з ответа обращенные к ней слова. - Увы! -- Одинцов вздохнул и поглядел в окно, за которым нетерпеливой лавиной двигались автомобили. -- Жизнь, друзья, поток. Его можно направить по любой целине, он будет метаться, бурлить и грохотать в поисках русла, но остановить поток нельзя. Вынырнешь где-нибудь на его пути, и уж ни обратно, ни далее предначертанного не уплывешь. Стоит ли обращать внимание, что рядом с тобой болтается Фалалеев, Бармалеев? - Значит, пусть болтаются? - Что делать? В море плавают не одни белогрудые клипера. И все остальное тоже. Неизбежно. Тут никакие возражения не помогут, не освободят от тех, кто фыркает рядом, храпит, жует, сморкается. Что ты на меня волком смотришь? Долотов встал, давая понять, что больше говорить ему не о чем, и, заложив руки в карманы, посмотрел на Одинцова слегка насмешливо и как бы размышляюще. - Ладно, интеллигент, спасайся как можешь. Долотов подошел было к двери, но оглянулся и посмотрел на Лидию Владимировну. - Всего хорошего. На лестнице он разминулся с женщиной, как-то слишком поспешно посторонившейся. Обозленный на Одинцова, Долотов лишь мельком взглянул на нее, но, усаживаясь в машину, невольно вернулся памятью к светлому расстегнутому плащу женщины, надетому поверх красной кофточки, к знакомой черно-оранжевой косынке вокруг шеи, к сыпучим черным волосам и понял, что это была Валерия. Минуту он сидел в оцепенении. С ним это случалось -- видеть людей не так, как должно. Он думал о ней лучше, чем она того заслуживала. "Ты видел воображаемого человека, Одинцов -- подлинного. Можешь убедиться, кто прав. Ей наплевать, что думает о ней некто по фамилии Долотов. Пусть занимается своими делами и не суется, куда его не просят. Это один из способов не создавать проблем -- не соваться, куда тебя не просят". Жестокий к самому себе, Долотов не умел оправдывать других. Валерия вошла в его жизнь такой, какой он увидел ее впервые, и тот ее образ только и был памятен и дорог ему. Он чувствовал себя так, словно его предали. - Вы в город? Склонившись к раскрытому окошку дверцы, у машины стояла девушка, забегавшая к Одинцову. Долотов угадал ее по ярким брюкам. Теперь нетрудно было разглядеть и лицо -- по-детски округлое, чистое. Но ей, кажется, не нравились ее круглые щеки, иначе она не стала бы укрывать их ниспадающими волосами. И глаза были чистые, хотя и неясного цвета -- темно-серые, с беспорядочной мозаикой коричневых кристалликов. - Да. Пожалуйста. -- Долотов рывком открыл дверцу. -- Как вас зовут? Ириной? Чудесное имя. Не знаю лучше. -Да? - Просто великолепное. Я полюбил ваше имя после спектакля о царе Федоре. Это была его жена. Знаете, да?.. Единственное утешение затурканного царя. С тех пор все Ирины кажутся мне милыми, мягкими, всепонимающими. Она откинула с лица волосы; едва машина тронулась, как они снова осыпались, заслонив чуть не весь профиль. - Вам нравится Одинцов? - Анатолий Александрович? Не знаю, не думала об этом. Я всего три дня в редакции. Почему вы спросили? - Он мой старый приятель, -- невнятно отозвался Долотов. На память пришла девочка, которую он видел на привокзальной площади возле телефонной будки, ее глаза, полные преданности и отчаяния. "Я стала другая?..." И рядом с нею самодовольный хлыщ. - Непостижимо!.. -- усмехнулся Долотов и посмотрел на Ирину. -- Вы не знаете, за что женщины ценят сукиных сынов? - Они их ценят? - Может быть, сукины сыны понятнее? А сволочная линия прочнее, потому как эфемерности в ней нет? Причины и следствия -- все ясно? И положиться на сукиного сына надежнее -- всем понятно, за что он служит? - Таких не ценят. Ими пользуются. - Не только ваше имя, но и сами вы -- прелесть. Придумайте, что вам подарить, как развлечь, куда увезти?.. Вы любите лошадей? Она снова откинула волосы, но теперь придержала их, всматриваясь в Долотова. В его прямой спине, в крепко посаженной голове, в неожиданном несоответствии неподвижного лица живости произносимых слов было что-то настораживающее, но не опасное. Это она поняла. И еще ей понравились его руки; длинные, уверенные, не умеющие отвлекаться пальцы. В них не было ни жеманства, ни блудливости, ни праздных выражений. Всем, чего они касались, что сжимали, передвигали, они повелевали, и делали это по-мужски изящно, то есть просто, строго, всерьез. - Вам придется меня подождать. Немного. - Сколько угодно. ...Ирина была москвичкой, училась журналистике, в Энск приехала по вызову редакции, где готовился к печати ее большой очерк о первых шагах воздухоплавания в России. В городе никого не знает, как и самого города. Живет в центре, в старой гостинице. Знает английский, увлечена воздухоплаванием, знакома со многими старыми авиаторами, отлично водит автомобиль. Вначале она попросила познакомить ее с достопримечательностями города, затем - отвезти в деревню, где родился известный поэт, а чтобы время в пути не пропало даром - "популярно осветить основные аспекты методики летных испытаний". - Я жадная, да? Дело в том, что в два часа ночи мне уезжать. ...Из деревни, в которой родился известный поэт, возвращались затемно. Половину пути говорили о самолетах. - А теперь выкладывайте, чем я обязана вашему вниманию? Если скажете, что молниеносно прониклись каким-то особым чувством, я не поверю. - Проникся -- признательностью. Это хорошее чувство. - Господи, за что? - За то, что вас зовут Ириной - Я так и думала... -- Она помолчала и с уверенностью прибавила: -- С вами что-то произошло. - Вот и я, когда вы расспрашивали меня о самолетах, думал: "Что-то происходит в этом мире. Даже те из девушек, которых зовут Иринами, перестали понимать, чему радовался господь бог, когда творил их". - А теперь? Проступило божественное? - Видимо, да. Если мне захотелось расцеловать вас. - И что же? - Боюсь, придется возвращаться к самолетам. -- Переждав ее смех, он сказал: -- Хватит и того, что вы сегодня со мной. - Не зря целый день у меня такое чувство, что с вами не все ладно... Такая полоса, да? - Такая полоса. Мой вам совет: не принимайте свои дни за полосу, это не проходит даром. - Не сотвори в себе кумира? - Вы умница, Ирина. Именно в себе. На этом свете все сложнее наших представлений о сложности... Был у нас летчик. Димов. Молодой, веселый, красавец. Теперь его нет. Его хватало лишь на то, чтобы следовать правилам. Знаете таких? Учатся как девочки, экзамены сдают примерно, летают строго по наставлениям. Все у них чисто, гладко, объяснено и доказано. Это хорошо, это плохо, сюда можно, туда нельзя. Работают как живут и живут как работают. Все по полочкам, прошито и пронумеровано. Их всегда подмывает вмешаться, если что-то происходит не так, как их учили. - У вас есть что-то общее с этим парнем? - Я говорил, вы умница. - Что с ним случилось? - Что случилось? Несколько мгновений Долотов смотрел на спутницу, ожидавшую ответа со сложенными под грудью руками, и вдруг его неприятно кольнула эта праздная поза, стремление начинающей журналистки при случае обогатиться чужим опытом, не испытав чужой боли. - На словах не объяснишь. Это надо почувствовать. Садитесь на мое место, -- сказал он, приподнимаясь на сиденье. -- Сейчас вы все поймете! Предчувствуя нечто необычное, с округлившимися, блестящими азартом глазами она охотно втиснулась на место Долотова, взялась за руль. Неуверенно попетляв по пустынному асфальту, "Волга" выровняла ход. - Разгоняйте, -- сказал он, когда Ирина освоилась за рулем. -- Сейчас будет мост, за ним крутой поворот. - Ну? - Не сбавляйте скорости и в начале поворота бросьте руль! - Вы что?! - За вас сработает автоматика. Набирая скорость, машина мчалась по старому, растрескавшемуся асфальту. Наконец впереди показались белые перила небольшого моста. - Сейчас! сказал Долотов, испытующе вглядываясь в напряженное лицо Ирины. Машина минула мост, показался крутой поворот вправо. - Бросайте! Подчиняясь, она на несколько мгновений оставила руль и тут же схватилась снова. Но "Волга" уже сорвалась с дороги, скатилась с насыпи и, подпрыгивая, неслась вдоль опушки леса. До деревьев оставалось совсем немного, когда машина наконец встала. Отражаемый березами свет фар освещал лицо Ирины, в изнеможении запрокинувшей голову. - Мы сумасшедшие, -- сказала она. - Не смогли? А ведь просто. Вот и он не смог... Испугались? - Не знаю... Нет, не то... Было и жутко, и радостно. Так бывает, когда любишь и тебе все равно: или разобьешься вдребезги, или сердце лопнет от счастья. Оставшийся путь она сидела примолкшая. "По крайней мере, я познакомил ее "с некоторыми аспектами", -- думал Долотов, задним числом испытывая неловкость из-за мальчишеской выходки, напоминавшей посадку с Лютровым на спарке. - Вы любите свою жену? -- вдруг спросила она, когда они подъезжали к городу. - Нет. - А если бы любили и она попросила вас оставить вашу работу? - Оставьте молитву ради женщины, говорил Златоуст. Молитву бы я оставил. Работу нет. Я сам ее выбрал. - Но ведь так жить страшно. - Страшно жить кое-как. 9 О том, что Разумихин назначил Долотова испытывать С-441 на большие утлы, Чернорай узнал от Руканова сразу же после возвращения из Москвы. Володя вызвал к себе Чернорая, чтобы, как он сказал, "ввести во все аспекты решения". - Летная репутация Долотова, на мой взгляд, критически не осмыслена, -- говорил Руканов. -- Это как раз тот случай смешения понятий, когда везение принимается за талант. Но такова власть легенды, вы должны понять это. Руканов помолчал. И, вытянув перед собой руку, оглядел ногти. Он намеревался сразу же выяснить реакцию Чернорая, но тот тоже молчал. - На фирме, мягко говоря, не все ладится, -- продолжал Руканов. -- И если Разумихин привял это решение, его можно понять, здесь определяющим обстоятельством послужило вполне понятное желание предусмотреть все, даже хорошую примету. Так что на начальство обижаться не следует. Легко сказать "не обижайся", когда тебя выставляют человеком, на которого нельзя положиться. Чернорай свыкся с лайнером, это была его работа, и он старался делать ее как можно лучше. Служебные заботы захватили его целиком, у него не было личной жизни, не было других привязанностей. Он уходил с работы, чтобы выспаться, побриться, надеть свежее белье и вернуться на аэродром. И вот... - Конечно, обладай Долотов элементарным тактом, он мог бы отказаться, но... вы знаете Долотова. -- Руканов сделал вид, что продолжать говорить на эту тему излишне. "Как бы он ни уверял себя, что Долотов тут ни при чем, что распоряжение исходит от Разумихина, -- думал Руканов, глядя на тяжелые плечи Чернорая, -- сам факт подмены оскорбляет его, и это не может не ска-заться на его отношении к Долотову". Слушая Руканова. Чернорай подумал было отказаться от совместных с Долотовым полетов. На это Володя втайне и рассчитывал, он понимал: никакими другими путями, как только осуждением Долотова самими летчиками, дискредитировать его невозможно, нужно только хорошенько подсказать Чернораю, как ему следует расценивать событие и что он должен вывести для себя из поведения Долотова. Однако Чернорай по складу характера был военный человеком, и, поразмыслив, решил оставить все как есть. Дело должно делаться. Но каким бы сильным человеком он ни был, как бы хорошо ни держал себя в руках, согласие Долотова летать на лайнере если не оскорбляло, то обижало Чернорая, невольно заставляя думать и чувствовать все то, что подсказывает человеку обида. Чернораю сорок два, Долотову тридцать четыре. Чернорай никогда "не высовывался", не претендовал ни на какие "хищные" работы, а делал то, что поручали. Лайнер -- его первая опытная машина и, может быть, последняя. Почему же он должен садиться в кресло второго пилота, как раз тогда, когда самолет предстоит испытать в режимах, которые являются своеобразным экзаменом мастерства летчика? ...До начала полетов на С-441 осталось оговорить проект программы начального этапа и выйти с ней на расширенный методсовет с участием работников отдела летных испытаний фирмы, представителей летного института и министерства. Но дело неожиданно застопорилось. Заседали с утра. После того как была заслушана подготовленная Углиным программа, Гай-Самари, как председатель методсовета фирмы, предложил присутствующим высказаться по существу. Вначале казалось, говорить вроде бы не о чем. Наконец, Углин, примостившийся на подлокотнике кресла, сказал, разглядывая погасшую сигарету: - Есть поговорка: прежде чем войти, подумай о выходе. - Не очень понятно, -- сказал Рукавов. -- О каком выходе идет речь? Углин поправил очки и оглядел присутствующих с таким видом, словно удивлен всеобщим вниманием. - Внесем ясность. Я очень уважаю Вячеслава Ильича и Бориса Михайловича, -- он перевел глаза с Чернорая на Долотова, -- но мне кажется, они не все продумали, когда давали согласие летать на эти режимы-при существующих на лайнерах средствах спасения. Чернорай посмотрел на Углина, явно не понимая, куда он клонит. --- Да, да, Вячеслав Ильич: если после сваливания самолет не удастся вернуть в полетное положение, я не хотел бы оказаться на вашем месте. - В этом нет необходимости, Вячеслав Ильич на своем месте, -- сухо заметил Рукавов, косвенно давая понять, что не только Углину, но и Долотову нечего делать на борту лайнера. - Что вы имели в виду, Иосаф Иванович? -- спросил Долотов. - Катапульты. А вернее -- их отсутствие. Руканов вскинул голову. - Вы знаете такие фирмы, где на опытные пассажирские самолеты ставят катапульты? - Где ставили, не знаю, а где не ставили -- пожалуйста. -- И он принялся перечислять, загибая вальцы, те иностранные фирмы, где из-за отсутствия эффективных средств спасения гибли испытатели. - Но вам же известно, -- сказал Руканов, что на С-441 смонтировано специальное устройство для покидания самолета в аварийном случае. Оно имеет автономное электропитание, независимое от... - Ну и что? -- насмешливо прервал Углин. -- А если лайнер поведет себя как "девятка"? Второй раз противоштопорный парашют может и не сработать. - Во-первых, на "девятке" не было, а на лайнере установлен автоматический указатель углов атаки и перегрузки, а во-вторых, смонтированное на нем устройство для аварийного покидания самолета в свое время испытывалось в летном институте. Есть заключение. - Ну и что? -- тем же тоном повторил Углин. -- Оттого, что летчики будут знать, при каких обстоятельствах началось сваливание, им не легче будет выбираться, если машину все-таки придется покидать. А что касается упомянутого вами заключения об испытании подобного устройства, то оно проводилось в летном институте на совсем другом самолете значительно меньшем. Об этом написано упомянутое вами заключение. Все эти аккумуляторы, тросы, лебедки, -- Углин пренебрежительно махнул рукой, -- несерьезно... Что вы будете делать, -- он посмотрел на Долотова и Чернорая как на неразумных детишек, -- что вы будете делать, если в этой городьбе что-нибудь заест? И в какой ситуации придется включать лебедки? Не забудьте, вас двое, покидать самолет надо по очереди. Словом, лайнер надо "опрыгивать". Нужно проверить именно то устройство, которое стоит на C-441. - Вы правы, -- сказал Долотов. -- Устройство должно быть испытано. На лайнере. В полетных условиях. В комнате стало тихо. Никто не ждал, что именно Долотов поддержит Углина. И меньше всех -- Руканов. - Вячеслав Ильич, вы тоже так считаете? -- Володя повернулся я Чернораю, чуть вздернув в иронической усмешке уголок сжатого рта. Руканов был уверен, что тот из одного чувства противоречия ответит отрицательно. Гай сидел за председательским столом и тяжело переживал эту паузу. Если Чернорай скажет "нет", его возражение ничего не изменит, Углин все равно настоит на своем. Гай-Самари знал, что, не случись этого разговора, Чернорай, как и Долотов, принялся бы за испытание лайнера вообще без всяких приспособлений. Но коль скоро о них заговорили, возражать Долотову-- значит заниматься дешевой бравадой. А нет ничего опаснее для репутации летчика-испытателя, как вольное и невольное намерение выставить себя готовым идти на больший риск, чем твои друзья. Одно дело -- рисковать по своему почину и получать выговоры, как это случилось с Долотовым, другое -- заранее возвещать о готовности перещеголять других. А Чернорай, глядя на Углина, вспомнил, как восхищался ведущий первым вылетом лайнера, что говорил, поздравляя его, Чернорая, а заодно и Лютрова, который тоже любил этого нескладного человека. Вспомнив все это Чернорай со всегдашней кажущейся безучастностью к происходящему спокойно произнес: - На производстве должна быть техника безопасности. Углин удовлетворенно склонил голову и ткнул указательным пальцем в очки над переносьем. Жест получился очень похожим на тот, каким выражают нелестное понятие о чьих-либо умственных способностях -- и на секунду Руканову показалось, что это относятся к нему. Он не сразу понял, что ошибся, а потому забыл, как собирался возразить. Тем временем поднялся Гай-Самари. - Предлагаю вынести такое решение: выходить на расширенный методсовет после опробования устройства для аварийного покидания самолета. В том случае, разумеется, если испытание даст положительные результаты... Есть возражения? Возражений не было. Вернувшись в занимаемый им кабинет начальника отдела летных испытании, Руканов аккуратно присел в поворотное кресло за письменным столом, достал из кармана маленький кусочек замши, старательно протер очки, вздел их, убрал замшу, оглядел стол и, сложив пальцы, как буддист на молитве, задумался. Нужно было хорошенько осмыслить столь неблагополучно сложившуюся для него обстановку на методсовете. До сих пор Володя считал, если его и подводили (тот же Белкин), то сам он безупречен, потому что из свойственной ему осторожности не предпринимал ничего сомнительного, не вводил никаких новшеств. Руканов и впредь не собирался связывать себя какими-то нововведениями. Он хорошо понимал, что в том налаженном временем и особенностями опытного производства механизме, каким была летно-испытательная база, нельзя ничего менять, если эти изменения не вызываются требованиями дела. А до тех пор установившийся стиль работы -- лучший. Да и вообще легче выстроить новый завод, оснастить его самым современным оборудованием, набрать и обучить людей управлять им, чем заменить какое-нибудь одно звено в цепи сложившегося заводского уклада. Замены эти происходят настолько болезненно, обнаруживают столько неожиданных препятствий, касаются стольких людей, их интересов, поднимают такую непросто объяснимую волну противодействия, что брать на свою голову подобные дела рискуют лишь очень энергичные люди. И очень верующие в то, что они делают. Володя не относил себя к их числу, хотя и возраст, и образование, и современные взгляды создавали у окружающих представление о нем как об инженере "новейшей формации". Руканов здраво рассудил, что по-настоящему заниматься производством -- это потная, "грузовая" работа, та самая горка, которая укатала не одну "сивку". Была другая, не менее обширная область, где можно прослыть ревнителем современных веяний и при этом не сделать ровным счетом ничего. Область эта именуется администрированием и представляет собой вечно девственный край для освоении. Нет ничего, что столь же легко может быть поставлено в вину подчиненному и что потребует от него больших усилий для оправдания, как, например, его отношение к своим обязанностям. И Руканов никогда не упускал случая потребовать от подчиненных "должного отношения". Обнаружив две ошибки в служебной бумаге, он говорил машинистке: - Ваша обязанность не просто стучать по клавишам, а делать это по-русски. Машинистке было под сорок, ее десятилетний сын болел полиомиелитом, но даже когда появились необратимые последствия болезни, женщина не рыдала так, как после замечания Руканова, этого сухого, трезвого, образованного человека в ограненных очках. - Где дежурный автобус? -- спрашивал Руканов диспетчера Гаврилыча. - Только что был, -- кто-нибудь уехал... Вам что, прислать? - Как же вы пришлете, если не знаете, где он? -- отвечал Руканов и наставительно прекращал разговор. - Почему вас нет на месте? Я звоню второй раз, -- четко выговаривал Володя начальнику отдела эксплуатации. -- Вы обязаны находиться на своем рабочем месте. Руканов не повышал голоса и не превышал полномочий. Он проявлял власть, власть проявляла его. Он был неприятен всем, но неуязвим, а значит, неприятен вдвойне. Самого его это не трогало, он не искал "дешевой популярности". Производство есть область практической деятельности, а не институт духовного усовершенствования. Для дела необходимо, чтобы личность функционировала, то есть была подчинена производству "от и до". Дело страдает не от нравственного самосознания человека, а от его недостаточно ревностного отношения к своим обязанностям. Цена работнику -- в степени его пригодности для того дела, к которому он приставлен, а кто и что думает об этом работнике, питают ли к нему расположение окружающие или нет -- это из области гуманитарных понятий, технический эффект которых равен нулю. В "аппарате" каждый должен помнить о своих обязанностях, знать свое место, быть готовым неукоснительно выполнять распоряжения сверху, и Руканов изо всех сил старался показать себя человеком на своем месте, не забывая, что для этого недостаточно знать дело, нужно уметь производить впечатление хорошего работника. И мог ли он предполагать, что его подстерегает удар именно с той стороны, откуда он меньше всего ожидал?.. Казалось, все шло как надо. Еще три дня назад он доложил Соколову, что С-441 подготовлен для полетов па большие углы и что дело лишь за утверждением программы на расширенном методсовете. Не только доложил, но и был уверен, что машина действительно готова. Теперь, воображая неминуемое объяснение с Главным и все то, что ему, Руканову, придется говорить об отсрочке полетов, Володя до хруста стискивал тонкие белые пальцы -- настолько унизительным представлялось ему это объяснение в сравнении с тем обстоятельным, немногословным, вполне корректным докладом, который он сделал Соколову, сообщая о готовности лайнера. Руканов в этом докладе предусмотрел все, что могло интересовать Главного, -- и подготовку летчиков, и монтаж экспериментального оборудования, и киносъемку некоторых режимов с самолета сопровождения. Что же подумает о нем Соколов? Мало того. Теперь летчики -- и не только они -- будут говорить, что Углин занимается лайнером добросовестнее, чем это делал Руканов! Володя и без напоминания Углина понимал, что устройство не отличается надежностью, как понимал и то, что во время "опрыгивания" нельзя предусмотреть всех условий, при которых, возможно, придется этим устройством воспользоваться: кто может сказать, как поведет себя лайнер после сваливания? Но ведь и Углин все это отлично представляет! Зачем же поднимать вопрос об этом "впрыгивании"? Чтобы противопоставить себя Руканову? Вызвать у руководителей КБ недоверие к его опыту, то самое недоверие, которое так недвусмысленно выказал Боровский на методсовете перед несостоявшимся вылетом дублера? Но побуждения Боровского ясны, а вот Углин чего добивается? Однако спорить с Углиным, а тем более с летчиками, означало для Руканова рубить сук, на котором сидишь: требования летных экипажей, связанные с безопасностью полетов, обжалованию не подлежат, их нужно выполнять. Первым поддержал Углина Долотов... Так и должно было случиться. То ли еще будет, когда вернется Данилов, и Руканов перейдет на прежнюю работу, а Долотов обоснуется на С-441! Ему история с характеристикой, наверное, в подробностях известна от Гая-Самари. На минуту вообразив, скольких людей он успел восстановить против себя, пока замещает Данилова, Руканов почувствовал смутную тревогу. Но тут он укорил себя за то, что теряет драгоценное время на вещи ненужные и малозначащие, когда следует серьезнейшим образом обдумать первоочередное. Но поскольку для него не было ничего более первоочередного, чем зарекомендовать себя в полной мере пригодным для повышения в должности, поскольку только эта цель владела им безраздельно и подсказывала направление размышлений и действий, ему трудно было отличить одну тревогу от другой. На память пришел разговор с главным инженером производственной части летной базы. Он обещал выпустить дублер после доработок раньше срока. Вот и Белкин уже приходил хлопотать насчет наземного экипажа. Впрочем, Белкин -- себе на уме, опасается, как бы на дублер не посадили кого-нибудь из молодых, кто растянет испытание самолета до второго пришествия... С высоты собственных устремлений Руканов презирал устремления Ивочки, считая, и не без основания, что Белкин принадлежит к "товариществу с ограниченной ответственностью", представители коего никогда не связывали достижение целей с необходимостью блюсти апломб. Но как бы то ни было, интересы Руканова и Белкина совпадали: и тот и другой, пусть по разным причинам, всячески противились работе Долотова на лайнере. "Скорей бы кончал Журавлев свои эксперименты, -- думал Руканов. -- Чем раньше Долотов начнет летать на С-224, тем лучше". Пока его не посадили на лайнер, Чернорай был куда покладистее. "Ни капли самолюбия", -- пренебрежительно подумал о нем Руканов, не замечая, что противоречит себе: все то, что было до сих пор удобно в характере Чернорая, стало никуда не годным, как только сделалось помехой Руканову. Посидев в неподвижности еще несколько минут и не найдя в своих размышлениях ничего утешительного, Руканов потянулся к телефону -- нужно было связаться с летным институтом и просить прислать на фирму парашютиста-испытателя для "опрыгивания" лайнера. 10 После майских праздников Долотов перебрался за город. В первый день вместе с ним и Костей Караушем на дачу приехала Даля. Долотов избегал обращаться к ней по имени в подражание Косте, но и спросить, как ее величают, тоже было неловко; отчество могло смущать ее или "неблагозвучностью", или, что всего вероятнее, она могла считать, что ей еще рано, еще не по возрасту называться по имени-отчеству. Впрочем, если бы не положение хозяйки дачи, вряд ли он раздумывал, как ее называть. Но вскоре Долотов забыл об этом. Простота и естественность Дали очень располагали к себе, устраняли все недосказанное, все недомолвки первого знакомства. А это немаловажно: всегда легче живется в доме человека, к которому испытываешь расположение. Даля водила его из комнаты в комнату, раздвигала шторы, распахивала окна, что-то прибирала, что-то встряхивала, мимоходом расспрашивая о его семейной жизни. Отвечая, Долотов с недоумением обнаруживал, как немного нужно слов, чтобы кому-то постороннему стало понятно, кто он таков и почему, столько-то лет прожив с женой, ушел от нее. Все выходило ясно и заурядно. По попробуй то же самое объяснить себе! Едва примешься за дело и тут же по уши увязнешь в причинах и следствиях, обвинениях и сомнениях, обидах и угрызениях совести, в сопоставлениях прошлого с настоящим... С той же обезоруживающей непосредственностью, с какой Даля интересовалась его жизнью, она рассказывала о себе, о своем неудачном замужестве, как если бы воочию убедилась, что такому человеку, как он, да к тому же другу Кости, можно говорить обо всем. Долотов терпеливо слушал ее, ходил за ней по пятам, прилежно оглядывал комнаты и все, что в них было, пытаясь составить представление о людях, которые здесь жили. На этажерке из декоративно подпаленного бамбука он обнаружил книгу Данте "Новая жизнь". Она лежала среди словарей, справочников оптовых цен на металлоизделия, машины и оборудование. Старинный рисунок в книге, изображающий встречу поэта с красавицей Беатриче, внезапно пробудил в Долотове далекое и летучее, как дыхание, юношеское предощущение любви к своей Беатриче, к той неведомой, единственной женщине, как бы сотканной из слов сонетов, -- прекрасной и бесплотной. Но, едва появившись, ощущение это тут же исчезло. Зачем оно приходило? Что предвещало? Новую жизнь? - Это очень старое издание, -- сказала Даля. -- Хотите, подарю? - Спасибо. Прохаживаясь по участку, оглядывая добротно сделанный дом, окруженный плотвой рощицей берез, пристройки, яблоневый сад, кусты красной и черной смородины, посаженные вдоль плотного забора, за грядками с клубникой и ревенем, Костя приговаривал: - Да, хорошо, у кого такой папа. А у кого ни папы, ни мамы? Но что бы он ни говорил, Даля оставалась невозмутимой, и даже когда он по-свойски потрепал ее за двойной подбородок, она посмотрела на него скорее снисходительно, чем осуждающе, и, повернувшись к Долотову, заметила: - Он, как мальчишка, хочет казаться хуже, чем есть. - Для чего? - О, причин -- хоть отбавляй! Костя промолчал, лишь коротко поглядел на Далю. Глаза его были настороженно сощурены, словно он ждал первого же ее промаха, чтобы приняться палить в ответ. Начатый в саду разговор продолжился на террасе, где они присели "на дорожку". Вспоминая потом этот разговор, Долотов понял, что оказался тем самым третьим лицом, без которого, как без посредника, иным не удается ни высказаться самим, ни выслушать других. Откуда-то тянуло дымом прошлогодней листвы, пахло намокшими за весну и еще не высохшими досками заборов, влажной землей. Солнце висело где-то низко за деревьями, его лучи касались вершин лишь самых высоких берез. - Он только и делает, что старается показать, будто всегда был таким, -- говорила Даля, глядя на Костю с шутливой укоризной. - Он был другим? - Еще бы! Он был славным парнем. Я таких и не знала. То есть я никаких не знала, но у меня хватило ума понять, что мне повезло. Никакая девушка не забывает, как с нею обошлись, когда она еще ничего не понимала. -- Щеки ее тронул легкий румянец. -- На людях он всегда немного хвастал, но я-то знала, какой он. Костя хотел было что-то сказать, но лишь вздохнул и поглядел в потолок. - Зато потом он очень постарался все испортить. - Ничего я не старался. - Еще как! Костя резко поднялся, вышел во двор, отыскал там старые грабли и принялся сгребать листья. - Вот всегда так. То ничего, а то... Конечно, ему обидно. Что ни говори, эти пятнадцать лет, их не вычеркнешь. Вся наша молодость... Разумеется, я тоже была виновата, мне нужно было пойти к нему, найти его, а я отступилась. "Людям всегда кажется, что все нескладное в их жизни -- это следствие того, что когда-то они не догадались или не захотели сделать самое нужное и самое важное, -- думал Долотов, слушая погрустневшую Далю. -- Но, ошибаясь, человек обязан понять, где выход. Вот главное. И уже не отступаться. Иначе вся жизнь от рождения до смерти, от начала до конца будет бестолковой". - В шкафу два пледа, одеяло и подушка. Постельное белье в комоде, -- говорила Даля, когда Долотов отвозил их с Костей в город. -- Стелите где угодно: хотите на тахте, хотите па кровати, в маленькой комнате. Магазин недалеко, на краю деревни, ресторан на междугородном шоссе, рядом со станцией обслуживания автомобилей. А если надумаете сами готовить, на кухне газовая плита, только надо открыть баллоны, они в ящике за стеной дома. По всему было видно, в этой заботе о нем сказалась рука Кости Карауша. Но Долотов не пользовался ни бельем, ни кухней, ни огромным, как гроб, "телефункеном", спал в трикотажном костюме под золотистым одеялом, по утрам ходил на реку или полоскался под холодным душем в будке с черной бочкой на крыше, там же брился, потом кипятил чай в электрическом чайнике и уезжал на работу. Странно было слышать свои шаги в пустом доме, двигаться, одеваться, зная, что рядом никого нет. Он никак не мог привыкнуть к тишине, к шороху деревьев, к раскачиванию ветвей плакучих берез за окном. Если город давно притупил внимание к себе, научил сторониться назойливости шума, мельтешения лиц, ныли, пестроты, то здесь он невольно тянулся слухом к каждому шороху, скрипу, здесь все бросалось в глаза, здесь, наконец, он обнаружил, что не все в городе было скверно. И даже обрадовался, когда Витюлька передал ему приглашение Игоря "прибыть на плов"; металлург получил-таки свою премию. ...Стол был накрыт на тринадцать персон, о чем Долотов узнал от матери Игоря, Евгении Михайловны, едва ступив на порог вместе с Извольским. Хозяйка говорила это каждому входящему, так что для тех, кто был в квартире, в этом повторении слышалось заклинание духов неудачи. У Евгении Михайловны было тонкое выразительное лицо и красиво поседевшая голова, приставленная к нелепому туловищу, состоявшему, казалось, из слишком больших костей. Она напоминала тех уродливо нескладных женщин, чье уродство хоть и явно, но не вдруг определимо. Таким женщинам все очень трудно дается, даже дети, и они их не просто любят, а проживают рядом с ними свои вторые жизни, более прекрасные, чем первые. И готовы на все, защищая свое богатство, а две разные, по-разному прожитые жизни предполагают в них и ум, и опыта ость, и непримиримую властность. К оговоренным семи часам вместе с хозяевами в квартире собралось одиннадцать человек: маленький, высохший, внимательно слушавший всех, но молчаливый старичок -- брат погибшего в войну отца Игоря, известного военного; бабушка Игоря по матери, в прошлом видная журналистка, сохранившая до старости нотки очарованности в голосе; два соавтора-лауреата с женами; худенькая девушка, которую словоохотливая бабушка называла невестой Игоря и "своей сестрой", потому что та была младшим научным сотрудником института языковедения; Витюлька и Долотов. В ожидании приглашения к столу, сиявшему хрусталем и фарфором посреди большой комнаты, Евгения Михайловна наказала мужчинам развлекать женщин, затем включила серый магнитофон, что стоял на маленьком рояле, и принялась расставлять там и сям хрустальные, тяжелые, как булыжники, пепельницы. В это время послышался очередной звонок в квартиру. -- Это двенадцатый и тринадцатый! -- оповестила Евгения Михайловна, заторопившись к дверям. И через минуту вернулась вместе с Валерией и Одинцовым. Как бы ни была неожиданна эта встреча для Долотова, оп все-таки не мог не заметить, что припоздавшие гость были представлены с той осторожной церемонностью, каковой хозяева выдают свое особое отношение к определенной категории приглашенных, которых видят впервые, но "премного наслышаны". Из-за шума в комнате ни манерность представления новых гостей, ни сами гости ни произвели на собравшихся особого впечатления. Говор лишь слегка поутих, чуть притормозил течение, чтобы каждый мог скользнуть глазами в сторону новоявленных, улыбнуться, кивнуть, произнести слова привета, и приостановившиеся беседы покатили по прежним ухабам. Валерия не вдруг приметила Долотова, но когда увидела, то в первую секунду явно растерялась, а затем разгневалась на себя; волнение обернулось досадой, на красивом лице обозначилось выражение упрямого сопротивления... Чему? Может быть, в глазах Долотова слишком ясно определилось нелестное отношение к ее появлению с Одинцовым? Державшийся у нее за спиной Одинцов увидел Долотова сразу, словно искал его, тут же кивнул с тем равнодушным видом, который как бы говорил: я загодя знал о нашей встрече, предполагая твое недружелюбное отношение к ней, но я всего лишь сделал свое дело, привел Валерию и теперь умываю руки. И даже присел не рядом с ней, на один из стульев, а на угловую софу, в компанию к Витюльке, соавторам и их женам, и, пока соавторы изощрялись перед Извольским в аргументах "про" и "контра" новой гипотезы (после получения премии все кажется по плечу), Одинцов принялся рассказывать анекдоты. Одна из жен соавторов вначале сдержанно, с оглядкой, а там все раскатистей хохотала, в то время как жена другого соавтора, которой тоже хотелось посмеяться, лишь досадливо улыбалась. Наконец не выдержала, сдвинула Извольского и мужа к одной стороне и пересела поближе к Одинцову, принявшему ее с очаровательной улыбкой. Долотов едва сдерживал себя от того, чтобы встать и уйти -- до такой степени он почувствовал себя лишним, заметив почти презрительное выражение на лице Валерии, когда она обнаружила его среди гостей. Поглядев, как устроились "двенадцатый и тринадцатый", Евгения Михайловна заторопилась на кухню, где ее сын алхимничал над пловом. - А это из собрания бывалого авиатора, -- травил Одинцов. -- Курсанты собрались прыгать с парашютом... Женщины смеялись так громко, что заставили замолчать даже соавторов. Витюлька воспользовался случаем и присел рядом с Валерией, радушно улыбнувшейся ему. Молчаливый старичок, приглядевшись к гостям и послушав каждого из них, не без удовольствия принялся разглядывать бухарские ковры, льдистое великолепие хрусталя за стеклами горки, старинный рояль с магнитофоном на нем, почти дворцовую драпировку окон, затейливую люстру, темно-вишневую обивку мебели и уставленный дулевским фарфором стол. Скрестив руки на груди, он как бы напитывался убранством квартиры, ни разу не повернув головы в сторону Одинцова, словно там не было ни смеха, ни восклицаний. Некоторое время и Долотов вслед за стариком оглядывал наследное жилище, в котором находил много общего с коврами, секретерами, фарфором и горками Риты Арнольдовны... Пришла на память Лия -- она ни разу не позвонила ему, не спросила, почему он ушел, где и как живет. Что ж, по-видимому, прекрасно обходилась и без его объяснений. - Я не позволю вам скучать! Идите сюда. -- Долотова взяла под руку шустрая бабушка Игоря. Он присел рядом с ней, и бывшая журналистка принялась говорить об отличиях, "литературы будней" от прочих видов словесного творчества, обращаясь разом и к Долотову и к невесте Игоря, вежливо кивавшей на вопросительные междометия литбабушки. Невеста относилась к редкому в наше время типу девушек душевно утонченных и мягких, чьи жизни обойдены сильными привязанностями, переживаниями, страстями, и это откладывает на них отпечаток какой-то стерильности. Они робки, деликатны, все в них благопристойно -- улыбка, глубина выреза на платье, цвет чулок и форма шляпок. У них одних несмело выступающая грудь выглядит так, будто обложена под платьем газетной бумагой. Долотов старался быть внимательным и заслужил комплимент. - Вы мне нравитесь! -- со смелостью ничем не рискующего человека сказала литбабушка. - Чем-то напоминаете Христа, но мужчинистее! И цвет лица несравнимо лучше!.. Долотову все труднее было поддерживать разговор. Как приемник с хорошей избирательностью, он цепко улавливал среди шума и суеты в квартире каждое сказанное Валерией слово, каждое ее движение. Быть с ней в одной комнате и не иметь возможности подойти -- это настолько сковывало Долотова, требовало какого-то приниженного ложного поведения, что порой становилось невмоготу, и он выходил в коридор покурить, благо литбабушка увлекалась магнитофоном. И оттуда, из затемненного коридора, рассматривал Валерию без опасения быть ею замеченным. Она сидела рядом с Извольский неподалеку от невесты Игоря, и один из соавторов, сунув руки в карманы брюк и положив ногу на ногу, уставился на Валерию как на главного докладчика научного симпозиума, только не умственным, а тоскливым собачьим взглядом, изредка переводя его на невесту Игоря, будто сравнивая девушек. Валерии было далеко до интеллигентности соседки, да что в том -- было написано на лице соавтора, -- что девушка в очках тихим голосом цитирует Заратустру? Что этот Заратустра по сравнению с темным пушком па верхней губе Валерии, шоколадной родинкой на ее шее? Невеста присаживалась не иначе как на самый кончик стула, а ходила так, словно пятками затирала следы за собой -- изящная, ломкая... - Красивая девушка, -- услышал Долотов. -- Вы ее знаете? - Да. В коридоре к Долотову присоединился внимательный старичок. - Грузинка, -- то ли оповестил, то ли спросил он. - Нет. Впрочем, не знаю... Теперь и Долотов заметил на лице Валерии то одухотворенное тихой печалью выражение, какое можно видеть на лицах грузинских красавиц: в их огромных медлительных глазах, в чеканном изгибе губ таится как бы предчувствие страданий от дарованной им красоты. - Я ее помню, вы меня понимаете? Да, ее. Она приносила что-то на комиссию. А что, затрудняюсь сказать. Может, платье, может, еще чего... Я вам не сказал, я работаю приемщиком в комиссионке. В этой девушке есть что-то настоящее, знаете. Без натяжки. Я еще тогда заметил. Не потому, что она красива, нет. В ней, знаете, деликатность высокой пробы. Я знал красивых женщин. Еще не очень давно они ходила в комиссионку чаще, чем старухи в церковь. В людях, знаете, бывает, что красота -- одна видимость, как у вещей. Старичок помолчал, выискивая, куда бы стряхнуть пепел сигареты. - У Жени пристрастие -- иметь все высшего сорта. Так когда эта девушка вошла, я подумал, что на этот раз Женя замахнулась "на всю катушку". И еще подумал, что рядом с Игорем она будет в медной оправе, вы меня понимаете? Но Игорь тут ни при чем. Это сначала мне показалось, что прилетела первая "пчелка" на его деньги. Вы меня понимаете? Он посмотрел на Долотова так, словно ждал вопроса, и, не дождавшись, продолжал: - Какой-то кретин сказал, что деньги не пахнут. Не верьте. Они не только пахнут, они имеют лицо. Все зависит, кто и как их зарабатывает и на что тратит. Это легко понять, когда видишь, как человек начинает складывать потрепанные изгаженные бумажки и засовывать в карман дорогого пиджака, или когда их вынимают из ароматного нутра дамских сумочек... Все имеет свой запах. И деньги и вещи... А вещи, знаете, много могут рассказать. От них всегда идет запах жизни человека. Они всегда выдают своих хозяев, и даже тайные склонности. Как бы там небрежно клиент ни разворачивал сверток, как бы он ни был одет и как бы ни смотрел на меня, я по запаху вещи понимаю, кто он. Или это скупердяй, который вернулся из-за границы с тремя нейлоновыми шубками; или это прожившийся актер, и ему позарез нужно взять четвертной за сторублевый плащ; или это студентка, которая принесла мамин оренбургский платок, потому что за нее никто не платит ни в кино, ни в сосисочной; или это забулдыга, встряхивающий только что почищенный бензином, давно уже не модный пиджак... Все несут с вещами запах своей жизни. Вы меня понимаете? И если я вижу перед собой ни разу не надеванный монгольский реглан с его благородным ароматом кожи, это, знаете, кое-что говорит о владельце. Монгольский реглан -- это целая эпоха, которую тоже сдали в комиссионку. Когда начинаешь разбираться в вещах, начинаешь понимать людей. Это не просто, знаете. Тоже наука. Старичок улыбнулся чему-то и прибавил: - Было время, когда во всем городе один я отличал драп кастор от сурлагана... Вы меня понимаете? - От чего? -- спросил Долотов и подумал: "Жулик какой-то". - Вот и приемщики, как и вы, даже не знали, что это такое. А сурлаган -- это берете светло-серое шинельное сукно, красите в синий цвет, потом бреете ворс безопасной бритвой, обрезаете до нужной ширины и натираете растопленным на ладони сливочным маслом, чтобы придать сукну характерный для кастора блеск. Да еще "для булды" посыпаете его нафталином, делаете вид, что вы его вынули из сундука бабушки. Цена на отрез после такой обработки возрастала вдвое. Сурлаганщики имели свою копейку... Только не у меня. Вы понимаете? Старик хитро посмотрел на Долотова и, словно заручившись его снисходительностью, стряхнул пепел прямо на пол. Он замолчал потому, наверное, что в комнате стало тихо. Невеста Игоря стояла у рояля, между литбабушкой и Одинцовым, и негромко говорила, по-учительски разделяя слова: - Кем, в нравственном понимании, проживет человек в наше время, определяет не род занятий и не то, что мы предложим ему почитать, а его общение с людьми. Общение людей в конечном счете всех со всеми -- вот самая действенная наука. И если это общение будет лишено красоты, добра, возвышенных правил, если между мужчиной и женщиной мы будем видеть только сходство и не замечать различий, а это очень даже может быть при ложно понимаемом равноправии, то никакое образование, даже гуманитарное, не воспрепятствует дурному в человеке. Чтобы поступать "как надо", человек должен на собственном опыте удостовериться, что это достойнее, чем "как мне хочется". Ей отвечал Одинцов, которого литбабушка слушала как бы даже с наслаждением, любуясь его барственным баритоном, его большой головой. - Ныне простота общения -- бзик, -- сказал Одинцов. Услыхав это слово, старушка опустила голову так, словно собиралась бодаться, видимо, ей послышалось в нем что-то неприличное. - Как вы сказали? - Бзик. То же, что и хобби, только по-славянски и более точно определяет суть явления. Долотову мало-помалу все надоело -- ожидание, разговоры, голос певицы из магнитофона... Он дал себе слово найти предлог выбраться из квартиры сейчас же, как только пройдут первые минуты программной трапезы. Идти в комнату не хотелось. Он стоял и стоял в коридоре напротив распахнутых дверей и непрерывно курил, чтобы это его стояние в стороне от всех не выглядело странным, не бросалось в глаза. Справа от стола, на угловой софе, уютно расположились Извольский, жена одного из соавторов и Валерия. Здесь, будто в пику отвлеченным материям, о которых шла речь возле рояля, говорили о "мирском", о том, "что почем", где играет пятая жена знаменитого итальянского кинорежиссера и какими достоинствами должны обладать мужья. Жена соавтора, маленькая, вертлявая, с какими-то лисьими несытыми глазами и ультрасовременными взглядами, считала, что главное достоинство мужа -- его профессия. - Да и вообще профессия -- это и есть человек, -- говорила она. - Вот как? -- Извольский откровенно усмехнулся. -- Вы где работаете? - Я? Нигде. Значит, пустое место? - Это не мой вывод. - Но ваша логика. - Нет, ваша! -- Извольский рассмеялся. Чувствуя, что попала впросак, дама принялась объясняться: - Я окончила юридический, работала в НИИ консультантом. Но муж против. А вообще я могла бы прекрасно устроиться на киностудии, у меня есть связи. - Лицедействовать? - Сниматься, -- пояснила дама, не очень уверенная, что это то же самое. - У вас талант? - Не смешите. В кино главное -- обнахалиться. - Главное -- что? - Обнахалиться. Освободиться от стеснительности. - Ах, так? "Главное, обнахалиться, -- усмехнулся Долотов. -- Словно ты еще не обнахалилась". Не злобствуй, -- тут же одернул он себя. -- Если тебе не везет, это не ее вина". Мать Игоря вернулась из кухни и объявила, что плов поспевает, и попросила гостей освободить для него место в середине стола. Все в комнате дружно принялись теснить богатую сервировку. Вставшая у Стола рядом с Извольским Валерия показалась Долотову ниже ростом, почти вровень с Витюлькой. А когда отошла, Долотов увидел, что на ней простенькие черные босоножки на очень низком каблуке. Едва он присел к столу, как Игорь внес внушительный казан с пловом. Водруженный на богатую столешницу черный от копоти сосуд выглядел модной грубостью рядом с позолотой фарфора. - Вот! Готово! -- объявил Игорь. Евгения Михайловна стояла рядом, переводя глаза с сына на гостей, будто выискивала, нет ли среди них кощунственно сомневающихся в талантах ее единственного. - Друзья, одно условие! Никаких речей, тостов! Никаких поздравлений, никакого ритуала! -- Игорь прижал руки к груди, -- Это не кутья, а плов, не надо портить его вкус. Очень прошу! Это было хорошее начало. За столом сразу стадо легко, весело и громогласно. - Вы от меня прячетесь? -- услышал Долотов и только тогда заметил, что Валерия присела рядом. По другую сторону от нее сидел Извольский, как видно, взявший на себя обязанности ее кавалера. Долотов смешался. Он был почему-то уверен, что она знает, не может не знать, что он думает о ней, и никак не ожидал увидеть ее рядом, а того менее -- услышать вот это дружелюбное обращение. - От вас надо прятаться? -- уступая непонятному желанию одернугь ее, спросил он и отвернулся, чувствуя на себе ее взгляд, как чувствуют солнечный зайчик. Она повернулась к Извольскому, а Долотов услыхал, как весело и легко они заговорили. "Ты никогда не умел разговаривать с женщинами, -- сказал себе Долотов. -- А с кем ты умел разговаривать?" ...Вечер затянулся. Все были в меру оживлены, все много говорили, но уже не о литературе, а о плове, грибах, осетрине, об умении пить "в плепорцию", о минувшей зиме, хоккее, а та минута, которая подсказывает гостям, что пора и честь знать, все не приходила. Наблюдая за сидевшим напротив Одинцовым, ставшим к концу вечера притягательный центром внимания, Долотов представлял его рядом с Валерией и чувствовал в душе нарастающую обиду. - Непростой вы какой-то, Борис Михайлович, -- услышал он игриво-доверительный голос жены соавтора, сидевшей справа от Долотова. -- Честное слово! Рядом с вами только и думаешь, как бы не ляпнуть чего или повернуться не так! Разве мужчины такими должны быть? - А какими? -- Долотов спросил это с таким озабоченно-заинтересованным видом, словно ему посулили сообщить чрезвычайную новость. - Сказала бы, да, знаю, высмеете... -- Она уже была не рада, что начала разговор. - То есть как? - Ну, не высмеете, так про себя... определите. Возле вас вообще не знаешь, куда себя девать. А вот для Анатолия у любой женщины все на ней хорошо... -- Сморозив глупость, она покраснела и досадливо обронила, чтобы хоть как-нибудь выбраться из дурацкого положения: -- Проще надо быть. "Опростилась, -- подумал Долотов. -- Дальше некуда". Витюлька весь вечер ее отходил от Валерии, был ловок, умен и хорош собой -- так думал он потом. Магнитофон неутомимо гремел. Так гремел, что нельзя было не удивляться, как этот серый пластиковый ящик не взорвется от собственного грохота. А Извольскому только того и нужно было. Он то и дело приглашал Валерию танцевать, а она охотно шла, ни разу не выразила неудовольствия. Но, вспоминая потом о своей лихости, Витюлька забывал, что своим оживлением долго и без особого успеха пытался подавить душевную робость. - Ты что-то разошелся сегодня, жуткое дело! -- усмехнулась она. - Тебя увидел! -- ернически отозвался Витюлька и, словно испугавшись собственной дерзости, виновато прибавил: -- Я ведь люблю тебя. - Выпил, что ли? -- рука ее, лежавшая на ладони Витюльки, дрогнула. Валерия прижала подбородок к его плечу, пряча лицо. - Не веришь? -- чужим, непослушным голосом спросил он. Она долго молчала и ответила, не глядя на него: - У меня будет ребенок. 11 На аэродроме появилось новое лицо -- парашютист-испытатель Миша Курочкин, человек двадцати шести лет, широкогрудый, низкорослый и крепкий, как дубок. Он сразу всем приглянулся, в особенности Косте Kapаушу. Курносое лицо парня так и светилось невозмутимой уверенностью в себе, глаза -- понятливостью: нет, мол, ничего загадочного в этом мире, хороша земля, небо, облака, дождь, ведро. С той же доверчивостью относился он и к тому, что испытывал, был непоколебимо уверен в надежности всех тех ремней, костюмов и приспособлений, которые на него надевали. Миша очень располагал к себе непосредственностью, общительностью, ясноглазым доверием ко всему и всем. Он был одного роста с Витюлькой, но маленькая фигурка Извольского выглядела в сравнении с фигурой Курочкина так, как выглядит законченная отполированная статуэтка рядом с наспех обработанной заготовкой из того же материала. В первый день своего появления в шумной комнате отдыха Миша был представлен летчикам лайнера -- Чернораю и Радову. - В газетах писали, скоро пассажиров повезете? -- уважительно поинтересовался Курочкин, невольно вызывая улыбки своим простодушием. - Мы -- со всем нашим удовольствием, -- дурачась, отозвался Радов. -- Да, говорят, не справляемся, вот какое Дело. Ты вот, спасибо приехал, подсобишь. Еще один ас посулил. На тебя да на него вся надежа. - Кто такой? -- спросил Курочкин, решив, что речь идет о парашютисте. -- Может, знаю? Радов не торопился отвечать. А стоявший неподалеку Долотов молча ждал, еще не веря, что о нем может столь пренебрежительно говорить этот молодой летчик. Наступила тяжелая пауза: Радов, здоровый, мрачноватый парень с плоским затылком боксера, не умел шутить, а Долотов не понимал шуток, во всяком случае, так считали многие. Раньше других почуяв неладное, Костя Карауш взял Курочкина под руку. - Он у нас шутник, -- сказал Костя. -- Ему бы в цирке выступать. - А ты, радист, дыши в сторону, понял? -- угрожающе произнес Радов, явно отыгрываясь на Косте за свою нерешительность перед Долотовым. - О! Чуешь? -- Костя качнул головой в сторону Радова. -- Прямо Козьма Прутков! Миша, я что хотел спросить... У тебя редкая специальность, ты тоже мог бы выступать в цирке. Видел в кино -- женщину выстреливают из пушки? - Видел. Киношники горазды "лапшу вешать", -- лениво тянул Курочкин. -- В своих туфельках она бы ни в жизнь не выдержала перегрузки, да еще стоя. - А ты действуй по науке. Достань старую катапульту, размалюй ее всякими узорами и валяй. - Стоп, Макарий, тут плетень!.. А куда катапультироваться? В потолок? Башку расшибешь. - В потолке сделают дырку. Туда проскочишь, а обратно на парашюте. И читаешь стихи! Представляешь эффект? - А если отнесет на какую-нибудь крышу? Темно, кошки бродят, а ты пятый угол ищешь. И кошек я видеть не терплю... Раз пришел к ветеринару сделать собаке прививку, а у него в углу кошка с котятами. Только взошел на порог, она как бросится! Я в дверь, а она вцепилась, понимаешь, и висит. Еле отцепили. Ветеринар мазал, мазал зеленкой. Смеешься, а мне на другой день с вертолета прыгать. Я саккуратничал, оттолкнулся слабо, и унтом за какую-то скобу зацепил. Унт так и остался на вертолете, а я в одной портянке приземлился. Пока спускался, ногу чуть не отморозил -- дело под Новый год. - И как ты попал на эту работу? - Как... Поступил после армии на аэродром слесарем. А там послали катапультный стенд собирать. Когда смонтировали -- дайте, говорю, попробовать. Это, говорят, для парашютистов. А я кто? Три года в десантных войсках служил. Ну, поглядели военный билет и в комиссию, обрадовались... - А не взяли, так и работал бы слесарем? - А чего? Работа как работа. - Я не о том. Тянуло к парашютам? - А чего? Интересно. Раз, правда, чуть не задохся -- выскочил из туполевской машины на скорости под тыщу километров спиной вперед, а вдохнуть нет сил, разрежение. Потом ничего, кресло ногой отпихнул -- и нормально. - Смелый ты человек, Миша! -- восхищался Карауш. - Будешь смелый, когда жареный петух клюнет. ...Салон лайнера напоминал тоннель: в нем убрали все кресла, пол устелили мягким полотном, а в хвостовой части за аварийным люком установили две лебедки, от которых к креслам летчиков тянулись тросы, оканчивающиеся легкоразъемными карабинами. После включения лебедка должны были подтянуть испытателей к аварийному люку, в каком бы положении самолет не оказался. Курочкин быстро уяснил, что от него требуется, сходил на самолет, где его ждала рослая женщина из отдела высотного оборудования, присел на отведенное ему место, выслушал подробную инструкцию, проделал пробные включения, осмотрел люк, в который ему предстояло прыгать, и сказал: - Добро. Суду все ясно. На когда вылет? Утром в день вылета Руканову позвонил Главный. Ощутив разом и значение того места, которое он временно занимал (в бригаду ведущих инженеров Старик не звонил), и удовольствие от того, что свидетелем события был сидевший в кабинете Гай-Самари, и холодок страха от неожиданного звонка, Руканов внутренне напрягся: непросто было соблюсти собственное достоинство в глазах Гая и произвести хорошее впечатление на Главного, когда не знаешь, о чем тот собирается говорить. Но разговор вышел настолько коротким, что Руканов не успел выразить на лице ничего, кроме растерянности. Главный наказал сообщить ему о результатах "опрыгивання" сразу же после полета. Приняв суровую краткость Старика за признак нерасположения к нему, Руканову, Володя раздраженно сказал: - Одни ищут дешевой популярности, а другие расхлебываются! - Ты о чем? Гай был одет в полет. Серебристо-зеленый комбинезон придавал его артистической фигуре юношескую стройность и как-то особенно был к масти его побелевшей шевелюре. Но и теперь можно было заметить, что радушные цвета корицы глаза его словно застыли, -- это случалось, когда он смотрел на Руканова. После случая с характеристикой Долотова (не желая усложнять отношений со старшим летчиком фирмы, к которому благоволил Старик, Руканов переписал характеристику) Гай стал присматриваться к Володе очень критически и открывал много неожиданного для себя. - Все о том же! -- отозвался Руканов, короткими касаниями пытаясь уложить поровнее чистый лист бумаги на стекле стола. -- Углин прекрасно сознавал, что настаивает на никому не нужном эксперименте! Никакое "опрыгиванпе" не прибавит надежности этому во всех отношениях ненадежному средству спасения! Глупая затея. - Но и противопоставлять себя Углину было не очень умно, -- сказал Гай. - Почему? - Ты дал понять, что твое участие в деле определяется некой формулой компромисса между твоей незаурядной личностью и служебными обязанностями. -- Гай остался доволен и хорошо высказанной мыслью самой по себе, и тем, что она была сформулирована вполне в стиле Руканова, на его языке, и тем, что содержала в себе продолжение разговора. - Что за компромисс? О чем ты говоришь? -- Руканов недовольно посмотрел на Гая. - Ты как бы дал обязательство точно следовать должностной инструкции. - Это называется по-другому. - Нет. Никак по-другому это не называется. Знать свои обязанности и согласиться выполнять их -- первое, по далеко не последнее условие, чтобы тебя признали человеком на своем месте. - Вот как? А Углин своим отношением к делу доказал, что он не на своем месте? Так, что ли? - Отношение к делу Иосафа Ивановича -- это даже не какое-то отношение, а безоговорочное участие. Никакой "дешевой популярности" он не ищет и ничего не добивается для себя. Человек этот на редкость глух ко всяким амбициям. Они -- забота людей, не столько делающих дело, сколько обеспокоенных поддержанием впечатления о своем присутствии в деле. - Допустим. -- Последнюю фразу Володя принял как к нему не относящуюся. -- Чего же добивается Углин? Кому и что даст это "опрыгивание"? - Насколько это в его силах, Углин заботится о самочувствии экипажа. - Да что они, дети? Поверят в это устройство после "опрыгивания"! - Поверят? Не думаю. Но будут чувствовать себя уверенней. Это да. Не случайно Долотов поддержал Углина. Говорить о Долотове Руканову не хотелось, и разговор иссяк. В раздевалке, за час до вылета, Долотов увидел Козлевича. Он только что закончил, пыхтя и отдуваясь, облачаться в комбинезон, выразительно подчеркивающий брюшко штурмана. Оглядевшись, Козлевич поманил Долотова пальцем. - Я тебе одну вещь скажу, только не лезь в бутылку... а там тесно. Как ты смотришь, что тебя в подмен Славки посадили? - А как мне смотреть? Начальству так хочется. -- Долотов вспомнил слова Радова и насторожился. - Это понятно. Начальству... Ему что? "Ага, этот волокет, как паровоз, вали на него!" А будь ты на место Чернорая? - Ну и что? Меня тоже снимали с "четырнадцатой". - Э, не ровняй! Ты тогда набуробил, я помню. Где тебе было рыпаться! -- Маленькие глаза Козлевича хитро сощурились, -- А тут совсем другой колер, тут и дураку ясно: если тебя сажают, значит, Чернорай вроде не волокет, не оправдал доверия. Ты вроде можешь, а он нет. Не чисто дело, Боря. - Ну и что прикажешь? Идти к Добротворскому: "Не хочу летать, Чернорай может обидеться"? Козлевич вздохнул. - Вообще, конечно, тут дело такое... Как это часто случается с добрыми людьми, Козлевич поторопился дать понять Долотову, что в этой истории вышло нехорошо, несправедливо, но стоило показать ему обратную сторону медали, и он почувствовал себя не по плечу озадаченным, если не пристыженным неожиданной сложностью того, что казалось ему простым и понятным. Он постоял, в недоумении прикидывая, что можно придумать, какой выход найти, но ничего не придумал и облегченно вздохнул, когда заглянувший в раздевалку летчик позвал его на самолет. - Ты чего не заходишь ко мне, Борис Михайлович? Живем, понимаешь, рядом, а ты носа не кажешь? Загляни, Мариша будет рада, -- сказал Козлевич, выходя из раздевалки. Замечание второго летчика лайнера насчет аса, который "посулил помочь" довести самолет, не очень задело Долотова. Он решил, что по молодости лет и неосведомленности о причинах его назначения на С-441 Радов, сам того не замечая, поставил в неловкое положение скорее себя, чем его, Долотова. Но если Козлевич нашел нужным сказать ему об этом, значит, не один Радов так думает. Долотов оглядел раздевалку. У окна стояли двое молодых парней. Ему показалось, что они умышленно не замечают его. И наверное, слышали разговор с Козлевичем. ...Во второй половине дня управляемый Чернораем С-441 поднялся в воздух. Долотов сидел в кресле второго летчика. А у окна комнаты отдыха сгрудились все свободные от полетов: интересно было посмотреть на работу Курочкина. Набрав три тысячи метров, Чернорай развернул самолет в сторону летного поля и предупредил парашютиста: - Приготовься. - Понял. - Включай сброс люка! С сильным хлопком вырвался и улетел аварийный люк. От резкой дегерметизации пустой фюзеляж наполнился туманной дымкой. Чернорай круто завалил машину на крыло. - Покидай самолет! - Понял! Курочкин щелкнул тумблером включения лебедки, и его, как альпиниста по крутой скале, поволокло вдоль ряда иллюминаторов. Долотову показалось, что у люка Курочкин замешкался, впрочем, ненадолго: мелькнули ноги в черных ботинках, и Миша исчез. Развернув самолет, Чернорай посмотрел на мирно висевший в небе белый купол парашюта. - Вроде нормально, Юра? -- спросил он штурмана, словно событие это не имело никакого отношения к Долотову, как к человеку, случайно оказавшемуся на борту. - Вроде да. "Они почти год летают вместе, сработались друг с другом, и мое появление здесь обидно не только Чернораю, но и всему экипажу. Может быть, и того хуже: они перестанут верить в своего командира, подмена послужит причиной подозрений в неспособности Чернорая. Вот что ты натворил". К зарулившему на стоянку лайнеру РАФ подъехал уже с парашютистом. Курочкин сидел у окна, положив рядом с собой кое-как скомканный парашют и прижимая к скуле окровавленный носовой платок. - Ударился? -- спросил Чернорай. - По обшивке малость шибануло, пока с поясом возился. К концу дня облепленный лейкопластырем Курочкин написал заключение о степени надежности устройства, внес свои поправки в инструкцию, посоветовал увеличить рукоять поясного замка, чтобы проще было отцепиться, и уехал на свою фирму, оставив Косте Караушу очень полюбившееся ему выражение: "Стоп, Макарий, тут плетень!" Неделю спустя, когда С-441 подготовили к первому полету на "большие углы", девушка-врач нашла у Долотова пониженное давление, а в его ответах на вопросы, замедленных и равнодушных, приметы "некоторой депрессивности", как она выразилась. - Как спите? Неважно, да? Я так и думала. У вас нет желания отдохнуть? -- бодрым голосом спросила она. -- Ведь вам скоро на освидетельствование? Только теперь, сидя в светящейся от всего белого комнате врача, Долотов вспомнил мерзкий сон, который видел минувшей ночью. Был он в каком-то беззвучном, невнятном полусвете, стоял я глядел на свои оголенные ноги, а когда повернул, как бы даже против воли, правую, то увидел икру -- всю покрытую язвами разной величины, красными, лоснящимися, бескровными, с отворотами кожи по краям, и в середине каждой -- по белому цветку, напоминающему колокольчики. Бутоны цепко росли прямо из бугристой красноты ранок. Он принялся торопливо обрывать лепестки, но сразу же изнемог от сознания бессмысленности попыток избавить себя от невиданной гадости. "Поздно, -- услышал Долотов, -- ты проглядел начало всего..." Ему очень не хотелось, чтобы этот голос принадлежал Одинцову, но увидел именно его -- чистого, гладкого, с большой блестящей головой. Он смотрел очень вежливо и беззвучно смеялся, поблескивая золотыми зубами. Гай только что вышел из "малыша" -- экспериментального истребптеля-бесхвостки и, оглядывая летное поле, увидел, как на большую полосу, оставляя поверх себя дымный след, резко снижается С-441. Коснувшись земли, самолет чуть подскочил, как это случается при очень грубой посадке. "Они не очень аккуратно обращаются с такой машиной", -- думал Гай, стараясь дать самое мягкое толкование тому, что видел и что вызывало в нем тревожные подозрения: лайнер сажал Долотов. Гай-Самари решил подождать, пока самолет зарулит. День был жаркий, широкая бетонная дорожка, по которой катил лайнер, будто полыхала невидимым пламенем. Марево волнисто искривляло, делало причудливо двигающимися контуры большого самолета. Слева, за дальней стоянкой, где опробовали двигатели и где земля была выжжена огненными струями турбин, лениво клубились и не опадали дымно-коричневые облака пыли. Лайнер зарулил и остановился, загородив собой чуть не всю ширину выезда со стоянки. Гай взглянул на хвостовую часть фюзеляжа: створки отделения для цротивоштопорного парашюта были раскрыты, за нами зияла желтая глубина. "Видно, нелегко пришлось", -- думал Гай в ожидании, пока экипаж спустится по трапу. - Что, Боря, потерял парашют? -- спросил он у Долотова, едва тот оказался на земле. Долотов ответил не сразу, сумрачное лицо его выражало непривычную растерянность. - Да... -- как бы собираясь с мыслями, отозвался он. -- То же, что и у Лютрова на "девятке". Примерно на скорости двести восемьдесят -- сильная вибрация. А когда я еще убавил тяги, сразу подхват. Самолет опрокинулся на спину, затем -- штопор... Никогда не думал, что такая машина может штопорить. Я уже собирался, как тот Курочкин, да вспомнил про Лютрова: если "девятка" вышла, значит, и лайнер выйдет. Но одна беда не приходит. Заводя самолет на посадку, Долотов забыл поставить поворотный стабилизатор в положение "кабрирование", что уравновешивало пикирующий момент, и, когда на последней прямой лайнер ринулся к земле, единственным на борту, кто понял ситуацию, был Углин. - Стабилизатор! -- крикнул он, стоя позади Долотова и указывая на рычажок, зафиксированный скобой в нулевом положении. Но было уже поздно. Долотов успел только прибавить обороты двигателей, чтобы перебалансировать самолет увеличением скорости, и ему в определенной степени удалось это перед самой землей, но они с такой силой ударились колесами о бетон, что кресло Долотова сорвалось с креплений и вместе с ним отскочило назад, так, что он не мог дотянуться ногами до педалей, чтобы управлять передней, поворотной, стойкой шасси. Едва не развалив машину при посадке, теперь он рисковал сорваться с полосы: лайнер уже повернул в направлении здания КДП со скоростью более ста километров в час. Неизвестно, чем бы все это кончилось, если бы не Углин: ведущий уперся ногами в кресло Долотова и изо всех сил двинул его вперед. Час спустя, сославшись на рекомендацию врача, Долотов попросил Гая подписать ему заявление об отпуске. - На неделю, не больше. Дублер простоит на доработках, а на лайнере без меня отлетают, да и Чернорай косо глядит. - В самом деле прихворнул? - Черт его знает! Устал. Тяжко что-то. Поживу за городом, поваляюсь на солнце. Да и в госпиталь скоро... Гай не возражал. Оп не первый день был обеспокоен видом Долотова. А тут еще слухи о его разрыве с женой... Гай-Самари без лишних слов направил заявление по инстанции. Но едва оно попало на стол к Руканову, тот сразу же позвонил Гаю и потребовал объяснений. - Донат Кузьмич, Долотов назначен на испытания лайнера. Как ты решился отпустить его? - Устал человек, случается. Да и на вид не очень здоров. - Если нездоров, надо лечиться. Гай промолчал. - Не очень убедительно, если нужно будет держать ответ перед Николаем Сергеевичем, -- продолжал Руканов. - Вали все на мое самоуправство. Устроит? - Вполне, -- слитком поспешно, как показалось Гаю, отозвался Руканов, и тут же голос ого стал ниже, доверительнее. -- Откровенно говоря, назначение Долотова на лайнер мне не очень нравилось. Чернорай оказался в несколько двусмысленном положении. - -- Считай, Долотов понял это. Ни Руканов, ни Гай еще не знали, что расшифрованные записи перегрузок на шасси и других узлах лайнера во время посадки вынудят КБ надолго приостановить испытания самолета (чтобы провести непременные в таких случаях дотошные исследования конструкции). Положив трубку, Гай задумался. Вначале Руканову не нравилось назначение Долотова на лайнер, теперь не нравится, что Долотов отказался. В первом случае Володя предпочел остаться в стороне, а теперь?.. Пришел на память давний разговор с Лютровым о Руканове, но Гай не хотел вспоминать, что тогда говорил Лютров, потому что не хотел думать о нем в связи с Володей Рукановым: рядом с Лютровым ему виделись совсем другие лица. Когда сошел снег и немного потеплело, они с женой несколько раз ездили на кладбище. Посеяли траву на могиле Лютрова, поставили глиняные горшки с цветами, В последнее посещение застали там девушку-шофера. Гай не сразу узнал Надю в этой аккуратной светлоголовой девице, строго поджинавшей пухлые губы. Заметив, с каким откровенным удивлением глядела она на его поседевшую шевелюру, Гай вспомнил слова жены, сказанные в один из долгих тоскливых вечеров после похорон Лютрова: "Мы с тобой постарели на целую жизнь..." 0x01 graphic 12 Они спустились с лесистого холма и вышли на узкую, гладкой канавкой протоптанную тропинку в пойме реки. Май стоял теплый, но перемежался дождями, ветрами, шумными грозами. Нередко на рассвете над рекой и лугом слоисто висел туман, и чем ближе подходил Долотов к реке в такие утра, тем сильнее веяло от нее недружелюбным холодком. Но сегодня было солнечно, тепло и тихо. Тишина над рекой была чуткой, звонкой, будто хрустальной. Казалось, все вокруг -- и небо, и серпообразная излучина реки, и возвышающийся над противоположным берегом лес -- все будто прислушивается, опасливо ждет, что кто-то спугнет эту тишину, воздух вздрогнет, сорвется ветер и нарушится какая-то тайна, общая для реки, луга, леса. Делая вид, что не хочет мешать разговорам мужчин, Валерия ушла вперед, чувствуя на себе взгляд Долотова. Шедший рядом с Долотовым Витюлька, очень нарядный в своем светло-сером спортивном костюме, поигрывал коробкой сигарет и рассказывал, как добирался до Хлыстова, а Долотов, ни слова не понимая из того, о чем говорил Извольский, молча смотрел, как отраженные рекой солнечные лучи пронизывают легкий сиреневый сарафан Валерии, и думал: "Жить рядом с ней, слышать ее голос, видеть, как она двигается... И не нужно больше ничего. Все во мне унялось бы..." Как ни был занят собой Извольский, он не мог не заметить перемену в Долотове -- лицо посерело, осунулось, глаза в красных прожилках. "Нездоров", -- подумал Витюлька, и в душе его шевельнулся укор самому себе за неуместный приезд, да еще с Валерией. Но он успокаивал себя тем, что Долотов в отпуске и у него будет время отдохнуть от гостей. "Не возвращаться же обратно!" Неожиданно вышли к белой избушке бакенщика, стоявшей на высоком месте берега, где он как бы вспучивался, а затем круто сползал к реке. По ту сторону домика просматривалось устье маленькой речки, но берегам взлохмаченной зарослями. Сильно пахло острым салатным запахом скошенного камыша. Домик окружала плохая и, по-видимому, ненужная ограда из тонких и длинных еловых жердей с облезлой корой, лежали когда-то красные и белые, а теперь облупившиеся трехгранные бакены. У реки на приколе стояли две лодки -- большая, новая, по виду казенная, и маленькая, черная, местной работы. В той, что побольше, стоял плотный человек в старой летной куртке. Наклонив коротко остриженную голову, он возился с катушкой спиннинга. А когда его окликнул вышедший из домика хромой бакенщик, друзья узнали Козлевича. - Привет! -- крикнул Извольский. - О!.. О!.. -- отозвался Козлевич, поочередно узнавая друзей и вскидывая руки. -- Кто из вас рыбак? - Я нет! -- сказал Витюлька. - Э, что же ты? Боря, помоги распутать. Спина затекла -- такая, брат, "борода", не приведи господи! Час, наверное, вожусь... Я вас за это ухой угощу. Он посмотрел на Валерию, и круглое лицо его расплылось в улыбке. - Идите-ка сюда. Вас как величают? - Валерией. - Глядите. Протянув Долотову спиннинг с запутавшейся лесой, Козлевич вытащил из воды за кормой связку рыб. - Красавцы, а? Мы с Акимом никогда пустые не ходим! Вить, снимай "парад", помоги почистить! Валерия поднялась к домику, где на скамье возле окошка сидел бакенщик и протыкал шилом сложенную вдвое полосу толстой кожи, старательно заводил и туго стягивал дратву. У его ног, высунув язык, лежала пестрая собачонка. - Доброе утро. - Утро доброе, дедушка. -- Бакенщик оставил работу и вытащил изо рта папиросу. =- Неужели купаешься? Рано еще. Гляди уволокет водяной. - А у меня защитники! - Ну разве что, -- уступил он, принимаясь за работу. В двух шагах от лавки над погасшим костром висела привязанная за ручки кастрюля. Пахло картошкой в мундире, холодной золой, чуть керосином от висевшей на стене "летучей мыши" и разогретой в руках бакенщика сыромятной кожей. - Что вы делаете? -- спросила Валерия, радуясь возможности поговорить. - Патронташ ловчу. - Что это? - Патронташ-то? Устройства такая, куда, значит, патроны кладут, чтоб сподручней было брать. - А в кармане не сподручно? - Можно и в карман, да патронташ всеж-таки аккуратнее будет. Устройства, девушка, большая подмога. Без устройства ничего не дается. Вся, значит, наша жизнь -- сплошь устройства, куда ни повернись. Вон, глядя, на берегу лошадь бегит. Красиво? Потому, устроена бегать. Человек так не побегит. - Да у нее четыре ноги! - Верно, да ить лошадь несколько тяжельше меня али тебя? Разов вчетверо, впятеро? Бакенщик прикурил погасшую папиросу и поглядел куда-то поверх леса на той стороне реки. - Все в жизни ладно устроено, -- произнес он. -- Иной раз поглядишь, как день занимается, и на душе так сделается, будто диву видишь, такая верная на всем свете устройства. Ты еще глаза не продрал, а уж день подпалили, занялся, батюшка, чтобы всем видно было. И все люди за дело. Мужик твой, значит, летать привился, ты по дому там чего гоношишься, по радио музыку заиграли. -- Он помолчал и улыбнулся. -- У нас до войны, почитай, в каждом дворе гармонисты были. В праздник заведут музыку -- эх!.. Песни, хороводы! И девки! Тебе против них не устоять. - Как не устоять? - А так. Мяса на костях маловато. - Зачем оно? - Затем, -- бакенщик подмигнул подошедшему со спиннингом Долотову. -- Мужики не собаки, костей не грызут. - Скажете тоже... -- Валерия покосилась на Долотова, уловила знакомый взгляд, отвернулась и покраснела. С берега послышался голос Извольского. - Жабры надо выбрасывать! -- кричал он. -- Говорю тебе, на них всякая дрянь оседает! Валерия сидела в настороженно-застывшей позе. Изредка она поворачивалась на голос Витюльки и видела руки Долотова, распутывавшего лесу. Они казались Валерии не по-человечески цепкими и злыми. - Погодите малость, -- продолжал бакенщик. -- Мы вот рыбалку как следоваить наладим, плохо-бедно, а тебе на прокорм добудем. Гляди, и ты в тело войдешь - У вас есть попить? -- спросила Валерия, поднимаясь. - Как не быть? Эвон в пристройке. Ведро там, мелированное. Войдя в пристройку позади дома, она едва успела поднять кружку с водой, как почувствовала, что кто-то встал в дверях, за ее спиной. "Он!.." -- туг же подумала Валерия и, обернувшись, увидела Долотова. Рука ее, державшая кружку, ослабла и опустилась. Не в силах, произнести ни слова, она заворожено уставилась на него, не видя лица: освещенный со спины, он казался тенью. - Вы тоже.., попить, да? -- с трудом выговорила она. В каком-то раздумье оглядев небольшое помещение, заваленное сеном, бухтами толстой проволоки, веслами, Долотов шагнул внутрь и закрыл дверь. Стало темно, хотя сквозь многие щелк ярко прорезывался свет. - Вы что? -- шепотом вскрикнула она, задыхаясь от страха, жары, запаха сева. - В прошлый раз вы не захотели слушать меня... Почему? Я вам неприятен? - Вы?.. Н-нет!... Откуда вы взяли? -- бормотала она, не решаясь отвести взгляда от его блестящих, пугающих решимостью глаз. - Все это время я думал о вас. Мне нужно сказать... Наверное моя идея никуда не годится, но... Она появилась с, тех пор, как я увидел вас -- и тут ничего не поделаешь. Глупо признаваться в любви человеку, которого видел два раза в жизни. И все-таки мне нужно знать. - Что знать? - У, вас есть кто-нибудь? - Нет... Только Витя. - Вы его любите? - Я? Он... Он хороший. - Тогда послушайте... -- Он протянул руку. - Не надо! - Что не надо? - Ничего не надо! Ни слова не сказав больше, Долотов повернулся и вышел. В пристройку хлынул свет. За распахнутой дверью ослепительно сиял день. Плечи Валерии опали, дыхание далось торопливым, а колени мелко дрожали, словно она спаслась бегством. Выбравшись на воздух, она подошла к ограде и, едва владея руками, принялась обдирать кору на жердях. С берега доносился смех Извольского. "Зачем он привез меня сюда? Зачем я поехала?" Над рекой пронесся долгий песенный зов. На том берегу стояла женщина, выделяясь на фоне плотной зелени деревьев ярким палевым пятном. - Кличат никак? -- встрепенулся бакенщик. -- Ай почудилось? - Аким!.. -- неожиданно ясно послышалось из-за реки. И совсем отчетливо: -- Старый черт... - Есть! -- Бакенщик отложил работу. -- Должно, Степанида. Я е вчерась перевозил, к тетке в Выселки наведывалась... Счас! -- сердито бросил он в сторону реки и двинулся к лодкам, заносчиво приподнимаясь на негнущейся ноге. Он долго, по-стариковски копотливо возился с веслами, а когда начал грести, лодку уже отнесло течением. Пересекал реку он медленно, едва приметно для глаз, не верилось даже, что ему удастся перебраться на тот берег. Из-за дальнего поворота реки показался пароход. Медленно надвигался топающий и плещущий звук гребных колес. Не зная, что делать, чем занять себя, Валерия долго смотрела на него, стараясь прочитать название, и наконец это удалось ей. "Чернышевский" -- дугой было написано над колесами. На палубе, позади надстроек, женщина в белой косынке развешивала белье, истово встряхивая каждую тряпицу. Рядом прыгала на одной ножке девочка лет восьми. Пароход уже миновал домик и его водопадный шум стал затихать, когда вернулся бакенщик. Послышался заглушаемый водой булькающий лязг причальной цепи. Первой от берега поднялась молодая женщина. Она с интересом взглянула на Валерию, приветливо поздоровалась с Долотовым и встала у крыльца домика, чтобы снять туфлю и вытряхнуть из нее песок. Затем принялась убирать волосы. - В Выселках была? -- насмешливо спросил у нее пришедший со стороны деревни крупный небритый мужчина в рубахе навыпуск и руками в карманах. Ну, была, -- держа в зубах заколку, а потому невнятно ответила женщина. А когда уложила волосы в узел и, опустив подбородок, воткнула заколку на место, прибавила: -- Еще чего скажешь? На лице ее обозначилось презрительное равнодушие. Мужчина направился к лодкам, а женщина, еще раз взглянув на Валерию, вышла на тропинку и легкой походкой зашагала в сторону деревни. О чем-то коротко переговорив с мужчиной, отплывшим вскоре вниз по реке, к домику поднялся бакенщик. - Приехал, -- пренебрежительно сказал он, принимаясь за прерванную работу. -- Муж ейный. То есть, вернее сказать, они разведенные. Развели, пока отсиживал. Пять лет влупили. О как нынче!.. А не зверствуй, рукам воли не давай. Разметан золу костра, с реки потянул ветерок. - Ну что, молодежь, двинули? -- сказал Козлевнч и поглядел на Валерию. Они сразу понравились друг другу. На пути к дому Козлевнч совсем не обращал внимания на друзей, говорил только с ней. - Познакомились с Акимом? Это человек. Всех мер!.. Я с ним каждое лето рыбачу. Профессор! А глянешь -- так себе, верно? Ни лицом, ни статью. Да еще хромой. А жена -- красавица, вроде вас! Так уж повелось в деревнях: у хорошего работника и жена что надо. Не зря говорится: возле умного мужика и глупая жена -- умница, а у дурака и умная -- дура. Уважает его. Все "бычком" зовет. Фамилия у него -- Бычков... В резиновых сапогах и старых брюках, заросший щетиной, Козлевнч своей говорливостью и простецким видом, сам того не подозревая, смягчал ту натянутость, которая образовалась между его спутниками:. Шагая рядом с Валерией; он добродушно корил ее за неумение пользоваться своей красотой, иначе "эти двое несли бы ее на руках", рассказывал о своих детишках, четверо из которых отправились в город на утренний спектакль. Валерия слушала с интересом. Тот страх, который она пережила полчаса назад, сменился легким возбуждением, потребностью двигаться, телесной ловкостью. Упруго шагая рядом с Козлевичем, она то и дело оборачивалась, всякий раз порывом, лихо встряхивая волосами, и с кокетливым недоумением глядела то на Долотова, то на Извольского, как бы говоря: "Не надо ссориться из-за меня!" Но втайне была довольна насупистым лицом Витюльки. А тот попросту не понимал, зачем они идут к Козлевичу и на кой черт нужна им эта уха... "Пора выбираться из этой глупости, -- думал, в свою очередь, Долотов, безуспешно стараясь не замечать Валерию, не слышать ее голоса, не видеть ее живости, ее короткого сарафана. -- Хоть бы Извольский догадался увезти ее с глаз долой!" Шли "коротким путем", как предложил Козлевич -- берегом заросшей речка. Она то скрывалась, точно под землю уходила, то растекалась так, что нужно было поворачивать в обратную сторону. Потом началось мелколесье, пошли совсем уж гнилые места. Здесь Долотов с Козлевичем ушли вперед, а Извольский, шагая чуть сзади по настилу из длинных, хлюпающих вод ногами жердей, поддерживал Валерию за локоть, с волнением замечая, что она благодарно прижимает его руку к своему горячему боку. Но вот речка и болотистая низина остались позади, тропинка круто пошла вверх, по сосновому бору, а Витюлька все медлил убирать руку, хотя теперь, когда не было необходимости в его помощи, не знал, приятно ли ей вот так без нужды чувствовать его руку или, напротив, стеснительно. И когда Валерия повернулась на какой-то вопрос Козлевича, отчего рука Витюльки соскользнула вниз, он принялся торопливо закуривать, чтобы видно было, что рука ему понадобилась и он вовсе не огорчен. Исхоженный, без подлеска, дачный лес быстро поредел, потом окончательно расступился. Показалась мощеная дорога, по другую сторону которой, за пустырем, начинался дачный поселок, Она прошли по широкой, уставленной бетонными мачтами электропередачи улице и повернули в гостеприимно распахнутую Козлевичем калитку. Вокруг дачи был старый сад. - Осторожней, Валерочка, глаза берега, -- то и дело напоминал Козлевич, отводя ветки. Пропустив гостей на веранду, он весело крикнул: -- Мариша! Первым из комнат выскочил мальчик лет пяти, тащивший за веревочку защитный шлем. Увидев отца вместе с незнакомыми людьми, он остановился на пороге, озадаченно поморгал глазенками и застеснялся, спрятался за косяк. Вслед за ним, вытирая руки о красный передник, вышла высокая дородная женщина. Лицо ее было уже немолодо, но по-молодому оживлено карими глазами, смелыми и подвижными. Уголок рта отмечен небольшим шрамом, а точеный нос с горбинкой наводил на мысль, что она каких-то нездешних кровей. - Знакомься, мать. Это Валерочка -- видишь, какая красавица! А это Виктор Захарович и Борис Михайлович, ребята так себе, даже не рыбаки. Извольский поглядел на Валерию и удивился какому-то трудно уловимому сходству женщин, точно перед ним были сестры, старшая и младшая. И улыбнулись они друг другу как-то по-домашнему, по-родственному. - Держи! -- сказал Козлевич жене, подавая рыбу и глядя на нее своим пристально-веселым взглядом. -- Хороши поросятки? Ты промой, уху я сам. Понятно? - Понятно, понятно, -- отозвалась она, глядя на его ноги. -- Иди-ка переоденься да помойся, прибралась я. Да сапожищи-то сними, у крыльца брось. Донесся плач грудного ребенка, и Марина заторопилась в комнаты. - Я вам помогу! -- объявила Валерия и, не слушая возражений хозяйки, скрылась вместе с ней. - Ага... -- неопределенно пробормотал Козлевич, отмечая столь бесцеремонное исчезновение женщин. -- Ну, вы тут пока того, в шахматы, что ли... Я мигом! Десять минут спустя, когда он, переодетый в сильно вылинявшую, но чистую клетчатую рубашку и обутый в домашние, тапочки, вернулся на веранду, женщины были уже во дворе у водопроводного крана. Хозяйка чистила рыбу, а Валерия держала на руках грудного ребенка -- сидела, с ним на скамье и, слушая Марину, легонько шлепала себя по щеке ручонкой малыша. Тому, видно, нравилась забава, он тянул к ее лицу вторую руку, заодно выпрастывая из пеленок пухлые ножки. Наконец рыба была промыта, и Козлевич скрылся во флигельке, где располагалась кухня. Прибрав столик возле крана и вымыв руки, хозяйка потянулась к Валерии за малышом, маленький заплакал. - Ему лопать пора. -- Грубовато-умелым движением Марина взяла ребенка и понесла в комнаты, па ходу высвобождая грудь. Спустя полчаса на веранду прошествовал Козлевич с кастрюлей в руках. Лицо его блестело от пота. - А ну бросайте безделье! Садитесь уху трескать! Уха, она только с пылу хороша. Хозяйка принялась хлопотать у стола, выслушивая шутливые попреки Козлевича в нерадивости, что нисколько не смущало ее. У нее был вид женщины, уже привыкшей нежиться в комплиментах супруга, уверенной в его неизменной приязни, любви. Плотная, с сильными крестьянскими ногами, она двигалась у стола со свободой уверенного в себе человека, и это особенно было заметно рядом с нарочито шутовским оживлением Козлевича. Марина и Валерия переглядывались так, будто про себя уже решили, что рядом с тем, что известно им двоим, мужские понятия ничего, кроме снисхождения, не заслуживают. Уху Козлевич разливал с суровым выражением лица и первой подал тарелку Валерии, строго наказав есть деревянной ложкой, чтобы почувствовать "настоящий вкус". - Водочку принимаете? -- спросил он, управившись с разливом ухи. -- Полагается по капелюшке, а то Аким засмеет... Мариш, ты чего бегаешь? Компанией брезгуешь? -- крикнул он отлучившейся на минуту жене. - Выдумывает! -- улыбнулась та, присаживаясь. -- Век застольем не брезговала. А ушицу так вообще люблю, грешна. - Не велик грех. Я вот тебе беленького плесну, это уж действительно грешно. ...Возвращались в сумерках вдвоем. Долотов остался у Козлевича -- смотреть футбол. На Валерии был толстый свитер, в который ее обрядила Марина. Вначале шли по ровно блестевшей булыжной дороге, подсвеченной закатным краем неба, в то время как другая его сторона, справа, уже сумрачно синела, и на этой синеве громоздкой тенью высилась церковная колокольня, под которой белели кресты погоста. - Как, должно быть, жутко сейчас там, -- сказала Валерия, убыстряя шаги и прижимая локтем руку Витюльки. Не доходя до деревни, свернули на пустырь, за ним вдали темнел сосновый бор. Здесь, на бездорожье, Валерия все крепче сжимала руку Извольского. Но, несмотря на уединение и густеющие сумерки, близость Валерии лишь озабочивала его. Можно было понять, что Валерия ни о чем другом не думает, как только о том, чтобы не споткнуться, не упасть, не повредить себе, а все остальное пустяки и глупость. Дорога свернула в лес, над головами сонно вздыхали сосны. - Днем лес такой приветливый, заманчивый, -- говорила Валерия, глядя вверх. - А ночью жуткий. Начались узкие, плохо освещенные улицы дачного участка и всякий раз, когда проходили круг света от лампочки на столбе, Валерия поворачивалась к Витюльке, будто высматривала что-то на его лице. Они уже подходили к даче, когда по верхушкам сосен могучим выдохом прошелся порыв ветра, протянул вдоль улицы, громыхнул лоскутом старой кровли на крыше соседнего дома. Потом ветер наддал с новой силой, взбил и разметал длинные волосы Валерии. Чем ближе подходил Витюлька к крыльцу дачи, тем сильнее овладевало им предчувствие, будто здесь должен завершиться, получить окончательный смысл весь тот нескладный вечер у Игоря, когда она дала ему понять, что негоже вот так, на вечеринке, походя говорить о важных-вещах, но, когда и как говорить о них, Витюлька не знал. Вот и сейчас, когда он включил свет в большой комнате и увидел, каким чужим явился этот дом, уставленный чужими вещами, полный примет чужой жизни, Витюлька вдруг решил, что и здесь ничего не может завершиться, и заторопился надевать пиджак, опасаясь, как бы Валерия не заподозрила его в промедлении с отъездом. Тем временем Валерия молча окинула взглядом развешанные на стенах репродукции, подошла к окну и встала там, глядя в темноту. В окна мягко бил ветер, тот шальной летний ветер, что суматошно несется впереди дождя, вздымает пыль на дорогах, яростно тормошит деревья и затихает с первыми каплями ливня. Наступила долгая тишина, которую ни он, ни она не решались прервать. Витюльке на минуту показалось, что уединение не тяготит Валерию. Она стояла спиной к нему в свободной позе -- прислонившись плечом к косяку, словно прислушивалась к шуму леса. Свитер сминался у нее на талии глубокими волнистыми складками. - "Буря мглою небо кроет..." -- негромко произнесла она. -- В детстве эти слова казались мне длинными-длинными... -- Она с улыбкой посмотрела на Витюльку. - Не жалеешь, что приехала? -- Ему прибыло смелости от ее улыбки. - Нисколько! Мне возвращаться не хочется! -- Блеснув глазами в его сторону, она тут же отвернулась, точно по ее лицу можно было узнать больше, чем из слов. - Давай останемся? -- в тон ей предложил Витюлька. - Ой! -- Валерия отшатнулась: порыв ветра с грохотом распахнул окно, и в комнату вместе с ветром ворвался неистовый шум леса. Извольский деловито прикрыл рамы, но не отошел, а остался у другого края окна. Валерия принялась водить по стеклу указательным пальцем. И Витюлька почувствовал, что наступила та самая минута, когда нужно высказать все, в другой раз ему уже не случится стоять с ней вот так рядом. Но что и как следовало говорить, он не мог придумать. А палец Валерии все медленней вычерчивал узоры на стекле, ей отчего-то все чаще требовалось запрокидывать голову и поправлять спадающие на глаза пряди волос. Наконец она принялась старательно вытирать испачканный палец. "Вот и не надо, не говори ничего..." -- казалось, выражало теперь ее молчание. И Витюлька сразу же почувствовал неловкость своего стояния рядом с ней, словно он принудил ее к этому уединению, к этой близости, к ожиданию того, что он собирается ей сказать. Сколько прошло времени? Пять минут? Час? Он слышал, как свистит и шипит ветер, как бьются о стекла, точно просятся в дом, ветви плакучих берез, но едва сознавал происходящее. На мгновение им овладела дикая, отчаянная мысль -- пока она здесь, пока еще можно что-то поправить, пока ему никто не мешает! --- подойти и обнять, прижаться к ее теплому плечу, укрытому мягким свитером, и сказать что-то сокровенное, что-то такое, что заставит ее понять и почувствовать происходящее в нем!.. Но ничего этого он не мог. - Ты, наверное... -- Он повернулся к ней. -- Наверное, ты подумала... - Ничего я не подумала! -- перебила она. - Извини, мне показалось. - Ну вот и выяснили. -- Показывая, что она нисколько не сомневалась в его добрых намерениях, Валерия положила ему руку на плечо. -- Поедем, да? Витюлька сжал ее пальцы, словно намереваясь согреть их, счастливый уже тем, что она не делает попыток высвободиться. - Ты решила? Она не сразу поняла, о чем он спрашивает, хотя все время ждала этого вопроса. - Не знаю, Витя... Может, потом, а?.. "Она хочет сказать, -- догадался Витюлька, -- что не чувствует себя свободной, что в ее положении всякая женщина принадлежит одному человеку -- отцу будущего ребенка. Пусть он родится, заживет своей жизнью, тогда и ей позволительно будет думать о себе". - Но ведь тебе... так лучше?.. Ей действительно так было лучше, но говорить об этом было совестно, и, чтобы не говорить ничего, она дала обнять себя. Что это было? Жалость? Признательность за любовь? "Только бы он понял, что сейчас нельзя ничего... Нельзя и нехорошо... Господи, только бы он понял!.." -- думала она, зажмурив глаза и упираясь ладонями в его плечи. "Да, да, ей трудно вообразить себя рядом со мной, -- думал, в свою очередь, Витюлька, чувствуя ее настороженные, готовые оттолкнуть руки. -- Что же я могу сделать?.." - Поедем, да? ...Сторонясь холмов, поросших вековыми соснами, дорога изощрялась в кривых линиях. Машина то проваливалась в глубину оврагов -- и тогда звук мотора прослушивался ясно и гулко, как из бочки, -- то карабкалась на косогоры. Валерия без конца вспоминала бакенщика, Марину, изображала, как двигался у нее на руках маленький, какие строил уморительные рожицы, как вертел головкой, и счастливо смеялась, хлопая в ладоши. Он слушал, что-то отвечал, стараясь показать ей, что все, чем она восхищается, так же необыкновенно и ново для него, как и для нее. Но в этом оживлении Валерии он с каждой минутой все сильнее чувствовал неладное -- словно она хотела помешать ему сказать о том, что было бы самым естественным сейчас, самым главным... И эта невозможность говорить о главном выдавала, что их отношения никак не переменились. Встречных машин было немного, и потому появление впереди, милиционера с поднятым жезлом показалось особенно неожиданным. За его спиной можно было различить высокие борта грузовика, милицейский "газик" с зажжениями фарами, силуэты людей. - Встаньте здесь, за МАЗом, -- сказал милиционер, -- Дорожное происшествие, переждите немного. Витюлька свернул на обочину и под светом фар, направленных теперь вдоль кювета, увидел перевернутую машину. Валерия тихо вскрикнула. Лежащая вверх колесами "Победа" чем-то напоминала огромную черепаху. Крыша кузова была сплющена, бока -- в ссадинах и вмятинах, оконные отверстия обрамляла колючая бахрома осколков. Витюлька погасил свет и вышел из машины. Приметив торчащую из кабины грузовика руку с огоньком папиросы, он сказал: - Послушай, друг, что произошло? Парень не спешил отвечать. На слабо различимом лице его застыло тупое свидетельское выражение. "Самое главное для него в этой истории: как бы не влипнуть в нее", -- подумал Извольский. Шофер заговорил в тоне стороннего наблюдателя, не поворачиваясь к собеседнику, словно боялся не удержать свою непричастность к ночному происшествию. - Иди погляди, -- с предостерегающим намеком сказал шофер. -- "Победа" кувырнулась... Как и что, не знаю, выдумлять не буду. Витюлька прошел вперед. Его заметили стоявшие под светом "газика" милиционеры. - Столкновение? -- спросил он и невольно посмотрел на радиатор МАЗа. - Да нет, непохоже, -- ответил офицер постарше. -- Скорее попытка избежать удара, крутой вираж на повышенной скорости. - А водитель? - Жив... Пьяного и дурака бог бережет. - Мне что?.. Ночевать тут? -- донеслось из МАЗа. - Езжай! -- Милиционер махнул жезлом. -- Второй случай с начала месяца, -- сказал он, закуривая. Он говорил о чем-то еще, но за воем проезжающего грузовика нельзя было разобрать ни слова. - Ничего страшного. -- Витюлька захлопнул дверцу и запустил мотор. Валерия не отозвалась, словно ее и не было в машине. Из темноты, от поверженной машины веяло чем-то жутким и знакомым. Валерия чувствовала существование этой зловещей силы с той минуты, как узнала о гибели Лютрова. Ее враждебное присутствие она ощутила и теперь. Уели раньше привязанность Лютрова к своему делу составляла какую-то очень мужскую и привлекательную его сторону, то теперь она знала, что не случайность, а сама работа Лютрова, только она подстерегала их счастье, противостояла ему. Извольский плавно тронул машину и до самого города ехал очень опасливо, как это делают, когда в машине сидят ребенок. - Ну вот ты и дома. Машина остановилась у подъезда. Ливмя лил дождь, ровно и мощно рокотавший по крыше "Волги", заглушавший все звуки города. Витюлька включил свет. - Не надо, погаси. Ей не хотелось, чтобы он сейчас видел ее, угадал по лицу, о чем она думала. - Устала? - Немного. - Скажи, о чем ты молчала? - О чем? Обо всем. -- Она улыбнулась и вскинула на него глаза. -- Ну до свидания? -- почему-то спросила Валерия. - До свидания. -- Он попрощался как посторонний. "Нехорошо вышло... Будто тороплюсь поскорее убежать", -- думала она, забыв, какую ручку нужно дернуть, чтобы дверца отворилась. Когда он наклонился, чтобы помочь и невольно навалялся на нее, она не потеснилась. - Будешь приходить? Извольский посмотрел ей в глаза. - Потом не пожалеешь? -- От недавней скованности Витюльки ничего не осталось, он говорил легко и свободно, словно рядом с ее домом все было проще, уместнее. Не отводя взгляда, она покачала головой. - До свидания, -- сказала она еще раз, но уже по-другому. А перед тем как захлопнуть дверцу, наклонилась, мелькнула улыбкой и быстро побежала к подъезду, хотя дождь уже перестал. ...Поднявшись в квартиру, она, не зажигая света, поглядела во двор. Машины не было. На асфальтированной дорожке, где только что стояла "Волга", поблескивала лужа. Потом на лужу наехало такси, глухо хлопнули дверцы, завыл мотор, лужа поволновалась и разгладилась. На жестяной откос по ту сторону окна падали редкие крупные капли, видимо со стены. День, которого она ждала, оказался долгим, до краев наполненным переживаниями... и оставил после себя чувство нечистоты. "Но теперь все, теперь хорошо. Я думала об этом, когда встретила его в городе..." -- мысленно повторяла В