совершенно верно обезглавили. А над Африкой летают наши воздушные шары и кидают вниз призывы резать белых колонизаторов. Латинская Америка бурлит. Все обречено на провал. Основным фактором этого провала является образование Китайской народной республики. Ну, Коля, тут они совсем очумелн. - Он был прав! .. Ильич был прав!., Все-таки Джугашвилли при всем его хамстве - гениальный практик! Ура! Надо сделать из простыни мировую арену и взглянуть, что же это теперь у нас получается! Поем про себя "Интернационал"!!! Это сказал Чернышевский, и все они, Коля, встали обалдело, по щекам слезы текут, по горлянкам кадыки так и ходят, кого-то на нары уложили: сердце схватило, но допели про себя свой гимн до конца Допели, Чернышевский, жилистый, желтолицый, партийное собрание открыл. Выбрали они почетный президиум в составе Кырлы Мырлы, Энгельса, Ленина, Сталина, Бухарина, Буденного, Жака Дюкло, Тореза, Тольятти, Мао-Цзе-Дуна, Николая Островского и Ежоза. Резолюцию приняли: одобрить деятельность политбюро. Голосовали, кто за, кто против. Воду из чайника выступавшие пили. Все чин по чину. Хлебом, я понял, их не корми, а дай посидеть на собрании. Потом Чернышевский мне говорит, чтобы я рассказал партгруппе о себе. - Ну, я, - говорю, - буду краток: ваш ум, вашу честь и совесть вашей эпохи я в гробу видал в красных тапочках. Мир переделывать никогда не желал. Милостей у природы силой не брал. Экспроприировал только лишнее у сильных мира сего. Двигал фуфло многим государствам, но людям зла не причинял, хотя знаю шесть с половиной языков. Принципиально не участвую в строительстве сомнительного будущего. Оставил на свободе музей бумажников, портфелей и моноклей выдающихся политических деятелен Польши, Румынии, Англии, Японии, Марокко, Германии, Коста-рики и других стран. Болел два раза триппером. Изнасиловал и зверски убил в Московском зоопарке в ночь с 9 января 1789 года на 14 июля 1905 года кенгуру Джемму, за что и приговорен к четвертаку Нарсудом Красной Пресни. А теперь, - говорю, - благодетели человечества, друзья народа, друг к другу прижатые туго, бай-бай, ладошки под щечки. Пошумели они, посовещались и вынесли, Коля, резолюцию, что подсадка к старейшим членам партии, бравшим Зимний и бок о бок работавших с Лениным, уголовника-рецидивиста - злобный цинизм и нарушение Женевской конвенции о чудесном отношении к политическим заключенным. Постановили также рук мне не подавать, но поправку Чернышевского об объявлении мне красного террора отклонили, как противоречащую ленинским нормам полемики с идейным врагом. Я им много еще чего натрекал о внутреннем положении, о голодухе, о посадках, о великом полководце всех времен и народов, которого надо бы пустить по делу об убийстве и расчлененке миллионов солдат, о сроках за опоздание на ишачью работу, о том, как колхознички девятый член без соли доедают, а старички сказки им передают родительские о крепостном праве и светлой колхозной житухе. Натрекал я им, как простой человек, пока из конца в конец Москвы до работы доедет, намнется в трамваях и редких троллейбусах, перегрызется с такими же затравленными займами и собраниями харями, как он сам, что встает на трудовую вахту в честь выборов в нарсуды злой почище голодного волка. И только из страха, что посадят, поджимает свой хвост и зубы скалит после стакана водяры. - Зато у нас самая низкая в мире квартплата! - говорит мне, сверкая тупыми глазами, Чернышевский. Тут я им, спасителям нашим, врезал кое-что о плотности душ на метр населения в коммуналках и как в комнатухе невозможно достойно переспать папе с мамой, потому что детишки просыпаются и плачут или же смеются, не понимая душевного, простого и великого, почище, чем рекорд Стаханова, события, происходящего на узкой кровати. Молодым же людям разгуляться негде после свадьбы. Какое же при родне в одной комнате гулево? Я, Коля, до звонка от Кидаллы давал многим соседям консультации насчет прерванных половых сношений и перманентной неудовлетворенности. Я все про это дело съел и полные штаны наложил. - Самая низкая квартплата! Вы бы поглидели, как самые передовые люди планеты глотки друг другу грызут на кухонках перед краником одним единственным, или же в очереди поссать и посрать ! Вы бы поглядели, как они каркают в борщи соседей, шпарят их кипятком, выживают, доносят, травят, песен петь не дают, пустые бутылки воруют. Я сам соседке Зойке клопа перед арестом подкинул из уважения к живому существу. Вы бы поглядели, спецы херовы по народно-освободительным движениям, как ваши человеки нового типа яростно возненавидели одно только соседство с другими двуногими и сходят от этой ненависти с ума, или же перекашивают их несчастные рыла инсульты и разрывают ожесточившиеся и слабые сердца инфаркты! Вы бы поглядели! А в отдельных, - говорю, - квартирах живут отдельные же товарищи, их по пальцам сосчитать можно, и прочие народные артисты, они же кукрыниксы, они же броненосцы потемкины, они же мистеры твистеры, они же разгромы, они же железные потоки, они же рабочий и колхозница, они же коммунисты на допросе, они же веселые ребята, они же атомная бомба, танец сабель, короче говоря - утро нашей родины. А Чернышевский все не унимается: - Весь мир завидует нашему бесплатному медобслуживанию, нашим лекарствам и нашим человекокойкам! Вы и это отрицаете? - Да, - говорю, - отрицаю, потому что жил с пятью участковыми врачихами, и они мне такого порассказали о бесплатном медобслуживании, что у меня волосы дыбом встали. Ведь у них, - говорю, - времени на больных нету. Они их шуруют быстрей, чем детали на заводе Форда, а за ваше бесплатное обслуживание приходится платить самым дорогим - здоровьем. К тому же, если врачиха долго держит работягу на больничном, то ее в партком дергают, и последнюю мою бабу за саботаж просто посадили, из-под меня в четыре утра взяли. видите ли, вовремя не выписала на работу какого-то бригадира монтажников, они баз него запили и к первому мая Берию и Молотова не успели повесить на Доме Правительства. Так что, - говорю, - помалкивай, Чернышевский, он же "Что делать?" - Эх, и завизжал он, Коля, забился: - Энтузиазм двадцатых годов! Энтузиазм тридцатых годов! А я ему отвечаю, что, если энтузиазм двадцатых годов вычесть из энтузиазма тридцатых годов, то останется всего-навсего десять лет за контрреволюционную пропаганду и агитацию. И вообще, - говорю, - идиоты, ваше счастье, что играете вы здесь на казенных нарах в игрулечки, в капиталистов-разбойников и в палочку-выручалочку кризиса и ни хрена не знали и не знаете реальной жизни, ибо всегда вы ее бздели, и ваша же партия избавила вас, самых нежных ее членов, от страха смотреть на построенный новый мир с Никемом, ставшим Всемом. Поняли, - говорю, - сохатые? А я специально приехал вам спасибочки сказать, потому что кого же мне еще благодарить, как не вас, за все, что происходит с нормальным человеком Фан Фанычем? Историческую необходимость? Ей лапку не пожмешь! Говоришь, Чернышевский, что замысел у тебя был толковый, а исполнение вшивое, и ты за него не ответственен? Хуюшки, братец, хоть я и матюгаться ненавижу! Ежели я, Фан Фаныч, решаю, например, молотнуть германского дипкурьера на пароходе "Титаник", то я все стараюсь прикинуть. Я понимаю, что он думает о своих сраных нотах, меморандумах, пактах больше, чем о лопатнике с долларами. Я замечаю, что до обеда курьер нервничает сильней, чем после ужина. Я прислушиваюсь к интуиции, думаю о катастрофах на море и решаю, что вообще, хрен с ними, с долларами, провались они пропадом, потому что ноет как-то душа к неприятности и подальше, подальше велит уносить ноги от исторической необходимости молотнуть дипкурьера. Сами знаете, что в тот последний раз произошло с пароходом "Титаником". Вот что значит как следует обдумать замысел и не приводить его в исполнение! В замысле искать надо ошибочку! Неожиданно, Коля, четыре рыла побросали Чернышевскому свои партбилеты и залегли на нарах. - И я, - говорю, - с этапа устал, спать хочу, скорей бы утро - снова на работу! Выпьем, Коля, друг мой, душа моя, за антилоп, обезьян и рыжих лисиц! Если мы с тобой неважно себя в лагерях чувствуем, то представляешь, каково им? 0б этом лучше не думать. Особенно антилопе тяжело. Ей же убегать от львицы надо! А лисичке каково? Ходит нервно из угла в угол, как ходят обычно врожденные мошенники по камере и вспоминает, рыжая, хитрые свои объебки петушков и курочек. Обезьяне-то один хер, где в человека превращаться. Но все ж таки, Коля, на воле лучше, а главное, превращение обезьяны в человека на воле происходит гораздо медленней, чем в зоопарке. Проклятое, грешное перед микробами, змеями, бабочками, китами, травками, птицами, слонами, водой, горами и Богом человечество! Но ты знаешь, заснуть мне в ту, первую в лагере, ночь Чернышевский никак не давал. Устроил дискуссию: кончать меня или не кончать, Мое появление, видишь ли, поставило под угрозу единство рядов ихней подпольной партгруппы и внесло в сознание членов бациллу ликвидаторства и правого оппортунизма. И вообще я - Фан Фаныч, собрал в себе, как в капле воды, все худшие и вредоносные взгляды мещанского общества, для которого цель жизни - в поездке на работу в пустом троллейбусе, в сиденьи по целому часу со своими любимыми болячками, сосудами и раками в кабинете врача, во фланировании по магазинам, заваленным продуктами и промтоварами первой и второй необходимости, которую это мещанское общество цинично противопоставило, в своей так называемой душе. необходимости исторической, самой любимой необходимости партии и правительства. - Господину Йорку и ему подобным господам, - говорит Чернышевский, - плевать на все трудности наши, плевать на происки реакции, плевать на то, что лучшие сыны народа США брошены в застенки, плевать на трагедию Испании, Португалии и княжества Лихтенштейн. Плевать на раны войны, залечиваемые комсомолом, плевать на шедевральное открытие марксистской экономической мысли -тру-до-день, плевать на план ГОЭЛРО, плевать на ленинскую простоту и скромность, плевать на наши органы, работающие в сложнейших условиях, подчас в темноте и наощупь, плевать на ВДНХ, ОБЭХЭЭС, ВЦСПС, РЭСЭФЭСЭР Э, Центросоюз, ИМЛИ, ЦАГИ, ВБОК, МОПР, плевать на Стаханова, на Кожедуба, на Эйзенштейна, на Хачатуряна, на Кукрыниксов, а главное, на голос Юрия Левитана, мировой экономический кризис и ЦПКиО им. Горького. Все взять от партии и не отдать ей ничего, кроме черной неблагодарности за бесплатное медобслуживаююе и самую низкую в мире смертность и квартплату - вот, собственно, в двух словах, - говорит Чернышевский, - цель новой оппозиции и не мудрено, что она бесится с жиру, разлагается и уже дошла до сожительства с представителями экзотических животных, направленных партией и правительством в зоопарки для сохранения в неволе своих видов от полного уничтожения на свободе сыновьями мультимиллионеров и горе-писателем - душегубом Хэмингуэйем. Позволительно, - говорит Чернышевский, - спросить у господина Йорка, когда он проснется, сколько серебренников получил он от плана Маршалла за бешеную, за ядовитую каррикатуру на наши коммунальные квартиры, эти прообразы коммун грядущего? Мы обязаны сейчас же вынести на голосование две резолюции. Первая - о кооптировании в члены ЦК старшего надзирателя Дзюбу, ибо он в сложнейшей внутриполитической ситуации служит связным между нами, субъективными жертвами объективной исторической ошибки, и Сталинским политбюро. Вторая резолюция: мы, старые большевики, с риском для жизни бравшие Зимний и работавшие бок о бок с Ильичом, полны решимости ликвидировать пробравшегося в наши ряды ликвидатора, оппортуниста и злостного кенгуроложца Йорка Харитона Устиновича. Кто за? Предлагаю голосовать за обе резолюции сразу. Подсчитал, Коля, Чернышевский голоса, протер пенсне, потеребил бородку и, оказывается, все воздержались. Он один проголосовал за кооптирование в члены ЦК Дзюбы и мою ликвидацию. Проголосовал, спросил уныло собрание: "Что делать?" - и сам же себе ответил: "Делать нечего. Приговор партии будет приведен в исполнение. Мы вынуждены сделать принципиальную уступку нечаевщине." Все же, Коля, интересно мне было побывать, первый и последний раз в жизни, на партсобрании. Конца я его не дождался. Закемарил. Сладко спалось мне на нарах, лучше, чем на тахте, отначенной Ягодой у Рябушинского. Только сон приснился страшный, будто пасусь я на горячем асфальте города Мельбурна, ищу зеленые травинки в трещинках. Губы жжет мои замшевые, нос высох, жрать охота, в душе тоска по траве, толкают меня, пихают, а я ведь в шкуре меховой - жарко, и задыхаюсь от вонищи бензиновой. Безнадега. А мне надо детишкам травки принести, желательно зеленой. Они ведь ждут меня. Я их подбросила на часок в приемную Шверника на Моховой улице. И ужас меня разбирает оттого, что я одной ногой в Мельбурне, а другой там, в Москве. Но это еще ничего. Нашла я наконец травку. Росла она в метро, на выходе с эскалатора, пробиваясь между зубьев стального гребешка, под который ступеньки уносит. Ступеньки-то уносит, а я прыгаю против их хода и рву травку. Откуда она там взялась? Ноги, ведь, ноги, ноги топчут ее... Нарвала травки, набила полную сумку, вдруг чую, как в нее кто-то залез. Я его хвать за руку, стервеца, а это, Коля, оказался ты и говоришь, чего же я скрываю, что карман имею, в нем на футбол пиво таскать можно и жареные семечки. И так мне обидно стало, что ты ко мне в карман залез и что детишки мои от голода в приемной Шверника и Калинина помирают, что завыла я на все метро, эскалатор остановился, и я вниз поскакала. Поскакала по ступенькам вниз, а им конца не видно. Я опять и завыла. Ву-у-у-у-у-а? Тут у меня вдруг из левого шнифта искры посыпались, очень больно стало, я просыпаюсь, думаю в первый момент, что Чернышевский покушение на мою особу устроил и решаю со злости ноги у него, извини, из жопы выдернуть, поскольку я не либерал какой-нибудь Витте, а нормальный человек Фан Фаныч. Просыпаюсь, значит, окончательно, а в бараке - последний день Помпеи! Света нету, шум стоит, зубы скрипят, хрип. Зажигаю спичку. Человек двадцать бьются в падучей в проходах между нарами и отдельно друг на дружке. Совершеннейшая каша. Ты представь, Коля, ... ты что? Обиделся, что я тебя во сне увидел? Но ты же не украл у меня тогда травку, да и вообще не знал, в чей карман лезешь, человеческий или кенгуриный и потом, согласись, добрый тюлень, ты же не нарочно мне приснился. Нехорошо и печально говниться из-за таких пустяков. Ну что ты расстроился, Коля? Вот и я вместо того, чтобы тискать тебе дальше роман моей жизни, вспомнил жуткий случай, мне его за чифирком рассказал Кидалла. Он завербовал в стукачки одну бывшую великосветскую гадалку, толковательницу царицыных и фрейлинских снов. Фармазонка она была или не фармазонка, неизвестно, но к ней ходили жены всяких ответработников - быдло и интеллигентки. А в те годы чего им только не снилось! Шарлотта Гавриловна и передавала их сны Кидалле, а он на основании учения Павлова насчет того, что сны - это ночная жвачка нашими мозгами дневных мыслей, замастыривал разные дела и получил даже за них кликуху поэт наших органов", Говорит жена одного дипломата Шарлотте той Гавриловне, что приснился ей ее муженек и два секретаря его посольства в Италии. Будто они берут за руки, за ноги сначала Молотова, потом Кагановича, Калинина, Маяковского, Микояна, Ворошилова, Водопьянова, Мамлакат Мамаеву и других членов политбюро и бросают их в форум Колизея шакалам, гиенам и грифам в день Конституции. И посвящают все это киданье товарищу Сталину, у которого через шестнадцать суток - день рождения. Но шакалы, гиены и грифы почему-то не хавают членов политбюро, носы от них воротят свои и пасти зубастые. А Сталин сидит в ложе в грязной простынке и в сандалиях и говорит Муссолини: - Извини, дорогой товариш Дуче, что-то недоброкачественные гладиаторы завелись в наших рядах. Шарлотта и толковала такой сон как очень хороший, к свиданию, деньгам, марьяжу в партийном санатории и поражению генерала Франко, а потом доносила об этом Кидалле, И Кидалле оставалось только вызвать из Италии муженька милой ламы и его секретариков, предъявить им обвинение убрать в сговоре с итальянским фашизмом нашу партийную верхушку и часть актива. Дамочку, рассказавшую сон Шарлотке, надзиратели по очереди пилили на глазах дипломата, пока тот не раскололся и не продал сообщников. А Кидалла ему сказал напоследок, чтобы благодарил следствие за то, что им всем не предъявлено обвинение в попытке бросить целый ряд товарищей на съедение львам и тиграм под руководством Бориса Эдера во время циркового представления в честь делегатов съезда победителей. Тогда бы вышел им вышак, не всего червонец с поражением в правах и конфискацией имущества... И ты представь, Коля. в бараке - каша, в окно луна светит, на вышках, на всякий случай, стреляют в эту белую луну, а эпилептики от выстрелов попадали с нар, бьются в падучей, стонут, хрипят, языки перекусывают, зубами скрежещут. Надо им под головы подушки подкладывать, ложками языки прикусанные освобождать. руки-ноги держать, жалеть, испарину со лба вытирать, а Чернышевский сидит на нарах, покуривает солому из матраца и говорит мне, как ни в чем не оы вало: - Эта эпилептическая зараза от Достоевского у нас пошла. Почему мы с Белинским тогда его не ликвидировали? Не понимаю, Ведь ничего подобного мы бы сейчас с вами не наблюдали, Пришел надзор с керосиновыми лампами. Стоят мусора, от хохота надрываются, за животы держатся, некоторые даже своих баб и детей привели посмотреть на такое представление. Начали я и еше четверо, побросавших вечером свои партбилеты, успокаивать больных. К утру успокоили, Смотреть на них было страшно. Рыла синие, рты в крови, еле дышат, и несчастные у всех, мертвые уже почти, нечеловеческие глаза. В зрачках по желтой лампочке Ильича. Они зажглись под утро. Подкемарить, Коля, в ту ночь я так и не успел. Рельса звякнула. Подъем. Птюху притаранили. Потом налили по миске ржавой шелюмки. Подхожу к Чернышевскому и говорю, что если только замечу вторую попытку покушения на мою личность, то вечноголодные вохровские псы обглодают его, Чернышевского, до самой шкелетины, а обглоданную шкелетину я, освободившись, оттараню в музей революции и выдам за останки батьки Махно или Родзянки или еще какого-нибудь политического трупа. Схавал он мои слова и отвечает, что речь шла, действительно,обо мне, но не о покушении на меня, а о попытке привлечь к изучению истории партии, которое зквивалентно моей ликвидации и даже еще более эффективно. - А теперь расскажите, товарищ Йорк, что еще нового на воле? Как организация объединенных наций? По-прежнему ли это послушное орудие действует по указке США, и неужели партия не понимает, что Вышинский - палач и провокатор охранки на трибуне ООН - компрометанс? Ведь мы сами компрометируем себя на каждом шагу! Тут, Коля, Чернышевский потрепал меня по плечу, ухмыльнулся, как провинциальный босяк, и говорит: - Ну, хвахит, хватит. Мы раскололи вас. Вы - английский товарищ. Чувствуется почерк Галахера. Большой мастер. Я не удивлюсь, когда узнаю, что английский двор вступил в партию. Где ваш мандат, Йорк? Тут я сходу затемнил, разошелся, похвалил всех за то, что не поддались на провокацию и продолжают оставаться крупными деителями Коминтерна и МОПРа. - А посажены вы, - говорю, - лично Сталиным по согласованию с Торезом, Тольятти и Тельманом для сохранения ваших жизней. Ибо на воле во всем мире идет тотальная война на уничтожение старых большевиков, бравших Зимний и работавших бок о бок с Лениным и Свердловым. Даже внутри нашей, - говорю, - страны трудно поддающиеся разоблачению силы не останавливаются ни перед чем. Поэтому план партии вынужден был быть, как всегда, гениальным и простым. Так что от имени политбюро тридцати компартий имею честь передать вам, героям нашего времени, о том, что вы не осуждены. Вы, товарищи, тщательно законспирированы, и ни Гестапо, ни ФБР, ни Сюрте женераль, ни наш интеллижент сервис и другие выдающиеся легавки мира не дотянутся кровавыми своими лапами до ваших жизней! Сначала, Коля, я просто растрекался от злобы и мертвой тоски, но смотрю: разрыдались по-новой, слушая меня, мои большевички, за руки взялись, и даже те, которые после групповой падучей, закукарекали потихонечку, задышали поглубже, бедняги, глаза у них слегка ожили и синие губы порозовели. Опять стоят и поют, мычат, от волнения голоса обрываются внутрях, свой гимн. Мы наш, мы новый мир построим... Пойте, думаю, птички, пойте, стройте на самодельных международных аренах новый мир и перелицовывайте под руководством своего главного закройщика и бухгалтера мировой революции Кырлы Мырлы мир старый. Давай, Коля, выпьем за всех пойманных и распятых бабочек и за жуков, и за живых птиц, ставших чучелами, и за то, чтобы нам с тобой никогда не перелицовывать ни старых костюмов, ни старых пальто. 9 Между нами, я, мудила из Нижнего Тагила и Вася с Курской аномалии, перелицевал однажды в Берлине, в 1929 году, и костюм и пальто. Была инфляция. Я куропчить не успевал. Уведу миллион марок, скажем, а они по утрянке превращаются в пшик. Я поистрепался, прихожу к Розе Люксембург и Кырле Либкнехту в гости и спрашиваю: - Что делать, урки? Они и посоветовали все перелицевать. Нашли портного Соломона. Перелицевал он мне пальто и костюм блестяще, Коля! Стали как новенькие. Хожу по Ундер дер Линден с тросточкой, но в душе какое-то странное ощущаю бздюмо. Нету в ней веселой и гордой независимости от временной одежды человека на этой земле, Нету и все. Хожу, поеживаюсь непонятно отчего и зачем. Словно блоха меня кусает или занозинка колючая пощекочивает. В витринах отражаюсь, оглядываю себя втихаря,. перед зеркалами стою, галстук поправляю, а сам пронзаю взглядом пальто и костюм, расколоть их пытаюсь. Что с вами такое стало? Чего вам на мне не живется? Сидите-то чудесно! И выглажены вы, и хризантема притыривает шрам от карманчика, по твоей, Коля, фене, чердачка. Ну что с того, что кое-что левое стало правым и наоборот, правое левым? Это же моя беда с непривычки пальцы ломать пока ширинку расстегиваешь. Что с вами, гадины, и с настроением вашим костюмным и пальтовым происходит? Гордо молчат, продолжая сидеть на мне как с иголочки. А во мне неуверенность появилась во время работы из-за их враждебного такого отношения. Вздрагиваю. Оглядываюсь, когда надо раскидывать по сторонам прямым взглядом своих камердинеров, дворецких и секретарей. За столом или аля фуршет просто не знаю, куда себя девать. Пасу на симфоническом концерте няню Гинденбурга, бриллианты у нее в ушах, слушаю того же Шостаковича и потею. Спина у мена потеет! Чувствую, что пиджак нарочно зто делает, настырничает, тварь, а брюки морально поддерживают его. Собираются в складки на коленках и мотке, и шуршат. И карманы шумят как морские раковины. У-у-у. Ерзаю на своем стуле,откидном к тому же. Откидной стул, Коля, это окончательное падение и унижение. Какой-то фашист вежливо мне шепчет: - Вы пришли слушать музыку. Если она вам не нравится, идите в бордель! Промолчал я. Сдержался. Но открутил с мясом одну пуговицу с пиджака и ущипнул ширинку от невыносимого раздражения. Тут дирижер Тосканини обернулся и палочкой лично мне погрозил: цыц! Я задумался, как он мог, стоя спиной к залу, прокнокать майн кампф со шмутками? Шума же от того, что я открутил пуговицу с мясом, не было никакого! Брюки не хипежили от внезапной боли, а пиджак не свалился с меня после жуткого крика в обморок! Зеркал никаких перед шнифтами Тосканини не было. "Может, - думаю, - настучал кто-нибудь из оркестрантов?" Нет, все они в свои ноты косяка давят или же от удовольствия закатывают шнифты под потолок, Очень меня удивил дирижер Тосканини. Костюм меж тем успокоился. Сжался в комочек и плачет. Плачь, сука, плачь! Я тебе еще не такое устрою! Я тебя спичками прижигать буду, если не смиришься! Сгною гадину! Каустиком оболью! Антракт. В буфет я не пошел. Фланирую по фойе. Монокль вставил. А на меня что-то все кнокают, перешептываются, нагло и издевательски ухмыляются. Костюм, почуяв это, снова поддал спине жарку, О подмышках я уж не говорю. Там была парилка. Коленки, Коля, коленки, которые у людей вообще вроде бы не потеют никогда, возьми и исключительно мне назло запотели, прилипли к брюкам. Пришлось руки в карманы засовывать и втихаря брюки одергивать. Так что антракт этот был для меня хуже концерта. Прислонился я к колонне, смертельно ненавидя свой костюм, а пиджак тем же отвечает, колет сквозь рубашку, подлец, свиной щетиной, Я один борт оттягиваю, меня другой колет! Я стараюсь свободное пространство внутри пиджака обнаружить, чтобы не прикасаться к нему вовсе, искореживаюсь, сам в себя вжимаюсь, третий уже звонок, но ни хера не получается. Сажусь на свое место. Колется и колется. Все больше щетина ощетинивается, и так она вдруг меня вся разом щекотнула, что я задвигал руками как паровоз, зачесался и громко засмеялся. Зашикали фашисты. Тосканини через плечо снова голову повернул и смерил меня итальянским взглядом, как макаронину какую-нибудь. Оркестр что-то вякнул, и про меня все забыли, слава Богу. Только тот же самый жирный фашист прошипел: - На вашем месте я бы давно был в борделе. Там, повторяю, хорошо! Я написал записку с понтом от какого-то немца из зала, передал ее бабе фашиста и рванул на выход, потому что, по-моему, Коля, весь зал и Тосканини с оркестром с интересом смотрели на мой зад, Ведь пиджак что сделал? Приподнялся в плечах, а брюки только того и ждали, влезли в промежность, да так глубоко и крепко, будто я втянул их в себя усилием воли. На ходу нагибаюсь, двигаю всеми мускулами и мясом несчастной своей задницы, но понимаю всей душой - бесполезняк! Зашел за бархатную штору, дернул брючину так, что сам себя больно ущипнул, и обтер лицо той же шториной. Выглянул из-за нее. Баба фашиста достала записку, встала и - бамс ему по рылу. Шумок. Тосканини задрожал от бешенства. Палочку кинул в оркестр... Баба, рыдая, бежит ко мне за шторы и в дверь. Задела меня бедром и грудью. Кто-то захипежил в зале. - Пора решительно покончить с выходками социал-демократического отродья. Мы, немцы, всегда славились уменьем слушать музыку! Мы - нация философов, а не евреев! - Я его рассмотрел: челочка и усики под косом. Черненькие. А муж, которому по рылу попало, завопил, жирная свинья: "Хайль, Гитлер!" Я и рванул когти в свою машину на Гегелевском бульваре. Прибегаю. Снимаю сначала в бешенстве брюки и ими Гретхен свою, безо всяких комментариев поступка, по харе - хрясть, хрясть, хрясть! Затем пиджаком мух стал гонять. Понимаю, разумеется, что я не прав, и омерзителен, и виноват перед бедной женщиной и мухами, но ведь так повелось, что все свое зло мы срываем как раз на тех, кто не идет по делу с причинами нашего бешенства, неудач, гонений и мертвой тоски... Топчу ногами костюм. Пена на губах выступила. Лег на диван. Плачу. И она тоже, Оба плачвм. С другой стороны, если бы мы срывали зло на истинных виновниках дерьма нашей судьбы, то перед, кем же тогда, спрашивается, Коля, мы извинялись бы, замаливали грехи и страдали? Потом бурно помирились, Утром она погладила костюм. На него смотреть было страшно. Может, думаю, другим станет? Какое там! При настроении бывал, тварь, вместе с пальто, в холодном и враждебном, но вежливом ко мне отношении, а как закиснут, закуксятся, то - повело подлости делать. Пиджак особенно любил тогда терять хризантему или гвоздику, которыми я прикрывал шрам от перелицованного кармана. "Смотрите, - мол, - мне нечего скрывать! Смотритв! Мне за себя не стыдно! Я - пиджак бедный, но честный!" Нет, Коля! Ты много чего испытал в своей жизни, пересылку Ванинскую прошел, суки на тебя с пиками ходили, в кандеях тебя клопами и голодом морили, в "Столыпине" ты трясся и подыхал там же от безводья пострацлзей, чем в пустыне Сахаре, ибо в пустыне бывают миражи, но ты, Коля, не испытывал на своей шкуре и, даст Бог, никогда не испытаешь, как шантажируют нормального человека во время инфляции предметы ширпотреба, мать их ети, и продукты питания! Закадрил я, как теперь говорит молодежь, в чудесном музее одну аристократку. Бедную аристократку. Чтобы выглядеть поэлегантней, она, я сходу это заметил тоже, проделала со своими шмутками что-то сверххитромудрое. Но бабский туалет, сам понимаешь, гораздо сложней нашего и предметов в нем намного больше. Да и кальсоны, скажем, при инфляции заштопать можно, а то и вовсе не носить. Но ты мне ответь, как быть бедной и милой женщине с чулочками? Как ей быть с туфельками? Она же после первой набойки стареет в душе на пять лет, а после второй сразу на двадцать и ей тоскливо и неприятно ходить по земле. О штопке на чулочках мы лучше вообще говорить не будем. Штопки эти не заживают в душе у у женщины, как раны на наших мужских сердцах, Коля... Мы вместе с дамочкой любовались сытым натюрмортом, и я сделал вид, что не заметил, как бедная женщина в строгом костюмчике, с лапками, засунутыми в кротовую муфточку, сглотнула слюнки... Оторвала шейку омара и раздумывала, чем бы ее запить... А выбор выпивона и закусона в том натюрморте был богатый. Ах, Коля, как сжалось сердце и как я покраснел, когда просек, что и ее изящный костюмчик перелицован. Перелицован, причем, гениально! И расколол это дело один я из всей немецкой толпы! Меня не проведешь! Некоторая изнанка, когда становится вдруг, ни с того ни с сего, непонятно для нее самой, стороной лицевою, на вникает, сучара поганая, держаться с нагловатым шиком и более того, с вызовом. И чем дороже и великолепней был в прошлом перелицованный материал, габардин, скажем, или ратин какой-нибудь, тем хамовитей, вызывающе наглей и самостоятельней старается держаться сделавшая неожиданную карьеру на инфляции и на человеческом несчастьи подлючья изнанка. Была она Никем и вдруг стала, так сказать, Всем. Но не забывает, Коля, ни на секунду изнанка, в ошеломившей ее радости, того, что нет у нее светлого будущего. Нема! И портной не возьмется, да и сам человек не отважится переперелицевать костюмчик или пальтуганчик Кроме всего прочего тлен неверной материи не дозволит этого сделать. Очень, однако, живучи, Коля, такие вот изнанки. Каким-то образом, то ли благодаря страху неминуемого конца и ежесекундному цеплянию за жизнь, или же чудовищной экономической рассчетливости изнанка ухитряется прожить на белом свете гораздо дольше лицевой стороны. Гораздо дольше. Так вот: сияет от радости новой жизни кремовая мягкая шерсть дамочкиного строгого костюмчика, греют друг друга лапки в кротовой берложке, а сама шкурка, видать, намазана слегка глицерином перед походом в музей, чтобы выглядеть не такой старой и вытертой. Остались мы с дамочкой вдвоем у натюрморта. Дохавали все, что на нем было. Оставили только фазаньи крылышки, да макушки ананасов с лимонными кожурками и красные панцыри раков и омаров. Дохавали, переглянулись сыто и довольно, и поканал я за ней следом в другие залы. - Посмотри, позорник, - говорю своему костюму, - как надо себя вести в обществе! Что тебе мешает иметь такой же приличный характер? Ведь дамочкин костюмчик тоже из вашей перелицованной шатьва-братии, а как держится! Просто маркиз, барон, мясник и почти генерал-лейтенант! - Молчит костюм. Не хамит. Пиджак на мне уселся поудобней. Лацканы уши свои востренькие к бортам прижали и перестали пуговицы терзаться, что разлутши их навек со старыми петельками, а обручили с новыми, самозванными стрелки на брюках вдруг появились, и спокойно плывут мои брючины, словно лодки по озеру, по очереди обгоняя друг друга. Достойно, в общем, шагаю. Но тут, на наше несчастье, приканали мы с дамочкой на зкспозицию мужской и дамской одежды 19 века. Костюмам всяким, Коля, камзолам, накидкам, балдахинам, фракам, дамским платьям, отделанным мехами и камешками, чуть не сто лет, а то и больше, а они, плюя на нас, выглядят веселыми, молодыми, и сами себя уважающими вещами. Трогаем мы с дамочкой разные сукна, шелка, бархаты и так далее, как будто мы специалисты-модельеры. Хотим найти и расколоть какую-нибудь перелицованную шмутку. Ищем и не находим! И дамочка вдруг, ни с того, ни с сего, прижалась щекой к орденоносной груди черно-золотого Талейрановского мундира и горько-горько заплакала. - Извините, - говорю, - фрау, вы не потеряли чего-либо? - грустно головкой она помотала. - Вам плохо? - Мне жаль, что навсегда, что... никогда.... что больше никогда ничего.... что все ужасно... ужасно.... ужасно! - говорит дамочка и платочек роняет. Веришь, Коля, внутренний голос мне толкует: "Ни в коем случае не нагибайся!" - но ситуация истинно драматическая. Я нагнулся, предчувствуя нечто непоправимое и так оно, сука, и есть! Лопаются по шву, главное, оо злорадным звуком, проклятые брюки мои на самой заднице и торжествуют! Пиджак кричит: "Браво! Браво!" Разгибаюсь. Несмотря на жалкий стыд и жар в лице, подаю дамочке платочек. Сам притыриваю свой зад,: свой, хуже чем голый, если как следует разобраться, зад. Что я пережил тогда, Коля!! Боже мой!! - Благодарю. Вы очень любезны. - Буду рад, - отвечаю, - напомнить вам, фрау, о себе в лушие времена. - Вот моя визитная карточка. Ау фи дер зеен. Мне дурно от нафталина. Не провожайте меня, прошу вас. Вот английская булавка, - говорит дамочка, ибо просекла случившуюся трагедию. Поканала к выходу, Делать нечего, Стараюсь сложить половинки брюк поровней. Сложил. Причем, притыривал меня манекен гофмаршала австрийского двора в парадной форме. Сложил, Поддеваю булавкой, просунутой через ширинку, половинки эти изнутри, обливаюсь потом от напряга и вдруг хипежу на весь музей: - А-а-а! - это я всадил-таки себе в мякоть булавку. Служитель подходит. - Вас ист дас? - В восторге, - говорю, - от экспозиции! Какие моды! Какие вещи! И ни одной перелицованной! - Увы, это так, - сказал служитель. - Но выражайте, пожалуйста, свой восторг не так бурно. Гут? - Гут, - говорю я и от отчаяния решаю слинять из музея с рваным тендером. Воли у меня, однако, на этот шаг не хватило. А костюм хохочет там временем от радости, что больно мне в совершеннейшем униженьи, и дергается весь, заходится прямо, и пытается при этом вывернуться наизнанку, вернее, на бывшую свою лицевую сторону, тварь такая! Ты еще у меня узнаешь, гадина, - говорю пиджаку, - как орать "Браво! Браво!" Ты у меня еще узнаець и содрогнешься. " Пытаюсь, Коля, еще раз, уже теперь снаружи, приколоть половинку. Действую осторожно. "Неужели, - думаю, - удалось мне однажды взять челюсть с платиновыми зубами и алмазными пломбаьпа у старого барона Брошке, и он этого не заметил, ибо два часа, разинув рот, кнокал в Лувре на Джаконду, а тут не удастся заколоть брюки? - О-о-о! - я все ж таки по-новой влупил себе, Коля, булавку. С психу втыкаю ее по самую головку в зад гофмаршала австрийского двора и вмиг, непостижимо почему, выхожу из плебейского состояния во вдохновенное и аристократическое. Именно в таком состоянии нам удается совершать Чудесное в жизни, на опасной работе и еще, пожалуй, в цирке. Я все ж таки эквилибристом бывал... Слева от гофмаршала стоял сам господин Ротшильд в черном, тончайшего сукна костюме с котелком на манекенской роже и с тросточкой в мертвой руке, На табличке так и было написано: Костюм барона Ротшильда. Из частного собрания кн. Юсупова". С Ротшильдом мы были примерно одинаковой комплекции. Действую с азартом, который, на самом-то деле, Коля, является веселым страхом, выбираю момент, остаюсь в кальсонах, сволачиваю с Ротшильда брючата, приподняв легонький манекен, и быстро наблоываю их на себя. Жмут. Узки. Фасон нелепый, но передать тебе, Коля, что ощутил мой зад и мои ноги от прикосновения тончайшего, бессмертного почти сукна, я не смогу. Не смогу. Свои брюки, скрежеща зубами от ненависти, засовываю под пиджак. Говорю: извините, господин Ротшильд. И намыливаюсь к выходу. Не спешу. Оглядываюсь. Жалкий вид у могучего финансиста, ни разу в жизни, очевидно, не испытавшего мучительных отношений со своими шмутками и в гробу видавшего любые инфляции. Жалкий. Но я не торжествую над его посмертным унижением. Я замечаю, как гримаса ужаса исказила черный сюртук, как он пытается сорваться с манекена и броситься за мной и как текут по нему в два ручейка от ужасного горя слезы перламутровых пуговичек. Спазм сдавил мне горло, и я слинял из музея. Выпьем, Коля, за райскую птицу и за павлина, которому приходится распускать хвост в тюрьме. Слинял я, значит. Прикандехал домой. Иду к соседям. Сел за швейную машинку и раза четыре, задерживая подолгу иголку в шве, прострочил лопнувшие брюки. "Ну как, - говорю, - приятно, падлы" Прогладила их опять моя Гретхен, да так, что они слегка задымились. Ожог второй степени! Ротшильдовские брючата притыриваю в кладовке. Вечером, думая о дамочке, иду в советское наша посольство погулять насчет годовщины великого октября. Нахавался. Напился. Бывший рабочий класс, перелицованный в дипломатов, умел гужеваться. И костюм мой чувствовал себя в своей тарелке. Беру севрюжки, маслин, сыра и звоню той дамочке, а мне отвечают: - Два часа назад ее не стало. Потом уж я узнал, что дамочка отравилась газом... Да, Коля, грустно. Грустно... По утрянке читаю в газете объявление: "Возвратившего брюки барона Ротшильда музею тряпок антикварных ждет вознаграждииие. Звонить по тел..." Получаю несколько миллиардов, разумеется, подстраховавшись, от дирекции музея. Проедаем их с Гретхен, Кырлой и Розой... Одежка моя продолжает надо мной изгиляться. Ширинка, где б ты думал, Коля, вдруг расстегнулась и конец галстука из нее торчал у всех на виду? В посольстве Англии, на дне рождения короля Георга, куда я забежал поужинать. Ты думаешь, я поужинал? Я съел, ты совершенно точно выразился, от хуя уши. Подходит ко мне дуайен, высокомерно вскидывает подбородок н своими вонючими глазами высокомерно же что-то маячит. Я сразу не просек, что именно, по сторонам смотрю и на анфилады, а он маячит и маячит ... И только я ростбифа кровавого, сутки человек не жрал, дня рождения Георга дожидался, хотел похавать, к губам поднес, ноздрю раздул, как понял наконец этого дуайена, глянул вниз и увидел в ширинке конец галстука. Я слабой от горя рукой отложил двурогую золотую вилку с куском мяса на кусок лосося. Высокомерно дал понять, что сигнал принят. Я, мол, вам за него от всей души благодарен. Сейчас же удаляюсь. Извинитесь за меня перед нсеми присутствующими. Привет британской короне. Смотрю, Коля, перед тем, как незаметно и гордо удалиться и капли Зеленина принять в сортире от стука и боли смущенного и стонущего сердца, а за аляфуршетом никто не пьет и не хавает. Все на меня давят косяка и король Георг с портрета тоже. Что я пережил тогда, Коля, что я пережил ! Отвалил, опозоренный в глазах берлинских дипломатов. Роза Люксембург и Карл Либкнехт потом мне объяснили, что надо было хавать и пить, как ни в чем не бывало, потому что высший свет, хоть и заметит когда-нибудь курьез чужого туалета, но непременно сделает вид, что ничего не видит. Отвела она меня с Карлом к доктору одному. Доктор Фрейд. Добрый, но очень любопытный. Спрашивит даже, любил ли я в детстве нюхать пальцы после ковыряния в попке, грыз ли ногти на ногах, наблюдал ли акт между папой и мамой или ихние различные комбинации с друзьями дома и велел вспомнить всю мою жизнь, ничего не скрывая ни от него, ни от себя. Пять суток подряд рассказывал я, а костюм и пальто валялись на полу в передней. Диагноз мой оказался простым: комплекс неполноценности на почве инфляции. Прогулки перед сном. Душ Шарко. Гальванический воротник. В зеркало не смотреться ни в коем случае, ни под каким предлогом. На следующий день была у меня еще одна беседа с доктором. Но странная штука, Коля, я то и дело возвращаюсь к пальто и костюму, хочу, чтобы обратил на них доктор Фрейд внимание, а он все к детству и к детству. Помню ли, как выскальзывал из чрева и как маменька молоко мне давала, долго ли сидел на горшке, позволял ли котенку играть со своей пиписькой, или наоборот, хотел сварить ее в супе с клецками, а также обменять на куклу с густыми волосами и крохотными трусиками. Вывел он меня из себя, когда спросил, называл ли я шубку жопкой, пасеку - писькой, маму - папой и писал ли на свое отражение в луже. - Хватит, - говорю, - доктор Фрейд! Может, вы и разбираетесь в ночных горшках и ненормальных людях, но в настроении вещей, с которыми человек живет иногда больше, чем с бабами, не смыслите ни хрена. Рассчитаемся после инфляции. Желаю клиентов. И ушел. Иду по Мамлакат Наханговой, извини, по Фридрих-штрассе. Промокло пальто мое насквозь. Накладные плечи опухли и приподнялись нагло. Издеваются. Но и я шиплю: "Зонтика вам не будет!" По лужам шастаю, брюки мочу, душа из них вон, думаю. Туфли только жалко было. Они ведь не при чем. Я их даже не чинил ни разу. До пиджака дождь добрался. Идти тяжело стало: столько воды впитали мои проклятые шмутки. И внезапно, Коля, представил я себя на месте пальто и костюма На их месте себя я представил. Жили они на мне, помогали работать, согревали, в конце концов, на лучшего из людей делал и похожим и, несмотря на преклонный возраст, старались чудесно выглядеть. Они не теряли в старости своей, теперь я ато точно знаю, достоинства, и я им был глубоко благодарен. Они же, Коля, вправе были рассчитывать и безусловно рассчитывали на нормальный закат своих дней, на гробик, куда нормальный человек Фан Фаныч не засыпет нафталина, и где не спеша превратит их бесшумная моль в счастливый прах. А я, как курва с Казанского вокзала, поддался вместо этого совету Розы с Карлом пойти по легкому пути и преподнес, идиот, служившим мне верой и правдой вещам подарочек! Я их, болван, перелицевал! Я их, амбал, переделать отдал портному Соломону! Гром, Коля, грохочет, молнии расписываются на небе, как следователи на протоколе допроса, и попросил я прощения сначала у пальто, потом у костюма. "Правильно, - говорю, - вы взбунтовались, достоин я вашей жестокой мести и любой приговор близко к сердцу принимаю. Пойдемте, выпьем на прощанье." Хлобыснул я шнапса в тошниловке, с поддачи плачу, гадина, потрекал со смертной душой вещей, которых из-за своей глупости, умных советов и инфляции обрек на унижение насильственной жиз - Люди, - говорю, - господа! - тогда, Коля, в пивных речуги кидали. - Пусть все стареет и умирает в свой час, и даже тело Ленина похоронить надо, за что тело-то проклятыми опилками набивать, взятыми с цирковой арены после укрощения львов, рысей и тигров? Опилки же униженьем зверей пахнут и мочой, господа! Как услышали немцы про Ленина, Коля, так завопили: "Хайль Гитлер! Хайль Гитлер!" Все перепутали. Сижу. Еще поддал. Рукава родного пиджака слезы мои вытирают, а я убиваюсь, простить себе не могу перелицовки уважаемых вещей. Они подсохли слегка, согрелись, прижались ко мне, ни встать, ни повернуться, и тут, Коля, все в моей природе и в жизни пошло по-другому. Во-первых, на улице дождь перестал. Во-вторых, в пивную зашел тот самый тип из филармонии, жирная свинья, который по рылу схлопотал, а с ним другой: челочка, усики, коричневая бабочка под черным плащом. "Хайль, Гитлер!" Это немцы с кружками поднялись тем двум навстречу. С усиками и говорит им: - Урки, у меня полный лопатник фанеры. Крупп презентовал на то, чтобы поставить Европу раком. Гуляем! - вешает плащ на спинку стула. На меня не обращает внимания - чего обращать? Сидит себе пьяная рвань и шнапсом наполняется. Смотрю: урки толковище устроили и все насчет мокрых дел. Того, мол, надо замочить, этого заключить, одних сжечь, других заставить шестерить нашей высшей расе. Не оборачиваюсь. Делаю свой коронный пассаж левой с вывихом плеча. Увожу лопатник с фанерой Круппа из плаща с усиками и челочкой. Перепулить его, однако, не спешу. Держу подмышкой. Пиджачишко, как живой и верный партнер, притыривает лопатник. Спасибо, - говорю, - тебе!" - а у урок толковище продолжается. Поливает все больше с усиками и челочкой. Поливает небезынтересно. - Мне бы, - говорит, - такого зама по мокрым делам, как Сталин, и я за, него, сукой мне быть, десять Гиммлеров отдам. Помните, урки, далеко пойдет этот человек. Но ваш фюрер и ему приделает заячьи уши. Он сам своих генералов перешпокает и переведет, а партайгеноссен перемикстурит в лагерях и гестапо. У него Гестапо Лубянкой называется. Наш человек переслал оттуда чертежи советских концлагерей. Большевикам нельзя отказать в некоторой гениальности, но дело уничтожения ублюдков мы поставим на немецкую ногу... Нам, вождям, господа, жизнь дается всего один раз, и прожить ее бедно, но честно мучительно трудно!... - это было последнее, что я услышал, линяя. Слинял. Костюм и пальто вели себя при этом просто прекрасно. Понимание ситуации и преданность - восхитительные и братские. Перепулил я лопатник с фанерой, три косых долларов и фунтов в женском сортире в бачок. Прочитал на стене стишки Уолтера Маяковского "Партия - рука миллионнопалая, сжатая в один громящий кулак. Вчера, товарищи, здесь поссал я, и извините, пожалуй?та, если что не так." Перепулил я лопатничек фюрера и возвратился. А на меня сходу бросается жирная свинья Геринг и целует, как родственничка. - Спасибо, кореш! В филармонии все так прелестно получилось! Благодаря твоей записке от меня насовсем ушла омерзительная любовница. У нее были больные придатки, клитор жесткий как курок "Парабеллума" и характер - пакость. Спасибо! Мы, немцы - нация любовников, а не Гегелей и Кантаровичей. А в записке, которую я тогда послал свинье с тем, чтобы его дама ее прочитала, было написано, Коля, следующее: "Друг! Неужели тебе нельзя верить? Ты же клялся, что нигде больше не покажешься с этой тухлятиной! Жду тебя в борделе. Там хо-ро-шо!" - Спасибо, кореш! Вступай в нашу партию! - предлагает свинья, и просекаю я, что и у него, и у того, что с усиками, и у остальных рыла сплошь перелицованные, Просекаю изнанку вонючую в ихних речугах и манерах. - Была бы, - говорю уклончиво Герингу, - партия, а члены найдутся у народа. Вступить никогда не поздно. - Да здравствует партия! - хипежит с усиками и тоже руку мне жмет. Говорит, что я тогда героически ушел из зала, продемонстрировав отвращение немецкой души к модернистско-марксистской заразе в музыке, и, если он, Гитлер, возьмет власть в свои руки, то меня сейчас же утвердят директором филармонии и начглавреперткома. Ибо, - говорит, - что-то мне в тебе нравится, но что именно, никак не соображу. Лицо твое - арийское. Ты, по-моему, астрологией занимаешься? - Нет, - отвечаю, - я всего-навсего международный, гастролирующий из страны в страну урка, то-есть гангстер. Упираться не желаю принципиально. - Как так "упираться"? - не понял фюрер. - Работать, - говорю, - не желаю, - и поясняю по его просьбе, что в гробу я лично видал строительство как капитализма, так и социализма, потому что все зто вместе взятое есть ложный путь человечества и самоубийственный технический прогресс с постепенной смертностью всего живого, воздуха, рек, морей и джунглей. Я к этому своих рук не приложу. Я, - говорю, - беру лишнее у того, кто заелся. И посему безобиден. Мечтаю стать фермером в Антарктиде, где партий пока никаких нет. - Это - по-нашински. Это - по-вагнеровски! Но ты, Фан Фаный, ограниченный человек. Ты еще не припер к национал-социализму. Мы, фашисты, твою философию протеста одиночки сделаем философией всех немцев, философией Новой Германии. Мы отныкаем лишнее у еврейской плутократии, охомутаем большевистскую Россию и перетрясем фамильные сундуки выжившей из ума Европы. Мы, арийцы, погуляем по буфету, а быдло пускай поупирается. Ты в России-то бывал? - спрашивает фюрер и еще ставит мне кружку - Бывал, - говорю, - не раз. - А фюрера ихнего видел, Сталина? - Встречал, - говорю, - пару раз, в Баку и в Тифлисе. Он банки курочил. Почтовые дилижансы брал с партнерами. Неплохой был урка, но ссучился. Генсеком стал. Ведет себя, как падла в камере. Кровь из мужика пьет, дворян кокошит, батюшек изводит. Кровной пайкой не брезгует. Но это еще цветочки. Ягодки у вас обоих впереди. Тут фюрер задумался о чем-то, потом говорит: - Трудно мне будет. Трудно. Однако, я привык поступать по-вагнеровски, по-ницшевски, а не по-баховски. Я твоему Сталину попорчу нервишки! - Дай-ка я тебе по руке погадаю, - говорю фюреру, потому что почуял в нем что-то зловеще-зловонное. - Дает он мне свою руку вверх ладонью. - Вот эта линия, - гадаю, - свидетельствует о том, что ты в детстве говно жрал. Но она же, эта линия - линия величия и везенья. Суждено тебе наломать больших дров в истории. - Все правильно, - обрадовался фюрер, - но, гляди, насчет кала помалкивай. Я его никогда не ел. Я - художник, Фан Фаныч! Большой художник. Не ел. - Ты просто не помнишь. Такое случается в самом раннем возрасте, и это признак избранной фигуры и крупной личности. К тому же вон та линия говорит, что твой любимый цвет - коричневый. Кстати, - спрашиваю, - это не ты случайно пальцем нарисовал свастику в сортире рейхстага? - Ты - большой маг, - сказал, побледнев, фюрер. - Я ее еще нарисую, и не дерьмом, а кровью! В Лувре, в Букингемском дворце, в Кремле и в Белом Доме! Все сгнило! Все провоняло гуманизмом! Фэ! Я сожгу этот свиной хлев мира! - А может, - говорю, - лучше тебе поучиться рисовать? Сейчас в связи с инфляцией можно брать уроки за кусок хлеба у самого Ван Гога. - Я призван не брать уроки, а давать их! - осадил меня Гитлер, и я, Коля, горько подумал тогда о том, сколько в этом веке свалилось на наши бедные головы вонючих, безумных, безжалостных учителей. Сидим, пиво пьем. Костюм и пальто - не нарадуюсь. И высохли, и не колются, и не жмут брюки в паху, может, думаю, обойдется, приживутся, и поношу их до лучших времен? Где там! Сию же секунду Геринг по пьянке толкнул Гитлера, и тот смахнул на меня локтем яичницу с салом и кружку пива вылил. - Ничего, - говорит, - скоро ты у нас форму оденешь. Она на тебе сидеть будет хорошо. Не то, что это дерьмо! - Нет, - отвечаю, - форма урке ни к чему. Я же не фашист. Вдруг вижу, за окном по улице процессия канает. Впереди людей катафалк. Восемь лошадей, и все идут тихо, головы опустив, и о чем-то думают, думают и думают. На катафалке гроб. Провожающих - человек десять, и среди них, Коля, вижу я своих кирюх, Розу Люксембург и Кырлу Либкнехта. Плачут оба. Я ору из окна: - Люксембург! Либкнехт! Роза! Карл! Гитлер говорит: - Где они? Где они? К оружию, граждане! Кружки - в руки! Если бы я не объяснил фашистам, что Роза и Карл не коммунисты, а просто у них кликухи и они мои кирюхи, то им бы тогда попало. Кликухи же Курт и Магда получили такие за то, что молотили виллы и квартиры хозяев фабрик и заводов. Экспроприировали таким честным образом прибавочную стоимость. Тут Гитлер челкастый с усиками хватился, наконец, своего партийного лопатника, залез на стол и кинул речугу: - Нация, крадущая бумажник у своего фюрера, далеко пойдет! Я заставлю худшую часть Германии харкать кровью! Надоело! Пора, урки, рейхстаг поджигать! Пущай попылает синим пламечком колыбель еврейско-болгарских ублюдков! Все на баррикады! Я говорю: "Без меня, господа, без меня!" - и линяю. Догоняю катафалк, лечу, как на крыльях, откуда только силы взялись, и чувствую всей кожей: дрожат на мне костюм и пальто сладкой дрожью последней агонии. "Кого, - говорю, - Роза, хороните?" Представь себе, Коля, хоронили они портного Соломона. Он не мог примириться с массой заказов на переделку одежды и повесился. Снял я с себя на ходу пальто, потом пиджак с брюками, и в одних трусиках остался. Положил все вещи в гроб, рядом с тем телом, которое их перелицевало, и на сердце у меня - печаль покоя. Я выполнил свой долг перед обиженными и униженными вещами. И не надо, Коля, никогда ничего перелуцовывать. Пускай живут и помирают в свой законный час, или же от нормального несчастья леса, пиджаки, государства, полуботинки, литература, палто, горы, кошки, мышки, галстуки и люди. А вообще человечеству невдомек, что не тяпни я тогда из гитлеровского плаща лопатник с фанерой, и возможно, не стал бы фюрер поджигать рейхстаг. Не надо, Коля, ничего перелицовывать. И я не желаю идти с Кырлой Мырлой на страшном суде по одному делу за переделку мира. Не хочу - и все! Мир, ей-Богу, не прощает человеку перелицовки. Он нам уже и в паху, вроде брюк, жмет, и грудь давит, дышать нечем. И мы приписываем ему свои собственные грехи страстно и отвратительно... насчет же фюрера, Моля, я не выламываюсь. У меня зто одна единственная ужасная вина. Ты бы видел, какими шнифтами он кнокнул, когда хватился лопатника, на партнеров по банде и сказал: "Хватит! Чаша терпения переполнена! Это - последняя капля!" - понял бы, что именно на моей совести кровь и загубленные жизни миллионов людей. Я уж не говорю об искромсанной поверхности Земли. Тут кое-кто утверждает, что во всем виноват Гитлер и еще больше Сталин. Какая же зто все херня! Фан Фаныч во всем виноват. Один Фан Фаныч. И одному ему идти по делу. Не по сочиненному Кидаллой с ЭВМ, а по своему особоважному делу. Господи, прости!... Ничего не могу сказать в свое оправдание! .. 10 Вот ты спрашиваешь, Коля, почему Фан Фаныча на фронт не взяли. Мог бы, конечно, и сам допереть, что к чему, но я уж поясню, потому что со всеми этими делами связан важный момент моей жизни. А если копнуть поглубже, осмелиться если копнуть, то и в жиз- . ни теперешнего мира. Глубже мы с тобой копать не будем. Так вот, проходит с 22 июня ровно в четыре часа десять дней. Я, разумеется, жду, когда дернут, прикидываю, по какой пойду статье и что за сюжетец будет у моего дела. На месте Кидаллы я бы уже на второй день войны ухайдакал меня по делу о попытке отравления обедов и ужинов / завтракают, Коля, руководители дома/ в сверхзакрытой столовой ЦК нашей партии. Массированный ударчик цианистым калием по желудкам партийной верхушки, и народ в критический момент своей истории лишается сходу Ума, Чести и Совести. Беда. Спасение уже невозможно, а Гитлеру открыта зеленая улица в Индию. Кидалла доложил бы об этом деле Берии. Тот самому, а сам усмехнулся бы в рыжий ус и сказал бы: - В тылу мы навели порядок. Пора прекратить бардак на фронтах. Снимите Буденного. У нас не гражданская война, а Отечественная. Так и будем называть ее впредь. Итак: я желаю пролить за родину и народ несчастный советский свою кровь. Встал однажды. Не умывшись даже и не позавтракав, канаю в военкомат. К нему очередь, как в Мавзолей. Мужики и немного баб. Ну, думаю, сучий мир, и тут очередища! Подохнуть и то не подохнешь, кровушку пролить и то не прольешь, если не спросишь: "Кто последний?" - Здравствуйте! - говорю устало и солидно, - братья и сестры! Хляю, как ты понимаешь, за большого начальника в штатском. - Добровольцы? - Так точно! - за всех отвечает седоусый, весь в Георгиях, кавалер лет семидесяти пяти. - Здесь недопустима волокита. Фронту нужны солдаты. У меня за плечами японская и первая мировая, позвольте заметить. У самого руки и ноги дрожат. Не воин. Старикаша. - Домой, - говорю, - батенька, домой. Вы необходимы тылу. Решается вопрос о вашем назначении начукрепрайона Солянки. Домой. О фронте не может быть и речи. Теперь у нас фронт нового типа. Самый широкий из всех, существовавших когда-либо в истории фронтов. Ясно? - Так точно! Разрешите идти? Ушел старикаша, а я прохожу прямо в комнату. Смотрю на военкома. Три шпалы. Мясник. Взяточник. Опух от пьяни. Представляюсь. Он же, он же, он же, он же Легашкин-Промокашкин. Почему повестки не шлете, падлюки? Сами на фронт захотели? Я вам, - говорю, - прохиндеи, быстро это дело сварганю. Кровь желаю пролить! Давай сейчас же, змей, пулемет в руки! Три шпалы покнокал в какую-то ксиву. Набрал номер. - Здравия желаю, товарищ майор! Говорит Паськов. У меня в кабинете... один из ваших... Легашкин-Промокашкин... Просится на передовую. Хорошо. Передаю. Есть согласовывать! Есть! Есть! - Передает жопа-рожа мне трубку. - Привет, - говорю,- товарищ Кидалла. С повышеньицем вас, с майором вас, холодное сердце-горячие яйца! - Здравствуй, мерзавец. Фронта тебе не видать, как своих ушей. Ты числишься за органами. Жди и не вертухайся. Насчет крови не беспокойся. Мы ее еще тебе не столько прольем, сколько попортим Ждать! Ты меня понял? Продолжать ждать! - А если я, - говорю, - Сталину напишу жалобу? - Пиши. Я же лично тебе на нее и отвечу: жди, перерастина. Если б не органы, ты бы уж давно истлел на Колыме. - А вдруг, - настырно спрашиваю Кидаллу, - я жду себе, жду, а фюрер въезжает в Москву на черном "мерседесе", пересаживается на Красной площади на белого ворошиловского жеребчика, вскакивает на Мавзолей и говорит: "Я вам покажу, сволочи, как лазить по карманам вождей!" - Что, - говорю, - тогда? Я-то дождусь, а ты где будешь? В Швейцарии? Или в Аргентине? Победа-то, - говорю, - еще в черепашьем яйце, а яйцо в черепахе, а черепаха в Московском зоопарке была, да из нее суп сварили Кагановичу. Как быть, если ваш вонючий Каганович суп черепаховый любит? А? У трех шпал от моих слов хавало перекосилось, а Кидалла помолчал и отвечает: - Наше дело правое. Дождешься не фюрера, а своего часа. - Ну, а вдруг, - продолжаю настырничать, вдруг фюрер через месяц в Большом Георгиевском сабантуй шарахнет и Джамбул ему лично будет бацать на арфе, а Ойстрах на гармонике? В кабинет, Коля, офицерья набилось. Один вытащил револьвер и взглядом спрашивает у военкома приказа шмальнуть меня на месте. Военком как шикнет на него, а Кидалла говорит: - Вот придет срок, возьму я тебя, и ты проклянешь миг сомнения в нашей победе над фашизмом. Иди запасай бациллу. Скоро жрать будет нечего. - Ну, смотри, - толкую напоследок Кидалле, - если нас победят, я тебя ждать не заставлю. Сразу из жопы ноги выдерну и палочки Коха вставлю. Сачок! Тыловая крыса с синим кантом!. Чтоб тебя охерачило чем-нибудь сердечно-сосудистым! Чтоб бомба попала в твою Лубянку трехтонная! - До встречи, гражданин Тэдэ. Не стал Кидалла огрызаться, положил трубку. Я со зла как гаркну на офицерье: "Сми-р-р-р-р-на-а!" - Так они все руки по швам и - мертвая тишина в кабинете. Выхожу. Очередь кнокает на меня, как на Молотова. Окружили. Даю команду: - Женщины, дети, короче говоря, все добровольцы, кру-у-у-гом! Повернулась очередь бестолково. - По домам, до повестки с вещами, шаго-о-м... марш! И я, Коля, правильно тогда поступил. Солдат на фронте хватало, их даже армиями целыми в плен брали, а добровольцев этих: работяг, профессоров, царских вояк, полуслепых, склеротиков, подагриков, палец не гнется курок нажать, и девочек бедных кидали в атаки, как мясо волкам, чтоб только самим отбиться от наседавшей стаи. Спас я несколько жизней от напрасной смертяги и - Слава Богу. Ладно, хватит об этом. Война. Беда. Замастырил мне Вася-госзнак ксив целую кучу: паспорта, командировочные, аттестаты, справки о ранении, генеральские всякие дела, и езжу я по всей нашей, действительно. необьятной родине из конца в конец. Наблюдаю, как одни страдают от похоронок и пухнут с голоду, да к тому же ишачат и в поле, и в цехах, и в лагерях по двадцать часов в сутки, а другие хапают, хавают, где только можно отдельную колбасочку, купюры, валюту, рыжье и бриллианты. Монолитное единство советского народа наблюдаю. Беда, Коля, с этим делом, беда. Завал, болве того, с этим делом. Отвлекаясь от военного времени, скажу тебе так: никакого советского народа нету в природе. Как есть отдельная колбаса, так есть отдельные люди. Кстати, колбасы отдельной тоже теперь днем с огнем в провинции не сыщешь, если и выкинут ее в Тамбове, Торжке и Туле, то очередь за ней с утреннего гимна, и все стоят, книги читают про процветание советского общества... Прости, отвлекся. Сердце же как чайник старый и любимый, накипает в нем все и накипает... Наконец сорок пятый год. Победа, можно сказать, у Сталина на ладошке, и гуляет он по буфету, как знает, а фюрер, соответственно, не знает и не гуляет. В Москве - тоска. Водяру по карточкам выдают. На Тищинском и Дубининском рыночках в веревочку режутся и в три листика. В обществе страх пропал, азарт появился. Тяжелей всего на почте моей соседке Зойке работать: из Германии пошли посылки. Большую, конечно, часть Зойка солдаткам и младшим офицерам выдавала, а кое-что хапала себе. Ебарь ее, Минай Игоревич, закройщик, изобретатель новой военной шинели, бывало, штук по десять в день таранил этих посылок. От фарфора и фаянса в Зойкиной комнате места свободного не было. Гобеленами она, сукоедина, полы мыла и сортир ими обвесила. Германским несчастьем вся квартира пропахла, хорошие, Коля, вещи попали в плен к говенным людям. Тоска. Делаю еще один заход к Кидалле. Звоню и говорю, что могу в любой миг стать первоклассным разведчиком, добраться до самого фюрера, ибо лично с ним знаком, и потрекать насчет стратегических планов. Мы же говорю сотню тыщ солдатиков спасем. Посылочки-то они с тряпками шлют, а их в атаках шмаляют и шмаляют. Не жалко? А вслед за посылкой похоронка кандехает! - Что, вражья харя, поверил, наконец, в нашу победу? А ведь ты, мразь, хотел, чтобы твой знакомый проходимеи, сокрушил нашего Иосифа Виссарионовича. Хотел, чтобы он в мавзолей на белой кобыле въехал? - Я бы хотел, - отвечаю искренне, - обоих фюреров видеть в одном хрустальном гробу, а тот гроб чтоб бросили в зловонную речку Яузу и пущай он качается на волнах дерьма, нечистот и мочи. И тогда все флаги будут в гости к нам. - Говорун... Трекала. Я в тебе не ошибся. Жди, милый, жди. Еще раз сам позвонишь, я тебе очко аджигой намажу. Наглец! Поверь, Коля, я бы и сам, конечно, мог спокойно перейти линию фронта, сблочить с какого-нибудь крокодина шкуру с аксельбантами, позвонить в ставку фюрера, напомнить о себе и заебать, пардон, всему вермахту мозги такой чернотой с темнотой, что им и не снилось. Мог. Однако, почему-то не перешел фронт, а поехал в Крым. Еду в штатском, но в моем элегантном угле лежит инженер-генерал-лейтенант войск МГБ от фуражки до шевровых штиблет. Ксива моя была в большом порядке. Представитель ставки. Уполномочен осуществлять наблюдение за установлением новых границ в освобожденной Европе с полномочиями выше крыши. Коменданты вокзалов и шмонщики из ЧЕКА потели, Коля, читая мою ксиву. По дороге заезжаю на Брянщину. Все-таки усадьба тети Лизы... мне четырнадцать лет... искупался, простыл... чай с малиной... тетя... ей тридцать два... в ночной рубашке... натирает мне грудь гусиным хвором, сидит рядышком и ребрышки мои и кожу греет бедро, и вся простуда, тая, из груди отлетает, но... Боже мой, Боже мой, уже ничего не вернешь, ничего!... Помню, как сейчас, страх, звон в позвоночнике, сладость поллюции, я, идиотина, смутился, и ты, веришь, Коля, с тех пор я буквально ни разу в жизни не простывал. Ни разу! Загадка медицины, не правда ли? А усадьба тетеньки, сам знаешь, чем накрылась. Нету ее. Лежит в грязном снегу белая мраморная колонна и на ней красным намалевано: "Весь урожай - фронту!" Канаю в деревеньку. Ужас. Бабы и ребятня синие, чуть ли не черные, опухли от полного подсоса. Голодуха. Избенки косые, в окнах выбитых бельма тряпья На ветках - слезы. Мужика ни одного, стариков даже нету, но перед каждой избенкой, Коля, всего их было штук девять, стоят на свеженьких постаментах бронзовые бюсты дважды героев Советского Союза. Бронза на солнце весеннем горит. Зайчики сигают от бюстов летчиков. Кто погиб, кто еще летал. Как шуганули немцев, так прибыла в деревеньку спецкоманда по приказу Калинина, наставила бронзовых Иванов, Федей, Сереж и Николаев работы наших вонючих Фидиев и Микельанджелов. Взяли с родных баб расписочки, что в случае порчи бюстов попадут бабы под суд на родине награжденных, и слиняла команда в Столицу, переебав кого можно было. Ужас, Коля, ужас. Черные избенки, бронза на солнце горит, на одном бюсте бабенка повисла и воет, воет, а ребятишки оттаскивают ее за юбчонку, оттащить не могут и тоже голосят. Как тебе картиночка? Роздал бабам триста тысяч рублей. Самую бойкую повез в Брянск, и там в обкоме клизму второму секретарю воткнул, сытому и с похмелья мурлу и придурку. Ору: - Партбилет на стол, мерзавец! Деревня и крестьянство - залог нашего послевоенного ренессанса! Почему вы не кормите крестьян? Доложите намедленно Микояну о начинающемся, вернее продолжающемся голоде. Четвертую главу, сволочи, позабыли? Позабыли закон отрицания отрицания? Забыли, что если зерно не упадет в землю и не умрет, то вообще ни хера не вырастет? Смир-рна-а! Вместо того, чтобы устанавливать новые границы, я волындаюсь здесь не по своему делу! Завезги семена в колхоз! Обеспечить белками население! На обратном пути отдам под трибунал весь обком. Дыхни на меня! Пьянь! Всех схаваю, а кости выложу в политбюро. Народ должен быть сыт. Вам это теперь ясно? - Ясно. Накормим в течение недели. Пожалуйста, прошу вас ко мне домой на обед. Перед дорогой. Не стал я у него хавать. Поканал дальше. В Крым поканал. В Крыму, конечно, солнце. Тишина. Кипарисы, как стояли, так и стоят. Море еще холодное. Куриных богов на пляжах до хера и больше. Это теперь их нету, разобрали их, а ведь море не успевает долбить дырочки в камешках. Не успевает, Коля. По всей Ялте татары хипежат, уводят и мужиков и баб и ребятишек. Уводят под конвоем. А сам понимаешь, уходить неизвестно куда и насколько не только татарину, но и папуасу какому-нибудь не очень-то охота. Я уж не говорю об остальных советских людях разных народов и наций. Кстати, в интимньж момент раскололась одна дама из ЦСУ, что нема в Российской империи нации, представители которой не волокли бы срок по пятьдесят восьмой со всеми ее замечательными пунктами. Нема. Но и тут, сказала дама, у советской власти вышла осечка, Эскимоса ни одного не посадили по пятьдесят восьмой. За кражу тюленьего жира, утайку оленьих шкур, приписку моржей, за недовыполнение плана убийства песцов и опоздание в тундру - зто всегда пожалуйста, а вот за пропаганду и агитацию, саботаж, диверсии, за террор и покушение на вождей, а также за сотрудничество с Гренландской разведкой не горели эскимосы, и - все. За измену родине не горели они тоже, ибо родина ихняя - Северный полюс, а как можно изменить Северному полюсу с Южным, например, по-моему, не под силу сообразить самому Вышинскому Андрею Януарьевичу, чтоб ему до конца света, в пекле ада, переписывать своей кровью уголовный и процессуальный кодексы РСФСР. Сукоедина. А, может, эскимосы органически, так сказать, не секли, что такое советская власть? Или считали ее чем-то вроде шторма на суше, ложного северного сияния, бесконечной пурги или многолетнего солнечного затмения, то есть тем, с чем воевать и на что бухтеть бесполезно? Не знаю, Коля. Итак. Тепло. Весна. Набухли соски бутонов на миндале, и на иудиных корявых корягах появились лиловые пупырышки. Кипарисы подогреваются на солнце, развезет их, они пахнут жарко и пьяняще, вроде голой бабы, принявшей хвойную ванну... И вот, Коля, в тот момент, когда, может, тыщи солдатиков в Пруссии заедали свою смерть грязным снегом с кровью и хватали последние глотки воздуха жизни, а мне в пролитии крови было отказано, Фан Фаныч зашел в пустой Ливадийский дворец. Хожу по гостиным, по залам, по спаленкам и пою свою любимую частушечку: Плывет по морю трамвай. Играют граммофончики. Зря отрекся Николай В зелененьком вагончике. Спустился я куда-то по потайной лесенке и попадаю в потайную каморку. Вот здесь, нацерно, думаю, Распутин перехарил всех фрейлин. И вдруг за окном раздается гунявый солдафонский голосина: - Симвалиева посадите на кедр! Зыкова - в рододендрон, остальным рассеятся по парку. Соблюдать маскировку. При встрече с самим - умри! Р-разойдись! И чтоб муха не влетела и не вылетела! Ну, думаю, попал. Разглядываю каморку. Обита лиловым, в белых хризантемах, шелком. Софа, столики, стулики, пуфики, карельская береза и малюсенький такой клозетик в стене за бамбуковой Шторой. Под потолком два окошечка за узорными решками, а за решками - сплетенье лоз виноградных. Следовательно, я в подвальЧике. Слышимость прекрасная. Надо мной ходит та же самая солдафонина и отдает указания: - Клопов, тараканов и ночных бабочек - к стенке. Проверить все резиденции на тарантуловость и скорпионность! Полуверко! Пароль! - Стой! Кто идет? Материя первична? - Ответ? - Всегда, товарищи Кутузов, Суворов и Нахимов! Смерть Гегелю! - Разойдись! Продуть систему каминных труб газом Зелинского-Несмеянова! Что бы это означало, лежу на софе и думаю. Но делать нечего. Жду. И понимаю, что ради пира и бардака для Кагановича или Берии такого в Ливадии шума поднимать не стали бы. Не стали бы, думаю. А может, сам - это Сулико с усами? И решил он погреть руки, затекшие держамши баранку государства и партии? С каждым днем убеждаюсь все больше и больше, что это так. Снуют машины. Семгой запахло, фазаны, гуси, утки, поросята живьем прямо во дворец завозятся. Осетринища вырвалась из рук у шестерок и хвостом в мою стену - бух, бух, бух. В общем, идет подготовка к невиданной гужовке. Жду сутки. Жду вторые. Жрать охота. Вдруг однажды затрекали во дворе по-английски. Я секу, что трекают наши, янки и англичане. Трекают, как дипломаты, о погоде, о лаврах, вечном тепле и что всем объединенным нациям хватит места под солнцем, если, конечно, капитализм поймет, как удивительно исторически он обречен сдать дела своему могильщику пролетариату. Смеются. Дохихикаетесь, думаю, классические дипломаты, дохихикаетесь. Приделают вам заячьи уши, к пятанкам ромашки прилепят и схавают первого мая в Большом Георгиевском дворце на 1 Всемирном пролетарском банкете... И вот, Коля, наконец наступила в царском дворце и в парке мертвая тишина. Слышно только, как Симвалиев на кедре и Зыков в рододендроне нервно дышат. Тишина. Шины по красному толченому кирпичику тяжело и мягко прошелестели, хрустнули под ними самые мелкие крошечки. И от колпака на колесе зайчик прямо мне в шнифты ударил. Щурюсь, но кнокаю в очко сквозь сплетенье лоз виноградных. Дверь "линкольна" отворяется, четыре шевровых сапога по обеим сторонам ее. Просовывается в дверь сначала одна нога в штиблете, на брючине лампас, потом другая, левая, которая показалась мне по выражению своей черной хари значительнее правой. Встали обе ноги перед моим окошечком, причем, правая явно немного стесняется левой и старается быть незаметной. В сторонке старается держаться. Левая сделала каким-то образом на три-четыре шага больше правой, и тут, Коля, наконец-то родной и любимый голос раздался: - Тихо... Тепло... Вольно... Лица и усов лучшего своего друга не вижу. Так близко он стоит. Закурил. Грапка сохлая, маленькая, рябоватая, ни ласки в ней, ни прощения. Трубочка только дымится во всесильной цепкой грапке. - Вячеслав, - говорит Сталин, - подойди поближе. Подошли тоже две ноги. Некрасивые ноги. Желтые полуботинки. По заказу сшиты, потому что костяшки фаланг больших молотовских пальцев выперли вбок и на кожаные пузыри зто было похоже. Подошел Молотов и трет пузырь о пузырь: костяшки-то ведь ужасно как чешутся. Трет, надо сказать, незаметно, а может, и не замечает, как трет. Болячки наши, Коля, живут иногда своей жизнью. Тем более у Молотова их две, и им поэтому не скучно. А представляешь, каково язве двенадцатиперстной кишки? Однаодинешенька в приличном и желающем казаться здоровым обществе сердца, легких, желудка, печенки-селезенки, аппендикса и прямой кишки... Одна! И она - язва! Нелегко болячке быть одинокой. Извини, пожалуйста, Коля, что меня по-новой занесло... Подходит Молотов к Сталину. - Скажи, Вячеслав, какие тут растения вечно-зеленые, а какие зеленые временно? - Во-первых, вечнозеленый это - лавр благородный, - отвечает Молотов. - Дипломат ты у меня. Дипломат, - говорит Сталин. - Знаешь ведь, что твои слова дойдут до Лаврентия. А вот ответь, кто тут временно зеленый? - Например, акация, Иосиф Виссарионович. Хм... акация... акация... Помню, в Женеве я прочитал из "Национального вопроса" Дану. Дан тогда сказал: "А Кац и я считаем твою работенку белибердой". Они, действительно оказались временно зелеными, вернее, временно красными... "А Кац и я ", видит ели' . Почему бы, спрашивается, не посадить вместо акаций больше лавров? - Это нужно согласовать с Никитским садом, Иосиф Виссарионович. Хорошо. Согласуйте с Хрущевым. А Кацей после победы начнет сажать наш Лаврик. Я закончу дело, начатое Гитлером - предателем нашего дела. - Ха-ха-ха! - говорит Молотов. - Послушай, кто это там стучит? - вдруг спрашивает Сталин. - Не слышишь? Узнать! Я-то понял, что стучал сапожник. Штук восемь ног военных и штацких протопали мимо моей решки. Пока они ходили куда-то, я кнокал, как черные сталинские штиблеты похрустывали красной кирпичной крошкой, казавшейся ему, очевидно, кристалликами крови. Ходит. Молчит. Плетеную качалку подставил ему Молотов, Сел. Правая нога сходу согнулась, подставилась, а левая барыня улеглась на нее, свесилась и озирается мыском штиблета по сторонам. Молотов же стоит. Ну, думаю, наконец-то, Фан Фаныч, попал ты в большой ебистос, закинула судьба короля бубей в чужую колоду. Повяжут тебя тут непременно, и ни один Кидалла не вырвет твою душу из рябеньких грапок туза Виней, схавают тебя, Фан Фаныч, его виновые шестерки. Дурак ты, миляга. Хрустнешь, как кирпичная крошечка, и не услышит этого звука, пушки ведь в мире бухают, бомбы рвутся, пули вжикают, не услышит этого звука никто. Судить тебя, разумеется, не станут. Нет такой статьи даже в кодексе о подслушивании телефонных разговоров членов политбюро. Высшая тебе мера социальной защиты вождей от народа и - кранты! Смотрю: шагают. Шагают восемь военных и штатских ног, запылились слегка, ссадины на шевре, а пара ног плетется между ними босых. Тощие, черные от солнца, голые ноги, только коленки прикрыты кожаным фартуком. Хорошо ступают ноги. Достойно. Не спеша. Ни малейшего не чувствуется в них бздюмо. Красивые ноги лет по семьдесят каждой. Остановились около сталинских штиблет и молотовских туфель с пузырями от выперших костяшек на фалангах больших пальцев. Тьфу, Коля. - Доброго здоровья, - говорит старик по-русски, но, как я понял, он татарин. - Знаешь, кто перед тобой сидит? - говорит Молотов. - Военный... вроде бы. А чин очень большой, - с акцентом, конечно, ответил татарин. И ты веришь, Коля, совершенно для меня неожиданно Сталин весело и жутковато залыбился, захохотал, обрадовался, так сказать, как убийца, которого наконец не опознали. Молотов, воспользовавшись моментом, поднял сначала одну ногу и почесал кожаный пузырь, потом другую. Похихикал Сталин, посвистели в нем копченые бронхи, и по-новой спрашивает: - Значит, лицо мое тебе абсолютно и относительно не знакомо? - Не виделись мы, хозяин, значит, на знакомо. - Газеты, старик, читаешь? - Совсем не читаю, хозяин. - Вот как. Не чи-та-ешь. Счастливый человек. До нашей эры жи вешь... Никогда не читал? - Не читал,хозяин. - Радио слушаешь? - Нету у меня радио. Слушаю, что скажет Аллах... Что скажет он, то и слушаю. - Ты, старик, где и кем работаешь? - Сапожник я, хозяин. Старье починим, новое пошьем, совсем недорого берем. Сталин быстро снял левую ногу с правой и - тишина, Коля, тишина. Минут десять Сталин молчит, а молотовские коленки подрагивают, падлы... Тишина... Ага, думаю, наверно, папаню вспомнил, разбойник? Вспомнил, небось, как папенька с десяток граненых гвоздиков клал под усы на родимую губу. Вспомнил, Ленин сегодня, молоточек отцовский и пальцы рук отцовских, черный вар от дратвы навек в них въелся? Вспомнил, сраная четвертая глава большевистского дракона, как легко, как на глаз взрезал косой нож кусину прекрасной кожи и как чистая подошва первый и последний раз глядела в небо, пока батя вгонял в нее деревянные шпилечки да зачищал чешуйками рашпиля, да каблук присобачивал, вспомнил, волк? Волк ты, думаю, самый к тому же дурной, потому что нормальный волк зарежет овцу, нахавается от пуза и гуляет по брянскому лесу до следующего подсоса под ложечкой. Дурной же клацает пастью, режет овец, которых схавать не успеть, и не участь, вроде бы помереть им сегодня, режет без разбору, грызет глотки, напустил кровищи... Тишина... Выбил трубку о каблук правого штиблета.... "Герцеговина Флор" на землю упала. Молотов нагнулся, поднял зеленую коробоч ку. Рыло его вверх ногами увидел я на секунду. Тьфу. - Семья у тебя есть? - говорит Сталин. - Есть, хозяин. Жена есть. Сын есть. - Сын, говоришь? - Да... сын. Опять тишина... тишина.... тишина... Чего уж там Сталин вспоминал, хрен его знает. Скорей всего себя вспоминал мальчишкой. - Что сын делает? - спросил зло и глуховато. - Мулла - мой сын. Мулла. В мечети работает. - Немцам служил! - быстро вмешался Молотов. - Активный пособник. Квислинг. - Аллаху мой сын служил и нам, татарам. У немцев другой бог - Гитлер. Ему мой сын не служил. Тут, Коля, Сталин топнул левой ногой, и понял я, что закипело наконец в вожде дерьмо в том месте, где у нормального человека душа должна быть. Закипело и выбежало через край. Но говорит не спеша, как на 18-ом сьезде партии: - Позволительно спросить у нашей контрразведки: почему до сих пор Крым, эта бывшая цитадель белой сволочи, не очищен от предателей всех мастей и их так называемых мулл? Строевым шагом подошли к нему запыленные сапоги из шевровой своры и щелкнули каблуками. - В настоящее время, товарищ главнокомандующий, арестованы все активисты до 55 лет. Ожидаем эшелона для выселения их семей. - Пусть Каганович откроет эшелонам зеленую улицу! - приказал Сталин. - Пора сделать то, на что оказалась неспособной горе-династия Романовых, а именно: исторически закрепить победу русского народа над ордами татаро-монголов! Руки прочь от Крыма! Установите для объективности в городе Алупке бронзовый бюст летчика-татарина, дважды героя Советского Союза... Сына твоего, старик, муллу-двурушника расстреляют, а ты сам подохнешь, как собака, на Колыме и не будешь больше стучать молотком перед началом Ялтинской конференции! Отобрать у него ногу, молоток, гвозди, дратву, шило, рашпиль, нож и другие сапожные инструменты... Что слышно о добыче урана? Почему молчит Курчатов? Где его молодцы? Босые ноги у старика враз посерели, Коля, ослабли от первой волны горюшка, окружила их шевровая свора и поволокла куда-то, а у Сталина левая ножка дергается мелко-мелко, как у меня с жестокой похмелюги. - А-ка-ци-я, - проворчал он и покандехал по-стариковски в свой дворец. И по-новой остановился в двух шагах от моей решки. Топнул правой, нелюбимой ногой, повертел, аж хрустнули бабки, ступней, постучал мыском по бордюрчику мраморному, поставил ногу на место и, казалось, прислушался к чему-то. Вот тут ко правая сталинская нога, ты, Коля, хочешь верь, хочешь не верь, сказала тихо, но с немалым злорадством и полнешей убежденностью: - Ты, Сталин, говно! - Что? Что? - переспросил Сталин. - Говно, жопа и дурак, - быстро повторила правая нога, а левая придавила ее, но заставить замолчать не могла. - Дурак, жопа и говно! Сталин цокнул языком и застонал: "У-у-у!" Молотов спрашивает: - Может быть, отдохнете с дороги? - Пошел к чертовой матери, - также тихо и логично, как с трибуны сьезда, отвечает ему Сталин и, конечно же, на нем срывает зло. - Почему у тебя такая плоская харя? Камбала в пенсне! Премьер мудацкий! .. Министр иностранных дел! Иден у Черчилля - вот зто министр! Красавец! Чего ты растопырил ноги! Поставлю на политбюро вопрос и ампутируем их тебе! Не вздумай на конференции чесать свои костяшки! Агент царской охранки! Педераст! - Все будет хорошо, - дипломатично говорит Молотов, а правая сталинская нога, как только он замолчал, опять задолдонила: - Ты же дурак! Жопа всех времен! Говно всех народов! Сталин, наверно, для того, чтобы ее сбить с толку, быстро-быстро прошелся взад-вперед, он почти бегал, а правая нога точно в такт подъебывала - Сталин - жопа, и дурак, и несчастное говно ! И дурак, и дурак, скоро сдохнешь и умрешь! Встал как вкопанный. Слышу: сипло дышит и лжет своей своре: - Что-то пламенный мотор барахлит, товарищи. Тут четыре сапога на цирлах подомчались, оторвали от земли и отволокли вождя во дворец. А он, сидя на руках шестерок, отдал приказ: - Обрушьте на Берлин фугасы иэ стратегического запаса! - Легче тебе от этого не станет, - грустно заметила нога. Воистину, Коля, Бог шельму метит, и я просек чудовищность и невыносимость тоски и злобы Иосифа Виссарионовича Сталина. В руках у асмодея власть чуть ли не над полпланетой, и может он при желании хавать каждый божий день харчо, где вместо рисинок алмазы плавают, и отдать может приказ облить бензином бараки ста лагерей, чтоб запылали синим пламечком враги народа, и мигни он только, шевельни он только мизинцем, самая старая дена нашей родины и артистка товарищ Яблочкина тут же заявится и театрально скажет, тряся щечками-мешочками: - Товарищ председатель государственного комитета обороны, я... ва-а-а-ша! Представляешь? Всесилен этот заместитель самого человечного изо всех прошедших по земле людей, горный орел номер два, и тут вдруг какая-то вонючая, сохнущая правая нога, главное, не чья-нибудь, а своя, сволочь такая и предательница, говорит: - Сталин - говно! Скоро сдохнешь и умрешь! И самое страшное в том, что ей не заткнешь глотку, не заставишь замолчать, ибо заставить помалкивать можно совесть,и так поступают миллионы людей, но нога-то ведь - не совесть, как ее, подлюку, уломать? Издать указ президиума Верховного Совета? Ну, хорошо, я уверен, думал он, ампутируем, протез поставим, а что дальше? Есть ли надежда на левую ногу? Нет! Так как вокруг - враги и предатели. Следовательно, придется ликвидировать также левую ногу, и вроде Рузвельта кататься в колясочке. Толкать же ее будут по очереди члены политбюро, министры, генералы, стахановцы, Иван Козловский, Юрий Левитан, кинорежиссеры, Илья Эренбург и артист Алейников - большая жизнь. Главное в выдающемся государственном деятеле не ноги, а голова. А если вдруг голова предаст основные постулаты исторического материализма, если заявит моя голова, что, дескать, материя не первична, а главное - свобода духа? Интересная ситуация. Прямо Курская дуга. Ну, с головой-то я умею справляться. Она будет помалкивать, примерно, как мои половые органы. Вот как быть, если правая рука полезет во время отчетного доклада на очередном съезде нашей партии в боковой карман, вытащит, ликвидаторша и уклонистка, мой партбилет и бросит его с трибуны на пол Большого Георгиевского зала? Бросит и вместе с левой начнет мне бурно аплодировать? Как быть? Что делать, дорогой Владимир Ильич, ответьте, пожалуйста, если заговорят мои внутренние органы? Если обнаглеет даже жопа и со всей большевистской прямотой своей кишки скажет, что Сталин испортил ей жизнь и что лучше уж быть слепой кишкой, чем смотреть, бессмысленно заседая и заседая, на разрушение сущности личного, единственного бытия Сталина. Что делать? Пустить пулю в угрюмый и глубоко враждебный мне лоб или в ненавидящее меня собственное сердцем - тоскливо подумал в ту минуту Сталин, но сходу взял себя в руки и решил, Коля, так: ваши попытки, господин мозг, господа жопа, сердце и печенки-селезенки, обречены на провал! Мы обрушим на вас всю мощь нашей отечественной, а возможно, и зарубежной медицины! И веришь, Коля, обмозговываю я все это, а из окошка сверху Молотов захипежил: - Срочно вызвать профессоров Вовси, Егорова, Вышинского, Бурденко, Маршака и артиста Алейникова - большая жизнь! Срочно! - Есть! - кто-то ответил, и тихо стало, как в морге. Только Симвалиев, сидевший на кедровом суку, спросил у разводящего: - Как оправиться по большой нужде, товарищ генерал-майор? Невмоготу честное комсомольское! - Давай - в штаны. Потом разберемся, решил тот, подумав. Вот, Коля, каково приходилось злодею! Он свое получал, я имею ввиду не Симвалиева, сидевшего на суку, а Сталина. Но, однако, и Фан Фаныч попал тогда в приличную кучу. Выйти некуда, жрать нечего, не мечтал я о таком кандее, не мечтал. Закемарил, чтобы сэкономить силы и не суетиться в поисках выхода из полнейшей безнадеги. Просыпаюсь. Подхожу к решке. Светло. Крымский ветерок посылает мне с клумб передачки: чудесные запахи. Спасибо, дорогой, век не забуду твоей милости. Перед решкой моей стоит Молотов босиком и в кальсонах солдатских с желтой тесемочкой. Растопырил, сука, пальцы, шевелит ими. Никогда в жизни, ни в баньках, ни на пляжах не встречал я более омерзительных ног. Желто-зеленобурого цвета, большие пальцы перекосоебились и загнулись, один похож на знак "левый поворот", другой - на "правый". Мослы выперли, вены набухли и через два-три вдоха и выдоха цвет меняют, словно течет в венах не кровь, а то чернила фиолетовые, то жидкое говно. "Додж" подлетел. Я его по баллонам узнал. И из кузова кирза выгружает странных личностей. Один в шлепанцах, другой в бабьих фетровых ботиках, третий в разных, причем, незашнурованных ботинках и так далее. Представлявшь, как их захомутали посреди ночи? - Доброе утро, товарищи убийцы в белых халатах, - говорит Молотов-босяк. Выгруженные из "доджа" личност и, действительно, частично были без брюк, но все в халатах. - Мы всегда ценили ваш тонкий юмор, - отвечает тот, который в ботиках. - Почему вы босиком? - Как вы себя чувствуете? - заботливо спрашивает в разных ботинках. - Почему? Что случилось? - Вас вызвали для наблюдения над самочувствием Иосифа Виосарионовича и консультаций. Кроме того... - Позвольте выразить негодование? - перебил его в шлепанцах, - Я сказал, что если меня берут, пардон, вызывают к Сталину, то я должен же чем-то измерять его давление, черт побери! Мне тут вот тот военный, явно выраженный Даун, твердо возразил, что Сталин и давление на него несовместимы. Он, так сказать, сам, кого хошь, придавит, как вошь. И теперь я без прибора как без рук. Нонсенс! - Давление у маршала нормальное. Почему вы считаете, что полковник Горегляд на самом деле Даун? - спрашивает Молотов с большим интересом, и к шлепанцам моментально подканали две пары генеральских штиблет и брюки с голубыми лампасами. - Я никогда не ошибался. Взгляните сами: совершеннейший Даун! Штиблеты и босые молотовские концы уставились влево. Я тоже кнокаю и понимаю, что еще три минуты назад вон те шевровые сапожки, тридцать шестой размер, обречены. Три минуты назад мягко лоснились на солнце от счастья власти и принадлежности к свите складки на голенищах сапожек, и такой скульптурной лепки были эти складки, как-будто полковника каждое утро обували или Томский 6ли Вучетич с Манизером на пару. А какой рантик! Это, Коля, не сапожник зубчатым колесиком накатал рантик, а это какя-нибудь балерина острыми зубками прошлась по краешку новенькой подметки! И вот на глазах моих вмиг сникли сапожки, потускнели мыски и шевровые ладные складочки стали жалкими морщинами страха, тщеты и бессилья. Чекистам больше, чем нам,известны были игры в шпионов, которые они же сами и выдумали, и, когда штиблеты направились неумолимым шагом к сапожкам, конечно же, тем стало ясно, что через полчаса, максимум через час придется расколоться и в том, что они и Даун и многолетняя служба в "Интеллидженс Сервис" и попытка ликвидации Сталина и Молотова с целью назначения Черчилля председателем Совмина СССР по совместительству. За такой сюжет, Копя, сам Роман Роллан поставил бы бутылку Алексею Толстому!., ... Крым. Солнышко светит, Решающий момент войны. Народы Европы изголодались по свободе. Вся советская верхушка в Ливадийском дворце варежки раскрыла, встречая союзничков, и тут-то они с помощью асса разведки Дауна надевают чалму на Сталина, пыльный мешок на Молотова, вяжут остальных разбойников прямо за круглым столом конференции и - все! Чехты маршалу СталинуСажают его с членами политбюро в "Дуглас", и тает самолетик в тумане голубом... Тихий океан. Авария на борту... Внизу, дорогой Коля, акулы... Так вражеская разведка пыталась закрыть последнюю страницу истории нашей партии. Но не тут-то было! .. В скверный сюжет попали шевровые сапожки. Все им стало ясно и, не оказывая сопротивления, поплелись они в сопровождении кирзы в "Додж". - Вы проиграли, Даун! - говорят им вслед штиблеты. - Ваша попытка торпедировать измерение кровяного давления товарища Сталина сорвана! - Скоро и вам придется "водить", - вяло огрызнулись сапожки. - Молчать, сукин сын Альбиона, - заорала вторая пара штиблет. "Додж" вжикнул и слинял, а в желудке моем происходит что-то такое, словно сидит в желудке моем белка и вертится от тоски, как и колесе. Все, Фан Фаныч! Ослабнешь ты скоро, растаешь Снегурочкой в царском подземельи, врежешь дуба, протухнешь, загужуются в тебе трупные черви,и провоняешь ты смердыней весь Ливадийский дворец... Тут, Коля, позабыл я о голодухе, ибо с интересом задумался над следующей проблемой: откуда берутся трупные черви? Действительно, откуда? Я что-то ничего не читал про это дело ни в "Знании Силе", ни в "Фигаро", ни в "Правде", ни в "Нью-Йорк Таймс". Даже в стенгазете Московского крематория "Прометеевец", где я заинтересовался рубрикой и наши рацпредложения" и "Читатель спрашивает", как в рот воды набрали. Хотя там же я вычитал, что "понизив напряжение электросети всего на 20 вольт, можно на сэкономленную энергию сжечь за квартал добавочно 43,4 народо-трупов. А ежели увеличить силу тока на 5 ампер, то и трупозагружаемость вырастет за смену на 11%. Еще, Коля, я там начитался дурацких ответов на дурацкие вопросы. Например, уходивший на фронт инженер М-й спрашивал можно ли оставить доверенность своей жене на получение обратно из дорогого праха бриллиантов после кремации тещи, которые она пригрозила, проглотив последние, унести с собой в могилу." Ответ был короткий: "За кремированные драгоценности, найденные в дорогих прахах, администрация не отвечает." Вот так. Члену партии с 1896 г. Р-ву, интересовавшемуся, разрешат ли партийным товарищам по-энгельсовски развеять его пепел над Кремлем, посоветовали обратиться с такой просьбой в Моссовет. Очень много, Коля, было людей, желающих узнать, "что можно сжечь с собой?" Администрация разъяснила так: "последними сопутвующими предметами н е м о г у т быть: изделия из металлов, пластмасс, стекла, кожи и пр. твердых сплавов, враги, близкий родственники, а также сведения, содержащие военную или государственную тайны." Кремируемым ни в коем случае не разрешалось прятать в карманы жировки, повестки, авизовки, спички, махорку, обматывать электроизоляционной лентой головы и пропитывать одежду керосином. Категорически запрещалось кремироваться в пальто, шубах, тулупах, унтах, валенках и телогрейках. В общем, Коля, как я понял, человеко-трупу можно сжечь с собой цветок да носовой платок. А поскольку администрация считала своих кремированных, я зто уже почувствовал, жуткими прохиндеями и шкодниками, то приводился устрашающий душу пример: Полковник царской армии Елагин. Род. 18.У.1855 г. Сконч. 11.1Х.1943 года. Завещание признано недейцтвит. Дважды привозился для кремации. Дважды в его галифе администрация обнаруживала ручные гранаты образца 1912 года. За систематич. нарушение правил Елагину в кремации отказано. Захоронен на Ново-Девичьем кладбище. Приказ N1405". Ты представляешь, как обмозговывал варианты и как хохотал, помирая, полковник Елагин? Тяжкий миг въезда его тела в печь... Родные и близкие, выполнив завещание, уже успели слинять... Включают товарищи крематоры плюс электрификацию... Горячо... Жжет сука! И вдруг - шарах... Ужасная печь трескается, труба падает, слепые скрипачи разбегаются, куда глаза глядят, и вздрагивает благородное надгробье писателя Гоголя на тихом кладбище Донского монастыря. Вот - картинка! Угадал, как ты видишь, его превосходительство второй вариант: предсмертный шмон, найденные гранаты, чудесная улыбка советского бюрократа, отказ в кремации, и милое тело в родимом гробу опускают на собственных полковничьих полотенчиках в божью землю, в земельку. А душа человеческая, спокойная за тело полковничье, летит по своим дальнейшим неотложным делам в иные края Вселенной... А ну-ка выпьем, Коля, за полковника царской армии Елагина, за его великолепный тактический ход, за его, елки-палки, выигранный у самого страшного из неприятелей, у самой смерти последний бой и еще за то, чтобы наши с тобой завещания были выполнены близкими так же точно, как завещание полковника. Будь здоров! Но вернемся все ж таки к трупным червям. Итак: откуда они берутся? Основных гипотез у меня, с голодухи опять же, было три. Первая: черви мимикрируют внутри нас то ли с клетками в самом закутке организма, то ли с белыми или красными кровяными тельцами, в общем, кем-то они там, суки такие, прикидываются, а потом, когда мы врезаем дубаря, выходят из-за угла и показывают, так сказать, свое истинное лицо. Разоблачить вовремя такие фармазонские клетки, тельца и прочие ферменты - вот наша задача. Разоблачить и уничтожить. И в одном пункте я полностью согласен с программой нашей партии: мы должны, я бы даже сказал, обязаны брать пример с Ленина во всем. Он нетленен, значит, и мы тоже. А то, на хрена, извини, городить всю эту мировую чехарду, Россию перелицовывать и так далее? Какой смысл быть не такими же, как Ленин, гореть и гнить? Вторая гипотеза: черви до поры до времени пребывают вне нас. Они истинно невидимы, я имею в виду, Коля, твоих и моих личных, собственных червячишек, и никакие контакты, разве что только через абстрактную мысль, с ним и невозможны . Ибо, слава Творцу нашему, не дано Душе человеческой представить при жизни некоторые образы смерти покидаемого ею бедного тела. Если эта моя гипотеза верна, то просто необходимо, думаю, совсем уже охуевая от голода, устроить эксперимент - провокацию с целью изучения механики появления червей после выдачи телом скорбного сигнала о приближающейся катастрофе. И засечь при этом сам сигнал! Ловят же в конце концов физики фотоны из созвездия Лебедя и сигналы врезавших дуба галактик. Так неужели же мы будем ебаться миллионы лет, прости, Коля за резкость, с теми тварями, что внутрях или рядом с нами только и ждут возможности обглодать нас до косточек? Очевидно, все-таки будем. Будем. До конца света. До общего воскресения. И третья гипотеза. Как известно, микробов в нас до хера и даже больше. Так вот не превращается ли какой-нибудь безобиднейший вроде бы при жизни микробик, сучка эдакая скрытная, или же вирус, колонна наша пятая, стоит тебе испустить дух, в червяка? А? Или взять и приятные и омерзительные человеческие запахи. Возможно, это один из них трансформируется с помощью низких частот и остаточных магнитных колебаний трупа в сонм существ, пожирающих наши, отслужившие свое, тела? Запах же не просто так - аромат или вонь. Запах наверняка, как и свет, состоит из мельчайших частиц, а покойник, это общеизвестно, сначала начинает пахнуть... Лежу я себе, думаю, а жрать, однако, охота, но светить Фан Фанычу ничего не светит. Тут кирза всякая, яловые да шевровые со штатскими ботинки забегали, загоношились вдруг, притырились в кустах и за клумбами, и услышал я шаги самого. Их с другими не спутаешь. Направился к плетеному креслу в пяти-шести метрах от меня. Шагает, змей, явно заискивая перед своей свободолюбивой и дерзкой правой ногой. Трухает самый мудрый и великий, как бы она чего-нибудь не брякнула, тварюга, в такое чудесное утро. Февраль, а все вокруг зелено, внизу море шумит, и очень, в общем, тепло. Сел в кресло. Ногу на ногу не кладет. Озабочен. Не желает ущемлять ни ту, ни другую. Но левая, любимица, почуяла изменение к ней отношения и закапризничала, заизгилялась, завертела мыском штиблетины. Сталин как ебнет ее рукой по коленке, она и присмирела вмиг. Вытянулась. Подходит Молотов в светло-крысиных мидо вых брючках. - Все в сборе, Иосиф. Можно начинать консилиум. - Я не вижу артиста Алейников. Где этот интеллигент? - Алейников категорически отказался лететь, пока не опохмелится с Борисом Андреевым. Самолет уже был готов, профессора взяты и ... Алейников остался в Москве. Я, говорит, большая жизнь и всех вас теперь... - Какой отчаянно смелый человек! - говорит Сталин. - С такими людьми я бы уже давно был в Берлине, а, может быть, и в Париже... Приказываю приступить к дальнейшей работе над фильмом "Большая жизнь". Готовиться к суровой критике второй серии этого произведения. Эй, горе-гиппократы, подойдите поближе! Окружили Сталина светила - лепилы. Задают вопросы по сердцу, горлу, жопе, печенке и обоим полушариям мозга. Выслушал Сталин и коротко ответил: - Нога, - он вздохнул при этом вполне по-человечески. При поднял слегка правую ногу, а она вдруг ехидно и весело замурлыкала: "Если завтра война, если завтра в поход. Если черная сила нагрянет. " - Что чувствуете в ноге? - Боль локализована? - Она холодеет? - Дрожит? Дергается? Немеет? - При ходьбе ломит суставы? - спросили шлепанцы, фетровые ботики, разные ботинки, валенки, бурки и прочая обувь. Сталин монотонно отвечы на каждый вопрос: "Беспокоит... беспокоит... беспокоит". А нога евоная совсем по нахаловке распелась: "Чужой земли мы не хотим ни пяди, но и своей вершка не отдадим..." Шлепанцы не выдержали и жестко говорят: - Для меня вы, товарищ Сталин, всего навсего пациент. Я должен знать точно, на что вы жалуетесь. Что у вас все-таки с ногой? - Она - сволочь, сволочь, сволочь! - взвизгнула левая нога, не выдержав унижения. - Беспокоит. Приступайте к лечению, - ответил Сталин, - Шприц! - сказали шлепанцы, и нога, Коля, вмиг прекратила долдонить песенки совкомпозиторов. - Отставить шприц. Больше не беспокоит, - с облегчением сказал Сталин и спросил с юморком. - Если ее ампутировать, то не будет вообще беспокоить? - О хирургическом вмешательстве говорить еще рано, - резко оборвали его шлепанцы. - Если она, однако, начнет беспокоить меня на конференции, - Сталин погладил коленку правой ноги, - попрошу Бурденко оторвать вам все ваши головы! Нейрохирург он неплохой. Левая нога было попробовала забраться на правую, но та ее скинула. - Сдайте, пожалуйста, товарищ Сталин, на анализ мочу и кал, - попросили бурки. Они больше всех боялись вождя. - Этим делом у меня занимается хозянство инженер-майора Аганалова, - сказал Сталин. Кто-то что-то доложил Молотову, тот Сталину. Всю обувь, которая рядом была, как ветром сдуло. Сталин встал и неспеша двинулся кому-то навстречу, а рядом с ег