о креслом поставили еще два. Вот пропал он с моих глаз. Где-то затрекали по-английски, кинооператор с треногой и огромной задницей заслонил от меня все видимое пространство, и я, рискуя зашухариться, зашипел: - Встань левей, кретин важнейшего из искусств! Мгновенно отошел и даже не оглянулся. Ног и брюк генеральских, дипломатических и заграничных столпилось около кресел множество. Наконец показались сталинские штиблеты, коричневые здоровяки-полуботинки, а между Сталиным и - это я сходу просек - Черчиллем ехала коляска из белого металла на велосипедных шинах В коляске Рузвельт сидел. Ноги пледом шотландским укрыты. Коляску толкал переводчик. - Я бы с удовольствием, господин Рузвельт, прокатил вас по этим дорожкам сам, - сказал Сталин, - но боюсь, что ваша так называемая свободная пресса превратит безобидную прогулку в символ того, как Россия неизвестно куда толкает Америку. Ха-ха-ха! Рузвельт и Черчилль тоже хихикнули. Рузвельта на руках перенесли в кресло. Сталин и Черчилль сели слева и справа. У Сталина настроение мировое, Крым хвалит, про царя Николая и какие он бардаки здесь закатывал несет околесицу и советует глубже дышать хвойно-морским воздухом своим высоким гостям. А Черчилль, как старый морской волк, ворчит, что, дескать, зюйд-вест доносит до него запах дерьма, и что такой зловонной вонищи он не нюхивал аж с самого 1918 года. Он просит президента и маршала, пожалуйста принюхаться к его всего-навсего предположению. Рузвельт мягко и вежливо сказал, что у него аллергический от эфироносных растений насморк. Сталин же неожиданно согласился с Черчиллем, что, действительно, несет дерьмом, как на допросах Каменева и Зиновьева, но только, говорит, это не так называемый зюйд-вест, а откуда-то сверху. Зовет начальника караула. Подбегает. Каблук об каблук - стук. - Товарищ маршал! Начальник караула генерал-майор Колобков явился по вашему приказанию! - Кто у вас смердит вон на том дереве? - спросил Сталин. - Ефрейтор Симвалиев, товарищ маршал. - Снимите его с поста и подведите с подветренной стороны. - Есть! - Генерал подбежал к кедру. - Ефрейтор Симвалиев, покинуть пост! - Есть покинуть пост! - Двигаться осторожней и против ветра! - Есть, против ветра! Вижу, повис Симвалиев на суку, спрыгнуть хочет, а галифе его местами набухли оттого, что он в них навалил, нахавамшись по кремлевской усиленной норме. Да, думаю, время срать, товарищ Сталин, а мы с вами еще не жрали. Тебе все же, Симвалиев, легче. - Вы поразительно хорошо знаете солдатскую службу, - говорит Рузвельт Сталину. - Я желаю, чтобы и ваши, с позволения сказать, часовые не покидали своих постов ни при каких обстоятельствах, - отвечает Сталин. Ты воевал, Симвалиев? - Так точно. Трижды ранен в живот. - Молодец. Генерал Антонов, разжалуйте Колобкова и посадите на кедровый сук. Пусть хлебнет солдатской жизни. Тыловой кот. Симвалиева наградить медалью "За отвагу", произвести в офицеры и после победы назначить секретарем Союза Писателей. Там такие люди нужны. Пусть создает романы на темы международной жизни. Ра-зой-дись, а то ветер переменился. Черчилль засмеялся. Все слиняли. - У меня неожиданно появилось так называемое хорошее настроение, - говорит Сталин. - А как у вас, господин президент? - Я чувствую себя отлично. Я думаю, что наша встреча будет удачной. Трудности, скажу без дипломатических обиняков, я предвижу лишь в разговоре о Польше, а вопросы об ООН, репарациях, освобожденной Европе, о ваших исстрадавшихся по родине военнопленных и так далее не представляются мне сложными. О неразрешимости их я и мои советники предпочитаем не думать вообще. - Согласен, - говорит Сталин, а правая его нога с большой симпатией покнокивает то на Рузвельта, то на Черчилля. Левая же забралась под кресло, как обоссанная кошка. - Ах, польский вопрос... Польский вопрос! - говорит Черчилль. Не хотите ли, маршап, сигару? Гаванна. - Благодарю. Я в некоторых вопросах консерватор. - Ха-ха-ха! - загрохотал Черчилль. - Я представил сейчас картину послевоенного мира, если бы маршал, испытав ужасы экстремизма Гитлера, стал вдруг консерватором и в области политической морали... если бы Россия вышла из горнила войны великой и демократической державой. Золотой век международных отношений в сей миг не кажется мне, господа, утопией. Не хватит ли враждовать вообще? - Я понял мысль премьер-министра, - говорит Рузвельт, - Америка готова быть союзником России во времена Мира. Союзником в деле восстановления Европы и ликвидации разрухи. Поистине общей целью Великих держав должны быть мир и благоденствие народов нашей многострадальной планеты. Что вы скажете, господин Сталин? Сталин, конечно, задумался, а правая нога, истосковавшись, видать, по порядочному обществу, прижалась на миг сиротливо и ласково к левой ноге Рузвельта. Левая же сталинская, случайно якобы, наступила на правый здоровячок - ботинок Черчилля. Черчилль тоже на нее наступил и говорит: - Это, господин Сталин для того, чтобы не ссориться. - Сталин! Кацо! Послушай! - вдруг, охренев, как я понял, от радужных перспектив, воскликнула правая нога вождя, вскочив на левую. - Дело они говорят, дело! Хватит мудохаться с этим вонючим марксизмом-ленинизмом! Тебе же седьмой десяток пошел, корифей хуев! Сколько можно жить в туфте, среди говноедов и ублюдков вроде плоскорожей камбалы Молотова, амбала Кагановича и хитрого Маленкова? Разгони ты их дубовым дрыном! Дай Берии приказ разоблачить лже-теорию базисов и надстроек... Верни землю крестьянам, сними удавку с горлянки экономики, поживи остаток дней как человек, распиздяй. И мир ты посмотришь и погуляешь от пуза, и стоять у тебя опять будет, как в гражданскую войну, и отпустят тебе все церкви мира кровавые твои грехи, и слава твоя воссияет не туфтовая, а истинная и небывалая. Сделай, Сосо, прошу тебя, поворот на 180 ! Сделай! У тебя и друзья преданные появятся, и слезы благодарности из глаз людских потекут! Сделай поворот! Ты же умеешь! - А что, если действительно представить себе невозможное, - говорит вождь, - представить Сталина, реформируаащего марксистско-ленинское учение, возвращающего НЭП и, наконец, допускающего существование Бессмертия Духа и так называемого Демиурга? - Ну, почему, Соса, невозможное? Почему? - страстно спросила нога, - Представь! Представь! - Я лично представил себе это, несмотря на бедность воображения, - сказал Черчилль. - Дух захватывает,как от армянского коньяка! - Ошеломляющая перспектива! - согласился Рузвельт. Сталин тоже, очевидно, представил себе всю эту картинку. - А главы Великих держав по очереди исполняли бы обязанности Генеральных Пастырей Народов Мира, - мечтательно сказал он после долгой паузы. - ГЭПЭЭНЭМ... ГЭПЭЭНЭМ... Сокращенно. - Ты знаешь, Сосо, как приятно побыть субъективным идеалистом хотя бы недельку на Женевском озере! - воскликнула правая нога. - Позагорать, поесть шашлык с Чарли Чаплиным, поцеловагь шоколадный сосок Ингрид Бергман, лимонный сосок Марлен Дитрих. Жеть с Карузо "Сулико"... Тут к Сталину, дорогой мой Коля, внимательно и тоскливо сдушавшему выступление своей либеральной конечности, подходит Молотов, отводит вождя в сторонку и что-то шепчет на ухо, а Стадии изредка прерывает его наушничество вопросами: "Сознался сам?" "Связи установлены?" "В его планы входило физическое уничтожением' - Господа! - обратился он, наконец, к союзничкам. - Мир будет сохранен и упрочен, когда народы возьмут дело мира в свои руки и будут отстаивать его до конца. Вы, империалисты, хотели бы убаюкать нас, коммунистов, разговорами о золотом веке международных отношений, а сами наводняете Советский Союз своей агентурой. Вот и сегодня, господин Черчилль, наши органы обезвредили вашего шпиона Дауна, окопавшегося в непосредственной близости от меня. Ай-ай-ай! Мы приносим свои извинения "Интеллидженс сервис." - Поверьте, маршал... - начал было оправдываться Черчилль, но тут правая нога снова задолдонила: - Сталин жопа и дурак! Скоро сдохнешь и умрешь! Расстреляй Вячеслава Михалыча! Где же ты моя Сулико-о-о? Сталин застонал и изо всех сил растирая правую ногу, сказал: - Не будем, господа, выяснять отношения. Пора завтракать и начинать конференцию. - Вы плохо себя чувствуете? - спросил Рузвельт. - Опять проклятая нога беспокоит. Я завидую вам, президент. Вы доказали, что великие государственные деятели вполне могут обходитьая без ног. Итак, жду вас, господа, заморить червячка. - Сталин встал и, прихрамывая, скрылся с глаз моих. Рузвельта увезли, а Черчилль сам покандехал завтракать. У меня же, Коля, слюней от голода не осталось. Вытекли слюнки. Тю-тю! Хоть полуботинки жрать принимайся. Что делать? Пожевал я кусочек столярного клея, отколупал его от тахты, но он, гадюка, лишь запломбировал два моих дупла, что тоже было кстати. А сколько я так выдержу, не знаю и не представляю. Закемарил. Разбудил меня Сталин. Он вопил на профессоров: - Я спрашиваю: когда она перестанет меня беспокоить? Вы - врачи или враги народа? - Целый ряд комплексных мер, Иосиф Виссарионович, которые мы сейчас назначим, сделают свое дело. Расширим сосудики, проведем массажик, примем хвойные и молочные ванны, - отвечают бурки. - Только без паники, - брякнули бесстрашные шлепанцы, - без мнительности, без демобилизации вашего остального духа. Натрем ее коньячком. Я сам всегда так поступаю. Просто чувствуешь ногу после массажика чудеснейшей частью тела. И вот, Коля, натерли Сталину ногу коньяком. - Ну, как? - спрашивают шлепанцы. - Что вы теперь чувствуете, больной Сталин? Эх, думаю, кранты тебе пришли за такое обращение, дорогой профессор. Однако, Сталин помолчал и сказал: - А ведь, действительно, Сталин - очень больной человек, хотя вся партия, весь наш народ думают, что Сталин здоров как бык. Больной Сталин", - проговорил он с усмешкой. - Нога не беспокоит. Ей тепло. Какой коньяк? - Армянский. "Двин", - докладывает Молотов, а бурки, шлепанцы, галоши и разные ботинки начали потихоньку линять. Нога же, поддав коньячку, задухарилась и запела тихим, но полным железной логики голосом: "На прoторах родины чудесной наша гордость и краса и никто на свете не умеет, ах, Андрюша, луч- ше жить в печали! Первый сокол Ленин!" - Ну, что ж, - зловеще сказал Сталин, - посмотрим, кто кого. Посмотрим! - Мы их обведем вокруг пальца, Иосиф, - вмешался Молотов, - сдeлаем вид, что мы тоже классические дипломаты. Успокоим совесть союзников и соответственно общественное мнение их стран. Согласимся на создание коалиционного правительства в Польше, на свободные выборы и так далее. Вытребуем наших пленных... А потом мы их... - Молотов потер кожаные пузыри костяшек. Такой звук бывает, когда мальчишки трут надутые гандошки о мокрые ладошки. - Вот ты, Вячеслав, дурак, а иногда говоришь умные вещи. Назязанные нам соглашения мы действительно превратим со временем в дырявые презервативы. Это верно. А сейчас на словах будем уступчивы. Будем якобы реалистичны. Будем якобы надклассовыми личностями. Что слышно у Курчатова? Неужели в наше время так трудно расколоть эти вонючие атомы урана 235? - Будет, Иосиф, игрушка! Будет! Работа идет вовсю, - завершил Молотов. - Учти, без нее нам всем крышка. Без нее нас больше не спасет никакое русское чудо. Без нее мы наложим в штаны, как тот власовой и... Черчилль наконец выиграет свою игру. Нас ждет тогда второй Нюрнберг. - Сталин - жопа и дурак, и несчастное говно! Скоро сдохнешь и умрешь, - перебила вождя нога. - И сгниешь, и сгниешь! И не помогут тебе тыщи атомных бомб! Думаешь пролежать всю жизнь рядом с Ильичем? Не дадут соратнички верные. Не дадут. Вот скоро дохнешъ и умрешь и немного полежишь рядом с учителем. Потом выкинут тебя из мавзолея, как крысу, обольют помоями и закопают в общественной уборной. Соловьи, соловьи, не тревожьте со-о-олдат... А знаешь, кто тебя перекантует с глаз народа в сортир? Не знаешь! Угадай! Не угадаешь! Ха-ха-ха! Я ведь говорила тебе, жопе, чтобы не писал ты "Марксизма и национального вопроса", чтобы не совался ты с ним к Ленину, черту лысому. Награбил бы себе миллион и гулял бы сейчас с Орджоникидзе в том же Лондоне по буфету. Был бы, например, советником Черчилля по русскому вопросу. Или татарочек крымских щупал бы. А ты погорел, сильней, чем Фауст Гете. Мудак ты сегодня, а вовсе не полководец всех времен и народов. Дай коньячку! Я тебе еще не то скажу. Посинеешь, рябая харя! - Ответь, Вячеслав, - говорит Сталин, - как перед Богом: что вы, сволочи, со мной сделаете, когда я скончаюсь? - Ты бы слышал, Коля, как тоскливо он это спросил, как задрожал его стальной го- лос! - Извини, Иосиф, но ты все эти дни неоправданно мрачен, - сказал Молотов. - Ничего, кроме мавзолея, тебя не ждет. Ты же прекрасно знаешь это. Я говорю так прямо, потому что необходимо справиться с депрессией. Дела ведь у нас идут лучше, чем когда-ли- бо. И на фронте, и в тылу. - В тылу. Я оставил тыл на Лаврентия, а он, когда предлагает свои мужские услугн девочкам непризывного возраста, забывает не то, что о тыле, в в каком районе Москвы находится Лубянка... Да... Ничего, кроме Мавзолея, меня не ждет". Приятную, однако, перс- пективу нарисовал для Сталина министр иностранных дел. Ди-пло- ма-ат! - Тебя выпотрошат, как барана. Это верно, - говорит правая нога, - мозги вытащат и сравнят с ленинскими. В тебе не будет ни одного трупного червяка. Все верно. Но то, что один из твоих со- ратников, иуда твой, перекантует тебя с позором из хрустального гробика во мрак земной - несомненно! Несомненно! Кровопийца и убийца, и несчастное говно! - пропела нога. - Одинокая какашка! В этот момент кто-то наверху, на кедре оглушительно перднул. Просто как из пушки саданул. Сталин отвлекся от своих вечных мук и спросил: - Эй! Кто там сидит на посту? - Солдат Колобков, товарищ маршал! - отчеканил сверху раз- жалованный генерал. - Ну, как, попробовал солдатской жизни? Наложил в штаны? Говори правду! - Так точно! Не выдержал, товарищ маршал! Виноват. Больше не повторитвя! - Почему же не повторится? Повторяй, но только не в штаны. Снимите Колобкова с поста и возвратите генеральское звание, -распорядился Сталин. Он, Коля, пришел было в хорошее настроение, но нога, видать, решила до конца его доебать: - Самодержец вонючий, а вот отдай приказ тебя порадовать. Нету такой силы в мире. Не будет тебе радости! Не будет! - А мы возьмем и устроим после нас с Иосифом Виссарионовичем хоть потоп! - крикнула левая нога. - Ничего, Вячеслав, ничего. Мы еще посмотрим кто кого, - поддержал ее, страшно обрадовавшись, Стапин и вдруг велит Молотову: - Подготовь стратегический план помощи Мао Цзе-Дуну. Победим Японию, создадим Китай с миллиардным населением и тогда посмотрим, кто кого! Посмотрим! - пригрозил Сталин и засмеялся, ей-Богу, Коля, я тогда просек, какие заячьи уши решил он от вечной злобы заделать после своей смерти вечно живому советскому народу, соответственно вечно живому советскому правительству и нашей родной КПСС. Именно так и именно в тот момент, Коля, Сталин был самым дальновидным и коварнейшим гнусом всех времен и народов. Взгляни, пожалуйста, на дорогой товарищ Китай, на братца нашего желтолицего Каина с выродками, культурной революцией, с водородками, ракетами и давай помолимся за то, чтобы не двинул он полчища своих осатаневших коммунаров на несчастную нашу сверхдержаву. - Двадцать второго июня, ровно в четыре часа Киев бомбили, нам объявили, что началася война, - замурлыкала нога, и Сталин добавив. - Направь, Вячеслав, в Китай советников. Военных и научных. Пусть там готовят базу для ядерных исследований. России необходим могучий Китай! Я хочу оставить ей в наследство великого брата и друга. Ха-ха-ха! - Все равно разоблачат, всех врагов освободят, а тебя из мавзолея темной ночью унесут и четвертою главою жопу подотрут. Дурак, - пьяно сказала нога, и тут беседу Сталина и Молотова прервал Рузвельт. Он подъехал и говорит: - Добрый день, маршал. Как ваша нога? - Беспокоит, но я стараюсь не думать о ее существовании. - Совершенно правильно. Вы знаете, маршал, я шокирован одним обстоятельством. На него обратили внимание члены моей делегации, знающие русский язык. Например, садовник подстриг утром лавровые кусты и сказал: "пиздец Америке!" Водителю "газика" чудом удалось завести машину, и он тоже сделал аналогичное заявление. 23 раза слышали его мои советники. Ваш шеф-повар спросил у коммивояжера, привезены ли фазаны и пулярдки. Тот ответил, что привезены, и шеф-повар не преминул воскликнуть: "пиздец Америке". Мы же союзники, маршал, и просим разъяснений. Согласитесь, мы не можем отреагировать уже сейчас на, возможно, подсознательную агрессивность ваших людей по отношению к Америке. Как же мы обеспечим мир во всем мире, если постоянный член Совета Безопасности не перестает думать о каком-то "пиздеце" для другого постоянного члена? Сталин и Молотов дружно, Коля, хохотнули, и к ним, как по сигналу, приблизилась шобла советников, среди которых выделялись мертвенно-крысиные брючки Вышинского. - Хотите верьте, господин президент, хотите не верьте, - говорит Сталин, - но любой из присутствующих здесь деятелей нашего государства даст партийное слово, что никогда не велась среди советского народа пропаганда против великой державы. Что касается самого выражения, то русский народ - народ-поэт и выкидывает иногда в языке такие коленца, что даже у меня ноги, вернее, уши вянут. Во-вторых, общеизвестно, что умом России не понять. В-третьих, русский народ склонен к мистивизму и, возможно, удивившие вас выражения свидетельствуют о том, что все мы... там будем... И великие державы с их колониями, доминионами, и мы с вами, господин президент. Я уж не говорю о Черчилле. Вечно жив только Ленин. Кроме того, идиома есть идиома. После войны я займусь вопросами языкознания и, возможно, мне с помощью наших органов удастся докопаться до природы некоторых выражений. Давайте начинать конференцию, господа. Тут подоспел Черчилль и говорит Сталину: - Позвольте, маршал, вместо извинений сообщить вам, что полковник Даун не числится в нашей разведке. Хотя, сами понимаете, и в моем окружении, рассуждая теоретически, мог бы оказаться ваш человек. - Абакумов! Что скажешься - спросил жестко Сталин.- Отвечай. У нас сейчас с господином Черчиллем нет секретов. Они там наслушались сказок о зверствах наших органов. Так вот, доложи нам всю правду. Подходят, Коля, поближе к Черчиллю сапоги. Пошиты изумительно. Но на голенищах - ни складочки, и кажется, что в сапогах Нету ни одной человеческой ноги, а налит в них свинец и застыл тот свинец к чертовой матери и будет стынуть в сапогах до тех пор, пока не расплавят его в адском пекле. Докладывают они, зти сапоги: - Общую картину заговора, товарищ Сталин, составить пока еще трудно. Даже в Англии расследование особо сложных дел занимает не один день. Но мы уже получили от бывшего полковника Горегляда ряд ценнейших показаний. Возможно, он и Даун и Ширмах, и Филлонен. Подследственный ловок, хитер и изворотлив. Пытается бросить тень на Четвертое управление Минздрава с явной целью отомстить профессору Кадомцеву за разоблачение. - Хитрый ход, - перебил сапоги Сталин. - Пора, господа, пора. Что касается врачей, то мы установим за ними наблюдение. А они пусть наблюдают за нашим здоровьем. Кто-нибудь, таким образом и попадется... Не все веревочке виться... Для начала арестуйте этого... который в шлепанцах. Дворянин, очевидно... - Сталин жопа и дурак, и несчастное говно! Скоро сдохнешь и умрешь. Пропащая твоя жизнь! Сын твой - пьянь, а дочь тебя ненавидит! Одинокая какашка! - Запомни, Вячеслав: за китайский вопрос ответишь у меня головой. Это вопрос номер один, я вам покажу, вы у меня попляшете, голубчики! - Сталин даже ручки потер от удовольствия, когда представил расстановку сил на мировой арене и бардак в коммунистическом движении после того, как Китай позарится на российские и прочие края. - Я вам подкину такого цыпленка-табака, что вы у меня пальчики оближете. Все! Пора кончать с Германией. Пора кончать с Японией. Пора помочь Мао-Цзе-Дуну сбросить Рузвельта в Тихий океан. Подгоните Курчатова, а не то я назначу президентом Академии наук Лаврентия. Я вам покажу, негодяи, как вербовать мою ногу! Сталин действительно гениальный стратег! И ему есть для чего жить. Это, Коля, были последние слова, которые я услышал. Тихо стало. Конференция началась. Генерал Колобков привел подменных, снял с деревьев и вывел из кустов часовых-тихарей и скомандовал, поскольку те плясали от нетерпения: - На оправку бегом, шагом ма-арш! Крепись! Не то все на фронт угодите, засранцы! Протопали мимо меня солдатики, а я, Коля, не подох с голоду самым чудесным образом. Они там вечером банкет захреначили, и вдруг сверху, сквозь сплетение глициний и лоз виноградных что-то перед самой моей решкой - шарах-бабах! Я еще руку не успел сквозь нее просунуть, а уже учуял, унюхал упавшую ласточку - гусь! Гусь, Коля! Но зажаренный так, как только может быть зажарен гусь для товарища Сталина. Объяснить вкуса этого гуся на словах нельзя. Этого гуся, Коля, схавать надо. А уж как он упал, чорт его знает. Может, официант подскользнулся, может, сам Сталин подумал, что чем обаятельней выглядит гусь, тем вероятней его отравленность, взял да и выкинул того жареного гуся в окно, опасаясь за свою драгоценную жизнь. А жить, Коля, как ты сам теперь видишь, было для чего у товарища Сталина. Он нам заделал-таки великий Китай, и что с родимой нашей Россией будет дальше, неизвестно. Нам с тобой, милый Коля, в будущее не дано заглянуть. Потому что мы с тобой не горные орлы, а всего навсего совершенно нормальные люди. И слушай, почему бы нам не выпить, знаешь за кого? Нет, дорогой, за зэков - слонов, львов, обезьян, аистов и удавов мы уже пили. Давай выпьем за ихних служителей! Да! Давай выпьем за них! За обезьяний, за гиппопотамский, за птичий надзор! За то, чтобы он не отжимал у тигров и россомах мясо и бациллу, у белок - орешки--- фундук, у синичек семечки, у орангутангов бананы, у тюленей свежую рыбку. И еще за то выпьем, чтобы не был надзор зверей-заключенных. Не был, не колол и не дразнил. Понеслась, Колк! Давай теперь возвратимся в человеческий мой зоопарк, в подлючий лагерь. 11 Вдруг Чернышевский хипежит на весь наш крысиный забой: - Товарищи! Опасность слева! Приготовить кандалы к бою! Я ведь, Коля, совсем забыл тебе сказать, что мы были закованы. Тяжесть небольшая, но на душе от кандалов железная тоска. Повоевали с крысами. Побили штук восемь. Норму на две крысы перевыполнили. Цепочками погремели. От работы повеселели все, Шумят. Лыбятся. Разложили крыс на камешках и стали им фамилий присваивать: Мартов, Аксельрод, Бердяев, Богданов, Федотов, Мах, Флоренский, Авенариус, Надсон, а самую большую крысу окрыстили, извини за каламбур, Вышинский. Чернышевский тут же предложил товарищам встать на трудовую вахту в честь дня учителя и взять на себя повышенные обязательства покончить с неуловимым вождем каторжных крыс самцом Жаном-Полем-Сартром ко дню рождения Сталина. Зэки мне легенды о крысином вожде тискали, Огромен был и хитер. Кападал бесшумно. Кусал исключительно за лодыжки и любил хлестаться, убегая, холодным длинным хвостом. Видел в полной темноте прекрасно, хотя имел, по слухам бельмо на глазу. Ведь Берия, Коля, какую каторгу изобрел для старых большевичков? С утра до вечера бороться с крысами, которых в руднике было навалом. Причем, повторяю, бороться в полной темноте. А вот откуда они брались,позорницы, тоже легенды ходили. Я-то думаю, что рядом с нашей зоной был лазарет, а при нем кладбище. Верней, свалка мертвых зэков. Крысы на нем гужевались от пуза, а к нам в забой по каким-то подземным ходам бегали для развлечения. Для игры. Опасная игра, но крысы ее любили. Без игры, очевидно, в природе нельзя. Есть даже такая теория игр. И проклял я себя еще раз, Коля, в том забое за то, что сам напросился в него попасть. Однако, сам знаешь, приговор приговором, но стремиться к свободе надо. Мы ведь чем отличаемся от питонов и бегемотов в зоопарке? Мы знаем совершенно точно конец нашего срока. Хотя он, пока не восстановили так называемые ленинские нормы законности, тоже бывал нам неизвестен и неведом более того. Первым делом научился я видеть в темноте. Добился этого просто. Ты же знаешь, я любил читать в экспрессах, и вычитал, что у людей когда-то в чудесные доисторические времена имелся такой шнифт. Где-то между мозгой и хребтиной, а, возможно, и на затылке. Темнота полная, вернее, чернота тьмы, мучила меня ужасно, и холодина к тому же убивала просто мою душу, Коля. В темноте этой тоже, разумеется, привыкаешь, наощупь стоишь, ходишь, время убиваешь, трекаешь, крыс глушишь, и больше нету у тебя никакой другой работы, но очень уж скучно, Коля. Очень скучно. И тогда я себе сказал: "Ты должен, Фан Фаныч, победить тьму момента, а заодно и историческую необходимость, которая, как дьявол, хочет схавать личную твою судьбу!" Так и сказал и начал воскрешать с полным напряжением души и искусством рук давно ослепший третий шнифт. Раз запретил Берия иметь самым важным каторжникам в забое спички, раз запретил добывать огонь первобытным способом и пропускать во тьму лучи солнца, луны и звезд, то Фан Фаныч имеет право нарушить режим, несмотря на угрозу попасть на лазаретную свалку к крысам! Имеет! Имеет! Имеет! Массирую я, Коля, сначала лоб. Никакого результата. Рога, помоему, зачесались, а светлее от этого не стало. Массирую вмятину на затылке и в ужас прихожу. Вмятина-то эта от удара прикладом. В двадцатом схлопотал. Вдруг приклад красноармейской винтовки, сам того не ведая, уделал на веки веков мой третий шнифт? Что тогда? Унынье наступило. Четыре месяца тружусь. За это время, я уж потом узнал, академик Сахаров ухитрился водородную бомбу замастырить в подарок всем простым людям доброй воли, а я что-то тяну и тяну со своим третьим шнифтом. Ничего не получается. Вспомнил дирижера Тосканини. Он наверняка кнокал третьим шнифтом в зал. Решаю поставить крест на всех участках черепа, кроме одного: шишечки под вмятиной, вроде маленького холмика она. Дрочу ее, глажу, мну, снова глажу по часовой стрелке, потому что все важно делать по часовой стрелке, даже мочиться и сдавать пустые бутылки. Мной замечено, Коля, что эта падла Нюрка, которая летом пивом торгует у нас за углом, зимой посуду принимает, и если сдашь ей посуду не по часовой стрелке, обязательно или объебет, извини, на полтинник, или вовсе половину не примет. И что я ей такого, гадине, сделал? Ты пойми, мне не полтинника жалко, и пиво я датское в банках беру в самой "Березке", но зачем так мизерно использовать правило часовой стрелки? Короче говоря, двадцать один день обрабатывал шишечку под вмятиной, холмик обрабатывал, и зачесался он, словно спросонья настоящий шнифт. Приятно зачесался, чешется, даже повлажнел, прослезился. Но видимости никакой. Темно в забое. Чернышевский разбирает себе, надо ли было проводить коллективизацию и убирать НЭП или не надо, а я тру, тру и тру ослепший за временной ненадобностью третий шнифт. Вспоминай, говорю, солнышко мое, как ты в пещерах вечных ночей мне служил, вспоминай, вспоминай! И вдруг, Коля, отнимаю я от черепа руки и вижу в двух шагах за собой в серой полутьме надзирателя Дзюбу. Но виду, что вижу его, не подаю. Не то, сам понимаешь, сразу лишишься, как бритвы при шмоне, неположенного органа зрения. В этом третьем шнифте оказалось очень большое удобство. Глядел он не вперед, а назад, с затылка, и смотреть по сторонам сперва было непривычно. Стоит Дзюба, никто его не видит, только я. И лицо, прости за выражение, Коля, у Дзюбы чем-то на свое непохоже. Что-то нормальное в нем появилось, как, скажем, в лице какого-нибудь дебила, пришедшего со страхом и срочной болью вырвать зуб. Как будто ноет в дзюбином теле под портупеей и погонами больная душа, ноет и не может просечь, откуда и за что послана ей такая боль. Покнокал я третьим шнифтом и на штурмовиков Зимнего дворца. И в ихних лицах, в ихних особенно глазах такое же выражение быдо, как в лице и шнифтах народного надзирателя РСФСР и заслуженного надзирателя Казахской ССР Дзюбы. Ужас, какое выражение, Коля! Немая, слезная, последняя мольба: скорее же вырвите нам душу! Вырвите! Нам же больно! По нимаете? Очень больно! Ну сколько это может продолжаться? Боль, одним словом, состругивает много лишнего с человека. Тут, Коля, Фан Фаныч не выдержал такого зрелища, смахнул слезинку с третьего шнифта. Закрыл его и говорю: - Внимание! Жареными семечками пахнет, борщом и салом в забое! - Верно! Чуете, гады, чекистский дух. Пришел я вас порадовать. Международная реакция заточила в застенок борца за мир Никоса Белояниса! Но радоваться вам недолго. Народы грудью встанут на его защиту! Выходи на митинг вольняшек! Стройся! И чтоб цепей не терять! Ясно, сволочи? - Руки прочь от Анджелы Девис! - говорит Чернышевский. - Руки прочь от Назыма Хикмета! Мы с тобой, Карвалан! - Молчать, циники проклятые! Чернышевскому за иронию трое суток карцера! - отвечает Дзюба. - О, нет! Мир еще не был свидетелем такой трагедии непонимания единомышленников единомышленниками! Есть трое суток карцера! Дисциплина должна быть дисциплиной даже здесь. Партийная дисциплина - абсолют! - все это Чернышевский трекал в строю по дороге на митинг. А я иду по зоне и смотрю назад, на зэков, на бараки, на заборы с козырьками, проволоку колючую и вышки с попками. Смотрю третьим шнифтом на все на это, и трудно ему узнавать знакомую лично мне, Фан Фанычу, жизнь и мир вокруг. Смотрю на то, что мы, люди, с ним сделали. Чернышевский спрашивает у меня.' - Зачем вы, товарищ Йорк, голову так задираете? Что-то вождистское в вас появилось. Вокруг странно смотрите. И верно, Коля, просек этот идиот. Ведь у третьего шнифта угол зрения был совсем другой, не тот, что у двух остальных. Мне приходилось задирать голову и медленно ее поворачивать, а впереди себя я ничего не видал, только небо и тоскливые, осенние, серые тучи на небе. Тут я и догадался, что в вожди пробиваются люди с немного приоткрытым третьим шнифтом. У них и поворот головы солидный, или же, наоборот, шея верткая, и вскидывают они то и дело голову: пристально смотрят назад, на стадо, которое ведут, а передние шнифты прищуривают, потому что на хрена они нужны в момент управления стадом? Но стаду, Коля, кажется, что вождь видит необозримые дали, что заглянул он, родимый,туда, куда не дадено заглянуть простым смертным, и увидел там при этом такие чудеса, такую прекрасную жизнь, что людям свою собственную не жалко положить и жизнь своих сыновей, и любые трудности вынести, лишь бы внукам и правнукам было хорошо. Уж они-то, ласточки, воспользуются плодами дел наших, снимут урожай с земли, политой кровью рабочих, крестьян, интеллигентов, военнослужащих, и загужуются от пуза. В общем, Коля, задирают вожди свои головы, оглядывая третьим шнифтом печальный путь, пройденный людьми, спасти их хотят. Но пропасти впереди себя не видят. И тут уж не до хорошего. Дай Бог, чтобы внукам дышать чем было, дай им Бог водицы кружку и птюху хлеба на день, помоги нам, Господи, прекратить превращение одного из бесчисленных творений твоих - прекрасной земли - в камеру смертников, где обсасывают перед последней секундочкой жизни крошку хлебушка и слизывают с края оловянной кружки водички последний глоток! Короче говоря, Коля, шел я тогда по зоне и думал, что если открылся у тебя третий шнифт, и увидел ты общую муку палачей и казнимых, и понял, это исключительно между нами, Коля, понял, что очень хорошо и сочувственно к ним ко всем относишься, то ты - нормальный человек. Кстати, важно в такой миг за несчастных помолиться. Но если, Коля, в миг этот страстно захотелось тебе всех и вся спасти, если задрожал ты от ярости и ненависти,и показалось тебе, что просек ты истинную причину нечеловеческих адских мук и что, следовательно, надо мир переделать и так его, милого перелицевать и устроить, чтобы тот, кто был Никем, внезапно, на обломках старой жизни, на баррикаде стал Всем, Всем, Всем, то - держитесь, братцы, держитесь, голуби, держитесь, ласточки, - ты понесся, Коля, ля, в вожди! .. Слушай, я же не о тебе лично толкую, ты никогда не будешь вождем. Ну зачем ты заводишься с полоборота? В общем, держитвсь, голуби! Держитесь ласточки, запасайтесь лекарствами! Сейчас вас начнет спасать очередной вождь. Вперед, мерзавцы! Вас, сук, носами в самую цель тычут, а вы упираетесь, пропаскудины, и еще хотите, чтобы я вас по головкам гладил?? Не дождетесь! Брысь вперед, негодяи! Кыш, лоботрясы, в светлое будущее! Руки прочь от Карвалана! Вывели нас за зону, значит. Поставили сбоку от вольняшек. Предупредили, конечно, что в случае побега шмальнут на месте. Речуги начали кидать. Сначала шоферюга на трибуну вылез, пьяный, на ногах не стоит. - Если бы, - говорит, - был на самом деле железный занавес, то и не узнали бы мы, что повязали греческие мусора Белояниса Никоса. Занавес-то, он, господа поджигатели борцов за мир, с вашей стороны железный, а с нашей-то он завсегда, бля, прозрачный! Накось-выкуси! Правда, господа, путешествует без путевых листов, повашему без виз, и лучше давайте подобру-поздорову руки прочь от греческого народа и его старшего сына Никоса, не то я две смены зэков на погруз-разгруз возить буду. Заебу-у-у-у! Тут шоферюгу баба с трибуны сволокла и по харе, по харе его - бамс, бамс. - Где, - говорит, - таперича получку евоную мне искать? Помогите, прогрессивные люди добрые, с окаянным Пашкой управиться. Фары опять залил бесстыицае! Руки прочь от жены и детейl Шуганули их обоих. Чернышевский мне шепчет: - Теперь вы представляете, Йорк, какой у нас объем работы, и снаружи, и внутри? Я ответил, что хорошо представляю и все передам Галлахеру. За шоферюгой кинул речугу молоденький начальник нашей каторги. Этот замандражил от возмущения на поступки классового врага, голос срывается: - Где, - говорит, - ваша совесть и честь Эллады, вспомните Гомера, господа, Байрон кровь за вас проливал! Как вам не стыдно, как рука у вас поднялась посадить Никоса Белояниса с гвоздикой в петлице, посадить в Тауэр? Опомнитесь! Вот что такое ваша хваленая демократия и свобода! Свобода кидать за решетку лучших сынов народа! Услышь нас, товарищ... - тут, Коля, Дзюба что-то промаячил Начальнику и смутил его. Все же Белоянис, хоть и грек, но зэк . Смутил, и начальник начал сбиваться: то назовет Белояниса товарищем, то гражданином, как посоветовал ему, наверно, Дзюба, то по-новой товарищем и все историей стыдит греческое МГБ. - Постесняйтесь Зевса! Призовите на помощь всю свою Афродиту! Не позорьте родины огня, пощадите больную печень Прометея, руки прочь от Манолиса Девис! Зэки мои бедные вопят вместе с вольняшками и вохрой: "Руки прочь! Руки прочь от Эллады!" Потом вылезла на трибуну, Коля, начальница бабского лагеря, тоже, вроде Дзюбы, бывшая исполнительница кровавых романсов Дзержинского и Ежова, и говорит: - Дорогие товарищи и вовсе не дорогие никому из нас граждане враги народа! Вот смотрю я на Анну Иванну Ашкину в первых рядах, на председателя райисполкома и думаю, в какой еще стране кухарка может руководить государством? В Англии? Нет! Во в США? Нет! Али в Гватемале? Нет! Или взять меня. Муж мой погиб в 39-ом году на боевом посту. Нагремшись шибко, взорвался в его руках наган, которым он вывел из строя лучших наших матерых врагов народа. Похоронила я Семен Семеныча и заступила на его место. И товарищи не подъялдыкивали меня поначалу. Поддержали советами, к мушке глаз приучили. Пошло тогда у меня дело. Пошло! А что было бы тогда со мной и детишками в Америке? Было бы! Подохла бы я под статуей Свободы без работы, и никто там женщине не доверил бы не то что электрических стульев, товарищи и граждане, а и револьвера плохонького не доверил бы. Присоединяю свой голос к протесту. Мы с тобой, Никось Белоянись!! Слезла падла смрадная, слезы ее душат. "И кто же ему, родненькому, передачку принесет?" - вопит на весь митинг. Махнул Дзюба рукой Чернышевскому. Тот и взлетел, гремя кандалами, на трибуну. Горло ему сначала тоже сдавило. И повело, повело, повело. - Реакция наглеет, пора взять ее за кадык... В какой еще отдельно взятой стране мы могли бы - надзор и заключенные - стоять вот так, плечом к плечу, и голоса наши сливаются в гневном хоре: "Руки прочь от Белояниса!" В какой, скажите, стране? Мы просим послать месячный паек сахарного песка в африканские Бутырки и начать всенародный сбор средств на птюху и инструмент для побега Белояниса в Советский Союз! Тут Дзюба громко разъяснил, что зэки не имеют права называть Белояниса и его гвоздику в петлице товарищами. Для нас, мол, он гражданин. - Мы с тобой, гражданин Никос, ты не одинок! Мы все с тобой в твоей тюрьме! - заявил Чернышевский. - И вновь перед нами со всей беспощадностью встает вопрос: "Что делать?" Бороться! Бороться за урожай, бороться за снижение человеко-побегов из наших лагерей и соответственно за повышение человеко-побегов из застенков реакции. Бороться за единство наших рядов, бороться с крысами всех мастей и с желанием поставить себя в сторонке от исторической необходимости. Да здравствует... - тут, Коля, Дзюба дернул за цепь Чернышевского. - Да здравствует гражданин Сталин - светоч в нашей борьбе. Руки прочь от Арисменди Анджелы Белоянис! Свободу Корвалану! Смерть Солженицыну и академику-врагу Сахарову! Позор убийцам! - Ну а теперь, друзья-товарищи и граждане-враги, - говорит Дзюба, - нехай выступает перед нами самая что ни на есть реакционная шкура мракобесья, которая шеф-поваром у Максима Горького работала и в суп евоный, а также во второе и в кофе каждый день плевала. Плевала и плевала из-за угла, а, может, и еще чего в смысле мочи и кала делала, но признанья не вырвали у нее органы. Иди, Марыськин, и отвечай товарищу Белоянису. Признавайся хоть перед ним, раскалывайся в злодействе и кто вложил в твою руку бешеную слюну! Выходи, гадина, на высокую нашу трибуну! Живо, не то прикладом подгонят! Смотрю, Коля, вышел из наших рядов чвловечишко. Первый раз я его тогда увидел, поскольку особа в высшей степени неприметная, из тех, которые стараются каждую секунду скрыться с чьихлибо глаз или же провалиться сквозь землю. Худенький человечишко, особенно какой-то жалкий, просто возненавидеть можно такого человечишку за одну только жалость, что чувствуешь к нему. И серый весь, как бушлат. Безнадега серая и на лице. Нету жизни вроде бы в человечишке, и цепи даже на нем ни разу не звякнули, пока шел и поднимался он на высокую нашу трибуну. Долго кашлял, потом отхаркивался, а Дзюба приказал не сметь с трибуны никуда плевать, ибо тут ему не уха для Горького с растегаями и на второе котлета по-киевски. Плюнул Марыськин в рукав и делает, Коля, совершенно для меня неожиданно, следующее заявление: - Люди! Жить мне осталось недолго. Я - прекрасный, к чему уж скромничать, кулинар. Мои прадед, и дед, и отец были кулинарами. Я не служил у Горького, а работал шеф-поваром в "Иртыше", рядом с НКВД. И какому-то следователю в макароны-по флотски попал черный шнурок с неизвестного ботинка. Я был взят и сознался под пытками, у меня отбиты легкие, что плевал в блюда Максима Горького. Не пле-вал! Не плевал! Я - кулинар, люди! И я желаю звучать гордо! Руки прочь от Марыськина! Свободу Марыськину! У меня семья в Москве... жена... детишки... Тут Дзюба ему в зубы - тык, тык, а человечишка, Коля, кровь сплюнул и по-новой кричит: - Руки прочь от Марыськина! Руки прочь! Свободу невинному человеку! Что тут началось! Чернышевский, гумозник, возмущается неслыханной наглостью двурушника, поставившего свои интересы выше интересов партии. Дзюба вопит, чтобы призывал Марыськин руки прочь не от себя, а от Белояниса, не то он ему все зубы выбьет и уксуса в рот нальет, чтоб больнее было. А Марыськин заладил одно: - Руки прочь от Марыськина! Вольняшки и мусора сволокли его с трибуны, и самосуд пошел. Ногами, ногами в рот метят, в рот, в губы, чтобы забить сапомаищами в глотку нормальную просьбу невинного человека отстать от него к чертовой матери и отпустить на свободу. Ногами, ногами, Коля, а сами хрипят при этом, звери, ой, нет, не звери, люди хрипят: - Руки прочь от Белояниса Корвалана! Свободу Димитрову и Тельману! А человечишко, с грязью осенней смешанный, отвечает им чистым и ясным голосом, откуда только силы у него брались: - Руки прочь от Марыськина! Свободу Марыськину! Дзюба нам орет: - В зону, падлы! Цепей не терять! На губах Марыськина пузыри кровавые, лицо он, Коля, в коленки все пытался уткнуть, чтобы уйти из жизни скрючившись, как в животе материнском, в цепях, бедный,запутался, но хипежит свое: - Руки прочь от Марыськина! Свободу Марыськину! ?Ты уж к зоне подходили, а я, поскольку оборачиваться на ходу нельзя, все кнокал и кнокал третьим шнифтом на тело, которое месили ногами мусора и вольняшки, и стервенели от того, что никак не удавалось им загубить в Марыськине свободную жизнь. И текли из третьего моего шнифта, Коля, счастливые слезы, ибо, пусть меня схавают с последними потрохами, пусть вынут душу мою, если темню, не встречал Фан Фаныч ни в одной из стран мира и ни в одной из его паршивых тюрем такого самостоятельного человека, как подохший в осенней грязи Марыськин. Вечная ему слава и вечный ему огонь! Вот такой, Коля, компот и такие пироги, как любят говорить наши внешние, а также внутренние враги... 12 А со шнифтом моим третьим стало мне жить в забое крысином намного легче. Привел нас туда Дзюба по утрянке на следующий после митинга день и говорит, чтобы норма была перевыполнена на пять крыс, не то будем работать и в воскресенье. Беру я обушок от кайла, замечаю все крысиные ходы и выходы, баррикадирую их, паскудин, и как покажется где мерзкая крысиная рожа, я ей обушком промеж рог и врезаю, и крысе - кранты. Чернышевский присвоил мне звание ударника коммунистического труда и велел выполнить сходу годовое задание, а Дзюба увеличит дневную норму убийства крыс, и все мы в глубокой попке. Да и крыс таким образом можно по-быстрому ликвидировать и тогда неизвестно, с какими тварями нам придется бороться, ибо я очень мандражу летучих мышей, пауков, мокриц и прочей пакости. Ни в чем, впрочем, перед нами не виноватой. Или муравьев нам Дзюба подкинет, а с ними бороться потрудней, чем с крысами. Убедил я товарищей, хотя был заклеймен, как тредъюнионист, прагматик, кулак, мещанин и белогвардейская дрянь. Я, видишь ли, отказался установить мировой рекорд исстребления крыс политкаторжанами. Глушу я, значит, потихонечку каждую смену крыс, только вот ихний вождь, почему-то прозванный Жаном-Полем-Сартром, все не попадается со своим бельмом на глазу и длинным холодным хвостом. Наверно, он подзуживал крысиные массы к атаке и последнему решительному бою, а сам наблюдал из своей норы или из щели какой-нибудь за нашими сражениями. Глушу, Коля, крыс, потому что, если их не глушить, то они все ноги обглодают, и просто потому, что противно. Я глушу, а товарищи рады. Фан Фаныч работает, они же, благодаря ему, трекают целую смену о расстановке сил на международной арене, трагедии Португалии, Испании, Югославии, скромности и простоте Ильича, нежном сердце Дзержинского, железной логике Сталина и что при коммунизме всех сразу освободят. Чернышевский также разработал в деталях ультиматум Англии. Ей предлагалось в недельный срок выкопать шкелетину Кырлы Мырлы с Хайгетского кладбища и переправить самолетом для перезахоронения на истинной родине социализма, на Красной площади, и положить, одев костюм с бородой, рядом с лучшим учеником в мавзолее. Если же Англия, сука такая, откажется выдать гениальную шкелетину, то с ней надо немедленно порвать все дипломатические отношения, а штат посольства держать как заложников до тех пор, пока английский народ не скажет своего гневного "Нет!" королеве и ее послушному рабу - парламенту. Ультиматум этот решили вручить Дзюбе для передачи Черчиллю, Если тот откажется передавать, сославшись на то, что нынче в огороде дел много, а баба беременна, тогда Чернышевский предложил вырвать из челюстей всех товарищей золотые фиксы и подкупить шоферюгу Пашку. Тот бросит конверт в ящик, и останется только ждать, когда палата общин вцепится в глотку папаты лордов. И все дела. И еще Чернышевскому всю дорогу было интересно, как это я так метко и неожиданным поворотом на 180 поражаю обушком о крыс. - Как вам это, Йорк, удается? Я говорю, что мне это удается потому, что я смотрю не вперед, как некоторые, а назад и хорошо вижу в абсолютной темноте, - Английские товарищи могут вами гордиться, Йорк! Тут я, Коля, немного пошухерил. Без шуток Фан Фаныч будет лежать исключительно в сырой земле, в деревянной дубленке и в последним шлепанцах, а пока жив Фан Фаныч, он, несмотря ни на какие удары рока, намерен восхищать свою бедную и несчастную душу волшебным смехом! Я что сделал? Нацарапал острым камушком на породе слова, сдул крошки, с понтом этим словам лет сто, и говорю коллегам по каторге: - Обнаружена надпись на камне. Необходимо ее разобрать. Кто сможет? Начал Чернышевский читать наощупь, шепчет, слышу, слезы глотает и говорит: - Товарищи! Трудно в это поверить! Это кажется осязательной галлюцинацией! Слушайте же! Здесь написано дореволюционным русским языком: РАНЬШЕ СЯДЕШЬ - РАНЬШЕ ВЫЙДЕШЬ. КЮХЕЛЬБЕКЕР 1829 год. - Товарищи! мы сделали не просто историческое или палеографическое открытие! Оно смело выходит за целый ряд замечательных рамок! Оно говорит о том, что обрусевший ум великого декабриста в условиях царской каторги, объективно являвшейся, как мы теперь видим, катализатором мыслительного процесса, оставил далеко позади себя громоздкую и многотомную диалектическую систему идеалиста Гегеля. Диалектика Кюхельбекера, этого духовного вождя политкаторжан, предельно проста: раньше сел - раньше вышел. Мы с вами не раз горько жалели, что не были на Сенатской площади. Но дело не в этом, не в нашей доброй партийной зависти к давно освободившимся товарищам. Дело в том, что наш Кюхельбекер открыл теорию относительности задолго до господина Эйнштейна. Ибо раньше" - категория времени, а "сесть и выйти" - категории пространства. Мы можем считать бессмертный афоризм Вильгельма универсальной формулой, объясняющей все закономерности общественно-политического процесса национальной и государственной жизни России. Я уж не говорю о том, что формула словесная лучше цифровой и не удалена на космические расстояния от широких масс. От каждого из нас. Теперь вы понимаете, что я был прав? Теперь вы понимаете железную логику, историческую правоту и мужество Сталина, скрепя сердце пошедшего на массовые репрессии намного раньше, чем ему советовали Бухарин и компания, и охватившего этими репрессиями все пространство первого в мире социалистического государства. Вот что такое марксистское понимание релятивизма времени и пространства! Господа Троцкие, Каменевы и Зиновьевы подбивали партию пойти на то, чтобы мы сели намного позже. Партия сказала им: "Нет!" И мы выйдем, товарищи, намного раньше. Карта врага бита. Да и остались ли у него козыри вообще? Да здравствует Кюхельбекер - великнй диалектик России и ее революционного процесса! Ой! Бейте Сартра! Куда же вы смотрите, Йорк? Бейте же Сартра! Это он! Он больно кусается! Сартра, Коля, мне тогда глушануть не удалось, но хвост я ему, по-моему, перебил. Дорогой мой! Ты заметил, что я начал трекать о крысином забое и прочей прелести, и мы с тобо й давно не пили за зверей, заключенных в клетку? Заметил. А что ты скажешь, если я тебе предложу выпить за крыс? Для зоопарков они интереса не представляют, их все больше держат в лабораториях для опытов, но, между прочим, Коля, какими бы омерзительными и гумозными не представлялись нам эти создания, им тоже больно от жизни, ран и голода, и если можно было бы взять мою боль, вот я прижег сигаретой ладошку, и боль крысы после того, как и ей - мерзости прижгли бы лапу, то, поверь мне, Коля, а я по твоим гнусным глазам вижу, что веришь, нельзя было бы отличить друг от друга две наших боли. Нельзя! Человеческая боль ни на слезинку, ни на крик или же обморок не больше боли бабочки, коровы, орла или крысы. Не больше. Это все, что я хорошо знаю. И ладошку, дурак, я себе прижег зря. Но зато давай выпьем за все живое и за то, чтоб любой живой твари или совсем не испытывать боли - ведь носятся же над всякими ромашками полян мотыльки и помирают, никем не обиженные, в свой час - или же испытывать любой живой твари боль эту как можно реже, Как можно реже. Ты знаешь, Коля, я сейчас ни с того, ни с сего подумал, что у некоторых зверей в зоопарке тоже бывают свои большие перемены в жизни. То к хорошему, то к плохому. Вдруг шарах - и дергают тигра на этап. Загоняют гордую и непримиримую тварь из одной клетки в другую, на колесах, и волокут неизвестно куда. Не дай Бог попасть твари в передвижной зверинец. Это - вечный мучительный этап. Лучше просто в другой зоопарк. Там новая обстановка, может, климат мягче, а может, наоборот, скучно стало архангельским или мурманским гражданам без тигра. И тогда ему, бедняге, придется очень зябко. Бывает, конечно, в цирки тигров и прочих зверей дергают. Но и тут иди гадай, какой тебе начальник попадется и развращен ли надзор, половинящий твои кровные пайки. Бывает, попадает зверье из зоопарка в уголок Дурова. Но это главная звериная шарашка - для редких очевидцев. Слоны, скажем, живут долго, а уголку Дурова положено иметь только одного или двух. Другие же помногу лет дожидаются своей очереди и так и подыхают, не дождавшись. Так и с актрисами часто происходит. Ждут они, ждут, пока какая-нибудь Яблочкина на пенсию слиняет или в анатомический театр и много ролей тогда освободится, а Яблочкина, словно бы чует такие надежды, подъемный кран ее, развалину, на сцену поднимает, еле движется, челюстью шлямкает, суфлеру на язык наступает, чтобы погромче маячил, говорят, даже подгузники ей надевали перед особо трагическими сценами, но она исключительно назло пропадающим ни за грош молодым и ежеминутно стареющим актрискам, не желает линять из кремлевского трупа и вишневых курантов и так далее. Ей хочется, видите ли, истлеть до шкелетины на глазах у самого внимательного и взыскательного в мире советского зрителя. Чего я, собственно, растрекался о Яблочкиной? Извини, Коля. Я же, кажется, толковал о больших переменах в лагерной жизни слонов и тигров. Одним словом - освобождаюсь. Причем воистину неожиданно. После того митинга, когда руки прочь от Белояниса и затоптали насмерть Марыськина, Дзюба к нам в барак больше не заявлялся. А в крысиный забой нас конвоировал немой сержант. Слышать он все слышал, стерва, а говорить не говорил. Приведет, пересчитает, хотя куда нам можно деться, неясно, и подпольная большевистская партячейка приняла к тому же резолюцию Чернышевского считать побег нарушением дисциплины, несовместимым с пребываиием в В, К.П. /б/. Пересчитает, значит, нас немой, уйдет, через девять часов по-новой придет и пересчитает, примет дневную норму - убитых крыс - и в барак. Крыс, благодаря своему третьему шнифту, я глушил, как печенье перебирал на фабрике "Большевичка". Шарах между глаз обушком, и крыса с копыт. Стахановец. Времечко течет и течет, только считал я не дни и недели, даже не месяцы, к чему, собственно, было их считать, да и не по чему, а зиму-лето, зиму-лето. Как теперь поет молодела, . Прошла зима, настало лето . Спасибо партии за это. Информашки не получаем никакой. Пару раз, впрочем, ветер заносил в зону обрывки заблеванной "Правды" и ржавой послеселедочной Комсосмолки". Так мои партийцы что-то узнали о корейской войне и работе Сталина насчет языкознания. Сам понимаешь, хавали они эту информашку с полгода. Дискуссии у них были, расколы, выговора, снятие выговоров, партконференция, какие-то саморефераты, самочистки и, наконец, Чернышевский всех убедил, что Сталин, как всегда, прав. - Все дело в языке. Партия и народ говорят иногда на разных языках и это тормозит движение идеи к цели. Партия, например, сказала: "Надо!!!" А народ ответил: "Будет!" И партия уверена, что будет" - это высокое обещание народа помереть, но воплотить в жизнь историческое какое-нибудь постановление. Но постановление не выполняется, хотя бедной партии в голову не могло придти, что оно может не воплотиться и не выполниться. Партия спокойно сочиняет другие исторические постановления, по наивности не подозревая, что народ гадит ей втихомолку, пьянствует, ворует, не выводит, негодяй-народ, родинок капитализма. И только после тщательного расследования, проведенного нашими славными органами, - сказал Чернышевский, - вдруг оказывается, что на языке народа "будет" - синоним "хватит". И если бы он, Чернышевский, оставался членом ЦК, то он обратил бы на это внимание партии и пропаганды вредительского лозунга была бы задушена в самом зародыше. "Надо" и "будя" - слова-антагонисты. Нужна беспощадная жестокая сила, чтобы заставить народ преодолеть языковой барьер! Спели Иитернационал, провозгласили здравицу в честь гениальной сталинской интуиции, расставили фишки на самодельных международных аренах, и по-новой тупо потекла мутная крысиная жижа наших ночей и дней. Подпольные большевнки даже не знали, что Сталин врезал дуба, а Берию шмальнули вместе с некоторыми его партнерами. По выкладкам Чернышевского все сходилось на том, что во Франции и Италии произошли революции и сейчас там бушует красный террор. Работы у тамошних партий - край непочатый, и поэтому необходимо привлечь мафию и синадикаты гангстеров к службе в ИЧЕКА и ФЭЧЕКА. Это - задача N1. США превращены в концлагерь, Китай освободил японский народ, Англия стала островом безработных, кризис победоносно шагает по ведущим биржам капстран - и все дела. Пролетарии всех стран вот-вот сольются в экстазе, сожгут Дюпона, Форда с Рокфеллером, а пепел ихний стряхнут в Тихий океан, и покандехает по планете ОБОЗ - Объединенное бесклассовое общество Земли. С этим большевички вставали, с этим трекали, пока я крыс глушил, и с этим ложились кемарить. Но вдруг, Коля, начали их дергать по одному. Причем, дергают с концами. Не возвращаются товарищи. В забой нас водить перестал немой сержант. Шмаляют или на этап? О свободе я, честно говоря, не думал, потому что не сомневался, что - Советская власть - это всерьез и надолго. Остался я в бараке вдвоем с Чернышевским. Режемся с ним целыми днями в буру. Карты я замастырил из "Краткого курса". Вырезал трафаретики мастей, тушь заделал, полкаблука сжег, а сажу на моей моче развели и на чернышевской. И начали мы биться. Он сначала в мастях пугался, а потом освоился и понес меня. Подряд выигрывал по десять и больше партий. Попал Фаи Фаныч за все ланцы. Сижу полуголый на нарах, завернутый в казенную простынку и соображаю, за что мне такая невезуха. Но остановиться не могу, я в бою заводной. Начал, чтобы отмазаться, играть в ста партиях сахарок. Попал до пятидесятилетия Советской власти. Партнер, пользуясь преимуществом, давил на меня и настоял на отмеривании времени разными датами Второй месяц бурим. И по-новой я попадаю! Попадаю, словно я с самим чертом играю на хлебушек до пятидесятилетия органов, на баланду до столетия со дня рождения Сталина, на вынос параши до такого же столетия Ленина, на уборку барака до установления Советской власти в кладовке капитализма - Швейцарии.Чернышевский остановился. Соскочил. Он имел на это право. Международные урки, Коля, содрогнулись бы, узнав, в какой я очутился замазке! Играть больше не на что. Предлагаю от отчаяния - эксгумацию в случае моего освобождения трупа Кырлы Мырлы и перевозку шкелетины в Москву, чтобы отмазать хоть хлебушек. Темню, говорю, что на Хайгетском кладбище имею большие связи с могильщиками-дантистами, но Чернышевский уперся - ни в какую. Объявка есть объявка. Верь, Коля, ни один урка за всю историю мира не попадал так, как попал я. Пульнуть мне какую-нибудь шмутку для отмазки, кто пульнет? Удавить Чернышевского? Некрасиво. Я партнер честный и вообще никогда фуфло не двигал. Предлагаю сыграть на мою жизнь в десяти партиях против трехдневной птюхи хлеба. Я же дня четыре, может, даже пять ничего во рту не держал. Утром, как говорится, чай, днем баян, вечером собрание. Дохавал все сухарики из тумбочек дернутых куда-то партийцев. Ты меня представляешь заглядывающим на карачках в чужие тумбочки, Коля? - Играем, - говорю, - на мою жизнь или не играем, чертила с козлиной рожей? Не соглашается садистски Чернышевский. Это, видите ли, уже будет не игра, а внутрипартийная дуэль с уничтожением одного из коммунистов, и там самым мы объективно сыграем на руку реакции. - Тогда, - говорю, - могу замочить немого сержанта, совершить нападение на вахту, поджечь барак с криком "Учение Маркса всесильно-о, потому что оно верно-о-о-о!" На все могу пойти, но дай, - говорю, - Николай Гаврилыч, если у тебя сердце в груди, а не камень, возможность отмазать хотя бы хлебушек! - Нет, Йорк! Мы доигрались до революции в Швейцарии. До крупной исторической вехи - и точка. Кроме всего прочего, в нынешней ситуации мы, коммунисты, не можем делать ставку на террор. Пусть реакция побудет без козырей. Не давать же их нам самим в ее руки? Пардон. Нет, Коля, ты предстань себе ситуацию: я ждал годами пришития дела. Подписался на него. Обволок страшнейшие месяцы моей жизни в третьей комфортабельной камере. Судим был на так называемом процессе будущего. Выслушал смертный приговор. Первая смерть... Туфтовый полет в тухлом космосе... Опять чуть не поехал в этом полете. Спас меня ноготок. Вторая смерть... Лагерь... Третий шнифт... Победа над крысами в ударном труде - и вот на тебе! Фан Фаныч всерьез и надолго врезает медленного дуба от голода, попав в замазку к вонючему козлу с выхолощенным сердцем и розгой, пораженной заразой дьявольской болезни. И ведь бурил он честно, ни разу лишней карты не брал, я ведь не Пронькин: у меня за столом не пукнешь, на одной сплошной везухе уделал. Ты себе не представляешь, Коля, как я его умолял и устно и телепатически пульнуть мне хлебушка или баланды хоть раз в четыре дня, как в кандее, но эта падаль, вызывая, что очень странно, некоторое даже во мне удивление, метала с огромным аппетитом и свои, и мои сахарки, птюхи и баланды. Я, разумеется, подох бы, но не попросил вслух и, однако, как жаль было нелепо и бездарно слабеть на нарах закутанному в казенную простынку Фан Фанычу. В свечку превратился, горю, оплываю раньше, чем фитилек сгорел. А гоношить что-либо бесполезно. С обслугой контактов не установишь. Кешаря с хлеб-с-маслом ждать не от кого. Оплываю. Вспомнил ни с того, ни с сего "Ленина в 18-ом году". Как он отдал половину своей пайки, а может, и целую птюху уставшему рабочему Василию. Чернышев ский словно прочитал мои мысли и говорит: - Все-таки, я всегда тяготел к Сталину, а тот, другой, был, несмотря на решительную подчас жестокость, слишком мягок. Мягок. Если бы он начал исторически необходимые репрессии в двадцать третьем, то мы давно освободились бы. Оплываю, Коля, оплываю. Горю естественной смертью. И сгорел бы, как пить дать, если бы Чернышевского вдруг не дернули. Дернули гада с вещами! - Если, - напоследок говорит, - Йорк, вам удастся освободиться, передайте коммунистам мира, что, несмотря на некоторые ошибки, наш путь и наш опыт являются идеальной моделью для пролетариев всех стран. Победа не за горами. Доешьте уж мою пайку. Мы, коммунисты - народ гуманный! Я дожевал хлебушек. Не до жиганской гордости тогда было мне. Вскоре баланда влетела в кормушку, а поутрянке и сахарок с кипяточком. Ожил Фан Фаныч, а ведь одной ногой был там... Отлеживаю себе бока на нарах, анализирую случившееся и прихожу к выводу, что во всем была виновата колода. Очевидно, Чернышевский не обдумывал, как мне казалось тогда, подолгу каждый ход, чем выводил меня из себя, а читал отрывочки из краткого курса ВКП/бl, из которого сделали мы картишки. Кроме всего прочего, этот козел, не переставая мурлыкал "Интернационал". Я хоть и лез от этой легкомысленной, но прикинувшейся самой серьезной в мире песенки на стену, однако, помалкивал, как джентельмен в игре. И не обращал внимания на то, что, делая ходы, козел бормочет то "шаг вперед", то "два назад", то "объективная реальность", то "правый оппортунизм", то "левый ваш уклончик не пройдет", то "берем курс на вооруженное восстание". А предъявляя мне буру на червах или бубнах, хихикала гнида: "Но от тайги до британских морей красная гвардия всех сильней!" Короче говоря, Коля, дьявол несомненно имеет отношение как к азартным играм, особенно к картам, так и к краткому курсу истории ВКП/б/. Вот и стал Чернышевский в игре Всем, а я чуть было Никем. Слава Богу, дернули его на этап. 13 Но и моя очередь пришла. Разумеется, неожиданно. Сижу на нарах, отьедаюсь, трое суток уж хаваю, но настолько оплыл, что на парашу не бегаю, золы во мне маловато, воды и шлака, и просто силушки нет в ногах. И вдруг, где бы ты думал, Копя, я себя обнаруживаю? В пахучей духоте, под жарким солнцем и голубыми небесами, в белых, розовых, лиловых, синих и красных цветах. Воробушки рядом чирикают. Глоса какие-то невдалеке гундосят и паровозишко посапывает. Станция, очевидно. А я лежу, надо полагать, в гробу, и вполне возможно, Кидалла разыгрывает очередную сцену из своего будущего - Фан Фанычу устроили почти всенародные похороны и решили его закопать в землю живьем. Сейчас, очевидно, подымется на трибуну студентка энергетического института или пожилой, оторванный от станка токарь, и я услышу, что поскольку в будущем наказание будет опережать преступление, то и захоронение особоопасных преступников должно происходить задолго до их смертной казни. А это уже такое торжество пролетарского гуманизма, от которого волосы должны от ужаса шевелиться на черепах Дюпонов, Фордов, Чан-Кай-Ши и маршалов Тито. Такую примерно я ожидаю речугу и не шевелюсь. Лежать в цветах, действительно, неплохо. Неплохо плавно плыть на чьих-то спинах и смотреть в небо. Хуже, когда крышку заколачивать начнут, обязательно ведь, гадюки, гвоздь влупят в плечо или в ногу, хуже, когда комья глины печальной по крышке гроба застучат все глуше и глуше, пока совсем их слышно не станет. Лежу себе, тихо думаю, дышу воздухом безгрешных цветов. Вдруг Юрий Левитан надо мной забасил: "Передаем последние известия... Американский народ рукоплещет Никите Сергеевичу... Указ Президиума Верховного... за выдающиеся заслуги в строительстве социализма в одной отдельно взятой стране присвоить буквам "К", П" и С" звание героев социалистического труда... переименовать мягкий знак в твердый... считать последней буквой советского алфавита букву "Ы"... Букву "Я" наградить значком "Отличник Освода"... Что за мать твою так, думаю и приподнимаюсь. Жарко. Пыльная, вшивая площадь вокруг. Одна зеленая палатка "Пивопродукты". Облупленный, серенький, как старичок, домик станции "Слободка". Мусор вышел оттуда. Ко мне направился. Сам без фуражки и ремня. Вместо сапог тапочки. Кстати, Коля, я за свою долгую жизнь просек, что даже с самым тупым, жестоким и упрямым мусором можно договориться, если прибарахлен он немного не по форме Допустим, подворотничок забыла ему баба пришить. Он непременно после шести часов уговора оставит тебе покурить. И все это, заметь, в кандее. - Ну, брат, ты дрыхнешь, как пожарник в рейхстаге: вторые сутки без просыпу, - говорит мусор. - Вставай, опохмелись, поезд скоро. - А я что, извините, на... свободе? - Только не темни. Я этого не люблю, хоть и в тапочках на босу ногу. Подъем! - Неужели ж я вчера надрался? - спрашиваю мусора и попрежнему просечь ничего не могу. - Если б не надрался, то и дрых бы с Зинкой-стрелочницей, она вашего брата реабилитированных обслуживает, а не с Карлом Марксом. Подъем, брат, подъем! Отхожу я, Коля, шагов на двадцать от шикарной клумбы, смотрю на нее, так сказать, с птичьего полета и убеждаюсь, что я действительно кемарил прямо в бороде Кырлы Мырлы, сконструированной из белых анютиных глазок. Примял, конечно, и бородищу, и красный галстук с синим пиджаком, так что Кырла Мырла, ну просто никуда от него в жизни современной не денешься, и сам вроде бы с жестокой похмелюги похож на алкаша, пропившего с получки весь свой капитал, всю свою прибавочную стоимость. - Да, - говорю, - хорош я небось был? - Скажи себе спасибо, что в Самого не завалился. Я б тебе врезал штрафик рублей на сто. Ну, поправляйся и валяй, откуда брали. - А сам" - это кто? - интересуюсь, глядя на другую клумбу - Ленин. - А Сталин где? - В мавзолее. - Минуточку. А Ленина оттуда пошарили что ли? - Вместе они лежат. Только усатого, должно быть, пошарят. Никита его раком на съезде поставил. Разоблачил до самых потрохов. - Так-так-так, - говорю, кое-что начиная соображать, - А из каких же цветов у Ленина лысина? Он в фуражке. А фуражка - из черных бархоток. Зэк эти клумбы сделал, за что и скостили ему срок на 15 лет. Лезу в "скулу". Там справка об освобождении, билет до Москвы и фанеры - что-то около тысячи. Свобода, Коля, свобода! И на пыльной вшивой площади пусто и жарко, алкаши, чуя время, тянутся к "Пивопродуктам", автобусишко зачуханную провинцию с деревянными чемоданами к поезду подвез и вроде бы ничего за эти годы со мной не произошло. Не было никому дела до моей тюрьмы и казни и нет никому дела до моей, Фан Фанычевой, свободы. Какой-никакой, а свободы! Стою и удивляюсь, что это она меня совсем не берет? Может, все-таки убили во мне мусора жизнь? Убили, суки? Добились своего? Но ты, ведь, знаешь, Коля, свобода, как довоенная водяра, как аристократический пожилой коньяк, разбирает не сразу, не сходу, и непонятно поначалу, поддал ты или не поддал. Но это только поначалу. До поезда часа полтора. Я уже успел разобраться, что за слввные и новые главы появились в мое отсутствие в кратком курсе истории ВКПБЭ в беседе со стрелочницей Зинкой, и тут заиграла в моей кровушке СЬобода, проникло в душу ее вещество, стало свободным вокруг меня Проклятое Время и Несчастное Пространство: захмелел Фан Фаныч от воли, как петух от пьяной вишневой ягодки! Подхожу к "Пивопродуктам". Там ханыги приуныли, - Привет, - говорю, - победителям дракона Берии! Что скисли? - Степаныч в долг не дает. Помираем форменно. - Не бойтесь, - говорю, - люди, не помрете, пока жив Фан Фаныч! Сейчас я вас поправлю, творцов истории! И вспомнил я, Коля, ради шухера и обиды за ханыг, что Фан Фаныч гипнотизировал не таких гусей, как Степаныч. Рожа мне его не понравилась. Нахапал не один миллион. Но сосредоточившись, пронзил я этого кровопийцу со станции "Слободка" своим жиганским взглядом и не отпускал, пока глазки у него не помутнели, а плечи не обмякли. Вот тут и началось гулево! Степаныч лично на глазах обалделых, очухавшихся как бы в сказке ханыг начал стрелять шампанским, рубить топором на ровные половинки консервные банки, чтобы не терять времени на открыванье и, по моему же внушению, на коленях поднес каждому из ханыг по поллитровой кружке коньяку с шампанским. Затем он выдал им по отрезу на костюмы, часы, зонтики, ящик "Мишек" для детишек, встав на прилавок спел "Гимн демократической молодежи", "Судико" и разорвал все долговые расписки, Я же с мужичками, истосковавшись по нормальным людям, трекая про жисть, про внутреннее и международное положение, надрался до счастья. Напоследок внушил Степанычу, что он не должен разбавлять водой водяру, увлажнять сахар и пить из людей кровь... И вот, Коля, я на Ярославском вокзале, без гроша в кармане, но со справкой об освобождении в "скуле". Вид у меня втнивенький, но я не смущаюсь. "А серенькие брючки, а серый кителек, а на ногах - кирзовые, а за спиною - срок..." Стою в очереди у автомата и мурлыкаю. Пятнашку зажал в ладошке для волшебного звонка. Дамы около меня носами поводят. Кирза моя их смущает и серенькая, жалкая на плечах холстинка. Набираю номер. Не вышиб у меня его из памяти Кидалла. - Здравствуй, - говорю, - Стальной. Все лежишь и "Мурзилку" читаешь? Ну-ка, вставай, он же подъем, и тряси загашничек. Буду через полчаса. Адью! Таксист меня везти не хочет. Сидит на крыльце и изгиляется. Что с такой вшивоты, как я, возьмешь? Я ему сквозь зубы на ухо толкую: - Живо за руль, профурсет, и на Лубянку к третьему подъезду! Операцию, сволочь, срываешь! Сгною на самосвале! Этот таксист, они же почти все подлые, мелкие и. трусливые твари - как танкист в люк по боевой тревоге, нырнул в кабинку, вцепился в баранку и рванул под мост, через Домниковку и Уланский на Сретенку. - Делай левый поворот на красный. Сигналь четыре длинных и не дрожи, хапуга! Он на скорости, с визгом, перед косом у "Аннушки" свернул на Сретенку. Орудовец захлопал ушами, услышав необычные сигналы, отдал мне честь на всякий случай, и шеф чуть не воткнулся в подъезд с вывеской "Приемная КГБ". Взял я у него путевку и написал в ней, что машина использовалась с невключенным счетчиком для оперативных нужд и что водитель обязан без капризов перевозить всех: от нищего до офицера контрразведки. Усильте воспитательную работу, товарищи. Не ставьте такси над государством. Майор Пронин. Прочитал шеф надпись, рот раскрыл и так и отвалил от подъезда с открытым. А я поканал к Стальному. Он был моим консультантом по антиквариату, Захожу в его домашний музей. Любуюсь первым делом импрессионистами, китай ской бронзой, жирондолями, секретером Робеспьера, затем переодеваюсь, и все это, заметь, Коля, без единого вопроса со стороны перебиравшего стариннейшие геммы Стального, затем беру из комода работы Дюрера пятьдесят тысяч и тогда только говорю: - А вот ответь, Стальной, какой был стул у Людовика XVI после объявления ему смертного приговора? Развел Стальной руками. - Жидкий был старт, - сказал я ему, и он, как интеллигентный авантюрист, оценил мою грустную шутку, поняв к тому же, что она имеет легкое отношение и к моей, слава тебе, Господи, не королевской судьбе. Посидели мы, сварили кофе в джазвешке Тамерлана, потрекали о состоянии не которых наших дел, и уходить мне, Коля, от Стального не хотелось, очень не хотелось. Где еще так сладко и достойно посмакуешь время жизни, как не в домашнем музее, в теплой компашке с деревяшками, стекляшками, холстами, тряпками и железками, ни на секундочку не забывающими, с какой любовью их сотворили мастера и вывели в вещи и обеспечили почти счастливую бесконечную старость. Простился я со Стальным и пожелал вещам, и прекрасным, и жалким,н е попадат ь н абаррикад ы, а нам, людя м, в костоломные переделки и душегубки. 14 Направляюсь домой. На улицах все то же самое. "Слава КПСС". Слава труду". "Печать - самое острое". "Партия и народ едины". Да здравствует наше родное правительство!" "Вперед к коммунизму!" "Догоним и перегоним!" Все это, Коля, трудно и невозможно понять нормальному человеку. В Англии я ни разу не видел лозунга "Слава лейбористской партии!" или "Да здравствует наше родное консервативное правительство!" И во Франции, и в Амернке ничего подобного я не видел. Разве что в дни выборов в сенат и прочие шарашки. Там уж если тратят денежки, то на рекламу, и денежки окупаются. В общем, Коля, шел я по улицам, лезли в мои глаза все зти "Славы" и "Вперед", и думал, что в нашей стране, к сожалению, нечего рекламировать, кроме партии, труда и вечно мсивого Ильича, а какая и кому от зтого польза и прибыль, совершенно неясно. Впрочем, почему неясно? Наши вожди, направляясь кто в Кремль, кто на Лубянку, кто на Старую площадь, кнокают, небось, из окон своих машин на всякие слова и думают: "Правильно. Это по-деловому. Слава нам. Хорошо мы работаем. Народ зря хвалить не станет. Слава!" Да ну их, Коля, к лешему. Прихожу домой. Дверь открыта. Вонища - не продохнешь, и какая-то баба в противогазе пульверизирует плинтуса, тахту и тумбочки с мягкими стульями. И все зто в общем коридоре. Кричу бабе, по всей видимости, Зойке. Не слышит. Я нос зажал и толкнул ее. Обернулась и на тахту валится. Снимаю с нее противогаз. Зойка! Разжирела только слегка. - Как увидела тебя, так думаю, чокнулась от хлорофоса или противогаз неисправный. Вот, клопов и тараканов морю. Спасенья от клопов нету, - говорит Зойка. - Откуда ж клопы взялись? - Как ты пропал, так они и развелись постепенно, Сроду в квартире их не было. Тут, Коля, я вспомнил, как пожалел клопа и подсадил его к Зойке перед уходом на Лубянку. "Живи, - сказал я еще тогда, -ведь жить, тебе, клоп, положено пятьсот лет". Вот он и нашел себе подругу, или она его нашла, расплодились, допекли Зойку. Она вот, продолжалась тут без меня жизнь. Достаю из заначки ключ. Вхожу в свою берлогу. Воздух чистый. Я ведь форточку не закрыл. "Хрен с ней, - подумал уходя, - с шаровой молнией. Пускай влетает." Воздух чистый, но зато стоит в комнате жуткий писк. Залетела в комнату пара воробьев с бабочками в клювиках, засекли меня, вылетели и перед окном икру мечут, влететь боятся. Смотрю: на буфете гнездо, за моим фото "Я в Венеции" - другое, в моем цилиндре - третье. И в каждом гнезде голодные птенцы клювы пораскрыли, шеи вытягивают, тонкие, как у лагерных доходяг, весь пол в помете, стол тоже, а на столе бутылочка постаревшего на шесть лет коньяка, тоже задристана с ног до головы, словно обросла пылью веков в подвале герцога Орлеанского. Сколько же поколений воробьев родилось тут и выросло, пока я чалился? - Давай их тоже выморим, как клопов, - говорит Зойка. - Не надо, - отвечаю, - никого морить. Они сами через пару месяцев улетят, а может, и раньше. - Как же ты жить вместе с воробьями будешь? - Проживу. С людьми уживался, да еще с какими, а с птичками тем более уживусь. Подхожу, Коля, к окну, открываю его, чтобы папам и мамам влететь с добычей удобней было, и вот - судьба моя - напротив по тротуарчику, в туфельках-шпилечках, с сумочкой в булочную спешит та самая деточка! Я не мог, Коля, ошибиться. Ласточке тогда лех пятнадцать было, и я уже прощался со свободой, отсчитывая последнее ее время, и смотрел в окно, и зто была она в коричневом платьице с белым передничком. Коля, я твердо сказал своему старому знакомому снайперу Амуру: "Как всегда, беру огонь на себя!" Амур соответственно прошил мое сердце длинной автоматной очередью, и я крикнул в окно: - Деточка! Деточка! Остановилась. Думала, что оклнкнули не ее. Я еще раз позвал. Подняла личико и с улыбкой спрашивает: - Это вы меня? Я кричу: - Немедленно зайдите в квартиру семь! Пожала плечиками, но я серьезно машу рукой, и вот она, глазам своим не верю, переходит улицу... Я вышел из хлорофосной смердыни на площадку. Все выше, Коля, все выше стремим мы полет наших птиц! - Извините, - говорю, - я человек чудовищно интуитивный, и мне на расстоянии показалось, что вы имеете какое-то отношение к биологии. - Да. Я учусь на биофаке. Вы угадали, если, конечно, ничего не знали об этом. - Не мог знать, - говорю, - кстати, у нас тут морят клопов. Запах. Зажмите, пожалуйста, нос, и зайдемте ко мне. Я вас порадую. Ну, слово за слово... "Заметил, - говорю, - что вы с симпатией смотрите на воробьев..."Хотя ничего такого не замечал.Провожу деточку, ее звали Галей, в свое большое гнездо и даю пояснения насчет превращения в него моей комнаты. Деточка Галочка ловила мух и кидала их в клювики птенцов. Я что-то тискал, она весело ругала Сталина, угрохавшего ее двух теток, двоюродного брата и немыслимое число соседей по коммуналке, спрашивала, читал ли я в лагере стихи Пастернака и, наконец, мы раскупорили дождавшуюсятаки меня бутылочку. Воробьи, кстати, плюнули на опасность, не оставлять же детей голодными, и стали влетать совершенно внаглую. Я, Коля, с твоего позволения, для того, чтобы двинуться дальше, забегу немного вперед. Ласточка Галочка ушла. Через пару дней забежала по-новой, притаранила птенцам мотыля и умолила меня тиснуть ей все то, что тискаю теперь тебе я. И вот, когда я дошел до процесса, она заплакала, поцеловала меня в щеку и говорит: - Для того, чтобы все это слушать, Фан Фаныч, нужно стать женщиной... Извините... Коля! Поверь мне: мы несколько недель не вылезали из гнезда. А вылезали на смрадную улицу только для того, чтобы купить пожрать. Лямур, милый, лямур. А потом улетели птенчики-воробушки. Оперивись и улетели. И мне пришлось сделать ремонт. Это я, извини, забежал вперед. Ушла, значит, потрекав со мной, Галочка, а я уже совершенно окосел от Свободы. Как бы глупостей, думаю, не наделать. Закружилась моя голова. В самый раз бы прилечь на закаканный птичками диванчик, покемарить часок, перешибить сном сумасшедший хмель жизни. Но нет! Все-таки фан Фаныч - полная чума, Первым делом он очистил от помета столик Марии Антуанетты, за который Стальной предлагал ему состояние, но в ответ слышал: "Жамэ". Очистил, полюбовался им, потом взял бутылку в гастрономе, захожу за угол, подхожу к пивной и говорю Нюрке, падле бессмертной и позорной: - Кружечку! - Даю монету. Нюрка сдерживает пиво, оно, как нефть из новой скважины, бьет вместе с газом, одна сплошная пена, которой только пожар в рейхстаге опять-таки тушить. Другой рукой дает мне Нюрка сдачу. Увидела наконец. Узнала, гадина. А рожа ее лиловая с прописью так заплыла, что она хавало свое от удивления раскрыть не может, только шнифтами хлопает продажными, быдловыми и поросячьими, Вольфганг Мессинг такие не прошибет, попростуй он с гипнозом потребовать у Нюрки долива пива после отстоя пены. Я же интеллигентно, как всегда, жду. И еще пара человек ждет. А Нюрка остолбенела, пиво, вернее, пена уже через край бежит, и вдруг оседает Нюрка в белом халате с посиневшей харей, тает за стойкой, грохнулась на пол. Пришлось Фан Фанычу дверь с замком вырывать, вытащить Нюрку за синие ноги на свежий воздух, пивом в рыло плеснуть и сказать на ухо: "ОБХС! ОБХС! ОБХС!" Будь уверен, Коля, тут же очухалась, а я отпустил пива, долив его тютелька в тютельку хипежившим алкашам, сам выпил пару кружек, бубличек соленый пожевал и сказал Нюрке: - Советую тебе сесть на годик, тогда похудеешь и не врежешь дуба от удара, а во-вторых - раньше сядешь, раньше выйдешь. Нюрку я покинул задумавшейся, хотя, Коля, следов мысли на ее роже не взял бы даже Ингус - верный друг пограничника Карацюпы. Так. Затем Фан Фаныч берет шефа. - На Лубянку. Подождите меня у приемной, Подъезжаем. Шеф спрашивает: долго ли ждать? Отвечаю внушительно, что от двадцати минут до десяти лет. Главное, спокойствие! Подхожу к окошечку. - Мне, - говорю с английским акцентом, - очень надо бы повидать, очевидно, уже полковника, следователя по особо важным делам товарища Кидаллу. Попросили подождать. Минут через пять выходит в приемную гриф средних лет в штатском. - Здравствуйте. Документы у вас при себе? - Вот справочка об освобождении. Она же ксива. Завел он меня в какую-то комнатушку. Рядом с Лениным темный квадрат от снятого Сталина. На столе бронзовый железный Феликс. Я разъяснил, что желаю узнать о состоянии здоровья своего следователя Кидаллы. Можно по телефону, но и не возражаю против свиданки. Это не для эксцессов, жиганской мести, либеральных воплей и так далее. Просто я испытываю душевно-историческую необходимость услышать или увидеть товарища Кидаллу, чтобы поблагодарить его, кроме всего прочего, за то, что свела нас чудесная во многих отношениях моя судьба, а если бы не свела, то и не познакомился бы я сегодня с прекрасной, с лучшей из ласточек, которая бежала, деточка, в коричневом платьице с белым передничком в черный день моего пленения, в булочную. Могу я увидеть или услышать товарища Кидаллу? Отпускать мне такси или не отпускать? - Вы немного выпили и возбуждены, но такси не отпускайте, потому что некоего Кидаллу вы не сможете ни услышать, ни увидеть! - Чехты ему? Верней, кранты? То-есть, пошарили вы его из органов? - спрашиваю в крайнем удивлении. Гражданин по фамилии Кидалла в органах не работает и никогда не работал, - отвечает гриф в штатском. - Ну, миляга, начальничек, вы мне чернуху не раскидывайте. Взгляните в мое досье и поймите, что перед вами не парчушка, а Фан Фаныч, державший, несмотря на мягкость характера, тюрьмы Старого и Нового света. Кидалла вел мое дело и состряпал процесс будущего. Я - Харитон Устинович йорк, зверски изнасиловавший и убивший в ночь с 14 июля 1789 годв на 9 января 1905 года кенгуру Джемму! Я срок отволок, а вы мне чернуху лепите, "не работает и не работал". - Вам необходимо встать на учет в психодиспансер, Фан Фаныч и подлечиться. Дело ваше вел не какой-то Кидалла, а бывший майор Мохнатов. Бывший, потому что, восстанавливая ленинские нормы соцзаконности, партия очистила органы от мохнатовых и им подобных. И бросьте вы на себя наговаривать. Никого вы не изнасиловали и не убили. Вас арестовали по ложному обвинению в попытке покушеыия на Кагановича и Берию. Вы будете реабилитированы и получите бесплатную путевку в дом творчества писателей Переделкино. До свидания. - А на хрена мне, пардон, в дом творчества ехать? - тупо спрашиваю, ибо одурел от услышанного. - Многие, не пережившие того, что вы, писатели, остро нуждаются сейчас в лагерных сюжетах. Вот вы и подкиньте им за столом, в биллиардной, и так далее, парочку бериевских ужасов. Пусть пишут. Нам это нужно. Ну, до свидания. - До свиданья. Передайте, начальник, председателю вашего комитета генералу Серову, что я в любом случае уважаю глухую несознанку. Привет также Кидалле, если вы его не замочили, заметая следы. И еще скажите Серову, что Фан Фаныч не фраер и на учете в дурдоме состоять не намерен. Адью. В дом творчества поезжайте сами. Ну что ты скажешь, Коля? Чисто сработано? А мне после всего, что я испытал, видите ли, подлечиться надо! Ну, падлюки! Ну, наглые мусора! Действительно, какая-то новая порода людей. Тьфу, сучий ваш мир! А шеф мой, бедняга, издергался начисто. Увидев меня, хвостом завилял, визжит от радости, того и гляди в нос лизнет. - Куда, - говорит, - хозяин, едем? - В зоопарк, Вася, в зоопарк. Тебе известно, что преступник любит возвращаться на место своего преступления? - Это вы насчет амнистированных и реабилитированных? - Вот именно, - говорю, - догадливый ты парень, Вася. 15 Попросил я его высаднть меня на Больших Грузинах у служебного входа. Отблагодарил за нервотрепку стоянки у КГБ. Повторяю затем все свои действия, как в кино на родном процессе. Воровато оглядываюсь и хочу шмыгнуть через служебный вход, хотя сам не понимаю, зачем мне зто сейчас нужно. - Гражданин! Гражданин! Пропуск! - окликнул меня, как говорят плохие писатели, до боли знакомый голос. Иду, с понтом не слышу. - Стой, тебе толкуют! Оборачиваюсь, Коля, и вижу натуральнейшего, слегка постаревшего сторожа Рыбкина, с медалью "За оборону Сталинграда" на стареньком пиджачишке. А! Это ты, артист! Здорово! - буднично говорит Рыбкин. Я к нему бросаюсь, обнимаю, трясу за плечи, целую, и у него, алкаша старого, нос напудрен для маскировки багровости от дирекции, разит, разумеется, пивом изо рта и портвейном, но я чую почему-то родство с этим человеком. - Здорово, Рыбкин, здорово, кирюха! - Не дадут тебе народного. Опять с утра надираешься, - говорит Рыбкин. Я и то терплю. У сменшика вчера двух соболей ляпнули и большого бобра. А это знаешь,сколько на валюту? Идем в помещение, - говорит Рыбкин, а сам кнокает на мою оттопыренную скулу". Поддали, И веришь, Коля, сколько я ему не вдалбливал, что я тоже натуральнейший Фан Фаныч, а никакой не артист, он только лыбился и говорил, что мне по-новой надо ложиться на улицу Радио антабус принимать, не то скож~чусь от белой 6орячки, как один негр из африканского посольства. Он приехал ночью на кремовом "форде", перелез через забор, и поутрянке негра нашла служительница в крокодиловом бассейне. Негр сидел в воде и плакал, а крокодил забился от страха куда-то в угол. В органах он, протрезвев, объяснил, что пьет от тоски по Африке и уже не раз ночевал по пьянке в слоновнике, антилопнике и обезьяннике. Его и выслали в 24 часа, даже опохмелиться не дали. - Представляешь, каково было лететь, не поправившись? - Представляю, - говорю, и понимаю, что не удастся мне доказать Рыбкину, что я зто я, потому что он с туфтовым Фан Фанычем вместе снимался, пил, получал гонорары и ходил обедать в дом Кино. На все, что я втолковывал, он отвечал: - Наливай и не ебли мне мозги. Дай от радио отдохнуть. - Хорошо, - говорю, - сбегав еще за бутылкой, - а кенгуру убивали или не убивали? - Убили. Как же не убить? Тогда бы и кина не вышло. Все было, как в жизни. Тут я, Коля, уронил голову на руки, хмель с меня сошел, и не знаю, сколько я так просидел. Рыбкин, наверно, подумал, что я задрых, вышел и тихо дверь прикрыл. Ну что мне стоило тогда взять у Кидаллы на себя не изнасилование Джеммы, а покушение на Маленкова, Кагановича, Молотова, Булганина и примкнувшего к ним Шепилова? Ну, чтоб Их, идиотов, все равно никто и не думал убивать, ибо убивают и покушаются на личностей, а такого дерьма, как они, в России хоть пруд пруди. Отволок бы я за них тот же срок, а бедное животное было бы живым и здоровым. Дрянь я, дрянь. Кроме всего прочего, Никита шарахнул бы мне сейчас медаль "За отвагу", а может, под настроение и Героя Советского Союза дал бы, как генералу Насеру. 0б отдельной квартире и даче я уж не говорю. Будь здоров, Коля! Помянем невинную Джемму... - Рыбкин! - кричу, - Рыбкин! - а он не идет. Подхожу к окну, смотрю, мой подельщик Рыбкин шмонает каких-то студентов. Проверяет ихние цилиндры для чертежей. - Ну что, - говорю потом, - обнаружил похищенных кобр или выдру? - У нынешней молодежи, кроме глистов, ничего за душой нет, - отвечает Рыбкин. - Очухался? - Ты когда меня последний раз видел? - спрашиваю. - Месяца за два до смерти генералиссимуса. Потом ты куда-то пропал. Ну, думаю, заелся, завязал и в гастроль ушел. - Так. Значит, его убрали? Убрали. - Кого? - Меня. - Ну, и куда же они тебя... того? - спрашивает Рыбкин. Нормальные люди, Коля, очень иногда любят поговорить с людьми на их взгляд поехавшими и стебанутыми. - В крысиный забой они меня закомстролили. Темно там было, как до сотворения мира. Выпьем, Рыбкин. - Ха-ха-ха! Что же ты там делал, в забое? - Крыс бил обушком между рог. План выполнял. А вот тут, артист, я тебе и зажал яйца дверью! Как же ты их бил, да еще между рог, в сплошной темноте? Опомнись! Ты не чокнулся, а распустился. Возмись за ум, мудила ты из Нижнего Тагила! А крысы и мне представляются минут за десять до белок горячки. Иногда гуси черные в валенках белых и у каждого в клюве орден "Мать-героиня". - Будь здоров, Рыбкин. Я действительно бил крыс. - Ладно, допустим. Как ты, однако, их видел? - У меня третий шнифт открылся, он же третий глаз. Вот здесь, на затылке. Пощупай. Не боись. Рыбкин дотронулся, Коля, до моего калгана, как до чумы. - Ври! У меня тоже есть такая шишка. Тут что-то зло меня взяло на людей, в высшую, так сказать, реальность не верящих и отрицающих наше трагическое и радостное бытие, хотя, Коля, люди-то они сами по себе часто неплохие. Я и говорю Рыбкину, что могу помазать на бутылку и встану сейчас рылом к стенке. Он пусть делает все, что пожелает. И посмотрим, вижу я или не вижу. Помазали. Встаю в угол, выдернул штепсель из розетки, чтобы Юрий Левитан заткнулся со стотысячной тонной чугуна, выданной на гора хлопководами Норильска. Встаю. Массирую третий шнифт и, представь себе, Коля, безо всякого труда вижу все нехитрые поступки Рыбкина. Сначала он язык мне показал, потом неприличный жест руками сделал, покривлялся, бесшумно налил полстакана и бесшумно же выжрал водяру, поставил ружье дулом вниз, задумался, чего бы еще совершить, но ничего ему в голову не приходило, что само по себе любопытно. Подумал. Застегнул мотню. Перевесил Крупскую с одной стены на другую. Снова покривлялся. Зажал рот, чтобы не захохотать. Снял сапог. Понюхал портянку. Обулся. Десять раз подряд отдал кому-то честь. Протер рукавом медаль. Проверил пропуска у нескольких человек. Снова добродушно показал мне язык. Пошел открывать ворота верблюду и тигру в клетке. Вернулся. Тоскливо кнокнул на бутылку и вздохнул. Помоему, ему стыдно стало, что выжрал полстакана без меня. И вообще, Коля, вел себя Рыбкин так, словно двумя руками отмахивался от мысли, что я вижу его, но однако, и перетрухивал в глубине души: а вдруг, и на самом деле работает у меня третий шнифт, а он, Рыбкин, кривляется, жесты делает неприличные, честь, как дурак отдает кому-то, и если поглядеть на него со стороны, то и сам, пожалуй, ведет себя вроде стебанутого второй группы. А я все стою и помалкиваю. Не выдержал старик, нос багровый напудрил, еще глоток бесшумно выжрал, сырком закусил и не чавкал при этом громко. Глубинный страх, что за ним, возможно, наблюдают, сделал его воспитанным человеком. Он уже не кривлялся, а смотрел мне в спину человеческим взглядом тепло, сочувственно и немного виновато. - Ну, ладно, хватит херовину пороть. Поворачивайся, артист. - Проиграл ты, - говорю, - но бутылку я тебе прощаю и сам за ней сбегаю. Славный ты человек, Рыбкин. Тут он запсиховал, закапризничал, совсем разговнился, натолкал мне членов полные карманы, оскорбил как актера, нажирающегося до горячки и унижающего при этом старого солдата, хотя тридцатку, которую я у него взял на съемках, и не думаю отдавать. - Беги за бутылкой, а то я тебе как врежу сейчас прикладом, так сразу вылечу от дури. Я после этого взрыва и рассказал Рыбкину детально, до мелочей, что он делал, умолчав только насчет неблагородного распития водяры без собутыльника, ибо простил человеку его слабость. Он меня обшмонал, думал, я в зеркало подглядывал, и потом уж только, пораженный моим даром, раскис. Совсем раскис. - Вот бы мне такой же, - говорит, - третий шнифт. Я бы на двух работах сторожил. Эти оба спят, а тот смотрит. Потом наоборот. Сбегал я по-новой. Сидим, трекаем, но сбить Рыбкина с того, что я не артист, а Фан Фаиыч, мне не удалось. Справку об освобождении он даже смотреть отказался. Третий глаз, - говорит, - только у безумно юродивых бывает. Рассказал пару баек, как его баба на Тишинке купила мясо на щи, грудинку. А перед этим как раз с площадки молодняка кабанчика южноамериканского шлепнули. С овчаркой мусора пришли. Она и бросилась на Рыбкина, из чего тот заключил, что кабанчика забили и продали на Тишинке, и от него разило этим кабанчиком, кило которого стоило рублей пять золотом, Хорошо, что у Рыбкина в тот день было алиби.' его в вытрезвитель забрали. Потом рассказал, как приехал полковник в черной машине, показал директору какой-то приказ. Директор зоопарка лично поймал павлина и затырил его в багажник черной машины. Рыбкин совершенно точно знает, что павлина отвезли в Кремль и выпустили в огромном кабинете, где Сталин пятые сутки подряд уговаривал маршала Тито не курвиться и не вбивать клин в международное рабочее движение. Два дня ходил павлин по кабинету и нервничал. Сталин то же самое делал, а Тито сидел на стуле и хмуро молчал. Наконец павпин предстал перед ним во всей своей красе. Сталин и говорит Тито: - Ты чего, тезка, распустил хвост, как этот павлин? - А я твою маму... туда-сюда! - вроде бы отвечает на это наглый и самоуверенный маршал. Тогда Сталин вызвал Маленкова и сказал - Увезите его. - Кого, Иосиф Виссарионович? - спросил Маленков, Сталин еще двое суток ходил по кабинету, курил трубку, не кемарил, а Маленков стоял руки по швам, не обедал, не ужинал и ждал ответа, кого увезти. Маршал же Тито вроде бы крепился, чтобы не наложить в штаны. Наконец Сталин ответил: - Увезите павлина. - И немного погодя добавил: - Он считался и считается лучшей и красивейшей из птиц так называемого свободного мира. В отличие от некоторых бывших орлов. Маршал Тито вроде бы вздохнул с огромным облегчением, попросился сходить во двор, вышел, да так и не вернулся. Рыбкин своими руками вынимал павлина из багажника той же черной машины. С тех пор он "поехал" и ни разу не распустил хвост, а Никита жрет нынче трижды очищенную водяру с маршалом Тито, от которой голову не ломит с похмелья. - Ты, артист, прости меня. Нехорошо я сделал. Я без тебя выпил, пока ты в углу стоял, - вдруг, всхлипнув, говорит мне Рыбкин. - Старина, - толкую я ему. - Слава Богу за то, что я сегодня втрескался в одну ласточку и встретил тебя - нормального доброго человека! Слава Богу! О чем говорить? Ну, вышил и выпил. - Нехорошо. Я думал, ты не видишь. Нехорошо! Извини. Только не еби все-таки мозги, что ты меня сегодня в первый раз встретил. - Ладно, - говорю, - держи мой долг. И брал я у тебя не тридцатку, а три тыщи, когда постановочные нам платили. Помнишь? С трудом доказал я, Коля, Рыбкину, что постановочных получил он не две старыми, а пять, но три я у него взял на телевизор и чтобы он не пропил. - Бывает же, - сказал мне Рыбкин на прощанье, - что человек вроде не сумасшедший, а на самом деле... того. А бывает и наоборот. Захаживай. А к кенгурам не ходи. Опять расстроишься, и возись тогда с тобой. Я же на посту все-таки. Но, Коля, хоть и обалдел я порядочно, не пил-то ведь сколько лет, а до кенгуру добрался. Подхожу к вольеру, словно на свидание пришел: сердце колотится. Впрочем, сердце, может, и от водяры колотилось: она же, гадюка, с каждым днем все больше и больше в яд превращается. Нарочно нас, что ли, травят? Смотрю. Все, как в кино, а самого животного не видно. Вон на том месте я ее насиловал, бедную Джемму, вон там нанес несколько ран финским ножом, там прикончил. Вдруг из-за зеленого строения нелепейшей походкой вышла кенгуру. Читаю табличку: "Кенгуру Джемма. Года рождения 1950". Копия той, убитой. - Джемма!. - кричу, - Джемма! - Подходит к решетке. - Здравствуй, детка! - Кинул ей французскую булку. - Значит, это я тебя хотел, заметая следы, взорвать вместе с мамой, положив в ее сумку гранату-лимонку? Вот ты какая, - говорю, - отгрохала! Большая. Красивая. Ешь, миляга! - просунул руку за решетку, Джемма дохнула на нее жарко, ткнулась в ладонь трепетным носом, а я думаю, Коля, что только электронной машине могло придти в голову, что Фан Фаныч способен захотеть трахнуть, а потом убить заморсков животное. Все-таки мы лучше, чем о нас думают машины и Кидаллы. - Ешь, миляга, хавай. Я тебе раз в неделю кешари притаранч вать буду. Кукурузы, - говорю, - тебе достану, пшенички, зелени украду в ботаническом саду. Если бы ты сидела в Гамбургском зоопарке, я бы тебя выкупил и этапировал на волю, в Австралию со справкой об освобождении, а здесь... пардон, вся власть принадлежит советам и поэтому совершенно не с кем посоветоваться, что делать. Что нам делать, Джемма? Как нам быть? Ты знаешь, сколько лет моей жизни, ты ешь, ешь, хавай, превратилось в страшный опыт? Не знаешь. А зачем он мне, ты знаешь? И я не знаю. Но я верю, Джемма, что я не знаю этого по глупости и несовершенству души. Вкусно? И я люблю хлеб. Я, Джемма, в ласточку втрескапся. А она, запомни, пожалуйста, она есть - сама жизнь. Теперь у тебя будет верный друг Фан Фаныч, сирота ты моя милая. - Гражданин! - это, Коля, лягавый ко мне подканал. - Как вы себя чувствуете? - Хорошо. Прекрасно. Тужур, ажан, прекрасно. - Не надо разговаривать с животными в нетрезвом виде, - говорит. Сам молоденький. На смену бериевским костоломам пришел. Вежлив. - Вы приезжий? - Да, - говорю, - приезжий. Хочешь выпить? - Откуда вы приехали? - На днях, - говорю, - я проснулся на свободе в анютиных глазках, объективно в бороде Кырлы Мырлы. Ре-а-би-би-би-ли-ли-ли... Проводил он меня до выхода, а я канаю с ним под руку и хипежу на весь зоопарк: - Свободу Джемме!... Свободу оцелоту!... Свободу семейству кошачьих и подотряду парнокопытных! Руки прочь от гиен и шакалов! Мы с вами, белые медведи! Свободу слонам и тапирам! Руки прочь от антилоп и горилл! Руки прочь от шимпанзе и морских львов! Нашу дружбу не задушишь, не убьешь! Добрался на шефе до дому без приключений. Только вхожу в подъезд, слышу за спиной типичный голос коллеги: - Синьор Фанфани! - Си, си! - отвечаю. Трекали мы потом по-итальянски. Оказывается, он командирован ко мне Ди Лазурри - боссом небольшой чикагской мафии. Очень удивился, что я всего пятый день, как освободился. Зашли. Пищат птенцы. В бутылке немного коньяку осталось. Выпили. Ведет себя невозмутимо, хотя на плече уже воробьиная какашка. На итальянца не похож. - Как, - спрашиваю, - поживает Ди Лазурри? Плохо поживает, как оказалось, Ди Лазуррл, и более того, скоро вообще перестанет поживать. Поэтому он перебрал в уме всех, кто мог бы принять из его рук большое и сложное дело и остановился на моей кандидатуре. У меня опыт работы в сложнейших социально-политических условиях, безупречная репутация и бескорыстная энергия. В моих жилах течет немного итальянской крови, но этого вполне достаточно для того, чтобы топнуть, когда следует, ногой на зарвавшихся мафиозо! Что я об этом думаю? Ответ он хотел бы получить через два дня, так как есть сложности с обратной дорогой. - Ну, а как вы... сюда, пардон, добрались? - Правда путешествует без виз, - на ломаном русском языке, с бандитской ухмылкой ответил мне эмиссар. И я сказал ему, недолго думавши, что лестное предложение Ди Лазурри принять, к сожалению, никак не могу. Масса работы на родине. Крупнейшая финансовая операция в истории. Сотни миллиардов рублей. У итальянца глаза на лоб полезли после этих слов. Даю пояснения. Правительство и лично наш Никита Сергеевич страшно обиделись на народ, у которого оказались в долгу, надавав ему на много лет кучу облигации по куче займов. Народ привык к розыгрышам, погашениям, аппетиты растут, и правительство вынуждено возвращать народу чуть ли не ежемесячно огромные суммы. А ведь в прошлом народ сам спровоцировал правительство взять у него в долг на восстановление и развитие сельского хозяйства. Сложилась ненормальная обстановка. Правнтельство изнемогло от вампирских привычек народа-ростовщика. Партия сказала: "Будет!" Никита приказал прекратить такое безобразие. "Руки прочь от официальных таблиц розыгрышей всех займов!" "Нет - народу Гобсеку!" - Сами понимаете, - говорю, - синьор, в связи со всем этим у меня много работы. - О! Ваш босс Хрущев - великий мафиозо! - восхитился синьор. - Он принял нашу славную мафию от Сталина и вынужден расхлебывать его кашу. Ничего не поделаешь. В