Ночью он словно приблизился. Бухали орудийные выстрелы, мгновенными зарницами вспыхивали за лесом разрывы. Вдруг кому-то послышалось: - Едут! Приподымаясь, вглядывались слепыми в темноте глазами. Но собака, сидевшая на снегу, опершись на вытянутые передние лапы, не обнаруживала беспокойства. И чем напряженней вслушивались, тем только сильней шумела кровь в ушах, и уже ничего невозможно было разобрать. Опять лежали. Ожидание томило людей. Начали сползаться по двое, по трое. Шепотом зашелестели рассыпанные, отрывочные разговоры, готовые смолкнуть в любой момент. Два раза прибегал от Голубева связной, пригибаясь в темноте, как под пулями. Там, видно, тоже не терпелось. Когда услышали наконец, с захлестнувшим сердце волнением, боясь ошибиться, какое-то время берегли тишину. В шуме ветра над равниной явственно слышалось далекое, по-комариному тонкое завывание мотора. - Рассыпься! - скомандовал Васич. Но люди уже сами перебегали на свои места. Повизгивая, беспокойно вертелась собака. - Лежать! - крикнули ей. Рядом с Васичем разведчик, сидя на снегу по-татарски, телефонным проводом спешно связывал три гранаты вместе. Рукавицы он скинул, и они болтались у рукавов телогрейки на шнуре. Снова прибежал от Голубева связной. - Товарищ капитан, лейтенант велел передать: мы до вас пропускаем!.. - Нехай пропускают,- затягивая зубами узел, невнятно буркнул разведчик, и единственный сожмуренный от усилия глаз его блеснул из бинтов холодно и трезво. Теперь отчетливо слышно было нарастающее гудение нескольких моторов, далеко где-то бравших подъем. Замерзшая земля, на которой лежали люди, чугунно гудела под ними, тряслась все сильней. И это дрожание неприятно передавалось всему телу, всем внутренностям. Стало трудно удерживать собаку. Ей сжимали челюсти, и она скулила жалобно, со слезой. Машины смутно возникли на дороге и опять исчезли в лощине. Они долго гудели там. Временами казалось, они удаляются. Потом на подъеме возник передний "опель" - широко разнесенные черные колеса, давившие толстыми шинами снег, мощный радиатор, широкий бампер,- все это, перевалив гребень, двинулось по дороге, быстро увеличиваясь. Васич смотрел с земли, и машина казалась огромной. Она стремительно приближалась. В снежную пыль, поднятую ею, доверху кутались кабины двух других, шедших следом. В черном стекле передней вспыхнул уголек сигареты, смутно осветив кабину изнутри. И Васич увидел лицо немца, сидевшего за стеклом. Он уверенно сидел в машине, мчавшей его, властно смотрел на дорогу перед собой, как он, наверное, смотрел уже на сотни других дорог. Васич не мог на таком расстоянии, ночью, видеть его. И тем не менее с обострившейся ненавистью он отчетливо увидел это лицо врага. Заскрежетало в коробке передач: переключали скорость. Опять вспыхнула в стекле сигарета и, прочертив в воздухе красную дугу, подхваченная ветром, полетела в снег. В тот же момент Васич приподнялся на одной руке, пересиливая голосом рев трех моторов, крикнул: - Огонь! Он кинул гранату, целя в кузов, и упал ничком. Ни он, ни рядом упавший разведчик, не видели, как под черным днищем машины и за нею вырвались из земли два куста пламени. Грохот взрывов, визг тормозов, треск ломающегося дерева, крики... И все это прошила автоматная очередь. Зазвенели разбитые стекла. Едва просвистели над головой осколки гранат, Васич вскочил. Взорванная машина поперек загородила дорогу; с нее под выстрелами прыгали черные фигуры в шинелях. Но во второй машине, твердо ступив сапогом на подножку, в полный рост стоял в открытой кабине немец и, уперев в живот автомат, веером сеял над дорогой трассирующие пули. А шофер под прикрытием огня пытался развернуть машину. По ним стреляли. - Машину береги! - закричал Васич, подняв над собой растопыренную пятерню. Под самые ноги ему брызнула трассирующая очередь. Он выстрелил из пистолета и побежал к немцу. И еще несколько человек бежали за ним, стреляя. Немец стоял, держась рукой за дверцу, качался вместе с нею. Когда Васич подбежал, он плашмя рухнул на дорогу. Выбитый при падении автомат скользнул по снегу в сторону. На другую подножку вспрыгнул разведчик с забинтованной головой, в упор, через стекло застрелил шофера. Стреляли отовсюду - из-под машин, из кювета; прыгали в кузов, стуча сапогами, и оттуда били по немцам. Не успев закрепиться, они бежали по полю в своих широких шинелях, проваливались в снег, падали, стаи светящихся пуль неслись оттуда. Но на дороге люди открыто перебегали от машины к машине, снимали оружие с убитых, в несколько голосов звали куда-то запропавшего Никитенко. Выстрелы еще раздавались, но все было кончено. Так быстро, что где-то по снежной целине, подгоняемый ветром, еще скакал уголек выброшенной сигареты, рассыпая красные искры. Тот, кто выбросил его, по-прежнему сидел в кабине. Подбежав, держа пистолет в левой руке, Васич дернул дверцу - немец мягко вывалился под ноги ему. Он не был похож на того властно-уверенного врага, которого представил себе Васич. Этот немец был старый, ссохшийся, как гриб, маленький. При падении шапка слетела с него, и о дорогу с костяным стуком ударилась голая, совершенно лысая голова. Ей уже не могло быть холодно даже на снегу, и все-таки Васич испытал неприятное чувство, обыскивая его. Он взял документы, снял полевую сумку: немец был в каких-то чинах. Поднявшись, увидел суетившихся на дороге людей и среди них рослого Голубева. Крикнул: - По машинам!.. Голубев! Проезжай вперед!.. Когда Васич вскочил в кабину, Чеботарев уже сидел за рулем. Стоя на подножке, держась рукой за открытую дверцу - точно так же, как до него стоял здесь убитый им из пистолета немец,- Васич махнул Голубеву проезжать, пока они разворачиваются. Последние солдаты прыгали с оружием в кузова машин. И тут Васич заметил мечущуюся на дороге собаку. Она металась между машинами и лесом, словно звала людей в лес. Несколько голосов стало кликать ее. Она радостно залаяла, побежала к лесу. Но, видя, что никто не следует за ней, остановилась. Боялась ли она немецких машин, или не хотела покидать эти места, где, может быть, лежало под снегом остывшее пепелище деревни, или уже лес властно манил ее, но она все стояла в отдалении и лаяла. И тут раздался хлопок выстрела. Васич увидел из-за кабины, как в небо светящейся звездой косо взлетела ракета и вспыхнула там. Яркий свет опускался сверху на дорогу, и все, что было на ней, словно вырастало навстречу ему. - Проезжай! Васич махнул рукой. Машина Голубева тронулась, минуя тела убитых. Держась за ее борт, бежал, подпрыгивая, отставший солдат. Его поспешно втянули в кузов. Как только Чеботарев тронулся следом, медленно обходя взорванную машину, с поля, где залегли уцелевшие немцы, брызнули огненные трассы пуль, засверкали около бортов и впереди светящейся стаей низко пронеслись над кабиной. Кто-то вскрикнул в кузове. Люди попадали на дно. Сжав губы, Чеботарев вел машину, заставляя себя смотреть на дорогу. От пуль его защищало сбоку только пробитое стекло кабины. Мотор рычал все сильней, машина дрожала от напряжения, но левое заднее колесо ползло с дороги в рыхлый снег. - Бей по вспышкам! - закричал Васич сорванным голосом.- Прижимай к земле! Он не видел - слышал только, что с передней машины тоже стреляют. - Огонь! Огонь! Не давай головы поднять! И, подталкиваемые его криком, люди стреляли из-за борта в поле, где вспыхивало в темноте короткое пульсирующее пламя... Содрогаясь, как живая, машина медленно выползла на дорогу. И как только оба задних колеса зацепились за твердое, вся сила, клокотавшая в моторе, рванула ее с места; дорога, слившись в белую полосу, понеслась под сапогами Васича, стоявшего на подножке; ветер толкнул в лицо, едва не сбив с него шапку. И люди, перебегая на ходу к заднему борту - их швыряло в кузове,- стреляли назад. Там при свете догоравшей ракеты выскочили на дорогу несколько немцев, паливших из автоматов, но и они, и дорога, и взорванная машина на ней - все это стремительно откатывалось назад, уменьшаясь. В стекле кабины с тремя пулевыми пробоинами и брызнувшими во все стороны белыми трещинами качалась снежная дорога. Она неслась навстречу из темноты. Пулевые пробоины в стекле скакали вверх-вниз, не давая вглядеться, ветер гудел в них, как в горлышке бутылки. Васич открыл дверцу. Ветром толкнуло в лицо. Он зажмурился. Впереди по дороге тряско бежали высокие немецкие фуры, запряженные каждая двумя першеронами. Машины быстро нагоняли их. Придержав шапку, Васич заглянул в кузов. На полу, сидя спинами к ветру, солдаты жадно курили из рукавов первую с тех пор цигарку. - Живы? - крикнул Васич. - Живы! - ответили ему разноголосо и весело. Глаза, лица людей дышали неостывшим азартом боя. - Прикройсь! Быстрая езда, ветер, бивший в ноздри так, что трудно было дышать, холодок близкой опасности... Васич захлопнул дверцу. Поднял стекло. Ветер пресекся, и на минуту исчезло ощущение быстрой езды. Только гудел мотор и давило на уши. В боковом стекле замелькали повозки с крутящимися колесами, тяжело бегущие мохнатые лошади, с передних сидений оборачивались лица немцев - все это, возникнув, исчезло. Глаза Васича через стекло на короткое мгновение встретились с глазами немца-ездового, и тот с изменившимся лицом закричал вдруг что-то, указывая на машину рукой. "Разглядел!" - обожгла мысль. Он сбоку глянул на Чеботарева. Тот почти лежал на руле, носком сапога придавливал газ. -- Разглядел немец,- сказал Васич вслух. Узкие глаза Чеботарева азартно блеснули. - Разглядел - полдела. Догони!.. Неслась навстречу дорога. Ветер угрожающе гудел в пулевых пробоинах, клочьями рвался по сторонам. Васич отодвинулся в глубину кабины, в темноту. Радостный холодок теснил сердце. С правой стороны понеслись деревца посадки. Мелькнула машина с поднятым капотом и двое немцев, влезших головами в мотор. Дорога была здесь сильно изрыта гусеницами. Васич всматривался в темноту, но стекло блестело в глаза. Он опустил его. Сквозь кинувшийся в лицо ветер увидел в посадке мрачные темные тела танков. Немцы сновали между ними. Один немец с ведром перебежал дорогу перед самыми колесами, добродушно погрозил кулаком. - Сбавь газ! - приказал Васич. И, поймав удивленный, непонимающий взгляд Чеботарева, объяснил: - Дорога к фронту. Немцу туда торопиться незачем, он гнать не станет. Близкий орудийный залп ударил в уши, в темноте сверкнули длинные молнии. "Легкая батарея,- определил Васич, мысленно отмечая место, где она стоит, так же как в посадке он считал танки.- Только б дорога не перекопана. Тогда проскочим..." Он верил, что не успели перекопать: фронт не установился, шли подвижные бои. И еще раз подумал: "Тогда проскочим". Они уже опять мчались во всю мощность мотора и не чувствовали этого, потому что мыслью они мчались еще быстрей. Дорога летела под колеса, в свисте ветра проскакивали назад километры, но фронта все не было видно. Вдруг засигналил им впереди красный огонь фонарика. Это регулировщик требовал остановиться. Быстрый взгляд Чеботарева. Васич кивнул. Весь слившись с машиной, он знал, чувствовал, как сейчас будет. Они не остановятся. Удар! - и проскочат дальше. И ждал этого удара. Но тут сознание толкнуло его. - Тормози! Впереди на дороге могла быть пробка. - Тормози! - крикнул он. Его бросило на стекло, откинуло назад. Визг тормозов второй, мчавшейся за ними машины. И - тишина. Они стояли. На щеках, в ушах Васич еще чувствовал ветер. Он тяжело дышал. К машине шел немец. Васич открыл дверцу. И сразу услышал фронт: близкий грубый стук пулеметов, частую строчку автоматов и потрясший воздух разрыв снаряда. Фронт был рядом. Васич спрыгнул на землю. Он увидел немца, подходившего к машине,- это был офицер, увидел стоящий с краю дороги мотоцикл с коляской; от этого места, протоптанный множеством колес, отходил в поле съезд, и столб с прибитыми стрелками указывал направление. Но главное - он увидел, что дорога впереди свободна. А немец подходил, и на груди его, пристегнутый кожаной петлей за пуговицу, покачивался фонарик. Он шел к машине, на затоптанной снегом подножке которой была примерзшая кровь немца. И на железном полу кабины, смешавшись с растаявшим снегом от сапог, была кровь. И немец шел сюда. Он смотрел на Васича. Он не мог не видеть его. Но Васич спокойно стоял рядом с немецкой машиной, а немец был так уверен, что в сознании привычное впечатление заслоняло то, что видели глаза. Васич подпустил его ближе, шагнул навстречу и в упор выстрелил в грудь. Он не заметил, что из-за машины, сбоку, подходил к нему еще автоматчик. В тот момент, когда немец отшатнулся, падая, Васича сильно ударило. Вздрогнув от толчка, он обернулся, увидел перед собой присевшего солдата-немца и в его руках брызжущий огнем автомат. Это была смерть, он понял сразу, но отчего-то не мог ничего сделать, ни крикнуть, ни отскочить, а только стоял и прикованно смотрел на этот брызжущий в него огонь. Огромная черная тень сзади прыгнула на немца, и все покатилось. Потом Васич чувствовал, что его под мышки тащат куда-то вверх. Сознание возникало и обрывалось, и то, что видел он, не было связано. Он увидел потолок кабины, увидел над собой лицо Голубева при красной вспышке огня. Что-то нужно было сказать Голубеву. Важное что-то. Васича больно тряхнуло и потом уже все время трясло, и от боли он терял мелькавшую мысль. Ветер хлынул ему навстречу. Щеками, лицом, уже покрытым смертной испариной, он почувствовал этот холодный ветер, и ему стало легче. Глава VIII Таяло. За окном на маленькой деревенской площади грязь и снег размешаны колесами. У коновязи рыжий, блестящий на солнце жеребенок, задрав пушистый хвост, пугливо делал свое дело; от свежего навоза шел пар. Жеребенок вдруг отпрыгнул в сторону и скрылся из виду: через площадь, разбрызгивая сапогами жидкий снег, быстро прошел озабоченный Баградзе с охапкой хвороста. Ищенко остро позавидовал ему. Он сидел посреди комнаты за столом. По-весеннему горячее солнце ломилось сквозь пыльные стекла, блестело в графине с водой. В дымной, накуренной комнате было жарко от солнца. Ищенко сказали сесть, как только он вошел. А трое - командир полка полковник Стеценко, капитан СМЕРШа Елютин и замполит майор Кораблинов, хмуро сидевшие до этих пор за столом, встали сразу же и отошли в разные углы комнаты. Они встали, чтя память погибшего дивизиона, встали перед ним, живым вышедшим из этого боя, потому что бой, в котором они сами участвовали, был несравним с тем, из которого вышел он с горстью уцелевших людей. Но Ищенко не почувствовал этого. Он шел сюда на допрос, боялся этого допроса, и, когда ему сказали сесть, он сел, как подсудимый. Его настораживало их какое-то непонятное отношение к нему. Он не доверял им, сидел напряженный и на вопросы отвечал точно: ни больше, ни меньше того, о чем его спрашивали. В какой-то момент отношение к Ищенко переменилось - он это почувствовал сразу. Командир полка странно глянул на него темными, прижмуренными глазами и отвернулся к окну. И с тех пор молча курил у окна: Ищенко видна была его прямая спина, мускулистая прямая шея, лысеющий затылок, которым он едва не доставал до низкого потолка хаты. Каждый раз, отвечая на вопрос, Ищенко взглядывал на командира полка, в нем инстинктивно искал защиты. Но видел только смуглую щеку, сожмуренный от табачного дыма глаз и кончик его черного уса. Замполит нервно ходил по комнате или вдруг садился на кровать, раскачивался, сутулясь, зажав ладони в коленях. Он был самый молодой, недавно назначен на эту должность, и его Ищенко не боялся. Вопросы с обдуманной последовательностью задавал Елютин. Обняв себя руками за могучие плечи, он почесывал спину об угол этажерки, но глаза из-под крупного с залысинами лба смотрели холодно и пристально. Всякий раз, встречая их взгляд, Ищенко чувствовал перебои сердца и противную слабость в коленях. Он помнил Елютина еще в погонах летчика, в хромовых сапогах на меху: его прислали к ним в полк из авиационной части. Сейчас на Елютине были армейские кирзовые сапоги, на плечах - артиллерийские погоны. - Значит, третья батарея к лесу уже подходила? - спросил Елютин. - Первая,- терпеливо поправил Ищенко. Елютин все время путал номера батарей и расположение. Но Ищенко казалось, что он не случайно путает, и, весь напрягаясь, он старался следовать за его мыслью, предугадать дальнейший вопрос. - Ну да, первая! А танки уже видны были? Стрелять можно было по танкам? Над деревней, придавив все на земле гулом моторов, шла большая волна бомбардировщиков; стекла в хате тонко зазвенели. Слышно было, как в сенях и по крыльцу затопали сапоги ординарцев: побежали глядеть. Елютин, улыбаясь, подмигнул Кораблинову на окно, за которым проходили в небе бомбардировщики: мол, вот оно, его родное, кровное. И хотя Ищенко понимал, что это не ему дружески улыбаются, ему так хотелось быть равным среди них, что губы его сами, непроизвольно и унизительно, растянулись в ответную улыбку. Он тут же погасил ее, пользуясь тем, что никто на него не смотрит, быстро вытер пот с лица. - По танкам, говорю, могли уже стрелять? - повторил Елютин вопрос, когда гул отдалился и снова стало возможно разговаривать. - Орудие было в походном положении... Надо было привести в боевое... Стать на позицию... Если бы об этом бое, во время которого почти безоружные люди сожгли шесть танков, дрались до последней возможности, дрались и умирали, не пропуская немцев, если бы об этом бое рассказывал Ушаков, которому нечего было стыдиться, он бы рассказывал с болью, но и гордостью. Ищенко оправдывался. Он мог оправдываться только за себя, но он рассказывал о дивизионе, и получалось, что в действиях всего дивизиона - и тех, кто жив, и тех, кто погиб в бою,- было что-то постыдное, что он старался скрыть. А за окном стояли две пробитые пулями немецкие грузовые машины, и в кузове одной из них, на плащ-палатке, лежал убитый Васич. - Мы хотели успеть отойти к лесу. Чтобы спина была прикрыта. И там стать на позицию. А то танки могли с тыла обойти... - "Стать на позицию...", "Походное, боевое положение..." - перебил Елютин.- Вот в соседней бригаде, когда Запорожье брали... Тоже ваши системы - стопятидесяти-двух... Комбат... Как его?..- Протянув руку в сторону замполита, Елютин нетерпеливо щелкал пальцами, прося подсказать.- Еще он в оккупации был... - Харсун? - Харсун! Вел батарею в походном, как ты говоришь, положении, видит - танки! Ни в какое боевое положение он ее не приводил, времени у него на это не оставалось. Развернулся, ахнул! Ахнул! Восемь снарядов - два танка горят! Получай орден! С точки зрения артиллериста, Елютин говорил немыслимые вещи. Когда пушка в походном положении, ствол специальным механизмом оттянут назад. Из нее не то что стрелять, ее зарядить в таком виде невозможно. В артиллерии это знает последний повозочный. Елютину кто-то что-то рассказывал об этом случае, и он уверенно говорит сейчас вещи, которых ухо артиллериста просто слышать не может. Первое движение Ищенко было объяснить, что так не бывает. Но он вовремя сдержался. Он понял, этого Елютин ему не простит - слишком уж это стыдно. И он побоялся возбудить в нем личную неприязнь к себе. Ищенко глянул беспомощно на замполита, на командира полка. Никто из них почему-то не поправил Елютина, словно они не слышали. Стеценко все так же стоял у окна. Вынув трубку изо рта, он постучал ею о подоконник, выбил пепел, зарядил табаком и снова раскурил, хмурясь. - Так. С одним вопросом как будто разобрались маненько,- удовлетворенно подытожил Елютин. И от этого "маненько", от общего молчания Ищенко стало страшно. Елютин подошел к столу, переложил какие-то бумаги и, отойдя к этажерке, опять обнял себя за плечи. Издалека донесся грохот бомбежки. В хате все затряслось, вода в графине покрылась рябью. Это добивали прорвавшуюся немецкую группировку. Сутки подходившие артиллерийские части вели бой с танками - с марша в бой, с марша в бой - и преградили им путь. Сегодня с утра распогодилось, и при ярком весеннем солнце авиация доканчивала дело. Волна за волной бомбардировщики шли туда и сбрасывали груз сверху. Стеценко обернулся от окна с трубкой в руке. Теперь уже, когда операция заканчивалась и смысл ее был ясен, он знал о судьбе дивизиона то, чего не мог знать Ищенко. Когда ночью была перехвачена радиограмма и обозначилось направление немецкого танкового удара, он получил приказ срочно выдвинуть в район Старой и Новой Тарасовки третий дивизион своего полка, находившийся ближе всех к месту прорыва. И хотя тремя пушками невозможно было остановить всю эту массу двигавшихся танков, с военной точки зрения приказ, полученный Стеценко, был правилен. Задержать немцев хотя бы на короткий срок, выиграть время, пока подойдут артиллерия и танки, задержать теми силами, которые имелись поблизости, иначе прорыв мог разрастись и стоил бы еще многих и многих жизней. Уже для командира корпуса подразделение, которое он приказал срочно ввести в бой, было просто третьим дивизионом 1318-го артиллерийского полка. Но для Стеценко это был дивизион его полка. С этими людьми он прошел войну и многих из них любил. И он понимал, в какой бой посылает их. Но война есть война, а они так же, как и он, солдаты. И вдруг случилось непредвиденное: немцы изменили направление танкового удара. С военной точки зрения это тоже было понятно и объяснимо: внезапность, инициатива в бою - ради них жертвуют чем угодно. Но там были его люди, не успевшие окопаться, зарыть орудия в землю. Ночью на походе столкнулись они с немецкими танками... Командир полка знал это в масштабе всей операции. Но то, что произошло в дивизионе, видел Ищенко, и об этом он спрашивал его. Он ничего уже не мог изменить сейчас, но он хотел знать, как дрался дивизион, как погиб Ушаков. Слава живет и посмертно. С труса даже смерть не смывает позора. И небезразлично, как люди будут вспоминать твое имя, люди, ради которых ты жил и погиб. Понимал ли Ушаков, что бойцы его дерутся не зря? Не в их силах было остановить танки, но тот, кто с честью погиб в этом трудном бою, не ведает срама после смерти. - Как погиб Ушаков? Ищенко хотел сказать, что сам он в этот момент с ним не был, знает только со слов других, но подумал о следующем вопросе, который сейчас же задаст ему Елютин: "А где вы были?" И ответил, опустив глаза: - Ушаков пал смертью храбрых. Ушаков был любимцем Стеценко. Ищенко знал это. Он помнил, как летом прошлого года их отвели на формировку и в лесу они праздновали годовщину полка. Ушаков, пивший много, но не пьяневший,- он только становился медлительней в движениях и глаза у него тяжелели,- среди общего шума налил себе полный стакан водки и, блестя четырьмя орденами на широкой груди, блестя стальными зубами, поднял стакан над головой в красной, обмороженной руке: - Батько! Пьем за тебя! Стеценко двинулся к нему. Они чокнулись, выпили: лысеющий, но все еще по-кавалерийски стройный Стеценко и небольшой, грубого, крепкого сложения Ушаков. Ладонью разгладив усы, Стеценко в губы поцеловал Ушакова, и глаза у него были покрасневшие и влажные. И у многих офицеров глаза были влажными от слез. У Ищенко тоже стояли в глазах слезы, сквозь них радужным видел он мир и только завидовал Ушакову. - Ты видел, как он погиб? - спросил Стеценко, глядя на него тяжелым взглядом. Ищенко ответил: - Видел... Но что-то в голосе его было такое, что командир полка отвернулся к окну, сильно дымя трубкой. Опять вопросы задавал Елютин. Как отходили в лес? Кто отходил последним? Так... Так... И по мере того как Ищенко отвечал, неясное подозрение все больше укреплялось у Елютина. - Ну, а люди еще могли оставаться в лесу? Или все вышли? - Могли,- сказал Ищенко подавленно. Он вдруг почувствовал, что отсюда бой видится совсем иными глазами. Как объяснить Елютину, когда он не был в этом бою? А Елютин задавал железные вопросы: - Вы офицер. Имеете вы право отойти, пока не отошли все люди? Бросить людей? Когда капитан покидает корабль? - Но в лесу командование принял на себя Васич,- сказал Ищенко.- Люди выполняли его приказ. Он не помнил в этот момент, что Васич до последней возможности не хотел уходить, что он, Ищенко, торопил его. Он чувствовал сейчас только жалость к себе. Ушаков убит. Васич убит. И все хотят свалить на него. Почему теперь он должен отвечать за всех? К столу подошел Кораблинов. Понятно, он замполит, хочет выгородить замполита. Ищенко никто не будет выгораживать. Кораблинов налил стакан воды, звучно, в три глотка, выпил, пoставил стакан и сразу же отошел, словно брезгуя быть с Ищенко рядом. На граненом стакане сверкала в солнечном луче капля воды. Ищенко хотелось пить, сухой язык еле ворочался в пересохшем рту. Но он боялся налить себе воды, чтоб не увидели, как у него дрожат руки. Он держал их под столом на коленях, и от потных ладоней коленям было жарко. А Стеценко все так же курил у окна и не оборачивался. И Кораблинов отошел как можно дальше в угол. Никто не хочет делить с ним ответственность. Все на него! Ищенко вдруг заговорил о том, о чем даже не думал за минуту перед этим. Он говорил теперь, что если бы дивизион вели ближе к лесу, то, может быть, они успели бы развернуться и открыть огонь по танкам (о том, что около леса снег был глубокий и тракторы не прошли бы там, он уже не помнил сейчас). Он говорил, что разведка, с которой Васич ходил, только в последний момент предупредила их, когда уже было поздно. Он никого не думал подводить, он только не хотел отвечать за всех. Елютин оживился. - Так... так...- говорил он заинтересованно, словно докопавшись наконец до истины. Торопясь и захлебываясь, Ищенко говорил не то, что было, и не то даже, что он думал сейчас, а то, что, как ему казалось, ждал от него Елютин. И только одно выходило явственно: если бы его, Ищенко, спросили раньше, с ним посоветовались, всего бы этого не случилось. - Ну, а вы-то, вы-то где были? - перебил его Елютин. - Я в бою был. Я все время в бою был! - сказал он пересохшим голосом. И, боясь, что ему не поверят, стал показывать пробитую пулями и осколками шинель.- Со мной рядом очередью с танка убило связного.- В этот момент он сам верил, что это было так.- Вот! Вот! И он опять протыкал палец в пробоины. Он показывал не раны даже, а дыры в шинели. Стеценко обернулся от окна. Смуглое лицо его было коричневым от прилившей крови. - Идите! И столько брезгливости было в его голосе, в глазах, глядевших на него, что Ищенко поспешно вышел, захватив c собой шапку. Кто-то в коридоре отскочил от двери, кто-то уступил ему в сенях дорогу. Не разбирая дороги, по мокрому снегу Ищенко пошел от крыльца. "Судить будут",- подумал он, но тупо: очень болела голова. Он сам не заметил, как оказался около машин. На одной из них в кузове с открытым бортом (видно, подходили смотреть) лежал на плащ-палатке Васич. Смутное сознание вины перед ним, мертвым, шевельнулось у Ищенко. Он уже не чувствовал ни ненависти к Васичу, ни обиды на него. Было только нехорошо, что он что-то там не так говорил про него. Но он тут же успокоил свою совесть: Васич мертв, ему уже ничего не нужно и не страшно. Мертвые сраму не имут. Что бы там ни было, дома у него получат обычное извещение: "Пал смертью храбрых..." А вот он, Ищенко, живой... "А за что меня судить? Какие у них доказательства?" И опять в душе у него защемило от страха, когда он вспомнил, какими глазами командир полка смотрел на него и как он сказал "идите!". Но день был по-весеннему ярок, а Васич лежал желтый, с запекшимися кровью губами, и на руках его почему-то тоже была засохшая кровь. Глядя на него, холодного, мертвого, Ищенко с особенной животной силой почувствовал, что сам он жив. Жив! И этот радостный, слепящий блеск солнца, и запах весны в воздухе, чего уже никогда не почувствует Васич,- все это для него, живого! И рядом с этим сознанием все остальное, даже страх его, все это было не главным. Кто-то звал его: - Товарищ капитан! Товарищ капитан! Он оглянулся. У разрушенного сарая на снегу горел бесцветный при ярком солнце костер. А вокруг костра в стелющемся по сырому воздуху дыму сидели солдаты, все те, кто ночью вырвался с ним вместе на этих машинах. Прокопченные, обросшие, с красными от недосыпания и дыма глазами, они, надев на шомпола куски сала, жарили над огнем шашлык. Ищенко пошел к ним. Он увидел жарящееся сало, капли жира, с треском падающие в огонь, услышал запах и с особенной силой, с которой он воспринимал сейчас окружающий его весенний мир, почувствовал, как хочет есть. Ему пододвинули перевернутое ведро, он сел у костра на лучшее место, и Баградзе прямо из огня дал ему в руки шомпол с нанизанными на него кусками прожарившегося сала. - Ну что, как, товарищ капитан? - робко заглядывая ему в лицо, спросил Голубев. Все они, сидевшие здесь у костра, чувствовали смутную вину оттого, что из всего дивизиона только они вырвались и живы. И они надеялись, что с часу на час подойдут еще люди. И даже перед ним они чувствовали некоторую вину, потому что, пока они здесь ели, его допрашивали там за всех. Ищенко понял это и понял, какими глазами они взглянули бы на него, если бы знали сейчас, что там произошло. И ему стало не по себе. Hо он все же ел их сало: ему очень хотелось есть. И жир капал с его пальцев, тек по подбородку. Издали донесся глухой гром бомбежки. Возвращаясь, самолеты облегченно и весело взблескивали на солнце металлическими крыльями. - Как там, товарищ капитан? - повторил Голубев свой робкий вопрос, когда опять стало слышно голоса, и кивнул головой в сторону штаба полка. Ищенко не смотрел на него. Он ел и смотрел в костер. С полным ртом он ответил неразборчиво. 1961 г.