ый маршрут показался ему безопасней. Спустя полчаса Решетнев возлежал в травмпункте. -- Где это вы так? -- отвлекал его разговорами хирург, ощупывая больную ногу. -- Антенну с друзьями устанавливали. -- Лучше бы к девушкам сходили, чем по крышам в такую погоду лазать, -- поглумился врач и что есть мочи дернул за пятку. -- А-а! -- заорал Решетнев. -- Ну вот, кажется, все. У вас трещина плюсны. -- Серьезно?! -- Шучу, у вас перелом, -- улыбнулся хирург. 535-я комната превратилась в палату. Посетители шли и шли. Даже в понедельник, когда никто никуда не ходит. -- Эк тебя угораздило, -- соболезновали они Решетневу. -- Жил же, как человек, и на тебе -- по женским покоям понесло. -- В жизни надо срываться, -- оправдывался Решетнев, используя любимое выражение Бирюка. Прихожане выражали потерпевшему соболезнование и попутно выметали из тумбочек все продукты. Вместо того, чтобы, как подобает, приносить их больному. Запасы 535-й таяли на глазах. -- Как долго у тебя срастается кость, Решетнев! -- говорили сожители. -- Похоже, она у тебя без всякого костного мозга! Ты нас по миру пустишь! Самым методичным гостем был Матвеенков. Он являлся, сидел для приличия минуты две-три у изголовья больного, а потом, жестикулируя сосисочками пальцев, начинал элегию: -- Я, так сказать, в смысле, одним словом, в крайнем случае, -- произносил он, словно пораженный моторной афазией. -- В шкафу! -- обрывал его Гриншпон. -- От тебя ничего не скроешь! Леша брал пять своих почти законных клубней и, заведя сложный благодарственный монолог, исчезал за дверью. -- Ты допускаешь потраву угодьев, Решетнев! -- негодовал Артамонов. -- За это раньше сажали! -- Зачэм обижат чэловэк? -- защищал Решетнева Мурат. -- Тыбылыс лубой гост надо отдать всо! Панравилса кинжял -- отдай кинжял, спросыли время -- отдай часы! -- Понимаешь, брат, -- оттеснял Мурата Гриншпон, -- наш равнинный лабаз не вынесет твоих высокогорных обычаев! И когда, наконец, тебе придет денежный перевод от родителей на очередную помолвку? Оставалось одно -- погрузочно-разгрузочные работы без использования подъемно-транспортных средств. Дабы не вымереть, 535-я комната была вынуждена устремиться на заработки и, чтобы не попрошайничали, прихватила за компанию 540-ю, хотя Фельдман обещал всем своим одногруппникам материальную помощь. Да еще почти силком заставили отправиться с собой Пунтуса с Нынкиным, которые уже неделю пытались впасть в спячку. Город засыпал. Он долго ворочался -- искал удобную позу. То здесь гасло и вновь вспыхивало окно, то там. Потом город долго вздрагивал во сне то сиреной "скорой помощи", то запоздалым скрипом тормозов на перекрестке. -- Хорошо зверям, -- говорил по дороге Нынкин, -- чуть голод -- сразу в спячку. -- У них хоть совесть есть, -- поддерживал вялый разговор Пунтус. -- Они нет-нет, да и просыпаются, а ты, если заснешь, то лет до сорока. По ночам на холодильной базе платили вдвойне. В этот раз рефрижераторы были с мойвой. Договорившись насчет оплаты, студенты приступили к разгрузке. Фельдман в основном перекуривал и болтался по складу. Совершенно случайно он напоролся на чей-то тайничок с красной рыбой. Наверное, кто-то из служащих припрятал, чтобы в удобный момент утащить, допустил он и аккуратно переложил живность к себе в портфель. В конце разгрузки Фельдман расколол о колено плитку свежемороженой мойвы и большую часть сунул за пазуху. -- Будет неплохим подспорьем, -- сказал он, застегивая куртку на все пуговицы. -- Да кто ее станет есть? -- попытались отговорить его друзья. -- Ее надо уметь приготовить, только и всего, -- оправдал рыбу Фельдман. -- У нас в стране -- дефицит поваренных книг, поэтому многое залеживается. Никакой кулинарной культуры в быту! На проходной студентам в рамках ежемесячника по борьбе с базовыми несунами устроили проверку. Фельдман встал в очередь на досмотр последним -- боязно все-таки, хоть и рядовое, не для себя, но все же расхищение социалистической собственности. Пока ощупывали передних, мойва за пазухой Фельдмана быстро таяла. Непоправимо быстро. Охранник, проверяя портфель, с ужасом наблюдал за глазами Фельдмана, бегающими туда-сюда, как в нистагме. Глаза норовили и спрятаться от непонятно откуда взявшегося стыда, и в то же время хотели все вокруг видеть. -- Кажется, переработал хлопец, -- пожалел Фельдмана проверяющий из вневедомственной охраны. -- Быстрее, дедуля, быстрее, -- крутился, как на огне, незадачливый расхититель. -- О! -- воскликнул дед, нисколько и никуда не торопясь. -- Красной рыбы у нас на базе вроде бы не было! Где такую красавицу раздобыл? Фельдман сообразил, что вагон красной рыбы разошелся по начальству настолько тихо, что даже охрана не в курсе. -- Рыбки мороженой почему не взяли? Питаетесь, небось, не шибко? -- спросил вохровец, не найдя мойвы, которая, как он считал, была единственным товаром на базе. -- Генералы не питаются отбросами! -- выдавил Фельдман фразу из шедшего в "Победе" фильма и, будто ошпаренный, вылетел с проходной. Бросив на землю портфель, Фельдман начал яростно раздеваться. Оттаявшие мойвинки проскальзывали через штанины и, словно живые, падали у ног. -- Не могли первым пропустить! -- посетовал Фельдман на друзей. -- Для вас же старался! -- Да ты, вроде, и не спешил, -- сказали Пунтус и Нынкин. Грузчикам стало настолько жалко вымокшего друга, что Рудик предложил не откладывая зайти в пивной зал "девятнарика", чтобы красную рыбу, которой Фельдман намеревался полакомиться в Новый год, не есть всухомятку, да еще и спозаранку. В следующую ночь Фельдман на шабашку не вышел. Его уклончивая речь перед бригадой прозвучала как-то неубедительно, и тогда Фельдман привлек всю двигательную мышечную энергию, чтобы жестами доказать друзьям, насколько чаще пробоины в отоплении общежития случаются ночью и почему он, как дежурный сантехник на полставки, должен постоянно быть начеку, а не таскаться по всяким базам! А на самом деле Фельдман давненько наметил себе другой путь ликвидации финансовых брешей -- втихую от народа занялся лотереей. Постоянное аллегри после каждого розыгрыша придавало еще большую уверенность в успехе. Откуда ему, наивному, было знать, что выигрышный билет нельзя купить как вещь -- такой билет могут или подарить, или всучить вместо сдачи за неимением мелочи, а методичность здесь губительна и бесперспективна. Остальные грузчики продолжили внеурочную пахоту, как бы желая узнать, сколько можно выдержать вот так -- днем учеба плюс всякие секции, репетиции, кружки и студии, а ночью -- работа. В этот раз под разгрузку были выставлены вагоны с картошкой. -- Жаль, Фельдмана нет, некому бульбы набрать, -- пригорюнился Нынкин. -- А то каждый день вермишель вареная, вермишель жареная, вермишель пареная! Уже в кишечный тракт въелась. -- А мы иногда разнообразим, -- сказал Артамонов, -- едим прямо из пачки. В таком виде она напрочь убивает чувство голода при исхудании... Странно, что ее выпускает пищевая промышленность, а не фармацевтическая, скажем, -- подумал он вслух. Всю ночь напролет таскали из затхлой темнотищи склада драгоценнейшую картошку, наполовину тронутую порчей, гадая, откуда мог прибыть такой груз. Не из Мелового ли? -- А может, все-таки прихватим по кило-два-три? -- сказал Рудик. Но нанюхавшийся миазмов Нынкин сморщился и выпалил: -- Макароны в соусе -- вполне достойное блюдо! В гробу я видал жрать эту тухлятину! Уж лучше сразу лягушек. -- Действительно, -- поддакнул Пунтус. -- Разве что на спирт прихватить пару центнеров. Хозяйки всех на свете помещений -- обыкновенные серые крысы -- как болиды, сверкали тут и там своими люминесцентными глазами. По складу от них не было никакого прохода. -- В Париже эти твари скоро будут заседать в муниципалитете, -- заметил Гриншпон. -- Недавно прочитал, как эти твари перегрызли пополам десятитысячевольтовый кабель в парижском метро, и хоть бы одну ионизировало или там распылило как-нибудь! В пику этому сомнительному анекдоту из светской жизни парижских крыс Артамонов поведал, как при виде грызунов на мелькомбинате у себя на родине, в Орле, ему довелось испытать самые волнующие минуты в жизни. Парижские крысы, как ни крути, все же боятся людей, а мелькомбинатовские -- те ни грамма не стесняются. Ратициды они запросто употребляют на десерт и ходят по территории, как свиньи, -- споткнуться можно. Голубей едят, как кур. Голуби нажираются дармового зерна -- благо на плохо положенное у всех нас клюв помпой -- и становятся не способными к полету. Крысы подходят к ним как к готовому блюду или полуфабрикату, устраиваются поудобнее и, разве что не повязав салфетку, начинают кушать: хряп-хряп, с косточками, а потом -- спать в сушилку. Цепляй этой крысе за уши ошейник и веди, куда хочешь. Например в столовую. Там большая очередь. Женщины через секунду освобождают раздачу. Бери первое, второе, третье. Доклад Артамонова о популяции мелькомбинатовских крыс сработал как дезодорант. Грузчики добили протухший вагон, почти не морщась. Город просыпался. Нежился, зевал безлюдными провалами подземных переходов. Потом потихоньку начал потягиваться ранними троллейбусными маршрутами и наконец вскочил, обдав себя снегом, клубящимся за очистительными машинами, и распахнул хлебные магазины. А завтра снова стайерская прогулка пешком на базу. И Нынкин опять будет талдычить о каком-то своем особом зимнем солнцестоянии, при котором ночь, как известно, максимальна, а если не спать -- то и вообще бесконечна. Татьяна ежедневно заскакивала в 535-ю. Она по-матерински потрепывала больного Решетнева по загривку, как бы подталкивая его к скорейшему выздоровлению. Но, невзирая на избыток женской ласки, Решетнев впадал в тоску и хандру. Опираясь на костыли, он совершал мелководный каботаж от койки до туалета в конце коридора и клялся, что больше никогда не падет так низко. Каждый вечер, проводив друзей на работу, он пробирался на цыпочках к себе в душу и копался там до утра. Когда спать можно сколько влезет, сон, как назло, не идет. Устроившись на подоконнике, он рассматривал снеговика и все больше понимал, кем стали для него Рудик, Мурат, Миша... Кто он теперь без них? Так себе -- человечинка. Денно и нощно Решетнев копил в себе эти мысли и, дождавшись товарищей, пытался втянуть их в общение. Но все разбредались по делам или падали замертво на койки. В его распоряжении оставался один Рудик, который после базы усаживался за письма. Еще в армии он снюхался с радиодиспетчершей, и та присылала ему с Ямала коротенькие кадастры о погоде. Староста носился с ними, как Мурат с денежными переводами. -- Знаешь, Сергей, -- навязывался Решетнев к Рудику, -- мне кажется, я понял одну простую истину: чтобы познать жизнь, нужно непременно сломать ногу. -- Что ты там бормочешь? -- переспрашивал его Рудик, таща по влажной губе липкую кромку конверта. -- Да так, ерунда, -- вздыхал Решетнев. Он сбросил гипс, как сбрасывают цепи. Боль в пятке еще долго напоминала ему о чем-то таком безыдейном и не обсуждаемом при наличии, что многие называют мужской дружбой. Разные бывают падения. Иногда их можно приравнять к взлетам или к срывам, как говорил Бирюк. Решетнев оклемался, встал на ноги, а потом и на горло. Друзьям пришлось выделить ему двадцать рублей по комнатному больничному листу. Решетнев накупил плексигласовых тарелок, прикрепил к стенам, подсунул под них цветные виды вселенной из журнала, к "иллюминаторам" подвел настоящее освещение, и теперь в комнате можно было плыть, как бы между светил. Оформление 540-й в стиле "все мы немножко лошади" по сравнению с интерьером 535-й стало просто китчем. Профком наградил 535-ю грамотой за победу в соцсоревновании. Таким образом Фельдман замазал свой прокол во время проверочного рейда, когда отмолчался по поводу эротических наклеек на стенах. -- В жизни надо быть оригинальным, -- принимал поздравления Решетнев. -- В жизни надо срываться. Третий закон Ньютона Зачеты по начертательной геометрии подступили, как ком к горлу. Первокурсники гнулись над белыми ватманами и кляли изобретателя этой чертовой науки, а заодно проклинали и преподавателя Цыпленкова, обладающего профессиональным и чуть ли не геометрическим прищуром. Для Цыпленкова начертательная геометрия была полигоном для его психологических опытов над живыми людьми. -- Вам ни к чему будет устраиваться на платные курсы кройки и шитья, -- объяснял он свою привязанность к студентам, массируя доску куском дикого мела. -- Я сделаю из вас непревзойденных модельеров -- ведь все ваши сногсшибательные одежды конструируются исключительно на основе принципов начертательной геометрии. От страстного желания Цыпленкова сформировать из группы 76-Т3 сквозную швейную бригаду головы первокурсников пухли при виде пространственных фигур и их пересечений по неимоверным кривым. И что самое противное -- всю эту непостижимую графику нельзя было вызубрить. Поэтому оставалось усердно понимать и развернуто представлять. Артамонов был согласен хоть всю жизнь ходить без одежды, лишь бы не ведать линейных ужасов, в которых, чтобы пересечь тетраэдр с эллипсоидом, нужно было сидеть с одним карандашом и двумя пузырями три дня и четыре ночи. Артамонов Валера был непоседой, ему подавай задачи на сноровку, а тут испытание на усидчивость. -- Было бы так, -- рассуждал он, -- получил ты, например, задание, разобрался, какая линия что обозначает, -- и точка! Я не пойму одного -- зачем чертить? Если нужно будет в дальнейшей жизни, я, конечно же, начерчу, но это потом, в жизни, а сейчас... Только время да нервы гробишь. -- И в защиту своего бездействия на ниве геометрии он приводил массу доводов. -- Не до всех эта наука доходит через голову, -- дискутировал с ним Решетнев. -- До некоторых -- через седло. Но оказалось, что студентами в высшей школе предусмотрено все и даже такая тонкость, в которой застал себя Артамонов. Само собой разумеется, что на потоке есть группы, которым выданы такие же задания. И еще существует техническое приспособление -- "дралоскоп", с помощью которого полугодовую норму можно легко и непринужденно передрать в считанные часы. Было бы с чего. Правда и то, что жить полнокровно чужим трудом дано не каждому. Здесь нужна не только выдержка, нелишне обладать и стойкостью. Обыкновенно после выдачи задания на проект начиналось выжидание -- кто первый приступит к выполнению. Слабохарактерные надламывались и, словно загипнотизированные, приступали к черчению. Как только они справлялись с заданием, к ним подкатывали более стойкие и вмиг переносили готовые творения на свои листы. Затем шла в ход изворотливость -- бывало, скопированные работы защищались раньше оригинальных. За плагиаторами был нужен глаз да глаз, поскольку сдирание -- это не столько процесс, сколько стратегия и тактика. Артамонов отправился к Наташечкиной Алеше. Она в группе 76-Д1 тоже шла первой по списку. Наташечкина была своим парнем, и задание у нее было идентичным. По настроению, с которым она приняла ходока, можно было заключить, что лично ей по нутру игра геометрических линий, вырисовывающих занятные контуры неказистых с виду деталей дизеля. Наташечкина без проволочек отдала во временное пользование Артамонову свои готовые чертежи. -- Только не перепутай потом оригиналы с дубликатами, -- предупредила она вдогонку. Артамонов заручился пачкой конфет с ближайшей стипендии и помчался настраивать "дралоскоп", который состоял из оконной фрамуги с двойным стеклом и настольной лампы для подсветки снизу. Способ оказался эффективным. Наутро Артамонов, не долго думая, понес на проверку чужие творения. -- Так-так, -- приговаривал Цыпленков, рассматривая чертежи почему-то не с лицевой, а с тыльной стороны, -- придется вам задание переделать. -- Я повешусь! -- возразил Артамонов. -- А почему вы не спрашиваете, в чем дело? -- прищурился Цыпленков. -- Да, в чем, собственно, дело? -- не замедлил с вопросом Валера. -- Вот я и говорю -- в чем? А вот в чем -- копии снять нетрудно, но заверить их... -- Цыпленков показал на графит, налипший от линий Наташечкиной с тыльной стороны чертежей. У Артамонова все опустилось. Схватившись за голову, он сел мимо стула. Цыпленков неторопливо приводил статистические данные: -- Обычно за год дралоскопия играет злую шутку с двумя-тремя первокурсниками. На вашем курсе вы -- десятый. У вас очень расторопный курс. Зайдите попозже, я выдам вам другой вариант. -- Теперь я не успею! -- сжимая ладонями виски, произнес Артамонов. -- Брошу институт! -- Успеете, я вам гарантирую. -- Цыпленков щурился, словно вел сумеречный образ жизни и нормальный дневной свет сильно раздражал его. -- Я сообщу об этом в общество защиты прав потребителей! -- Что вы сказали? -- Да так, брежу. Артамонов забыл про обещанные Наташечкиной конфеты и пролежал два дня не вставая. Сожители ничем ему помочь не могли. Они сами еле тянули эти долгие основные, размерные и штрихпунктирные линии по бесконечно белым листам ватмана. Вскоре Артамонов начал заговариваться. Уставя глаза в потолок, он битыми часами твердил одно и то же: "В четверг четвертого числа в четыре с четвертью часа четыре черненьких чумазеньких чертенка чертили черными чернилами чертеж черезвычайно чисто". Потом затих. -- Кризис миновал, -- доложил Рудик сожителям, сидевшим на корточках в коридоре. Артамонов встал, выпил бутылку кефира и по новой приступил к полугодовому объему чертежей. Он, конечно же, мог бы опять найти подобный вариант, пересветить чертежики и теперь уже по-умному, как подсказал Бирюк, стереть резинкой следы плагиата, но, словно кому-то назло, он смахнул со стола лишние предметы и приколол первый лист. Как и предрекал Цыпленков, к сессии Артамонов все успел. На консультациях геометр продолжал прижимать Валеру к земле: -- Почему вы не задаете никаких вопросов? Выучили все, что ли? Настолько все знаете, что и спросить нечего? Или не знаете, что спрашивать? Тогда зачем пришли на консультацию? Это не занятия. Посещать консультации необязательно. Если нет вопросов -- вы свободны. Вопросы быстро находились. Перед экзаменом девочки не выдержали. -- Мы не пойдем сдавать начерталку, -- сказали они Рудику. -- Объявляем стоячую забастовку. -- Вы что, хотите, чтобы нашу группу расформировали?! -- пригрозил староста. -- У нас в голове сплошной калейдоскоп, -- развела руками Марина. -- И руки трясутся, -- вытянула вперед ладони Люда. -- Хотя есть идея, -- сказала Татьяна, -- пусть первыми идут сдавать экзамен парни. -- Да-да, -- подтвердила Люда. -- А мы всю, какая есть, косметику -- на себя, и войдем к Цыпленкову сразу все втроем. Авось проскочим. Бирюк говорил, Цыпленков падок на эти парфюмерные дела. Глядишь, и оценит. С глазу на глаз мы с ним как-нибудь разберемся. -- Попробуем задавить его массой, -- потерла руки Татьяна. Но на экзамене Цыпленкова словно подменили. Артамонову он сказал: -- Вам ставлю пятерку без билета, вы и так достаточно потрудились в семестре. Татьяна сжалась от зависти и начала придумывать, по какой бы такой причине и к ней Цыпленков мог бы отнестись вот так же льготно. Но геометр не тронул ее и без всяких причин. Он только спросил: -- Ну, что, Черемисина, платья еще не пробуете изготавливать? Татьяна хотела соврать, но не успела. Цыпленков вывел в ее зачетке красивым чертежным шрифтом заветный "хор". -- Ну, Татьяна, ты молодец! -- поздравили подругу одногруппники. Черемисина от счастья не заметила, что ее назвали не Таней, а обозвали Татьяной, чего она терпеть не могла. Следом быстро вышли из кабинета еще две счастливицы -- Марина и Люда. Девушки оказались правы -- Цыпленков растаял от духов, и проза, которую несли экзаменуемые, не очень сказалась на отметках. -- А вообще Цыпленков ничего, -- сказала Люда. -- Тактичный и обходительный, -- сказала Марина. -- Мне кажется, он и был таким, -- сказала Татьяна. -- Ну, теперь с начерталкой завязано глухо-наглухо! -- сказал Артамонов. А вот с физикой выходило наоборот. Там, в отличие от начерталки, жизнь прижимала к земле не студентов, а преподавателя Ярославцева, которого Татьяна за маленький рост прозвала Малоярославцевым. Решетнев объяснял этот феномен тем, что, по третьему закону Ньютона, на всякое действие объект отвечает равным ему противодействием. Ярославцев с первых дней намеревался приглянуться первокурсникам и полюбить их, но Решетнев сводил на нет происки педагогического чувства. С тех пор как Решетнев задал физику вопрос о периферийных последствиях черных дыр, самым страшным для лектора Ярославцева стало приближение конца лекции. Поначалу, когда Решетнев еще только осваивался на потоке, Ярославцев в конце каждой лекции с чувством исполненного долга посматривал на часы, стрелки которых аккуратно продвигались к звонку. Теперь он ожидал окончания лекции как напасти. По всем правилам педагогики, лектор, прочитав материал, должен спросить у слушателей: какие будут вопросы? Или: нет ли вопросов по новому материалу? Раньше Владимир Иванович Ярославцев спокойно бросал в аудиторию эту риторику и, не глядя на студентов, аккуратно складывал в папочку свои шпаргалки, а затем под звонок методично завязывал тесемочки этой папочки. Никто из первокурсников ничем не интересовался. Всем все было ясно. Теперь жизнь пошла сложнее. В конце каждой лекции по физике с галерки вставал Решетнев и загонял Ярославцева в такие уголки вселенной, куда еще не дошел солнечный свет. Похоже, таким образом Решетнев хотел расквитаться с высшей школой за свое неудачное поступление в Московский институт космических исследований. Ярославцев был вынужден выслушивать вопросы, на которые наука рассчитывала ответить лишь за рубежом двадцатого столетия. Очки физика сползали на кончик носа, начинавшего непоправимо синеть, а лоб равномерно покрывался испариной. Ярославцев пыжился, желая не уронить себя в глазах аудитории, но спасительного звонка не следовало. Владимир Иванович обещал ответить на заданный вопрос на следующей лекции и сразу после занятий бежал в научную библиотеку, чтобы покопаться в специальной литературе, но ничего путного не находил, да и не мог найти -- ведь космогонические проблемы, волновавшие Решетнева, не встали еще во весь рост перед жителями Земли, а в ученом мире по ним не было даже гипотез. Жизнь Ярославцева дала трещину. Он продолжал преподавать без всякого энтузиазма, но Решетнев был неукротим -- как только в конце лекции выдавалась свободная минутка, он тут же возникал над физическим спокойствием аудитории и задавал свой очередной безответный вопрос. Задумав смотаться на белые ночи в Питер на экскурсию, Решетнев устроил себе блиц-сессию и сдал в день четыре экзамена -- досрочно получил пятерку за реферат по химии, отхватил зачет по истории КПСС, сдал математику и в конце дня пришел на экзамен по физике с другой группой. -- Разрешите мне сдать физику досрочно -- у меня путевка в Петергоф, -- попросил он Ярославцева. -- Тащите билет, -- сказал физик не очень доверчиво. Решетнев без подготовки набросал формулы. Что ему элементарная физика, когда он вовсю занимается физикой космоса и макрочастиц! -- Я не могу вам поставить даже четыре, -- сказал Малоярославцев, не глядя на формулы и вспоминая неловкость, которую испытывал перед неразрешаемыми вопросами. -- Судя по зачетке, вы готовились в эти дни к химии, математике и истории партии. Можно с уверенностью сказать, что физику в руки вы не брали. Три балла. Решетнев не стал возражать. Мелочным он не был. Он помнил, что говорил по этому поводу Бирюк. На пять знает физику Бог, на четыре -- профессор, а студент, естественно, не больше, чем на тройку. Слух об этом подвиге пронесся по всему курсу. Невероятно -- в день четыре экзамена! Приходили любопытные, смотрели -- действительно! Одна и та же дата рядом с отметками стояла в зачетке в столбик четыре раза. День донора Всю внеаудиторную информацию в 535-ю комнату по охапочке приносил Бирюк. Мало того, что он руководил "Спазмами", он тащил на своей костлявой спине все младшие курсы. Сколько зачетов было сдано по его рекомендациям! Сколько новых дел акклиматизировалось в среде последователей с его легкой руки! Преемственность поколений в отношениях первокурсников с Бирюком проявлялась более чем наглядно. Он слыл за отца родного -- был старше всего на два года, а казалось, что на три. Осведомленность Бирюка в учебных и бытовых вопросах была намного пространнее поля его конкретной деятельности. Но еще шире была номенклатура его увлечений. Чем он только не занимался! Моржеванием -- раз, ходил в кружок диссидентов по изучению английского -- два, собирал, но не мог сохранить всевозможные коллекционные вина -- три. Разводил на балконе петухов всех мастей, чтобы рассветы походили на деревенские, -- четыре, упражнялся в скульптуре -- пять. О дне донора оповестил всех тоже Бирюк. И не только оповестил, а провел целую агиткампанию. Матвеенкова Бирюк уверял, что именно им, моржам, сдача крови полезна как никому. На репетициях подбивал к этой кровопускательной процедуре Гриншпона с Кравцовым, какими-то окольными путями доказывая, что музыкантам донорство заменяет любые экзерсисы -- освежает тело и очищает душу. Не удовлетворившись намеками, накануне дня донора Бирюк специально пришел в 535-ю, чтобы вплотную призвать подшефных к завтрашнему мероприятию. -- Очень выгодное дело, я вам скажу, -- приступил он к вербовке. -- Во-первых, не идти на занятия, во-вторых, после сдачи крови наливают стакан кагора, подают печенье к чаю и выделяют талон на обед. -- Ты что, с голоду пухнешь? -- спросил Артамонов. -- Дело, собственно, не в корме, главное -- можно получить справочку еще на день гульбы. Чтобы поправить здоровье, потерянное при сдаче. -- Будто нельзя прогулять пару дней без справки! -- сказал Решетнев. -- Одно дело -- гулять по-волчьи, другое -- отсутствовать официально. -- Не пойму, какой смысл сдавать кровь в институте и безвозмездно, если можно пойти на станцию переливания в больницу? Почему нельзя записаться в регулярные доноры и иметь сотни справок плюс реальные деньги за каждую сдачу? -- спросил Фельдман, зашедший в гости вместе с Матвеенковым. -- Видишь ли, здесь только формально безвозмездно, а на самом деле очень даже возмездно. Деканат всех сдавших кровь берет на карандаш и потом выдает денежки, но уже как бы не за кровь, а за участие в благородном порыве. Получается очень редкий случай -- и безвозмездно, и в то же время за деньги. И совесть чиста, и лишний червонец на расходы. -- Ладно, уговорил, я иду, -- согласился Фельдман. -- Я же говорю: очень выгодно. Я каждый год сдаю по два-три раза, -- обрадовался Бирюк первой жертве. -- Ты и без того весь светишься, -- сказал ему Забелин, перекатывая на тумбочке курсовик. -- За удочку упрятать можно! -- Сам удивляюсь, желудок у меня, что ли, с фистулой? -- пожал плечами Бирюк. -- Ем как на убой, и хоть бы грамм прибыли. -- Да, лица на тебе, так сказать... э-э-э... совершенно нет, -- на удивление отчетливо сказал Матвеенков, не переставая изумляться, как это люди могут не стыдясь выходить на улицу при такой худобе. -- А зачем иметь лицо шире вокзальных часов? -- не остался в долгу Бирюк и похлопал Матвеенкова по щеке, словно долепил из глины его физиономию. -- Ну что, будем считать, договорились? -- Договорились, -- сдался Матвеенков. -- А как думаешь ты, Мурат? -- Такой обычай -- отдават каму-та свой кров -- нэт Тыбылыс. -- Его кровь не годится, -- заступился за горца Артамонов. -- Ни с какой другой она не будет совместима по температуре. Слишком горячая. -- А ты сам-то пойдешь? -- спросил Бирюк Артамонова. -- Я боюсь. У меня плохое предчувствие. -- Это, ну, как сказать, в принципе, совсем не страшно, -- вмешался Матвеенков с такой наивной простотой, будто кровь у него находилась исключительно в желудке. Утром у институтской поликлиники собрались все, кто был согласен заплатить кровью за стакан вина, обеденный талон и двухдневную свободу. Бирюк, как ветеран донорского движения, перемещался от компании к компании и настраивал народ на наплевательское отношение к потере крови. -- У вас комары за год больше выпивают, -- приводил он самые крайние аргументы. Наконец доноров завели внутрь лаборатории и после проб из пальца начали систематизировать по группам крови. Фельдман был единственным, у кого группа оказалась четвертой. -- Самая жадная кровь, -- заметила молоденькая медсестра, -- в нее можно влить любую, а она подходит только самой себе. -- Я надеюсь, расценки на все группы одинаковы? -- Вы же сдаете безвозмездно! -- возмутилась сестра. -- Это я так, к слову, -- отвертелся Фельдман. Бирюк продолжал руководить. Он советовал не торопиться, побольше пить чаю с печеньем, что повышает содержание в крови какой-то ерунды, которая делает кровь более ценной. Матвеенков бравировал перед входом в клиническую лабораторию. Сосисочки его пальцев мелькали то тут, то там, выказывая полнейшую невозмутимость. -- Мне, собственно, чего-чего, а это -- пара пустяков, тем более лежа... -- выводил он прощальную руладу. У кушетки его объяло что-то вроде катаральной горячки, и сосисочки его пальцев заметно обвисли. Матвеенков грозился упасть на ящик с пробирками, но сестра нацелила его на кушетку, и он, как показалось лежащему рядом Решетневу, с радостью рухнул на нее. Матвеенкова вынесли. -- Адипозо-генитальная дистрофия, -- установил диагноз Бирюк и призвал остальных не волноваться. Подтолкнув Артамонова на ложе, предназначавшееся Матвеенкову, он сам улегся вслед за Решетневым. Несмотря на бирюковскую худосочность, сестра только с третьей попытки воткнула иглу куда надо и включила отбор жидкости. -- Вы хоть каким-нибудь видом спорта занимаетесь? -- с острасткой спросила она у Бирюка, словно находясь в морге. -- Тяжелой атлетикой. Видите, как тяжело дышит, -- ответил за Бирюка Артамонов, чтобы отвлечь себя от невыносимо красной струйки, бьющей ключом из вены тяжелоатлета, тщедушная фигура которого могла переломиться пополам при одном виде штанги. Мучкин пообещал Министерству здравоохранения целый литр, но у него не взяли ни капли -- подвела желтуха. -- Вот так всегда: задумаешь какое-нибудь доброе дело -- и на тебе, -- сказал он с сожалением. Климцов отнесся к сдаче крови брезгливо, как к клизме. Он мог пойти на любые страдания, лишь бы отмазаться от подозрений, что он, как комсорг, не потянул такого простенького дельца. Климцов боялся, что его за что-нибудь такое морально-этическое отчислят из комсомола, а значит, и из института. Два года таскать сапоги в армии было для него страшнее потери всей крови.Большинство доноров рассталось с кровяными тельцами бесстрастно. Фельдман просунулся в дверь последним. Его лицо занялось красной волчанкой. Предвкушая реализацию обеденного талона и перспективного червонца, он заставил себя улечься на кушетку с некоторым подобием удовольствия. Он пытался даже улыбаться сестре, ненавидя ее уже за то, что она без всякого чувства и сожаления воткнула иголку и стала читать книгу, ожидая наполнения пузырька. Но Фельдман слишком плохо знал свой организм, который, постоянно находясь в граничных условиях, выработал добротную барьерную функцию без всякого ведома хозяина. Сколько Фельдман ни дулся, сколько ни пыжился, ритмически работая кулаком, больше трети стакана его кровеносная система выделить пострадавшим не смогла. Стало понятно, что нет таких ситуаций, в которых Фельдману не удалось бы остаться самим собой. Он всегда был горой за друзей, заботился об их пропитании, об оснащенности комнаты предметами первой и даже второй необходимости, всегда что-то доставал, выбивал через профком, но из своего кармана на общий стол не выложил ни рубля. И при этом умудрялся слыть за друга. Он поставил себя так, что все прощали ему путаницу в понятиях "бесценный" и "бесплатный". Разные бывают организмы. После сдачи Бирюк сказал: -- Это дело надо проинтегрировать, что ли... Реновацию обескровленных тел проводили в 535-й. К высокому собранию была допущена даже Наташечкина. Восстанавливались все -- и те, кто сдавал кровь, и те, кто воздержался. На мероприятие напоролся студсовет. Участники попойки получили по последнему предупреждению перед выселением из общежития без права поселиться туда когда-либо еще. -- Н-да, с этим дурацким студсоветом надо что-то решать, -- призадумался вслух Рудик. -- Я буду говорить об этом на ближайшей сессии ООН! -- сказал Артамонов. -- Есть только один способ, -- сказал Бирюк, -- вам необходимо купить настенный календарь. Выделите кружочками и обозначьте все более-менее знаменательные даты. Допустим, в один прекрасный вечерок, как сегодня, заходит к вам с тыла студсовет и спрашивает, по какому поводу банкет. Вы подводите его к календарю и тычете носом в дату рождения или смерти такого-то или такой-то. И все -- проблема снята. Принимать меры не имеют права. Наказывать за бокал, поднятый в честь Бабушкина или, скажем, какой-нибудь Парижской коммуны, просто нельзя. Это будет котироваться как политическое заявление со стороны студсовета, с ним по вашей жалобе разберутся в один момент. Завершение дня донора пошло как по маслу. Бирюка отвели домой только к полуночи. На протяжении всего пути он порывался в сторону поймы, чтобы сбить температуру, поднявшуюся так высоко, словно ему вместо охлажденной "Медвежьей крови" влили три бутылки горячей крови Мурата. За полночь в желтой майке лидера в 535-ю вошла Татьяна. Она набросилась на всех с обидой, что ее никто не удосужился оповестить о планировавшемся мероприятии. Красные кровяные тельца Татьяны явно устали циркулировать по ее баскетбольному телу, снабжая килокалориями закоулки, отстоящие от сердца дальше, чем III крайнесеверный пояс в системе "Союзглавснаба" от Москвы. Некоторые эритроциты Татьяны с удовольствием отдохнули бы хоть недельку в каком-нибудь лилипуте на малом артериальном круге. -- Наташечкину, я вижу, и то пригласили! -- сучила ногами Татьяна. -- Наташечкину? Да она -- как мужик! -- сказал Решетнев. -- А ты у нас, Танечка, субтильная. Наташечкиной пришла в голову мысль отпустить Решетневу леща за оскорбление, но до него было далеко -- Виктор Сергеич возлежал на подоконнике в противоположном конце комнаты. Наташечкина икнула и, не утруждая себя, выписала оплеуху сидевшему с ней бок о бок Фельдману. Воспользовавшись неразберихой, Татьяна с вызовом развернулась и направилась к выходу. Крутанутая пяткой домотканая дорожка-половик с вихрем свилась в архимедову спираль. Татьяна удалилась, хлопнув дверью. Бирюку еще предстояло ответить за это. Провести мероприятие и не задействовать в нем Татьяну -- такое ему сойти с рук не могло. С Нынкиным и Пунтусом после дня донора стало твориться неладное. Словно они сдали кровь не государству, а перелили ее друг в друга, просто обменялись ею. Если встретились они на абитуре примерно одинаковой упитанности молодыми людьми, то теперь их диполь, словно устав держаться на сходстве сторон, перешел к новой форме симбиоза -- контрастной. У Пунтуса стал появляться пикантный животик, округлились щеки и бедра, но самое страшное -- ему перестали идти его роговые очки. Нынкин, наоборот, стал более поджарым и смуглым. Их суммарная суетливость отошла к Пунтусу, а за Нынкиным остались и вдвое круче закрепились извечная сонливость и бесстрастный взгляд на жизнь. Втихаря от группы они несколько раз ходили сдавать кровь на областную станцию переливания. Библиотека им. Фельдмана В 535-ю комнату, как обычно, без стука вошла Татьяна. Она считала себя хозяйкой мужского общежития и свободно мигрировала по этажам с таким шумом и грохотом, что Алисе Ивановне с вахты казалось, будто наверху идут ходовые испытания седельных тягачей. -- Нам тебя просто Бог послал! -- обрадованно встретил Татьяну Артамонов. -- Мы как раз получили новый холодильник, и нам надо сделать небольшую перестановку мебели. -- Мне сейчас не до мебели. Я к вам за cвоей книгой, -- пропустила Татьяна намек мимо ушей. -- Книгу взял почитать Фельдман. -- Идем заберем, -- сказала Татьяна и, взяв Артамонова за руку как понятого, потащила с койко-места. -- Если только он дома, -- попытался отвертеться Артамонов. Фельдман был дома. Он только что легко перекусил и, улегшись поудобнее, весь отдался пищеварению. -- Ты, помнится, брал книгу, -- начал наезжать на него Артамонов. -- Какую? -- попытал его Фельдман. -- Красная такая, "Анжелика и король", -- напомнила Татьяна. -- Что-то я такой не помню, -- сморщил лоб Фельдман, лежа на кровати, и перебросил ногу на ногу. -- Да ты что! -- набросилась на него Татьяна. -- Мне ее с таким треском дали почитать на неделю! -- Красная? -- переспросил Фельдман. -- Да, да, припоминаю что-то такое. Ее, по-моему, у нас украли. -- Ты в своем уме? Мне ведь больше вообще ничего не дадут! -- закудахтала Татьяна. -- А ты скажи им, что книга совершенно неинтересная, -- нисколько не сочувствуя, промолвил Фельдман. -- Ты припомни, кто к вам в последнее время заходил, -- уже мягче заговорила Татьяна. -- Может, отыщется. -- Здесь проходной двор. Разве уследишь, кто приходит, кто уходит. -- Что же делать? -- приуныла Татьяна. -- Ничего. Это уже бесполезно, -- оборвал Фельдман последние надежды на возврат. -- В общаге если что уводят, то с концами, -- дал он понять, что разговор исчерпан. -- Если вдруг объявится, верни, пожалуйста, -- попросил Артамонов. -- Конечно, -- обнадежил его Фельдман. -- Если объявится. Артамонов с Татьяной вышли, а сожители Фельдмана прыснули в подушки -- комедия пришлась как раз на тихий час в 540-й. В сотый раз Фельдман разыграл перед высоким собранием из Мучкина и Матвеенкова подобную драму. Фельдман имел пристрастие собирать книги -- попросить почитать и любыми неправдами не возвращать. В его чемодане под кроватью собралась уже порядочная библиотека. Фельдман ни разу не повторился в причинах пропажи взятых напрокат книг. Они исчезали из комнаты гетерогенными путями -- их сбрасывали с подоконника обнаглевшие голуби, Мучкин случайно сдавал их в макулатуру, Матвеенков по ошибке -- в читальный зал вместо учебников, и вот теперь новость -- книгу просто украли. Взяли и самым беспардонным образом стибрили. По поводу пропажи Фельдман всегда объяснялся самым невинным образом, так что все виндикации хозяев теряли последнюю юридическую силу. -- Моли Бога, что книга Татьянина, а не Артамонова, -- сказал Мучкин Фельдману. -- Я бы тебя вмиг сдал. А с Артамоновым у нас договор о невмешательстве во внутренние дела. -- Как будто я собираю эти книги для себя! -- возмутился Фельдман. -- Вы что, не читаете их?! Никто из вас шагу не сделал в городскую библиотеку! Все кормитесь отсюда! -- пнул он ногой чемодан под кроватью. -- Мы, это... в смысле... вернуть, -- заворочался Матвеенков. -- Зачем? Если вернуть, книги все равно потеряются и затреплются. И сгинут. А тут они все целы, все в полном порядке. Я отдам, но потом, после института. Если их захотят взять. В чем лично я сомневаюсь. Невежливость королевы наук -- Сил нет! -- пожаловался Гриншпон Бирюку. -- Переводы замучили. Карпова нас просто взнуздала! -- Переводы? -- переспросил Бирюк. -- А кто у вас по математике? -- При чем здесь математика? -- А вот при том. Тут есть один нюанс. Кто у вас ведет математику? -- Лекции читает Гуканова, а по практике -- Знойко. -- Дмитрий Василич? И ты плачешь? А тебе, например, известно, что Знойко -- человек с большой буквы? Он знает три языка. Вы его привлеките к переводам. Прямо так и скажите: довольно, мол, Дмитрий Васильевич, ваших интегралов, по английскому -- сплошные завалы! И смело подсаживайтесь с текстом. Прямо на занятиях по математике. Никуда не денется -- он безотказный. Будет переводить как трансформатор! Тыщи, хе-хе, вот проблему нашел! Гриншпон опрометчиво поделился новостью с группой. На Знойко насели. Дмитрий Васильевич попыжился, помялся и начал переводить. Без словаря, прямо с листа. Поначалу группе это представлялось какой-то игрой, несерьезностью, шуткой. Но, когда кто-нибудь переигрывал и в просьбу перевести пару абзацев подбавлял толику веселой наглятинки, чувствительные единицы впадали в неловкость. Обстановка на практической математике стала отступать от нравственных начал, заложенных группой в Меловом. Особенно на ниве ускоренного перевода преуспевал Климцов. Он испытывал наслаждение от того, что взрослый человек безропотно подчиняется ему. Когда Климцов подсаживался с текстом, Знойко терял последнюю волю. Климцов бесцеремонно обращался к нему на "ты" и совершенно не задумывался, откуда у гениальногo человека столько безволия. Было непонятно, зачем Климцов вообще втянулся в игру, ведь английский он знал лучше других. -- Знаете, -- сказал как-то Кравцов на привале, -- а ведь Дмитрий Васильевич не всегда был таким. Если верить моему брату Эдику, еще совсем не так давно Знойко представлял собой интересной наружности мужчину. -- Заливай! Что-то не верится, чтобы у него так быстро выпали волосы и распухли щеки! -- высказался Соколов. -- Нехорошо смеяться над физическими дефектами, -- прямо в лоб вступилась за Знойко Татьяна. -- У него не дефекты, у него одни эффекты! -- сказал Климцов. -- Так вот, -- Кравцов поудобнее устроился на подоконнике, -- в свое время Дмитрий Васильевич женился по любви и прилежно занялся наукой. Сотворил в срок кандидатскую диссертацию и намеревался представить ее в двух вариантах -- на русском и на английском. Но не успел он перевести, как жена сбагрила диссертацию своему близкому другу. Знойко любил жену и простил ей первый серьезный промах, после чего состряпал еще одну кандидатскую. На французском. Жена сплавила налево и этот скромный труд. На третий рывок, в немецком исполнении, у Дмитрий Василича не хватило морали. За одну ночь он посерел, потом зажил отшельником и деградирует посейчас. -- Байки, -- сеял сомнение Артамонов. -- Из-за таких пустяков человек не может сделаться почти параноиком. Тут что-то не то. Наверняка есть какие-то другие серьезные причины. -- Если он деревянный, то почему нет, -- с пониманием отнесся к донесению Кравцова Соколов, который наряду с Климцовым тоже был одним из активнейших пользователей Знойко. -- Вспомни свою начерталку, -- навел его на доказательную мысль Кравцов. -- Уведи у тебя пару раз перед защитой пару каких-нибудь чертежей или курсовой проект -- ты обошел бы Знойко по темпам падения! -- Очень даже может быть. В таком случае я предлагаю больше не издеваться над ним. -- А кто над ним издевается? Мы просто шутим, -- состроил невинность Климцов. -- Колхоз -- дело добровольное. -- Если человек не против, то почему нет, -- поддержал Климцова Соколов. -- Может, человеку нравится. Мы ж его силой не заставляем переводить. Ну, а если он действительно не в состоянии понять шутки... -- Эти ваши шуточки добьют его, -- сказал Артамонов. -- Если б одна только наша группа... Все равно остальные дотюкают, -- пессимистически заметил Нынкин. -- Может, если его не трогать, на занятиях с нами он хоть чуточку придет в себя, -- рассудила Марина. -- Он не поймет, в чем дело, -- отмел вариант Климцов. -- А как же английский? -- спохватился Пунтус. -- Вот именно. Что вы расходились? Ну, пошутили немного, что здесь такого? -- не отступал Климцов, влезший в разговор исключительно из чувства противоречия. Внутренне он соглашался, что с ездой верхом на Знойко пора кончать, но внешне держался до последнего. -- Мне кажется, что наши дела со Знойко -- это даже не предмет для разговора, -- попытался опустить планку спора Соколов. -- Известно, что нашего математика весь институт пользует. -- А что если нам его на эту тему попытать, пусть он сам скажет, нравится ему это или нет, -- предложил Кравцов. -- Если нет, то оставить его в покое. -- Кравцов выучил английский язык по песням "Битлов" и в помощи Знойко не нуждался. Ну, а даже если бы и нуждался, то вряд ли сподобился. -- Да тебе ж говорят, что по большому счету -- это шутка, своеобразный прикол, -- продолжал свое Соколов. -- Эти шуточки похожи на игрушечный фашизмик! -- сказала Марина. Рядом с Кравцовым она могла выиграть любую битву у кого угодно. -- Во загнула! -- притормозил ее Климцов. Сухая керамика его голоса была неприятной в жаркой аудитории и походила на скрежет лопаты о кирпич. -- Просто нет более подходящих слов. -- Ну, раз нет слов, зачем соваться, когда разговаривают взрослые! -- сказал Климцов. -- В дальнейшем я лично буду пресекать поползновения на Дмитрий Василича! -- твердо сказал Артамонов. -- Если от этого будет толк, -- щелкнул языком Соколов. -- Будет, -- пообещал староста Рудик. После разборок шутки на математике временно прекратились. Знойко с опаской прислушивался к тишине. Ее никто не тревожил, а его никто не разыгрывал. Но ожидаемого не произошло. От тишины Дмитрий Васильевич свернулся, как трехмесячный эмбрион. Почувствовав снисхождение, он стал заикаться и конфузиться еще сильнее. Стирал рукавом мел с доски не только за собой, но и за всеми отвечающими. Словно ждал более крутого подвоха. -- Я же говорил, -- радовался своему прогнозу Соколов, -- он не поймет, в чем дело. Знойко -- это еще то творение! Вам его ходы не по зубам! -- Ясный перец, -- оказывался тут как тут Климцов. -- Ботва она и есть ботва! Все это было сказано в присутствии Знойко. -- Я предлагаю вам извиниться, -- сказал Артамонов Соколову и Климцову. -- Что это ты придумал?! -- возмутились они в один голос. -- Лечить нас, что ли, собираешься? -- Извинитесь! -- настаивал Артамонов. -- Да пошел ты! -- Артамонов прав, -- встал с места Рудик. -- Когда за глаза -- это на вашей совести, а когда при всех нас -- то это уже и на нашей. Извинитесь. -- У вас что, лунное затмение?! -- постучал себе по виску Климцов. -- Да оставь ты их! Идем погуляем, а потом разберемся, -- сказал Соколов. Они забрали дипломаты и покинули аудиторию. Когда в перерыв все заспешили в туалет на перекур, выяснилось, что именно там и отсиживались Соколов с Климцовым. -- Что-то мы ничего не поняли, -- сказал Соколов, обращаясь больше к Рудику. -- Больно уж круто вы все вывернули. -- Где ж вы раньше были? Куда смотрели? Ведь все вы с самого начала едва ли не поощряли нас к этому! -- затараторил Климцов. -- То было раньше, -- сказал Рудик. -- Дайте сигарету, -- повел глазами Артамонов. -- Что-то мне даже как-то не по себе. Закурить, что ли? Соколов протянул ему свой обслюнявленный окурок. -- Спасибо. Как-нибудь без сопливых. -- Брезгуешь, что ли? -- Очень даже может быть. -- Ну, тогда тормозни на минутку, когда все пойдут, -- сказал Соколов. -- Это еще зачем? Ты что, не наговорился со мной? После звонка друзья потянули Артамонова из туалета за рукав, как бы разнимая его с Соколовым. -- Нет проблем, я сейчас догоню, -- сказал он и остался. -- Вы будете вдвоем? -- спросил он у Климцова. Климцов посмотрел в сторону Соколова. Cоколов подмигнул, и Климцов вышел за остальными. Соколов встал у окна и, осматривая внизу кустарник, повел беседу: -- Что-то, я смотрю, вы с Решетневым откровенно не уважаете служивых. Тот со своим старостой постоянно не в ладах, возражает по всяким пустякам. Ты тут воду мутишь. -- Смотря каких служивых. С Рудиком у нас нет никаких трений. -- Ну, с Рудиком, допустим, понятно -- он себе на уме. -- Я не понимаю, о чем ты говоришь. -- Не понимаешь? Я объясню. Слышал такой стишок -- старших всех мы уважаем? -- Про дедовщину, что ли? Ты считаешь, армия дает преимущества? -- Может, и дает. -- Тогда засунь их себе глубоко-глубоко вовнутрь и никому не показывай! -- Я чувствую, ты хочешь потягаться. -- Честно говоря, никакого желания. -- Трусишь, что ли? -- Я же говорю: желания нет. -- Понятно. Значит, это только при всех ты такой смелый? -- Ну, а ты что, хочешь подраться? -- Видишь ли... -- Нет, ты прямо так и скажи: я хочу с тобой подраться. Ну, давай, говори! -- Артамонов стал медленно приближаться. -- А если я не хочу с тобой драться?! Или даже трушу? Что делать?! -- До Соколова оставалось как раз столько, что при взятии за грудки он не успел бы отскочить. -- Может, мне с тобой драться западло?! -- продолжал надвигаться Артамонов и, схватив за свитер, ударил Соколова лбом в нос и ниже, и выше, и в скулу -- по всему лицу. Откинутая голова Соколова пробила затылком двойную раму. Осколки полетели на улицу и, как секатором, обстригли кусты сирени под окном, превратив их в усеченные пирамиды. Народ на Студенческом бульваре оглянулся и уставился на пятый этаж нового корпуса. Но с бульвара не было видно, как Соколов осел, словно подкошенный, и молча свернулся вокруг урны с чинариками. Однокурсники ожидали исхода поединка. -- Где? -- спросили они у выходившего Артамонова. -- Там. Соколова подняли и повезли в больницу. До конца дня в полное сознание он так и не пришел, хотя врачи оценили сотрясение как легкое. После больницы Соколова затащили в общежитие, привели в чувства и на такси отправили домой. Наутро он то ли делал вид, то ли на самом деле ничего не помнил. На "военке", выстроив всех на плацу, офицер спросил: -- Кто это вам, курсант Соколов, выбил зуб? Кудрявый Соколов стоял в левом краю шеренги. Он не нашелся, как поступить: отшутиться, отмолчаться или откровенно обмануть военпрепа. Шеренга ждала ответа. -- Знойко, -- сказал кто-то из середины. -- Никогда бы не подумал, -- удивился офицер. -- Насколько я его знаю, это абсолютно интеллигентный человек. Теперь на математике стояла гробовая тишина. Соколов перестал ходить на занятия. Он не мог переварить случившееся. Поговаривали, что он собирался вообще бросить учебу, но кто-то отсоветовал. Соколов потерялся, стал незаметным. Люда перестала садиться рядом с ним на занятиях, а потом вышла замуж за пятикурсника с промфакультета. Постепенно замешательство Знойко прошло. Он стал поднимать глаза, чего прежде никогда не делал. Обычно он рассматривал, насколько круглы дырки в линолеуме или равномерно ли стерт паркет. Наконец все стали свидетелями кульминационного момента -- Дмитрий Васильевич явился на занятия в сумасшедшей тройке и галантно повязанном галстуке. Он был выбрит как никогда чисто и вызывал к доске исключительно по желанию, а не по списку. -- Да, кстати, -- вернулся к давнишнему разговору Кравцов, -- знаете, кому жена Дмитрий Василича спустила диссертации? -- Кому? -- засуетился народ. -- Нашему завкафедрой математики. -- Жаль, что он у нас не ведет, -- хлопнул по столу кулаком Забелин, -- я бы довел его до черных дней. -- А жену Дмитрий Васильевич порешит, -- сказал Пунтус. -- Вот увидите. -- Точно, -- подтвердил вывод Нынкин, -- оклемается еще немного и порешит! -- Он великодушен, -- сказала Татьяна. -- Если сам не догадается, я ему подскажу, -- поклялся Усов. -- Я буду говорить об этом на Совете Безопасности! -- сказал Артамонов. Жену Знойко не тронул. Он стал нормальным человеком. О давних математических проделках группа вспоминала только тогда, когда Зоя Яковлевна Карпова, устав от вечных отсрочек, начинала предъявлять векселя. Группа 76-Т3 постоянно была должна ей в общей сложности до полумиллиона знаков перевода газетного текста. Львиная доля задолженности приходилась на Нынкина. -- Да, -- говорил он, -- зря мы перевоспитали Дмитрий Василича. Успеваемость по иностранному заметно упала. -- Зато теперь на него приятно посмотреть, -- сказала Татьяна. -- Один костюм чего стоит! -- Даже лысина стала зарастать, -- хихикнул Усов. Сессия началась без особых судорог. -- День защиты детей, -- прочитал Артамонов на календаре, уходя на экзамен по математике. -- Увы, пока им ничем помочь не можем. Профессор Гуканова была женщиной с неустойчивым отношением к жизни вообще и к студентам в частности. Характер у нее был на редкость скверноватый, отчего математика как королева наук теряла с ней все свои прелести. Гукановой постоянно не везло. То дочь ее с третьего захода не поступала в МГУ на физфак, то случалось еще что-нибудь понепристойнее. И было непонятно -- то ли из-за неудач ее характер сделался таким, то ли из-за характера ее постоянно преследовали неудачи, но, в любом случае, перед зимней сессией от нее ушел третий по счету муж. В преподавательской деятельности Гуканова основывалась на теории больших чисел. Она не помнила в лицо ни одного студента. Гуканова рассчитывала расправиться с противниками королевы наук беспощадно. На зачетной неделе она устроила коллоквиум и, несмотря на хороший исход, сделалась злой, как гарпия. Она посчитала, что "хоры" и "отлы", полученные на коллоквиуме, -- не что иное, как случайность, результат ее недосмотра и упущений. После коллоквиума Гуканова пригрозила, что в сессию многие попляшут, особенно те, кто получил положительные оценки. Все ждали повального отсеивания с курса, но откуда Гукановой было знать, что бесподобные сдвиги группы -- дело рук Знойко. В благодарность за возвращение себя к жизни он натаскал 76-Т3 по всем разделам математики настолько здорово, что многие сами удивлялись своим успехам. В неслыханно короткий срок Дмитрий Васильевич вдолбил в головы студентам весь курс. Ему бы работать в детском саду -- он на пальцах объяснял такие сложные функции и ряды, какие Гуканова с трудом доводила до студентов графически. Не забывал и про английский. Если выдавалась свободная минутка, он от души предлагал помощь. От нее было трудно отказаться, делалось неудобно, словно ему в обиду. На экзамене Гуканова достала из сумочки кондуит. Там были зафиксированы все до единого лекционные проступочки подначальных. Если число отметин против фамилии переваливало за десять, то четверка по предмету становилась нереальной. Такую Гуканова установила меру. Ну, тройка так тройка -- Бог с ней. Хорошо бы только это. Но с тройкой по математике Зингерман не допускал к теоретической механике, а двойка по термеху -- это полная бесполезность разговоров с деканатом о стипендии. И апеллируй потом хоть к Всевышнему -- в следующем семестре диета неминуема и разгрузка вагонов в товарной конторе гарантирована. Но психоз Гукановой остался психозом, а знания, напичканные Знойко, -- знаниями. Против них Гуканова оказалась недееспособной. Из воды высшей математики группа вышла как никогда сухой. История с философией Будильник, как лихорадочный, затрясся на единственной уцелевшей ножке. Решетнев, не просыпаясь, вогнал стопорную кнопку по самое некуда. Рудик, зная, что в течение получаса никто и усом не поведет, встал и включил свет. Ему ничего не оставалось, как ахнуть -- на часах было почти восемь! -- Когда ж ты выспишься?! Опять втихомолку перевел звонок на час назад! -- с чувством, с толком, но без всякой расстановки высказал он Мурату, стягивая c него одеяло. Мурат открыл глаза, мастерски изобразил удивление, тщательно осмотрел циферблат и как ни в чем не бывало произнес: -- Часы пара мастэрская, ходят наугад. -- Какие сегодня занятия? -- спросил Артамонов, выплывая из постели. -- Ты с завидной регулярностью задаешь этот странный вопрос уже второй год подряд, и никто еще в точности тебе ни разу не ответил. Неужели трудно сделать соответствующий вывод?! Фигура ты вполне сформировавшаяся и, я думаю, способная на необширные обобщения, -- пристыдил его Гриншпон. -- Где зубная паста? -- Я выбросил вчера пустой тюбик. -- Сколько раз тебе говорил: без моего личного осмотра не выбрасывай! -- Миша был автором открытия, суть которого сводилась к следующему: из любого сколь угодно сдавленного рядовым потребителем тюбика можно извлечь еще как минимум три порции пасты. Это не мелочность, а хозяйственность, уверял Гриншпон, хозяйственность, с которой начинается бережное отношение ко всему государственному имуществу. Сожители соглашались, что да, действительно, большое начинается с пустяков, но в то, что оно может зародиться из фокусов с тюбиком, им не очень верилось. -- Вы еще пять минут поболтаете, и на лекцию можно будет не торопиться, -- сказал Рудик. Все бросились в умывальную комнату и сбили с ног Мучкина, доделывающего зарядку. Раньше Мучкин занимался физическими упражнениями у себя в 540-й, но Фельдмана быстро вывели из себя метрономические громыхания атлета о пол, и он стал подсыпать кнопки. Мучкину было не с руки выколупывать их из пяток, и он стал холить свою фигуру на скользком кафеле умывальной комнаты. Гриншпон, Рудик и Мурат успели прошмыгнуть в 315-ю аудиторию вовремя. Неимоверным усилием воли они заставили себя пройти перед самым носом преподавателя прогулочным шагом -- ведь когда бегут, значит, опаздывают, а если идут спокойно, значит, успевают. Так, по крайней мере, считали некоторые преподаватели. В том числе и лектор по философии Золотников. Профессор не успел заговорить о гносеологических и классовых корнях идеализма, как в аудиторию ворвался Артамонов. -- Я вас слушаю. Должно быть, вы уже придумали причину опоздания? -- обратился к нему Золотников. По субботам он был склонен к минору. -- Троллейбуса долго не было, -- без запинки выдал Валера. -- Причина объективная, -- понимающе закивал Золотников. Ему неоднократно приходилось дежурить в общежитии номер два, и проживающие там давно примелькались ему. -- А что, -- посмотрел он в окно, -- через нашу спортплощадку уже троллейбусную линию протянули? Артамонов изготовился покраснеть, но тут на язык подвернулась неплохая отмазка: -- Я сегодня спал не в общежитии, я ночевал у-у-у, -- завыл Артамонов. Если бы не подсказка с верхнего ряда, он так и не вспомнил бы, с кем спал минувшей ночью. -- Ну, если только... -- извинительно пожал плечами Золотников. Дверь отворилась еще раз, и в аудиторию вбежал Пунтус. -- Автобус опоздал! -- выпалил он на ходу. -- Случайно, номер не одиннадцатый? Пунтус вылепил на лице улыбку схимника и начал озираться по сторонам, пытаясь по лицам угадать, что здесь произошло до него и как вести себя дальше. Но недаром говорится, что друзья познаются в беде. В учебное помещение бесшумно вошел Нынкин и тихо, словно со сна, произнес: -- Трамвай так и не пришел. Аудитория прыснула и полезла под столы. Нынкин, окинув взглядом стоящего, как в ступоре, Пунтуса, спокойно прошел на свое любимое место у батареи отопления. Приступы смеха утихли. Золотников опять приступил к гносеологическим и классовым корням идеализма. Но, видно, сегодня ему было не суждено высказаться по этому вопросу -- на пороге возник Решетнев. -- Ну, здесь -- такси или электричка, других видов транспорта у нас в городе больше нет, -- предложил варианты Золотников. Многие сделали попытку рассмеяться, а Решетнев, как с трибуны, подняв руку, попросил тишины: -- Вы не угадали, товарищ профессор, я шел пешком. Но я слышал, вы тоже немножко изучали физику и наверняка должны знать, что собственное время, отмеряемое движущимся телом, всегда меньше, чем соответствующий ему промежуток времени в неподвижной системе координат. Относительность. Поэтому мои часы, когда я иду, а вы меня ждете, должны всегда немного отставать. -- Во-первых, я вас уже, честно говоря, не жду. Я забыл, когда видел вас на лекции в последний раз. А во-вторых, уважаемый, все, что вы мне нагородили, имеет место только при скорости света. А вы плелись под окном как черепаха. Садитесь, релятивист! Золотников на самом деле когда-то изучал физику достаточно глубоко и даже какое-то время преподавал ее. В те горячие годы он рвался к истине, как абсолютно черное тело, поглощая на ходу все добытое человечеством в этой области. Но истина ускользала, терялась. Асимптотическое приближение к ней Золотникова не устраивало, и тогда он взялся познать мир логически, решив по неопытности, что так будет гораздо проще. Он забросил физику в самый пыльный угол и с головой ушел в философию. Истина вообще скрылась из виду. С тех пор Золотников стал относиться к жизни с юмором, что было на руку студентам. Из педагогических систем он стал предпочитать оптовую. Заниматься людьми поштучно, решил он, -- удел массажистов. Стоит ли напрягаться, если у нас в стране от идеализма, как от оспы, все население привито с детства. Более того, человек у нас уже рождается материалистом, генетически, так сказать, наследует первичность бытия. Несколько лет назад некто Малинский, тоже философ, предложил Золотникову выпустить совместно учебник, намекнув на обширные связи в издательстве. Золотников согласился на соавторство. Причем не раздумывая. Он знал, что студенты в учебниках читают только курсив, и то если он помечен какой-нибудь сноской типа - курсив мой. Но он не знал, насколько тертым был этот калач Малинский. Профессор Малинский в свое время побывал и технарем. Его теория расчета ферм считалась классической. Перед войной по его проекту был построен железнодорожный мост через Десну, который во время оккупации смогла подорвать с десятого раза только сводная партизанская бригада. За каждую неудачную партизанскую попытку Сталин дал Малинскому по году. После реабилитации Малинскому ничего не оставалось, как перековаться из технарей в политические и пойти рядовым философом в периферийный вуз. Учебное пособие вышло. По вине типографии или по чьей-то еще вине на обложке учебника красовалась только фамилия Малинского. Фамилии Золотникова не было и в помине, хотя из трехсот страниц он сочинил больше половины. На этой почве у Золотникова случился первый удар. К счастью, все обошлось, но с некоторым осложнением. Золотников стал рассказывать всем подряд историю с выпуском учебника и доказывать методом от противного, что написал книгу именно он, а никакой не Малинский. Золотников заставлял всех подряд слюнявить химический карандаш и дописывать жирным шрифтом свою фамилию на обложке. Таким образом он докатился до горячки. Форма, правда, была не тяжелой, почти бесцветной, зато выперло ее в сторону совершенно неожиданную -- Золотников с явным запозданием возжелал обучить подопечных всяким философским премудростям, чтобы студенты обогнули тернии, выпавшие ему. С непривычки во всем этом обхаживании виделось что-то болезненное. -- На меня смотрите, на меня! -- как глухарь в песне, стал заходиться он на лекциях. -- Не вижу ваших глаз! Мне нужны ваши глаза! Приходилось без проволочек показывать ему свои глаза. -- У меня скоро на левом полушарии мозоли будут от такой педагогики! -- говорил Нынкин, потягиваясь. -- Просто ты воспринимаешь его однобоко, -- объяснял Пунтус другу. -- Сидишь на лекции, как на заключительном акте в Хельсинки! -- фантазировал Артамонов. -- Он патетичен, этот Золотников, как соло на трубе! -- вставлял Гриншпон. Как-то по весне Золотников, не распыляясь на введения, с азартом предложил первокурсникам срочно приступить к написанию рефератов. Будто не студентам, а ему самому предстояло эти рефераты защищать. -- Вы не сделали ни одной выписки по теме! -- теребил он Кравцова. -- Почему? -- Еще не растаял снег, -- находился лодырь. -- В прошлом семестре вы ссылались на то, что он еще не выпал! Я не улавливаю связи вашей активности с природными явлениями! Раньше, в былые времена, к концу каждой недели Золотников как бы расслаблялся, сходил на нет, а теперь, напротив, распалялся как самовар. Он метал взгляд по галерке и сразу выискивал тех, кто занимался не тем. Захваченная врасплох тишина в аудитории стояла, как ночью в инсектарии: кроме жужжания трех не впавших в спячку синих мясных мух, ее ничто не нарушало. Но и этого Золотникову было мало. Его мог взбудоражить любой пустяк, даже такой, как, например, с Пунтусом. -- Снимите темные очки! Я не вижу глаз! -- докололся как-то до него Золотников. -- Очки с диоптриями, -- спокойно отвечал Пунтус. -- Они вас увеличивают для меня. -- В понедельник принесете справку от окулиста, что вам нужны именно темные очки! -- Такую справку мне не дадут, -- вяло вел диалог Пунтус. -- Неужели я так ослепительно сверкаю, что мне нужно внимать через светозащитные очки?! Я что, похож на сварочный аппарат?! -- Золотников нервничал еще сильнее, если ему отвечали спокойно. -- Нет, вы вовсе не сверкаете. -- Я наблюдаю за вами вот уже целую неделю -- вы постоянно в беседах! Несите сюда тетрадь! Пунтус передал тетрадь по рядам. Записи были в полном порядке. Но остановиться Золотников уже не мог -- сказывалась расшатанность нервной системы. Его потащило вразнос. -- То, что вы успеваете записывать, -- не повод для постоянных разговоров! Своей болтовней вы мешаете заниматься делом соседям! Нынкин, покажите конспекты! Нынкин на лекциях так глубоко уходил в себя, что, когда бы ни высовывался, -- все не вовремя, а высунувшись, начинал что-то бормотать и пытался ввести в курс какого-то своего дела. -- Я вам говорю! Именно вам! -- тыкал в него кулачищем Золотников. -- Да-да, вам! Нынкин хотел схитрить и потянулся за тетрадью Татьяны, но философ опередил его порыв. -- Свою тетрадь, пожалуйста, свою! Без уловок! Тетрадь Черемисиной мне не нужна! -- не сбрасывал обороты Золотников. Его фасеточные глаза засекали в окружающей среде до сотни изменений в секунду, и ни одного левого движения не могло ускользнуть от его взора. В блокноте Нынкина процветал сплошной грифонаж. За два года Нынкин не законспектировал ни одной лекции. Тем более -- ни одного первоисточника. Нынкин пользовался в основном ходячими общежитскими конспектами. Кочевание этих вечных конспектов с курса на курс и ежегодное переписывание на скорую руку выветрило из произведений классиков весь смысл, доведя их до абсурдных цитаток, которые наполняли душу агностицизмом и ревизионизмом. -- Вы мне воду не лейте, уважаемый, а посидите-ка сами над произведением часок-другой! Тогда вы не станете совать мне под нос эти извращения! Я удаляю вас с лекции! Матвеенков, несите свою тетрадь! -- Золотников без удержу стал косить всех подряд. Матвеенков тоже никогда ничего не записывал. На этом поприще его не пугали никакие угрозы. Свое легкое поведение он объяснял тем, что у него якобы писчий спазм -- то есть полное нарушение функций письма как левой, так и правой руки. Он даже запасся какой-то сомнительной справкой на этот счет. Иногда от скуки Матвеенков все же дорывался до полупустой конспективной тетради, но ни к чему хорошему это не приводило. На листах появлялась криптография. За эти каракули Алексей Михалыча уважительно величали заслуженным каракулеводом. В течение семестра, чтобы всегда быть в форме, Матвеенков нажимал на гипнопедию -- постоянно клал под подушку ни разу не раскрытый бестселлер Малинского, а к экзаменам готовился по левым записям. В этой связи у него развилась острая способность разбираться в чужих почерках, и самые пагубные из них, какие были у Татьяны и Фельдмана, он читал как высокую или офсетную печать. -- А виноваты во всем вы, Пунтус! -- сказал Золотников, демонстрируя потоку тайнопись Матвеенкова. Будто поток никогда ее не видел. -- Я бы не сказал, -- ответил Пунтус. -- Я считаю, что Матвеенков ленив сам по себе. -- Да он, в смысле, ну как бы... -- поплыл Матвеенков, пытаясь выкарабкаться из водоворота. -- Не перебивайте, когда вас не спрашивают! -- рыкнул Золотников на Матвеенкова и вновь навалился на Пунтуса: -- Вы очень вольно себя ведете! -- А вы, мне кажется, преувеличиваете свою роль в моей личной жизни. Вы ломитесь в нее, как в автобус! -- Я больше не буду с вами церемониться! Я... я... -- затрясся Золотников, и кратер его рта задымился, извергая ругательства средней плотности. На лбу у Золотникова образовалась каледонская складчатость. Сбитый неуязвимостью Пунтуса, он стал входить в кульминационную фазу пароксизма. -- Я... вы, Пунтус, можете уже сейчас начинать волноваться за свое дальнейшее пребывание в институте! Я уволю... я исключу вас за академическую задолженность! Считайте, что экзамен у вас начался с этой минуты! Я предложу вас комиссии, которая соберется после трех неудачных попыток сдать экзамен мне! Один Климцов правильно понял Золотникова. На семинарах, дождавшись, когда закончит отвечающий, Климцов поднимал руку и просил слова, чтобы дополнить. Золотников любил, когда дополняют. Это означало, что семинар проходит живо и плодотворно. Чем длиннее было дополнение, тем больше снималось баллов с предыдущего отвечающего. К первому экзамену по философии готовились с надрывом, как ко второму пришествию. Добра ждать было неоткуда -- новую троллейбусную ветку провели в трех кварталах от микрорайона, в котором жил Золотников. Даже этот пустяк мог сильно сказаться на его экзаменационном настроении. К тому же, дав интервью, философ попал спиной на снимок в областную газету. Лучше бы он вообще выпал за кадр. В течение трех дней, отведенных на подготовку, не вылезали из конспектов и первоисточников, наполняя жилье материализмом, а голову -- блажью. -- Шпаргалки, -- передразнивал Артамонов химика Виткевича, -- лучший способ закрепления пройденного материала. -- А если еще и помнить, в каком кармане какая лежит, то вообще не надо никаких консультаций, -- соглашался с ним Гриншпон. -- Жаль, что Золотников все шпоры изымет перед экзаменом. -- Виткевич в этом смысле погуманнее... дает возможность пользоваться. -- Выход один -- изготовить за ночь запасные варианты шпор. -- Уволь, лучше два балла, чем еще раз сохнуть над этими прокламациями. -- Тогда спим. -- Придется. -- Все будет нормально, -- вместо спокойной ночи пожелал Рудик. -- Сплюнь троекратно через левое плечо. Это как раз в сторону Мурата, -- предложил Артамонов верный прием от сглаза и отчаянно принялся засыпать. Философию сдавали потоком, все группы вперемешку. В процесс экзаменовки Золотников ввел систему ежесекундной слежки. Он запасся специальной литературой, чтобы тут же документально подтверждать безграмотность. Рассадил всех экзаменуемых по одному за стол и принялся исподлобья наблюдать за ними. -- Усов, что вы там копаетесь? Показывайте, что у вас там! Насчет шпаргалок я вас, кажется, предупреждал! Усов вынул из-за спины носовой платок и показал Золотникову. -- Садитесь на место! -- хмыкнул философ. Через некоторое время снова: -- Усов, что вы возитесь со своим носовым платком? Неужели вы такой сопливый? Но Усов уже давно занимался переписыванием и заходился в собственном насморке чисто символически. Климцов, как самый лучший дополнитель, отвечал первым. Но на экзамене нужно отвечать, а не дополнять. Причем отвечать так, чтобы больше нечего было добавить. Климцов не смог произнести ни слова не только по билету, но и в свое оправдание. -- Как это я допустил такую промашку! -- покачивал Золотников головой, рассматривая в журнале ряд положительных оценок за дополнения. Когда Золотников обнаруживал пустую породу, ему сразу хотелось получить от студента побуквенные знания. -- Придется вам зайти ко мне еще разок, -- поставил Золотников знак препинания во всей этой тягомотине. В коридоре Усов делился своей методой списывания: -- Сидишь и упорно смотришь ему в глаза. Пять, десять, пятнадцать минут. Сколько нужно. И, как только замечаешь, что он начинает задыхаться от правды, можно смело левой рукой... -- Мне за такой сеанс гипноза предложили зайти еще разок, -- сказал Климцов. -- Когда ошибается комсомолец -- это его личные проблемы, а когда ошибается комсорг -- обвиняют весь комсомол, -- сказал Артамонов. -- У тебя, Климцов, нет опыта турнирной борьбы! Матвеенков проходил у Золотникова по особому счету. Два семестра Леша в основном тащился на микросхемах типа "не знаю, так сказать... в смысле...", "не выучил, в принципе... поскольку...", "завтра как есть... всенепременнейше... так сказать, расскажу после прочтения". На экзамене философ топтал Матвеенкова до помутнения в глазах. В моменты лирических отступлений Золотников оставлял в покое предмет и искал вслух причины столь неполных знаний Матвеенкова: -- Чем вы вообще занимаетесь в жизни?! Я бы вам простил, будь вы каким-нибудь чемпионом, что ли! Но ведь вы сама серость! На что, интересно, вы гробите свое свободное время? Может быть, на общественную жизнь? За что, кстати, вы отвечаете в группе? Есть ли у вас какое-нибудь комсомольское поручение, несете ли вы общественную нагрузку? -- В каком-то смысле, так сказать, за политинформацию отвечаю, что ли, -- как на допросе, отвечал Матвеенков. -- Ну, и о чем вы информировали группу в последний раз? -- Золотников усаживался в кресло все удобнее и удобнее. -- Разве что... если... об Эфиопии. Так сказать... читал... в каком-то смысле... очерк... в общем, об Аддис-Абебе. -- Через пару недель придете пересдавать. Вместе с Климцовым. Прямо на дом. Я ухожу в отпуск и в институте уже больше не появлюсь. Вы свободны, Аддис-Абеба! -- сказал Золотников и про себя добавил: "Ну что учить в этой философии? Ее соль так малогабаритна... первичность и вторичность материи, а все остальное -- чистейшей воды вода!" Бирюк, заскочивший на секундочку к друзьям, ужаснулся результатам экзамена по философии: -- Десять двоек у Золотникова?! Ну, вы даете, ребята! И ты, Матвеенков?! Ты же, вроде, тоже рыболов-любитель? И даже немножко морж! Я вижу, вы не натасканы на Золотникова. Золотников законченный рыбак, и историй, не связанных с водой, он просто не признает. Ему только намекни про рыбалку -- он сразу забудет про философию и начнет исходить гордостью за свои снасти! В этот момент перейти к положительной оценке не составляет никакого труда. Ведь философия, собственно, и началась-то с рыбалки. Возьмите того же Платона -- бросал в воду поплавки разные, камешки, наблюдал, как расходятся круги, размышляя о том о сем. А потом просто описал все, что видел. -- Правда?! -- обрадовалась Татьяна. -- Но я никогда в жизни не ловила рыбу! -- Тогда философию придется учить, -- сказал Бирюк тоном ментора. Матвеенкову пришлось идти пересдавать экзамен одному, потому что Климцов сам поставил себе пятерку на квитке для пересдачи, сам расписался за Золотникова и сам сдал в деканат. Никто ничего не засек. Подделка легко сошла за настоящую отметку. Скорее всего, потому, что слишком авантюрным был ход. Никому в учебной части и в голову не могло прийти, что отметку можно подделать. Ложную пятерку перенесли с квиточка в зачетку Климцова. Матвеенков поплелся в одиночку. Он занял у Забелина болотные сапоги и куртку -- всю в мормышках, в которой тот отбывал Меловое, и явился к Золотникову в обеденное время. Философ сидел за столом и принимал вовнутрь что-то очень эксцентричное на запах из аргентинской или, как минимум, из чилийской кухни. -- Ну что, проходи, Аддис-Абеба, -- вспомнил Золотников чрезмерную занятость двоечника по общественно-политической линии. Матвеенкову с голодухи послышалось вместо Аддис-Абеба "садись обедать", и он совершенно бесцеремонно подсел к столу и принялся уплетать острый пирог с рыбой. Когда, помыв и вытерев руки, Золотников вернулся в столовую, Матвеенков уже развеивал последние крохи стеснения. Чтобы не ударить в грязь лицом, хозяину ничего не оставалось, как потчевать неуча. Леша долго не выходил из-за стола, и Золотников чуть не закормил его, как когда-то Пунтус с Нынкиным в Меловом бабкиных свиней. После обеда Золотников приступил к опросу. Речь сама собой зашла о рыбалке. Пересдача экзамена прошла, как сиеста, без особых аномалий. А вообще сессия -- это мечта. И почему каникулы начинаются после нее? Их следовало бы поменять местами. Когда вырываешь на кино пару часов из отведенных на подготовку, даже индийский фильм кажется увлекательным. На каникулах пропадает охота отдыхать. Купаешься в ненужной свободе и понимаешь, что она -- не более чем осознанная необходимость, как говорил великий Ленин. Даже как-то неинтересно. Из заготовок Химик Виткевич, похожий на баснописца, заметил как-то на консультации: -- К экзамену допущу тех, кто заготовит шпаргалки своей рукой. Буду сверять почерки. Дмитрий Иванович Виткевич считал, что лучший способ закрепления пройденного материала -- изготовление шпаргалок. Студент, занимаясь этим делом в надежде списать на экзамене, вторично прорабатывает предмет, сам того не подозревая. Пробегая вновь по всем темам, он усваивает курс комплексно, по двум каналам памяти -- механическому и зрительному. Собираясь на экзамен, он запоминает, в каком кармане какая заготовка лежит, и таким образом классифицирует свои знания. Это позволяет держать в голове все химикалии. Заяви такое Ярославцев, первокурсники удивились бы до крайности, а из уст химика требование иметь шпаргалки прозвучало почти программно. Это была не единственная странность, которую Виткевич обнаружил за семестр. Взять хотя бы химические анекдоты, которых он рассказал столько, что по ним можно было выучить половину высшей химии. Он рассказывал их, как новую тему, -- не улыбаясь, сохраняя каменную серьезность. Словно мимические мышцы, складывающие улыбку, у него атрофировались. За серьезность Дмитрия Ивановича уважали более всего. Благодаря ей он постоянно притягивал к себе. Его лекции были интересны, их никто не пропускал. Проверки посещаемости, устраиваемые на них деканатом, считались делом в какой-то мере кощунственным, потому что отсутствующих не было никогда. От Бирюка пришел слушок, что Виткевич преподавал в свое время в МГУ, был первым рецензентом Солженицына. После этого растворы, полимеры и анионы стали еще занимательнее. Бирюк божился в подлинности пикантной составляющей слушка и уверял, что по институту ходит чешская книжонка, в которой это в деталях расписано. При желании эту книжонку можно было отловить у литейщиков или у вагонников. -- Теперь ясно, почему Виткевич ходит, заложив руки за спину, -- догадался Рудик. -- Сказывается длительное пребывание в неволе. Сталин знал, кого сажать и на сколько. Создавалось впечатление, будто химик еле носил свое тяжелое прошлое и ежеминутно помнил о нем. Он часто останавливал мел на середине формулы и задумывался, и только усиливающийся в аудитории шепот возвращал его к реальности. При чтении лекций химик никогда не пользовался никакими бумажками, как это делали многие преподаватели, он знал свою науку назубок, поэтому все его требования воспринимались как законные. -- Все-таки химик наш хитрый, как штопор! -- размышлял Гриншпон. -- Не покажешь ему шпоры -- двойка, покажешь -- он их отберет, и тоже двойка. Ловкое колечко он затеял! На экзамене Виткевич словно забыл про все. Не спросил про шпаргалки и не следил, списывают ли. Будто знал, что никто списывать не будет. Все недоуменно брали билеты, невероятно легко отвечали и, бросив в урну не пригодившиеся шпаргалки, выходили поделиться удивлением с рассевшимися под дверью одногруппниками. Один только Усов не мог удержаться, чтобы не напомнить о себе. Прежде чем взять билет, он долго вытаскивал из карманов свои микротворения и расписывал Виткевичу, на какой четвертинке какой вопрос раскрыт. Химик, не глядя, опустил шпаргалки в урну. Усов взял билет и сел за стол. Натура постоянно тащила его не туда. Посидев смирно минут пять, он спросил, нельзя ли ему воспользоваться шпаргалками. -- Пожалуйста, -- спокойно разрешил химик. Усов полез в урну и достал листочки. Дмитрий Иванович не среагировал на выпад, дождался, пока Усов иссякнет, и поставил ему тройку. -- Не за плохие знания, а в назидание, -- прокомментировал он свое решение. Все сошлись во мнении, что химия не наука, а баловство. Виткевич свое дело сделал. Он вынудил подопечных понять предмет. Экзамены как таковые его мало интересовали. Кто на что способен в химии, он распознавал по походке. С историей КПСС дела обстояли проще. То, что никто не получит ниже четверки, подразумевалось. Этот предмет знать на тройку было стыдновато. Потому что вел его некто Иван Иванович Боровиков. Немного найдется на земле людей, внешность которых так верно соответствовала бы фамилии. Боровиков был овальным и белым, как боровик. Вечная его фланелевая шляпа с пришитым листком довершала сходство с грибом. И еще меньше найдется на земле людей, внешность которых так сильно расходилась бы с сутью. Когда Иван Иванович открывал рот и уголки его толстых губ устремлялись вверх, доходя до ямочек на пухлых щеках, все ожидали, что он скажет сейчас что-то очень веселое. Руки слушателей инстинктивно тянулись к лицам, чтобы прикрыть их на случай, если придется прыснуть, но Боровиков так неподкупно заговаривал о предмете, что улыбки студентов не успевали расползтись по лицам и свертывались в гримаски удивления. Он умел подать материал так, что было понятно: все произносимое им -- туфта, но экзамен, извините, сдавать придется. Не надо вникать в эти бессмертные произведения, надо просто знать, для чего и когда они писались. Их не надо учить, как математику, но как философию деградации сознания общества знать необходимо. -- История КПСС, -- говорил Боровиков, -- самая величайшая формальность в мире! Соблюсти ее -- наша задача! Он читал лекции самозабвенно. -- В молодости Шверник напряженно всматривался в окружающую действительность... -- сообщал он серьезно и без единого намека на улыбку и сразу поднимал настроение. В лучшие минуты своих публичных бдений Боровиков высказывался так горячо, что казалось, будто он выступает на форуме по борьбе с международным промышленным шпионажем. Боровикову было всегда неприятно ставить в экзаменационную ведомость уродливый "неуд". Он до последнего наставлял на истинную стезю искателей легких, но тупиковых путей. За отлично разрисованные и оформленные конспекты он бранил, как за самоволку в армии. -- Зачем вы попусту тратите время?! Ведь я не требовал от вас конспекты! Придется пачкать документ, ничего не поделаешь, -- и выводил в ведомости пагубную отметку. Термодинамика -- тоже интересная наука, но навязывавший ее студентам преподаватель Мих Михыч был еще интереснее. Он обладал двухметровой фигурой, и Татьяна открыто благоговела пред ним. Почти еженедельно она повторяла: "Вот это, я понимаю, мужчина!" Всем своим поведением Мих Михыч словно извинялся за то, что сам он, будучи студентом, тоже опаздывал, симулировал, списывал, а теперь вот вынужден наказывать за это других. Бирюк уверял, что нет для Мих Михыча страшнее испытания, чем экзамен. Перед началом экзамена он по обыкновению посылал кого-нибудь из студентов в ближайший киоск за газетами, чтобы, читая их, не видеть, как, списывая, готовятся к ответу испытуемые. Если случайно замечал, как кто-то безбожно дерет из учебника, Мих Михыч краснел как рак. На экзамене в 76-Т3 Мих Михыч не ввел никаких новшеств -- послал в киоск за прессой Нынкина с Пунтусом, те, как всегда, перестарались и принесли такую кучу чтива, что ее можно было одолеть только к осени. Термодинамик тщательно обложился ворохом газет, как мешками с песком, и экзамен начался. Несмотря на установленные законом Мих Михыча льготы, Татьяна умудрилась схватить "двойку". Из необширной науки она удосужилась одолеть только пропедевтику, а три основных закона термодинамики решила пропустить, посчитав, что для хорошей оценки достаточно благоговения перед преподавателем. Мих Михыч задавал ей наилегчайшие наводящие вопросы, вытягивал ее на ответ, как мог, но даже одного закона из трех так из нее и не вынул. Он весь измучился, глядя на Татьяну. Это было выше его сил. Со слезами на глазах он поставил ей "двойку". Раскачка В семь вечера Гриншпон был у общежития. Он мог бы приехать и утром, но не терпелось увидеть друзей. Он посмотрел на окно 535-й комнаты -- там не было видно никаких признаков обитания. "По крайней мере, Решетнева нет точно -- он бы распахнул все настежь", -- подумал Миша и вошел в вестибюль. Ключа от комнаты на вахте не оказалось. -- Уже забрали, -- доложила Алиса Ивановна, отставная энкавэдэшница. -- Сурьезный такой, в кожанке. Гриншпон понял, о ком идет речь. Других "сурьезных" в 535-й не обитало. В коридорах слышались шаги, эхом раскатывалось хлопанье дверьми, погромыхивала музыка -- общежитие оживало после летних каникул. Двое в стельку пятикурсников вскрывали ножом дверь в свою комнату и уверяли друг друга, что ключ никто из них не терял. Какой-то изгой сидел на полу возле урны и курил. Гриншпон подошел к своей двери, пнул ее ногой и вошел. -- Привет! -- Рудик с усердием потряс ему руку. -- Как Сосновка? -- За три недели надоела! Замотались играть каждый день. А ты что-то бледный, как спирохета, не иначе вместо курорта в подвале отсиживался? -- Гриншпон вынул из портфеля пачку сандеры и курительную трубку. -- На, дарю. -- Вот это да! -- воспрял Рудик, пробуя подарки на свет, на зуб и на запах. -- Где взял? -- Где взял, где взял?! Купил! И не нюхай -- там все герметично! -- Дейcтвительно, запечатали так запечатали. Ни одна молекула не улизнет. Спасибо, удружил, а то "Прима" в кишки въелась! -- Кравцова больше нет, -- сообщил Гриншпон. -- Как нет? -- Перевели, -- сказал Гриншпон и воспроизвел, как все произошло. Из-за не в меру дальновидного батяни Кравцова, а еще точнее -- из-за брата Кравцова Эдика. Эдик не особенно утруждал себя учебой, занимался в основном дебошами. Пять лет генерал не видел первенца. Служба -- дело понятное. Свиделись только этим летом. Отец взглянул на старшее чадо пятилетней выдержки и отправился в институт, чтобы, пока не поздно, изъять из обращения младшего семинариста. Генерал так и заявил ректору, что культуры обучения во вверенном ему вузе нет никакой и что доверять своих детей этому институту -- очень большой риск со стороны родителей. На что ректор даже и не возразил. Кравцова перевели в МВТУ им. Баумана. Прямо с турбазы в Сосновке. -- Ну, а Кравцов, сам он что? Переживал хоть немного? -- Две-три искры сожаления, не больше. -- А Марина? -- Чуть не отдалась ему в последний вечер. А после того как уехал, к микрофону больше так и не подошла. Сказала, голос сел. Последние вечера мы работали на танцах практически вдвоем с Бирюком. Дверь комнаты распахнулась и обнажила Решетнева с двумя сумками наперевес. Его рот был уже открыт. -- Не спорь, Миша, -- с ходу сказал он Гриншпону. -- Староста всегда прав! Обстановка -- она как возмущающая сила. Может расшатать, если кивать ей в такт, а пойди чуть вразрез -- заглохнет. -- Не заводись, -- Рудик помог Решетневу избавиться от сумок. -- Давай про умное потом. -- А мне что, уши затыкать? Ваши выражения слышны на первом этаже! Орете, как на базаре! И главное -- о чем?! Обстановка, характер -- тему нашли! Или в день приезда больше поговорить не о чем? -- Решетнев сбросил куртку и начал наводить порядок. -- Как вы сидите в такой темноте?! -- Шторы затрепетали, разлетаясь по краям карниза. -- И в такой духоте! -- Форточки заскрипели, распахиваясь настежь. -- Я прошу график дежурств по комнате в третьем семестре открыть мной! Дежурства Решетнева по комнате служили для сожителей сигналом к повышенной бдительности. Виктор Сергеич был пропитан порядком, царившим в космосе, и, убираясь в комнате, выбрасывал в окно все лежащие не на месте вещи. И не было на него никакой управы. В эти неблагоприятные дни обитатели 535-й старались попасть домой пораньше, чтобы упорядочить валяющиеся где попало личные принадлежности. Столь неземной строгостью Решетнев высвобождал себе массу времени. К его приходу в комнате восстанавливалось приличное благообразие, и ему для наведения полного порядка оставалось только протереть пол да разогреть вчерашний суп. Предупредить смерчевые дежурства удавалось не всегда. На совести Решетнева лежали плавки Рудика, не снятые вовремя с форточки, забытая на обеденном столе фехтовальная перчатка Мурата, которой все пользовались при работе с горячей сковородкой, и два тюбика мази "Гиоксизон" из личной аптечки Гриншпона. Миша уверял, что мазь лежала на месте, и требовал возмещения убытков. После выброса, когда Гриншпон обнаружил пропажу, возможности поискать тюбики под окном не было из-за кромешной темноты. Дождавшись рассвета, Гриншпон бросился вниз на поиски. Но, сколько ни рылся в кустах, так ничего и не нашел. Дворник сказал, что мази, вероятнее всего, унесли собаки. С тех пор, совершая свои гигиенические акты, будь то с грязными носками, висящими на дужке кровати, или с сапожными щетками и кремом, выпавшими из общего крематория под тумбочкой, Решетнев приговаривал: "В кусты, собакам!" Гриншпон долго сокрушался об утрате и несколько раз приходил под окно, чтобы повторно покопаться в кустах. Хотя мазь была совершенно никчемной, он применял ее не по назначению. Мазь нисколько не помогала его обветренным и потрескавшимся губам, поскольку по ошибке была всунута аптекарем вместо вазелина. То, что мазь не та, Гриншпон обнаружил сразу, но, вопреки побочному и очень отрицательному эффекту, продолжал упорно пользоваться ею. Когда друзья спрашивали, зачем он мучает себя, он отвечал: "Уплочено! И чтоб в следующий раз смотрел, что покупаю!" Гриншпон довел нижнюю губу до того, что не мог улыбаться. Сожители сжаливались -- не шутили при нем. Гриншпон был легок на смех и знаками просил друзей, чтобы они не только не шутили, но и вообще не разговаривали при нем в комнате, потому как самый будничный разговор в 535-й легко обеспечивал любому присутствующему животный смех от трех до пяти баллов по шкале Рихтера. Гриншпон с трудом сдерживал рот, улыбаясь одними глазами. И тогда Решетнев предупредил: -- Миша, не рискуй, заткни уши! Больной не пожелал последовать совету, и трещина на губе превратилась в овражек, грозивший развалить губу пополам. "Гиоксизон" усугублял трагедию -- от мази губа попросту разлагалась и выводила из формы личного певца и музыканта 535-й комнаты. Вася Петухов, которого приходилось приглашать с баяном на локальные гудежи взамен больного Гриншпона, пил в три раза больше. Из экономических соображений Решетнев не вынес самоистязаний Гриншпона и, прикрывшись страстью к мировому порядку, отправил злополучные тюбики в окно, хотя те лежали на самом что ни на есть своем месте -- глубоко в тумбочке. Решетнев завел будильник, проверил, работает ли радио, вытащил из-под кровати двухпудовую гирю и поднял над головой: не полегчала ли? Вещи и предметы, показавшиеся ему лишними, моментально оказались за окном. -- Успокойся, -- притормозил его Гриншпон. -- Дежурный сегодня Артамонов, как первый по списку, а не ты! Твой вариант графика мы не утверждаем! Закончив нулевой цикл, Решетнев набрал на кухне в графин воды и, вернувшись в комнату, разом опорожнил его: -- Ну и жарища! -- Перебрал вчера, что ли? -- Да нет, просто вода какая-то дистиллированная. Почепской колодезной мне и стакана хватило бы. -- А это? -- указал Гриншпон на бутылку коньяка "Белый аист", торчащую из сумки. -- Это подарок. Буду хранить, сколько выдержу. -- И он рассказал, как на ВДНХ познакомился с девушкой, очень похожей на Рязанову Ирину, которую продолжал безрезультатно выпасать. Не успели отвинтить "аисту" голову, как на пороге с грохотом возникла скульптурная группа Пунтус -- Нынкин. От их дублированного касания дверь в 535-ю два раза открылась и один раз закрылась. Музыка по соседству утонула в трясине приветствий. Вошедшие предложили обняться попарно поперечным наложением, но в замешательстве несколько призапутались, и объятия были произведены по методу возвратного скрещивания. В результате Нынкин обнял Пунтуса, хотя этого можно было и не делать. Нынкин и Пунтус жили по принципу наибольшего благоприятствования. Их симбиоз был настолько прочен, что субъективных причин его распада не существовало вовсе. О времени приезда они не договаривались, но у дверей общежития оказались одновременно. Поздоровались, словно не было никаких каникул, будто вчера они назначили здесь встречу и она состоялась. Есть на земле люди, жизненные линии которых, однажды сойдясь, никогда ни под каким предлогом больше уже не расходятся. Нельзя было сказать, что симбиозники так уж не могли жить друг без друга, однако всегда находились рядом. А если и отстояли на внушительное расстояние -- то все равно все их порывы происходили одновременно, в одном направлении и с одинаковой силой. Своим бесподобным совпадениям они нисколько не удивлялись, считая, что так живут все люди. Плывя борт о борт, они не навязывались и ничего не требовали друг от друга, но со стороны казалось, что у них непоправимая дружба. Впятером стало веселей. Нынкин и Пунтус наперебой делились августовскими впечатлениями и проделками, которые перекликались на каждом шагу. -- Так я не понял, где вы отдыхали? -- недоуменно спросил Рудик. -- Дома, -- в один голос сказали друзья. -- Но живете вы, слава Богу, не рядом. -- Относительно, -- в один голос сказали друзья. -- Из ваших откровений, однако, выходит, что своими дамами вы занимались метрах в трех друг от друга. Даже имена их созвучны. Нынкин и Пунтус хмыкнули, но не переглянулись. -- О вас необходимо доложить в соответствующие органы, -- сказал Решетнев, доливая коньяк. -- Вас надо исследовать! Потерю Кравцова Нынкин воспринял болезненно, а Пунтус беспокойно. Механически это было выражено совершенно синхронно -- они произвели несколько одинаковых движений, словно их руки и головы были соединены нитками. Симбиозникам всегда легко отдыхалось в компании с Кравцовым, тем более, что они жили в одной комнате с ним. Когда Кравцов брал гитару, Нынкин погружался в глубокий сон, а Пунтусу дальше его всегдашних роговых очков ничего не хотелось видеть. Минуту молчания, которой хотели почтить память ушедшего друга, спугнул робкий стук в дверь. -- Никак Татьяна? -- предположил Решетнев. -- Татьяна никогда не стучится, -- отклонил догадку Гриншпон. Дверь скрипнула -- и в проеме нарисовался Мурат. Ему обрадовались, как Татьяне. Обнялись тем же универсальным способом. Мурат, к слову сказать, немного усложнил его, навязав троекратное приложение друг к другу, отчего ритуал получился более трогательным и занял каких-то десять минут. После обряда Мурат достал из сумки канистру. -- Молодой, -- отрекомендовал он жидкость. -- Совсэм нэту выдэржки. -- Хватит без толку вертеть посудину в руках. Откупоривай! -- поторопил его Решетнев. -- А то коньяк уже, похоже, рассосался. В качестве преамбулы пропустили по пивному бокальчику, которые случайно перекочевали из пивбара 19-й столовой, увязавшись за Решетневым. За Виктор Сергеичем водилась одна невинная странность -- покидая заведения треста столовых и ресторанов, он имел обыкновение забирать на память что-нибудь из посуды. Он отмечал на дверце шкафчика каждую новую единицу хранения своего неделимого фонда: взята там-то и там-то при таких-то обстоятельствах, прямо как гоголоевский персонаж. -- Вот это винцо так винцо! Сразу чувствуется -- свое! -- оценил кавказский дар Гриншпон. -- А теперь давайте выпьем за уход Кравцова! Мурат поднимал тост за тостом и говорил об ушедшем горячо, как о покойнике. Температура его макаронической речи возрастала от абзаца к абзацу. В завершение Мурат обнес привезенным рогом всех ему сочувствующих. Артамонов приехал среди ночи. Свет в общежитии к этому моменту уже отключили, поэтому обнялись в темноте. Друзья быстро ввели Артамонова в курс дела, и через полчаса он обливал всех свежестью своих летних историй, с неподражаемым пиететом держа в руках недопитую канистру. -- Я ехал и думал: вдруг в комнате никого не окажется? Что тогда до утра делать одному? -- посентиментальничал Артамонов. Пришлось окропить и эти чувства, поскольку они были от души. -- Пора на занятия, -- потянулся Рудик. -- За разговорами досиделись до утра. -- Я нэ умэт дойты. Сыла кончатса. -- Мурат прилег на кровать. -- Поставлю за пропуск эн-бэ по всем лекциям, -- пригрозил староста. -- Быт и производство -- разные вещи. Не посмотрю, что угощал вином! -- Если так пойдет дальше, Мурат, тебя зарубят на первой же тренировке, -- пристыдил друга Решетнев. -- Надо всегда быть в тонусе. А это достигается только регулярными возлияниями. Но Мурат уже спал. -- Чем хорошо грузинское вино, -- рассуждал Нынкин по дороге на факультет, -- оно исключает синдром похмелья. -- Нет, -- возразил Пунтус, -- в данный момент грузинское вино хорошо тем, что его много. В 315-й аудитории начался великий сбор. Уже рассевшиеся по местам привечали входящих согласно авторитету. Решетнев был воспринят как астронавт, случайно возвратившийся из пожизненного космического путешествия. Бурные аплодисменты. Татьяну встретили, будто она поставила на пол не свой именитый портфель, а полмешка покоренных за лето мужских сердец. Бурные, продолжительные аплодисменты. На Фельдмана закричали, как на замректора по АХЧ. Бурные аплодисменты, переходящие в овации. Появление Матвеенкова проаплодировали незаслуженно громко по инерции. Бурные, продолжительные аплодисменты, переходящие в овации. Все встают. Лиц, менее известных потоку, приветствовали в составе группы. На Усова обрушились, как на двухметрового гиганта, хотя он не вырос за лето ни на дюйм. Его габитус был устойчив и неизменяем, словно от злоупотребления амброзией. Непродолжительные аплодисменты. На Соколова с Людой набросились, будто те обвенчались без свидетелей и зажилили свадебную бутылку шампанского. Аплодисменты. Весть о переводе Кравцова быстро диффундировала по группе. К моменту появления Марины о потере уже знали все. Поэтому она была встречена безмолвно, как вдова. Новенького встретили тоже без единого возгласа. Несмотря на тишину, образовавшуюся на потоке, он бесцеремонно обогнул преподавательский стол и направился прямиком на галерку. Одет он был в джинсы и легкий свитер. Татьяна обомлела, когда новичок стал приближаться к ней. Выкатив глаза, как от кислородного голодания, она молниеносно прикинула, что нове