алерия. Но сколько бы она ни старалась уверить себя, что в первую же встречу прониклась сердечным расположением к Извольскому и ни о ком другом не думала, это было неправдой. Она уже не была той беспечной девочкой, обласканной заботливостью Лютрова. То недолгое время она прожила, как в тумане, в неведении настоящей жизни, начавшейся для нее только теперь, когда Лютрова не стало. Наваждение прошло, и невозможно было оставаться прежней. Чувство перемены в себе, опрощающее ее прежние понятия о жизни, -- вот что определяло и оправдывало все то, что казалось немыслимым раньше. Это пришло не сразу. Сначала были слезы, чувство незаслуженной обиды, и не было никого, кто мог бы утешить, сказать какие-то слова, которые говорят людям в ее положении. У нее не было близкого человека. Бабушка стара и больна, а мать... Валерия хорошо знала мать, вернее, все дурное в ней. И наступили похожие один на другой дни душевной глухоты -- будь что будет. Но продолжалось это недолго. В голове стали рождаться самые невероятные планы: то она собиралась уехать в какие-то далекие края, в то же Заполярье, откуда скоро вернется отчим, то решала подыскать комнату в городе, однако, когда подруга сказала, сколько платить за такую комнату, получалось, что жить будет не на что. Несколько дней она всерьез думала уехать в Перекаты, но и это было невозможно. Там вся улица знала ее, все считали, что она вышла замуж. Жить там одной, с ребенком на руках... Нет, уж лучше оставаться здесь, в большом городе, где никому нет дела до тебя. От всех этих забот совсем худо стало на работе. Чертежи все чаще возвращались к ней для исправлений, и, глядя на сердито подчеркнутые старшим инженером ошибки, ей хотелось плакать... Когда Валерия познакомилась с Одинцовым, она и в самом деле подумала, что интересует его. Он говорил о ее красоте. Говорил, что пишет либретто балета "о временах древнего Египта, не оставившего миру ничего, кроме красоты". С Одинцовым было успокоительно. Неторопливым движениям журналиста, его жестам, походке хотелось подражать, его шуткам не нужно было улыбаться через силу, они смешили. Его умение беседовать в каком-то подстрекающем тоне заставляло спорить с ним, и у Томки, и у Валерии всегда находилось, что ответить. Он ухаживал так, что это не бросалось в глаза, и потому его внимание льстило, как похвала по секрету. Он умел смотреть на все просто, невозмутимо... Примеряя все эти свойства журналиста к своей главной заботе, к себе -- матери, Валерия решила, что рядом с таким человеком ей жилось бы легко, -- он так уверенно чувствует себя в жизни, будто ему наперед известно, чего людям ждать завтра, через год... Но они как-то вдруг перестали бывать вместе. И Валерия не понимала отчего, пока не узнала, что Одинцов предпочитает проводить время с Томкой. В день встречи с Долотовым в редакция Валерия собралась в летний театр, где начинались гастроли столичной драматической труппы. И хотя балеты по ее просьбе доставал Одинцов, сам он не пошел с ней. - Вечерняя работа, -- сказал он по телефону. -- Но вашей спутницей будет большая любительница театра! И случилось так, что не спектакль потом вспоминала Валерия, а все то, что говорила ей Лидия Владимировна. Она жила вдвоем с малолетней сестрой и, как все незамужние женщины в ее возрасте, за глаза говорила о мужчинах без обиняков. Прогуливаясь в антракте по дорожкам вокруг деревянного здании театра, Лидия Владимировна высказывалась об Одинцове весьма определенно. - Пря всей респектабельности он двоечник. - Двоечник? -- не поняла Валерия. - Именно. Знаете, среди школьников двоечники всегда насмешничают над теми, кто поспособнее... Вам он нравятся? - Мне? -- Валерия не сразу нашла, что ответить. -- С ним не скучно. Больше ничего. - Человек он неглупый, но... Не выносит ни сложных людей, ни сложных обстоятельств... "Женщина должна быть пуста и покорна, как барабан!" Это его афоризм. На других инструментах он не играет. Вот и теперь у него "барабанный" роман с какой-то Томкой, этакой здоровенной девицей. Более, чем простоватой. - Это моя знакомая, -- сказала Валерия, впервые услыхав о "романе". Вот в чем дело!.. -- нисколько не смутилась Лидия Владимировна. -- То-то и в толк не могла взять, как это вы оказались вне внимания Одинцова. Узнав, что Лидия Владимировна врач-гинеколог, Валерия поведала ей о своем будущем материнстве. - Если по чести, я вам завидую, -- вздохнула Лидия Владимировна. - Господи, чему завидовать?.. - Когда мне было столько лет, сколько вам, у меня не хватило духу прийти на свидание с человеком, которого я любила. Вот и ругаю себя всю жизнь. Пусть бы потом и ребенок, пусть одиночество, но все это было бы оттого, что пережито главное, самое великое. А не потому, что ничего не было. Спросив, как Валерия готовится к столь важному событию, Лидия Владимировна с профессиональной настойчивостью посоветовала заранее подумать об условиях для будущего малыша. - Это не шутки, милая. Неблагополучная обстановка в доме, неустроенность скажутся не только на вас, но и на здоровье маленького. Выходите замуж, наконец! Ничего! Девушке с такими глазами многое простят. Лидия Владимировна была права: у Валерии не было другого способа устроиться с маленьким. Но и не было возможности выйти замуж иначе, как только обратив к выгоде чувства человека, который "ни на что не посмотрит". И если Извольский и Одинцов казались ей такими -- подходящими каждый по-своему -- то в Долотове Валерию сразу же насторожила его серьезность. О, для таких совсем не пустяк, что представляет собой будущая жена! Такие ничего не простят "за красивые глаза". И, почувствовав свою непригодность для него, она поторопилась дать понять, что не расположена ни к каким особым отношениям с ним. Но почему же теперь, зная, что будет женой Извольского, думая о нем с благодарностью и стараясь представить себе, как она его любит, Валерия невольно возвращалась памятью к Долотову, видела его широкоплечую фигуру, его быстрые решительные руки, его бледное, гладко выбритое лицо, его пронизывающие глаза, слышала все то, что он говорил ей сегодня и тогда, в машине? "Почему я думаю о нем?" -- спрашивала она себя. Вкрадчивым холодком набежал страх от мысли, что Долотов и теперь будет любить ее по-прежнему. Валерию пугало значение этой любви, а более всего -- ее возможное происхождение: "Лютров полетел вместо меня..." В словах этих Валерии чудилась какая-то скрытая, но предопределенная связь с Долотовым, неуловимая для нее, но вполне осознанная им... Пытаясь избавиться от наваждения, она снова стала думать об Извольском, о пережитом на даче волнении, по ощущение нечистоты не проходило. Во двор больше никто не въезжал, а лужа у подъезда, только что золочено блестевшая, вдруг потемнела, чаще забарабанило по жестянке за окном. Снова посыпал дождь. 13 "Смеется. Чему он смеется?" Одинцов то пропадал, расплывался, то просматривался четко, словно приближаемый подзорной трубой. Он сидел, как позировал. И смеялся. - Как забрел сюда? "Здесь хорошо... Усадебный дух. Вот я и... Неизменная русская черта -- проникаться расположением ко всему и вся изначальному, сиречь -- душевность. Она-то и сталкивает нас на одних и тех же тропинках". - Лжешь. "А как выглядит правда?" Долотов чувствовал, что Одинцов здесь потому, что знает что-то о нем, и не мог прогнать его, не выяснив, что он знает. - Демона из себя корчишь? "В каждом из нас сидит демон, каждый из нас или лжет ему, или упивается его ложью. Истинны в человеке одни побуждения, но и они изменчивы, и потому человек вечно противоборствует и с окружающим, и с самим собой. Это и есть та реальность, которой мы живем. И тут нельзя не лгать". - Зачем? "О, причин много! Лгут, нападая и обороняясь, лгут из презрения, страха, корысти, из желания принарядить себя, лгут по-страусиному -- в утешение. Ты..." - Я не умею лгать. "Неумение лгать -- признак идиотизма. Ложь -- одежда существа нашего, как платье -- естества. Нагими же ходят одни юродивые, все остальные одеты, а значит, лживы. Ты переодеваешься, только и всего... Тебе было просто там, в воздухе, пока нечего было терять здесь, на земле. Как видишь, все дело в обстоятельствах. Ты не любил свою работу, презирал машины. Потому что они были у тебя в подчинении, а все, что подчинено, не вызывает душевных привязанностей, оно как бы вне твоего "я". Машина могла убить тебя, но это не было бы твоим поражением... Но вот погиб Лютров, появилась Валерия, и ты понял; настоящая зона испытаний не там, в поднебесье, а здесь, на земле! И ты "не волокешь". Тебе стало жаль себя, ты отвратил душу от работы, еще недавно бывшей панацеей от всех бед. Ты искал помощи у Валерии, тебе позарез нужно было знать, что думает о тебе эта девочка -- чудная чистая душа, видение из снежного облака!.. О, как ты старомоден! Ни спутники земли, ни нейлоновые подштанники не сделали тебя отличным от твоих предков, и потому не машины, а Валерия спасение для тебя... Во всяком случае, ты так думаешь; а если разобраться, то главное для тебя не она, а твое влечение к ней. Да, да, ты настолько старомоден, что не в состоянии смириться с тем, что она сама выбрала, с кем ей жить!.. Нехорошо. Теперь так не принято. Помнишь кино, где девица ночь напролет выбирает, с кем ей жить: с физиком экспериментатором или с физиком-теоретиком?.. А те сидят рядом и ждут! Тут уж ничего не скажешь -- современно! А то, что происходит с тобой, происходило не однажды, происходило всегда, когда женщина становилась воплощением смысла жизни. Ты идешь привычной старой дорогой, но, едва вступив на нее, не можешь одолеть первого препятствия -- того подозрения, что Валерия видит в тебе человека, из-за которого погиб Лютров. Препятствие кажется тебе неодолимым, хотя существует ли оно на самом деле, трудно сказать. Ты шел к Валерии, заранее зная, что она тебе скажет... Да если бы она и согласилась -- вот так -- вдруг, легче тебе не стало бы. Ты знал: даже она не заполнит собой всего будущего (тебе ведь непременно нужно -- всего!), ее великолепие лишь сгладит, приглушит на первых порах все то, что тебе предстоит узнать о ней потом, ведь потом все и начинается. Вспомни свою супружескую жизнь... Да, Боря, желание обладать женщиной прекраснее всякой женщины, как желание жить всегда значительнее нашего бытия....Куда же ты?" ...В комнате сумеречно и по-утреннему прохладно. От одеяла сильно пахнет постельным запахом, как это почему-то всегда бывает, когда проснешься в холодной комнате. С трудом одолевая тяжкую оцепенелость тела, Долотов приподнимается. Мокрые ветви берез космами липнут к стеклам. Зябко, сиротливо -- и странное ощущение провала времени; кажется, только и сделал, что лег и встал. Спал он плохо. Часто просыпался и чувствовал в темноте и эти стены в старых обоях, и громоздкий буфет одной породы с комодом, на котором стоял длинный "Телефункен", и темный овальный стол красного дерева, инкрустированный пластинками карельской березы, и стулья с тяжелыми резными ножками, и большие репродукции каких-то древних восточных картин -- белые кони, запряженные в колесницы с кривыми оглоблями, красные верблюды на фоне сиреневых дворцов, бравые молодцы в тюрбанах, с головами в профиль, а усами целиком, обнимающие посаженных на колени обнаженных красавиц, пестреющих глазами в поллица... Ночью на крыше мелко и вкрадчиво зашелестел дождь, -- это он хорошо помнит, потому что проснулся и долго вслушивался в шелест, пока понял, что это дождь. Утро пасмурное, листва на березах холодно поблескивает, воздух густ и пресен, как туман, и пахнет мокрой белой. Во дворе тихо. Как это непросто -- быть свободным от полетов, вырваться из привычного ритма работы, если нет ничего взамен, никаких привязанностей, никакого дела. Впрочем, нет, не то, не так как-то... Не так просто объяснялась вот эта подавленность, слабость, неуверенность в себе. Возвращаясь в субботу из города, Долотов не заметил, когда спустило переднее колесо машины, и даже не подумал, отчего "Волгу" тянет влево, и только сейчас, увидев обмякший баллон, вспомнил, как всю дорогу придерживал сворачивающую влево машину, не думая о причине. До обеда возился с колесом, потом бросил, надоело. Переодевшись, пешком направился к остановке автобуса, чтобы подъехать к ресторану у станции обслуживания автомобилей. Шел медленно, гуляючи, в каждом шаге, каждом движении обнаруживая свое безделье. Старая булыжная дорога огибала небольшой холм с двумя церквами в окружении разлапистых осин. Проезжая мимо, Долотов лишь мельком оглядывал церкви, но теперь подошел ближе и долго стоял, очарованный веянием покоя, исходившего от них на все вокруг. Большая церковь, построенная, видно, очень давно, с колокольней, похожей на крепостную башню, с пегими от облетевшей штукатурки стенами, с коваными решетками на окнах вызывала в Долотове чувство неясной печали. Ему виделись бредущие сюда люди -- мужчины с обнаженными головами, мрачные старухи, какие-то невыразимо прекрасные женщины с печальными лицами, одинокие девушки стояли здесь, склонив головы, покоряясь слабым разумом и пугливыми душами всему тому, что снисходило к ним под этими сводами, замирали от голосов причта, от таинственной сумеречной укромности храма, от маслянистого блеска икон, от мысленно произносимых клятв, молений, покаяний. Маленькая церковь, старательно выбеленная, с зеленой крышей и такими же куполами, увенчанными алюминиевыми крестами, напоминала жилой дом. "Кто же теперь приходит сюда? Что там?" Двери маленькой церкви были распахнуты, и Долотов решил войти. На паперти стояли трое нищих: белобородый, библейски благообразный старик, рядом с ним -- согбенная старушка с головой в кулачок, плотно повязанной линялым синим платком, а напротив них, опершись на палку, с запрокинутой головой, стоял горбун. Шедший впереди Долотова тучный мужчина остановился и протянул старику подаяние. И Долотов собирался подать тому же старику, но услышал негромкий горько-насмешливый голос горбуна: - По выбору подаете, православные. Долотова как обожгло. Он обернулся, встретился взглядом с прищуренными глазами горбуна и торопливо подал ему рублевую бумажку. "Он прав, и нищих выбираем по благости вида, как женщин". В церкви было сумрачно и заметно прохладнее, чем на улице, пахло смесью запахов сырого подземелья, свечных огарков и еще чего-то незнакомого, древнего. Не торопясь вышел старый священник в негнущейся ризе, встал у небольшого столика, держа в одной руке кадильницу, в другой толстую свечу, и принялся негромко читать. К священнику потянулись несколько человек мужчин и женщин, рядом с Долотовым осталась одна девушка, испуганно косившая на него темным немигающим глазом. -- О приснопамятной рабе божией господу помолимся, -- слышал Долотов. -- О плачущих и болезнующих, чающих Христова утешения... Да избавитися нам от всякие скорби, гнева и нужды... И да приидет на мя милость твоя... "Говори, старик, говори, -- мысленно отозвался Долотов. -- Это легко -- быть добрым, утешая людей вымыслом. Но, как и тысячу лет назад, вера твоя довлеет слабым, врачует убогих. "Плачущие и болезнующие", они слышат тебя..." Девушка по-прежнему осторожно косилась на Долотова глубоко темнеющим глазом; только это и было божественным в храме божьем. ...На улице проглянуло солнце, еще не целиком -- из-за укрывших полнеба туч, но и слепящий краешек его празднично оживлял землю. Голубел дым над деревенскими домами, блестела булыжная дорога с лужами по закраинам, посветлела зелень леса. Долотов зашел в бетонную будку с перекошенными стенами, разрисованными голубым и желтым, и приготовился ждать автобуса в сторону города, как и две укутанные в платки старушки. Раскрашенная будка рядом с рублеными избами в кружевной резьбе оконных наличников казалась вывеской на незнакомом языке. Слева, у новой бревенчатой чайной, стояло несколько грузовиков, а в стороне от них -- запряженная в телегу лошадь, понуро опустившая голову и подогнувшая заднюю ногу. Вслед за Долотовым в будку пришли солдат в мундире и девушка. Поблескивая стеклами, проносились грузовики, катили "газики"-вездеходы, а автобуса все не было. Из рупора на столбе над лошадью неслось разудалое: Елочки, д'елочки, елочки-метелочки!.. Степенно шепчутся старушки, напряженно молчат парень с девушкой. Солдат то и дело поглядывает на часы, девушка, не поднимая опущенной головы, теребит концы пояска на платье. Парень сидит вполоборота к ней, точно укрывая от посторонних, заносчиво поглядывает на Долотова, на старушек, а если и обращается к девушке, то всегда под шум проезжающих машин. - Еще минут десять от силы, -- говорит он и смотрит на часы. Девушка кивает, мол, десять минут и в самом деле немного, и вдруг тихо всхлипывает. Растерянно оглянувшись, парень шепчет: - Не надо, Ксения! Я не какой-нибудь там такой... Девушка судорожно вздыхает. - Сколько тебе напоминать? Я же попинаю, ты это учти... Разберусь, не как другие. Всякое в жизни случается, если детально... По молодости мало ли об чем наобещаешь! А замуж идти тоже не фунт изюму, если детально... Он старается говорить солидно, обстоятельно, но его солидности не хватает, чтобы скрыть растерянность. - Ты, Ксения, обо мне не сомневайся. Вернусь из армии, подыщу себе кого-нито, чего уж... - Не надо! -- прикрыв лицо руками, говорит девушка. -- Не женись, Митя! Оторопев, парень тут же соглашается: - И то! Подумаешь, какая радость, если детально! Да и не нужно мне!.. Со стороны города подходит автобус. Громыхают двери. Несколько человек выходят и направляются в деревню. Девушка присаживается к окну и смотрит вниз на парня широко раскрытыми влажными глазами. Качнувшись с боку на бок, автобус трогается. Солдат провожает его долгим взглядом и идет через дорогу к закусочной. Автобуса в сторону города все не было. Долотов вставал, разминался, посматривал на хлопающую дверь чайной и наконец решительно направился вслед за солдатом. Когда он вошел в людную закусочную, вдохнул запахи еды и сладкий дух красного вина, то пожалел, что поздно догадался прийти сюда. Однако присесть было негде, Долотов прислонился к черному боку голландки и принялся ждать места. Солдат, только что проводивший "отступницу" -- так Долотов мысленно назвал девушку, -- сидел у стены, спиной к окну, в которое сквозь тюль пробивалось солнце. Перед ним стояла пустая бутылка "Плодово-ягодного". Приметив Долотова, солдат жестом подозвал его: - Садись. Я уже. - Спасибо, друг. -- Долотов хотел прибавить что-нибудь ободряющее, но солдат отвернулся и пошел к выходу. Закусочная сыто гудит голосами. Входная дверь с подвешенной на блоке пудовой гирей хлопает так, что диву даешься, как она не рассыплется. Солнце пронизывает тюль высоких окон, лучи его досаждают официанткам, девушки щурятся и отворачивают лица. Здесь не раздеваются, а кепки суют под столы, на колени. Ожидающие своей очереди с пристрастием глядят на сидящих: едва только кто выказывает намерение подняться, рядом вырастает преемник -- пошевеливайся, мол, пора и честь знать. Долотову принесли стакан вина, борщ. Он выпил, с аппетитом поел, закурил. Стало совсем хорошо -- так бы и просидел до темноты... За его столом, прихлебывая чай, негромко разговаривали старик с белой гладкой лысиной и хворая старуха: губы безжизненно обесцвечены, глядит тихо и пахнет лекарствами. - Печень, говорит, -- сокрушается она. -- Сохну вот. Так сосет, спасу нет! А то дергат невозможно. Так дергат, что кобель цепной. - Кишочный порок. -- Старик понимающе сжимает губы в куриную гузку и прикрывает глаза. -- При ем главное, дело -- баня. Как рукой... А то водочки с полынью. Говорит он, как одалживает, неохотно, словно болезни происходят от глупости больных. Видя, с каким вниманием слушает старуха дурацкий треп старика, Долотов понимает, как одиноко ей с ее болезнью, со всем важным и тайным, чем живет она теперь, на закате дней; с теми высокими в невыразимо печальными думами, что рождаются отчаянием; с той обостренной душевной чуткостью, с какой постигается жизнь перед жутью небытия. А за соседним столиком звучит трескучий бас бородатого человека, истово втолковывающего молодым сотрапезникам: - Главный корень греха в чем? В помыслах! Не помышляй о дурном, так и греха не будет! Я вот с малолетства мечтаю обо всем человечестве. Однако не люблю матерьялистов -- греховно живут! Денно и нощно по магазинам шныряют -- не прозевать бы какой мебели, ухватить самолучшее, не то кто другой опередит и не будет через то им никакого счастья! И так до смерти, до последней мебели старинного фасона. -- Он прочертил рукой со стаканом крестное знамение, выпил -- как подвел итог, откусил огурец, да, видно, солон попался: бородач сморщился, челюсть свело, глаза плаксиво сощурились. - Тоже мне, идеалист! -- ругался один из парней. -- "Мечтаю о человечестве"!.. Сектант, что ли? Старик со старухой поднимаются. Он сразу шагает к выходу, а она домовито оглядывает место, где сидела, -- не оставила ли чего? Но делает это без особого старания, так, по привычке. ...Небо совсем прояснилось, солнце припекало, но было душно, парило -- где-то кралась гроза. Вернувшись на дачу, Долотов переоделся в спортивный костюм и пошагал к реке. Миновав дачный поселок, долго шел лесом, а когда вышел на опушку, перед глазами раскинулся пойменный луг в островках ольхового кустарника, дальше просматривался изогнутый плес реки, а за ней, опоясывая чуть не весь горизонт, боевым валом вытянулся высокий берег, и на его ровной высоте, будто в дозоре, стояла одинокая ветряная мельница. С лугов тянуло слабым ветром, радостно и будто захлебываясь, звенели жаворонки. Добравшись до реки, Долотов искупался и знакомым путем побрел вдоль берега, пока не вышел к домику бакенщика. И неожиданно пробыл там допоздна. Аким Иванович был общителен, говорлив, в запасе у этого хромого небритого человека, похожего на веселого каторжника, было много разных историй -- фронтовых, житейских, историй-притч, всегда подтверждающих, а может быть, определяющих его жизненную философию. Он с интересом расспрашивал Долотова о летной работе, однако ничему не удивлялся и лишь иногда как бы прикидывал в уме, куда бы приспособить услышанное, какое место ему предоставить среди всего ему понятного и хорошо осмысленного. - Всешь-таки управлять самолетом, наверно, сильно мозгой шевелить надо? Али у каждого ума хватит? - Да как сказать? Управление любой машиной требует навыков, а они не всем одинаково легко даются. Но ведь и в любом деле так, Аким Иванович? - Верно! Я мужика одного знаю, всю жизнь плотничает, а чего ни сделает -- глядеть не хочется. После полудня к бакенщику пришли гости: свояченица, маленькая подвижная старушка, старшая сестра первой жены Акима, Марьи, и его дочь от первого брака, полногрудая девушка с веселыми глазами и стыдливой улыбкой. О их появлении возвестил голос старушки. Поднимаясь по высоким ступенькам крыльца и упираясь при этом руками в колени, она по-хозяйски говорила: - Ну вот, дошла, слава те господи! Думала, не доберусь, каторга содомска... Принимай гостей, Аким! Маленькая, чистенькая, в бархатной кацавейке, старушка была занятна, как веселая диковинка, и Долотов с удовольствием наблюдал, как она говорит, опрятно поджимая в паузах свои еще румяные губы. Все в ней выдавало умишко прибранный, здешний, обстоятельный, в облике не было ничего лишнего, как в избе перед светлым праздником -- все вытерто, вымыто и выстирано, все на своих местах. По всему видать -- дожила до внучат и в почете. Так, бывая в Москве, Долотов иногда бог знает по каким приметам угадывал вдруг коренного москвича -- слышал в его словах живой домашний звук замоскворецких интонаций, эту от исконных кровей исходящую легкость определений, веселую здравость мысли. Долотову нетрудно было обнаружить нечто общее между ней и Акимом, но не внешнее сходство, а приметы какого-то веселого крестьянского рода, где испокон веку умеют говорить, любят шутливое слово, как-то вкусно живут и ценят жизнь по-своему. Приметив Долотова, девушка тихо поздоровалась, поставила на подоконник алюминиевый бидон и присела на скамью рядом со старушкой, держа на коленях белый сверток. - Чего это у тебя? -- спросил Аким. Девушка встала и, положив сверток на стол, молча развернула. В нем оказался большой пирог и чекушка водки. Глядя на озадаченного Акима, старушка всплеснула руками: - Совсем обасурманился, каторга содомска! Полине-то ноне восемнадцать сполнилось! - Тех!.. -- встрепенулся Аким. -- А я-то думаю-гадаю, чего вас принесло? А оно воно что! Полина от смущения перед незнакомым человеком спряталась в работу. Да и нечисто было в домике: под столом -- пожухлая кожура картофеля, на столе -- закопченная кастрюлька с какой-то едой, тут же фонарь "летучая мышь", ржавые гвозди. Полина протерла клеенку, собрала посуду и побежала к реке мыть. - Пойдем, говорю, к отцу, -- рассказывала между тем старушка, -- печеньем побалуем. Браги-то да пирог я спроворила, а на чекушку Александра, жена твоя, дала. К тебе грозилась прийтить. Честит тебя чегой-то, каторга содомска, совсем, говорит, от дому отбился. - А ты еще девка ничего, -- говорил Аким, разрезая пирог, от которого исходил свежий грибной дух. -- На что другое, а пироги печь годиться. - И, милый, где там! -- Старушка засмеялась, приложив пальцы к пустому рту. -- Та ж труба, да ростом ниже и дым пожиже! По всему видать, скоро к Марьюшке нашей в кумпанию. Здоровье пошатнулося, каторга содомска. Спасибо, Полинька не оставляет без догляду: и в сельмаг сбегает, и дров принесет... Вернувшись от реки, Полина поставила на стол миски, стаканы и присела на сундук у стола с таким видом, что, мол, теперь уж ей некуда деваться. - Что ж это я! -- спохватился Аким. -- У меня ж для тебя обновка. Эх, мать чесиа! Погодь-ка!.. Он открыл крашеный сундучок и достал яркую шерстяную кофточку -- голубую, с белой окантовкой. - Примеряй, дочь! - Ой, па, на каки деньги-то? - Не твоего ума дело. Нашел-купил-украл-подарили... Бери, коли дают. Эка телятина! Носи, красуйся, а то отобьют учителя-то. - Ну тебя, пап, неудобно даже! -- сердито говорила Полина, а уж радость светилась в ее серых глазах, я руки будто сами собой блуждали по воротнику красивого подарка. - Неудобно ежа за пазухой прятать... Прикинь-ка. Она сняла с головы цветастый платок и пригладила светлые волосы, в ушах тускло блеснули серьги. При общем молчании девушка не торопясь обрядилась в кофту и, враз одеревенев всем телом, опустила руки. - Королевишна, право слово! -- Старушка сцепила перед грудью пальцы рук и восхищенно покачала головой. -- Вот мать-то поглядела бы!.. Да ты пройдись, чего окостенела-то? -- вдруг насмешливо прибавила она. Полина было повернулась спиной к Долотову, да что-то смутило ее, она покраснела так, что стал заметен светлый пушок на щеках. - Ну вас... Потом. - Ну как, Борис Михалыч? -- Довольный Аким качнул головой в сторону чекушки. - По такому случаю... Выпили все вчетвером, старушка будто воды глотнула, даже не закусила, Полина только пригубила, сморщила лоб и брезгливо отставила стакан. Явно поддразнивая дочь, Аким говорил Долотову: - Ко мне, понимаш, учитель зачастил. Рекомендуется, значит, в зятья. Ему бы, дураку, не меня улещать, а вон ее, а он -- бутылку на стол и начинат про то, какой он самостоятельный, какеи в ем мысли да какеи дела обдумыват на будущую жизнь. Мне-то что? Я ноне лягаюсь; завтра с копыт долой. Того в разум не возьмет, что по мне -- пусть хоть за козла выходит. - Будет тебе все про меня да про меня, али разговору другого нет! -- Теперь Полина покраснела сердито. -- И никакой он мне не жених, че придумываш? - Чего ж он шастает? - Его спроси! - Будет вам, -- сказала старушка. -- Каторга содомска! Как сойдутся, так царапаться. Спели бы лучше. Гость-то и не знает, поди, как поете-то. - Волоки струмент! -- приказал Аким. Полина сняла со стены балалайку и подала ее отцу. Аким с независимым видом взмахнул кистью правой руки, словно стряхнул с нее что, одновременно звонко ущипнул пальцем левой струну у самых колков и, броско пройдясь враз по всем струнам, тут же придавил, приглушил их ладонью. - Че спеть, говори? Новых этих шлямбуров не знаю, не приживаются. Вот Полинка разве сполнит какую. - Лучше старую, - сказал Долотов. - Это можно. -- Аким степенно кивнул и, ссутулившись, принялся осторожно подыскивать, нащупывать мелодию. Искал он долго, и Долотов отчего-то понимал и соглашался, что так нужно -- не торопиться. Он сидел рядом с довольной, смиренно притихшей старушкой, глядел на свежее, точно березка из светлой рощицы, лицо Полины, привалившейся к столу и уложившей подбородок на сильный кулачок, и боялся шевельнуться. Аким негромко запел про разбойника, подстерегавшего возок с богатым седоком. Кусты руками раздвигая, Идет разбойник д'череа лес... Ждет разбойник, сжимая кистень в руках, не подозревая, что богатый седок -- его отец. И вот уже... С разбитым черепом на землю Упало тело д'ямщика... А вот в седок прикончен, но не до корысти лиходею, узнавшему в убитом своего родителя, -- проклят он на веки вечные. Песня была наивно-назидательная -- вот, мол, что ждет дурного человека в наказание за неправедную жизнь. Окончив петь, Аким продолжал сыпуче раскидывать обрывки мелодий, то так, то этак повторяя напевы. - Па, давай "Матушку", -- предложила Полина и смутилась до блеска в глазах, словно не подобало ей решать, что петь. Аким понимающе улыбнулся, расстегнул пуговицу на воротнике рубахи, шумно потер ладонью о ладонь и, посерьезнев, как-то по-новому принялся наигрывать. Тонко заныла-заплакала балалайка, Полина, словно откликаясь на ее зов, запела хорошо и стройно, уже не смущаясь. Так самая несмелая мать преображается, охраняя дитя. Матушка, матушка, что во поле пыльно? Сударыня матушка, что во поле пыльно?.. Ах, песни, песни!.. Разве не все в них? Разве дано человеку сказать о себе по-иному полно и хорошо? Пела Полина, перекрывая то родниково-звонкую, то стонущую музыку струн, и Аким, ставший напряженно строгим, глядел на дочь так, словно говорил: "Слушайте. Хорошо это". Матушка, матушка, на двор гости едут, Сударыня матушка, на двор гости едут!.. Чувствуя комок в горле. Долотов торопливо закурил и судорожно затянулся. Но песня уже овладела им, и не было сил пересилить самого себя, справиться с колкой болью в глазах. Долотов глядел на Полину, на Акима, время от времени молодецки вскидывавшего голову, как, наверное, делал когда-то, когда на месте теперешнего голого темени с прилипшими к нему редкими волосами была настоящая шевелюра; видел старушку, мило глядевшую на Акима, на Полину, и думал, что все они -- да и сам он! -- вышли из некогда большой семьи, где были и старики со своими немощами, и старухи, пекущиеся о нравах невесток и здоровье внуков, и молодые парни, женатые и неженатые, лентяи и работники, озорники и тихони; были в доме молодые сильные женщины -- дочери, жены -- лукавые, смирные, хохотуньи, плясуньи, певуньи... И вот разошлись, разбрелись кто куда, осталось от всего рода разорванное звено, обеднел дом голосами, духом живым, да и на месте дома -- вот эта избушка с желтыми, до костяной гладкости промытыми стенами, в которых тесно душе, тесно песне. "Как много нужно понимать, на скольких людей распространиться, чтобы иметь основание любить или не любить кого-то из них, осуждать или оправдывать!" -- думал Долотов, поражаясь простоте этой мысли. Матушка, матушка, образа снимают. Сударыня матушка, меня благословляют... - Эх, мне бы силенок поболе, -- вздохнул Аким, откладывая балалайку. -- Я б те спел! - Если б молодость знала, если б старость могла! -- сказал вдруг оказавшийся на пороге парень, взглядом спрашивая Долотова: так ведь? - Ишь ты! -- встрепенулся Аким. -- Поясни, учитель. Тот повторил. - Дураки выдумали. Вроде тебя, -- досадливо усмехнулся Аким. -- Ты смолоду накуролесь чего положено, детей нарожай, пока кровь бабы просит, пока печенки свои не прокурил да не пропил. А ума сподобисси. Во благовремение. Ежели не дураком уродился. - В двадцать лет ума нет, не будет! -- снова изрек парень. - У тебя есть? -- Аким широко улыбнулся. - Вроде не жалуюсь. - Эва! А кто жалуется? Думаешь, отсидел в своем институте, так супротив других умнее? - Нет, конечно. - Во! А дале тебе путь каков? Живешь ты на квартире у деда Панкова, а я в своем доме. Коли повезет, крестьянку в жены возьмешь, так и я женат на крестьянке. Что в тебе сверх мово? Один синий значок. А время тако, что синим значком красиву девку не проймешь, отцовой волей не согнешь, деньгой не улестишь. - Это верно, образование еще не фонтан. - Во! А фонтан -- ежели у человека в душе тонкость. Я те по секрету скажу: девка не тем красна, что не мята, а тем, что душа не занята. Аким снова взял балалайку и с победительным видом принялся что-то наигрывать -- веселое, хвастливое, как бы в насмешку над собеседником. Много неприятного наговорил Аким учителю, пользуясь положением отца любимой парнем девушки. Тот, может быть, и отстоял бы свое понимание вещей, да опасался выказать себя непочтительным, он и без того, видно, не был избалован вниманием Полины. К концу дня он ушел вместе с ней. А они втроем все сидели, вели нескончаемые разговоры, пили мутную брагу из алюминиевого бидона. - Ты сальца, сальца бери, -- потчевала старушка Долотова. -- А капусту че хрумкать? Долотов обнимает старушку за плечи, она отзывается на его ласку понимающим душевным взглядом и все угощает, угощает... - У меня друг погиб... -- зачем-то говорит он ей и чувствует, как перехватывает в горле. - А ты не казни себя, не казни! -- сурово наставляет она. Потом, будто во сне, Долотов слышит еще один голос. Это у входа в домишко, в дверях, за которыми уже ночь, стоит молодая женщина в новой телогрейке и, засунув руки в карманы, смотрит с веселым удивлением, с готовностью рассмеяться. И скоро уже сидит рядом с Долотовым и все смелее, все более по-свойски всматривается в него. Ей, наверное, забавно видеть его хмельным, и она, всплескивая руками и запрокидывая голову, возбужденно хохочет. "Славная, -- думает Долотов. -- И морщинки у глаз. Наверное, от привычки смеяться..." - Как зовут? -- спрашивает она. Долотов склоняется к ее маленькому незнакомому ушку и шепчет с каким-то особым значением: - Борисом. - А меня Степанидой. Звенит в руках Акима балалайка, и совсем рядом Долотов слышит: Мальчик черненькой, ты мне нравишься, Поцелуй меня, не отравишься!.. И его уже не смущает ни прикосновение теплого плеча Степаниды, ни ее дерзкие глаза, какими женщины глядят на хмельных мужчин. Аким вдруг громко затянул про "Ваньку-ключника, злого разлучника". Вступила Степанида, несильным, но стройным голосом укрощая грубоватое буйство певца. Голос ее то пропадал, то вновь вплетался ладной нитью, когда казалось, песня была вконец испорчена. Появился еще какой-то человек, по виду рыбак. -- Ну их! Идем отсюда... -- слышит Долотов и чувствует в своей руке ее ищущие шершавые пальцы. - Куда? - Ай, боишься? А ну как живого не выпущу? -- сдавленно смеется она, увлекая его вон из домика. На улице темь, того и гляди ткнешься во что-нибудь. А вроде была луна... С лугов тянуло ветром, замешенным на запахе трав. Теплые ласкающие потоки чередовались с зябкими, суровыми. Высокий камыш длинно вздыхал неподалеку, будто за ним то и дело опускалась стая легкокрылых ночных птиц. - Опять смолить? -- насмешливо говорит она, услыхав спички в его руках. -- Только и научился? ...По пути в Хлыстово их дважды настигал дождь, каждый раз быстро прекращавшийся, и тогда видно было, как мимо бело светящейся луны проносились рваные тучи, будто в небе копотно горело что-то. Но едва он подошел к даче, как ливень наддал с новой силой, и, стоя на залитом крыльце, Долотов почувствовал себя потонувшим в шуме дождя, в упругой стоне деревьев. Время от времени набатно громыхало железо старой кровли, а дождь то густо сыпал на плотную листву берез, то коротко и хлестко орошал стекла веранды, то вдруг обрывался, и тогда ровно прослушивался плеск потока, только что раздувавшегося ветром и прерывисто павшего из желоба на углу крыши. 14 На подходе к месту демонстрационного пролета ведомая Боровским группа стала самолет за самолетом снижаться, чтобы, наращивая скорость, пройти над трибунами в стремительном бреющем полете, а затем уйти на высоту. Но едва Извольский вслед за "корифеем" начал снижение, как самолет вздрогнул, развернулся и, как подстегнутый, взмыл вверх... Не понимая, что происходит, Витюлька убрал газ, кое-как выровнял полет и только тогда почувствовал, с каким трудом перемещается ручка управления в диапазоне "на себя -- от себя". - Кормовой, погляди, что с рулями! Минута, пока кормовой стрелок отстегивал ремни и прилаживался, чтобы разглядеть рули через- блистер, тянулась бесконечно. - Командир! -- услыхал Извольский. - Слушаю! - Нема его, руля поворота! А который на стабилизаторе, вроде скрипит, помятый он! Извольский шевельнул педалями, машина не отзывалась... Нет, у него, наверное, на роду написано попадать в самые неприятные истории! Что на этот раз? Не мог же руль оторваться ни с того ни с сего? На худой конец должны были быть какие-то признаки, предвещавшие поломку. Или он не заметил?.. Извольский принялся мысленно перебирать все перипетии недолгого полета. Взлет... Он пристраивается позади самолета Боровского и чуть ниже, чтобы уберечься от реактивных струй. Набор высоты, проход контрольных пунктов, снижение... Все без замечаний. Боровский вел свой С-04 безукоризненно, Витюльке оставалось только поглядывать на ведущего. До сих пор они летали вдвоем, но на этот раз к ним присоединили одноместный высотный разведчик серии "ВР" -- длиннокрылый, напоминающий планер, самолет, созданный в одном из опытных КБ. Высотный разведчик летел вслед за Извольским, чуть выше, на одной высоте с ведущим группы. По утвержденному построению их тройка составляла одно из звеньев участников парада, ей было отведено свое окошко времени. Как и все церемониалы, пролеты эскадрилий на авиационных праздниках есть искусство дисциплины, умение не расслабляться, держать внимание в постоянном напряжении. Без тренировочных полетов здесь не обойдешься, они необходимы, чтобы освоиться с визуальными ориентирами, научиться проходить контрольные пункты в точно оговоренное время, а значит, скрупулезно выдерживать заданную скорость -- и на маршруте, и во время демонстрационного пролета после снижения, с последующим набором высоты и уходом на посадку. Любая ошибка, любая заминка непременно нарушит расписанный по секундам генеральный план движения всей армады участников пролета, а потому постоянная связь с землей, немедленное и точное выполнение указаний контрольных пунктов приобретает решающее значение. И надо же: пока летали вдвоем с Боровским, все шло как нельзя лучше, на совещаниях с представителя: командующего парадом претензий к летчикам фирмы Соколова не было, а вот в первом же полете тройкой... - Что будем делать, командир? -- сердито спросил Булатбек Саетгиреев, штурман. - Сажать будем. - Без руля? - На нет и суда нет, -- не очень весело пошутил Извольский. Но штурману было не до шуток. Он поглядел па землю и вспомнил прошлые "художества" Витюльки и с недоверием покачал головой. - А может, того, не испытывать судьбу? Извольский не ответил. Ему предстояла задача посадить самолет, пользуясь элеронами и рулем высоты. Кое-как со скольжением, он развернул машину и взял курс на аэродром. Связавшись с КДП аэродрома, Витюлька предупредил, что из-за неисправности руля садиться будет на грунт между бетонными полосами. - Сделайте пробный заход, -- предложили с земли. Извольский вышел на посадочную прямую и нацелился на большую полосу, выдерживая направление сменой оборотов то правого, то левого двигателя. - Отлично получается, -- отметили на земле. -- Может, на полосу? - Нет, на грунт, -- стоял на своем Извольский, oпасавшийся, что самолет может увести с полосы во время пробега. - Добро, -- отозвались из КДП. -- Действуйте по своему усмотрению! Среди тех, кто наблюдал за посадкой и в глубине души не верил в благополучный исход, был "корифей", только что выбравшийся из кабины и стоявший в группе техников у кромки бетона. Но Извольский очень аккуратно посадил самолет и вырулил на стоянку. - Молодец, -- сказал Боровский. Вокруг самолета сразу же собралась толпа. Оглядывая вмятины на хвостовом оперении, никто не мог понять, что произошло. Говорили о высокочастотных колебаниях, якобы возникших во время разгона со снижением, но это были слишком скороспелые домыслы, машина была серийной, и рули прекрасно работали в значительно более сложных условиях. Потолкавшись на стоянке и ровным счетом ничего не поняв, Извольский поднялся в диспетчерскую, и гут ему сказали, что оторвавшаяся часть руля угодила в высотный разведчик. - Ну? - Вот и ну, -- сказал Гаврилыч, отводя глаза. -- Рухнул самолет. - А летчик? -- Витюлька побелел. - Разве на такой высоте успеешь что?.. Теперь разговоры о слабом месте в конструкции С-04 уже не казались нелепыми. Если таков будет и официальный вывод расследования, значит, все находящиеся в строевых частях самолеты этого типа перестанут считаться годными для использования до тех пор, пока в конструкцию не будут внесены соответствующие исправления. Соколов приказал Добротворскому создать свою аварийную комиссию и включить в нее Боровского, Гая-Самари, а также направленных из КБ инженеров. Витюлька ходил как в воду опущенный. Его должны были утвердить ведущим летчиком на опытный С-14М, который готовили к вылету в начале будущего года, но если решат, что катастрофа произошла из-за его нерадивости, то о новой машине и думать нечего. Что бы ни говорили о причинах поломки подвижных узлов руля, Извольскому непременно припишут неумение держать свое место в построении. Такой вывод напрашивался сам собой: если бы самолеты находились на должной высоте и должном расстоянии друг от друга, злополучный руль, оторвавшись, не смог бы зацепить высотный разведчик. "Теперь труба, --- размышлял Витюлька, не находя себе места. -- Ничего не докажешь, а валить все на погибшего -- скажут, совести нет. У парня, говорят, осталось двое детишек... И не возражать против обвинений -- тоже не сахар. Руканов будто бы говорил, что обвинят обоих. Меня, как ни крути, с машины долой и до пенсии опытную больше не дадут..." Мысленно возвращаясь к происшествию, Извольский пытался найти какое-нибудь упущение со своей стороны, но не находил. - Витенька, -- говорил Гай-Самари, -- давай как на духу: совесть не мучает? - Нет. Виноват не я. Хочешь верь, хочешь нет. Гай верил. Он знал, что Извольский признался бы в ошибке. Таким он был всегда. Но ни Гай, ни Боровский, ни инженеры КБ не могли рассчитывать, что, отстаивая честь фирмы, им удастся доказать абсолютную невиновность Извольского. Для этого у них не было оснований. Нельзя же считать, что, защищая игрока своей команды во что бы то ни стало, выполняешь свой долг! И Витюлька это понимал. От полетов его не отстраняли, никаких приказов на этот счет никто не писал, но Извольский слонялся без дела, и дни эти прочно остались в его памяти, вернее -- оставили после себя отвратный привкус. Исчезло вдруг чувство привычности всего вокруг, будто оказался среди чужих. Он даже не заглядывал в свой раздевальный шкаф -- невыносимо было видеть висевшие там летные костюмы. Он словно потерял опору под ногами; события угрожали не только его назначению ведущим летчиком на опытный самолет, но и пребыванию на фирме. Только теперь он обнаружил, что характер его взаимоотношений с друзьями по работе, установившийся стиль общения с ними словно бы исключал возможность их серьезного участия в его беде. Оказалось, что поговорить с ними по душам, выговориться ему вроде бы неудобно. Он чувствовал себя как в маске, которую не в силах снять. Как-то само собой получалось, что на сочувственные замечания, на дружеское похлопывание по плечу он беспечно улыбался, будто боялся обмануть представление о себе, если откроет все то, что у него на душе. Едва ли не всех на работе Внтюлька считал своими друзьями, у него были отец и мать, но все в его жизни складывалось так, что вот теперь, когда ему нужна поддержка, он почувствовал вокруг себя пустоту. - Говорят, ты резко притормозил на повороте? -- мрачно шутил Карауш. Витюлька и тут улыбнулся, хотя ему было куда как не до шуток. Его голоса теперь почти не слышали. У него сделалось привычкой стоять где-нибудь за спинами ребят и подпирать стену. - Что заскучал? -- сказал как-то Чернорай, положив на плечо Извольскому свою тяжелую, будто чугунную, руку. -- Бог не выдаст, свинья не съест. Разберутся. Он сказал еще, что уверен в непричастности в катастрофе как Извольского, так и летчика высотного разведчика, но это мало утешало Витюльку: "чужую беду рукой отведу"; если Чернорай не сумел постоять за себя, когда решалось, кому испытывать лайнер на строгие режимы... Все считали, и Витюлька не оспаривал, что начальство поступило несправедливо, поручив испытание лайнера на большие углы Долотову. Было как-то неловко за него; каким бы сильным летчиком он ни был, одно дело, когда это говорят люди, и другое, если ты начинаешь вести себя так, будто сам нисколько не сомневаешься в этом. С ним Извольский согласился бы летать на любые режимы, как и с Лютровым, но замкнутость Долотова, его сухость, отстраненность от друзей всегда стесняли Витюльку. Вот и теперь он никак не мог решиться съездить к Долотову в госпиталь, где тот проходил очередное медицинское освидетельствование, и рассказать о происшедшем. "Еще не сделали выводов о неудачной посадке лайнера... Говорят, этот случай Долотову даром не пройдет, "кое-кто" собирается "заострить"... Ему теперь не до меня", -- думал Извольский, оправдывая свою нерешительность. Еще две недели назад ничто на свете, казалось, не могло его огорчить. Но то, что случилось теперь и сделало несчастным, оказалось сильнее того, что делало Витюльку счастливым. И Валерия, и все значение перемен в его жизни потускнели и словно испарились из сознания, а точнее -- пребывали где-то там, где были покой, праздник, благополучие, бездумье... "Все то (личное, домашнее счастье) могло подождать, я не против. Для него я всегда гожусь. Жил без него -- и ничего. А не дадут летать, это навсегда, это уже конец..." Ему и в голову не приходило искать понимания, сочувствия и утешения своим горестям у Валерии. Во-первых, она тут же расскажет обо всем будущей свекрови, а во-вторых... "Во-вторых, где ей понять?" -- думал Извольский, вспоминая свои разговоры с Томкой. - Да брось ты! -- досадливо говорила Томка. -- Только и слышишь -- техника, техника! Душу запродали своей технике. Машины такие, машины сякие, охаживают, любуются!.. Заимеет какой-нибудь придурок машину, и больше ему ни черта не надо, предел мечтаний! Возит за собой вонь и дым и доволен! - Ничего ты не соображаешь, -- говорил Витюлька. Как ей было объяснить, что стихия полета овладевает летчиком так же безраздельно, как художником стихия образов, мелодий, пластики, красок. Как ей было объяснить, что значит для него, летчика, видеть чистое нарядное небо, слышать рев разбегающихся, взлетающих самолетов? "Разве они могут понять, что даже фигура старого Пал Петровича, окошко парашютной, мимо которой я иду, -- все для меня как прошлое?!" Слаб человек. В одну из пятниц, когда Валерия ждала его у кинотеатра, Витюлька сидел за столиком открытого кафе над рекой, изливая душу перед Костей Караушем, называя себя невезучим, несчастным человеком, которого никто не понимает. - А Руканов, ты подумай, а? "Изложите подробно!.." Приказывает, понимаешь? Что я ему изложу? - Хмырь он. Знаю я его. И отца его, и жену его. Тамарка Сотникова, официанткой была. Ее все знали... - Доложит Старику, а тот выгонит, а? Выгонит! Подвел, скажет. Пропал я теперь. А еще жениться собрался, идиот!.. Ни, ни!.. -- Витюлька прикрывал ладонью рюмку, предупреждая намерение Кости подлить. - Малонесущ? - Средней грузоподъемности. - А если по лампадочке? Для пакости? - Ну, если по лампадочке... - И потопаем домой. - Чего я там не видел? - Понял. Зачисляю тебя в артель. В пять утра махнем на рыбалку. Ты, я, Булатбек и Козлевич. Идет? - Во! То, что мне надо!.. Нет, серьезно? Ты не думай, я умею рыбу чистить. - Думаю, до этого дело не дойдет... Ночью, шагая через весь город, они то и дело останавливались, чтобы объясниться друг другу в любви и всемерном уважении. Потом оказались в аптеке, где полная красивая женщина тоже выразила Витюльке свое душевное расположение и в доказательство этого уложила спать на раскладном диване в крохотном кабинете. Это была отгороженная от основного помещения маленькая комнатка, с дверью на улицу, с белым настенным шкафчиком, створки которого помечены буквами А и Б, с двумя стульями, конторским столом и большим раскладным диваном, туго обтянутым холодящим полотняным чехлом. Даля сидела за столом, напротив Кости, расположившегося в ногах Витюльки, была одета в накрахмаленный халат, который очень шел ей, и весело щурила свои прекрасные темные живые глаза. Костя начал с того, что долго и красочно объяснял свое столь позднее появление сочувствием к другу. - А что с ним? - Ну, увидел меня и так разволновался, что я понял, он будет волноваться до тех пор, пока я не догадаюсь, что при таком волнении без выпивки нельзя! Так уж у него повелось -- заходить мимоходом, оказываться рядом из-за стечения каких-то обстоятельств: казалось, больше всего он был обеспокоен тем, чтобы не дать ей повода думать, будто причиной его поздних появлений в аптеке она, Даля. Но какими бы причинами он ни объяснял свои визиты к ней, Даля была уверена, что они вовсе не случайны, и чем больше убеждалась в этом, тем острее чувствовала потребность Кости узнать все о ее прошлом, и не просто узнать, а убедиться, что и она испытывает некое покаянное чувство, что и ей знакома та душевная немочь, которую он старательно скрывает в себе и которая в иные минуты очень ясно проступает на его лице. - А просто так прийти ко мне ты не можешь? -- заметила она с оттенком обиды, стараясь сбить Костю с шутливого тона, вызвать на откровенность. - Надо привыкнуть...-- неопределенно ответил он. - Ко мне?.. - Вообще... Вдовы -- не мой профиль. -- Костя щелчком смахнул пылинку с колена. - Ты еще ухаживаешь за девушками? - Девушка -- имя обчее, -- наставительно произнес он. -- Им прозывается первейшая школьница и последняя... так сказать. - Какие же тебе по вкусу? -- Даля покраснела. - У которых не слишком нежное воспитание. Едва начавшись, разговор неприятно взволновал Костю, гнал вон из комнаты. И Даля не могла этого не заметить. Она усмехнулась, хотела что-то сказать, но в дверь постучали: прибежала девочка-подросток с блестящими от слез глазами, поздоровалась, попросила валидолу и оставила после себя отголосок беды. Даля знала эту девочку, знала ее семью и, словно ни о чем другом теперь говорить нельзя было, неприлично долго рассказывала о родственниках и родных девочки -- молодых и старых, больных и здоровых, душевных и бездушных. Наконец Костя встал, решительно вздернул кверху бегунок эастежки-"молнии" на своей новой кожаной куртке и сунул руки в косые карманы. - Пора? -- Голос Дали прозвучал негромко, буднично. И Костя отозвался в том же равнодушном тоне: - Да... Ребята, наверное, ждут уже. - Снова пропадешь на три недели? - Что делать, служба... -- Он встряхнул Витюльку. -- Извольский, на вылет! По пути в гаражи Витюлька спросил: - Послушай, позвонок, ты кем приходишься этой аптекарше? - Раком, -- глухо буркнул Костя. - Невразумительная краткость -- сестра мозгоблудия, как говорит Старик. Каким раком? - Тем самым, который на безрыбье тоже рыба, -- саркастически уточнил Костя, испытывая злое желание низвести свои теперешние отношения с Далей до пошловатой историйки. ...Уехали километров за сто, к Черному озеру. Впрочем, набрели на него случайно, ехали куда-то не туда, куда-то по карандашной схеме Козлевнча, на какую-то Чвнрь. Но схема была ерундовой, они заплутались в проселках, и по совету прохожего перебрались через небольшую речку к Черному озеру, о котором тут же узнали, что оно очень глубоко и с двойным дном: второе -- из наваленных в него то ли бурей, то ли половодьем деревьев, из-за которых утонувшего в озере пьяного попа так и не нашли. Место выбрали там, где лес подступал вплотную к озеру, оставляя перед водой ровную травяную полянку. Хорошо вышло: позади сосновая роща, слева и справа кустарник, а впереди за короткой водой -- поля. Глушь, тишина наконец... Они раскинули палатку, выпили немного, спорили о чем-то, радовались безлюдью, солнечному дню, уже прильнувшие к этому миру, влюбленные в озеро, в ожидании ночного неба, в предстоящий сон на соломе, в надувание лодок -- во все на свете. Витюлька был возбужден, подвижен, шумлив и смешлив, хватался за всякое дело и всем мешал. Обозначившаяся на его бледном лице русая поросль суточной щетины и болезненно блестевшие глаза делали его похожим на изнеженного отрока, сбежавшего из монастырского заточения к мирским радостям. О чем бы ни заговорили, он находил предлог, чтобы заявить, что ему наплевать, оставят его на фирме или нет. - Ну выгонят! Ну и что? - Кто тебя выгонит, дурашка? -- говорил Козлевнч, поворачивая шашлыки над жаровней. - Допустим! Я говорю, допустим!.. -- великодушно отступал Витюлька. и сердце его благодарно екало. - Он что, сумасшедший? -- Козлевич вопросительно смотрел на Карауша. - Очумел малость. Природа действует. К заходу солнца потянуло ветром, качнулись деревья, продавились стены палатки, колыхнулось и несильно хлопнуло дверное полотнище, а вода в озере вначале потемнела от ряби, потом разгладилась и полосато заблестела. Но ничего этого Извольский не видел и не слышал, он спал. Волнения последних дней, сон вполглаза в аптеке и дорожные мытарства вконец измотали Витюльку. А ночью, вдруг проснувшись в палатке, никак не мог заснуть, продолжая чувствовать острую горечь обиды. Ему отчетливо вспомнился Лютров, полеты на "девятке", "штопор", из которого они вышли с таким трудом... "Я думал, труба", -- сказал тогда Витюлька. "И я думал", -- отозвался Лютров. Как легко и просто было с ним! Какими радостными и полными значения были дни!.. Где все это? ...Вернувшись домой и заглянув в почтовый ящик, Витюлька обнаружил там письмо Долотову, вначале направленное по его прежнему адресу, а затем -- на адрес Извольских. Это был случай повидать Долотова. Забежав в квартиру, чтобы только побриться и переодеться, он взял такси и поехал в госпиталь. Извольский хорошо знал этот старый загородный особняк, с навесом для карет у парадного входа, с высокими, под потолок, зеркалами, украшенными гербами какого-то княжеского рода и полуобнаженными бронзовыми одалисками, стоящими по сторонам со светильниками над головой; с широкими мраморными лестницами, огражденными резными дубовыми перилами, опиравшимися частоколом стоек, на потемневшие бронзовые розетки. В здании всегда было тихо, тишина казалась строгой. Белые лестницы, просторные палаты, высокие горделивые окна с длинными медными шпингалетами -- все здесь было чуждо суетности, склоняло к раздумью, серьезности, покою. "Наверное, в женщине, которая тебе очень нужна, есть что-то твое, что знаешь и видишь один ты. -- Вот что вдруг пришло в голову Долотову, когда он увидел перед собой расплывшуюся в улыбке физиономию Витюльки. -- Все было бы по-другому, если бы на его месте оказался Одинцов. Тот взял бы все. И оставил бы на ней следы своих рук..." Вскрыв конверт и пробежав глазами какой-то печатный бланк, Долотов вложил его обратно и сунул письмо в карман. Извольский так и не смог, как ни старался, по лицу Долотова понять, приятно или неприятно послание, а спросить было неловко. И хотя казалось, что Долотов сразу же забыл о письме, расспрашивая Витюльку о делах на фирме, это не могло его убедить, что Долотов уже забыл о письме. Извольский никогда не мог по выражению лица Долотова угадать, что его занимает, о чем он думает и думает ли о чем-либо вообще. Никакие впечатления, казалось, не отражаются на его лице, а рождаются и умирают где-то в нем, бог весть в каких уголках души... Из вопросов Долотова можно было понять, что он не догадывается о настоящей причине визита, а Витюлька никак не решался заговорить о своих бедах, да, наверное, так бы и промолчал, если бы Долотов не спросил вдруг: - Что там у вас с высотным разведчиком?.. - Откуда узнал? - Здесь все знают. Они сидели в комнате, отведенной под читальню, у мраморного камина, топку которого заложили кирпичом и грубо замалевали известью. По обыкновению Витюлька стал рассказывать как бы не всерьез, сам не донимая, почему у него так получается, но скоро эта дурашливость исчезла сама собой. Долотов слушал серьезно, часто переспрашивал, заставляя подробно рассказать, как вел себя С-04 после отрыва руля, кто занимается расследованием, что предполагают... И, выслушав, сказал неожиданное: - Высотный разведчик не годится для групповых полетов. Это машина-одиночка. Хотел бы я знать, какой деятель присобачил его к вашей паре? Витюлька пожал плечами; ему и в голову не приходило искать причины происшествия так далеко. 15 Принять решение по "делу Долотова" было самым неприютным из всего, с чем пришлось столкнуться Данилову, едва он вернулся на работу. Ни Главный, ни его заместители никаких предписаний на этот счет не давали. Но от этого не становилось легче. На совещании в министерстве Разумихин обязан был объяснить причину задержки испытаний лайнера неудачной посадкой, после которой пришлось долго заниматься нивелировкой самолета, исследованием состояния силовых узлов шасси и многим другим. А коль скоро вина целиком падала на летчика, выступление Разумихина не осталось без внимания отдела летных испытаний министерства. Оттуда затребовали объяснительную записку, она была написана и отправлена Рукановым. В ответ министерство специальным письмом потребовало не позже такого-то числа "решить вопрос о возможности дальнейшего использования Б. М. Долотова в качестве ведущего летчика-испытателя". - И что вы намерены предпринять? -- спросил Гай-Самари. Они было втроем в кабинете и, судя по единодушию, с которым Данилов и Руканов сокрушались по поводу "дела Долотова", Гаю стало ясно: Данилов знает о происшедшем только со слов Руканова. - Донат Кузьмич, вы же видите, дело обернулось так, что нам не ограничиться обычными административными мерами. В письме так прямо и говорится: решить вопрос о дальнейшем использовании. - Значит, все, что было сделано человеком, по боку? - Прошлые заслуги годятся для мемуаров, -- с некоторым сожалением заметил Руканов. -- А для живого дела важно, на что мы способны сегодня, сию минуту. Нам платят деньги не за то, что мы некогда прекрасно летали, а за умение это делать в период от аванса до получки. Говоря все это тем же сожалеющим голосом, Руканов спокойно поглаживал ладонью одной руки положенную на стол кисть другой. И отчего-то Гая взбесило именно, это поглаживание. "Ах ты сукин сын! Как заговорил? Значит, по-твоему, для Борьки только то и важно, будет ли он получать деньги, которые ему платили до сих пор?" Гай резко поднялся, зачем-то старательно подсунул стул под стол, за которым сидел, и, крепко опираясь на спинку этого стула, сказал: - Вы правильно заметили, Петр Самсонович, решать этот вопрос обычными административными мерами нельзя. Никто лучше авторитетной комиссии не сможет решить, была ли эта ошибка Долотова случайной или... он не стоит тех денег, которые ему платят. Но вначале мы обсудим этот вопрос на общем собрании летного состава. Надеюсь, наше решение будет принято во внимание? - Разумеется! Без оценки летчиков ни я, ни Савелий Петрович просто не имеем права делать какие-то выводы! -- немедленно заверил Данилов. Когда Гай вышел, Данилов сказал, пряча глаза от Руканова. - Зачем вы так? Кому за что платят... Откуда у вас эта... терминология? - Мы люди дела, Петр Самсонович, и должны называть вещи своими именами. - Нельзя так, -- Данилов поморщился. -- Неужели вы не понимаете, что работа летчиков-испытателей -- это в первую очередь призвание? А корысть, голубчик, ищет другие профессии. Нехорошо: ваши слова будут истолковаиы как оскорбление. Да и по какому праву?.. Что мы, работодатели какие-нибудь? Скверно, очень скверно вы сказали. Едва Гай вышел из кабинета, его окликнула секретарша. - Вот возьмите, -- сказала она негромко, протягивая ему какие-то листы. -- Это копия объяснительной записки Руканова, он посылал ее в министерство. Я слышала ваш разговор. Прочитайте внимательно, вам пригодится. - Благодарю, -- сказал Гай и, уловив жесткое непреклонное выражение на лице женщины, подумал: "Нет, Володя, не быть тебе в чинах". Это была не объяснительная записка, а нечто вроде обвинительного заключения. Ни слова в оправдание, никаких упоминании о причинах, которые могли повлиять на самочувствие летчика, а лишь подробное описание существа ошибки Долотова, "которая могла привести к необратимым последствиям", а также старательное перечисление дат и номеров приказов, где Долотову объявлялись выговоры и за что. Мало того, Володя не забыл упомянуть об устном приказе Главного отстранить Долотова от испытаний С-14 "за проведение непредусмотренного заданием режима полета". Завершая записку, Руканов как бы вполголоса, ссылаясь на свидетельство сослуживца Долотова, сообщал, что во "время пребывания в летном училище он снискал своим поведением печальную известность человека недисциплинированного, каким-то образом замешанного в историю избиения инструктоpa, и только недоказанность его пряного участия в драке помогла Долотову избежать отчисления из училища". Теперь Гаю нетрудно было понять, на чем основывалось требование министерства "решить вопрос о возможности дальнейшего использования...". "Я его уничтожу! -- мысленно поклялся Гай-Самари. -- Я его уничтожу, чего бы это мне ни стоило!" Гаю больше не казалось случайностью ни история с характеристикой, ни отношение Руканова к назначению Долотова на лайнер. Раздумывая, "из чего все это может происходить", Гай спрашивал себя: "Неужели делание карьеры даже таким, не лишенным таланта работником должно быть сопряжено с низостью?.. Нет, -- решил Гай, -- низменное порождается чем-то ущербным в человеке". И делил сущность натуры Володи на две неравные и неравнозначные части. Главная, хорошо развитая часть была приспособлена к служебной стороне жизни. Никто из самых придирчивых наблюдателей не мог бы, не покривив душой, назвать Руканова незначащим специалистом, неумелым работником. Он был старателен, исполнителен, судил о делах "вполне на уровне", его выступления на совещаниях производили хорошее впечатление своей логичностью, обстоятельностью. Он легко разбирался в стоящих перед КБ задачах. Но вторая сторона существа Володи, проявляющая себя вне служебных взаимоотношений, та человеческая, житейская его часть, о которой Гай не задумывался ранее и не принимал в расчет, была на редкость плоска, худосочна, нетребовательна, лишена вкуса и опыта, а значит, подчинена любым внешним влияниям. В детстве -- авторитету матери, учителей, кулакам дворовых мальчишек и однокашников, теперь -- жене, построившей их совместную жизнь на свой лад. Гай знал ее еще в ту пору, когда был холост и хаживал на танцы в компании с Лютровым, Саниным, Костей Караушем. Тамара Сотникова, полногрудая коротышка, известная среди завсегдатаев парковой танцплощадки как одна из самых покладистых "кадров" из числа официанток загородного ресторана, без труда распознала, что представляет собой худощавый "очкарик", сбивчиво топтавшийся с ней на затененной стороне танцплощадки. Замужество было для нее стопроцентной удачей. Жила она в трехкомнатной квартире, по своему усмотрению тратила солидную зарплату мужа, бездельничала, толкалась по магазинам и была искренне убеждена, что при желании могла бы найти и более обеспеченного сожителя, о чем под горячую руку не смущалась говорить и Руканову. "Как же тут не быть низости, -- заключал Гай-Самари, -- если служебная сущность Руканова целиком в услужении у этой вконец развращенной бабенки?" "...И что за историю он знает о Долотове? Действительное это событие или "сослуживец" насочинял? Да и кто он, этот пресловутый сослуживец? Откуда знает Руканова?.. Стоп! Трефилов! Кому же еще злословить о Борьке?" Гай очень ждал возвращения Долотова из госпиталя. Прежде чем приниматься за Руканова, Гай должен был точно знать, что произошло в училище. Знать правду. "Да, но захочет ли Долотов вообще говорить на эту тему, вот в чем вопрос!.." - Как держаться за ручку, не забыл? -- спросил Гай, приметив вошедшего в диспетчерскую Долотова. - Начальство желает проверить? - На то оно и начальство. - Ясно. - Повеселим ручку для общей ерундиции. Сначала я постараюсь оторваться, потом ты. Как на инспекторской проверке во время службы. Идет? Долотов приехал на базу во второй половине дня, сразу же, как был выписан из госпиталя. Приехал единственно на нетерпения почувствовать себя вернувшимся, а возвращаться ему кроме как на работу было некуда. К тому же Долотову очень хотелось повидать Извольского, чтобы поделиться с ним своими соображениями о причине катастрофы высотного разведчика, над которой, как над замысловатой шахматной партией, он много размышлял. Извольского на базе не оказалось, назавтра ему предстояло быть на заседании специальной комиссии, разбиравшей катастрофу высотного разведчика, и Гай отпустил его домой. По пути на стоянку Долотов спросил: - Не боишься, что уделаю? Не говори гоп! -- улыбнулся Гай. -- Взлетать будем в паре. Они набрали высоту и вышли в зону. Долотов летел справа от машины Гая, чуть дальше, чем следовало. - А ближе? -- услышат он в наушниках. Долотов прижался к МиГу Гая так, что мог бы коснуться его машины консолью крыла. Это было не по правилам, но Гай молчал. Он понял, что Долотов сделал это нарочно, потому что Гай поддразнил его. "Ожил, бегемот -- решил Гай. - Заходи в хвост и не отрывайся... если можешь, -- сказал Гай. Долотов отошел вправо, показал Гаю брюхо своего МиГа, прибрал газ и принял нужное положение -- сзади и чуть ниже машины Гая. - Начали, -- услышал Долотов. - Понял. Два маленьких самолета, как в показательном парном пилотаже, проделали несколько классически законченных фигур -- петлю, вторую, резво входили в виражи, сваливались в спирали, разгонялись, шли друг за другом в боевом развороте, крутили косые петли, "каруселью" ходили по кругу, уменьшая радиус до предела, до вибрационной дрожи машин. Долотов шел за Гаем, как привязанный. Гай-Самари стал менять тактику. Где-то в середине "горки", с переворотом через крыло, направил МиГ к земле, а когда вышел из пике, долго тянул на бреющем. Долотов следовал за ним так, будто знал каждый следующий маневр Гая, шел не отставая, стараясь ни на мгновение не терять его из виду. Это было нелегко. Иногда самолет Гая пропадал из поля зрения, и только навыки истребителя помогали Долотову безошибочно угадывать, куда повернул Гай. В одно из таких мгновений, потеряв и тут же обнаружив самолет Гая-Самари, Долотов подумал: "Хороший обзор из кабины у этого старичка, не то, что у высотного разведчика". И тут же счастливой догадкой другая мысль: "Ну да! Все дело в обзоре! Из кабины разведчика я бы не уследил .-- вот где собака зарыта! Я же летал на нем!" Прижав самолет ближе к земле, Гай некоторое время летел, не меняя положения, рассчитывая, что Долотов устанет от напряжения внимания, не успеет достаточно быстро вслед за ним включать тормозные щитки и проскочит. Но едва лопухи щитков дрогнули на фюзеляже самолета Гая, как Долотов туг же придавил кнопку их выпуска у себя на ручке управления. Гаи набрал высоту и сказал несколько осипшим голосом: - Ладно, меняемся местами. Все началось сначала. Теперь Долотов изворачивался, пытаясь оторваться от преследования Гая, но в зоне это ему так и не удалось. Казалось, тем дело и кончится. Долотов взял направление на аэродром и на подходе к нему стал снижаться, выпустив шасси. Гай решил, что Долотов идет на посадку, и сделал то же самое. А Долотов словно только того и ждал: он убрал шасси, прибавил скорости и, сделав косую петлю, зашел в хвост самолета Гая. - Хватит. Идем на посадку, -- сказал Гай. Машины приземлились почти одновременно, топливо было на исходе. Зарулив на стоянку, Гай вылез из самолета и подождал, пока выберется Долотов. - Не любишь проигрывать? -- спросил Гай, обнимая Долотова за плечи. - Так учили, товарищ начальник. -- Устал? - Да вроде нет... - А я устал. Гай был доволен настроением Долотова и решил сегодня же расспросить его об истории в училище. В летных апартаментах было пусто, только уборщица Глафира Пантелеевна сердито громыхала стульями в диспетчерской. Переодеваясь, Гай спросил: - Ты на дачу? - Нет. В город. - Подвезешь? - Едем. - ...Скоро полетишь со Стариком на завод двигателей, -- сообщил Гай по пути в город. - Есть что-нибудь новое? - Кажется, есть. Не очень вразумительное, правда: Обнаружили какую-то неисправность в форсажной камере одного из двигателей. Но, по их словам, это не могло быть причиной катастрофы. Знакомая песня. Каждый старается увильнуть от ответа. . -- Может быть, так, а может быть, не так. На месте будете разбираться. Минуту ехали молча. - Что с лайнером? -- спросил наконец Долотов. - Он еще спрашивает! Поломал машину, только и всего. -- Гай повернулся к Долотову и, встретившись с его вопросительным взглядом, улыбнулся. -- Ничего серьезного не обнаружено. Только не думай, что это так просто пройдет для тебя. В министерстве было совещание, самолет выпал из графика испытаний, Разумихину пришлось держать ответ. Так что... - Разбирать будут? - А ты как думаешь? - Будут. Черт меня дернул садиться на лайнер! И Чернорая подсек. - Как подсек? - Так... Если хочешь, чтобы человек потерял уверенность в себе - скажи ему, что кто-то может сделать его работу лучше. - Вот, вот! Ты и выдай все это Разумихину, когда за тебя, раба божьего, примутся. - Нет. Я у начальства в партизанах хожу, слушать не станут. Снимут с машины, а? - Бог даст, обойдется. Данилов вышел на работу. - Руканова, говорят, повысили? - Собираются. Как тебе нравится? - Не думал об этом. - А я против. - Что так? - Так. Я его немного знаю. - Вот и хорошо. - Мало хорошего. Недошлый он, как говорит Глафира Пантелеевна. - Почему? Ростом не вышел? - Натурой. Таких пресекать надобно. - Всех нас, любезных соотечественников, одолевает "тяготение к пресечению", до того обасурманились, что не знаем, что сказать о ближнем, если неизвестно, что он подлец. Гаю очень хотелось напомнить Долотову его разговор с Трефиловым, но Гай превозмог себя, мысленно отметив, что эта терпимость -- черта в Долотове ранее неизвестная, даже несоответствующая привычному представлению о нем. - О Руканове и тебе кое-что известно, -- сказал Гай. - Имеешь в виду мою характеристику? - Не только. - Маленькие гадости -- это маленькие гадости. - Как прикажешь понимать? - Очень просто, "оставить ему его крысу". - То есть дать Володе возможность пакостить в пределах способностей? -- Гай хитро прищурился. -- Я слышал, ты уговаривал своего приятеля ответить на статью Фалалеева. Ты бы оставил ему его крысу? - Здесь другое, Гай, -- сказал Долотов после некоторого молчания. -- Что такое Фалалеев? Сидел "мешком" рядом с Боровским, как говорит Козлевич, и вот не стесняется внушать читателям, что-де в "наше просвещенное время" истинная цена работнику состоит в его способности находить "оптимальные варианты". Что-де нынешний идеал -- человек рассудочный, как в песенке: "умный в гору не пойдет, умный гору обойдет". Если развить эту идею, выходит -- поднимай лапки кверху, если в корзине у противника на два кулака больше. Печатный глагол -- это не треп в комнате отдыха. - Тут уж не от Фалалеева, скорей -- от моды. - Какой моды? - В моде стиль деловых людей -- рационализм. Все взвесить и делать то, что оправдано, выгодно. - Когда рационализм становится философией, это уже не стиль деловых людей, а особый род проституции -- поступайся всем, что не дает выгоды! Свойство наиболее развитых паразитов. Публика этого сорта куда как современна! На языке -- полный набор добродетелей дня, а на деле -- всегда в стороне, всегда вне... духовной генеалогии народа. Есть такое растение -- повилика. Питается соками дерева, на котором паразитирует, но никогда не становится частью этого дерева. - Почему же ты оправдываешь Руканова? - Я не оправдываю. Он знает себе цену и торопится получить ее. Карьерист? Да. Но такие, как он, были еще на строительстве пирамиды Хеопса. И помогали строить, а вот типы вроде Фалалеева зарубили бы саму идею пирамиды как бредовую. Гай вздохнул. Когда-то и он так считал: если хочешь иметь хорошего работника -- дай шанс его человеческим слабостям, игра-де стоит свеч. Теперь он не был в этом уверен... А что касается Володи, то после его объяснительной записки, после разговора в кабинете Данилова никакие рассуждения не могли убедить Гай-Самари, что слабости Руканова окупятся его деловыми качествами. - Нескромный вопрос, Боря... - Да? - Что за история была у вас в училище? Инструктора избили, а? Долотов некоторое время рассматривал Гая, словно хотел угадать, зачем это ему понадобилось. - От кого узнал? - Трефилов говорил... Давно, -- соврал Гай. - Долотов закурил и надолго замолчал. - Рыльце в пуху, Боря? -- улыбнулся Гай. - Был у нас в группе курсант... -- начал Долотов. -- Суров... Да, Вадим Суров. Впрочем, я не уверен, что это его настоящая фамилия. Маленький, вертлявый, разговаривал, как одесский жулик. Его отец жил за границей; во время войны работал на немцев. Вот и сын задумал умотать за границу, а его не допускали к самостоятельным полетам. Не тянул по технике пилотирования. Хотели отчислить. Но ему удалось упросить комэска, и тот дал Сурову десять добавочных полетов на УТБ. В тот день "пешку" поднимал я, а он сидел позади капитана, на штурманском пятачке. После второго разворота -- триста метров -- помню, я собирался "затяжелить" винты. Слышу, какой-то удар. Сначала не понял. Обернулся -- Суров с молотком. Но я не понял, что звук оттого, что он ударил капитана по голове. - И тот потерял сознание? - Нет, не думаю. На нем был зимний шлем, с мехом. Он наклонился, и тогда я понял, что Суров ударил его. Капитан повернулся к нему, а он его -- молотком по лицу. Два или три раза... - Представляю! - Я попытался оттеснить его рукой, другой держал штурвал. Он и меня по руке. Я сказал капитану, чтобы взял управление. Хорошо, не был привязан. Ну, завалил Сурова, придавил коленом, схватил за горло, а он... -- Некоторое время Долотов молчал. -- Он вырвался, но я снова его схватил, держу. "Отпусти, я прыгну", -- говорит. Меня подвел его голос. Показалось, в себя пришел... И тут он вырвался второй раз. Фюзеляжные баки были вынуты, в перегородке дыра, а в пустом отсеке -- люк. Он и юркнул в эту дыру. Потом вижу -- люк открывает. "Капитан, -- кричу, -- выпрыгнет!" -- "Ну и черт с ним!" Так-то оно так, только на Сурове не было парашюта. - И прыгнул? - Да... Я бы не дал, но капитан едва сидел, глаза кровью заливает, машина рыскает... Ребята видели, как Суров падал. Дикое зрелище. Когда ударился о землю, его подбросило, как мяч. А Долотова будили по ночам и коротко говорили: "Пошли". И так месяца два. Оказалось, капитан отрицал, что говорил "пусть прыгает". И даже высказал предположение, что Суров был в сговоре с Долотовым. Все кончилось, когда из Москвы приехал полковник. Он беседовал с Долотовым всего дважды, но подолгу и дотошно. "Что с тобой делать? Героя давать или сажать?.." Не сделали ни того, ни другого. После экзаменов предложили остаться в училище инструктором, но он попросился в часть. Невыносимо было жить рядом с капитаном, видеть его. - Самое интересное, -- сказал Долотов, -- что и у меня мать за границей... Если жива, конечно. - В анкетах обозначал? - Нет. Она уехала через два года после его рождения. О ее далеком существовании напоминали редкие письма, написанные наполовину по-французски и хранившиеся в тумбочке у изголовья кровати отца. В разное время Долотов по-разному спрашивал себя: как она могла оставить его? Что принудило? Что могло случиться?.. С годами вопрос этот только внешне менялся, неизменно заключая в себе унизительное подозрение, что он ничего не значил в глазах матери, в тех спокойных, немного печальных глазах, которые глядели на него с маленькой фотографии. Отца он помнил хорошо, хотя и о нем успел узнать немного. Работал на Адмиралтейском заводе, любил лошадей и часто брал с собой сына, отправляясь на ипподром. С тех пор ничто так не волнует Долотова, как бегущие лошади. Он может любоваться ими бесконечно. Перед эвакуацией из Ленинграда он наткнулся на свернутый в трубочку портрет, хранившийся в старом сундуке, и не сразу узнал отца: он был снят в офицерской форме с Георгиевским крестом в дубовых листьях. Хотелось спросить о его прошлом, но так и не решился. И только перед отправкой эшелона с детьми, на вокзале, куда отец пришел в солдатской форме, Долотов спросил: - Разве ты солдат? - Как видишь, -- улыбнулся отец. -- И ты служи, когда вырастешь. Служба -- дело чистое, как место в седле. Ты последний в роду, а он весь из служилого сословия. С той поры он не видел отца, погибшего в блокаду. Жил в детдоме, потом у Марии Юрьевны, потом спецшкола ВВС, потом училище, потом служба. - Приемная мать называла меня выучеником сорок первого года. "Это, -- говорила, -- главный учитель вашего поколения". "Так оно и есть, -- думал Гай. -- Сколько лет прошло, а история с этим гаденышем все-таки дала о себе знать". - Может, зайдешь? Поужинаем. - Спасибо. Времени нет. - А совесть есть? Начальник я тебе или не начальник? В воздухе, понимаешь, никакого почтения, так хоть бы на земле уважал! - Не сердись, Гай. Уважаю. Но и причина у меня уважительная. Гай кивнул: ну если так, будь по-твоему. Причина действительно была уважительная: письмо, которое Витюлька привез в госпиталь, было судебной повесткой. И теперь Долотов направлялся в суд, где по заявлению жены должно было слушаться дело о разводе. ...Все произошло быстро, хотя и небезболезненно. Получив устное подтверждение "сторон" о нежелании продолжать совместную жизнь, седая женщина, судья, спросила, есть ли у них дети, не возникнет ли разногласий в вопросе раздела имущества, и, не вдаваясь в иные подробности, вынесла постановление о расторжении брака. В ожидании этого постановления Долотов томился нелепостью своего сидения рядом с маленькой женщиной в синем, английского покроя костюме, которая на протяжении каких-то лет вызывала в нем разные переживания, вынуждала жить применительно к ней, была довольна или недовольна им, и вот теперь не вызывала больше никаких чувств, кроме неловкости за прошлое, которого могло и не быть, потому что она могла давно вот так же уйти из его жизни, сделаться посторонней и не иметь права на его настроение, ни на его время -- стояло только написать бумагу и дать прочитать седой женщине, чтобы та, в свою очередь, написала и вручила им какую-то другую бумагу. Церемония эта сводила их прошлое к такому незначительному, вернее -- ложнозначительному событию, что Долотову было нестерпимо стыдно за все дурное, что он думал о Лие, за то, что связывал свои неудачи, неудовлетворенность жизнью с этой маленькой женщиной, когда мог просто уйти. Ему было стыдно за то, что все, что некогда казалось важным, обязывающим к жизни с ней, на самом деле было не только не важным, но никому не нужным, ни ей, ни ему, и выглядело самообманом или чем-то того хуже. 16 Ко времени возвращения Долотова на базу стала известны новые данные экспертиз, которые перечеркивали все предположения о саморазрушении руля С-04. На вмятинах обшивки киля обнаружили макроскопические следы красочного покрытия высотного разведчика, а это неоспоримо доказывало, что в воздухе произошло столкновение. Теперь Извольский вообще не знал, что думать, не решаясь даже предположить, какую вину могут ему, приписать. Новым данным расследования было посвящено специальное заседание. За длинным столом в кабинете Добротворского, кроме представителей KБ, министерства и летной базы, устроились все время державшиеся вместе трое конструкторов из опытной фирмы, где создавался высотный разведчик. Атмосфера многолюдья, приглушенные разговоры вполголоса действовали на Витюльку угнетающе. Ему казалось, на него никто не смотрит, а это было плохим признаком, приметой враждебного единомыслия окружающих. Вошел Руканов. К нему обратился один из приезжих. Слушая, Володя глядел себе под ноги; он ответил коротко и, не утруждая себя пояснениями, шагнул к большому столу. Здесь его остановил представитель министерства. Этого Володя слушал, не отводя глаз, ответил обстоятельно и подождал, не будет ли дополнительных вопросов. Не было. Тогда Руканов подошел к большому столу, взялся за спинку стула и замер, глядя на Добротворского. - Садись, -- сказал генерал. Володя сел и положил перед собой тонкую папку. "Приладился, -- мелькнуло в голове Извольского. -- Прямо заводной..." Украдкой оглядывая всех, выискивая на лицах если не участие то хотя бы какое-нибудь внимание к себе, Витюлька все сильнее чувствовал, что кого-то нет, кто-то не пришел. "Да, Лешка не пришел!" -- мелькнула горькая мысль. И вдруг -- фигура Долотова, его решительный профиль. "Позвонок!.. Когда он приехал?" Лицо Долотова после госпиталя будто посветлело, резче обозначились сухие серые глаза и бритый подбородок. Минуту Витюлька пытался утвердиться в какое-то надежде, смутно шевельнувшейся в душе. И как бы в ответ на его немой вопрос Долотов посмотрел на него, выражение лица чуть смягчилось -- улыбнулся. Но тут же снова оборотился к Гаю-Самари. Томительную для Витюльки обстановку разрядив Добротворский. У генерала был один тон на все случаи жизни. Вот и сейчас он предложил, как скомандовал: - Давайте начинать! Невысокий худой человек раскрыл красную папку и принялся читать "Предположение о развитие событий в свете новых данных расследования". Читал он тем особенным безжизненным голосом, каким почему-то принято читать описание всяких провинностей, проступков, нарушений правил. От такого чтения виновнику начинает казаться, что, знай он все эти слова, никогда бы не совершал того, в чем его обвиняют. Когда прозвучали последние слова о "нечетко выполненных маневрах летевших друг за другом самолетами, что и явилось наиболее вероятной причиной столкновения", поднялся Долотов. И с той минуты Витюлька вонял, что сейчас все станет на свои места, что, если Долотов решился на драку, значит, считает, что дело стоит того. А сломить его не всякий сможет. Bee приготовились слушать, и даже те, кто некогда не слышал Долотова, понимали, что перед ними человек, которому есть что сказать. - Мне хотелось бы уточнить картину столкновения, как вы это назвали, -- сказал он, проходя к доске, висевшей за письменным столом Добротворского. Худой человек наклонился к генералу и о чем-то спросил. - Борис Михайлович, -- совсем не тихо ответил генерал. Долотов взял кусок мела и нарисовал силуэты трех самолетов в парадном строю. Затем расходящимися лучами обозначил зону обзора из кабины высотного разведчика. Все терпеливо ждали. Оглядев нарисованное, он стал объяснять, глядя на человека с красной папкой: - Как видите, ВР слегка подслеповат, у него плохой обзор передней полусферы. Можете поверить мне на слово, я летал на нем. Летчику не мудрено было потерять машину Извольского. Скорее всего -- на развороте перед выходом на прямую и началом снижения. Извольский летел ниже... На минуту летчик разведчика принял самолет ведущего группы за тот, который все время был у него впереди, и чтобы соблюсти дистанцию, надбавил скорости. Но когда стал снижаться, перевел машину в наклонное положение, тут-то и увидел, что оказался над хвостом самолета Извольского. Что было дальше, нетрудно догадаться. Долотов помолчал, вытирая испачканные руки. - Пытаясь избежать столкновения, он решил отвернуть и зацепил крылом. Вот и вся история. - По-вашему выходит, во всем виноват наш летчик? -- заносчиво спросил один из трех представителей опытной фирмы. - Нет, не выходит. Стало совсем тихо, как это бывает, когда люди ждут услышать самое важное. - Вся вина лежит на том, кто утверждал парадное построение, не сообразуясь с летно-техническими данными самолетов. А кто этот человек, вам лучше знать, -- Долотов посмотрел на человека с папкой. - Борис Михайлович прав, -- сказал Гай. -- Я тоже летал на этих машинах. Несколько дней комиссия занималась версией Долотова. На тренажере были воссозданы заданные условия полета, приглашены летчики, летавшие на высотных разведчиках, которые тоже пришли к выводу, что наиболее вероятная причина столкновения -- в недостаточном обзоре из кабины этого самолета. "Дело Долотова" разбиралось на собрании летного состава в один из понедельников. Эти "тяжелые" дни по негласному распорядку отводились для подобного рода мероприятий. В комнате отдыха не хватало стульев. Собрались почти все. Был и вернувшийся из отпуска Боровский, негромко и обстоятельно рассказывавший Добротворскому о ловле стерляди. Генерал был оживлен, поблескивал черными глазами, охотно отзывался на шутки. Чувствовалось, что среди летной братии он забывал и о чине и о возрасте. И даже сел подальше от председательского стола, втиснувшись между Боровским и Костей Караушем. Долотов сидел на диване рядом с Булатбеком Саетгиреевым, и в сравнении с почти шоколадной физиономией вернувшегося с юга красавца штурмана бледное лицо Долотова выглядело болезненно. Однако очень уж удрученным он не казался. - Прошу внимания, -- начал Гай и с удовлетворением отметил, что говор в комнате разом стих. -- На повестке дня один вопрос. И прежде чем мы обсудим его, я прошу разрешения изложить суть дела. Мне это представляется необходимым, потому что не все присутствующие до конца уяснили себе, о чем пойдет речь. Многие из вас были в отпуске или по другим причинам находились далеко от базы. Итак, существо дела. Долотов совершил грубую летную ошибку: не перевел стабилизатор лайнера в положение "кабрирование" перед посадкой, что повлекло за собой чрезмерные перегрузки конструкции во время приземления. Затем долгое исследование возможных последствий этих перегрузок, а, значит, нарушение графика проведения испытаний. Извинительна ли такая оплошность? Нет, разумеется. В нашем деле так ошибаться нельзя. Но прежде чем сделать окончательный вывод, нужно разобраться, понять, почему стала возможной эта ошибка, вспомнить некоторые косвенные обстоятельства, которые психологически подготавливали самую возможность срыва. - Вот и начнем с Долотова. Пусть объяснит, как это у него получилось, -- заметил Руканов. Начнем с меня, -- сказал Гай, -- В свое время мои товарищи избрали меня старшим летчиком, начальником летной службы. Они оказали мне эту честь, полагая, что в случае надобности я сумею отстоять их интересы. В этой их надежде, собственно, и заключается честь быть старшим. Сумел ли я отстоять интересы Чернорая, когда решался вопрос о назначении Долотова на С-441, никак, на мой взгляд, не обоснованном? Нет, не сумел. Я ни слова не возразил, когда встал вопрос о подмене Чернорая, хотя эта подмена была не по душе мне. Так же она не нравилась и Руканову, насколько я помню. -- Гай-Самари посмотрел на Володю, и когда пауза сделалась вызывающе долгой, тот едва приметно кивнул. "Погоди, ты у меня покрутишься!" -- успел подумать Гай и продолжал: - Как видите, не я один был против. Руканов придерживался того же мнения. Но мы оба промолчали. Теперь о Долотове. Его согласие на подмену означало не что иное, как молчаливое подтверждение неспособности Чернорая провести испытания лайнера на большие углы. - Я так не думал, -- сказал Долотов. - Я говорю не о том, как ты думал, я говорю о том, какие выводы можно было сделать из твоего поведения. Или я ошибаюсь? Долотов промолчал. - Итак, ни я, ни Долотов, ни Руканов не подсказали Разумихину, как Чернорай воспримет это решение, какую моральную травму нанесет оно ему, и как, наконец, воспримет эту замену экипаж лайнера. Обсуждая назначение Долотова, Савелий Петрович и Разумихин беспокоились о пользе дела, их можно понять. Руканов, как обычно, не торопился с выводами. Так кому, как не нам с тобой, Боря, нужно было воспротивиться этому назначению? Но и мы промолчали. Я не решился возразить начальству, ты не подумал о последствиях, и в один прекрасный день Чернорай слышит: уступи свое место, у нас есть подозрение, что ты не справишься с работой. "Почему? -- мог бы он спросить. -- Разве какой-нибудь отдел КБ жаловался, что не получает нужных результатов испытаний?" Были претензии КБ к летчику, Савелий Петрович? - Никак нет. Во всяком случае, мне об этом никто не говорил, -- уверенно отозвался генерал. Теперь я попрошу вас, Иосаф Иванович, как одного из ведущих инженеров и члена летного экипажа С-441, коротко высказать свое мнение о Долотове и о допущенной им ошибке. Углин встал, застегивая пуговицы на пиджаке. Видимо, пока он приводил в порядок мысли, руки сами собой наводили порядок в костюме. - Борис Михайлович, по моему мнению, такой же высококлассный летчик, как Чернорай, и каким был Лютров. Вот что я могу сказать, если я правильно понял, о чем идет речь. Что же касается ошибки... Смена положений стабилизатора на взлете и посадке -- новшество в управлении самолетом, и, как всякое новшество, его легко запамятовать, в особенности после трудного полета. - Однако вы не запамятовали? -- усмехнулся Руканов. - Я нет, -- Углин широко улыбнулся. -- Но ведь не я за десять минут до того выводил лайнер из "штопора", не мне его нужно было сажать. Со стороны виднее... А вообще обстановка на борту была тяжелая... Я потому и полетел. Мне не полагалось... - Благодарю, Иосаф Иванович, -- Гай подождал, пока Углин сядет. -- Так считает ведущий инженер, который был на борту самолета и хорошо представляет себе, каково пришлось командиру незадолго до посадки. Но вот... в министерстве мне показывают объяснительную записку другого ведущего инженера, которого не было на борту и который на правах исполняющего обязанности начальника отдела летных испытаний фирмы дает в этой запаске свое толкование происшествию, ни словом -- запомните это! -- ни словом не обмолвившись в защиту Долотова. Для Володи ничего, кроме факта, не существует. Он описывает, что произошло, ни звука не добавляя о том, как и почему это могло произойти, хотя, как вы знаете, Руканов был против назначения Долотова на лайнер, потому что "Вячеслав Ильич оказался в двусмысленном положении". Это слова Руканова. Когда объяснительная записка попадает в министерство, оттуда, как то и должно быть, приходит сердитая бумага с требованием "решить вопрос о возможности дальнейшего использования Долотова Б. М. в качестве ведущего летчика-испытателя". Я поинтересовался, как Руканов представляет себе решение этого вопроса, и может ли одна ошибка перечеркнуть весь послужной список Бориса Михайловича? Володя ответил мне примерно следующее -- Петр Сансонович не даст соврать: нам-де, летному составу, платят не за прошлые заслуги, а за то, что мы в состоянии делать от аванса до получки... ("Но и это еще не все, сукин ты сын!..") Я не исказил эту твою в высшей степени оригинальную мысль? - Донат Кузьмич, вы... немного отвлеклись, -- осторожно заметил Данилов. - Извините, я заканчиваю. Но чтобы до конца было ясно, как далеко простирается непонимание Руканова... - Послушайте, речь идет не о моем непонимании! - ...непонимание Руканова, что люди не роботы, -- невозмутимо продолжал Гай-Самари, -- мне придется покаяться в неблаговидном поступке, и уж воля Савелия Петровича оценить мое самоуправство по "номинальной стоимости". Дело в том, что я по своей инициативе отбил первый вылет дублера. Еще до запрета на его полеты. Нет, я ничего не знал о найденном дефекте в гидравлической арматуре. Меня вынудила к этому беседа Руканова с Долотовым перед вылетом. Да, Боря, тебя выпроводили с самолета по моей просьбе, потому что после беседы с Рукановым у тебя тряслись руки. Я не вправе касаться существа вашего разговора, но я знаю, какова цена начальнику, доводящему летчика до такого состояния перед вылетом, и чем он может кончиться, когда у летчика трясутся руки. Тебе не кажется, Боря, что рядом с Чернораем ты чувствовал себя не лучше? Долотов промолчал. - И в заключение перед тем, как дать слово желающим, я расскажу об одной новелле в рисунках из американского авиационного журнала. Рисунки следуют в таком порядке: летчик сел завтракать, жена сказала ему что-то неприятное, он вспылил, не допил кофе и выскочил на улицу; когда подошел к автомобилю, обнаружил, что забыл ключи; чертыхнулся с досады, взял такси; таксист ехал медленно, и летчик здорово поругался с ним; но все-таки опоздал на аэродром, за что ему сделал замечание руководитель полетов, а когда забрался в самолет, грубо оборвал механика, который пытался о чем-то предупредить... И последний рисунок: на разбеге самолет разлетается в щепки! Выразительно, правда? А все началось с одного неприятного слова за завтраком. -- Гай оглядел повеселевшие лица, улыбнулся и закончил: -- Прошу всех желающих высказать свои соображения по существу дела. Некоторое время слышались смешки, говор, но никто не просил слова; видно, ждали, что Руканов не оставит без ответа выступление Гая. Но Володя сидел молча. Он был ошеломлен. Он едва понимал, о чем там говорят Боровский, ребята из экипажа Чернорая, Углин, Данилов, генерал... Молчал, кажется, один Ивочка Белкин. Он сидел, откинувшись в кресле, и, степенно сложив руки на животе, глядел на носки своих ботинок, делая вид, что занят какими-то важными размышлениями. Но Руканов понимал, что никаких особых размышлений у Белкина нет, что сейчас Ивочка не только не скажет ни слова в защиту его, Руканова, но и вообще не обнаружит своего отношения к делу, пока не станет ясно, что Долотова снимают с дублера. Услыхав голос Гая, Руканов заставил себя вникнуть в его слова. Гай ставил на голосование предложение Добротворского "учинить" виновному инспекторскую проверку по всем статьям, дабы Долотов "подтвердил класс" летной и методической подготовки. Если оценки будут положительными, ограничить наказание строгим выговором. В случае серьезных замечаний -- освободить Долотова от проведения дальнейших испытаний С-224 и понизить класс квалификации на одну ступень. За предложение генерала проголосовали все, не исключая Руканова и Белкина. - Здорово я тебя? -- спросил Гай после собрания, встретив Долотова выходящим из раздевалки. - По-божески. Руканову устроил избиение. Доволен, надо полагать? - Но знаю, -- Гай виновато улыбнулся. -- Невеселое это-занятие -- делать подлости. - Даже ради правого дела? - Даже ради правого дела. - Выходит, жалеешь? - Да нет... Так, мутит малость, будто сам себе доказал, что способен на гадости. -- Он крепко потер лицо, словно что-то стирал с него. - Донат Кузьмич!.. Техника простаивает! -- слезно крикнул молоденький ведущий инженер нового истребителя. - Ладно, Боря! Пойду одеваться. Уходя, Гай хлопнул Долотова по плечу, но слабо, нерешительно, как бы сомневаясь, что тому будет приятен этот дружеский жест. - Все в порядке, Гай! Слышишь? -- крикнул Долотов ему в спину. Гай кивнул и благодарно улыбнулся. "Так и должно быть, Гай, -- думал Долотов. -- Так и должно быть, иначе все разладится к чертям собачьим!" Он поймал себя на мысли, что уже не считает, что такие, как Руканов, "помогают строить пирамиды". "Ему наплевать, что строить, кому служить, как веровать. Это даже не Одинцов". Долотов не заметил, что впервые делает сравнение в пользу своего армейского приятеля. 17 - Тихо! -- заорал Карауш, врываясь в комнату отдыха с кипой свежих газет. -- Читайте и не говорите, что вы не слышали! Он рассовал по рукам еженедельник "Транспортная авиация". - Чего читать-то, баламут? -- спросил Козлевич, не очень любивший это занятие. - Страница шестая, статья обозревателя товарища Одинцова под названием "Мужество и "рассуждения по поводу", -- вещал Костя голосом зазывалы. -- Обратите внимание, там два раза упомянуто имя известного бортрадиста К. А. Карауша. Все дружно зашелестели газетами. - Игорь Николаевич, -- Костя подошел к Боровскому. -- Может, поинтересуетесь? Тут про меня написано. - Я про тебя и так все знаю, артист. Боровский взял газету и присел в кресле у окна, ближе к свету. После некоторого молчания послышались первые отзывы: - Отоварили! - Сам напросился. - Кто этот Одинцов? - Был у меня, -- отозвался штурман Саетгиреев. -- Толковый мужик. Борис Михайлович, он вроде твой друг? Служили вместе, -- откликнулся Долотов и сделал вид, что углубился в газету, отстраняясь таким образом от дальнейших расспросов, которые могли бы выявить его причастность к появлению статьи. Но Извольский сразу же понял все и был очень обрадован случаю показать, что Долотов, которого все считают человеком не доброжелательным, что этот Долотов совсем не такой, и что он, Извольский, лучше всех знает это. И радость от возможности доказать справедливость этой мысли так бурно вскипела в Витюльке, что он не мог удержаться, чтобы тут же не возвестить: