ашивал! Ее все спрашивают. Может, она и полюбила меня, что я не спрашивал никогда. -- Полюбила? Что ж она по себе, со шрамом не нашла? -- Она тихая, скромная, она же мухи не обидит! Уж, кажется, должна тебе угодить. -- Девушку в дом берем, через всю морду шрам! -- Убежала вся в слезах,-- мучился Костенька.-- Я ее в гости позвал, как теперь в глаза посмотрю? Как на работу идти? Не могу! И кулаком своим бил в столбик перил, лбом ударялся, чтобы болью забить главную свою боль. Но Аля ничего этого не знала, с адресом в руке она шла по Марьиной роще. Вечерело. Подмораживало. В ранних прозрачных сумерках земля со всем, что вытаяло из-под снега, с голыми деревьями казалась особенно бесприютна и гола. Но от весеннего воздуха была на сердце тревожная сладость ожидания. Долго она искала этот дом, ходила вокруг, пока не указали. Вросшие в землю перекосившиеся ворота не отворялись, наверное, сто лет, в глубине двора строение: кирпичный низ, галерея по всему бревенчатому второму этажу. Под галереей еще две ступеньки в землю, натекшая лужа, дверь, обитая мешковиной. В сплошной темени Аля ощупью шла по коридору. Жестяные корыта по стенам, какие-то сундуки. Вдруг свет из стены, старушечья голова в приоткрывшейся двери. -- Кого надо? Чего? Аля протягивала письмо, как удостоверение. -- Скажите, Карасевы здесь живут? -- Последняя дверь. Туда иди. Раньше, чем нащупала она эту дверь, услышала громкие голоса за ней. Постучалась. Голоса смолкли. Молодой военный парень в погонах, в сапогах хозяйски стал в проеме двери. Ситцевая занавеска отделяла комнату, свет и тени шевелились на ней изнутри. -- Ну? -- он утирал масляный подбородок, оглядывал Алю снисходительно. Щами, теплом дохнуло из-за его спины. -- Здравствуйте. Я за посылкой,-- Аля протягивала письмо, располагая к себе улыбкой.-- Вы Карасев? Папа пишет, вы привезли нам посылку. Я его дочь. -- А-а...-- он вдруг изменился в лице.--Ладно. Обождите... И захлопнул перед ней дверь. Аля ждала в темноте, приглушенно слышны были голоса: -- Маня, Мань! Приехали за посылкой... Вот видишь, говорил... -- Не дам ничо! Сказала, не дам! -- Тише ты! Тсс. Стоит за дверью... -- Не дам! Показалось, там борются, слышна была какая-то возня. -- Не дам! --в голос закричала баба.-- Не подходи и не подходи! Сказано, не дам! Спустя время открылась дверь. -- Вот,-- парень совал Але пустой ящик, что-то на самом дне было прикрыто газеткой. Отец, писал, посылает им два килограмма муки к Майским праздникам, две банки тушенки, пачку печенья, сатин на кофточку. -- А где же... -- Все, что есть,--он отводил глаза. -- Что есть... -- Но там мука была! Папа пишет, муки два килограмма! -- почему-то обидней всего было ей сейчас за эту муку. -- Что есть, все здесь. Все! -- И захлопнул дверь. Аля редко плакала, за войну она вообще разучилась плакать. А сейчас шла в темноте и сглатывала слезы. И несла этот пустой ящик, в котором газеткой были прикрыты пачка печенья и плоская банка рыбных консервов. Консервы и те заменили. Мысленно она сейчас говорила все, что не сказала там. Вот это и мучило, что не сказала, взяла, что дали, и пошла. "Доченька! -- скажет мать, не ругая, а жалея.--Был бы наш папа жив! Вернется живым, -- ничего нам не надо, проживем". А ее жгло, почему так, почему и она, и мать такие, что готовы промолчать. Те не стыдятся: не дам, и все! Полная луна светила ярко, когда она возвращалась со станции, подмерзшая земля хрустела ледком, и казалось, не лунный свет, а снег опять покрыл землю. Посреди двора стоял Колька. Один. Четко обрисовалась распластавшаяся тень дома, шевелилась тень дыма над трубой. Колька улыбался, поджидая. -- Ну, как тебе наши последние события? Привел невесту -- через всю морду шрам. Отважился! Конечно, мать вытерпеть не могла. Он, казалось, облизывался от удовольствия. -- Дураком надо быть, привести сюда, в этот сумасшедший дом. Мать все равно жизни не даст. Не-ет, я не такой дурак. А Костька не понимает. Теперь топиться побежал, мать за ним бегает. Небось уж до Косино добежали. Аля прошла к себе в комнату, сидела, не зажигая света. За стеной Колька заводил старый патефон, несколько раз звал ее, стучал в дверь, в окно. Периодически раздавалось: -- В сия-аньи ночи лу-ун-ной тебя-а-а я увида-ал... Был, наверное, двенадцатый час ночи, когда по двору, обессиленные, изморенные, уже без воплей -- вопли остались там, на пруду,-- прошли в лунном свете Прасковья Матвеевна и Костенька. И он же еще поддерживал мать, вел ее под руку. Дня два после этого стояла в доме выморочная тишина, даже радио не включалось. Жильцов Прасковья Матвеевна не замечала вовсе. Они хоть и не присутствовали, но, конечно, Колька все разболтал, все знали. Чувствовалось, гроза копится. Разразилась она внезапно. Аля как раз посадила на грядке морковь, лук, поливала из лейки, когда в доме раздались задыхающиеся крики Прасковьи Матвеевны: -- Все! Все! Терпела --хватит!.. Ни Костеньки, ни Коленьки не было, мать, вернувшаяся с ночной смены, спала. Аля пошла в дом. Потом уже выяснилось, что все эти дни тайно искала Прасковья Матвеевна писем к Костеньке, шныряла повсюду, и попались ей Колькины стихи: "Я от любови не бегу, и обожаю я интимность..." У Прасковьи Матвеевны руки затряслись. Я от любови не бегу, И обожаю я интимность, Но и влюбиться не могу Я без надежды на взаимность!!! Когда ты здесь -- я удивлен Подъемом благотворной страсти, А тебя нет -- я упоен Своим единоличным счастьем. Когда со мною ты -- дивлюсь Твоим глазам глубоким, строгим, Я снова в мир страданий рвусь, К бездумным существам двуногим!.. Там было еще много написано Колькиным красивым почерком, и называлось все это "Единственное откровение". Прасковье Матвеевне кровь в голову ударила. Тут же она ворвалась к жиличке: -- Все! Все! Съезжайте! Давно хотела сказать, хватит! Та ничего толком не понимала со сна. -- Да что случилось, Прасковья Матвеевна? -- Нет, нет, нет! Зажились! Время военное, скажут, имеете право на площадь. Пойдете в поселковый Совет, а я тогда что? Аля мыла руки во дворе, и чем сильней кричала Прасковья Матвеевна, тем спокойней она становилась. Вошла. -- Да не пойдем мы, Прасковья Матвеевна, разве вы не видите,-- пыталась уговаривать мать. Возможно, попроси сейчас и Аля, Прасковья Матвеевна побушевала бы и смилостивилась. Но та прошла мимо, вскользь глянула на хозяйку, словно была выше ее ростом. -- Мама, перестань! -- Куда же мы пойдем? -- Нет, нет, нет! Вот я уже и не вольна в своем доме! Я говорю-- съезжайте! Вешняки большие, жили у меня, найдете еще. -- Да ведь и месяц не кончился, как же так вдруг? -- Самое страшное, зиму пережили -- все! Теперь можно и летнее помещение снять. Любую сараюшку сдадут. Мать начала было просить, но Аля остановила ее: -- Мама, ты что, не видишь? Зачем, кого ты уговариваешь? И та сразу успокоилась. За дочку, ради нее готова была на все, даже на унижение, а за себя она давно уже была спокойна. Собралась, оделась и ушла. Вернулась вечером. -- Ну, вот, доченька, что нашла. Выбирать не приходится. В солнечный весенний день, впрягшись в тачку, Аля везла на новое место их пожитки все с той же табуреткой наверху. До конца войны оставалось меньше двух недель. 1984 ВОТ ВЫ ГОВОРИТЕ... -- Вот вы говорите, воздастся каждому по его делам и что заслужил, таков и суд над тобой. Ничего этого я не говорил, но ему хотелось рассказать, и я кивнул. -- А я вам говорю -- ерунда. И тот, кого вы считаете своим врагом, не враг ваш. Только все это мы понимаем задним числом, и все это очень грустно, печальней, чем мы думаем. Он подсучил синие тренировочные штаны, влез в воду и, взмучивая глину, ил, походил вдоль берега туда, обратно, словно ему припекало подошвы. А когда вылез, некоторое время смотрел в задумчивости на свои белые на зеленой траве, незагорелые ноги, к которым прилипли нити водорослей, шевелил пальцами. -- Ну, что ж, искупаемся, пожалуй? Мы разделись и поплыли. Речка наша неширока, поплавав вдоль, мы вылезли на том, высоком берегу, сели над обрывом и смотрели на луг, на деревню, как там гонят стадо. Вечностью веет, когда видишь, как на закате, в пыли пригоняют стадо: и тысячу, и две тысячи лет назад так было... Гнали всего семь коров. Три из них зашли в один двор; впереди, раскачивая ведерным выменем, задевая раздутыми боками за штакетник, тяжело шла старая пегая корова -- Ночка. Ее не однажды отбитые рога загнулись книзу. Следом за ней --дочь ее, которую так и назвали: Дочка. Позади всех весело трусила молодая нетель. Коров быстро разобрали по дворам, и только одну все загоняли хворостинами -- хозяин, хозяйка и парнишка,-- забегали с разных сторон: не привыкла еще ко двору, куплена недавно. Когда мы лет двадцать назад поселились в этой местности, коров в деревне было сорок шесть, но косить запрещали, пусть хоть пропадает трава. И пропадала. Как только не исхитрялись хозяева, ходили и в соседний дачный поселок, где большие участки, выкашивали их за "спасибо". Но был и такой дачевладелец, который в одно лето сгноил уже скошенную траву, а вывезти с участка не дал; этому с тех пор носили молоко бесплатно. И год от года все меньше, меньше становилось коров, дошло до того, что на целую деревню остались три коровы. Летом дачники сражались за молоко, шли в магазин стоять в долгой очереди. Потом уже и косить разрешили, даже поощряли, но легче отучить, чем приучать заново. Кто продал корову со двора, решился, тот вновь не заводит: старики слабеют, молодым не очень-то нужно. И только в том дворе, куда одна за другой сами зашли три коровы, все эти годы держали и гусей, и индюшек, и кур, и обязательно корову с теленком. Весь этот воз тащила на себе Дуся: дети маленькие, муж -- горький пьяница. Бывало, в горячую сенокосную пору придет отекший, небритый, лицо черное от напора крови, одна нога -- в ботинке, другая -- в носке, печень раздута, вот такой живот перед собой несет: "Дай стакан!.." И хрипит: "Дуське не сказывай!" А Дуся, привезя на велосипеде молоко в поселок, всех предупреждает: "Моему не давайте денег. Будет просить, не наливайте ни за что!" Однажды все же видел я ее с мужем. В праздник шли они через поселок к автобусу парой, нарядные, Дуся издали звонко здоровалась, чтобы все видели, как они с мужем в гости идут. Давно уже она не Дуся, а Евдокия Андреевна, молодости своей она так и не видела, но дети выросли, выучились; за старым, осевшим в землю домом стоит теперь новый, еще необжитый, кирпичный: два финских четырехстворчатых окна смотрят на юг, по три -- на восток и на запад, и еще за домом -- кирпичный гараж. Вот у нее и снял на лето полдома мой собеседник, с которым мы, искупавшись, сидели на обрыве, смотрели, как гонят стадо. Познакомились мы с ним здесь же, на речке. Вначале кивали друг другу, потом стали здороваться, разговаривать. Обычно так складывается, что один кто-то любит рассказывать, другой -- слушать. И каждый свой рассказ он начинал, словно бы возражая мне: "Вот вы говорите..." Я кивал, и следовала пауза. Это для меня наступала пауза, а он уже рассказывал мысленно, оттого многие его истории начинались как бы с середины. -- ...И ведь что замечательно: судим о человеке, не зная, а уж если составили мнение, с тем и живем. Вот в этом году, в марте месяце, спускаюсь вниз за газетами, вынул из ящика, открываю в лифте "Вечерку". Не знаю, как вы, а я лично всегда смотрю с последней страницы: что в кино, в театрах идет, кто умер? А умер такой-то. И, между прочим, мы с ним были знакомы. И даже не между прочим. Познакомились, сейчас я вам скажу, в каком году. Президента Кеннеди застрелили в шестьдесят третьем, так? Так! В том же году родилась наша дочь. В первый класс я ее не провожал, чего моя жена до сих пор забыть мне не может, а не провожал потому, что как раз в тот год, в сентябре, была у меня путевка на юг. Вот там, на юге, мы с ним и познакомились. В один и тот же час до завтрака я плыву, он плывет. Поплаваем от буйка к буйку, полежим на воде и -- обратно. Вначале кивали друг другу, как вот мы с вами, потом пошли необязательные разговоры. Плавал он отлично. Кстати, он и научил меня нескольким йоговским упражнениям, могу вам их как-нибудь показать. Пришло время -- знакомимся. Я называю свою фамилию, он называет: такой-то... И вдруг я начинаю вспоминать: такой-то, такой-то... И вспомнить не могу, и не могу отвязаться, что-то с этой фамилией связано. Опять мы утром киваем друг другу, опять плывем вместе, а мне уже неприятно. И руку ему подавать неприятно. Как раз в эти дни прибило к берегу массу медуз, входишь в воду, как в суп. Мальчишки, естественно, швыряются ими друг в друга, выкидывают на горячую гальку. Смотрю, он объясняет терпеливо, что медузы -- санитары моря, нельзя, мол, не следует, а мне и это неприятно. И, главное, вспомнить не могу. Начал нарочно запаздывать на пляж. Прихожу, он, уже одетый, встречает улыбкой издали: "Что это вы, мол? Такое море..." -- "Да так, не спалось, давление меняется..." И точно, нагнало туч от Батуми, из сырого угла, ночью молнии полыхают, одна -- в небе, другая -- в море, гром, ливень хлынул тропический. Тут все же что-то с нервами происходит: вспомнил! И кто он, и что с ним связано -- все вспомнил. Утром издали показываю одному моему сослуживцу на этого человека, тоже отдыхал там: "Не знаешь, кто это? А такая фамилия ничего тебе не говорит?" -- "Ну как же!" И рассказывает мне. Точно! Конец сороковых -- начало пятидесятых годов, вся эта история с биологами, помните, наверное? А я-то помню. Дядька мой, брат моей матери, закончил в ту пору свой земной путь. Знаете, великим людям и тут даровано утешение: рано ли, поздно ли, их доброе имя будет им возвращено. Хотя бы и посмертно. Чем больше претерпел, тем ярче воссияет. Спросите сегодня, что провозглашал, например, Джордано Бруно? В чем состояла его ересь? Девяносто из ста, ручаюсь, не ответят. Так что-то вспоминается из школьных лет. А вот что дал себя сжечь на костре, но не отрекся, это запомнило человечество. А у дядьки моего несчастного никто далее и не вымогал отречения. Кто он? Сидел в рядах, как все, подымал руку, как все, потом и его время пришло. А что в нем, в рядовом, происходило!.. И с работы погнали не почему-либо, а так, среди других прочих. Вот он встает утром, как привык вставать, начищает ботинки, тетка заворачивает ему завтрак в газетку, и уходит на весь день, будто на работу. Квартира-то общая, соседей стыдно, чтобы соседи не догадались. Вот это мне самое больное вспоминать: как он ботинки свои начищал по утрам. Где ходит целый день, что передумает? Чьи это стихи, не помните? "От слов, что высказать им не было дано, так тяжелы в гробах тела умерших..." Там же, в скверике, и подобрали его на скамейке: инфаркт. И завтрак остался в кармане несъеденный. Сколько их, таких безымянных. И ничто им не зачтется. А что засчитывать? На костре их не жгли. И вот красавец этот --представляете! -- в ту пору дирижировал. Не важно, что на десятых ролях, -- жизнями дирижировал. А теперь в море купается, ходит по берегу, топчет волны босыми ногами, камешки красивые собирает и деткам рассказывает про медуз, как жалеть их надо. И я пожимаю ему руку. Так он мне отвратителен стал, весь, все в нем. Походка его самоуверенная, вид самодовольный, жизнелюбие это особенное: моря, солнца, воздуха кусок -- ничего не упустить. Сложит руки на затылке, локти врозь, всего себя подставит солнцу и стоит так, загорает, чтоб и подмышки у него загорели. А сам уже блестит от загара, только ладони и пальцы розовые изнутри, как у обезьяны. Ненависть -- это страшная штука, давит на расстоянии. И, главное, самого себя сжигает, весь ты коробишься на этом огне. А тут еще такое обстоятельство... Собеседник мой начал рисовать что-то замысловатое большим пальцем ноги на мокрой глине обрыва. Я видел: одолевает себя. Не одолел все же: -- Ладно, не в том суть. В общем, недоумевал он поначалу. Увидит издали, приглашает взглядом. Я не замечаю. И вот обидно: море с утра такое ласковое, шлепает легонько волной по берегу, плывешь -- каждый камушек под собой видишь на дне, а у тебя такая в душе муть подымается. Господи, одна жизнь, и ту прожить не умеем. Конечно, себе порчу отпуск, но и ему тоже. Проходит год, два -- не помню уже сколько, -- настает мой час. Знаете, ни одно доброе дело не остается безнаказанным, если бы еще так по части злых дел. Однажды в одном довольно высоком учреждении идет совещание. И я присутствую. Не более того: присутствую. Наш вопрос последний, многие уже разошлись. И тут называется его кандидатура на одну -- не будем говорить, какую -- должность. Сейчас перекинутся мнениями через стол, и вопрос решенный. Я как услышал, голова похолодела. Сказать? Так это еще как отыграется? Огорчительные такие случаи иа прошлого уместно ли вспоминать? Складываю бумаги, а сам скромненько пожимаю плечом: дело, мол, не мое, но, признаться, удивлен. Заметили. Подумать, чтоб я это от себя -- кто я такой? Значит, мнение приходилось слышать. Чье мнение? Народ все опытный, вычислить умеют. Сработало! Недомолвки, полунамек, пожатие плечиком --это иной раз судьбы решает. Кто потом согласится на себя взять? Но мир мал, хоть мы с ним и в разных, так сказать, сферах, все в нашей жизни рано или поздно узнается. Встречаемся однажды. "Скажите, за что вы меня так ненавидите?" А я смотрю на него. "Можете не верить, мне эта должность не нужна, я сам отбивался, как мог, но -- за что? Должна же быть хоть какая-то причина?" Смотрю ему в глаза. Жду. И вот разворачиваю в лифте газету -- его фамилия в траурной рамке. А вскоре сослуживец мой встречается, с которым мы тогда отдыхали вместе. Помнишь, говорю, такого-то? На юге был с нами. Не помнит. Объясняю, кто, что с ним связано: "Ну, я еще спрашивал тебя, он или не он? Ты подтвердил",--"Не мог я тебе подтвердить, глупость какая-то".--"Да как же не говорил! -- приступаю к нему.-- Ты вспомни, вспомни! Такой-то! Ну? Помнишь? Загорал на пляже, станет, руки за голову".--"А-а... И вся его вина, что загорал? Милый ты мой, он как раз в те годы сам пострадал. Вечерняя жертва. Ты его знаешь с кем спутал?" И называет похожую фамилию, всего две буковки в ней наоборот. Ах ты, бог ты мой! Не я спутал, ты меня сбил! Да что теперь с него возьмешь? И я же этого человека ненавидел все эти годы! Да как! Может, я ему своей ненавистью жизнь укоротил. Это ведь действует. Собеседник мой махнул рукой безнадежно, встал и начал слезать с берега. Пятки его соскользнули по мокрой глине, он скатился, ударясь локтем. Стоя в воде, осторожно обмыл ссадину, поплыл, я -- за ним. Не знаю, отчего это происходит, но я замечал уже не раз: такая вот внезапная откровенность не сближает людей, наоборот, наступает некоторое отчуждение. На той стороне мы переоделись, каждый, в свою очередь, попрыгал на траве, попадая ногой в штанину. Солнце уже наполовину зашло, тихий вечер садился на луг, и на нашу луговую речку. Закат отражался в ней -- сплошное розовое зеркало. Он причесался, еще раз огорченно оглядел и потрогал ссадину на локте: -- Давайте все же познакомимся, пора, наверное. И добрыми глазами глядя на меня, протянул руку. Я пожал ее, холодную от воды, назвался. Он тоже называет свою фамилию: такой-то. "Такой-то, такой-то..." И вдруг я начинаю вспоминать... 1983 СОДЕРЖАНИЕ Свет вечерний.................... 3 Вещие сны.................... 27 Костенька и Коленька............... 33 Вот вы говорите..................... 43