виду намеки Петрухи. - Не понял, - насторожился Гришан. - Я о том, что эта банальная история отразилась на твоем деловом успехе - так надо понимать? - пояснил Авдий. - Ну, это уже другой разговор! - Гришан сразу переменился, отбросил пустой наигрыш. - Если ты о деле речь ведешь, тогда ты прав. Но не это сейчас главное, не это меня беспокоит. Я, да ты и сам, конечно, догадываешься, иначе зачем бы я сейчас с тобой разговаривал, зачем мне это пустопорожнее бле-бле-бле... Словом, я тут вроде распорядителя, что ли, или, скажем, старшины армейского, и для меня самое главное пробиться через линию фронта, сохранив живую силу. - Чем могу быть полезен в таком случае? Да и вообще стоило бы поговорить, - предложил Авдий. - Мне ведь тоже об этой живой силе есть что сказать... - Ну, коли такое совпадение интересов, тут уж не поговорить, а потолковать надо, - уточнил Гришан. - Я как раз на это и нацеливался. Ну вот, к примеру, напрашивается вопрос, так сказать, между нами, девочками, говоря, - хитровато намекнул он и, помолчав, велел тем двоим гонцам, что, не вмешиваясь в разговор, сидели в сторонке: - А вы, чем без дела сидеть, ступайте, готовьтесь! И они молча ушли выполнять то, что было, видимо, заранее обговорено. Отдав распоряжение, Гришан взглянул на часы. - Через часок начнем посадочную операцию. Посмотришь, как это делается, - пообещал он Авдию. - У нас здесь строго. Дисциплина как в десанте. А мы и есть настоящий десант беззаветно преданных родине. С большой буквы. И ты тоже должен действовать, как прикажут. Без всяких там "могу", "нe могу". Если все сработаем как надо, к вечеру доберемся до этого самого Жалпак-Саза. Гришан многозначительно замолчал. Потом, бросив злорадный взгляд на Авдия, сказал с усмешкой, обнажив щербатый зуб: - А теперь о главном. О том, что тебя к нам привело. Ты не торопись, не спеши. Так вот, в так называемом преступном мире, в котором ты странным образом очутился, о чем речь будет еще впереди, экспозиция твоя такова: ты - гонец, ты повязан с нами и ты слишком много знаешь. Ты, похоже, не дурак, но ведь ты сам полез в капкан. Так что теперь, будь ласка, оплачивай мое высокое доверие не менее высокой ценой. - Что ты имеешь в виду? - Думаю, ты сам догадываешься... - Догадываться - одно, говорить впрямую - другое. Оба замолчали, пережидая, когда прогрохочет проходящий мимо состав, - каждый по-своему готовился к неизбежному теперь поединку. Авдию в ту минуту подумалось о том, как странно складываются людские отношения: даже сюда, в голую степь, где, казалось бы, все равны, где у всех одинаковые шансы, всем одинаково грозит провал и уголовная ответственность, а при удаче всех ждет одинаковый успех, люди, как свою кровь, принесли с собой неистребимые законы, согласно которым у Гришина, в частности, было некое неписаное право повелевать, потому что он был здесь хозяином. - Так ты велишь говорить впрямую, - прервал молчание Гришан. - Хорошо, - неопределенно протянул он и вдруг, как бы спохватившись, лукаво добавил: - Слушай, а правда, что на тебя волки нападали? - Да, было дело, - подтвердил Авдий. - А не кажется ли тебе, Авдий Каллистратов, что судьба оставила тебя в живых для того, чтобы ты ответил мне сейчас на несколько вопросов, - обнажил в улыбке осколок зуба Гришан. - Пусть так. - Тогда кончай крутить. Ты мне должен объяснить здесь, сейчас и не сходя с места: чего ты мутишь моих ребят? - Одна поправка, - перебил его Авдий. - Какая? Что за поправка к биллю? - Я пытаюсь наставить их на путь истинный, а значит, слово "мутить" тут никак не подходит. - Это ты брось, товарищ Каллистратов. Истинный, не истинный - на этот счет у каждого свое понятие. Ты эти штучки оставь. Здесь не место изощряться в словопрениях. Я хочу знать, что тебе надо понять, чего ты для себя добиваешься, святой отец? - Ты подразумеваешь какую-то личную выгоду? - Безусловно, а то что же? - широко развел руками Гришан и торжествующе-глумливо улыбнулся. - В таком случае - ничего, абсолютно ничего, - отрезал Авдий. - Прекрасно! - почти радостно вскричал Гришан. - Лучшего не придумаешь! Все совпадает. Так ты, выходит, из той сияющей породы одержимых идиотов, которые... - Остановись! Я знаю, что ты хочешь сказать. - Значит, ты подался в Моюнкумы под видом добытчика анаши, затесался к нам, стал у нас прямо как свой, и не потому, что деньгу большую возлюбил, как Христа, и не потому, что деваться было некуда после того, как тебя выперли из семинарии и тебе нигде ходу не было? Да будь я на месте этих попов, я бы в два счета пинками тебя вышиб - ведь ты такой даже им и то не нужен. Они ведь в старые игры играют, а ты все взаправду, все всерьез... - Да, всерьез. И ты принимай меня всерьез, - заявил Авдий. - Еще бы! Ты что же, считаешь, что я тебя не понимаю, а я тебя насквозь вижу, вижу, кто ты есть. Ты - чокнутый, ты - фанатик собственного идиотизма, потому ты и подался сюда, а иначе что бы тебя сюда занесло? Прибыл, стало быть, с благородной целью этаким мессией, чтобы открыть глаза нам - падшим, промышляющим добычей анаши, торгующим и спекулирующим запрещенным дурманом. Прибыл распространять извечные спасительные идеи, от которых, как мочой, за три версты несет прописными истинами. Прибыл отвратить нас от зла, чтобы мы раскаялись, изменились, чтобы приняли обожаемые тобой стандарты тотального сознания. Вот ведь и Запад утверждает, что у нас все на один манер мыслят. - Гришан неожиданно проворно для пострадавшего от ушиба человека поднялся с полотняного своего стульчика и шагнул к Авдию, вплотную приблизив свое разгоряченное лицо к его лицу. - А ты, спаситель-эмиссар, подумал прежде о том, какая сила тебе противостоит? - Подумал, и потому я здесь. И предупреждаю тебя: я буду добиваться своего ради вас же самих, чего бы мне это ни стоило, ты уж не удивляйся. - Ради нас самих же! - скривился Гришан. - Не беспокойся, не удивляюсь, чего ради мне удивляться тому, на чем свихнулся еще тот, кого распяли, Спаситель рода человеческого... Раскинул руки в гвоздях на кресте, голову свесил, скорчил мученическую рожу и на тебе - любуйтесь, плачьте и поклоняйтесь до конца света. Недурно, понимаешь ли, придумали себе иные умники занятие на все века - спасать нас от самих же себя! И что же, кто спасен и что спасено в этом мире? Ответь мне! Все, как было до Голгофы, так оно есть и до сих пор. Человек все тот же. И в человеке ничто с тех пор не изменилось. А мы все ждем, что вот придет кто-то спасать нас, грешных. Тебя вот, Каллистратова, недоставало в этом деле. Но вот и ты явился к нам. Явился не запылился! - скорчил комическую мину Гришан. - Добро пожаловать, новый Христос! - Обо мне можешь позволять себе говорить что угодно, но имени Христа не упоминай всуе! - одернул его Авдий. - Ты возмущаешься и удивляешься тому, что я здесь появился, а это не удивительно - ведь мы неотвратимо должны были встретиться с тобой. Вдумайся! Неужто ты этого не понимаешь? Не я, так кто-то другой непременно должен был бы столкнуться с тобой. А я вычислил эту встречу... - Быть может, ты и меня вычислил? - И тебя. Наша встреча с тобой была неотвратима. Вот я и явился не запылился, как ты говоришь. - Вполне логично, черт побери, - мы же не можем обходиться друг без друга. И в этом есть, наверно, какая-то своя сволочная закономерность. Но не ликуй, спаситель Каллистратов, твоя теория на практике ничего не даст. Однако хватит философствовать, хотя ты и довольно занятный субъект. Хватит, с тобой все ясно! Вот мой добрый совет тебе, коли уж так обернулось: иди, Каллистратов, своей дорогой, спасай прежде всего свою головушку, тебя никто сейчас не тронет, а то, что собрал в степи, если хочешь, можешь раздать, сжечь, пустить по ветру - воля твоя. Но смотри, чтобы наши с тобой пути никогда больше не пересеклись! - И Гришан выразительно постучал палкой по камню. - Но я не могу принять твой совет. Для меня это исключается. - Послушай, да ты настоящий идиот! Что тебе мешает? - Я перед Богом и перед собой в ответе за всех вас... Тебе, быть может, не понять этого... - Нет-нет! Отчего же? - вскричал Гришан, от гнева блeднея и возвышая голос. - Я, между прочим, вырос в театральной семье, и, поверь мне, я оценил и понял твою игру. Но не слишком ли ты увлекся, ведь после любого, даже гениального, исполнения в заключение дают занавес. И сейчас занавес, товарищ Каллистратов, опустится при одном-единственном зрителе. Смирись! И не заставляй меня брать лишний грех на душу. Уходи, пока не поздно. - Ты о грехе толкуешь. Я понимаю, что ты имеешь в виду, но устраниться, видя злодеяние своими глазами, для меня равносильно тяжкому грехопадению. И не стоит меня отговаривать. Мне вовсе не безразлично, что будет, скажем, с малолетним Ленькой, с Петрухой да и с другими ребятами, что состоят при тебе. Да и с тобой в том числе. - Потрясающе! - перебил его Гришан. - С какой же стати ты берешь на себя право вмешиваться в нашу жизнь? В конце концов, каждый волен распоряжаться своей судьбой сам. Да я тебя впервые в жизни вижу, да кто ты есть такой, чтобы печься обо мне и других, будто тебе даны какие-то полномочия свыше. Уволь! И не испытывай судьбу. Если ты чокнутый, иди с богом, а мы как-нибудь обойдемся без тебя. Понял?! - Но я не обойдусь! Ты требуешь полномочий - так вот, мандатов мне никто не выдавал. Правота и сознание долга - вот мои полномочия, а ты волен считаться или не считаться с ними. Но я неукоснительно их выполняю. Вот ты заявил, что вправе сам решать свою судьбу. Звучит прекрасно. Но не бывает изолированных судеб, нет отделяющей судьбу от судьбы грани, кроме рождения и смерти. А между рождением и смертью мы все переплетены, как нити в пряже. Ведь ты, Гришан, и те, кто оказался под твоей властью, сейчас ради своей корысти несете из этих степей вместе с анашой несчастье и беду другим. Соблазном мимолетным вы вовлекаете людей в свой круг - круг отчаяния и падения. - А ты что нам за судья? Тебе ли судить, как нам жить, как поступать? - Да я вовсе не судья. Я один из вас, но только... - Что "но только"? - Но только я сознаю, что над нами есть Бог как высшее мерило совести и милосердия. - Опять Бог! И что ты хочешь этим нам еще сказать? - А то, что Божья благодать выражает себя в нашей воле. Он в нас, он через наше сознание воздействует на нас. - Слушай, к чему такие сложности? Ну и что из этого следует? Нам-то что это даст? - Как что! Ведь благодаря силе разума человек властвует над собой, как Бог. Ведь что такое искреннее осознание порока? По-моему, это осуждение зла в себе на уровне Бога. Человек сам определяет себе новый взгляд на собственную сущность. - Чем отличается твой взгляд от массового сознания? А мы от него бежим, чтобы не оказаться в плену толпы. Мы не вам чета, мы сами по себе. - Ошибка. Свобода лишь тогда свобода, когда она не боится закона, иначе это фикция. А твоя свобода под вечным гнетом страха и законного наказания... - Ну и что из этого? Тебе-то какая печаль - ведь это наш выбор, а не твой? - Да, твой, но он касается не только тебя. Пойми, есть выход из тупика. Покайтесь вот здесь, прямо в степи, под ясным небом, дайте себе слово раз и навсегда покончить с этим делом, отказаться от наживы, что сулит черный рынок, от порока и ищите примирения с собой и с тем, кто носит имя Бога и единым разумом объединяет нас... - И что тогда? - И тогда вы вновь обретете подлинную человеческую суть. - Красиво звучит, черт возьми! И как просто! - Гришан нахмурился, поигрывая суковатой палкой, переждал, пока пронесся скрытый за увалом еще один грузовой состав, и, когда шум поезда стих, в наступившей тишине произнес, жестко и насмешливо сверля взглядом разоткровенничавшегося Авдия: - Вот что, достопочтенный Авдий, я терпеливо выслушал твои суждения, как говорится, хотя бы любопытства ради и должен крупно тебя разочаровать: ты ошибаешься, если в своем самодовольстве полагаешь, что только тебе дано говорить с Богом в мыслях своих, что я не имею контакта с ним, что привилегия такая только у одного тебя, у праведно мыслящего, а я ее лишен. Вот ты сейчас чуть не задохнулся от удивления, слух твой резануло, что с Богом может быть в контакте и такой, как я? - Совсем нет. Просто слово "контакт" тут несколько непривычно. Напротив, я рад это услышать из твоих уст. Возможно, в тебе что-то переменилось? - Нисколько! Что за наивность. Так знай, Каллистратов, только смотри не стань заикой - у меня к Богу есть свой путь, я вхож к нему иначе, с черного хода. Не так твой Бог разборчив и недоступен, как тебе мнится... - И чего ты достигаешь, попав к Богу с черного года? - Да не меньшего, чем ты. Я помогаю людям изведать счастье, познать Бога в кайфе. Я даю им то, чего вы не можете дать им ни своими проповедями, ни своими молитвами... Своих людей я приближаю к Богу куда оперативнее, чем кто-либо. - Приближаешь к Богу, купленному за деньги? С помощью зелья? Через дурман? И это ты называешь счастьем познания Бога? - А что? Думаешь небось, святотатство, богохульство! Ну да! Я оскверняю твой слух. Конкурент твой, понимаешь ли! Дорогу тебе перебежал. Да, черт побери, да, деньги, да, наркотики! Так вот, деньги, если хочешь знать, - это все. Ты что думаешь, у денег особый Бог? А в церквах и прочих учреждениях вы что, без денег обходитесь? - Но это же совсем другое дело! - Оставь! Не заливай! На свете все продается, все покупается, и твой Бог в том числе. Но я, по крайней мере, даю людям покайфовать и испытать то, что вы сулите лишь на словах и вдобавок на том свете. Лишь кайф дает блаженство, умиротворение, раскованность в пространстве и во времени. Пусть блаженство это мимолетно, пусть призрачно, пусть оно существует лишь в галлюцинациях, но это счастье, и достижимо оно только в трансе. А вы, праведники, лишены даже этого самообмана. - Одно ты правильно сказал - что все это самообман. - А ты как хотел? Получить правду всего за пять копеек? Так не бывает, святой отец! За неимением иного счастья кайф его горький заменитель. - Но кто тебя просит заменять то, чего нет! Ведь это злой умысел - вот что это такое! - Полегче, полегче, Каллистратов! Ведь я, если разобраться, ваш помощник! - Как так? - А вот так - и ничего тут странного нет! Человеку так много насулили со дня творения, каких только чудес не наобещали униженным и оскорбленным: вот царство Божье грядет, вот демократия, вот равенство, вот братство, а вот счастье в коллективе, хочешь - живи в коммунах, а за прилежность вдобавок ко всему наобещали рай. А что на деле? Одни словеса! А я, если хочешь знать, отвлекаю неутоленных, неустроенных. Я громоотвод, я увожу людей черным ходом к несбыточному Богу. - Да ты куда опаснее, чем я ожидал! Какую мировую смуту ты мог бы заварить - представить страшно! В тебе, быть может, умер маленький Наполеон. - Бери выше! Почему не большой? Дали б мне волю, я бы мог так развернуться! Если б мы на Западе вдруг оказались, я бы еще не такими делами ворочал. И тогда ты не дерзнул бы со мною полемизировать, а смотрел бы на то, что есть добро, а что есть зло, так, как мне угодно... - Не сомневаюсь. Но страшного в твоих словах тоже не вижу. Все, что ты говоришь, не ново. Ты, Гришан, паразитируешь на том, что люди изверились, а это культивировать куда удобнее. Все плохо, все ложь, а раз тaк - утешься в кайфе. А ты попробуй, если клеймишь все, что было, дать людям новый взгляд на мир. Вера - это тебе не кайф, вера - продукт страданий многих поколений, над верой трудиться надо тысячелетиями и ежедневно. А ты на позорном промысле желаешь перевернуть чередование дня и ночи, извечный порядок. И, наконец, начинаешь ты за здравие, а кончить придется за упокой - ведь вслед за кайфом, так тобою превозносимым, наступает полоса безумия и окончательная деградация души. Что ж ты не договариваешь до конца? Выходит, кайф твой - провокация: ведь придя к Богу мнимому, тут же попадаешь в объятия сатаны. Как с этим быть? - А никак. На свете за все есть расплата. И за это тоже. Как за жизнь есть расплата смертью... Тебе не приходило это в голову? Что притих? Тебе, святоша, конечно, не по нутру моя концепция! - Концепция антихриста? Никогда! - Ха-ха! Что стоит твое христианство без антихриста? Без его вызова? Кому оно нужно? Какая в нем потребность? Вот и выходит, что я вам необходим! А иначе с кем вам бороться, как демонстрировать воинственность своих идей? - Ну и изворотлив ты - прямо уж! - невольно рассмеялся Авдий. - Готов играть на противоречиях. Но не витийствуй. Нам с тобой не найти общего языка. Мы антиподы, мы несовместимы - вот почему ты гонишь меня отсюда. Ты меня боишься. Но я все равно настаиваю: покайся, освободи гонцов из своей паутины. Я предлагаю тебе свою помощь. Гришан неожиданно промолчал. Нахмурился, стал молча ходить взад-вперед, опираясь на палку, потом приостановился. - Если ты думаешь, товарищ Каллистратов, что я тебя боюсь, ты очень ошибаешься. Оставайся, я тебя не гоню. Сейчас мы будем пробираться на товарняк. Устроим, так сказать, организованный набег на транспорт. - Скажи лучше - разбойничий, - поправил Авдий. - Как тебе угодно, разбойничий так разбойничий, но не с целью грабежа, а с целью нелегального проезда, а это вещи разные, ведь твое государство лишает нас свободы передвижения... - Государство оставь в покое. Так что ты хочешь мне предложить? - Ничего особенного. При разбойничьей, как ты изволил уточнить, посадке, - кивнул Гришан в сторону железнодорожных путей, - все будут в сборе, все на виду. Вот и попробуй переубеди их, малолетних Ленек и разбитных Петрух, спасай их души, спаситель! Я ничем, ни единым словом тебе не помешаю. Считай, что меня нет. И если тебе удастся повести этот народ за собой, обратить его к своему Богу, я тут же удалюсь, как и полагается удаляться при поражении. Ты понял меня? Принимаешь мой вызов? - Принимаю! - коротко ответил Авдий. - Тогда действуй! А о том, о чем мы здесь говорили, никто и знать не будет. Скажем, потолковали о том о сем. - Спасибо! Но мне скрывать нечего, - ответил Авдий. Гришан пожал плечами. - Ну, смотри, как сказано в Библии, "ты говоришь!". Был уже седьмой час вечера одного из последних дней мая. Но солнце по-прежнему ярко и горячо светило над степной равниной, и подозрительно застывшие серебристые облака, что весь день стояли как на приколе, поначалу бледные, к вечеру сгустились и темнеющей полосой нависли над самым горизонтом, поселив чувство необъяснимой тревоги в душе Авдия. Очевидно, надвигалась гроза. А поезда все шли в ту и в другую стороны, с севера на юг и с юга на север, и земля подрагивала и сотрясалась под их тяжелыми колесами. "Сколько земли, сколько простора и света, а человеку все равно чего-то недостает, и прежде всего - свободы, - думал Авдий, глядя на необъятные степные просторы. - И без людей человек не может жить и с людьми тяжко. Вот и сейчас - как быть? Что сделать, чтобы каждый, кто попал в сети Гришана, поступил бы, как велит ему разум, а не так, как принуждают его действовать сообщники, из страха или из стадного чувства, и прежде всего потому, что не в силах побороть влияние этого иезуита от наркомании. Нет, каков! Страшная, опаснейшая бестия. Как мне быть, что предпринять?" И час настал. Перед тем как остановить товарняк, гонцы, схоронясь за травами и кустарниками, рассредоточились группами по два-три человека вдоль железной дороги. Свист был условным знаком. Когда вдали показался состав, возникший, как ползучая змея, на далеком изгибе пути, все, едва раздался свист, приготовились к броску. Рюкзаки, чемоданы с анашой были под рукой. Авдий вместе с Петрухой и Ленькой втроем залегли за кучей щебня, оставшегося от ремонтных работ на железной дороге. Неподалеку от них держался Гришан с двумя другими гонцами: одного, рыжеголового, звали Колей, другого, горбоносого и ловкого, говорившего с кавказским акцентом, звали Махачом - по всей вероятности, он был из Махачкалы. Об остальных Авдий ничего не знал, но ясно было, что еще двое-трое гонцов нашли себе удобные укрытия и тоже готовились к решающему броску. Что касается тех двоих, которых Гришан послал химичить на путях, устроить иллюзию пожара на мосту и тем вынудить машиниста остановить локомотив, то они находились далеко впереди по движению поезда, возле дорожного указателя с пометкой "330 км". Здесь железная дорога проходила по небольшому мосту, перекинутому через глубокий овраг, размытый весенними паводками. Там, в этом уязвимом месте, и химичили двое, которые среди гонцов прозывались диверсами. Поезд стремительно надвигался, и Авдий понимал, что все очень нервничают, как и что у них получится, удастся ли быстро заскочить в вагоны и каким еще окажется состав, а что, если сплошь из цистерн - куда тогда пристроишься? А не ровен час еще окажется охраняемый военный эшелон, тогда и вовсе хана. Ленька трясущимися от волнения руками закурил сигарету. Петруха тут же гневно цыкнул на него: - А ну брось! Убью, падла. Но тот, синюшный и бледный, продолжал жадно затягиваться взахлеб, и тогда Петруха метнулся к нему зверем, ударил наотмашь по голове, сбил фуражку. Однако и Ленька не остался в долгу - ответил ударом на удар и, изловчившись, пнул Петруху ногой. Петруха и вовсе остервенел - и между ними завязалась яростная потасовка. Авдию пришлось привстать: - Прекратите, сейчас же прекратите. Петруха, не трогай Леньку. Как тебе не стыдно! Но Петруха со злости накинулся на Авдия: - А ты-то чего лезешь, поп - толоконный лоб! Что встал, чурка, тебя же за версту видно! - И изо всех сил дернул за штанину. Разгоряченные стычкой, переругиваясь и тяжело дыша, они откатились на свои места. А поезд был уже на подходе. Волнение гонцов невольно передалось и Авдию. Момент, что и говорить, был чрезвычайно напряженный и опасный. Авдий с детства любил следить за поездами: ведь он еще застал послевоенные паровозы, те романтические машины, выбрасывавшие могучие столбы дыма и клубы пара, оглашавшие гудками окрестность, - но он не представлял себе, что с таким трепетом будет ожидать поезд, ведь ему предстояло незаконно и более того - насильственно проникнуть в него. А тяжелый товарный состав, влекомый парой локомотивов в едином сцепе, все надвигался, его приближение было почти что осязаемым, до мурашек, до гусиной кожи. Далеко было прежним паровозам до нынешних дизелей. Их сила таилась внутри, но они тащили за собой такой длинный хвост вагонов, что казалось, ему нет конца. А бесчисленные колеса все катились и катились, из-под вагонов несся порывистый ветер, гул и дробный перестук. Авдий глядел на эту стремительно и четко движущуюся махину, и ему не верилось, что этот чудовищно тяжелый и огромный состав можно остановить. Вагоны - платформы, цистерны, лесовозы, грузовые и крытые контейнеры - проносились один за другим, вот уже пронеслась мимо половина состава, и Авдий подумал, что ничего не выйдет, что все это напрасная затея: невозможно остановить раскатившуюся на такой скорости махину, но вдруг скорость поезда начала падать, колеса стали крутиться все медленнее, раздался скрежет тормозов, и эшелон, судорожно дергаясь, будто спотыкаясь, постепенно сбавил ход. Авдий глазам своим не верил: состав почти остановился. Но тут раздался пронзительный свист, в ответ ему раздался такой же свист. - Пошли! - скомандовал Петруха. - Вперед! Подхватив рюкзаки и сумки, они ринулись к замедляющим ход вагонам. Все происходило быстро и стремительно, как при налете из засады. Надо было, ухватившись или зацепившись за что-нибудь, успеть вскарабкаться в любой вагон, на любую площадку - только бы вскочить, а там уже можно на ходу перебраться по крышам и устроиться поудобнее. Дальше все для Авдия шло как в кошмарном сне: он метался перед вставшей чуть не до неба глухой стеной вагонов, подсознательно удивляясь тому, как они высоки и как резок запах мазута от колес, готовых в любую секунду покатиться дальше. Но, несмотря на все это, Авдий лихорадочно карабкался, кому-то помогал, и кто-то помогал ему. Поезд раза два угрожающе дернулся, состав заскрежетал и залязгал - того и гляди попадешь под колеса. Однако все обошлось как нельзя лучше. И когда поезд еще раз дернулся и снова быстро пошел наверстывать упущенное время, Авдий огляделся и обнаружил, что находится в порожнем товарном вагоне вместе со своими неразлучными сподвижниками - Петрухой и Ленькой, был здесь и Гришан. Одному богу ведомо, как он умудрился заскочить в поезд с ушибленной ногой, при нем были еще те двое - Махач и Коля. Все были бледны и тяжело дышали, но лица их были радостны и довольны. Авдию не верилось, что все так удачно получилось и что самый сложный момент был позади. Теперь добытчики анаши уезжали в сторону Жалпак-Саза, а там уже путь лежал на большую землю, в большие города, в многолюдье... Ехать предстояло часов пять. Им повезло: в порожнем вагоне, который они оккупировали, оказались брошенные, должно быть, за ненадобностью после выгрузки товаров пустые деревянные ящики - гонцы приспособили их для сидения. Расположились, как велел Гришан, чтобы снаружи их не заметили. В вагоне было достаточно светло, если открыть двери только с одной стороны, к тому же оконца наверху были открыты для продува. При первой же остановке на каком-то разъезде они наглухо задвинули дверь и затихли, пережидали остановку в духоте и жаре, но возле состава никто не появился. Петруха осторожно выглянул и доложил, что все в порядке - никого вокруг не видно. Как только прогрохотал мимо встречный пассажирский, поезд снова тронулся, на следующем полустанке Махач успел раздобыть целую канистру холодной воды, и жизнь в вагоне возобновилась - все оживились, перекусили сухарями, консервами и уже размечтались, как здорово они поедят горячего в столовой на станции Жалпак-Саз. А поезд шел своим маршрутом по Чуйским степям в сторону гор... Тем долгим майским вечером было еще светло. Говорили о том о сем, но больше всего о еде, о деньгах. Петруха вспомнил о своей шикарной бабе, которая ждала его в Мурманске, на что Махач с чисто кавказской экспрессией заметил: - Слушай, Петруха, дорогой, ты, кроме Мурманска, нигдэ не можешь бабу делать? Что, в Москве уже нельзя немножко делать? Ха-ха-ха! Что, в Москве нэт баб? - Ты сопляк еще, Махачка, что ты понимаешь в этом деле? - обозлился Петруха. - Сколько тебе лет-то? - Сколько-сколько! Скольке есть, всэ мои! У нас, на Кавказе, такие, как я, уже давно детей делают! Ха-ха-ха! Всех развеселил этот разговор, даже Авдий невольно улыбался, поглядывая время от времени на Гришана, а тот, сидя в сторонке, снисходительно ухмылялся. Он по-прежнему примостился на своем складном стульчике и держал в руках все ту же суковатую палку. На других гонцов он походил разве что тем, что курил такие же, как и все остальные, дешевые сигареты. Так они ехали веселой компанией, обживая порожний товарный вагон. Ленька прикорнул в уголке вагона, другие тоже собирались поспать, хотя солнце еще не догорело на краю земли и освещало все вокруг. Покуривая, переговариваясь о чем-то незначительном, гонцы вдруг примолкли, затем, поглядывая на Гришана, стали перешептываться. - Слушай, Гришан, - обратился к нему Махач, - что мы тут сидим, понымаешь, на общем собрании мы решили - немного кайфанем, а? Время есть, кайфанем? У меня, дорогой тамада, есть такой смак, пех-пех, только багдадский вор такой курил! Гришан бросил быстрый взгляд на Авдия: ну, мол, как? И, помолчав, выждав время, бросил: - Валяйте! Все оживились, сгрудились вокруг Махача. А он достал откуда-то из куртки анашу, тот самый смак, который мог курить только багдадский вор. Скрутил большую папиросину, затянулся первым и пустил самокрутку по кругу. Каждый благоговейно вдыхал дым анаши и передавал самокрутку следующему. Когда очередь дошла до Петрухи, тот жадно затянулся, зажмурив глаза, потом протянул самокрутку Авдию: - Ну, Авдясь, глотни и ты малость! Что ты, лысый? На, курни! Да не жмись ты, ей-богу, ты что, девка? - Нет, Петр, я курить не буду, и не старайся! - наотрез отклонил Авдий предложение Петрухи. Тот сразу оскорбился: - Как был попом, так и останешься! Подумаешь, поп-перепоп! Тебе как лучше хочешь сделать, а ты в душу плюешь! -- Я тебе в душу не плюю, Петр, ты не прав! - Да тебя разве переговоришь! - махнул рукой Петруха и, затянувшись еще раз, передал самокрутку Махачу, а тот с кавказской ловкостью протянул ее Гришану. - А теперь, дорогой тамада, твоя очередь! Твой тост! Гришан молча отвел его руку. - Ну, смотри, хозяин - барин! - жалеючи покачал головой Махач, и самокрутка вновь пошла по кругу. Взахлеб затянулся Ленька, за ним рыжий Коля, за ним Петруха и снова Махач. И вскоре настроение куривших начало меняться, глаза их то туманились, то поблескивали, губы расплылись в беспричинных, счастливых улыбках, и только Петруха все не мог забыть обиды, все бросал искоса недовольные взгляды на Авдия и бурчал себе под нос что-то про попов, мол, все они гады такие. Сидя на своем стульчике, Гришан молча, невозмутимо наблюдал из своего угла за сеансом курения с иронически-вызывающей, снисходительной ухмылкой супермена. Юркие уничтожающие взгляды, которые он кидал время от времени на Авдия, стоящего у открытых дверей, говорили о том, что он доволен происходящим и безусловно догадывается, чего это стоит праведному Авдию. Авдий понял, что Гришан, разрешив гонцам покайфовать в пути, устроил для него показной спектакль. Вот, мол, каково? Гляди, как я силен и как бессильны твои высокие порывы в борьбе со злом. И хотя Авдий делал вид, что вроде бы ему безразлично, чем они тут занимаются, в душе он возмущался, страдал от своего бессилия что-либо противопоставить Гришану, предпринять что-либо практическое, что могло бы вырвать гонцов из-под влияния Гришана. И вот тут-то Авдию изменила выдержка. Он не в силах был совладать с гневом, все больше переполнявшим его. И последней каплей опять же послужило предложение Петрухи курнуть от его бычка, от той самокрутки, которая с каждой затяжкой обслюнивалась все больше, пока не приобрела наконец зловещий желто-зеленый оттенок. - На, Авдясь, да не вороти морду, попик ты наш! Я ж от чистого сердца. В нем, в бычке, самая сладость, аж мозги киселем расползаются! - развязно приставал Петруха. - Не лезь! - раздраженно оборвал его Авдий. - Чего еще не лезь! Я к тебе со всей душой, а ты выпендриваешься, морду строишь! - Ну, дай сюда, дай! - сказал в сердцах Авдий и, протянув руку за тлеющим бычком, поднял его над головой, как бы демонстрируя Петрухе, и бросил в открытую дверь товарняка. Это произошло так быстро, что все, включая и Гришана, на некоторое время онемели от неожиданности. В наступившей тишине явственнее, гулче и грозней стал слышен стук быстро бегущих по рельсам колес. - Видел? - вызывающе обратился Авдий к Петрухе: - Все видели, что я сделал? - обвел он гневным взором добытчиков. - И так будет всегда! Петруха, а за ним и все остальные недоуменно и вопрошающе обернулись к Гришану: как, мол, это понимать, хозяин, это что еще за выскочка тут объявился? Гришан демонстративно молчал, насмешливо переводя взгляд с Авдия на оскорбленные лица гонцов. Первым не вытерпел Махач: - Слушай, тамада, ты что молчишь? Ты что, нэмой? - Нэт! Я нэ нэмой! - передразнил его Гришан и жестко добавил, не скрывая злорадства: - Я дал этому типу слово молчать. А в остальном разбирайтесь сами! Больше я ничего не скажу... - Это вэрно? - недоуменно сиросил Махач Авдия. - Верно, но это еще не все! - выкрикнул Авдий. - Я дал слово разоблачить его, - кивнул он на Гришана, - этого дьявола, завлекшего вас этим пагубным соблазном! И я не буду молчать, потому что правда за мной! - И сам не понимая, что с ним творится, что он делает и что выкрикивает, выхватил свой рюкзак из кучи других рюкзаков с анашой. Все, кроме Гришана, от неожиданности повскакивали с мест, недоумевая, что же задумал этот скромный поп-перепоп Авдий Каллистратов. - Вот, ребята, смотрите! - затряс Авдий рюкзаком высоко над головой. - Мы везем здесь пагубу, чуму, отраву для людей. И это делаете вы, гонцы, одурманенные легкими деньгами, ты, Петр, ты, Махач, ты, Леня, ты, Коля! О Гришане и говорить нечего. Вы и сами знаете, кто он такой есть! - Постой, постой, Авдий! А ну, милый, дай-ка сюда мешок! - двинулся к нему Петруха. - Отойди! - оттолкнул его Авдий. - И не лезь! Я знаю, как уничтожить эту отраву людскую. И не успели гонцы опомниться, как Авдий, рванув завязку рюкзака, стал вытряхивать из дверей поезда анашу на ветер. И зелье - а как много, оказывается, было собрано желто-зеленых соцветий и лепестков конопли - полетело вдоль железнодорожного полотна, кружась и паря, как осенние листья. То улетали на ветер деньги - сотни и тысячи рублей! На какое-то мгновение гонцы замерли, как завороженные глядя на Авдия. - Видали! - закричал Авдий и вышвырнул в дверь и сам рюкзак. - А теперь последуйте моему примеру! И мы покаемся вместе, и Бог возлюбит и простит нас! Давайте, Ленька, Петр! Выбрасывайте, выкидывайте проклятую анашу на ветер! - Он спятил! Он заложит нас на станции легавым! Хватай его, бей попа! - заорал вне себя Петруха. - Стойте, стойте! Послушайте меня! - пытаясь что-то им объяснить, кричал Авдий, видя, как разъярились накурившиеся анаши гонцы, но было уже поздно. Гонцы бросились на него, как бешеные собаки. Петруха, Махач, Коля наперебой молотили его кулаками. Один Ленька тщетно старался растащить, разнять дерущихся. - Да перестаньте же! - беспомощно бегал он вокруг. Но ему не удавалось их остановить - где ему было сладить сразу с троими. Завязалась жестокая рукопашная. - Бей! Тащи! Выкидывай его из вагона! - ревел разъяренный Петруха. - Души попа! Бросай вниз! - вторил ему Махач. - Не надо! Не убивайте! Не надо убивать! - вопил бледный, трясущийся Ленька. - Отстань, сволочь, зарежу! - вырвался от Леньки остервенелый Коля. Авдий отбивался что было сил, стараясь отодвинуться подальше от открытых дверей, пробиться на середину качающегося из стороны в сторону вагона: он теперь воочию убедился в свирепости, жестокости, садизме наркоманов - а ведь давно ли они блаженно улыбались в эйфории. Авдий понимал, что схватка идет не на жизнь, а на смерть, понимал, что силы далеко не равны. Их трое, здоровенных лютующих парней, - где ему с ними справиться, ведь за него один Ленька, а он не в счет. Гришан же все это время по-прежнему сидел на своем месте, как зритель в цирке или в театре, но не скрывал своего злорадства. - Ну и ну! Вот это да! - посмеиваясь, глумился он. Стравил-таки их, заранее вычислил, что столкнутся, и теперь пожинал плоды победы - глядел, как убивают на его глазах человека. Авдий сознавал, что только вмешательство Гришана могло изменить его участь. Стоило ему крикнуть: "Спаси, Гришан!" - и гонцы сразу бы утихомирились. Но прибегнуть к помощи Гришана Авдий не мог ни при каких обстоятельствах. Оставалось одно - пробираться в глубину вагона, забиться в угол, а там пусть изобьют, измолотят, пустъ сделают с ним что угодно, но только чтобы они не выбросили .его на ходу - ведь это верная смерть... Но добраться до угла было не так-то просто. Удары наотмашь, пинки отшвыривали его прочь к зияющему проему дверей. Задержись он там лишнюю секунду, и гонцы не задумываясь выпихнут его из вагона. И Авдий поднимался снова и снова, упорно стремился прорваться в дальний угол, надеясь, что наркоманы выдохнутся или опомнятся. Первым в той яростной схватке, получив по голове, свалился Ленька. Это Коля саданул его, чтоб не мешал творить расправу над попом, над праведником, а стало быть, над врагом гонцов - Авдием. Бешено работали кулаками гонцы - ведь речь шла о бешеных деньгах. - Бей, бей! Под дых, под дых его! - бесновался Петруха и, схватив сзади Авдия, заломил ему руки назад, подставив под удары Махачу, а тот, точно озверевший бык, в ярости сокрушительно ударил eго в живот - и, согнувшись в три погибели, харкая кровью, Авдий рухнул на пол бегущего вагона. И тогда они втроем поволокли его к двери, но он все еще сопротивлялся, обдирая ногти, судорожно цеплялся руками за доски настила, пытаясь отбиться, вырваться, а зловещий Гришан как ни в чем не бывало сидел в углу вагона на своем стульчике нога на ногу с невозмутимо-торжествующим выражением на лице и что-то насвистывал, поигрывая суковатой палкой. И была еще возможность попросить пощады, крикнуть: "Спаси, Гришан!" - и не исключено, что тот снизошел бы, проявил великодушие и остановил бы смертоубийство, но Авдий так и не разомкнул рта, и, прочертив его головой кровавый след по настилу, они поволокли его к самому проему вагона, и здесь, в дверях, произошла еще одна, последняя, схватка. Сбросить Авдия на ходу они опасались, потому что могли сорваться вместе с ним. Авдий изловчился повиснуть в дверях, вернее за дверьми, уцепившись за железную скобу поручня. Встречный ветер обрушился шквалом, прижал к дверям, но Авдию удалось нащупать левой ногой какой-то металлический выступ и повиснуть, удерживаясь на весу, и никогда, наверное, в нем не было столько сил, столько жажды выжить, как в тот момент, когда он пытался превозмочь беду. Если бы его оставили в покое, он, возможно, сумел бы вскарабкаться, вползти назад в вагон. По гонцы били его ногами по голове, как по футбольному мячу, поносили его последними словами, исколотили в кровь, а он уцепился мертвой хваткой за поручень. Последние минуты были особенно ужасны. Петруха, Махач и Коля совсем остервенели. Тут и Гришан не выдержал, подскочил к дверям: теперь-то уж можно не притворяться, можно полюбоваться, как расшибется насмерть Авдий Каллистратов. И Гришан стоял и ждал того неизбежного момента, когда гонцы добьют Авдия. Ничего не скажешь - Гришан отменно знал свое дело. Он убивал Авдия Каллистратова чужими руками. А завтра, если мертвого Каллистратова найдут и не поверит, что он упал или выбросился из поезда, в самом худшем случае Гришан будет чист - он лично не прикладывал рук. Скажет: ребята повздорили, подрались, и в результате несчастный случай - оступился в драке. Последнее, что запомнил Авдий, - пинки по лицу, обувь гонцов окрасилась кровью, и встречный ветер гудел в ушах, как полыхающий огонь. Тело Авдия, налитое свинцовой тяжестью, все больше тянуло вниз, в страшную, неумолимую пустоту, а поезд мчался, преодолевая сопротивление ветра, мчался все по той же степи, и никому на свете не было дела до него, обреченного, висящего на волоске от гибели. И солнце на закате того бесконечно длинного дня, ослепляя его выкатившиеся в муке и ужасе глаза, срывалось вместе с ним в черную бездну небытия. Но, как ни пинали его, Авдий не размыкал рук, и тогда Петруха нанес ему последний, решающий удар, схватив палку Гришана, которую Гришан как бы невзначай держал на виду - вот, мол, пожалуйста, бери и бей, бей по рукам, чтоб расцепились... И Авдий сплошным комком боли полетел вниз, не чувствуя уже, как покатился по откосу, расшибаясь и обдираясь, как промчался мимо места его падения хвост эшелона, как скрылся поезд, унося его бывших попутчиков, как смолк шум колес. Вскоре солнце угасло, наступила тьма, и на западе в сизо-свинцовом небе сгустились грозовые тучи... А мимо того злополучного места уже мчались другие поезда, и тот, кто не стал молить о пощаде, чтобы продлить свою жизнь, лежал поверженный на дне железнодорожного кювета. А все, что он узнал в неистовом поиске истины, все, что утверждал, было теперь отброшено прочь, погублено. И стоило ли, не щадя себя, отказывать себе в шансе уцелеть? Ведь речь шла ни мало ни много - о собственной жизни, и всего-то нужно было произнести три слова: "Спаси меня, Гришан!" Но он не сказал этих слов... Поистине нет предела парадоксам Господним... Ведь был уже однажды в истории случай - тоже чудак один галилейский возомнил о себе настолько, что не поступился парой фраз и решился жизни. И оттого, разумеется, пришел ему конец. А люди, хотя с тех пор прошла уже одна тысяча девятьсот пятьдесят лет, все не могут опомниться - все обсуждают, все спорят и сокрушаются, как и что тогда получилось и как могло такое произойти. И всякий раз им кажется, что случилось это буквально вчера - настолько свежо потрясение. И всякое поколение - а сколько их с тех пор народилось, и не счесть - заново спохватывается и заявляет, что, будь они в тот день, в тот час на Лысой горе, они ни в коем случае не допустили бы расправы над тем галилеянином. Вот ведь как им теперь кажется. Но кто мог тогда предположить, что дело так обернется, что все забудется в веках, но только не этот день... И тогда тоже, кстати, была пятница, и тот, кто мог спастись, тоже не догадался ради своего спасения сказать в свою пользу двух слов... II Жарким было то утро в Иерусалиме, и предвещало оно еще более жаркий день. На Арочной террасе Иродова дворца, под мраморной колоннадой, куда прокуратор Понтий Пилат велел поставить себе сиденье, прохладно обдувало ноги в сандалиях чуть сквозящим понизу ветерком. Высокие пирамидальные тополя в большом саду едва слышно шелестели верхушками, листва их в этом году преждевременно пожелтела. Отсюда, с каменистой возвышенности, с Арочной террасы дворца, открывался вид на город, очертания которого расплывались в зыбучем мареве - воздух все более накалялся, - даже окрестности Иерусалима, всегда четко видные, лишь смутно угадывались на границе с белой пустыней. В то утро над холмом, широко распахнув крылья, точно подвешенная к небу на невидимой нити, беззвучно и плавно кружила одинокая птица, через равные промежутки времени пролетая над территорией большого сада. То ли орел, то ли коршун, кроме них, ни у одной птицы нe хватило бы терпения так долго и однообразно летать и жарком небе. Перехватив случайный взгляд, брошенный на птицу Иисусом Назарянином, стоящим перед ним, переминаясь с ноги на ногу, прокуратор вознегодовал и даже оскорбился. И сказал желчно и жестко: - Ты куда очи возводишь, царь Иудейский? То твоя смерть кружит! - Она над всеми нами кружит, - тихо отозвался Иисус, как бы говоря с самим собой, и при этом невольно притронулся ладонью к заплывшему, в черном отеке глазу: у базара, когда его вели на суд синедриона, на него накинулась с побоями толпа, науськиваемая священниками и старейшинами. Иные жестоко били его, иные плевали в лицо, и понял он в тот час, как люто ненавидели его люди первосвященника Каиафы, и понял, что никакой милости ему не следует ожидать от иерусалимского судилища, и тем не менее по-человечески дивился и поражался свирепости и неверности толпы, будто бы никто из них до этого не догадывался, что он бродяга, будто бы до этого не они внимали затаив дыхание его проповедям во храмах и на площадях, будто бы это не они ликовали, когда он въезжал в городские ворота на серой ослице с молодым осликом позади, будто бы не они с надеждой провозглашали, кидая под ноги ослице цветы: "Осанна Сыну Давидову! Осанна в вышних!" Теперь он хмуро стоял в разодранной одежде перед Понтием Пилатом, ожидая, что последует дальше. Прокуратор же был сильно не в духе, и прежде всего, как ни странно, он был раздражен на себя - на свою медлительность и необъяснимую нерешительность. Такого еще с ним не случалось ни в его бытность в действующих римских войсках, ни тем более в бытность прокуратором. Не смешно ли, в самом деле, - вместо того чтобы с ходу утвердить приговор синедриона и избавить себя от лишних трудов, он затягивал допрос, тратя на него и время и силы. Ведь так просто, казалось бы, вызвать ожидающего его решения иерусалимского первосвященника и его прихвостней и сказать: нате, мол, берите своего подсудимого и распоряжайтесь им, как порешили. И, однако, что-то мешало Понтию Пилату поступить этим простейшим образом. Да стоит ли этот шут того, чтобы с ним возиться?.. Но подумать только, каков оказался этот чудак! Он, мил, царь Иудейский, возлюбленный Господом и дарованный Господом иудеям как прямая стезя к справедливому царству Божьему. А царство это такое, при котором нe будет места власти кесаря и кесарей, их наместников и прислужнических синагог, а все-де будут равны и счастливы отныне и во веки веков. Какие только люди не домогались верховной власти, но такого умного, хитрого и коварного еще никто не знал - ведь случись самому дорваться до кормила власти, наверняка бы правил точно так же, ибо иного хода жизни нет и не будет в мире. И сам-то злоумышленник отлично знает об этом, но ведет свою игру! Подкупает доверчивых людей обещанием Нового Царства. Если правду говорят, что каждый судит о другом в меру своей подозрительности, то тут был именно тот случай: прокуратор приписывал Иисусу те помыслы, которые в тайная тайных, не надеясь на их осуществление, лелеял сам. Именно это больше всего раздражало Понтия Пилата, и от этого осужденный вызывал в нем одновременно и любопытство и ненависть. Прокуратор полагал, что ему открылся замысел Иисуса Назарянина: не иначе как этот бродяга-провидец задумал затеять в землях смуту, обещать людям Новое Царство и сокрушить то, чем впоследствии хотел обладать сам. Нет, каков! Кто бы мог подумать, что этот жалкий иудей смел мечтать о том, о чем не мог мечтать, вернее, не позволял себе мечтать сам повелитель малоазиатских провинций Римской империи Понтий Пилат. Так убеждал, так настраивал, к такому умозаключению подводил себя многоопытнейший прокуратор, допрашивая бродягу Иисуса довольно необычным способом: всякий раз ставя себя на его место, - и приходил в негодование от намерений этого неслыханного узурпатора. И от этого Понтий Пилат все больше распалялся, все больше терзался сомнениями - ему хотелось и немедленно скрепить прокураторской подписью смертный приговор, вынесенный Иисусу накануне старейшинами иерусалимского синедриона, и оттянуть этот момент, насладиться, выявив до конца, чем грозили римской власти мысли и действия этого Иисуса... Ответ обреченного бродяги на его замечание по поводу птицы в небе покоробил прокуратора своей откровенностью и непочтительностью. Мог бы и промолчать или сказать что-нибудь заискивающее, так нет же, видите ли, нашел чем утешиться: смерть, мол, над всеми нами кружит. "Ты смотри, сам на себя накликает беду, будто и в самом деле не боится казни", - сердился Понтий Пилат. - Что ж, вернемся к нашему разговору. Ты знаешь, несчастный, что тебя ждет? - спросил прокуратор сиплым голосом, в который раз вытирая платком пот с коричневого лоснящегося лица, а заодно и с лысины и с плотной крепкой шеи. Пока Иисус собирался с ответом, прокуратор похрустел вспотевшими пальцами, выкручивая каждый палец по отдельности - была у него такая дурная привычка. - Я спрашиваю тебя, ты знаешь, что тебя ждет? Иисус тяжко вздохнул, бледнея при одной мысли о том, что ему предстоит: - Да, римский наместник, знаю, меня должны казнить сегодня, - с трудом выговорил он. - "Знаю!" - издевательски повторил прокуратор, с усмешкой, полной презрения и жалости, оглядывая стоящего перед ним незадачливого пророка с ног до головы. Тот стоял перед ним понурясь, нескладным, длинношеий и длинноволосый, с разметанными кудрями, в разодранной одежде, босой - сандалии, должно быть, потерялись в схватке, - а за ним сквозь ограду дворцовой террасы виднелись городские дома на отдаленных холмах. Город ждал того, кто стоял на допросе перед прокуратором. Гнусный город ждал жертвы. Городу требовалось сегодня в этот зной кровавое действо, его тeмные, как ночь, инстинкты жаждали встряски - и тогда бы уличные толпы захлебнулись ревом и плачем, как стаи шакалов, воющих и злобно лающих, когда они видят, как разъяренный лев терзает в ливийской пустыне зебру. Понтию Пилату приходилось видеть такие сцены и среди зверей и среди людей, и внутренне он ужаснулся, представив себе на миг, как будет проходить распятие на кресте. И он повторил с не лишенным сочувствия укором: - Ты сказал - знаю! "Знаю" - не то слово. В полной мере ты узнаешь это, когда будешь там... - Да, римский наместник, я знаю и содрогаюсь при одной мысли об этом. - А ты не перебивай и не торопись на тот свет, успеешь, - проворчал прокуратор, которому не дали закончить мысль. - Прости покорно, правитель, если случайно перебил тебя, я не хотел этого, - извинился Иисус. - Я вовсе не тороплюсь. Я хотел бы пожить еще. - И ты не думаешь отречься от слов своих непотребных? - спросил в упор прокуратор. Иисус развел руками, и глаза его были по-детски беспомощны. - Мне не от чего отрекаться, правитель, те слова предопределены Отцом моим, я обязан был донести их людям, исполняя волю Его. - Ты все свое твердишь, - в раздражении Понтий Пилат повысил голос. Выражение лица его с крупным горбатым носом, с жесткой линией рта, обрамленного глубокими складками, стало презрительно-холодным. - Я ведь вижу тебя насквозь, как бы ты ни прикидывался, - сказал он не допускающим возражения тоном. - Что на самом деле значит донести до людей слова Отца твоего - это значит оболванить, прибрать к рукам чернь! Подбивать чернь на беспорядки. Может быть, ты и до меня должен донести его слова - я ведь тоже человек! - У тебя, правитель римский, нет пока надобности в этом, ибо ты не страждешь и тебе ни к чему алкать другого устроения жизни. Для тебя власть - Бог и совесть. А ею ты обладаешь сполна. И для тебя нет ничего выше. - Верно. Нет ничего выше власти Рима. Надеюсь, ты это хочешь сказать? - Так думаешь ты, правитель. - Так всегда думали умные люди, - не без снисходительности поправил его прокуратор. - Поэтому и говорится, - поучал он, - кесарь не Бог, но Бог - как кесарь. Убеди меня в обратном, если ты уверен, что это не так. Ну! - И насмешливо уставился на Иисуса. - От имени римского императора Тиверия, чьим наместником я являюсь, я могу изменить кое-что в положении вещей во времени и пространстве. Ты же пытаешься противопоставить этому какую-то верховную силу, какую-то иную истину, которую несешь якобы ты. Это очень любопытно, чрезвычайно любопытно. Иначе я не стал бы держать тебя здесь лишнее время. В городе уже ждут не дождутся, когда приговор синедриона приведут в исполнение. Итак, отвечай! - Что мне ответить? - Ты уверен, что кесарь менее Бога? - Он смертный человек. - Ясно, что смертный. Но пока он здравствует - есть ли для людей другой Бог, выше кесаря? - Есть, правитель римский, если избрать другое измерение бытия. - Не скажу, что ты меня рассмешил, - в наигранном оскорблении морща лоб и приподнимая жесткие брови, проронил Понтий Пилат, - Но ты не можешь меня в этом убедить по той простой причине, что это даже не смешно. Не знаю, не пойму, кто и почему тебе верит. - Мне верят те, кого толкают ко мне притеснения, вековая жажда справедливости, - тогда семена моего учения падают на удобренную страданиями и омоченную слезами почву, - пояснил Иисус. - Хватит! - безнадежно махнул рукой прокуратор. - Бесполезная трата времени. И оба замолчали, думая каждый о своем. На бледном челе Иисуса проступил обильный пот. Но он не утирал его ни ладонью, ни оборванным рукавом хламиды, ему было не до того - от страха к горлу подкатила тошнота, и пот заструился вниз по лицу, падая каплями на мраморные плиты у худых жилистых ног. - И после этого ты хотел бы, - внезапно осипшим голосом продолжил Понтий Пилат, - чтобы я, римский прокуратор, даровал тебе свободу? - Да, правитель добрый, отпусти меня. -- И что же ты станешь делать? - Со словом Божьим пойду я по землям. - Не ищи дураков! - вскричал прокуратор и вскочил вне себя от гнева. - Вот теперь я окончательно убеждаюсь, что твое место только на кресте, только смерть может унять тебя! - Ты ошибаешься, правитель высокий, смерть бессильна перед духом, - твердо и внятно произнес Иисус. - Что? Что ты сказал? - поразился Понтий Пилат, не веря себе и подступая к Иисусу; лицо его, искаженное от гнева и удивления, пошло темно-коричневыми пятнами. - То, что ты слышал, правитель. Набрав воздуха в легкие, Понтий Пилат резко вскинул руки к небу, собираясь что-то сказать, но в это время послышались гулкие шаги подкованных кавалерийских сапог. - Чего тебе? - строго спросил прокуратор вооруженного легионера, идущего к нему с каким-то пергаментом. - Велено передать, - сказал тот коротко и удалился. То была записка Понтию Пилату от жены: "Прокуратор, супруг мой, не причиняй, прошу тебя, непоправимого вреда этому скитальцу, прозываемому, как сказывают, Христом. Все говорят, что он безобидный праведник, чудесный исцелитель всяких недугов. А то, что он якобы сын Божий, мессия и чуть ли не царь Иудейский, так кто, может быть, на него наговорили. Не мне судить, так ли это. Сам знаешь, что за скандальный и одержимый народ эти иудеи. А что, если это правда? Ведь очень часто то, что на устах презренной толпы, потом подтверждается. И если так окажется и на этот раз, тебя же потом проклянут. Сказывают, что служители синагог здешних да городские старейшины испугались и возненавидели этого Иисуса Христа из-за того, что народ вроде за ним подвинулся, и из зависти священники его оклеветали и натравили на него невежественную толпу. Те, что вчера молились на него, сегодня побивали его камнями. Мне кажется, что если ты согласишься на казнь этого юродивого, то вся худая слава впоследствии падет на тебя, супруг мой. Ведь нам не вечно сидеть в Иудее. Я хочу, чтобы ты вернулся в Рим с достойными тебя высокими почестями. Не делай этого. Давеча, когда его вела стража, я видела, какой он красивый, ну прямо молодой бог. Кстати, мне сон привиделся накануне. Потом расскажу. Очень важный. Не навлекай проклятия на себя и на свое потомство!". - О боги, боги! Чем я вас прогневал? - простонал Понтий Пилат и в который раз пожалел, что не отправил сразу же без лишних слов и проволочек этого невменяемого и неистового лжепророка со стражей к палачам туда, за городские сады, где на взгорье должна была совершиться казнь, которой требовало иерусалимское судилище. И вот теперь и жена вмешивается в его прокураторские дела, в чем ему виделась если не скрытая работа сил, стоящих за Иисусом Христом, то, во всяком случае, сопротивление небесных сил этому делу. Но небожителей земные дела мало интересуют, а жена - что она понимает своим женским умом в политике, зачем ему пробуждать вражду первосвященника Каиафы и иерусалимской верхушки, преданной и верной Риму, ради этого сомнительного бродяги Иисуса, поносящего кесарей? Откуда она взяла, что этот тип красив, как молодой бог? Ну, молод. Только и всего. А красоты никакой особой в нем нет. Вот он стоит, побитый в свалке, как собака. И что в нем нашла она? Прокуратор задумчиво прошел несколько шагов, обдумывая содержание записки, и снова со вздохом сел в кресло. А меж тем у него промелькнула еще мысль, что уже не раз приходила ему на ум: казалось бы, сколь ничтожны люди - гадят, мочатся, совокупляются, рождаются, мрут, вновь рождаются и мрут, сколько низостей и злодеяний несут они в себе, и среди всего этого отврата и мерзости откуда-то вдруг - провидение, пророки, порывы духа. Взять хотя бы этого - он так уверовал в свое предназначение, что точно во сне живет, а не наяву. Но хватит, придется его отрезвить! Пора кончать! - И все же вот что я хочу знать, - обратился прокуратор к Иисусу, все так же молчаливо стоящему на своем месте, - допустим, ты праведник, а не злоумышленник, сеющий смуту среди доверчивых людей, допустим, говоря о Царстве справедливости, ты оспариваешь право кесаря владеть миром, допустим, я поверю тебе, так вот скажи мне: что заставляет тебя идти на смерть? Открой мне, что тобою движет? Если ты вознамерился таким способом воцариться над народом израилевым, я тебя не одобряю, но я тебя пойму. Но зачем же ты вначале рубишь сук, на котором собираешься сидеть? Как же ты станешь кесарем, если ты отрицаешь власть кесаря? Сам понимаешь, сейчас в моей воле оставить тебя в живых или послать на казнь. Так что же ты молчишь? Онемел от страха? - Да, наместник римский, я страшусь свирепой казни. И кесарем я вовсе не собираюсь быть. - Тогда покайся на всех городских площадях, осуди себя. Признай, что ты лжепрозорливец, лжепророк, не уверяй, что ты царь Иудейский, чтобы чернь отхлынула от тебя, чтобы не соблазнять их напрасным и преступным ожиданием. Никакого Царства справедливости быть не может. Справедливо всегда то, что есть. Есть в мире император Тиверий, и он и есть незыблемый оплот мироустройства. А Царство справедливости, речами о котором ты подбиваешь легкомысленных роптать, - пустое дело! Подумай! И не морочь голову ни себе, ни другим. А впрочем, кто ты такой, чтобы римский император тебя остерегался, - какой-то безвестный скиталец, сомнительный пророк, базарный горлопан, каких полным-полно на земле Иудеи. Но ты соблазн посеял своим учением, и этим сильно озабочен ваш первосвященник, поэтому раскрой свой обман. А сам удались в Сирию или в другие страны, и я, как римский прокуратор, попробую тебе помочь. Соглашайся, пока не поздно. Что ты опять молчишь? - Я думаю о том, наместник римский, что оба мы столь различны, что вряд ли поймем друг друга. Зачем же я буду кривить душой и отрекаться От ученья Господа таким образом, чтобы тебе и кесарю было выгодно, а истина страдала? - Не темни, что выгодно для Рима - то превыше всего. - Превыше всего истина, а истина одна. Двух истин не бывает. - Опять лукавишь, бродяга? - Не лукавил ни прежде, ни теперь. А ответ мой таков: первое - не пристало отрекаться от того, что сказано во имя истины, ибо ты сам того хотел. И второе - не пристало брать на себя грех за не содеянное тобой и бить себя в грудь, чтобы от молвы чернящей отбелиться. Коли молва лжива, она сама умрет. - Но прежде умрешь ты, царь Иудейский! Итак, ты идешь на смерть, какой бы ни был путь к спасению? - К спасению мне только этот путь оставлен. - К какому спасению? - не понял прокуратор. - К спасению мира. - Довольно юродствовать! - потерял терпение Понтий Пилат. - Значит, ты добровольно идешь на гибель? - Стало быть, так, ибо другого пути у меня нет. - О боги, боги! - устало пробормотал прокуратор, проведя рукой по глубоким морщинам, избороздившим его лоб. - Жара-то какая, не к перемене ли погоды? - буркнул он себе под нос. И принял окончательное решение: "Зачем мне все это? К чему стараюсь выгородить того, кто не видит в том проку? Тоже чудак я!" И сказал: - В таком случае я умываю руки! - Воля твоя, наместник, - ответил Иисус и опустил голову. Они вновь замолчали и, должно быть, оба почувствовали, как за пределами дворцовой ограды, за пышными садами, где изнывали в зное городские улицы в низинах и на всхолмлениях иерусалимских, точно бы набухала глухая зловещая тишина, готовая вот-вот разорваться. Пока до них оттуда доносились лишь неясные звуки - гул больших базаров, где с утра смешались люди, товары, тягловые и вьючные животные. Но между этими мирами было то, что разделяло их и охраняло верхний от нижнего: за оградой прохаживались легионеры, а пониже, в рощице, стояло кавалерийское оцепление. Видно было, как лошади отмахивались хвостами от мух. Заявив, что он умывает руки, прокуратор почувствовал некоторое облегчение, ибо теперь он мог сказать себе: "Я сделал все, что от меня зависело. Боги свидетели, я не подталкивал его к тому, чтобы он стоял на своем, предпочтя учение собственной жизни. Но поскольку он не отрекается, пусть будет так. Для нас это даже лучше. Он сам себе подписал смертный приговор..." Думая об этом, Понтий Пилат готовил тем самым и ответ жене. И еще подумал он, искоса глянув на Иисуса Назарянина, со смутной улыбкой молчаливо ждущего своей заранее предопределенной участи: "Что сейчас на уме у этого человека? Небось теперь он сам же горько сожалеет, понимает, во что ему обойдется его премудрое учение, от которого он не смеет отступиться. Попал в собственный капкан. Попробуй теперь вывернись: один Бог на всех - на все земли, на весь род людской, на все времена. Одна вера. Одно Царство справедливости на всех. Куда он метит? Что и говорить, всем бы этого хотелось, на том он и решил сыграть! Но вот так жизнь и учит нас, вот так карает чрезмерную хитроумность. Вот так оборачивается покушение на трон, не предназначенный от роду. Чего захотел! Решил смутить чернь, взбунтовать против кесарей и чтобы от толпы к толпе пошла та зараза по миру. Весь исконный порядок мироустройства решил опрокинуть вверх дном. Отчаянная голова! Ничего не скажешь! Нет, такого никак нельзя оставлять в живых. С виду вон какой избитый, смирный, а что в нем таится - ведь вон что затеял, только великому уму такой план под силу. Кто бы мог это в нем предположить!" В мыслях этих находил прокуратор Понтий Пилат согласие с собой. Успокаивало его и то, что теперь не придется вести неприятного разговора с первосвященником Каиафой, открыто требующим от имени синедриона утвердить решение суда по поводу Иисуса Назарянина. - Не сомневайся, мудрый правитель, ты достигнешь согласия с собой и будешь во всем прав, - проронил Иисус, точно бы отгадывая мысли прокуратора. Понтий Пилат возмутился. - Ты обо мне не беспокойся, - грубо накинулся он на Иисуса, - для меня дело Рима превыше всего, ты о себе подумай, несчастный! - Извини, высокий правитель, не стоило мне вслух говорить эти слова. - Вот именно. И чтобы тебе не пришлось пожалеть, когда уже будет поздно, подумай еще, пока я отлучусь, и если не переменишь к моему возвращению свое решение, я произнесу последнее слово. И не мни, что ты царь Иудейский, опора мира, что без тебя земле не обойтись. Напротив, все складывается не в твою пользу. И время твое давно истекло. Только отречением ты еще мог бы спасти себя. Ты понял? - Понял, правитель... Понтий Пилат встал с места и пошел в покои, поправляя на плечах просторную тогу. Костистый, большеголовый, лысый, величественный, уверенный в достоинстве своем и всесилии. Когда он шел вдоль Арочной террасы, взгляд его снова упал на ту птицу, царски парящую в поднебесье. Он не смог определить, был ли то орел или кто другой из той же породы пернатых, но не это волновало его, а то, что птица была для него недосягаема, была неподвластна ему, - и не отпугнешь ее, равно как не призовешь и не прогонишь. Резко вскинув бровь, прокуратор метнул неприязненный взгляд ввысь: ишь ты, кружит да кружит, и дела ей ни до чего нет. И все же подумалось ему, что эта птица словно император в небе. Не случайно, видимо, императорское величие символизирует орел - голова с мощным клювом, хищный глаз, прочные, как железо, крылья. Таким и должен быть император! В выси - на виду и нe доступен никому... И с той высоты править миром - и никакого равенства ни в чем и ни с кем, даже боги должны быть у императора свои, отдельные от других, безразличные к подданным, презирающие их. Вот на чем стоит сила, вот что заставляет бояться власти, вот на чем стоит порядок вещей в мире. А этот Назарянин, который упорствует в своем учении и который вознамерился уравнять всех от императора до раба, ибо Бог, мол, един и все люди равны перед Богом, утверждает: мол, Царство справедливости грядет для всех. Он смутил умы, взбудоражил низы, вознамерился переустроить мир на свой лад. И что из этого получилось? Та же толпа потом била его и плевала в лицо ему, лжепрозорливцу, лжепророку, обманщику и прохиндею... И, однако, что же это за человек такой? При всей безнадежности своего положения ведет себя так, будто не он терпит поражение, а те, кто его осуждает... Так думал прокуратор Понтий Пилат, наместник римского императора, можно сказать, сам полуимператор, во всяком случае в этой части Средиземноморья, когда отлучился с допроса, чтобы оставить Иисуса Назарянина на несколько минут наедине с собой, - пусть тот почувствует зияющую бездну, над которой висит. Надо было сломить его дух, заставить униженно ползать, отречься от Бога, единого для всех, от всеобщего равенства, чтобы потом, кaк гада с переломленным хребтом, вышвырнуть вон из израильских земель - пусть бродяжничает и сгинет без вести, недолго бы так протянул, свои ученики и прибили бы, изверившись в нем... Так думал, борясь со своими сомнениями, многоопытнейший правитель Понтий Пилат, изыскивая наиболее верный, наиболее выгодный и наиболее показательный путь искоренения новоявленной крамолы. Уходя с Арочной террасы, он полагал, что осужденный наедине с собой прочувствует, что ему грозит, и к моменту возвращения прокуратора падет к его ногам. Если бы прокуратор знал, что в те короткие минуты этот странный человек думал совсем не об этом или, вернее, совсем не так, а ушел в воспоминания, ибо воспоминания - это тоже удел живых и одно из последних благ на пороге прощания с жизнью. Едва прокуратор удалился, как из боковых ниш немедленно вышли четверо стражников и встали по краям Арочной террасы,