еудаче зовущего. Кто-то бодро и неискренне шагал по пляжу в промокаемом плаще. В спину этому случайному прохожему сквозила горькая истина осени. Она, эта истина, была в позднем прощенье, в прощании. Мокрые листья тревожно шумели. В их расцветке начинали преобладать полутона. Грустная лирика осени. А потом была зима, и было вновь лето. Вышло так, что Артамонов был вынужден на время уехать из города. Прощаясь, они с Ликой стояли на распутье. Налево шел закат, направо -- рассвет, а прямо -- как и тогда -- ночь в черном до пят платье. -- Прости, что я успел полюбить тебя, -- сказал он. -- Как ты умудрился? Просто не верится. В месяц у нас сходилось всего три-четыре мнения, не больше. И до сих пор подлежат сомнению мои избранные мысли о тебе. На твоем месте любой бы увел в секрет свои активные действия. Отсюда -- полное отсутствие текущих планов, в наличии -- одни только перспективные. Не молчи! -- произнесла Лика. -- Зачем тебе ждать меня? Три года -- это очень долго. -- Ты будешь писать? -- Я же говорил -- нет. Не люблю. -- Наоборот, ты говорил, что будешь писать, пока не станешь символом. Что ты вообще любишь? И все-таки, почему мы прощаемся? Не расстаемся, а прощаемся? -- Потому что прошлым летом мы немножко начудили в тайге на лесосплаве, и меня ненадолго рекрутируют. Ты, наверное, слышала эту нашу историю с диким стройотрядом... должна была слышать... -- Почему не от тебя? Ты никогда мне ничего не рассказываешь про свои делишки и подвиги, -- обиделась Лика. -- Я не могу использовать твое время в корыстных целях. -- Ладно, не надо никаких объяснений, лучше поцелуй. -- Она оплела его шею руками. -- Набрось капюшон, -- помог он ей набросить на волосы хрустящий целлофан. -- Наконец-то он тебе пригодится. Сегодня непременно будет дождь. -- Странно как-то, без явной боли, -- не отпускала она Артамонова. -- А ведь это событие. Вопреки моим стараниям тебе удалось организовать область мучений. Не знаю, как теперь буду ходить в одиночку по нашим местам. Страшно. -- Все это пройдет, растает, сотрется. -- Не надо меня утешать. Знаешь, как это называется? Условия для совместной жизни есть, но нет причин. -- Я не утешаю, я говорю то, что будет. -- Уезжающим всегда проще. Их спасает новость дороги. Впрочем, к тебе это не относится. Завтра иду на свадьбу к подруге. Мне обещали подыскать ухажера. Специально напьюсь, чтоб никому не достаться. -- Вот видишь, жизнь потихоньку начинает брать свое. У тебя уже есть проспект на завтра. Все обойдется. -- Где бы ты ни находился, знай, что до меня тебе будет ближе, чем до любой другой. Обними покрепче. -- Выйди из лужи. -- Пустяки. Возвращайся. Если потеряешь свою любовь, не переживай -- нам на двоих вполне хватит одной моей. Мы с тобой еще поживем! -- Я буду иметь в виду. Ведь с тобой я все-таки в чем-то победил себя. -- В чем, если не секрет? -- Ничего не опошлил. -- Мне бы твои заботы... Ежик у тебя на голове совсем пропал -- хоть снова к цирюльнику. -- Да, пора, но теперь меня уже постригут, как положено по уставу. -- Мы разговариваем, будто находимся в разных комнатах. Я о своем, ты о своем. -- Наверное, потому, что осень. Через пару недель Артамонов уже знал, чем паровая турбина транспортного корабля отличается от газовой. За три года службы на флоте он будет вынужден разобраться с этим в деталях. Запань Пяткое Нечерноземье объявили Всесоюзной ударной стройкой. Что под этим имелось в виду, никто до конца так и не понял, известно было лишь то, что на весь институт выездным -- отправляющимся на работы за пределы области -- был один только стройотряд "Волгодонск". Попасть в него могли избранные. Остальным ничего не светило, кроме как строить свинарники в отрядах местного базирования. Это повергало романтиков в самую тосчайшую из всех виданных тоск. Кому было охота торчать целое лето в райцентре Стародубье и почти задаром восстанавливать рухнувшие навозоотстойники! Ввиду избытка романтизма сам собою сформировался "дикий" стройотряд. Артамонов подал идею -- она витала в воздухе, а Мучкин приступил к ее претворению в жизнь -- написал письма в леспромхозы Коми АССР. В ответах говорилось, что сплав леса относится к разряду так называемых "нестуденческих работ" и поэтому официального вызова лесоповальные конторы прислать не могут. Но если студенты отважатся приехать сами, на свой страх и риск, то объемы работ им будут предложены какие угодно. Стоял пик сезона отпусков, и ни на север, ни на юг никаких железнодорожных билетов достать было невозможно. Артамонову пришлось выехать в пункт формирования состава -- в Харьков, чтобы добыть проездные документы на поезд Харьков -- Воркута непосредственно у источника. Так что его личная одиссея началась, можно сказать, черт знает откуда, а остальные бойцы "дикого" отряда подсели в забронированный вагон уже в Брянске. Это был летний дополнительный поезд со студентами-проводниками, какая-то сборная солянка из ржавых списанных вагонов. Рудик договорился с собратьями, чтобы бойцов "дикого" отряда никто не тревожил до самого места назначения -- станции Княж-Погост, потому что после теоретической механики очень хочется расслабиться. Решетнев на вокзал не явился -- то ли опоздал, то ли еще что. После отправления поезда Матвеенков два раза рвал стоп-кран в надежде, что пасть подземного перехода вот-вот изрыгнет Виктор Сергеича. Долго всем миром гадали, что могло случиться, -- ведь Решетнев никогда ничего не делал просто так. Но гадание -- метод не совсем научный, и поэтому оштрафованные за стоп-кран "дикари" уехали на лесосплав в безвестности о судьбе друга. Матвеенков тосковал о потере Решетнева глубже всех. За неимением выразительных слов в своем необширном лексиконе он в течение суток истолковывал печаль механически -- легким движением правой связочки своих сосисочек-пальцев он забрасывал в рот стаканчик за стаканчиком из неприкосновенного запаса. Когда концентрация алкоголя в крови дошла до нормы, Леша отошел ко сну и в один прием проспал почти сутки на третьей полке. Проснулся он оттого, что упал со своих вещевых полатей непосредственно на Татьяну. Состав при этом слегка пошатнулся, а Татьяна -- нет. Просто во сне она перевалила куль своего организма с Фельдмана на Мучкина. Через два дня за окном поезда Харьков -- Воркута закачалась тайга. "Дикари", припав к стеклам, не отрывались от бескрайностей, теряющихся в голубой дымке. Дали игриво аукали и бежали прочь от поезда, затихая вдалеке. Тайга, как зеленая грива на шее летящей земли, трепетала, колыхалась и прядала в такт составу. -- Давайте как-нибудь себя назовем! -- предложил Артамонов. -- Должно же быть у стройотряда, пусть даже и дикого, какое-нибудь плохонькое название. -- "Кряжи"! -- "Золотые плоты"! -- "Северное сияние"! -- посыпались предложения. -- "Парма"! -- выкрикнула Татьяна. -- По-комяцки это -- тайга. -- С чего ты взяла?! -- Откуда тебе известны такие тонкости?! -- набросились на нее. -- Видите ли, я готовилась к поездке основательно. Не то, что некоторые. -- Да, "Парма" -- как раз то, что нужно, -- согласился Рудик. -- И красиво, и романтично! -- И давайте разрисуем куртки! -- предложил Забелин. -- Вырежем трафареты и разукрасим себе все спины! Наконец-то долгожданное утро приезда. Позади две с половиной тысячи километров новых чувств, удивления, красоты и восторга. Позади десятки встречных поездов с татуированными и просто пассажирами, вывесившимися из окон до пояса, позади десятки поездов, мчащихся на сковороды южных побережий, позади сотни полустанков с лагерными и просто красивыми названиями. -- Я смотрю, здесь вовсе и никакая не глушь, -- разочаровалась Татьяна. -- А ты хотела, чтобы поезд завез тебя в нехоженый край? -- Я ничего не хочу, просто пропадает эффект первопроходства. Увесистый замок безо всяких секретов, но с заданной надежностью охранял контору леспромхоза. "Учреждение АН-243/8" -- значилось на двери. -- Не иначе, как зона, -- сказал Рудик. -- Да, очень похоже, -- согласился с ним Забелин. Появился неизвестно где ночевавший сторож и сказал, что начальство туда-сюда будет. Туда-сюда, по-местному, оказалось что-то около двух часов. Но и это не вечность. Директор леспромхоза замкнул вереницу тянучки конторских служащих. -- Откуда такие орлы? -- спросил он. -- Мы вам писали, -- полуобиженно произнес Нынкин. -- Нам многие пишут. -- А мы, к тому же, еще и приехали, -- сказал Пунтус. -- Рабсила, в принципе, принимается в неограниченном количестве... -- сказал директор, осматривая студенческий народец. -- Как стеклотара в "Науке", -- сказал Артамонов. -- Извините, не понял? -- сдвинул брови директор. -- Придется заявить об этом на слете кондукторов! Директор понял, что он ничего не понял, и спросил еще раз, откуда прибыл отряд. Его земляков среди приезжих не оказалось, поэтому он, уняв свое географическое любопытство, перешел к делу. -- Кто у вас старший? -- спросил он уже серьезно. -- Никто. У нас все равны, -- сказал Рудик. -- Так не бывает, надо же кому-то бумаги подписывать. Козлов отпущения держат на любой конюшне. Есть ли среди вас какие-нибудь там комсорги или профорги? -- Есть, -- сказали в один голос Климцов и Фельдман. Фельдман увязался в отряд исключительно из-за денег, которые, как он считал, на севере можно грести лопатой. Климцов же, как он сам объяснил, ни в деньгах, ни в романтике не нуждался -- он решил просто проверить себя. Что это означало, никто не знал. -- Вот и отлично, -- сказал директор. -- Один будет командиром отряда, другой заместителем. Сегодня мы отправим вас в верховья реки окатывать запань. Запань -- это такое место на берегу, где складируется заготовленный за зиму лес. -- Нам бы хотелось на сплав... -- сказала Татьяна. -- Честно говоря, мы только на него и планировали... -- Это, девушка, и есть сплав. Вернее, одна из его составных частей. Объясняю: при выпуске древесины из запани по большой весенней воде половина бревен осталась на берегу, на мелях и пляжах. Бревна нужно стащить в реку и проэкспедировать сюда. Основные орудия труда -- багор и крюк. Как их половчее держать в руках, сообразите сразу после первых мозолей. И просьба: не входите ни в какие знакомства и контакты с нашими постоянными работниками. После отсидки на зоне они находятся здесь на поселении. За эту, так сказать, опасную близость с ними наша контора будет доплачивать вам пятнадцать процентов. Ты и ты со мной, -- указал он на Фельдмана с Климцовым, -- пойдем оформлять наряд-задание, а все остальные идите вон к тому сараю получать спецодежду и инструмент, я сейчас распоряжусь, -- указал он кивком головы на покосившийся и почерневший деревянный склад. -- Дожили! -- сказала Татьяна, когда все местное и приезжее начальство скрылось в конторе. -- Это ж надо! Подумать только -- подлегли под Фельдмана с Климцовым! -- Да Бог с ними, пусть порезвятся, -- сказал Артамонов. -- Какая нам разница! -- Мы сюда приехали не о командирстве спорить, а работать, -- сказал Мучкин. -- Покачать мышцу, то да се, выносливость разная. -- Действительно. Тем более, нам нужны не командиры, а, как очень грамотно сказал директор, -- козлы отпущения, -- расписал все по нотам Рудик. Пополудни катер-водомет вез свежеиспеченных сплавщиков в запань Пяткое. Катериста величали Зохер. Это только с первого взгляда казалось, что кличка состоит из двух независимых друг от друга частей, при более детальном рассмотрении оказывалось, что эта его кликуха, как шкура, была выделана из простого имени Захар. Река, по которой катер пробирался вверх, имела необычное название -- Вымь. Это был приток Вычегды, которая, в свою очередь, впадала куда-то там еще, а уж потом в Белое море. -- И за что ее так нарекли, эту Вымь? -- мучился Пунтус. -- Кого она вспоила? -- Может, это не от слова "вымя", а совсем наоборот! -- ляпнул Нынкин. -- Разве есть что-нибудь наоборот вымени? -- сморщила лоб Татьяна. -- Кто знает, может, и есть, -- сказал Пунтус. -- Чего только не бывает. Вялость разговора происходила от тридцатиградусной жары. Водомет c трудом забирался в верховья. Фарватер Выми был запутан, как жизнь, -- река мелела и загибалась то влево, то вправо. Солнце прыгало с берега на берег. Стоя на палубе, "дикари" любовались нависавшей над головами тайгой. От тоски Гриншпон запел. В непоправимой таежной тишине его голос казался святотатственным. И откуда у этих берегов, подмываемых по самому обыкновенному закону Бэра, взялось столько амфитеатральной акустики?! Гриншпон один гремел, как целый ансамбль. Вскоре слева по борту открылась огромная многослойная полоса бревен, покоящихся частью на воде, частью на берегу. -- Это и есть запань Пяткое, -- сказал катерист Зохер и стал причаливать и пришвартовываться к бонам. Чем ближе подплывали к бонам, тем больше из-за кустов и завалов показывалось бревен. Их количество росло в геометрической прогрессии на каждый метр приближения, и поговорка "большое видится издалека" постепенно сходила на нет. А когда катер ткнулся носом в боны, количество открывшихся глазу бревен стало вовсе неимоверным. -- Неужели мы все это окатаем? -- приуныла Татьяна, как когда-то в Меловом перед бескрайним картофельным полем. -- Н-да, бревен тьма тьмущая, -- согласился Фельдман. -- Мне, так сказать, по первости... -- надул бицепсы и трицепсы Матвеенков, -- в смысле... поднатужиться. -- По наряд-заданию, здесь покоится десять тысяч кубометров, -- сказал Климцов. -- А на самом деле может быть и больше. -- Двести пятьдесят вагонов. По десять шаланд на брата, -- быстро подсчитал Артамонов. -- Может, отказаться? -- предложил Климцов. -- Это действительно невозможно убрать. -- Глазки -- серунки, ручки -- гребунки, -- высказался Усов какой-то поговоркой. На берегу виднелись три барака. -- Ваш вон тот, крайний, -- сказал катерист Зохер. -- Завтра с утра к вам подъедет мастер и все объяснит. Взревел двигатель, и Зохер был таков. Барак состоял из двух комнат. По углам прямо на полу валялись матрацы. -- Примерно по полтора тюфяка на человека, -- на глаз определил Нынкин потребительскую норму. Он всегда очень ревностно относился к обрамлению ночлегов и обставлял дело так, что ему для покоя уступали лучшее место. Солнце, как спичками, чиркало по воде длинными лучами и скатывалось вниз. Здешний багровый диск был вдвое больше обычного среднеширотного. Его быстрое падение за горизонт отслеживалось невооруженным глазом. Какая-то минута, -- и щеки неба уже натерты бураком заката. В бараке не наблюдалось никаких электричеств. В целях освещения внутренностей комнат пришлось развести под окнами костер. Татьяне по ходатайству Усова выделили два матраца. Остальные слежавшиеся и утрамбованные подстилки разделили по-честному. Раскаленная тайга остыла быстро, и у Нынкина под утро сработал инстинкт самосохранения. Нарушив равновесность отношений, он стянул с Пунтуса матрац и набросил себе на ноги. Проснувшись от дрожи, Пунтус возвысился до лиризма, проклиная друга, чем навлек много интересных слов со стороны остальных "дикарей". Вороны корчились в гнездах от исконно народных выражений, которых, как виновник ложной побудки, удостоился Пунтус. Потому что сон человеческий на свежем воздухе тягуч и сладок и не взирает ни на какие рассветы. Вместе со всеми на водомете приплыл кот. По дороге Зохер рассказал массу историй об этом звере. Кота звали Пидор. Он был старожилом в таежных местах. Его знали все местные сплавщики. Вместе с ними кот исходил вдоль и поперек берега не только Выми. Однажды он заплыл на бревне в Вычегду, откуда добирался назад полгода. В детстве Пидора кто-то перепутал с бульдогом и оттяпал хвост и уши, что обеспечило ему адскую внешность. Кота никто никогда не кормил. Он сам добывал себе пропитание. На плавучем бревне Пидор держался не хуже Мазаевых зайцев, был изощрен в методах ловли рыбы, а мышей и крыс бил, как мух. В человеческих компаниях этот чудовищный котяра держался подчеркнуто независимо, ни с кем не заводил дружб и в соответствии с литературой гулял сам по себе. Утром Пидор стал выбираться из барака и завалил груду казенных мисок. Посуда загремела. Густой звук пометался по бараку и, собравшись в комок, выскочил в тайгу. -- Подъем! -- скомандовал Рудик и ударил крюком о крюк. -- Пора на работу! За время сна все стали донорами. Даже пуленепробиваемый Матвеенков. Налившиеся кровью комары образовывали на стенах и потолке барака сплошной хитиновый покров. Сытые твари вели себя спокойно, а вот оставшиеся голодными экземпляры звенели так громко, что им в резонанс изредка заходились оконные стекла. Начали обживать кухню. Татьяна честно призналась, что одной ей с поварским хозяйством не справиться. К ней в помощники навязался Матвеенков, заикнувшись, что запросто готовит на скорую руку некоторые блюда. При этом он густо-густо покраснел. Как известно, Матвеенков делился всего на две части -- желудок и все остальное. Завтрак, как и полагалось, он всегда съедал сам, обедом никогда не делился с товарищем и, словно специально для того, чтобы некому было отдавать ужин, вообще не имел врагов. Нельзя сказать, что Матвеенков жил кому-то в ущерб, но любые горы он мог сдвинуть, только плотно покушав. Кроме Татьяны, из особей женского пола вокруг имелись только вороны, так что от большой любви Матвеенков вроде бы был застрахован, но он все-таки умудрился высыпать в блюдо, название которому натощак придумать можно было не сразу, весь запас пряностей, в которых доминировал перец. От остроты у "дикарей", как у пагод, стремились завернуться кверху ногти и кепки. Кушаньем все остались довольны. Матвеенков, с трудом удерживаясь от чоха, героически доедал солидные остатки своего первого таежного творения. После чая работнички беспорядочно улеглись на полу в ожидании мастера. Многие снова уснули. Совершив утренний моцион, в барак вернулся Пидор. Матвеенков предложил ему перекусить, но кот с вызовом прошел мимо миски и улегся на рюкзаках. Мнение о блюде осталось субъективным. Мастер приплыл на моторной лодке. Он выдал работникам постельное белье и показал, как пользоваться рабочим инструментом. -- Багром делают зацепление вот таким вот образом, -- ткнул он в лежащую рядом гнилушку, -- а крюк вонзают в тело ствола вот так, -- крутанул он рифленой железякой высохший пень. -- Понятно, -- кивнули "дикари". -- Адрес запомнить легко, -- продолжил мастер окончательное введение в курс дела. -- Учреждение АН-243, дробь 8, запань Пяткое. Письма буду отсылать я. Привозить ответы -- тоже, -- сказал он на прощание и отбыл на противоположный берег, где неподалеку виднелась деревня Шошки. Бросились примерять спецодежду. Первый просчет не замедлил обнаружиться -- вчера на складе в спешке хватали все подряд, и некоторым спецовка пришлась не в пору. Пунтус и Нынкин сидели в своей холщовой жесткой форме, как в чужом огороде. Усов вставил ремень в две петли брезентовых брюк и затянул на животе. Взрыв хохота смыл со штабелей свору ондатр, потому что брюки спокойно стояли сами -- настолько они были тверды и велики, -- а Усов, легко удерживаемый ремнем, висел в них, как в колодце. Было спорным -- касались земли его ноги или нет. -- Не волнуйся, вытащим! -- простонал Артамонов, смахивая слезы, которые выделялись у него только от смеха. Переодетый в куцую рабочую форму, с крюками и баграми в руках, отряд стал походить на роту пожарных. Весь день работали не спеша, притирались к инструменту. Вечером, измерив проделанное, прикинули, что при таких темпах окатку можно будет закончить только к зиме. На следующий день норму выработки решили увеличить втрое. Поначалу бревна не снились. Потом начались кошмары. Бревна являлись всю ночь напролет, да таких невообразимых пород и сортиментов, что "дикари" вскрикивали во сне. Самые толстые кряжи снились Фельдману. Он стал потихоньку подкатывать к Матвеенкову на предмет поменяться рабочими местами. Фельдман, как тающий сталактит, неустанно бил в одну точку, капля за каплей, и скоро Лешу списали с кухни от Татьяны на берег. Как только Фельдман заступил на пищевую вахту, в блюдах заметно поубавилось свиной тушенки и обеды с ужинами стали принимать вегетарианское направление. Директор леспромхоза правильно пообещал -- к баграм и крюкам приспособились после первых мозолей. Климцов, имеющий самые нежные руки, был вынужден сделать и запатентовать изобретение. Рифленые ручки орудий труда по его подсказке стали обматывать тряпками. За догадку и проявленную смекалку Климцову пообещали установить на родине каменный бюст пятого размера. Но посмертно. -- С этим торопиться не надо, потому что кто, как не командир, в таком случае будет нам доплачивать за переработку? -- тормознул народ Нынкин. -- Мы работаем почти по двадцать часов в сутки! -- Никто, -- отвечал Пунтус. -- На полчаса раньше выйдем на пенсию. Вечерами писали письма. Рудик дальновидно прихватил с собой целый бювар всяческих эпистолярных приспособлений. К нему ежевечерне плелись кто за конвертом, кто за листом бумаги. Он, конечно, делился, но очень сильно скрипя всеми органами. Он боялся, что из-за нехватки почтовых мелочей он не сможет в полной мере высказаться своей радиодиспетчерше с Ямала, с которой так ни разу и не увиделся после дембеля. Писать было не очень удобно. Двумя ногами и свободной рукой приходилось отбиваться от комаров. -- Я слышал, что комары живут сутки, -- говорил Рудик. Он занимался серийным производством писем, и от насекомых ему доставалось больше всех. -- А что если закрыть комнату на двадцать четыре часа? Вымрут они все или нет? -- Это уличные комары живут сутки, -- внес поправку Артамонов, -- а домашние, в квартире или здесь у нас, живут, пока не убьешь! -- Не комары, а сущие анофелесы! -- продолжал возмущаться староста, отмахиваясь от гнуса. -- Вчера поймал одного породистого, зажал в кулаке, пощупал: с одной стороны кулака -- ноги, с другой -- голова. Бросил я этого молодца с размаху о землю -- даже шлепок был слышен, настолько тяжелым оказался этот пискун. Огромный, ну прямо как ласточка! Это сообщение несколько успокоило "дикарей". Приятно было осознавать, что липнущие к тебе комары -- самые большие на земле. Первосортные солнечные дни довели речку до горячки. Как она ни извивалась, ни пряталась под нависающую тайгу -- все равно мелела, мелела, мелела. Жара заходила за тридцать. От катастрофического падения уровня воды в реке работы прибавилось. Все больше бревен оказывалось на берегу и все меньше на воде, откуда сталкивать их было гораздо легче. Работая баграми, постоянно срывались в воду. Каждое падение было счастьем -- лишний разок окунуться в прохладу, да еще в рабочее время, казалось исключительно поощрительным. Приятно было замереть на полминутки в струящейся ванне реки и чувствовать, как песчинки щекочут спину и пятки. Пришлось ввести лимит падений в день. Тех, кто перебарщивал и падал слишком часто, отправляли на берег для работы крюком. Загорели, как на курорте. Спины просто лоснились. От родника в начале запани удалились уже настолько далеко, что стало лень ходить туда на перекур. Посылали кого-нибудь одного с ведром. Блаженство припадания к колючей струе словно не своими губами сменилось пошлым заливанием ледяной жидкости в горящую глотку, как в радиатор. Настало время прийти ответам на первый транш писем. Со дня отправки пробной почты прошло две недели. Поэтому то и дело поглядывали в сторону Шошек -- не покажется ли на лодке мастер с почтой. И дождались. От противоположного берега отчалила моторка. Вместе с мастером в ней сидел еще кто-то. "Дикари" побросали инструмент и устремились навстречу посудине. -- Да ведь это же Решетнев! -- первым узнал друга Матвеенков. От счастья у него развязался язык, и он выговорил без ошибок целое предложение. -- Я же говорил, что приедет! -- заорал Гриншпон. Решетнев стоял в лодке, скрестив руки на груди, и нагло улыбался. Словно прибытие в тайгу на сплав было ему в нагрузку. Он повелительно простер вперед правую руку, разрешая товарищам не вставать. Его приняли, как потерпевшая неудачу экспедиция принимает спасателей. Даже забыли спросить мастера про письма. -- Рассказывай-ка нам, что приключилось? -- насели на Решетнева. -- Почему это ты не явился к поезду, и вообще, как до такой жизни докатился?! -- Долгая история, парни. Долгая, очень долгая. А я голодный. -- И молчишь! -- его чуть не на руках потащили на кухню. По дороге спрашивали, как дома, как там погода. Решетнев, насколько был компетентен, отвечал. Он ел, пил и рассказывал, рассказывал. -- Так, выходит, ты нас на бабу променял! -- осенило Мучкина. -- А мы тут уши развесили! -- В нем есть что-то разинское, -- оценил Пунтус. -- Не мешайте человеку! -- сказал Нынкин. -- На самом интересном перебиваете! -- Ничего страшного, я никуда не спешу, -- невзыскательно сказал Решетнев. -- Пока вы меня насчет теток лечить будете, я как раз доперекушу. Так что не взыщите! -- Во дает! И не совестно тебе? Из-за женщины не поехать в тайгу! И хоть бы что-нибудь в горле застряло! --сказал Забелин. -- Ты здесь, видно, совсем одичал, -- вытер рот рукавом Решетнев. -- Что-то я тебя совсем не догоняю. Куском хлеба попрекаешь! Снимал бы потихоньку свое кино да помалкивал, -- сыграл Решетнев обиду. -- Дятел ты. Тебе не понять, насколько я теперь спокоен за будущее. Наконец-то я понял, что оно у меня есть. А как добирался сюда -- сам себе до сих пор не верю. По туалетам и по ресторанам отсиживался -- билетов не достать. Деньги вышли моментом. На вторые сутки заказывал в вагоне-ресторане не больше двух стаканов чая с десятью кусками хлеба. Официанты начали смотреть на меня с опаской и стали приторно услужливы. Я вообще не признаю мужиков в сервисе, а тут и вовсе стошнило. Ладно мясной отдел -- дело понятное, рубщик должен быть мужиком, но в галантерее или с подносом -- не понимаю. В этом есть что-то холуйское. На перрон станции Княж-Погост я сошел практически безалтынным. Спросил в милиции, где тут леспромхоз. "А у нас их тридцать шесть, вам какой?" -- спросили меня милиционеры-комяки встречно. Я выпал в отсек. Делать нечего -- перешел на подножный корм, начал питаться, как топ-модель. Присмотрел поле на пригорке возле разрушенной церкви и сутки кряду ел едва взошедший зеленый горох различных мозговых сортов. Наутро, когда я на завтрак съел не колбасы, но мяты, какой-то бич сжалился надо мной и дал пару ржавых селедок. Я спросил у него, где тут, по его мнению, могут быть студенты. Он заржал: "Какие студенты?! Тут одни ссыльные да бомжи! Впрочем, краем уха слышал, что в запань Пяткое какую-то команду взяли на окатку". Он, этот ссыльный, собственно, и доставил меня сюда практически пешим порядком. Он сам из Шошек. Аля-потя зовут. Отряд стал полноценным, а то раньше нет-нет, да и выходили в разговорах на потерявшегося друга, начинали гадать и гонять варианты. Теперь над романтиками не висело никакой недостачи. Решетнев быстро обучился основным приемам и правилам поведения на воде. Он схватил все на лету и падал в воду на один раз меньше, чем было нужно для применения санкций -- насильственного перевода на сухие крутобережные работы. Окатав непроходимые крутые берега, "дикари" добрались до бескрайнего пляжа, в три слоя заваленного бревнами. Бревна, как назло, были огромными, словно сказочные кабаны. Они действительно походили на секачей, особенно вечером, когда все может показаться чем угодно. В такие кряжи впрягались по пятеро и шестеро. Маленькие жерди доставлять к реке перекатыванием было неудобно. Мучкин предложил таскать их на плечах, как когда-то это очень ловко проделывалось на историческом субботнике. Правда, стволы, скидываемые студентами в акваторию, в отличие от тех легендарных плах с холста, были совсем не надувными. Удельная нагрузка от такого бревна на организм несуна была, конечно, намного меньше, чем у обычного серого муравья, когда тот тащит соломинку, но все равно, пока очищали пляж, вымотались как сволочи. Если бы не Артамонов, всем, как бензовозам, пришлось бы таскать за собой цепь, чтобы сбрасывать статическое электричество. Потому что целый день -- челноком от воды к бревнам и обратно к воде, а навстречу всегда движется коллега. Сначала подмигивали друг другу, перекидывались словами, потом устали и начали опускать глаза. А жердям не видно конца. Как в такой ситуации вести разговор? Или молчать двенадцать часов подряд? Артамонов выручил. От усталости у него обострилось чувство юмора и полностью притупилось чувство меры. Он выдавал такие пенки, что подкашивались ноги. Но подкашивались только на миг. Потом появлялись скрытые силы на сотую и сто первую ходки. Артамонов неустанно искал контакт с движущейся по-броуновски аудиторией и был неиссякаем в этом, как материя. -- Слово "пляж" никогда не сассоциирует в моем продолговатом мозгу море, кипарисы и полуобнаженный купающийся люд! -- жаловался на расстройство психики Гриншпон. -- А мне кажется, никакой паралич уже не убьет группу мышц, которые поддерживают тело в согбенном рабочем положении, -- ведал освоившийся на трудовом фронте Решетнев, щупая живот. -- Дурнейший сон приснился сегодня. Будто меня послали в нокаут, и я лежу на ринге в этой самой рабочей позе и все никак не могу распластаться. Хотя отрубили на совесть, до сих пор солнечное сплетение гудит. -- Вчера плавал в Шошки за хлебом, -- продолжал коллективное плаканье Артамонов. -- И знаете, что я заметил за собой? Иду по улице и, как увижу пачку бревен, запасенных комяками для строительства или на дрова, сразу появляется непреодолимое, даже навязчивое желание скатить эти хлысты с обрыва в реку! -- Это уже мания. Первая стадия, -- подытоживал Рудик. -- Тебя пора лечить. После пляжа у всех в области позвоночника развилась прочная арматура, которая не давала свободы телу. Руки тоже не гнулись. Казалось, они, боясь выпустить, держат мертвой хваткой что-то тяжелое и хрупкое. После пляжа многие поняли, что человек может все. Два стоявших неподалеку барака до некоторых пор казались необитаемыми. С приездом Решетнева около них, помимо Аля-поти, стали появляться непонятные типы. Вскоре они пошли на сближение со студентами -- попросили взаймы тридцать рублей и пять флаконов одеколона. В последующее время, словно боясь нарушить традицию, они общались с "дикарями" исключительно через парфюмерию. А когда одеколоны вышли, бичи не погнушались продолжить общение посредством "озверина". Так студенты величали "антикомарин" -- противогнусовую жидкость, по пузырьку которой, словно по сто граммов фронтовых, еженедельно выдавал мастер. От "озверина" при случайном попадании сразу выпучивались глаза и начинал покрываться волдырями эпителий. Фельдмана эта химическая дрянь достала, если так можно выразиться, до самых корней. Предварительно обмазавшись, в ожидании, когда пропитается ею кожа, он любил погулять минут десять -- пятнадцать на закате, пописать с пристани и так, вообще, размять члены перед сном. Как-то раз, уединившись на пирсе, Фельдман то ли повел себя неосторожно, то ли подзабыл, что ручонки свои только что обработал раствором -- но так или иначе с дебаркадера раздался вселенский вопль, исторгая который, Фельдман бросился в Вымь, чтобы как-то смыть попавший на причинное место "озверин". Услышав этот трубный глас, Рудик схватил ружье и побежал на выручку. Ему подумалось, что на Фельдмана напал если не медведь, то, по крайней мере, изюбрь. Фельдману стало настолько плохо, что он попросил вызвать "скорую помощь". Рудик пальцами у виска напомнил ему, что услуга подобного рода в этих краях не оказывается даже за взятку. -- Не надо им ничего давать, этим бичам! Ни одеколона, ничего! -- предупреждал народ бывалый Фельдман, весь обклеенный лейкопластырями в области паха. -- Они не вернут! Я вижу этих птиц по полету! Сосчитать, сколько ссыльных проживает в бараках, было не так просто. Все они были на одно лицо, а за напитками приходили по очереди, чтобы заученно произнести одну и ту же клятву: -- С получки все фанфурики отдадим. Как штык. Это святое. -- А деньги? -- напоминал Фельдман. -- Н-да, деньги... -- начинали мяться поселенцы, и становилось понятно, что деньги плакали. Август долго бродил за рекою, а однажды ночью взял и переметнулся на правый берег Выми, где работали "дикари". Зелень сразу и безмятежно отдалась на поруки осени. Деревья стали усиленно вырабатывать гормон увядания. Желтизна всевозможных тонов и оттенков беспрепятственно проникала в сознание и наводила на мысль, что, несмотря на бревенчатую рутину, жизнь хороша и цветаста. -- Я удивляюсь, парни, -- говорила Татьяна, -- как мы, находясь на таком строгом режиме, умудряемся быть счастливыми и самыми августейшими в этом августе?! На юг тянулись гуси-лебеди, летовавшие на Печорской губе, и кричали, как каторжники, надрывно и тяжко. Глядя им вслед, Решетнев мечтательно вздохнул: -- Эх, домой бы сейчас, на материк! У нас в Почепе такие яблоки! Одно к одному! Что ни разрез -- то улитка Паскаля! В ближайшее воскресенье было решено устроить первый за все лето выходной. Накупили в Шошках питьевого этилового спирта и отправились на лодке на противоположный берег на охоту -- пострелять рябчиков. Забрели в тайгу, осмотрелись вокруг -- рябчиков нет, и спешно приступили к спирту. Скоро из выпавшего в осадок Усова устроили бруствер и вместо рябчиков стали поливать дробью по фуражкам и кепкам. Среди ночи полностью оттянувшиеся бойцы под бас Мучкина "Вот кто-то с горочки спустился" сползли к реке. -- У бичей -- как будто свадьба, -- сказал Рудик, обозревая из-под руки родной берег. -- Все окна светятся. Что это им не спится, нашим соседям-то? И действительно, длинное, как коровник, обиталище поселенцев все было в огнях. Они отражались в воде по всей ширине реки и немножко сбивали с толку. Потому что бичи до нынешнего дня не зажигали света. Не экономили, конечно, а просто не пользовались. Туда через Вымь горе-охотники плыли аккуратно, по очереди, небольшими партиями, поскольку утлая лодчонка выдерживала только троих. А обратно, понукаемые алкоголем, поплыли смелее и сразу все вместе. На дно лодочки в качестве балласта бросили Татьяну и Матвеенкова, а остальные уселись сверху. Кое-как доплыли, хотя пару раз лодка черпала воду бортами. От пристани до берега Решетнев по узким бонам, невзирая на состояние, прошел как по ниточке и рухнул на берег. Если бы он рухнул чуть раньше и в воду, его бы уже больше не нашли. Именно вот такого полного расслабления, уверял Матвеенков, требовала ситуация, иначе этой деревянной войны с бревнами было бы просто не выдержать. Вернувшись в барак, гульнувшие "дикари" заметили, что там произведен полнейший шмон. Все деньги и вещи, которые как-то можно было употребить, исчезли. Случайно уцелели подвешенные к форточке электронные часы Артамонова. Рудик с Мучкиным и чуть оклемавшимся Решетневым взяли ружье и направились в барак к поселенцам. Там вовсю отмечалось удачно провернутое дело -- шла резня в карты на небывалые ставки. Рудик навел на бывших зеков ружье и велел им построиться в шеренгу. -- А ты что здесь делаешь, Аля-потя? -- узнал Решетнев своего провожатого. -- Да вот, хлопцы пригласили... отметить... -- Они нас обшмонали, эти твои хлопцы! -- Не может быть! -- Аля-потя развернулся в сторону главного угощавшего и выкрикнул вопрос: -- Разомлева, что ли, на их мармулетки?! -- мотнул он головой в сторону студентов. -- Надо все вернуть! Нехорошо это! Главный угощавший не вязал лыка. Никакого ответа не последовало, но и без того было ясно, что поезд ушел и что даже при взаимном желании вернуть ничего конструктивного не получится. Поутру угощавшего нашли немножко притопленным в отхожем месте. Он просидел в испражнениях двое суток. На третьи его вынули и в чем был бросили на кровать. Уезжая в Шошки, Аля-потя сказал, что такие номера, как взять на испуг с помощью ствола, здесь не проходят. Если навел ружье -- стреляй. Если не стреляешь, ружье заберут и грохнут тебя. Студенческую оплошность, по его словам, смазало то, что в компании оказался он, Аля-потя. В противном случае трагедии было бы не избежать. Что студенты пустые и ленивые, как вареники, было, мол, вычислено тут же. Еще немного, и ружье было бы выхвачено и использовано по назначению. Но, в принципе, лохам или как там по-вашему -- олухам -- всегда везет. -- Ружье было без патронов, -- сказал Мучкин. -- Тем более, -- сказал Аля-потя. -- А вообще парни они все незлобивые и не жадные. И поведал байку, как многие освободившиеся, получив деньги, садятся в поезд Воркута -- Москва и угощают всех подряд пассажиров выпивкой. Гуляют, гудят, насколько хватает денег. Когда дензнаки выходят, остается только грамотно подлезть под статью, чтобы снова попасть сюда, домой. -- Не могут они уже на свободе, -- сказал в заключение Аля-потя. -- Не хотят. Сливают все запасы исключительно в карты и на водку. Некоторым удавалось продержаться двое суток. Есть даже рекорд -- один гражданин за Волгу умудрился заехать. Но до Москвы пока не продержался никто. Есть у меня такая мыслишка -- дотянуться до столицы. Вот накоплю мармулеток -- и попробую. Через несколько дней за Татьяной в качестве провожатого попытался увязаться ссыльный из компании поселенцев. Получив от девушки отпор, ссыльный произнес забавный текст. -- На меня-то коситься не надо, -- сказал он. -- Это ваш дружан Аля-потя ограбление сам и организовал. Неужели вы не поняли? Я не к тому, что он петух какой-нибудь, а просто, чтоб все знали. Но в любом случае вот так легко вы отсюда не уедете. Вас или прямо в бараке поджарят, или еще что-нибудь придумают. По-моему, даже день уже какой-то намечен. Типа послезавтра ночью. Потому что скука здесь страшная. Татьяна поведала об этом заявлении отряду. В "дикарей" вселилась тревога. -- Вот козлы! -- сказал Фельдман. -- Одно слово -- бичи. Никакой совести! Мы им и деньги, и одеколон весь поотдавали, а они вон что! -- Надо следующую ночь заночевать в тайге, -- предложил Климцов. -- Пускай пустой барак жгут. -- Лучше вытесать колы и встретить как положено -- в штыки! -- сказал Мучкин. -- Нас больше. Неужели не справимся? -- А если и впрямь подожгут барак, куда будешь прыгать? -- сказал Климцов. -- В окна. Откроем заранее те, что в тайгу. И отойдем на подготовленные позиции. -- Да мы их... как этих... -- агрессивно задвигался Матвеенков. Меж тем следующей ночью спать легли на изготовку. Матрацы оттащили подальше от окон и выставили караул. -- А может, их упредить? Пойти сейчас и всех замочить прямо в логове, -- предложил Фельдман. -- Зачем ждать? -- А ты готов? -- спросил его Мучкин. -- Я -- как все. -- Сегодня как раз Варфоломеевская ночь, насколько я помню, -- стал наводить страх Артамонов. -- Все сходится, -- приуныл Нынкин. -- Нас порубят, как младенцев. -- Как бы действительно чего не вышло, -- подсел к нему Пунтус. -- Варфоломеевская ночь не двадцать четвертого августа, а в ночь на двадцать четвертое, то есть она была вчера, -- поправил парахроника Артамонова Решетнев. -- Тогда, слава Богу, есть надежда, -- сказал Рудик. Но, несмотря на снисходительность судьбы, внимания не притупляли и бдили как надо. "Дикарей" никто не тронул ни в эту ночь, ни в следующую. Непоправимое чуть не произошло на третью. У Матвеенкова после тройной дозы некипяченого чая заработал без передыху внутренний биологический будильник. Он у Леши был настроен одновременно и на мочевой пузырь, и на желудок. Обычно в таких случаях Алексей Михалыч тайно пробирался на кухню, расположенную во дворе, и добивал все, что как-то можно было применить в качестве пищи. Среди этой показательной ночи Алексей Михалычу тоже приспичило перекусить. Никто из караульных не засек, как Леша выходил, а вот когда, пыхтя, возвращался обратно, заметили все. "Дикари" проснулись и схватились за колы. Матвеенков открыл дверь и, боясь на кого-либо наступить в темноте, стал осторожно пробираться к своей лежанке. Два десятка глаз следили за ним в темноте, за каждым его движением. Все держали наизготове деревянное оружие и думали: "Как только этот бич набросится на кого-нибудь, я его тут же замочу!" К счастью, Матвеенков своим любимым и известным движением почесал зад. В темноте на фоне окон Матвеенкова узнали только по этому накатанному движению. Вздох облегчения раздался из углов. -- Ну и повезло тебе, Алексей Михалыч! -- сказал Решетнев. -- Один шаг в сторону -- и я вбил бы тебя в пол до пупка! -- Я, так сказать... в некотором роде... -- завел свой типичный каскад Матвеенков и через несколько секунд опять заснул, расслабив свои поперечно-полосатые мышцы. Остальные завелись и до утра не сомкнули глаз. А барак так и не сожгли. Он и сейчас стоит на берегу Выми. Мастер доложил в низовья, что запань Пяткое окатана. "Дикари" засобирались в обратный путь. Пока ожидали водный транспорт, успели разукрасить бойцовки, написали на них "Парма" и нарисовали солнце, встающее из-за лесистых сопок. Скоро из леспромхоза пришла отремонтированная брандвахта. Усаживаясь в ее раскаленное нутро, в последний раз взглянули на Пяткое. -- А ведь поначалу не верилось, что мы сможем переворотить такое, -- сказал Рудик. -- Даже я некоторое время был в сомнении. -- Да, было дело, -- вставила Татьяна. Грусть угадывалась во всем и во всех. Август, август! Вот ты и догораешь своим прощальным огнем! Прощай, тайга, прощай, речка Вымь! Почему ты такая туманная? Тоже грустно? Ничего, все еще, может быть, повторится. Только ты не шали весной. Говорят, в прошлом году ты посмывала и унесла в Белое море столько добра! Прощайте, ссыльные! Конченые и неконченые! Жизнь вам судья! К сходням Приемной запани леспромхоза пришвартовались под занавес дня. Пидор сошел на берег первым. Вечера как такового не было, просто солнце падало прямо в реку. Огненная полоса пробегала по воде, на повороте выбиралась на берег и сжигала производственные строения, штабеля леса и лица "дикарей". Развели костер. Гриншпону сунули в руки гитару. Песни, поплясав рикошетом по воде, возвращались обратно. На огонек и музыку подошли бойцы из ростовского стройотряда "Факториал". Отряд занимался тем, что вылавливал плывущие по реке бревна, бревнотасками их поднимал на берег, загружал в вагоны и отправлял к себе на родину. Слово за слово -- студенты разговорились и познакомились. Выяснилось, что командир у "Факториала" непробивной и что денег ростовчане за лето вряд ли получат столько, сколько не стыдно привезти с севера. В самом начале работ они три недели добывали кровати, телевизор и прочее культурное оборудование, и, пока устраивали никому не нужный быт, ушло драгоценное время. Поэтому "Факториал" не имеет денег даже на обратные билеты. Ночь прошла быстро. Утром Фельдман и Климцов вернулись к своим командирским обязанностям -- отправились в контору. Они пробыли там непредвиденно долго и вернулись только к обеду в сопровождении директора, который сообщил, что наличности для расплаты за работу в кассе на данный момент нет и надо немного подождать. А пока, чтобы не терять времени даром, можно по другому наряду поработать на очистке Приемной запани. Совсем недолго, недельку-другую. Поскольку время терпело, согласились. Специфичным было то, что берега Приемной запани были топкими, а сама запань находилась прямо в тюремной зоне, река разрезала ее пополам. "Дикари" таскали бревна из адского джема, и, случись сейчас тревога, им осталось бы только выдать полосатую форму да пришить номерки. Заключенные работали в десяти метрах от студентов. Расконвоированные сплавляли зекам бревна с привязанными под водой ящиками спирта. Солдаты-охранники останавливали бревна багром, вынимали две-три бутылки в качестве пошлины за транзит и отпихивали дальше. Все было отлажено и шло как по маслу. Говорили, что кто-то проиграл в карты тысячу кубов леса и теперь этот штабель горел. "Дикарям" хотелось побыстрее закончить очистку топкого и грязного берега от бревен. Для ускорения процесса решили поработать ночью и отправились с крюками в темноту. Через час, каким-то образом прознав об этом, примчался на катере Зохер с Пидором. -- Вы что, с ума посходили?! -- начал он быстро втаскивать работничков в водомет. -- Вас же перестреляют, как гусей! На вышках одни чурки! Увидят, что кто-то там в темноте ковыряется-копошится, и пришьют без всяких предупредительных выстрелов, под маркой беглых! И еще по тридцать суток отпуска получат за каждую вашу тушку! Нет, ребята, как хотите, а литрушу спиртяги мне завтра поставьте! -- Что ж ты раньше молчал? -- сказал Рудик. -- Откуда нам было знать?! -- Быстрее! Быстрее! -- торопил всех Зохер. -- Вон, видите, чурочки дорогу перебегают, на пригорке, через минуту здесь будут! В лагере уже тревогу объявили, наверное. Пришлось спешно свернуть работы. Когда отчалили, Зохер вновь напомнил о спирте. Никакого алкоголя в обороте "дикарей" на текущий момент не оказалось, поэтому сразу за всех отблагодарила Зохера Татьяна. Они на пару долго о чем-то пили чай с сухарями на жестком кухонном диване. И не одну ночь. Казалось, жара навеки воцарилась на земле. Растерявшееся лето не знало, что с собою делать в сентябре. Погода была непонятна, как женщина. Только что была жарынь, и, пожалуйста, зарядили дожди. День, другой, третий. Словно нарушился водный баланс Земли. Берег вовсе раскис, и работать стало просто невозможно. Ветры вперемешку с водой заметались по заколдованному кругу. Бревна, прибиваемые к берегу, иначе, как по циклоиде, двигаться не хотели. Толкнешь ее, эту деревяшку, она опишет дугу и снова к берегу -- опять нужно отталкивать. От ледяной мороси коченели руки. Ждать погоды в такой ситуации было все равно, что читать "Обломова". Ну, думаешь, наконец-то он набросает планчик переустройства именьица, но тут подворачиваются Алексеевы и прочие. Ну, думаешь, проснется Обломов -- и все изменится. Но не тут-то было -- дожди все идут и идут. Превалируют, фаворируют, преобладают. И чем больше веришь в Обломова, тем они нуднее и безысходнее. Как страницы безутешного эпилога, листала осень день за днем и тащила отнекивающуюся и продрогшую насквозь тайгу в судорожный танец. "Дикари" то сидели в бараке, то очищали грязь от бревен. Не бревна от грязи, а наоборот, как в стране дураков, -- грязь от бревен. Десять дней дожди лили, как во времена Ноевы. С берегов скатывались грязнейшие потоки. Но сколько бы чистой воды ни добавляло небо, река не становилась прозрачней. В то последнее утро посветлела только восточная половина неба. Словно на западе произошло что-то непоправимое, и, несмотря на все усилия природы, рассвет там никак не мог наступить. Такой формы небесных явлений не знал даже Решетнев. Окрестная флора затихла, как перед грозой. "Парма" загоняла к бревнотаскам последние бревна. Вдруг Фельдман, словно сорвавшись с цепи, заорал, тыча руками к горизонту: -- Смотрите! Смотрите! Как орда монголов, заполняя ширину реки, сплошной стеной на Приемную запань медленно надвигался огромный плот леса. Края и конца ему не было видно. -- Наверное, в восьмом отделении плитку сорвало! -- догадался Зохер. Опомнившись, он выскочил из катера и побежал по берегу навстречу надвигающемуся лесу, закидывая ногами себе на спину огромные комья грязи. "Дикари" бросились вслед, не зная, зачем и что из этого должно получиться. Боны Приемной запани закрывали половину ширины реки. -- Будем отпускать тросы и перегораживать реку! -- скомандовал Зохер. -- Раскручивайте лебедки! Лес неумолимо надвигался, открыто и нагло мечтая о беломорском просторе. Приемная запань была последней преградой на пути к морю. Внизу лес уже было не поймать ничем. Выше запани река сужалась. Берега, стиснув поток бревен, затормозили его. Боны удерживались только двумя тросами. -- Не выдержат! -- сказал Зохер. -- Надо ставить дополнительные! Запасные тросы, смотанные в бухты, лежали на берегу. Свободные концы тросов привязали к катеру, и водомет затарахтел, разматывая крепеж. Рудика, Решетнева и Климцова Зохер затолкал в катер. Как самых близкостоящих. Зохер начал объяснять, как лучше зацепить тросы за боны. Самому ему было не сделать этого -- управлять катером, кроме него, никто не мог. Лес начал входить в запань, грозно шурша и перетирая кору в порошок. Шум был всепроникающим. Сразу становилось понятно, что порожден он чем-то мощным и нечеловеческим. От дождей вода в реке была мутнее, чем в Хуанхэ. Первым нырнул Решетнев. Он намотал под водой на бревна конец троса и, стуча зубами, влез в катер. Второй трос обвязал Рудик и тоже вымок до нитки. С третьим тросом выпадало нырять Климцову. -- Не успеем, сотрет бревнами! -- отказался он нырять под боны. -- Мне кажется, и этих двух тросов вполне хватит! -- Не хватит, надо три! -- крикнул Зохер. -- Я боюсь, не хватит даже и трех! -- Эх! -- простучал зубами Решетнев и вместо Климцова ушел под воду повторно. Лес наползал. Дополнительные тросы натянулись как струны. Боны заскрипели, сдерживая натиск сбежавших от хозяина бревен. Такая силища! Катер попал в ловушку. Его прижало к бонам и стиснуло, как скорлупку. Он вяло посопротивлялся, потрещал и вмиг сделался плоским. Наконец лес, тяжко охнув, остановился и, как нашкодивший пес, виновато затих. Течение, уплотняя массу, выгнуло боны в форме арфы и, словно непутевый музыкант, беспорядочно задергало то один трос, то другой. Такая игра не могла родить музыку, но что-то от нее в этом общем гаме прослушивалось. Зохер с "дикарями", как акробаты, пробрались по нагромоздившимся бревнам к берегу. Белое море, облизнувшись, клацнуло вдалеке голоднющей пастью. Все мокрые, спасатели двинулись к баракам. Гул не затихал. Он вызывал какое-то чувство. Гордостью его назвать не поворачивался язык. Но что-то похожее на это угадывалось. Директор застал последние минуты сражения. -- Молодцы! -- сказал он поднимавшимся "дикарям". -- Пойду позвоню в восьмое отделение. Пусть со своим лесом как хотят, так и разбираются! Ловко получилось -- мы на их промашку свой старый катер спишем! И отхватим себе новенький! Больше он не сказал ничего. Или в его "молодцы" вмещалось благодарности больше, чем туда мог вместить любой другой, или мужество на севере -- дело более обыкновенное, чем в Нечерноземье. А может, причина была совсем иной. Директор позвал к себе в контору Климцова и Фельдмана. После обеда они пришли в барак нетрезвыми и вывалили на пол сетку денег. Ростовчане развели руками, узнав про сумму, которую заработали "дикари". У "Факториала" за лето вышло впятеро меньше. С леспромхозом АН-243/8 прощались немножко театрально. Вечером из засаленной спецодежды связали трехметровое чучело и подожгли. Пропитанная смолой ветошь занялась в один момент, и чучело еле успело отпустить с ладони висевшую в небе луну, как божью коровку, на счастье. Пылающий гигант из шмотья удивленно озирал "дикарей". Чему они рады? Подумаешь, подержали в руках по двадцать вагонов леса каждый, что в этом веселого?! Даже вонью сегодня не так густо тянуло с реки. -- В такой вечер могут запросто вырасти крылья! -- потянулся Нынкин, имитируя недельного страуса. -- Не говори! -- согласился Пунтус. Веселости не мог нагнать даже Артамонов. Возвращаться было грустно. Поезд на Москву отправлялся в пять утра. Пидор был единственным, кто проводил "дикарей" до вокзала. Он все лето продержался с отрядом, не отпуская студентов ни на шаг. И что его, столь самостоятельного, удерживало рядом? Может, то, что все с понятием относились к его необычной душе и не утруждали приступами чрезмерного внимания? Давали свободу в действиях? Или совсем не потому? Но в вагон, когда поманили, Пидор сесть отказался. Он пробежал за поездом с полкилометра, дико мяукнул и побрел в сторону леспромхоза АН-243/8. Прощальный стон кота долго не мог растаять в утреннем мареве. Пошел дождь. Крупные, совсем не осенние капли вкось чиркали по оконному стеклу, желая, наверное, вспыхнуть. Некоторым это удавалось, когда поезд пролетал мимо фонарей. Параболические кривые, оставляемые каплями, зарисовывали окно. Резкости для созерцания заоконных полотен стало не хватать. Чтобы навести ее, гоняли по кругу "северное сияние" -- смесь питьевого этилового спирта с шампанским. Гудели, как оттянувшие срок и откинувшиеся ссыльные -- плотно и по полной программе. Карты -- напитки, напитки -- карты. Единственное, что отличало знакомых Аля-поти от "дикарей", -- у последних не было цели спустить все заработанное собственным горбом. Поэтому угощали не всех подряд. И не со всеми подряд садились за откидной ломберный стол. В купе, где звеньевым был Фельдман, употребляли голый спирт, поскольку игристое вышло. При этом вяло метали банк, играя по копеечке во что-то среднее между сварой, секой и бурой, и трамбовали подброшенную Татьяной тему влияния спирта на потенцию и особенно на зрение. Вспоминались многие случаи из жизни, когда кто-то из знакомых то ли умирал от спирта, то ли напрочь терял зрение. -- Так это от технического, а мы пьем специальный этиловый, питьевой, -- успокаивал всех раздухарившийся Нынкин. -- Все равно отрава! -- отхлебывал мизерными глоточками Фельдман. -- Страшно! По капельке, по капельке Фельдман накачался, как маркшейдер и, прислонившись к стене, отключился с картами в руках. Нынкин вырубил свет и стал подначивать участников: -- Ставлю еще! Удваиваю банк! -- И, толкнув Фельдмана, произнес: -- Твое слово! Ходи! Фельдман не просыпался. Подергивая верхней губой, он сгонял прочь назойливую генесскую муху. -- Ходи, а то за фук возьму! -- ущипнула Фельдмана Татьяна в области ширинки. Фельдман очнулся, отверз свои навыкате зенки, но ничего не увидел. Вокруг стояла сплошная темень. В мозгу Фельдмана начали беспорядочно перемещаться отложившиеся россказни о причудливых последствиях при злоупотреблении спиртом. И Фельдман что есть дури завыл, ощупывая местность вокруг глаз -- брови и переносицу: -- Глаза! Мои глаза! Где мои глаза?! -- Да ходи же ты наконец! -- торопил его Пунтус. -- А то скоро большая остановка, надо купить пожевать. -- Я ничего не вижу! У меня пропало зрение! -- Не выдумывай ерунду! Твое слово! Ходи! -- Я ослеп! Это спирт! Напоили дрянью! Нынкин включил свет. Зрение вернулось. -- Сволочи! -- бросил карты Фельдман. -- Ну и шуточки у вас! Усова, вытянувшегося за лето в трость и равномерно загоревшего, облюбовала одутловатая, с большим непрерывным стажем проводница. То, что Усов согласился помочь ей разносить чай, было показательным в принципе, знаменательным в его судьбе и бросалось всем в глаза. От "северного сияния" вагон ходил ходуном. Поезд так мотало, что чаю оставалось на дне, когда стаканы достигали пассажиров. Усов еле держался на ногах. Пассажиры с пониманием терпели недолив. Отработав смену, проводница пригласила зеленого, словно побег бамбука, Усова к себе в подсобку и принялась отдавать должное его стройному, как лыжная палка, телу. А вот Усов по неопытности отдать должное без побочных эффектов не смог. На первых порах все шло нормально , и тряска на стыках даже помогала процессу. Но в самый ответственный момент организм не вынес двойного давления изнутри и его потащило вразнос. Сначала прорвало верх, и Усов, что называется, метнул харч непосредственно из положения лежа. "Суповой набор", -- мелькнуло у него в голове. Догадка подтвердилась -- набор, к которому почти не прикоснулись ферменты, ушел по дуге прямо на форму проводницы, аккуратно сложенную у изголовья, и по инерции наполз на увенчанную кокардой фуражку. А потом прорвало и все остальное. Это было первое боевое крещение Усова. По причине закомплексованности до этого случая он практически не делал самостоятельных попыток стать настоящим человеком. В групповой гульбе участвовал, а так нет. Усов понимал, что через секунду его выдворят из служебного купе и ему придется стоять в коридоре с трусами в руках и икать. Но не тут-то было. Прибравшись, насколько было возможно в этой ситуации, проводница продолжила приголубливать Усова и выпроводила его только под утро. Друзья нашли Усова похожим на винторогого козла. Обломанного и потерянного, они отвели его к себе и уложили досыпать согласно купленному билету. Слегка подпорченная железнодорожная форма стала причиной драмы, участие в которой принял весь состав. Бригадир поезда, состоявший с проводницей в особых производственных отношениях, имел на нее виды. Он усек, что пассия находится на посту в чужом занюханном трико, а не в униформе, которую он ей организовал раньше, чем вышел срок носки предыдущего комплекта. Угрожая увольнением, бригадир выпытал у подчиненной всю подноготную -- почему и каким образом спецовка оказалась некондиционной. Проводница выложила секрет с большим апломбом и удовольствием. Реакция бригадира получилась неадекватной. Он вздумал воздействовать не по женской линии, а прямиком на Усова -- поднял его, сонного, с полки и принялся окучивать. За Усова вступился оказавшийся рядом Артамонов. Он произвел свое привычное движение головой и угодил прямо в губы бантиком. Фронтальная проекция товарища бригадира отпечаталась на перегородке. Обыкновенно в таких случаях требовалась накладка швов. Бригадир ретировался, но через час собрал всех проводников и атаковал "дикарей". Драка началась одновременно в нескольких купе. Общими усилиями с Татьяной, которая старалась всех разнять и только мешала бойне, под улюлюканье и свист люди при исполнении были вытеснены в тамбур. Матвеенков захлопнул за ними дверь и, подперев ее плечом, отчаянно удерживал ручку. Чтобы снова ворваться в вагон, проводникам пришлось разбить стекло двери кочергой и таким образом отвоевать ручку у Матвеенкова. Тогда Леша придумал простенькую схему -- он схватывал ближайшего из нападавших, затаскивал его в тыл и отдавал на откуп Решетневу и Мучкину. Те поставили дело на поток -- брали проводников за уши и нанизывали сначала на голову, а потом на колено -- два притопа, три прихлопа. Пунтус с Нынкиным оттягивали измочаленные тела в "тенек" и складывали в несколько ярусов. С помощью конвейера управились достаточно быстро. Оставалось только смыть кровь со штанов. Хозяева поезда позорно отступили в бригадирский вагон. -- Ну, Усов, вечно из-за тебя куда-нибудь влипнешь, -- сказала Татьяна, когда все улеглось. -- Уединиться с дамой -- на это ты уже способен, а вот постоять за нее -- все еще нет. Делаю тебе замечание. -- Ты же видела, сколько их налетело, этих кондукторов! -- Но к тебе лично имел претензии только один -- бригадир. -- Ну и что? -- Ничего. Если бы ты в ответ ударил его сам и не вынуждал Артамонова, то никакой потасовки не было бы. -- Не скажи. Разрядка назревала сама по себе. Все равно бы мы за что-нибудь зацепились. А тут получилось очень кстати. Отыгрались за поселенцев. Я же видел, что все молотили с таким смаком, с каким жаждали повырубить ссыльных, когда те собирались поджечь нас в Пяткое. Ну, когда мы чуть не пришибли колами Матвеенкова. А что касается бокса, то ты же знаешь, Танечка, я занимаюсь бегом по пересеченной местности. Третий трудовой семестр породил в институте новую высокую моду. Считалось, что нужно везде, включая занятия, ходить в стройотрядовских зюйдвестках. После того как на конкурсе эмблем художества "Пармы" на куртках заняли неофициальное первое место, Татьяна перестала снимать с себя студенческую форму даже на ночь. Усов чуть не плакал. За лето он вымахал в почти двухметрового дяденьку и слезно просил художников "Пармы" нарисовать тайгу и солнце на только что специально для этого купленной брезентовой ветровке пятого роста. Через неделю в институт приехал следователь. Бойцы "Пармы" были вызваны в ректорат, где им объявили, что "дикий" отряд обвиняется в финансовых махинациях с руководством леспромхоза АН-243/8 и что по делу начато следствие. Сообщение вышло неожиданным. Участники таежной вылазки не нашли в себе сил даже переглянуться. Больше других были поражены не ездившие ни на какой север и никаким образом к "дикарям" непричастные Соколов, Забелин, Бибилов, Бондарь и Марина. При всем удивлении они повели себя достойно -- не закричали и не начали с ходу уверять ректора и следователя в непонятно как возникшем недоразумении. Просто они глубже других пожали плечами и без всякого вопроса взглянули на Климцова и Фельдмана. В головах "дикарей" проносились возгласы, едва заметно отпечатываясь на губах: "Это какой-то просак! Этого не может быть! Здесь что-то не то! "Парма" на такое бы не сподобилась! "Парма" работала честно! Понятное дело, что до "красных гвоздик" мы пока не дотягиваем -- на Фонд мира пусть работают кому нравится -- но и чужого нам не надо!" Неожиданность грозилась разрастись до непредсказуемых размеров. Список бойцов "дикого" стройотряда не сходил с институтских уст. "Парма" получила известность самого отчаянного отряда. Каждого бойца знали в лицо. На переменах, на лекциях, на собраниях только и говорили, что об этом северном предприятии "Пармы", перенимали опыт, стенографировали впечатления. Судя по развернувшемуся ажиотажу, следующим летом на сплав в тайгу должны были отправиться самостоятельно не меньше десятка подобных формирований. А теперь что ж получается? Уголовное дело? Вот так "дикари"! Только прикидываются романтиками, а сами хапуги и рвачи из рвачей. Ловко они закрутили это дело! Находясь в положении, просматривающемся из любой точки, "Парма" восприняла сообщение следователя как удар ниже пояса, неизвестно кем и откуда нанесенный. "Дикарей" развели по отдельным комнатам и предложили дать письменные объяснения. Всем под нос следователь совал статью кодекса, где говорилось о даче ложных показаний и как это пресекается законом. С Климцовым, как с командиром отряда, следователь имел отдельный разговор. Климцов, словно перекошенный тиком, спрашивал, с чего все началось и что уже известно. Он высчитывал, в какой степени вранье может сойти за правду, а в какой -- всплывет, как пустые желуди. Со стороны следователя было естественным сказать, что подоплека дела уже давно расшифрована и остается только распределить ответственность за содеянное в полном согласии с процентом участия. Потом добавил, что чистосердечное признание -- единственная ниточка, которая еще как-то может связать подследственного с дальнейшим пребыванием на свободе. У Климцова выпала из рук авторучка. Тогда следователь предложил для начала рассказать все устно, а чтобы память Климцова, достаточно помутившаяся от непредвиденного оборота, заработала безукоризненно, он выложил на стол в качестве поличного пять пачек банкнотов десятирублевого достоинства. Климцов сдался и стал выжимать из себя все до мелочей, до запятых и восклицательных знаков, совершенно не интересующих следствие. Размазывая по лицу похожие на слезы капельки жидкости, он старался прятаться за мелочами, за несущественными деталями, хотя нескольких фактов, выданных сразу, вполне хватало для состава преступления. Климцов словно забылся. Распространяясь с надрывом, он воспроизводил произошедшее с таким азартом и интересом, будто выступал свидетелем на не касающемся его процессе. Он словно заискивал перед следователем, принимал горячейшее участие в деле и требовал для виновного высшей меры. Потом не вынес игры и, рухнув на стол головой, простонал: -- Что же мне за это будет?! -- Об этом вы узнаете позже, -- сухо произнес следователь. -- Подпишитесь о невыезде. -- Только вы пока не говорите об этом никому в группе, -- умолял Климцов. -- Они убьют меня без суда и следствия. Когда в силу превратности судьбы Климцова выперло из действительности в командиры "Пармы", он воспрял духом. Он намеренно не стал отпираться от подвернувшейся под руку должности и, не оглянувшись на одногруппников, побрел в контору вслед за директором. Неизвестно, всем ли подряд директор предлагал такие сделки или угадывал по глазам, кто может легко пойти на них, но, так или иначе, с Климцовым и Фельдманом он церемониться не стал. За две-три минуты предварительного разговора он не обнаружил в них никакого сопротивления афере и тут же изложил условия. Они были следующими: он, директор, устраивает "Парму" в свой леспромхоз как официальный стройотряд со всеми вытекающими отсюда льготами в виде невзимания подоходного налога и налога на бездетность, а также выплаты двадцати студенческих процентов поверх всего. -- Разве может быть дело в вызове, который мы не имели права вам посылать, или в направлении, которое непременно должно быть выдано штабом ССО? -- объяснил директор свою неприязнь к бюрократии. -- Вы же, в конце концов, студенты, а не бичи какие-нибудь! Затем он назвал ориентировочную величину своей доли прибыли, которая нагорит от перечисленных выше уловок за весь период работ. -- Из наших никто на это не согласится, -- сказал Фельдман. -- Не захотят. Им об этом и говорить-то нельзя. -- Тогда возьмите весь навар себе, -- намекнул директор. -- Не захотят, как хотят, -- сплюнул Климцов. -- Сами разберемся. -- Конечно, а то в противном случае бухгалтерия обдерет вас как липку, -- еще раз прояснил ситуацию директор. -- Если работать "по-дикому", вы только зря проведете здесь время. -- Это понятно. Мы сузим круг заинтересованных лиц до троих, -- как бы придумал Фельдман. -- А отряд пусть себе спокойненько работает, -- опять цвыркнул слюной себе под ноги Климцов. -- Мы обговорим с вами все условия и делиться ни с кем из них не станем. Тем более, что они вряд ли на это согласятся. Директор оценил расторопные порывы Фельдмана и Климцова как неплохие коммерческие задатки и даже сказал, что кое-кто из комбинаторов им и в подметки не годится. Директор смело увеличил свою долю навара в связи с уменьшением числа участников сделки. Далее следовало заключение трудового договора намеренно в одном экземпляре и обещание директора предоставить выгодные работы и пропустить их через бухгалтерию по самым высоким расценкам. -- Милое дело -- шабашники! -- заключил директор. -- С официальными стройотрядами никакой каши не сваришь! Войдя в заговор против отряда, Климцов внутренне возвысился и в дальнейшем держал себя достойнее, чем ему позволяло его положение в группе. Свой поступок он в душе считал тайной местью. Местью группе за то, что она имела неосторожность не полюбить его. Пока окатывали запань Пяткое, его настроение было настолько праздничным, что иногда можно было даже наблюдать, как он напевает себе под нос или перекуривает в компании с Фельдманом, хотя Фельдман никогда в жизни не брал в рот папиросы и был намерен жениться после третьего курса на некурящей подруге родителей. "Дикари" относили эти изменения в поведении одногруппника на счет положительных сдвигов под воздействием природы, погоды и романтики. Климцов видел эту ошибку коллег, но поведать о ней не мог. Поэтому вкушал радость превосходства в одиночестве. По окончании работ в верховьях, после запани Пяткое, разговор директора с Климцовым и Фельдманом о пикантном возобновился. Директор предложил увеличить штат отряда на пять-шесть человек, поскольку северная надбавка выплачивается из расчета двадцати процентов, но по лимиту -- не более шестидесяти рублей в месяц на человека. У "дикарей" этих надбавочных денег выходило больше. Чтобы бухгалтерия леспромхоза не подстригла все выходящее за гребенку, нужно было раздуть штат отряда. Тогда "северный коэффициент" рассредоточится и будет вытянут из леспромхоза весь до последней копеечки. Финансовая сторона отношений должна оставаться темной для отряда, подсказал директор. Нужно взять у всех бойцов доверенности, получить зарплату за весь отряд сразу и раздать людям сколько надо, а не сколько заработали. Чтобы реализовать задуманное, требовалась некоторая затяжка времени. И тогда "дикарям" предложили поработать в Приемной запани еще пару недель. Климцову было лень напрягать мозг и придумывать липовые фамилии, поэтому он взял готовые и вписал в штат "Пармы" Забелина, Соколова, Бибилова, Марину и Бондаря. Ему поначалу показалось, что он меньше прегрешит, если использует существующие... Перед кем? Он спохватился, что не вписал Кравцова. Нужно было затолкнуть этого красавца в список вместо Забелина. Ну да ладно, в другой раз рассчитаемся. За мертводушных бойцов Климцов самолично сфабриковал доверенности. Вышло красиво и почти достоверно. Теперь в руках Климцова имелись рукописные подтверждения в полном к нему доверии. Это было прямым доказательством поговорки, что бумага может выдержать все. Это был парадокс, ласкающий сознание Климцова. Ему открыто доверяли однокурсники, и подписи внизу говорили об этом. От факта никуда не уйдешь. Теперь на чей угодно вопрос, доверяют ли ему друзья, он мог с уверенностью ответить: да, доверяют! Вот платежная ведомость, к которой все эти бумажки подшиты. Получив деньги в кассе, Климцов с Фельдманом, как и условились, пошли к директору. Фельдман остался на шухере в приемной, а Климцов зашел в кабинет и оставил на столе пять пачек червонцев. После этого он получил приглашение поработать в следующем году на подобных условиях. Свои доли Фельдман с Климцовым спрятали за подкладки пиджаков, а остальные деньги прямо в авоське принесли в барак. Началось с того, что бойцы ростовского "Факториала", заходившие в гости к "дикарям", успели насмотреться на кучу денег, заработанную "Пармой". Возвращаясь к себе под впечатлением, они не ленились поносить своего командира за то, что тот не обеспечил им такого же, как у смежников, заработка. При этом они завышали сумму, полученную коллегами. После благополучного отбытия "Пармы" травля в "Факториале" усилилась. Ростовчане никак не могли уехать домой -- в кассе леспромхоза не было денег для зарплаты. Командиру стали ставить в вину и эту неувязку. И он, произведя в голове какой-то расчет, заявил, что честным путем таких денег заработать нельзя! Поэтому он идет в соответствующие органы, чтобы поделиться своими соображениями. Там не стали особенно расспрашивать, на чем основаны доводы или домыслы, и поступили очень оперативно -- выехали на место происшествия с комиссией. Сигнал оказался своевременным -- директор не удосужился снести деньги домой или припрятать подальше. Он был уверен в безукоризненности прокрученного дела. Колесо закрутилось. Были опрошены ростовчане, бухгалтерия, потом очередь дошла и до "Пармы". Институт гудел. Таких случаев в его практике не было. И не было даже в теории. Всем хотелось быть в курсе событий. "Парму" замучили расспросами, но толком никто не знал, что произошло на самом деле. Особенно допекали Татьяну. А как раз ее можно было и не трогать. На производственной практике, перед вылазкой в Коми, слесарь четвертого разряда -- детина, каких мало где увидишь, -- уронил с помоста на нулевую отметку огромную кувалду и едва не пришиб Татьяну. Татьяна чуть не умерла от страха и, пока отчитывала слесаря за несоблюдение норм техники безопасности, успела влюбиться в него. Нарушитель счел наиболее безопасным ответить на чувство. У них завязалась переписка. Теперь он требовал, чтобы Татьяна бросила институт и вышла за него замуж. Она сказала, если он любит, никуда не денется, подождет. Усов распекал ее за волокиту в создании семейного очага. -- А если он меня бросит? -- в ответ рассуждала Татьяна. -- Кому я буду нужна недипломированная?! -- Нет, Таня, счастье нужно бить влет, королевским выстрелом, -- твердил Усов. -- И лучше дуплетом, для надежности. А то упустишь. -- Как это дуплетом? -- не понимала Татьяна. -- Сразу с двумя, что ли? -- Ну, это смотря кто как понимает, -- дурил голову Усов. Он был теперь почти с Татьяну ростом. И так непредвиденно утвердился в своем новом качестве, что никому уже и не верилось в его недавнее тарапуньство. -- Тебе бы освоить пару болевых приемов, и с тобой можно было бы хоть в кругосветное путешествие, -- говорила Татьяна несколько подобострастно и чуть-чуть не по теме. -- В любой лодке. -- Рановато, -- дружески отнекивался Усов. -- Я догнал тебя только в росте, а вот весовые категории... -- Ерунда, наберем для равновесия кирпичей. Но я не это имею в виду. Теперь с тобой не стыдно появиться не только на Десне, но и на острове Пасхи или на Бермудах! -- Татьяна вложила в текст столько энергии, что прозвучало это почти в стиле вопля. За лето она тоже окрепла и грозилась вовсе выйти за размеры, отведенные природой женщине. Следователь уехал, и механизму вышеизложенной истории как бы перестало хватать кинематики. Словно в комнату уже случившихся событий больше никого не впускали и не выпускали. Время с горем пополам без всякого развития добралось до ноября. Пришли повестки в суд. Почему-то всего четыре -- Климцову, Фельдману, Матвеенкову и Татьяне. Почему Климцову и Фельдману -- понятно. Татьяна, скорее всего, просто приглянулась следователю как личность. Но вот зачем прислали повестку Матвеенкову -- темный лес. Свидетель из него всегда получался никудышный. Были, конечно, шутки и насчет сухарей. Чтобы не мучиться, мешки с ними рекомендовалось прихватить с собой сразу. Климцов ерзал и тянул до последнего. Спасательное колесо, заведенное с помощью родителей, крутилось. Обработка ректора прошла основные стадии, и в Коми убыли соответствующие просительные бумаги. Климцов не пожалел денег и прихватил в судебную командировку ящик коньяку и прочей закуси. Как если бы для всего вагона. Дорожной трапезы с ним никто не разделил. По приезде поселились в гостинице по соседству с цирковой труппой лилипутов из Нахичевани. Что они, эти южные карлики, делали в Княж-Погосте при температуре минус пятьдесят семь? Какой тут цирк? Чтобы не задубеть на постоялом дворе, свидетели по делу директора леспромхоза АН-243/8 отправились в кабак. Там к Климцову сразу начал приставать человек в узком приталенном пиджаке, на высоких каблуках и с длинными волосами. Пару раз он настойчиво приглашал Климцова на белый танец. -- Я не танцую, -- буркал Климцов. -- Сколько можно говорить?! Отстаньте от меня! -- Я заметила, при виде тебя эти экземпляры сразу начинают активизироваться, -- сказала Татьяна. -- Ты что, профориентацию сменил? -- Откуда я знаю, что ему надо! -- нервничал экс-командир отряда "Парма". -- Но Матвеенкова или, на худой конец, Фельдмана он ведь не пытался снять. Или, скажем, меня. Он почему-то положил глаз именно на тебя. Что-то тут нечисто. -- Идите вы все к черту! -- Мы-то пойдем, а вот что он тут с тобой сделает, когда ты останешься один? Идемте, парни! Климцов вышел следом. -- Такое впечатление, так сказать, что зимуют в Коми, некоторым образом, одни недоделанные. Может, как говорится, и тебе здесь остаться помыкаться, а, Климцов? -- зевнул Матвеенков, когда вернулись в гостиницу, которая называлась Домом колхозника. В комнатах и коридоре этого муниципального жилища погас свет. Поговаривали, что от мороза. Матвеенков, как обычно перед сном, решил облегчиться и отправился на поиски туалета, продвигаясь по стене и подоконникам. Грамотно балансируя, он добрался до кабин и стал на ощупь искать унитаз. Вместо долгожданного санитарного фаянса Матвеенков нащупал голову уснувшего на корточках лилипута, как оказалось -- глухого. Лилипут притих от холода на общественном горшке и подремывал в позе какого-то невероятного циркового номера. Оба чудика едва не сошли с ума от неожиданности. У лилипута с испугу пробило дно, и наутро ранние посетители туалета обнаружили на месте происшествия несмываемый каменный цветок неправдоподобных размеров. Эта дикая встреча в низах чуть не развалила планы районного прокурора и всю сетку цирковых гастрольных представлений. С утра свидетели побрели в здание Княж-Погостского народного суда. Вскоре началось первое слушание. Ввели подсудимого. Директор оброс щетиной и уже не походил на того летнего делового руководителя. Как только его препроводили в зал, он сразу стал искать глазами Климцова и Фельдмана, как бы желая прочесть на их лицах, что они там нагородили в своих показаниях. Ведь только от них будет зависеть его мера. Климцов опустил взгляд. Фельдман вообще смотрел в окно. Директор понял, что надеяться не на что. В ходе суда выяснилось все до капельки. Самым трогательным был момент, когда адвокат сказал: -- Здесь велась речь о взятке. Но она, как известно, осуществляется двумя сторонами. Почему же на скамье подсудимых я вижу только одну? У Климцова екнуло сердце. "Неужели не сработало? Неужели бумаги не успели дойти?!" -- в ужасе подумал он. Его пульс начал пробиваться через кожу в самых неожиданных местах. Можно было не щупать запястье, было видно и так, с какой частотой затикали его внутренности. Но прокурор сказал: -- По ходатайству ректора дело Климцова передано в товарищеский суд института, и уголовно он не преследуется. Сразу после суда Татьяна с Матвеенковым отправились на вокзал. Фельдман вприпрыжку побежал за ними. Климцов, чтобы не испытывать судьбу, на всякий случай остался в гостинице и выехал следующим поездом, спустя двое суток. Фельдмана, Матвеенкова и Татьяну пути сообщения, тоже, что называется, развели -- Татьяне достался билет в головной вагон, а парням чуть ли не в хвостовой. Среди ночи после кропотливого возлияния Матвеенков утратил интерес к нудному Фельдману и решил отправиться к Татьяне, с которой надеялся почувствовать себя комфортнее, нежели с профоргом. Прихватив с собой резиновую грелку с питьем, Матвеенков легко преодолевал вагон за вагоном, пока не уперся в закрытые наглухо двери ресторана. Дождавшись полустанка, Матвеенков вздумал обежать ресторан по улице и, как был в тапках, ринулся в обход. Тамбуры ближайших за рестораном вагонов один за другим оказывались закрытыми. Леша в спортивном трико убегал все дальше и дальше вперед и не заметил, как тронулся поезд. Догадавшись, что попал впросак, Матвеенков дернулся назад. Двери, из которых он вышел, проводник заботливо прикрыл на ключ. Леша побежал вдоль поезда в поисках открытого тамбура. За бортом были те же, что и вчера, минус пятьдесят по Цельсию. Поезд набирал скорость. На счастье тамбур предпоследнего вагона оказался незапертым. Матвеенков вскарабкался и, не выпуская из рук грелку, без чувств упал на запорошенный угольной пылью пол. Всего черного Алексей Михалыча нашел почуявший беду Фельдман. За остатками питья друзья нехотя и без всякого удовольствия вспоминали Бирюка, изумляясь странному совпадению, что на дубняк, пусть и в разное время, но все же влетели оба институтских моржа -- худосочный Бирюк и жирный-прежирный Матвеенков. -- Видно, судьба, -- пытался высказываться в жилу Фельдман. -- Какого черта, так сказать, этот дурацкий поезд остановился на том полустанке! Ведь там не было ни платформы, ни единого огонька на сто верст вокруг! -- как никогда внятно негодовал Матвеенков. -- Может, пропускал товарняк, -- осторожно мыслил Фельдман. -- А к Татьяне ты зря спешил. Вряд ли ее можно было застать на месте. -- Это почему же? -- Зуб даю. Я видел, как она с одним типом перемаргивалась на перроне. -- Да иди ты! -- Ей пра! -- А я к ней, можно сказать, всей душой, -- прошамкал Матвеенков, рассматривая так и эдак грелку в вытянутых перед собой руках. Через месяц Решетнев, Артамонов, Черемисина и Матвеенков были исключены из комсомола и автоматически отчислены из института. Рудика от отчисления спасло то, что он был старостой. По этой причине с ним посчитались. Климцова вытащил отец. Фельдмана отмазал декан, которому профсоюзный деятель регулярно мыл машину. Мучкин выступал за факультет -- бегал кроссы и неоднократно занимал призовые места. Поэтому ему дали время на исправление и оставили в покое. Нынкин имел очень жалкий вид, и над ним бюро просто сжалилось. Пунтус заведовал учебным сектором, и к нему тоже отнеслись вполсилы. Усова, несмотря на новый рост, продолжали считать ребенком. Гриншпон играл в "Спазмах", а это все же, хоть какая-то, да заслуга перед родиной. Чистка миновала и его. Решетнев, Черемисина, Матвеенков и Артамонов никакой общественной нагрузки не несли, так что им таежная вылазка сойти с рук никак не могла. Никто не вступился за них и не походатайствовал перед какой-либо инстанцией. Спустя неделю Мучкин и Усов забрали из института документы. То ли из солидарности, то ли от образовавшейся вдруг скуки. Остальные продолжили учебу. ЭПИЛОГ. День грусти Абсцисса шоссе пронизывает пустыню. Вахтовый автобус легко расчленяет пространство. Словно подводит черту. Вечер едва обозначен у горизонта синими штрихами. Держась в стороне, он стелется вдоль дороги, не удаляясь и не приближаясь. Вжатый в сиденье, я бесцельно обозреваю заоконную живопись. Справа струится полоса захиревших карагачей, слева -- натуральный ряд километровых столбов, а дальше, насколько видит глаз, плывут пески, схваченные кое-где колючкой да саксаулом. Пустыня впервые вплотную соседствует со мной. Незоопарковые верблюды, прыткие, как молнии, вараны, орлы на высоковольтных опорах -- как последние известия. Но с новостями ко мне лучше не подходить. Ничего не впитываю. Раствор памяти перенасыщен. Не могу запомнить ничего нового, не упустив из былого. Память низводит любую попытку здравой мысли. Друзья проходят в обнимку с облаками, минуты счастья встают на фоне желтых плакучих дерев. И пять этих выпавших из череды лет -- цифрой, одной и той же цифрой на километровых столбах. Вечер в одиночку стелется вдоль дороги, не удаляясь и не приближаясь. Жизнь периодически берет порцию людей и пропускает через мясорубку. Они выходят притертыми и перемазанными друг в друге. Тут бы жизни немного взять и погодить, не разбазаривать созданное, а целиком бросить на какой-нибудь прорыв. Зачем нас распределять по стране? Направить всех на один объект. Но жизнь не мелочится. Если она развалила столько империй, есть ли смысл говорить о нашей группе? Расскажи эти сантименты попутчикам -- обхохочутся! Нашел, скажут, трагедию! С распределением мне повезло. Сотрудники терпимые. Представились, пригласили в гости и не спрашивают, почему не прихожу. Думаю, мы подружимся. Но пока один телефонный звонок Гриншпона дороже всех старых орудий труда и новых производственных отношений. Питаюсь письмами. Сегодня знаменательный день -- получил записочку от Климцова. В подшивке не хватало только его конверта. После случившегося другой вообще не написал бы никогда. Иное дело -- Татьяна. Ее дружба прочна и надежна, как двутавр. Приговоренная высшей школой к высшей мере -- отчислению через исключение из комсомола, Татьяна не выпала из поля зрения. В армию ее не призвали, как Решетнева и Артамонова, но в армейскую столовую она устроилась. Проработала год, восстановилась. Сейчас на пятом курсе. Доучивается. С ней произведен троекратный обмен мнениями по поводу разлуки. Каждое ее эссе едва умещается на семи листах. "В новом коллективе меня так до сих пор и не признали. Смеются, как больные!" -- пишет она порой. Не волнуйся, Таня, все устроится! Нам и то понадобилось столько лет, чтобы понять тебя, а там, посуди сама, -- совершенно чужие люди. Симбиозники Пунтус и Нынкин пишут легко, как Ильф и Петров. Их конгениальные умы настолько взаимозаменяемы, что я теряюсь, кому отдать должное, кому -- предпочтение. "Сразу по прибытии на место отработки нас отправили в Киев на курсы повышения квалификации. Куда уж нас повышать! Таскались по Крещатику и нос к носу встретились с Фельдманом. От неожиданности он шарахнулся, словно мы столкнулись ночью на кладбище. Формой одежды он спровоцировал нас. Произвели небольшое вымогательство -- обязали сводить нас в ресторан. По закону всеобщего накопления, который так и не вдолбили нам на политэкономии, у Фельдмана в момент образовались и жилье, и машина. Не зря он экономил на спичках и девушках. В работу втянулись. Начальник цеха скоро станет буридановым ослом. Глядя на нашу разноклеточную одинаковость, он теряется, кого первым продвинуть по служебной лестнице. По его милости мы рискуем навсегда остаться стажерами!" Не по его, друзья, милости, а по вашей собственной. Кто виноват, что за время учебы вы стали сиамскими близнецами, сросшимися в области сердца. Но зря вы утаиваете, любезные, в письмах то, что уже известно всей стране. Об этом написали газеты и сообщили телевизионные каналы. Да, да, я имею в виду компрессорную станцию на газопроводе Уренгой -- Помары -- Ужгород. Зачем вы ее сожгли? Понятно, что дело случая -- но ведь не произошел же он, этот случай, больше ни с кем другим. Симбиозники часто в письменном виде вспоминают службу в военном городке после четвертого курса. Они то и дело убегали в самоволку. Все другие призывники линяли в соседний лагерь к пионервожатым, но вот куда и зачем убегали Нынкин с Пунтусом -- никто не понимал. Однажды их взяли с поличным. По очереди. Сначала Нынкина, и в наказание велели ему выкорчевать за ночь огромный пень. Нынкин дождался, пока уйдет офицер, и свалил спать в палатку. Утром прямо с построения его потащили на доклад о проделанной работе. Ну все, подумал он, сейчас увидят, что пень на месте, и дадут десять суток губы за невыполнение приказа. Но каково было его удивление, когда он увидел, что пень выкорчеван. -- Вот, все как велели, -- показал он работу. -- Разрешите идти? Вскоре выяснилось, что через полчаса за Нынкиным влетел по самоволке и Пунтус. На воле он нарвался где-то на куриные яйца и с голодухи попросту обожрался белка. У него открылась аллергия. Избавляясь от зуда, он почти сутки просидел в прохладном болоте, опоздал на развод и был застукан. Сменившийся дежурный офицер в наказание выделил Пунтусу для выкорчевки тот же пень, что и Нынкину. Пунтус всю ночь корячился, весь исчесался, но довел работу до конца. -- Спасибо, друг, выручил, -- поблагодарил его Нынкин. До сих пор непонятно, зачем Усов с Мучкиным забрали документы... Никогда не чтили социалистическую солидарность, а тут повели себя как разночинцы... За окном резко континентальный климат. До смягчающих океанов, чуть не сказал -- обстоятельств, очень далеко. Сами по себе являются прохладные минуты прошлого. Осень. Тайга, застигнутая шальной простудой. Невиданный тайфун, поливающий и без того приторную землю. Кроны стынут и истекают листами. Мы забиты в барак непогодой. Сидим, обхватив двумя руками алюминий горячих кружек. Тайфун мечется по чужой территории, не находя выхода. Промозглый вечер просится в помещение. Ропот деревьев растворяется в падающей темени. Здесь такой дождь сочли бы за инцидент. Обнаруживаю, что начинаю идеализировать прошлое. Эмаль смотрится на посуде, ушедшее хорошо своей ржавчиной. "Опустошен, как выдоенная корова! -- пишет Гриншпон. -- Самая сакраментальная мечта -- устроить поскорее День грусти!" Не понимаю, чем можешь терзаться ты, Миша, или теперь уже -- Майкл? От безответной любви Артамонов тебя, помнится, вылечил. Он вскрыл тебе вены, поведав невероятное. В самом патетическом месте, когда ты таскался по морозу в поисках цветов, она, твоя подруга, выпроваживала через окно своего ублюдка-слесаря. Теперь ты спокойно женишься на калинковичской еврейке, уедешь в Израиль, потом разведешься и сдернешь в Канаду один-одинешенек. Вот с Решетневым сложнее. У него становление личности продолжается. Послушай, что он пишет из войсковой части 65471: "Консистентная жизнь с примесями небытия. Хоть в петлю Гистерезиса лезь! От обессий и пертурбаций нету спасу. Весь во власти фантомных ощущений. Словно радикально удалили самый важный член и теперь его ломит где-то вне организма. Мечусь, как меченосец. Такие душевные пустоты в жизни стоят обособленно, и именно из них Эйнштейн вывел свою теорию. А что касается службы -- качусь вниз с огромным ускорением. Инертности ни на грамм. Хожу и завидую хлору. Ему проще, он семивалентный". Что с тобой, Виктор Сергеич?! При нас ты так не опускался и не мелочился. Работая со штангенциркулем, никогда не пользовался дополнительной шкалой. В троллейбусе мог не постесняться поднять копейку, а потом забросить на погоду целый трояк. Вечер возникает в воздухе незаметно. Старый карагач под окном трещит от жары, как дуб на морозе. Сегмент солнца быстро теряется в раскаленных песках. Пасть ночи спешно слизывает со зданий кровь заката. Среднеазиатская темнотища обступает поселок газовиков. Воспоминания, как вестники несбыточных надежд, собираются в сомнительные компании, что-то замышляют, шепчутся. Атрибуты растаявших лет, как живые, встают в голове и перебегают с места на место. Мы все неоднократно дрались с Соколовым. Инициатором был он. А распределили нас наоборот -- меня на головную компрессорную, его -- на самую последнюю в газопроводе, в Подмосковье. Его письма худосочны. Нам не о чем писать. Поэтому он в основном цитирует. Чаще всего Усова и Забелина. Я тоже получил от них перепевы на эти темы. Информация получена из двух независимых источников -- значит, это сущая правда. Усов: "Вспоминаю Водяного, он поставил мне двойку по гидравлике, а ведь я был прав -- уравнение неразрывности второго рода неразрешимо! В применении к нашей группе, конечно". Забелин: "Фильм почти готов. Я скомбинировал кадры таким образом, что в одиночку боюсь заходить в свою демонстрационную комнату. Память в чистом виде страшна..." Как у тебя хватило терпения, Забелин? Сколько ни раскручивали, ты так и не показал нам до срока ни сантиметра своей секретной пленки. Вчера землетрясение развалило Газли. В поселке Зеленый живыми остались только четверо картежников. Они метали банк среди ночи и успели выскочить из разваливающегося дома. Наша бригада вылетела на восстановительные работы. Жизнь противоречит математическим непреложностям. Часть бывает больше целого. Нескрещивающиеся прямые -- пересекаются. Последний круг кажется длиннее, чем вся дистанция. Пять моих студенческих лет -- больше, чем вся жизнь. Я занят прошлым, как безвольный пассеист. Бываю настолько отрешен, что порой ощущаю возможность нереального -- обернувшись, окинуть глазом прошлое, единовременно все увидеть. Моментами так вживаюсь в эту идею, что оглядываюсь: за спиной не материализовавшееся в панораму прошлое, а розовощекий сорокалетний холостяк, мой коллега. На его лице вкратце изложено иное мнение о жизненных пустотах. Ничего не остается, как смотреть в окно. На виражах, когда лопасти перекрывают солнце, память отпускает. Можно всматриваться в набегающие пески. Понимаю, что за сменой пейзажей не уследить, и пытаюсь запомнить хотя бы куст или камень. Убедившись в несостоятельности даже этого, плюю на все, что есть за окном, и кружусь в потоке памяти, которая тащит к черте и бросает под ноги: "А вот это? Неужели не помнишь? А это? То-то же! Смотри у меня!" Неимоверным усилием, сощурившись почти дослепу, можно выравнять взгляд со скоростью. Вертолет трясется, вибрирует. Тошнота мелькания поднимается к гортани. Закрыв глаза, можно на мгновение вырваться из круговерти. Но зачем? Секунды обманчивой темноты, а за ними -- самое страшное. Поток памяти через бессилье смеженных глаз прорывается вовнутрь. Прав был Мурат, когда писал: "Далась тебе пустыня! Не жди, пока охватит страх открытых пространств. Давай к нам! Перевод мы устроим. На таможне полно вакансий. Сына назвали в твою честь. Он не говорит, но по глазам видно, что согласен считать тебя крестным!" Спасибо, Мурат! Твоя щедрость всегда измерялась в кубометрах. Тебе не хватает одного -- акцента. Похоже, Нинель обучила тебя не только английскому. По количеству писем и по тому, как скоро дал о себе знать адресат, можно высчитать силу стадного чувства. Лидирует здесь Артамонов, пишет давно и часто: "Хорошо, что перевели в береговую охрану. К качке я так и не привык. После службы мне нельзя будет в сферу материального производства. Вспоминаю начерталку. Я говорил, если нужно будет в жизни, -- начерчу, а во время учебы зачем гробить время?! Я обманывал себя. Я не хочу чертить и теперь. И не только чертить. Чувствую себя фокусником. Но фокусы -- хоть плачь, без иллюзий. Мой черный фрак -- мой черный с иголочки бушлат. Ежедневно проделываю трюки: на лицо -- улыбку, печаль -- как голубя, в рукав. В казарме, как верная жена, ежедневно встречает одиночество. Снимаю фрак, мне кажется -- навек, но завтра снова выход. Засыпаю, и снится: в правом рукаве, как в ненастье, бьется забытый голубь -- моя упрятанная наспех печаль. Я буду говорить об этом на ближайшей сессии КОКОМа!" Заметно, Валера, что ты начал новую жизнь, как и обещал. Всем отчисленным из института мужчинам дорога на гражданку была заказана. Армейское лоно отторгнуло только Матвеенкова -- плоскостопие. Некоторое время он на автопилоте болтался по общежитию, потом сорвался и уехал компьютеризировать рыболовецкие колхозы. В бытность студентом при знакомстве с дамами Леша всегда представлялся как некто Геннадий -- водитель ассенизационной машины. О себе он сообщает нечасто, но по-деловому. Обыкновенно он делает это в форме путевых заметок: "Еду в трамвае. "Осторожно! Следующая остановка -- "Психдиспансер", -- объявляет вагоновожатая. Пока вдумываюсь в текст объявления, стучит мне по плечу средней страшноты дамочка. "Геннадий! -- восклицает. -- Сколько зим!" Я сообразил, в чем дело, только на конечной остановке. Оказалось, нашей дочке уже пять лет! Мы купили сетку портвейна, пошли в загс и расписались". Аутсайдер переписки -- староста группы Рудик -- в письмах вял, как и в жизни: "В голове не укладывается даже приближенная модель будущего. Вопрос о нем, как удав, стоит перед глазами. Чтобы турбиниста направить по распределению в Дом быта, нужно быть юмористом. Попробую переметнуться во Дворец пионеров. Там недостает тренера по радиоспорту. Я понял, чем отличается выпускник школы от выпускника вуза. У того впереди -- все, у нас -- ничего". Да, Сергей, с нами ты выглядел моложе. Дело не в том, что нас, как на колы, посадили на голые оклады. Просто во всех последних посланиях повысился процент действительности, совершенно не связанной с прошлым. У меня то же самое. Гул турбин стоит в ушах даже в выходные. Он не поглощает прошлое, а просто разбавляет его до не приносящей боли концентрации. x x x Жизнь -- пахота, говорил кто-то из не очень великих. Кажется, Усов. Целина чувств, а по ней -- плугами, плугами... И ты попеременно ощущаешь себя то полем, то трактором. Но самое страшное, когда перепахивают. Памятью. Жизнь была бы намного беднее, не развивайся она по спирали. Благодаря винтообразности бытия и вопреки его первичности все неудержимо продолжается, но вместе с тем время от времени начинается сначала. Памяти достаточно одного намека, аллюзии, чтобы время, как летучий голландец, много раз еще мелькнуло вдали. Только через пять лет смогли мы организовать стопроцентную явку на День грусти, на первое глобальное свидание. Сегодня в двенадцать дня мы соберемся в Майском парке. Прибудет не только Кравцов, но и Петрунев. Специально для полномасштабности Дня грусти Петрунева из прикола разыскала Татьяна через приемную комиссию института. Петрунев был персона еще та. Он сдал вступительные экзамены, но на занятия не явился, и дальше о нем не было ни слуху ни духу. И Татьяна подумала: кто же это такой умный посмел побрезговать нашей группой, даже не познакомившись?! Эта мысль не давала ей покоя десять лет. Оказалось -- очень ловкий парень. Он поступил в институт по укороченной схеме -- "отлично" по физике плюс пятерка -- средний балл аттестата. За неделю до занятий подрался у бюста Бутасова из-за своей девушки. С какими-то там последствиями. И жизнь совершила подлог -- вместо нашего душевного условного институтского срока она подсунула Петруневу пять других особых и строгих лет. Татьяна нашла Петрунева и уболтала явиться на наш День грусти. И чтобы он без всякого стеснения приезжал, как к себе домой. Она объяснила это тем, что, судя по всему, он вписался бы в компанию. Случись ему не влипнуть в ту уголовную историю, он бы влип в нашу. Так что сегодня у нас будет новичок. Мы встретимся в двенадцать, а пока еще нет даже утра. Можно побродить одному. В парке абсолютное беззвучие. Зачерпываю пригоршню тишины. Что за прихоть -- ощутить ее физически? Время остановилось в ожидании нашего возвращения. Но вот я уже опознан временем, и опять оно заструилось как ни в чем не бывало. Это что, снисходительность судьбы? Шанс переиграть? Мы спим треть жизни, а теряем при этом больше половины. Луна, безмолвие -- это для того, чтобы запомнить. Мы норовим забить рюкзак памяти до отказа. "И обязательно белое платье! И цветы! Много цветов! Чтобы запомнить". "И здесь сфотографируемся, и здесь, и всюду, чтобы запомнить!" И даже крик: "Хочу все забыть!" -- всего лишь для того, чтобы, напротив, никогда этого не забывать. Грузим, грузим, тащим, тащим. И не поймешь, чего больше в этой ноше -- тяжести или удовольствия. Талисманы, пряди волос, сушеные розы, павлиньи перья -- ерунда! Обелиски быту! Все и так хорошо помнится -- без всяких узелков. Луна скользит по крышам вслед за кошками и лунатиками. Я бреду наугад. Пространство почти самостоятельно расступается в направлении, где теперь уже автономно существует территория юности. Парк всем своим смешанным массивом отдался смене сезонов. Идет скрупулезная приемо-передача. Учитывается каждый лист. Ветер, как посредник, носится туда-сюда с довесками недостающей кое-где желтизны. Все движения и звуки той жизни качаются меж дерев, как в театре теней. Чем мы прирастаем к земле? Зачем нам иногда нужно обязательно возвращаться куда-то? Примерять себя, что ли? К чему, к каким эталонам? Или чтобы отметиться у каких-то жизненно важных точек? Точки опоры... Сколько их нужно для уверенной устойчивости? Зингерман утверждал, что достаточно трех. Но это -- механически. А житейски? Наверное, больше. Сколько их у меня, если зыбкость кон