нце, московская весна набирала силу, воздух был по-утреннему свеж, из близкого сквера доносился запах вскопанной влажной земли Утреннее оживление уже охватило город. Другие участники совещания быстро разъехались, а наши два металлурга, недоуменно поглядывая по сторонам, продолжали стоять на тротуаре. Случилось так, что в это утро они остались без машины. Оба шофера уехали, понадеявшись, очевидно, друг на друга Что делать? Нескончаемой цепочкой люди шли к полукруглому, словно раковина эстрада для оркестра, строению на противоположной стороне площади, строению, над которым виднелась большая буква "М". Ба, это же метро! Не долго думая, широконосый, с веселыми, ясными вопреки бессоннице глазами Алексей Афанасьевич предложил: - Едем на метро. Как раз доберемся к "Библиотеке Ленина". А там мы уже дома. И министр со своим первым заместителем двинулся в метро. Знакома ли тебе, читатель, толкучка раннего шестичасового московского метро? В семь утра на многих предприятиях начинается рабочий день, люди торопятся к проходным. Толпа повлекла руководителей министерства, однако, не дойдя до касс, они приостановились. На них зашумели: - Чего встали на дороге? Сопровождаемые бесцеремонными толчками, недовольными возгласами, они выбрались в сторону и, не без юмора переглядываясь, занялись поисками денежной наличности. Жизнь обоих складывалась так, что можно было обойтись без карманных денег. Специальный буфет, так и именовавшийся спецбуфет, обслуживал без всякой оплаты коллегию министерства, чем, скажем к случаю, Онисимов никогда ни в малой мере не злоупотреблял: попросит принести стакан чая, крепкого, как деготь, и бутерброд с сыром. Да несколько пачек сигарет. И этим ограничится. И сослуживцы так или иначе, следовали его воздержанности. Первый заместитель обнаружил, наконец, завалявшуюся в кармане трешницу. Встав в очередь, подошли к кассе. Онисимов спросил: - Скажите, сколько стоит билет до "Библиотеки Ленина"? Кассирша взглянула на этого прилично одетого пассажира: - У нас, гражданин, все билеты в одну цену. А сзади уже нервничали, торопили. - Сколько же? Кассирша не поверила, что с ней разговаривают серьезно: - Вы что, смеетесь? Пятьдесят копеек. Так вот, с грехом пополам, билеты были взяты, Кто-то отдавил Онисимову больную забинтованную ногу, когда втискивались в вагон. Он перенес это стоически Ему ли, знавшему работу у жарких печей и в разливочной канаве ему ли морщиться от каких-то минутных, ничтожных неудобств? И, вздернув верхнюю губу, показав крепкие зубы, он улыбнулся отжатому в угол своему спутнику, который с комическим сокрушением покачивал головой. На станции "Библиотека Ленина" они покинули метро. Вон на той стороне Москвы-реки возвышается их мрачноватый, в темной облицовка, без единого украшения многооконный дом, детище тридцатых годов. Среди прочих пешеходов они идут по тротуару: Онисимов неизменном темном в полоску пиджаке, в несмявшемся за ночь, будто только что надетом, твердом белом воротничке, в недорогой кепке - ни дать, ни взять пунктуальнейший заводской служащий, отправившийся с утра пораньше на работу, - и сутуловатый, наделенный, что называется, медвежьей статью Головня, улыбающийся чему-то, может быть, попросту этому солнечному дню, нежданному приключению - прогулке, обмундированный в полувоенный, защитного цвета, добротный костюм. Поглядывая на Кремлевскую стену, на очерченный парапетом пустынный в этот час проезд в Боровицкие ворота, они, пересекая площадь, зашагали напрямик к Каменному мосту. Но почему вдруг с разных сторон поднялась трель милицейских свистков? И почему к нечаянным путешественникам бегут милиционеры? - Стой! Куда вас понесло? Два руководителя министерства оторопело остановились. - Разве здесь нельзя пройти? Как и в кассе метро, их неведению не поверили и тут. Вышколенные московские милиционеры с подозрением оглядывали странных нарушителей. Даже принюхивались: не шибает ли спиртным? Нет, ровно бы ни в одном глазу. - Кто вы такие, москвичи? - Да. - И не знаете, где надо переходить? Первый раз, что ли, вышли на улицу? Ответом было смущенное молчание. - Предъявите паспорта. Паспортов, однако, не оказалась ни у того, ни у другого. Досадуя, но сохраняя всегдашнюю невозмутимость, Александр Леонтьевич протянул свое удостоверение члена правительства. На миг милиционеры склонились над раскрытой твердой книжечкой. Затем вытянулись по струнке, взяли под козырек, остановили движение транспорта на площади, почтительно провели к мосту заплутавшую пару. Эту-то историю Андрейка узнал во дворе от Головни-сына. И за семейным завтраком спросил: - Папа, ведь это неправда? Онисимов кратко ответил: - Этакий казус был. И "казус" действительно был. Чему удивляться, помня ушедшие времена? В семье больше об этом не говорили. Однако что-то в облике отца, которому Андрей безгранично поклонялся, вдруг померкло. Мальчик, наверное, и сам не смог бы объяснить, почему именно тогда в его мысли об отце впервые вторглась критическая нотка. Еще неясная, невнятная... Андрей и теперь уважал, любил отца, но... Но вот и сейчас неприятно, что папа сидит рядом с этим полотном в золоченой раме, полотном, где выписан во весь рост в форме генералиссимуса Сталин, сложивший на животе руки. Андрей следит, как отец вытирает тарелку, снимая какую-то едва видимую, а то и совсем не существующую пылинку. Неприятно... Но кто знает, не стало бы еще неприятнее, если бы отец поспешил убрать этот портрет, как это уже сделали в некоторых квартирах по соседству. Мальчик смутно улавливает душевную драму отца. Жалость к нему, такому осунувшемуся и словно бы посеревшему с лица, колет, щемит мальчишечье сердце. 13 Так они и сидят, помалкивая, пока в столовую обычным деловым шагом не входит Елена Антоновна. Сколь помнит Андрюша, он всегда видел мать подобранной, подтянутой. Она и сейчас такова: поседевшие волосы гладко причесаны, отвороты светлой блузки выпущены поверх серого жакета. Рослая, постоянно выпрямленная, она и дома нередко носила строгий костюм, не жалуя так называемые домашние платья. Ее суховатому облику противоречили, пожалуй, лишь щеки, несколько обвисшие, - в них было что-то бабье, как бы свидетельствующее, что и ей, опытной деятельнице, не имевшей, ни единого взыскания за все тридцать пять лет своего партстажа, ведомы и переживания женщины, тревоги матери. На нее смотрит и Александр Леонтьевич. Точно такую же прическу, не заслонявшую синевато-розового родимого пятна на краю лба, Елена носила и треть века назад, когда Онисимов впервые увидел ее на каком-то совещании в райкоме, - носила, как бы объявляя. "Ничего перед партией не таю". Это ему понравилось, что-то в душе отозвалось. Помнится, мысленно он определил. "Твердый товарищ". Общаясь на партийной работе, сблизившись в жаркой борьбе против оппозиции - сначала троцкистской, потом зиновьевской, и, наконец, объединенной, - они в некий день предстали миру мужем и женой. Пожалуй, это был брак не по любви, а, так сказать, по идейному, духовному родству. И Онисимов не обманулся. Теперь, много-много лет спустя, он мог бы убежденно повторить раннее свое определение "Твердый, надежный товарищ". Елена Антоновна и в нынешнее утро вопреки немалому числу забот, вызванных приближающимся отъездом мужа, не пренебрегла своей безотменной воскресной материнской обязанностью: побывала в комнате сына, проверила, как он поддерживает порядок у себя в бельевом шкафу, на письменном столе и на книжной полке. Направляясь к Андрюше и мужу, к оставленному для нее месту хозяйки, она держит в руке том Сочинений Ленина в темно-коричневом с золотым тиснением переплете. И, усевшись, положив книгу, произносит: - Очень отрадно, что ты начал читать Ленина. Елена Антоновна сказала сыну "отрадно", но в ее взгляде, осторожно посланном мужу, можно уловить беспокойство. Онисимов ее понимает без слов. Мало ли теперь молодых фрондеров, распустившихся без твердой руки, предвзято подбирающих выдержки из Ленина. Андрею не сообщается о родительских опасениях Мать, приподняв со скатерти темно-коричневый том, отчитывает мальчика за другое: - Хорошо, что ты интересуешься сочинениями Ленина, но нельзя же проявлять неуважение к книге. - Неуважение? - робко откликается сын. Появляется Варя в белом переднике, в свежей белой косынке. Ловко разложив по тарелкам сосиски и картофельное пюре, она бесшумно исчезает за дверью. Можно продолжать разговор. Голос Елены Антоновны не по возрасту звонок. Даже теперь, когда ей перевалило за пятьдесят, порой на собраниях она удивляет силой и чистотой голоса. Сейчас в просторной, с высокими потолками столовой каждое слово хозяйки явственно звучит: - Ты сунул ее в кучу других книг и, как видно, забыл, что она существует. Андрей, этот увалень, вместо того чтобы аккуратно нарезать сосиску, берет ее в руку и надкусывает. Отец безмолвно его останавливает. Материнская нотация продолжается. - Если ты взял у папы с полки этот том... Повторяю, мы только рады. Но почитал и изволь сразу же поставить на место. Вдруг взрослым эта книга потребуется. Ты понимаешь? Мальчик согласно кивает. Мать позволяет себе приступить к завтраку. Однако назидание не закончено: - Кроме того, если желаешь что-нибудь запомнить, заведи тетрадь и делай выписки. Нельзя же портить книгу своими пометками. - Что за пометки? Онисимов кладет вилку, подтягивает к себе украшенный золотым тиснением томик. Еще не хватало - сын начал что-то отмечать у Ленина. Однако спокойствие, спокойствие! Последний совместный завтрак не должен обернуться стычкой, жена уж и так переусердствовала. Александр Леонтьевич спокойно спрашивает у сына: - Не обидишься, если взгляну? Мальчик вдруг оживляется, в глазах мелькает лукавство: - Папа, ты уже изъясняешься, как дипломат. Голова Андрюши по-отцовски чуть склонена набок (вот она - наследственная черточка). Александру Леонтьевичу известно, что за сыном этакое водится: тих, незаметен, послушен и вдруг вымолвит, как выпалит, удивит словцом. Но и отец умеет найтись сразу. - Ты первый раз это обнаружил? - По правде, говоря, не первый. - Ну что ж... Не ты один открыл во мне дипломатические способности. Сказано это бодро. В доме Онисимовых еще пытаются скрыть от Андрюши, сколь тягостен, горек для отца уход с прежней работы. Только что произнесенная шутливая фраза Александра Леонтьевича тоже служит такого рода маскировке. В подобном тоне вторит жена, ее нажим жирнее: - И способности и эрудиция! Вот папу и назначили. У него теперь очень важная задача. Вышколенный Андрюша не возражает, не выказывает сомнения, лишь по привычке отводит серые большие глаза Александр Леонтьевич поближе придвигает к себе книгу, откидывает темно коричневую твердую крышку, надевает очки. В эту минуту доносится приглушенный расстоянием звонок у входной двери. Слышно, как Варя пошла открывать. Кто там? К завтраку никого не ждут. Почту беззвучно опускают в дверную щель. Телеграмма? Лицо Елены Антоновны стало настороженным. Видно, что она до сих пор на что-то надеется, может быть, на какую-то внезапную перемену в судьбе мужа. Появляется Варя: - К вам, Александр Леонтьевич, портной из министерства. Принес костюм. - Так пусть оставит. - Без примерки он не может. - Ох, опять двадцать пять... - Я ему сказала подождать. - Нет, нет, почему он должен ждать. Проведите его, Варя, в кабинет. Быстро поднявшись, сбросив очки, Онисимов выходит из столовой. Сын успевает крикнуть ему вслед: - Папа, мы без тебя кофе пить не будем! Мама, да? - Само собой понятно. Мог бы не кричать. Мальчик на миг съеживается, но, когда Варя забирает кофейник, чтобы подогреть на плите, он, улыбнувшись каким то своим мыслям, негромко произносит: - А Журкевич уже строчил фраки отъезжающим за границу дипломатам... - Какой Журкевич? Что с тобой? - Ну, его принимают за академика. Главный портной наркомата иностранных дел. Не помнишь? У Ильфа и Петрова. Елена Антоновна, откровенно говоря, равнодушна к Ильфу и Петрову. Конечно, известное воспитательное значение этих авторов никто не отрицает. Она и сама когда-то их листала. Но в цитате, приведенной сыном, ей сразу почудилось неуважительное отношение и к наркомату, и к главному портному, да, пожалуй, и к дипломатам. Впрочем, она в этом не уверена. И предпочитает молчать. Или, что называется, воздержаться от высказываний. 14 Мать и сын молча сидят за столом. Вскоре Александр Леонтьевич возвращается в столовую. На нем форма дипломата, облеченного самым высоким рангом. Мышиного цвета сукно украшено золотым шитьем, прорисованы золотой ниткой и пальмовые ветви на отложном воротнике, и звезды на погончиках. Такие мундиры дипломатов были введены при Сталине, который на склоне лет одевал в форму ведомство за ведомством. Онисимов знал, что ему вряд ли понадобится это разукрашенное одеяние - советские дипломаты за границей отнюдь не показывались в мундирах, да и внутри страны теперь такого рода парадные костюмы, след минувших времен, надевались все реже. Но не были отменены. Что же, порядок есть порядок. Онисимов во всем покорился портному. Кстати, мундир вот сразу и пригодился. Пусть взглянет Андрей. При других обстоятельствах Александр Леонтьевич, конечно, не позволил бы себе демонстрировать дома эту свою парадную, с иголочки, одежду, но сейчас им двигала все та же потаенная мысль: не хотелось, очень не хотелось, чтобы сын догадался об ударе, постигшем отца. Ничего не стряслось, никакого удара! Да, да, он просто получил новое ответственное назначение. И даже, изволь видеть, отмечен золотым шитьем. Мальчик смотрит на отца, опять занявшего свое место возле написанного маслом поседевшего генералиссимуса, и снова ощущает укол жалости: надетый впервые серый мундир резче оттеняет, как похудел, пожелтел отец. По воскресной традиции Елена Антоновна сама разливает в чашки кофе. Отхлебнув, Александр Леонтьевич вооружается очками, раскрывает том Ленина. Перед текстом - фотография. Владимир Ильич, видимо, слушает кого-то, слегка вытянув шею к собеседнику, прищурив один глаз. Снимок на редкость удачный, живой. Объектив схватил мгновение, когда у Ленина возникает усмешка. Она уже чуть морщит верхнюю губу. Вот-вот Ленин произнесет свое "гм-гм". Минуло почти сорок лет с тех пор, как Онисимов впервые прочел Ленина. Это была потрепанная, без переплета, брошюра "Что делать?". Пожалуй, ни одна книга, ни раньше, ни потом не действовала столь сильно на Онисимова. Ясность мысли Ленина, его убежденность, логика покорили пятнадцатилетнего Сашу. Что делать? Сплотиться в партию, в дисциплинированную монолитную организацию пролетарских революционеров - таков был усвоенный Онисимовым на всю жизнь ответ. Его программой, его верой стали ленинские строки "Дайте нам организацию революционеров, и мы перевернем Россию!". И что же, Владимир Ильич, разве не перевернули? По-прежнему прищурясь, Ленин смотрит из книги на Онисимова, на возвышающегося над его головой единодержавного генералиссимуса. Отодвинувшись от стола, чтобы не испачкать мундир, Александр Леонтьевич быстро перекидывает страницы, ища сделанные сыном пометки. А, какие-то строки отчеркнуты карандашом. Глаз уже схватил: "...марксист должен учитывать живую жизнь...". И далее еще одна карандашная черта. Понятно. О различии между марксизмом и анархизмом. И на сердце уже отлегло. Признаться, Александр Леонтьевич опасался, что сын, этот маленький книжник, станет предвзято подбирать выдержки из Ленина, как делают некоторые нынешние, осмелевшие без Сталина молодые фрондеры. Опасался, ибо после Андрея книга была лишь наскоро просмотрена матерью. К тому же Онисимов и дома придерживался своего правила, давно ставшего привычкой "доверился - погиб!". Сейчас он воочию убеждается в невинности пометок сына. Однако продолжает листать, находит еще черточку. Что же, опять ничего страшного. А дальше и вовсе нет следов карандаша. Это знакомая Андрюшкина манера: почитал, почитал и бросил. Ладно, в данном случае помиримся на этом. Как говорится, могло быть хуже. Исхудалые пальцы Александра Леонтьевича тянутся к коробке с вытисненной мордой пса, забирают сигарету. Чиркнув спичкой, он закуривает. Дрожь пальцев в эту минуту лишь едва уловима. Еще раз - теперь уже с легким сердцем - он переворачивает десяток другой страниц. Том открывается на сложенной вчетверо вклейке - факсимиле Ленина. Но что это? Оттуда выглядывает и уголок какого-то другого листка. Нет, не зря Онисимов заслужил у металлургов прозвище следователя! Выразительно взглянув на жену, - "так-то ты смотрела!" - он извлекает бумажку Фу-ты ну-ты, стихи! Нет ни названия, ни имени автора. Но, несомненно, это рука сына, Кривульки-буковки выведены совсем еще по-детски. Да, не перенял Андрюша ни отцовского, ни материнского - тоже неизменно отчетливого - почерка. - Если, Андрюша, это твой секрет, - произносит Александр Леонтьевич, - я читать не буду. Сыну не в новинку покраснеть. Смущенный, он держит ответ: - Никакого секрета... Просто списал девчачьи стихи. - Девчачьи? Чьи же? - Не знаю... Списал тут у одного. Серые Андрейкины глаза выдерживают испытующий отцовский взгляд. Елена Антоновна возмущена. Что за поветрие: заходили по рукам разные стишки, нигде не напечатанные. Онисимов говорит: - Отбросим дипломатию и прочтем. Он оглашает строки: Ты обо мне не думай плохо, Моя жестокая эпоха. Я от тебя приму твой голод, Из-за тебя останусь голой [стихи И.Лиснянской] Елена Антоновна не выдерживает: - Почему голой? Какой голод? Что за ерунда? Движением руки Александр Леонтьевич останавливает жену. И продолжает во всеуслышание: На все иду. На все согласна. Я все отмерю полной мерой. Но только ты верни мне ясность И трижды отнятую веру Я так немного запросила За жизнь свою - Лишь откровенность. А ты молчишь, - глаза скосила, Всевидящая современность. - Хватит! - прерывает Елена Антоновна и поворачивается к Андрею: - Какая же это у тебя в четырнадцать лет отнятая вера? Может, объяснишь? Отец говорит: - Не он же сочинял. - Пусть и не списывает такую глупость! Водворяется молчание. Александр Леонтьевич безмолвно перечитывает: За жизнь свою - Лишь откровенность. Нет, он не может, не умеет быть откровенным. Разучился этому давным-давно. Возможно, сейчас следовало бы мягко, задушевно сказать сыну: "Твои отец был и остается солдатом своей партии. А солдат думает о бое, а не о всем ходе войны. О войне думают другие...". Он оставляет невыговоренным такое признание. И, подойдя к сыну, погладив его мягкие русые волосы - эта ласка тоже нелегко дается Александру Леонтьевичу, - говорят иное: - Не смотри вот. - Уткнувшись взглядом вниз, отец приставляет с обеих сторон к глазам ладони наподобие шор. - Надо смотреть вот как... Отцовская большая голова теперь приподнята, рука козырьком приложены ко лбу, зеленоватые глаза будто озирают горизонт. Нередко и на заводах, и в разговорах с цеховыми инженерами, с директорами Онисимов вот так же показывал, каким должен быть взор каждого работника. Дав мальчику этот завет, Александр Леонтьевич сует в карман вышитого золотом мундира коробку "Друга" и, захватив с собой том Ленина, уходит в кабинет. В простенке висит скромно окантованный снимок Сталина и Орджоникидзе Онисимов на минуту останавливается перед этой фотографией. В уме неожиданно всплывает: Ты обо мне не думай плохо, Моя жестокая эпоха. 15 Самолет, на каком Онисимову и сопутствующим ему нескольким сотрудникам предстояло оторваться от московской земли, уходил в шестом часу утра. В эти ноябрьские дни 1956 года в Москве после растаявшего первого снега установилась осенняя мокрядь. По черно блестевшему асфальту, пролегшему среди полей машина Онисимова, рассекая лужицы, шла к аэродрому. Жена и сын занимали заднее сиденье. Не выспавшийся Андрейка, под утро разбуженный Варей, сейчас, нахохлившись, привалился к мягкой обивке. Елена Антоновна была бодра, как всегда Ее несколько беспокоила мысль: как-то пройдут проводы? Будет обидно, если приедут лишь немногие. Еще накануне она предрекла, что Серебрянников поостережется, не появится на аэродроме. Она бы и сейчас высказала несколько предположений, но лучше при шофере помолчать. Показался ярко освещенный подъезд авиавокзала. Машина подкатила к нему ровно за тридцать минут до отлета. Втроем - впереди Онисимов в темной мягкой шляпе, в осеннем непривычно модном пальто, следом статная, строго одетая, в шапочке серого каракуля Елена Антоновна и бледноватый, щурящийся на свету Андрюша - они зашагали к широченному крыльцу. Тут же, откуда ни возьмись, Онисимова окружили провожающие. В зале поджидали еще несколько его давних сотоварищей, вместе с ним пошли в особую правительственную, или депутатскую, комнату. Как-то вдруг вся она заполнилась. Более полусотни человек съехались в этот неудобный рассветный час проводить Онисимова. Будто одетые по некой форме, почти все они носили, как и Онисимов, мягкие темные шляпы. Андрюша, отогнавший, наконец, сонливость, с интересом озирался. Кое-кого из съехавшихся он знал в лицо, иногда по воскресным дням встречая их в подмосковном поселке, где, как положено, одна дача была предоставлена Онисимову. Вон сосед по участку, седоусый, уже потерявший былое здоровье, о чем свидетельствовала иссеченная морщинами кожа, министр моторостроения Семенов, три десятилетия протрубивший в индустрии плечом к плечу с Онисимовым. А там толстогубый, с тяжелым, выбритым до блеска подбородком, богатырь сложением, заместитель Онисимова по Комитету, принявший у него дела. Все здесь как будто разные, и, однако, что-то в них есть схожее. И, разумеется, не только в шляпах. Да, тут сошлись работяги. И в отошедшие годы, и ныне они тянут, вытягивают взваленную на них ношу. С гордостью несут свое звание: кадры хозяйственного руководства. В газетах их называли еще так: бойцы за выполнение директив. Онисимов, впрочем, не пользовался этакими красотами стиля, предпочитая, как знает читатель, лаконичное определение: солдат партии. Избегая банальностей, автор все же обязан повторить здесь ходячую истину, что людей такого склада в истории еще не было. Эпоха дала им свой чекан, привила первую доблесть солдата: исполнять! Их девизом, их "верую" стало правило кадровика-воина: приказ и никаких разговоров! Толки о близящихся переменах, о пересмотре, ломке прежних принципов строго централизованного управления, о ликвидации министерств, ведающих различными отраслями хозяйства, об инициативе с мест, инициативе снизу ими встречались настороженно. И, пожалуй, недоверчиво. Чем черт не шутит, видывали и не такое, пронесет. Конечно, смещение Онисимова было явным признаком, что надвигается нечто впрямь нешуточное, однако бывалые служаки, его сподвижники, рассудили так: угодил-де Александр Леонтьевич под горячую руку, переждем, все утрясется. И они пришли проводить Александра Леонтьевича. Что же, разве не был он образцовым, лучшим среди них? Почти все сошедшиеся здесь, в депутатской комнате, так или иначе его выученики. Правда, иные воздержались. Насчет Серебрянникова, например, предположения жены, как видно, оказались верны. Не пожелав следовать за границу с прежним своим шефом, он уже и тут не соизволил появиться. Вот прибыл, пожать на прощание длань Онисимова министр стали здоровяк Цихоня. Румянец во всю щеку и выпирающая верхняя губа, налезавшая на нижнюю, придавали ему вид простака. Онисимов улыбнулся ему: - Здравствуй. - Здравствуйте, - ответил румяный министр. Они издавна так друг к другу обращались, один на "ты", второй на "вы". - Буду теперь издалека за тобой следить. И не сомневайся, позвоню, если узнаю, что не выполняешь план. - Хотелось бы, Александр Леонтьевич, чтобы вы позвонили, когда выполню. Первый урок, полученный некогда от Александра Леонтьевича, Цихоня, наверное, никогда не позабудет. Произошло вот что. В 1940 году Онисимов стал народным комиссаром стального проката и литья. Одного за другим он вызывал к себе начальников главных управлений, долгими вечерами и ночами досконально разбирал с ними работу разных отраслей стальной промышленности. Очередь Цихони наступила не скоро. Он в ту пору ведал Главтрубосталью. С виду недалекий, благодушный, наделенный, однако, недюжинной энергией, наблюдательностью, памятью, сметкой, он спокойно ожидал вызова к новому наркому. Все заводы Главтрубостали выполняли план. Главк в целом дал за последний квартал сто два процента программы. Когда нарком, уже прослывший строгим, наконец, пригласил Цихоню, тот уверенно, ничуть не волнуясь, зашагал к нему. Поздоровавшись, следуя короткому "садитесь", Цихоня уселся, безмятежно созерцая красиво прорезанные, будто бесстрастные глаза, классически прямой, с чуть раздвоенным кончиком нос своего нового шефа. - Приступим, - произнес нарком. Доклад Цихони был недолог, достижения главка не нуждались в пространных комментариях. Онисимов сказал: - Что же, пройдемся по заводам. Цихоня перечислил заводы, назвал цифры, всюду дела были благополучны. - Так. Теперь по цехам. Оказалось, что кое-где некоторые цеха отстают. - Почему? - спросил Онисимов. Цихоня слегка затруднился. Положение в цехах он представлял себе не вполне отчетливо. Все же в течение полутора-двух часов разговора вопрос о работе цехов был более или менее прояснен. Цихоня полагал, что беседа на этом закончится. Однако Онисимов неумолимо сказал: - Теперь по печам. - По печам? - Да. И затем по станам. - Но дело в том, что... Я этого не знаю. Этих сведений у меня нет. - Не знаете? Что же вы тут делаете? Для чего вы тут сидите? За что вам выдают зарплату? Начальник главка, еще только что довольный собою, был нещадно высечен. Его круглые щеки уже не румянились, а багровели. Онисимов продолжал свой допрос-экзамен. - Как идет реконструкция Заднепровского трубного завода? Укладываетесь в график? - Да. Но беспокоюсь, что некоторое оборудование запаздывает. - Какое? Цихоня дал обстоятельный, точный ответ. - Покажите график доставки оборудования. - Я это, товарищ нарком, знаю на память. - На память? - протянул Онисимов. - Какой же срок ввода в эксплуатацию вам указан? Цихоня без затруднения назвал срок. - Где это задокументировано? - В постановлении Совнаркома от 12 мая 1938 года. - Неверно. Цихоню прошиб пот. Как так неверно? Он отлично помнил эту дату. - Нет, товарищ нарком, я не ошибаюсь, постановление от 12 мая. - Неверно, - повторил Онисимов. Его бритая верхняя губа приподнялась. Жесткая улыбка приоткрыла крепкие белые зубы. - Неверно, - сказал он в третий раз. - Не постановление, а распоряжение. Память-то, как видите, вас подвела. Не однажды Онисимов еще муштровал, школил начальника Главтрубостали. Великая война наново его, Цихоню, проэкзаменовала, как и всякого иного. Из-под носа у немцев был вывезен уникальный трубный Эаднепровский завод. Цихоня оставался там, пока не был погружен последний состав. И лишь с этим составом уехал. Минометные стволы, трубочки самого малого диаметра для авиации, мощные трубопроводы для развертываемых на Востоке предприятий - все это давали и давали заводы Главтрубостали, которым по-прежнему командовал Цихоня. В конце войны вслед за Тевосяном, за Онисимовым и он был награжден звездой Героя. Уйдя в Комитет, Онисимов передал ему свое место министра. Признаться, имелись и не менее достойные кандидатуры, однако Цихоня, сохранивший во всех передрягах вид простака увальня, доброго малого, пожалуй, был самым покладистым, оставался, послушен во всем главе Комитета. А Онисимов не терпел возражений. Думается, это была его слабость. Впрочем, быть может, тут лишь выразилась черточка времени, он и сам никогда не прекословил тем, кого был обязан слушаться, но зато вспыхивал, обрывал, если какой-либо подчиненный отваживался ему перечить. В молодости - а он уже в тридцать лет стал начальником главка - Онисимов еще умел слушать и принимать возражения, но затем перестал выносить людей, которые с ним не соглашались. "Делай мое плохое, а не свое хорошее", - нередко повторял Александр Леонтьевич. Единственным, кому дозволялось противоречить Онисимову, был в свое время Алексей Головня - первый его заместитель. Однако, перейдя десяток лет назад в свою новую резиденцию - в здание Совета Министров, - Онисимов вместо себя на посту министра оставил Цихоню. И по-прежнему вникал в разные мелочи, тонкости безостановочного металлургического производства столь же оперативно, как и раньше, - это было его страстью, - управлял стальной промышленностью. Еще какие-то мгновения они, Цихоня и Онисимов, посматривают друг на друга, безмолвно вспоминают прошлое. А что же в будущем? Как знать, как знать, может быть, и доведется опять вместе поработать. 16 Андрюша стоит рядом с отцом, неприметно проводит кончиками пальцев по ворсу отцовского пальто. Он, диковатый, думающий мальчик, как бы со стороны наблюдает за этим сборищем министерских высших служащих, за воротилами и тружениками индустриальных штабов, - нет, сам он не сможет стать таким, да, и не тянет его к этому, - с сыновьей гордостью видит: ими признаны, чтутся заслуги отца. В поместительную, но ставшую сейчас тесноватой комнату входят еще и еще люди, отмахавшие сюда из Москвы по сорок километров на машинах лишь для того, чтобы обменяться поклоном, рукопожатием с Александром Леонтьевичем, пройти вместе с ним к самолету. На дородном, порозовевшем лице матери мальчик подмечает удовлетворение. Она вежливо кивает входящим, немало друзей - не друзей, но товарищей мужа, так сказать, однополчан индустрии, явились выказать ему уважение. Андрей замечает: еще кому-то вежливо кивнула мать. В ту сторону взглянул и Александр Леонтьевич. На его лице ничего не выразилось, хотя он узрел, что провожать прибыл и Серебрянников. Так сказать, соблаговолил. А тот, никого не толкнув, благопристойно пробирается к Онисимову, почтительно глядя голубыми навыкате глазами. Александр Леонтьевич мгновенно оценивает появление Серебрянникова: не означает ли оно, что незримая стрелка некоего незримого барометра указывает на "переменно"? И сухо здоровается со своим бывшим ближайшим сотрудником. Серебрянников с достоинством отходит, останавливается в нескольких шагах от четы Онисимовых, каждый может видеть, что и он исполняет долг - провожает Александра Леонтьевича. Онисимов кладет руку на плечо Андрюши. Мальчика волнует эта прощальная скупая ласка. Он на миг приникает щекой к рукаву отцовского пальто. Конечно, Андрюша и не подозревает, что тринадцать лет назад он, в те дни лишь годовалый, был как бы косвенным участником некоего события, после которого отец возвысил, приблизил Серебрянникова. Пожалуй, расскажем и эту историйку. Так или иначе где-то в нашем романе ей надо найти место. Итак, 1943 год. На втором этаже наркомата - этаже, недоступном рядовым сотрудникам, - где размещались нарком, его заместители и члены коллегии, был устроен бесплатный ночной буфет. Как известно, продовольствие в это суровое военное время выдавалось в тылу только по карточкам. Однако работники, продолжавшие в наркомате и после полуночи свой трудовой день, могли воспользоваться этим спецбуфетом, выпить стакан чая или кофе, съесть один-другой бутерброд. Это дополнительное питание не было нормированным, но Онисимов подавал пример умеренности. Всякий раз, когда в буфет стараниями начхоза, общительного Филипповского, знавшего, как говорится, всю Москву, попадали яблоки или икра, или копченая красная рыба, Онисимов неумолимо распоряжался отослать в детский сад такого рода лакомые редкости. Сам он неизменно ограничивался чаем и одним скромным бутербродом. И лишь сигарет забирал помногу. Как-то проходя коридором к себе в кабинет в предрассветный час, он заприметил молодого референта, чинного Серебрянникова, показавшегося из дверей буфета. Почудилось, будто референт вздрогнул. Вздрогнул и остановился на пороге, уважительно уступая путь наркому. От острого глаза Александра Леонтьевича не укрылось, что при этом он заложил, спрятал руку за спину. - Покажи. Что ты там держишь? Серебрянников покорился. В его руке оказался аккуратно завернутый в пергаментную бумагу объемистый кубик. - Что это? - Сливочное масло. Уже в те времена Онисимов не сдерживал свою вспыльчивость, вспыхивал, как спичка. Он гневно прокричал: - Как вы посмели? Это обращение на "вы" уже заключало приговор. Было известно. Онисимов мог простить какую угодно аварию, но не спускал нечестности, нечистоплотности. Серебрянников, потупившись, молчал. - Вот на что вы способны! Мертвая тишина водворилась в буфете. Все, кто находился там, прислушивались, Референт по-прежнему не отвечал. - Идите за мной, - скомандовал нарком. И, не оглядываясь, направился быстрым шагом в кабинет. Там у него сидели Алексей Головня и два директора заводов. С виду, сохраняя спокойствие, без каких-либо суетливых движений вошел в кабинет со своим злосчастным свертком и лупоглазый референт. - Положите на стол, - произнес Онисимов. Серебрянников тотчас исполнил повеление. Нарком закурил. Его била дрожь негодования. - Использовать свое положение ради этого куска! Как вам не стыдно! Виноватый молчал. Это упорное молчание лишь еще более раздражало, накаляло Онисимова. - Что вас толкнуло на эту подлость? Серебрянников вымолвил: - Я могу это вам сказать лишь наедине. - Говорите сейчас! У меня с вами секретов нет! Серебрянников лишь отрицательно повел лысой головой. - Вон! - крикнул Онисимов. - Сегодня же вы будете уволены как бесчестный человек. Не пытаясь ни единым словом защищаться, референт под презрительным, безжалостным взглядом наркома покинул кабинет. Примерно час спустя Онисимов закончил разговор с директорами, отпустил и Головню. И потянулся к трубке внутреннего телефона, чтобы позвать к себе начальника отдела кадров. Следовало сегодня же - Онисимов слов на ветер не бросал - сформулировать и подписать приказ об изгнании Серебрянникова из наркомата как мелкого гнусного самоснабженца. Однако вспомнилось: "Я могу вам сказать лишь наедине". Черт с ним, выслушаю его справедливости ради. И вот немногословный референт вновь у наркома. Теперь они в кабинете вдвоем. Брусочек в желтоватой пергаментной бумаге, уже чуть подтаявший, по-прежнему возлежит на столе. - Ну-с, могу вас выслушать. Хотя сомневаюсь, чтобы вы нашли оправдание этой пакости. Серебрянников негромко проговорил: - Ваша жена позвонила мне. Просила взять ей это для вашего ребенка. Наступила очередь помолчать и для Онисимова. - Ступай, - сказал, наконец, он. - И никогда больше так не делай. Серебрянников, поклонившись, повернулся, но нарком еще задержал его: - Возьми это, - Александр Леонтьевич указал на сверток. - Отдай в буфет. Так поступил Анисимов. Он остро любил своего Андрейку, целовал, приезжая домой, крохотное тельце, прижимал к лицу сыновью подушечку, рубашечку, но не позаимствовал для сына из спецбуфета хотя бы кусок масла. Месяца через два после этого случая Онисимов назначил лысого референта начальником своего секретариата. Помимо других свойственных ему достоинств, Серебрянников удовлетворял и требованию, которое Александр Леонтьевич не раз строго высказывал: аппарат не должен болтать! В дальнейшем нарком так привык к своему доверенному, что однажды в его присутствии разрешил себе ироническую реплику в адрес - читателю придется простить нам и этот канцеляризм, - в адрес своей Елены Антоновны. Как-то, еще в те времена, когда рабочий день Онисимова неизменно заканчивался лишь в четыре, в пять часов утра, она позвонила ему в кабинет после полуночи. Ограничившись в последовавшем телефонном разговоре несколькими односложными ответами, он положил трубку, посмотрел на стоявшего с бумагами пристойного Серебрянникова, вымолвил: - Деловая женщина. Заработалась за полночь. Так он сыронизировал. Но только единственный раз. Подобных шуток больше никто от него не слышал. ...Вот в депутатской комнате аэровокзала чуть ли не в последнюю минуту появляются быстроглазый, загорелый, чему-то смеющийся Малышев и черноволосый, с белозубой улыбкой Тевосян - два заместителя Председателя Совета Министров СССР. Впрочем, насчет Тевосяна упорно поговаривали, что начавшиеся перемены коснутся и его Вероятно, и он будет направлен за границу, Уже называли и предназначенную ему миссию: посол в Японии. И все же, хотя его положение и впрямь было непрочным, он приехал проводить давнего товарища, крепко, без слов пожал руку Онисимову. Предводительствуемые девушкой, одетой в изящную, сшитую по фигуре темно-синюю форму Гражданского воздушного флота, все они - Онисимов, маленькая его семья, несколько улетающих с ним работников посольства, гурьба провожающих, - пройдя через особый выход, шагают в рассветной мути по освещенному рефлекторами мокрому летному полю к белеющему невдалеке, опирающемуся на расставленные тонкие ноги, длинному красивому Ту-104. Путь пересекает, заставляет на минуту остановиться осторожно ползущая автоцистерна. Онисимов оборачивается. Туда же, на вереницу провожающих, посматривает и Елена Антоновна. Даже не переглянувшись, супруги понимают друг друга. Получилась ведь своего рода небольшая демонстрация. Можно сказать и, наверное, так скажут: демонстрация солидарности. Бойцы за выполнение директив, вышколенные государственные люди решились проводить снятого, смещенного Онисимова, пройти вместе с ним толпой, если не колонной, по аэродромному плацу. Конечно, пределы дозволенного ничуть тут не нарушены. Но все-таки... Все-таки колеблются, колеблются еще весы истории. Быть может, поухает, поурчит гром и угомонится. И Онисимова вновь призовут в индустрию. Путь освобожден, все двигаются дальше, Вот и трап, ведущий к дверце самолета. Дальше провожающих не пустят. Онисимов обеими руками машет всем, потом обращается к сыну: - Ну, Андрюша, до свидания. - Папа, я тебе буду высылать книги. Все интересные новинки. - Куда мне все? Но некоторые посылай. - Хочешь, я тебе подберу самые лучшие труды по мировой истории? И ты изучишь там историю. - Идет. А про новые времена извещай в письмах. Хорошо? Андрей вдруг привстает на цыпочки, тянется к уху отца, задорная улыбка морщит губы мальчика. Понизив голос, он говорит: - У новых времен еще зубки не прорезались. Александр Леонтьевич опять, не в первый уже раз, с удивлением взирает на худенького сына. Тих, тих, а иногда выложит такое, что хоть разводи руками. Неужели и он, этот беленький мальчик со вздернутым носом, уже все понимает? Кто-то из аэродромного персонала вежливо просит Онисимова подняться в самолет. Он чмокает в щеку жену, целует сына, вновь машет обеими руками всем, кто ради него сюда приехал, взбирается по трапу и, обернувшись напоследок, скрывается в кабине самолета. Посадка продолжается еще минуту-другую. Шагают, шагают по ступенькам пассажиры. Но вот отодвинут трап, дверца задраена, Ту-104 тяжело трогается, выруливает на стартовую дорожку. Вскоре летящий огненный хвост возникает в небе: струю раскаленных газов извергают два сопла, изготовленные из особой жароупорной стали, той, ради которой Онисимов, председатель Комитета по делам топлива и металлургии, простаивал некогда целыми днями на рабочей площадке сталеплавильной печи завода "Электрометалл". Вот потускнели, померкли в вышине последние огненные росчерки, самолет ушел по своему курсу. 17 Скажем лишь несколько слов о том, как складывался на новом месте быт и рабочий день Онисимова. Равнодушный к уюту, он обитал один в пустынной трехкомнатной квартире, обставленной отличной новой мебелью. Ни одну, вещь он не велел переменить, ни одну не переставил по-своему. Расположенная на втором этаже в здании посольства, эта квартира была соединена дверью с кабинетом, который, таким образом, являлся, как бы четвертой личной комнатой посла и вместе с тем уже служебным помещением Написанный маслом огромный портрет Сталина во весь рост красовался над письменным столом источали блеск звезды на груди и на погонах, сияли сапоги, а руки, спокойно сложенные на животе, лишь подчеркивали величие. Уже свыше года истекло со дней. Двадцатого съезда, где был развенчан скончавшийся, но его бюсты и портреты, обязательные в каждом советском селении, в каждой конторе, пока оставались неприкосновенными. Наверху, как имел основание полагать Онисимов, не чуждый, понятно, партийных и государственных тайн, продолжалась скрытая от непосвященных борьба. И снова, как и при отлете из Москвы, зачастую чудилось, что некие весы истории, поколебавшись, замерли. Замерли, но ненадолго. С такого рода ощущением и жил в те месяцы Онисимов. Опять ровно в девять, минута в минуту, лишь не по московскому, а по-здешнему, среднеевропейскому, времени, он появлялся в кабинете. Александр Леонтьевич и здесь носил черный в едва заметную полоску пиджак - правда, новехонький, современного кроя, - белоснежную сорочку, скромный серый галстук. Лишь для приемов, подчиняясь этикету, он надевал сшитый тоже в Москве смокинг. Сохранил привязанность и к привычным сигаретам "Друг". В письмах домой он ничего не просил ему прислать - только сигареты "Друг". Приглушая в себе ноющею нотку - Онисимов не называл ее тоской, - он выкуривал по две, по три пачки в день. Выпадали промежутки, когда запасы московских сигарет исчерпывались. Приходилось курить американские - "Кемел", "Честерфильд". Кашель Онисимова, случалось, усиливался, стал каким-то лающим, натужливым. Он объяснял это сменой табака. Итак, ровно в девять он появлялся в кабинете, садился в кресло, надевал очки, и колесо рабочего дня сразу же набирало обороты, обретало полный ход. Прежде всего - почта. Затем - пресса. Между сотрудниками - знатоками Северной Европы - были распределены все более или менее значительные выходящие в Тишландии и прилегающих странах газеты. Один за другим молодые помощники излагали Онисимову содержание газетных страниц, реферировали сегодняшнюю прессу. Некоторые важные статьи ему целиком переводили вслух. Как всегда нетерпеливый, он раздраженно морщился, если сотрудник запинался, медлил, искал слов. Пожалуй, раздражительность Александра Леонтьевича здесь даже усилилась непонятный внутренний зуд - словно бы где-то в сосудах, в крови - не давал покоя, хотелось вспылить, накричать. Онисимов себя сдерживал, лишь заметнее становилась дрожь, как бы беспричинная, его маленькой руки. Прессе он посвящал два или три часа. Далее занимался подготовкой очередного большого приема. Ни один приглашенный в советский особняк не должен скучать, надо каждого занять, оказать ему внимание, поддержать с ним разговор. Вот этот экономист... Кто прочел его труды? Почему это не сделано? Мы обязаны знать работы, выступления, биографии всех, кто придет в наши залы на прием. Двум своим советникам, приехавшим с ним из Москвы, Макееву и Новикову, инженерам-металлургам, которые свыше десятка лет потрудились в его секретариате, приноровились к напору, к требовательность Александра Леонтьевича, он говорил: - Прием - это наша работа в цехе. Однако этой нагрузки, которую он сам создавал себе, в которую с обычной готовностью впрягался, хватало ему лишь до обеда. Что же делать дальше? Чем заполнить день? Он заставлял себя посещать выставки, музеи, осматривать столичные достопримечательности. Но оставался еще вечер. Нередко советского представителя приглашали на приемы. Облачившись в смокинг, он ехал туда на свою вечернюю упряжку. И добросовестно ее отбывал: поддерживал или завязывал вновь знакомства, любезно улыбался, открывая красивые кремовые зубы, умел быть приятным, пошутить. Приходилось, и выпивать рюмку другую. Нельзя было отнекиваться, когда возглашался тост за здоровье короля или королевы. Александр Леонтьевич почти не переносил алкоголя, на утро после банкетов он вставал разбитым, чувствовал непривычное для него утомление среди дня. И все же многие вечера оставались пустыми. В своей необжитой, словно временное гостиничное обиталище, квартире Онисимов отыскивал уже прочитанные московские газеты, (они прибывали сюда на третий день), шелестел листами "Правды", еще и еще вчитывался даже в мелкие заметки, чего-то искал меж строк, уносился мыслями в Москву. Иногда он звонил Макееву. - Приходи. Сыграем в шахматы. Еще в мальчишескую пору Онисимов потянулся к шахматам, обнаружил способности и, быть может, одаренность в этих сражениях на шестидесяти четырех клетках. Но и тогда для игры у него почти никогда не было времени, а далее и подавно. Пожалуй, лишь в вагоне, выезжая с группой помощников на восточные или южные заводы, он мог предаться любимому развлечению и два-три часа, покуривая, проводил за доской. Остро нападал, цепко защищался. Бывал глубоко уязвлен, если доводилось проигрывать. Втайне из-за этого злился и, хотя старался подавить досаду, становился угрюмым, мог негаданно вспылить Макеев был его давним партнером. В чинной просторной гостиной под люстрой, льющей холодный яркий свет, они расставляли на шахматном столике фигуры. Обычно отличающийся быстрой реакцией, отнюдь и в шахматах не тугодум, Онисимов среди партии вдруг задумывался. Макеев незаметно взглядывал на Александра Леонтьевича. Тот размышлял явно не над ходом: куда-то смотрел мимо стола. Потом спохватывался, продолжал игру, но без вкуса, без агрессии, которая и за шахматной доской была свойственна ему. Встревоженный вялостью Александра Леонтьевича, преданный ему советник развивал азартную атаку, угрожал и, наконец, с облегчением видел, что Онисимов обретает себя, ищет защиту, наносит жестокий ответный удар. Но снова выпадали минуты, когда Александр Леонтьевич словно бы отсутствовал. В Москве Макеев не видывал Онисимова таким поникшим, погасшим. Но болен ли шеф? Однако спрашивать об этом не полагалось. Онисимов недовольно отстранял всякие вопросы о самочувствии, о здоровье. Порой за шахматами он заговаривал про московские дела, про Комитет, оживлялся, вспоминал, как дрался с Госпланом за капиталовложения для развертывания рудных баз. Или, будто с кем-то споря, доказывал экономическую целесообразность сооружения металлургического комбината на Шексне. Макееву чудилось, что бывший министр, бывший председатель Комитета здесь, на далекой чужбине, опровергает чьи-то обвинения, стремится оправдать себя хотя бы перед ним, партнером в шахматах, скромным подчиненным. Случалось, Александр Леонтьевич начинал вслух размышлять о готовящейся, еще не совершившейся перестройке управления промышленностью и, будто опять от кого-то защищаясь, отстаивал необходимость осторожности, но быстро осекался, пускал в ход тормоза, оставлял свое мнение при себе. И снова погаснув, замкнувшись, возвращался к игре, доводил партию до конца. Прежнего удовольствия шахматы ему уже не доставляли. Даже победа - а деликатного Макеева он и теперь частенько побеждал - не радовала его. - Александр Леонтьевич, час еще не поздний. Сыграем вторую? - Хватит. Спасибо. Пойду лягу, посплю. И Онисимов ложился в свою одинокую постель. Ложился необычайно рано, в десять, в одиннадцать часов и, привыкший годами и десятилетиями гасить в Москве огонь под утро, конечно, не мог уснуть. К снотворному не хотелось прибегать. В эти бессонные часы он опять многое перебирал в памяти, думал и думал. Нет, не о Северной Европе. 18 В июне этого же 1957 года в стране, которую Онисимов окрестил Тишландией, предстояло некое событие: открывалась международная промышленная выставка. В Москве для поездки на выставку была сформирована группа инженеров и ученых. В составе этой своего рода делегации три места из шестнадцати принадлежали металлургам. Среди них находился и академик Василий Данилович Челышев, доменщик по специальности, который мельком уже фигурировал в нашей хронике. Однако прежде чем характеризовать далее Челышева, позволю себе небольшое отступление. Мне довелось близко его знать, я пользовался его устными рассказами, советами, когда еще в тридцатых годах писал повесть о дерзновенном Курако, учителе Василия Даниловича. И недавно вновь имел случай убедиться, что сохранил его доверие. Он познакомил меня со своими дневниками, порой на удивление подробными Они стали, с его разрешения, одним из главных источников или даже истоков этой летописи. Накануне отъезда на международную выставку Челышев - назовем, кстати, его тогдашнюю должность директор научно-исследовательского Центра черной металлургии и член президиума Академии наук - понаведался, как это можно установить по его дневниковой записи, в Министерство стали. Среди дел, которые привели его туда, Василий Данилович упоминает лишь письмо-слезницу инженера Лесных. Несколько лет назад из-за этого Лесных, упрямо отказавшись применять в промышленности, в заводских масштабах, его изобретение, новый способ плавки, Василий Данилович заработал подписанный Сталиным выговор и, мало того, по приказу свыше был вытурен, как говаривал сам Челышев, из заместителей министра. А ныне, не угодно ли, тот же Лесных, потерпевший, как и следовало, ожидать, страшный конфуз, осмеянный, ославленный, изгнанный с завода, выстроенного, чтобы плавить сталь по его способу, ищет заступничества у того же Челышева, просит взять под крыло науки, спасти хотя бы одну из остановленных, заброшенных его печей. Что же, надобно, ничего не попишешь, вступиться. Нет сомнения, у Челышева имелись и еще разные дела в министерстве: они неизменно поднакапливались. Кроме того, он не прочь был тут услышать и напутствие в дорогу, пожелания, а заодно и последние новости, слухи, - этого не гнушался чуждый ханжества старик, - слухи, которые жадно ловила служилая Москва, гадающая: грянет или не грянет ликвидация министерства. Василий Данилович знал, что в чужеземной столице его будет расспрашивать Онисимов, хотелось привезти ему самые свежие, горяченькие вести. Как обычно, машина Челышева подкатила не к главному подъезду, отмеченному золоченой надписью-вывеской под толстым стеклом, а к расположенному в переулке неприметному боковому входу, предназначенному для министра и членов коллегии. Держа завязанную тесемками голубоватую папку, - с портфелем Челышев хаживать не любил, - он вылезает из машины, длинный, костистый, наживший, однако, небольшое брюшко, которое слегка обозначается под свободного покроя темно-серым пиджаком. Мягкая серая шляпа сдвинута несколько назад, открывая залысину и большое, непородистое, торчащее в сторону ухо. Крутой выгиб крыльев хрящеватого нервного носа, пожалуй, выдает скрытую страстность. Маленькие, глубоко запавшие глаза как бы прикрыты выступами сильно развитых бровных дуг, поросших лохматым сивым волосом. Когда-то Челышев постоянно казался нахмуренным, но уже очень давно (далее мы, возможно, расскажем, как и когда это случилось) словно бы приподнял голову, то и дело выказывая живое посверкивание в тени глазниц. Он и сейчас поглядывает по сторонам - не покажется ли в переулке кто-либо знакомый? Посмотрел и на соседнее многооконное здание - там, еще при Орджоникидзе, он, заядлый заводской инженер, начал свое новое житье-бытье. Приглашая Челышева со знаменитого завода "Новоуралсталь" на работу в наркомат, Серго не нашел для него в штатном расписании подходящего звания и тут же учредил для него единственную в своем роде должность: Главный доменщик Наркомтяжпрома. Этаким Главным доменщиком советской металлургии Челышев, несмотря на разные превратности судьбы, остался и поныне. Василий Данилович входит в подъезд. Вахтер в форме, обязанный проверять пропуска, стоит у столика. Рука Челышева тянется в боковой карман за постоянным пропуском, но страж улыбается: - Проходите, Василий Данилович - Молодой чистенький солдат знает Главного доменщика и смотрит с улыбкой, как тот не по возрасту легко берет ступени лестницы, устланной ковровой дорожкой. У Челышева еще много сил. Частенько бывая в металлургических районах Востока и Юга, он лазает на колошники, спускается в скиповые ямы, исхаживает многие километры по заводской территории, по цехам, запускает глаз и на задворки. Василий Данилович шагает по широкому сумрачному коридору на втором этаже министерства. По обеим сторонам виден ряд полированных дверей. Тут служебные обиталища заместителей министра. А дальше, в конце коридора, расположен отсек, где сосредоточены и секретариат, и приемная, и кабинет министра, и примыкающая к этому кабинету комната, так называемая бытовка, где можно прилечь или поесть. Неподалеку размещен и буфет. Сейчас дверь в буфет раскрыта, оттуда доносятся голоса, чей-то басовитый смех. Раньше, когда министерство возглавлял Онисимов, можно было даже здесь, в коридоре, сразу определить на месте ли он Напряженная тишина, изредка быстро, сосредоточенно пройдет какой-либо работник, если кто-нибудь и заговорит, то понизив голос, - значит, Александр Леонтьевич у себя. И все несколько менялось, как только он уезжал: в коридоре прохаживались, гуторили, уже и из буфета долетали какие-то живые звуки. Но все же приглушенные. Даже и отсутствуя, Онисимов в те времена наводил тут строгость. А теперь из раскрытых дверей буфетного зальца громогласно приветствуют идущего мимо Челышева. И поди-ка угадай - пребывает ли сейчас в своем кабинете нынешний министр, жизнерадостный румяный Цихоня. Двойная дверь, ведущая из приемной к нему, настежь распахнута, - этим способом по неписаной инструкции принято сообщать, что кабинет пуст. Дежурный секретарь Валерия Михайловна, которую Челышев помнит в министерстве еще с довоенных лет, радостно встречает академика. - Наконец к нам заглянули! Только что звонил Павел Георгиевич (таково имя-отчество министра), сказал, что скоро будет. Проходите, Василий Данилович, располагайтесь у него. - Нет. Пока тут поброжу, потолкую с тем, с другим. - Может быть, кого-нибудь вам пригласить сюда? - Зачем? Сам отыщу. И все же он входит в кабинет, шагает по ковру серо-желтых тонов. При Онисимове тут не было ковров, Александр Леонтьевич их относил к предметам роскоши, которые неуклонно изгонял из своего обихода. Но требовал наващивать, натирать светлый паркет до зеркального блеска, до сияния. И этим еще не довольствовался: по его велению паркет ежегодно циклевали. Ни в одном уголке пол тогда не был тускловатым, сверкал столь же безукоризненно, как и весь тот обнаженный паркетный простор. Теперь же появился и ковер, в меру лоснится и паркет, но поражающий строгий блеск уже исчез. Василий Данилович подходит к столу, приостанавливается. На стене еще висит оставшаяся тут со времен войны географическая карта. Можно различить чуть заметные проколы, - сюда в страшные месяцы 1941 года нарком Онисимов собственной рукой втыкал булавки со значками, отмечая передвижение эшелонов, что эвакуировали, вывозили на Восток южные заводы. Эта карта, испещренная вереницами флажков, висела здесь и в тот памятный вечер, когда над Москвой впервые появились гитлеровские бомбардировщики. Василий Данилович тоже находился тогда тут, в этом кабинете, приглашенный на совещание к Онисимову. Внезапно завыли сирены воздушной тревоги Онисимов, как ни в чем не бывало, даже не покосившись в сторону наглухо зашторенных окон, по-прежнему вел заседание, не прерывал дела. Загремели выстрелы зениток. Донеслись тяжелые взрывы сброшенных авиабомб. От близкого удара содрогнулось здание, задребезжали стекла. Онисимов сказал: - Потушим-ка свет. Посмотрим, что творится. Он сам выключил настольную лампу, была быстро погашена и люстра. Тьма завладела кабинетом. Онисимов распахнул окно. Неверные отсветы скользнули по лицам. Прожекторные лучи шарили в небе, разноцветный пунктир трассирующих пуль уходил ввысь, красноватые разрывы возникали в вышине. Александр Леонтьевич молча стоял у окна, наблюдая. Некоторые подошли к нему, другие держались поодаль. Челышев сказал: - Вы, Александр Леонтьевич, смельчак. А я, признаюсь, трус. Пойду в убежище. И зашагал из кабинета. Никто не осмелился за ним последовать. А впоследствии... Впоследствии случались и еще испытания мужества. Старик академик садится к столу в одно из удобных кресел у Онисимова и кресла, помнится, были пожестче, - раскрывает папку, проглядывает бумаги. На глаза попадаются и письма этого, черт его дери, Лесных. Вот как пошутила жизнь Невеселая шутка. Василий Данилович не забыл: в тот далекий час странная дрожь затрясла, пальцы Онисимова. Тогда, собственно, и развернулась вся эта невероятная история внезапного возвышения, а затем и падения инженера Лесных - одна из драм отошедшего времени, записанная в дневниках Челышева. 19 Это произошло ровно пять годов назад - летом 1952-го. Василий Данилович сидел на этом же месте у стола и, так же раскрыв принесенную с собою папку, что-то обсуждал с Онисимовым. И раздался тот памятный звонок по телефону-вертушке. Онисимов спокойно взял трубку, и вдруг красные пятна проступили на щеках. Он порывисто встал и далее вел разговор стоя. Василий Данилович знал, что лишь перед единственным человеком Онисимов вот этак вытягивался у телефона. Да, Александру Леонтьевичу действительно позвонил Сталин. Челышев, естественно, слов Сталина не различал, слышал лишь ответы Онисимова: - Да, слушаю, товарищ Сталин... Способ Лесных? Да, знаю. Онисимов нервно нажал несколько раз кнопку звонка в секретариат. На эти звонки-вызовы тотчас в кабинет вбежал Серебрянников, несмотря на поспешность, отнюдь не суетящийся, нимало не утративший постоянного благообразия. Онисимов четко отвечал: - Да, товарищ Сталин. Да, лично знакомился. Прикрыв раструб рукой, он прошипел: - Сейчас же сюда все, что у вас имеется относительно Лесных. Не переспрашивая, схватив приказание на лету, Серебрянников с той же целеустремленной быстротой исчез, Онисимов проговорил в трубку: - Могу сообщить, что года два назад инженер Лесных обращался со своим предложением в министерство. Была произведена... Сталин, очевидно, его перебил. Онисимов мгновенно замолчал. Он слушал, выпрямившись, как и раньше. Маленькая рука твердо держала телефонную трубку. Волнение по-прежнему пятнами жгло щеки, но небоязливый, сосредоточенный взгляд свидетельствовал о присутствии духа. - Да, его жалобу я сам разбирал. Была привлечена и авторитетная комиссия. Кроме того, дал заключение и Василий Давидович Челышев. Только тут Челышев, наконец, вполне уяснил, о чем и о ком расспрашивает Сталин. Вначале как-то не укладывалось, что речь идет о том самом одутловатом, страдавшем одышкой человеке, который... Ну, Лесных, преподаватель из Сибири. Предложил способ выплавки стали, прямо из руды, минуя доменный процесс. Объявил, что кокс более не нужен, что взамен минерального горючего будет, служит электроток. С невероятным упорством, с маниакальной убежденностью отстаивал, продвигал свое предложение. Пробился и к Челышеву. Отзыв Василия Даниловича был новым ударом, новым разочарованием для изобретателя. Челышев написал, что способ Лесных технически осуществим, но экономически нецелесообразен, так как чрезвычайно дорог. Это дело не нынешнего десятилетия. Пусть изобретатель, увлеченный своей выдумкой, возится, экспериментирует, некоторую помощь в разумных пределах ему надо оказать, эта работа, возможно, прояснит некоторые теоретические вопросы металлургии, но не следует - по крайней мере, в обозримой перспективе - рассчитывать на какой либо практический эффект, на практическое применение способа Лесных в промышленности. Настырный изобретатель не остановился и перед жалобой в Центральный Комитет партии. Оттуда жалобу и все материалы переслали министру Онисимову. Пришлось и тому рассматривать заявку Лесных, его чертежи и вычисления, а также многочисленные отзывы, отклонявшие изобретение. Александр Леонтьевич проделал это со всей свойственной ему тщательностью. С карандашом он высчитал, что химизм процесса по способу Лесных потребует практически недоступных температур. Если же реакция, паче чаяния, все же пойдет, то шлаки приобретут такую едкость, перед которой не устоит никакой огнеупор. Конструкция предложенной печи, как убедился Онисимов, изучив чертежи, тоже была несостоятельной, не устраняла, например, слипания руды, нисходящей в ванну. Его выводы были еще более категоричны, чем заключение Челышева. Как-то в те дни он даже попенял Василию Даниловичу: - Вы проявили мягкотелость, - словечко "мягкотелость" было весьма неодобрительным у Александра Леонтьевича. - Лишь по доброте могли вы написать, что способ технически осуществим. - Почему? Теоретически он мыслим. - Однако мы же с вами не сомневаемся, что из этой затеи ничего не выйдет. Так и следовало сказать, никого не обнадеживая. - Да пускай он там копается. - Не нам это решать. Он работает не в нашей системе, а в Министерстве высшего образования. Не думаю, чтобы оно нуждалось в наших невинных пожеланиях. И вот два года спустя вдруг Сталин спросил по телефону об инженере Лесных. Как могло это случиться? Каким образом предложение Лесных проникло к Сталину сквозь нескончаемые заграждения? Прислушиваясь к объяснениям Онисимова, Челышев вспомнил некие мутные толки о том, что ведомство лагерей, подчиненное Берии, занятое проектированием гигантских гидроэлектростанций в Восточной Сибири, подкинуло-де какие то средства Лесных на его опыты. Разговор по телефону продолжался. Безмерное уважение к собеседнику по-прежнему читалось в крайне внимательном лице, в недвижности выпрямленного корпуса. Стоя как бы по команде "смирно", при этом, однако, не вскинув голову, - она казалась втиснутой в плечи еще глубже, чем обычно, - Онисимов не пытался уклоняться от прямых ответов. Не следует думать, что ему было чуждо умение ускользать, Однако эта способность будто бесследно испарялась, когда к нему обращался Сталин Сугубая точность, пунктуальность бывала тут не только делом чести, святым долгом, но и щитом, спасением для Онисимова. - Как инженер не могу поддержать, Иосиф Виссарионович, этот способ. Опять он осекся, стал слушать. Неожиданно вновь изменился в лице, побледнел. - Нет, не был информирован. Впервые сейчас об этом слышу. И тотчас справился со своим смятением, вернул хладнокровие. - Была проведена солидная экспертиза, Иосиф Виссарионович. Я, разумеется, несу полную ответственность. Кроме того, как я вам уже докладывал, этим занимался и товарищ Челышев. Он, кстати, сейчас здесь у меня сидит. Василий Данилович понимал, что Онисимов стремится получить передышку хотя бы на несколько минут, чтобы опамятоваться, оправиться от какой-то страшной неожиданности, затем достойно ее встретить. Этот ход удался. Александр Леонтьевич протянул трубку Челышеву: - Иосиф Виссарионович вас просит. 20 Мембрана донесла медлительные интонации Сталина: - Товарищ Челышев? Здравствуйте. - Телефон будто усиливал его всегдашний резкий грузинский акцент. - Вам известно предложение инженера Лесных о бездоменном получении стали? - Да. - Что вы об этом скажете? - Поскольку я с его замыслом знакомился, могу вам... - Сами знакомились? - Да. - Так. Слушаю. - На мой взгляд, Иосиф Виссарионович, предложение практической ценности не имеет. В промышленности применить его нельзя. - То есть дело, не имеющее перспективы? Я правильно вас понял? Что-то угрожающее чувствовалось в тоне, еще как бы спокойном. Василий Данилович ответил: - В далекой перспективе мы, может быть, действительно будем выплавлять сталь только электричеством. Пока же... - И изобретателю, следовательно, не помогли? Пришлось промолчать. Челышев не хотел заслоняться строчками своего заключения - изобретателю-де надо оказать небольшую разумную помощь, - не хотел подводить этим Онисимова. А ссылка на другое министерство, ведавшее преподавателем Лесных, казалась и вовсе чиновничьей, претила Василию Даниловичу. Сталин, однако, не позволил ему избежать ответа. - Так что же, не помогли? Челышев буркнул: - Не знаю. - А я знаю. Вы с товарищем Онисимовым не помогли. Вместо вас это сделали другие. И хотя вы придерживаетесь взгляда, что изобретение практической ценности не имеет... - Сталин выдержал паузу, словно ожидая от Челышева подтверждения - Я правильно вас понял? - Да. - Тем не менее, у меня на столе, товарищ Челышев, - голос Сталина зазвучал жестче, - лежит металл, лежат образцы стали, выплавленные этим способом. Я вам их пришлю вам и товарищу Онисимову. Челышев понял - вот к какому известию относилось восклицание Онисимова: "Впервые сейчас об этом слышу". Василий Данилович тоже лишь теперь услышал эту новость. - Выплавить-то можно, - сказал он. - Но сколько это стоило? - Почти ничего не стоило. Плавку провели в лаборатории Сибирского политехнического института. Помощниками товарища Лесных были несколько студентов. Опять в кабинет бесшумно вбежал Серебрянников, держа две папки. Онисимов их почти выхватил, стал быстро листать, поглядывая и на Челышева, разгадывая, если не по его взору - маленькие глаза академика совсем скрылись под хмуро нависшими бровями, - то по мимолетным теням на сухощавом лице, о чем говорит Сталин. Серебрянников встал за спиной Онисимова, слегка к нему склонился и, как прежде, не утрачивая достоинства, был наготове для дальнейших поручений. - А посчитать все-таки бы надобно, - сказал Челышев. - К тому же и печь пришла в негодность, кладка сгорела. - Кто вам сообщил? Василий Данилович позволил себе усмехнуться. - Не маленький. Могу сообразить. Но это, Иосиф Виссарионович, было бы не страшно, если бы... Сталин нетерпеливо перебил: - Зачем, товарищ Челышев, подменять мелочами главное? Разве что-либо значительное рождается без мук? - Удовлетворенный своей формулой, он помолчал. Затем опять обрел медлительность. - Главное в том, что новым способом выплавлена сталь. А остальное приложится, если мы, товарищ Челышев, будем в этом настойчивы. Не так ли? Уловив прорвавшиеся в какое-то мгновение раздраженные или, пожалуй, капризные интонации Сталина, Василий Данилович не дерзнул возражать. А возражения просились на язык. "Зачем подменять мелочами главное?" Так то оно так, но когда-то вы, товарищ Сталин, не чурались мелочей. И допытывались, выспрашивали о всяческих подробностях. А ведь способов прямого получения стали из руды предложено уже немало, и у нас, и в мировой металлургии. И каждый способ - это мелочи, тонкости, подробности "Будем настойчивы". Нет, не все в технике, в промышленности можно взять только настойчивостью. Сначала надо иметь верное решение. - Таким образом, вы совершили ошибку, товарищ Челышев. - Сталин помедлил, дав время Челышеву воспринять тяжесть этих слов. - Но поправимую. Давайте будем ее поправлять. Этот металл нам нужен. 21 Признаться, Челышев заколебался. Когда-то в декабре 1934-го он, вечно насупленный главный инженер "Новоуралстали", держал речь в Кремле, приветствовал Сталина. Приветствовал от лица сотоварищей, участников той встречи, да и от всех металлургов, которые впервые в истории России выплавили десять миллионов тонн чугуна в год. Челышеву за два или три дня сообщили об этом предстоящем ему выступлении. Он лишь буркнул в ответ: - Ладно. Оратором он был никудышным. В устных преданиях, что еще и ныне заменяют не записанную никем историю отечественной металлургии, отмечено его выступление на митинге новоуралсталевцев по случаю пуска первой домны. Каждый оратор, по обычаю тех времен, заключал речь здравицей, выкрикивал, например. "Да здравствует героический рабочий класс!", "Да здравствует великий Сталин!" и тому подобное. Челышев же, огласив, или, верней, пробормотав несколько цифр, характеризующих мощность построенной домны, самой большой в Европе ее вооруженность механизмами, тоже под конец речи рявкнул: "Да здравствует!" Ему хотелось сказать "домна номер первый", - она, эта могучая печь была его любовью, его страстью, воистину делом его жизни, - но, постеснявшись, он так и не закончил своего возгласа. Проорал "Да здравствует!" и, к этому ничего не добавив, умолк. Время от времени в центральной печати появлялись его статьи. Каждую из них, собственно говоря, делал, исполняя поручение редакции, тот или иной журналист, разумеется, сперва задав Челышеву ряд вопросов, занеся в блокнот его высказывания Политическое "верую" Василия Даниловича было лишено какой либо двусмысленности. Одушевляя свои домны, распознавая, как подчас ему казалось, их язык, понимая их жалобы, желания, ощущая себя как бы их депутатом, представителем, Челышев является сторонником Советской власти, сторонником партии, совершавшей небывалую индустриализацию. Единожды решив это для себя, он затем предоставил журналистам уснащать его статьи политическими фразами, нередко размашистыми или пустыми Изготовленные за него статьи он легко подписывал, исправляя лишь неточности, относившиеся к технике, к его инженерной специальности. Вот такому-то оратору и поручили сказать приветственное слово Сталин. По брусчатке Красной площади Челышев шагал среди других металлургов к Спасским воротам Кремля. - Ну как, Василий Данилович, приготовили речь? - спросил кто-то из спутников. - Какую речь? Я ведь от всех буду выступать. Прочту, что дадите. И все... Лишь тут для него выяснилось, что никакого общего приветствия не составлено, что ему, уже прожившему полвека инженеру, строителю "Новоуралстали", заслужившему честь говорить от имени сотоварищей, предстоит высказать собственными словами свои чувства. Как же это так? Через десять-пятнадцать минут он встанет перед Сталиным, а в мыслях нет никакого плана речи. Вот Челышев уже поднимается вместе со всеми по лестницам Кремлевского дворца. Никто не говорит громко; мягкие ковры, разостланные на ступеньках, глушат шум шагов. Смутно ощущая эту особую торжественную тишину, Челышев сосредоточивался, стремясь усилием мысли выделить самое существенное, самое главное из того, что пережил и передумал. В зале он уселся в углу, но его отыскали, нашли ему стул впереди. Первые обращенные к Сталину слова он произнес, опустив голову и запинаясь. Однако удивительная искренность делала речь сильной. "Под вашим руководством, товарищ Сталин, создана новая промышленность, вы совершили революцию в технике, о которой мы, старые инженеры, едва могли мечтать не только в целом, но и частностях. История промышленности не знает подобного примера ни в сроках, ни в обстановке, а главное, в методах и приемах. Это революционно с начала до конца". Тогда-то Челышев и приподнял голову, взглянул прямо в глаза Сталина - не искристые, лишенные живой игры. В глубине души Василии Данилович сознавал, нехорошо, недостойно превозносить человека в лицо, но уступил уже общепринятой в те годы манере, стилю времени, уступил, не погрешив против своей инженерной страсти, совести: у него, выстроившего, наконец, завод по планам и заветам Курако, было немало оснований благодарить Сталина. Сталин и тогда, после тон речи Челышева, сказал ему в ответ: - Вы ошибаетесь, товарищ Челышев. Прохаживаясь, глядя в затихший зал, Сталин с минуту помолчал. Для Челышева это была минута мучения. Легко ли услышать от Сталина: "Вы ошибаетесь". А тот длил мучение Василия Даниловича. Затем повторил: - Вы ошибаетесь. Партия не могла одна провести работу, о которой вы говорили. И тем более неправильно приписывать ее мне, скромному ученику Ленина. Повернувшись к Челышеву, он с улыбкой чеканно добавил: - Вместе с партией в этой работе участвовали и беспартийные специалисты, такие, как вы. Так Сталин вернул комплимент, что, кстати, скажем, делал не часто. Челышев в тот миг ощутил смутную неловкость. Показалось, что он втянут в какую-то не нужную ему игру. Впрочем, это ощущение быстро развеялось: он же по совести излил свои чувства. 22 Вот и теперь Сталин сказал: "Вы совершили ошибку". Черт знает, может быть, и впрямь он схватил своим гением чутьем нечто такое, чего не узрел и не понял Челышев? Схватил и повелел: "Такой металл нам нужен. Такой способ будет жизненным". Онисимов меж тем распахнул папку чертежей, вынул, развернул лист кальки - общий вид печи Лесных. Оба - и Челышев, и Онисимов - взглянули на этот чертеж, потом взоры повстречались. На миг в зеленоватых, серьезных глазах Александра Леонтьевича просквозила боль, затем снова выказалась крайняя сосредоточенность, напряжение мысли. Конечно, нелегки были ему эти минуты. Сейчас зашаталось его положение, все его будущее. Разумеется, и Василию Даниловичу не поздоровится. Но к черту колебания! Он, академик Челышев, обязан сказать Сталину: эта печь непригодна для промышленности, для промышленных масштабов. И делайте со мной, товарищ Сталин, что угодно, но никогда вас я в заблуждение не вводил, скажу и теперь, что думаю. Однако опять заговорил Сталин: - Поручаю вам, товарищ Челышев, этим заняться. Нужна дальнейшая научная разработка и технологическая доводка металлургического процесса, предложенного товарищем Лесных. Потом займитесь проектом завода для получения стали по его способу. - Если такие заводы начнем строить, то... Все же Василий Данилович не закончил фразу, замялся, ощущая даже и по телефону, как давит воля Сталина. - Что вы хотели сказать? - Не возьмусь, Иосиф Виссарионович, за это. Не верю в этот способ. - Ну, как знаете. - Не верю и не могу. - Как знаете, - сухо повторил Сталин. - Дело ваше. - Он еще подождал каких-то слов Челышева. Но не дождался. - Передайте трубку товарищу Онисимову. Сжав маленькой рукой черную пластмассу телефонной трубки, Александр Леонтьевич снова стал навытяжку. - Слушаю вас, товарищ Сталин. В этом возобновившемся диалоге между генералиссимусом и министром. Челышев опять мог внимать лишь одной стороне. - Разрешите, товарищ Сталин, доложить. Предложение товарища Лесных рассматривалось трижды. Комиссия под председательством доктора технических наук профессора Богаткина... Сталин, видимо, оборвал Александра Леонтьевича, срезал его каким то безапелляционным замечанием. Некоторое время Онисимов сосредоточенно слушал, повторяя: - Понятно. Понятно. Затем произнес еще раз: - Понятно. - И добавил: - Будет исполнено. Да, под мою личную ответственность. Эти слова были тверды. Глаза Онисимова уже не выдавали мучений. Василий Данилович тотчас понял: Сталин вверил Онисимову судьбу изобретения - того изобретения, которое Онисимовым же было отвергнуто, - поручил лично ему, министру, ведать дальнейшей разработкой способа и постройкой завода с печами Лесных. И Онисимов без запинки ответил - "Будет исполнено!". Прежние его возражения уже будто и не существовали: повеление Сталина он воспринимал как непререкаемый высший закон. - Слушаю. Записываю. Сталин из своего кабинета продиктовал сроки, предоставил восемнадцать месяцев для возведения нового завода в Восточной Сибири, для выдачи первой промышленной плавки по технологии Лесных. Затем, как понял Челышев, вернул Онисимова к списку, которого ранее, несколько минут назад, не захотел слушать. - Сейчас вам прочитаю. Мгновенно отыскав в подшивке нужный лист, Онисимов огласил одну за другой фамилии членов комиссии, единодушно утвердивших отрицательное заключение по поводу предложения Лесных. - Всех снова включить? Слушаюсь Кого? Записываю. И представителя "Енисейэлектро"? Будет назначен товарищем Берией? Слушаюсь. Понятно. Так завершился разговор. Зловещее имя Берии вплелось в самую завязь будущего огромного, как скомандовал Хозяин, предприятия. Трубка положена. Онисимов опустился в кресло, взглянул на Серебрянникова, все еще стоявшего за его спиной, сказал: - А ведь и он там сейчас сидел. Благообразный начальник секретариата на миг прикрыл ресницами в знак понимания выпуклые голубые глаза. Понял и Челышев, кого следовало разуметь под этим "он". Руководствуясь дневником Василия Даниловича, а также и некоторыми другими материалами, мы можем с достаточной долей достоверности представить, как в данном случае произошло вмешательство Сталина. Да, пластинки металла, выплавленные упорным Лесных в лабораторной печи, принес Сталину Берия. Конечно, Берия ранее и не ведал, что где-то в далекой Сибири работники проектируемой грандиозной гидростанции "Енисейэлектро", которую тоже предстояло воздвигать Управлению лагерей, подбросили некоему фанатичному изобретателю малую толику средств, как говорится, наудачу. Подобные мелкие затраты были вне его, Берии, масштаба. Но об опытной плавке ему доложили. С блестящими тонкими пластинками металла - изобретатель дал ему название первородной стали, - полученного прямо из руды путем электроплавки, особой технологии, отменившей применение кокса, да и весь доменный процесс, Берия пошел к Сталину. И не только с пластинками, но и с исчерпывающим подбором доказательств, уличающих Онисимова в том, что он душил изобретение. Наконец-то настал час, которого Берия выжидал годами и десятилетиями: Онисимов поставил себя под удар, немилосердный удар Сталина. Отливающие благородным блеском серебра тонкие стальные полоски легли на письменный стол генералиссимуса. Как мы уже говорили, он исподволь обдумал, подготовил еще одно великое дело своей жизни, выносил план индустриального наступления в Восточной Сибири. Новое небывалое строительство, сооружение беспримерных по мощи гидростанций станет точкой приложения бурлящих, бунтующих сил молодежи, подвигом поколения. Вместе с тем неисчислимые трудовые колонны заключенных тоже найдут там применение. Правда, ученых беспокоило, что будущие потоки электроэнергии окажутся в избытке. Где же еще взять потребителей? Как повысить энергоемкость тяжелой индустрии? А между тем, оказывается, уже есть электропечь, которая будет выплавлять сталь, не нуждаясь в коксе, уже есть и металл - вот он на столе! - полученный в этой печи. Выслушав Берию, раздраженный Сталин тут же велел соединить его с Онисимовым. Итог разговора читателю известен. Сталин вопреки чаяниям Берии не расправился с Александром Леонтьевичем, который, отшвырнув свои прежние соображения инженера, занял единственно спасительную для него позицию: "Будет исполнено!". Причем поступил так не из-за того, что утратил мужество, нет, из убеждения всей жизни, повторим это вновь, уже действовавшего автоматически чуть ли не силой инстинкта превыше всего дисциплина, верность Сталину, каждому его слову, указанию. Да и Сталин, в свою очередь, не сомневался, что Онисимов - пусть он отрицал изобретение, когда оно шло, напирало снизу, - теперь лучше, энергичнее кого-либо иного сделает все возможное и сверхвозможное, чтобы внедрить в промышленность способ Лесных. И не тронул, не отбросил прочь Онисимова. К побледневшему лицу Александра Леонтьевича постепенно возвращалась обычная легкая коричневатость. Близкая грозная опасность не увлажнила его лоб, даже и легкая испарина не проступила у корней приглаженных светло-каштановых волос. Серебрянников скромно удалился, оставив Челышева и Онисимова наедине. На столе в беспорядке, словно после сражения, покоились две раскрытые папки с бумагами, относившимися к изобретению Лесных, и косо расстеленный, в складках, лист кальки - общий вид печи. Неодобрительно мотнув головой, Челышев договорил то, чего не отважился выпалить Сталину: - Если такие заводы начнем строить, без штанов будем ходить. Онисимов ничего не ответил. Привычно потянулся к неизменной пачке "Друг", взял в рот сигарету, чиркнул спичкой и... Что такое? Огонек заходил, заплясал в дрожавших его пальцах. Удивленный, он, не прикурив, загасил спичку. Приказал пальцам не дрожать. Но и следующая спичка тоже вибрировала в его руке. Глаза были ясными, небоязливыми, губы твердо сомкнуты, а вот руку била дрожь. Таким было первое проявление странной болезни Онисимова, этого, словно бы беспричинного, неотвязного сотрясения пальцев, с которым не совладала медицина. 23 Прошло несколько дней с тех пор, как в министерство позвонил Сталин. И неизбежное свершилось. Онисимов пригласил Василия Даниловича в свой кабинет, протянул постановление Совета Министров СССР, подписанное Сталиным. Маленькие глаза академика побежали по строчкам. Он сразу узрел свою фамилию. Челышеву объявить выговор и снять с работы. Что же, этого он и ожидал. Ну, теперь можно прочесть все по порядку. Признать государственно важным изобретение инженера Лесных... Электроплавка, исключающая доменный процесс. Министру Онисимову объявить выговор Челышеву. Ну, это уже читано. Далее указывались мощности и сроки, уже названные Сталиным через восемнадцать месяцев пустить завод, рассчитанный на выплавку полумиллиона тонн металла в год. Приступить к выбору площадки в районе будущей Енисейской гидростанции. Одновременно вести технологическую доработку... Ответственность возлагается лично на Онисимова. Особым пунктом изобретение Лесных причислялось к строжайше секретным. Принять меры, чтобы сведения о его способе не просочились за рубеж... Совершенно секретным было и само постановление. Дойдя до подписи, Челышев хмыкнул, отложил бумагу. - Получил, значит, по шее. В чем могу и расписаться, если это требуется. А затем и попрощаемся. - Прощаться с вами я не собираюсь. Хочу просить вас, Василий Данилович... Однако мысли Челышева еще притягивало постановление. Не дослушав, он спросил: - Но вы-то, Александр Леонтьевич, как же? Неужели считаете это возможным? Неизменно носивший вместе с жестковатым, всегда чистым воротничком некую бронь официальности, служебной строгости, Онисимов и теперь замкнулся. - Извините, не могу обсуждать этот вопрос. Но старик гнул свое: - Один из нас тут легко отделался. И знаете кто? Я. А вам придется солоно. Александр Леонтьевич не ответил. Челышев взглянул на него пристальней, Онисимов в эту минуту вновь ему показался измученным. Глаза, как всегда, остро блестели, но в белках залегла желтизна. Вновь хмыкнув, Челышев смирился, больше не затрагивал больной темы. Кстати ворвалась и всякая живая текучка. Глухо протрещал телефон внутренней министерской связи. Оказалось, позвонил Алексей Головня, первый заместитель Онисимова, вот только что - чуть ли не сию минуту - вернувшийся из командировки на Урал. Онисимов позвал его к себе: - Да, да, Алексей Афанасьевич, сейчас же заходи. И вновь обратившись к Челышеву, повел речь о научно-исследовательском центре металлургии, сказал, что прочит туда Василия Даниловича, предложил ему взять там начальствование Академик хмуро слушал. Вошел, широко шагая, Алексей Афанасьевич, одетый в свой излюбленный полувоенный костюм. Нет, тягаться в выносливости с Онисимовым он, некогда богатырь, здоровяк, неутомимый инженер-доменщик, все-таки не смог. Он нажил болезнь сердца, мерцательную аритмию. Бывало, сунув в рот таблетку, прикусив побелевшую крупную нижнюю губу, он справлялся с внезапной резкой болью, но порой повторные приступы все же валили его с ног. Он проводил неделю-другую в больнице, опять поднимался, вновь впрягался в ту же лямку. Как первый заместитель он дублировал всю работу министра - тот мог в любую минуту уехать, Алексей Афанасьевич с ходу перенимал все его дела - и, кроме того, специально ведал заводами Востока. Немало индустриальных побед - их не обойдет не написанная еще история советской металлургии - было отмечено его близким участием. Случалось, Алексея Афанасьевича, что называется, бросали на прорыв. Он наваливался коренником, упорно, умело тянул и вытягивал. Вытягивал и, казалось бы, гиблые дела. Возможно, немногие краски, которые затрачены нами на его мимолетный портрет, создали превратное впечатление некоего славного папаши, добряка. Нет, Алексей Головня бывал и непреклонно жестким, непрощающим. Его излюбленное ругательное словечко "барахольщик" обрушивалось словно удар. Он, случалось, и сам предупреждал: "Имейте в виду, у меня тяжелая рука". Жесткость, немилосердность ради дела и вместе с тем природная мягкость, человечность - вот что сочеталось в нем, вызывало к нему не только уважение, но и чувства потеплей. И все же по своим деловым качествам он, согласно общему признанию, уступал Онисимову. Правда, инженерская жилка, понимание металлургических процессов всяких тонкостей заводской практики - это в нем, Алексее Головне, было основательно заложено и развито. Он по праву тут считал себя посильней, чем Онисимов. Алексей Афанасьевич и вырос на заводе, был старшим сыном доменного мастера. Однако в пунктуальности, в страстной привязанности к особого рода министерской работе он не был, конечно, ровнею Онисимову. Перейдя по решению Центрального Комитета, или верней, по велению Сталина, с предприятия в министерство, Головня тосковал по заводскому духу, так и не сумел за много лет разделаться с этой тоской. Он с удовольствием выезжал в командировки, стремился еще и еще задержаться на заводах, терпеливо выносил, хотя и был хорошим семьянином, разлуку с домом. И возвращался, словно бы испив живой воды, - сбросив некую толику лишнего жирка, посвежев. Он и в ту минуту вошел помолодевший загорелый - его большой, что называется, картошкой нос по-мальчишечьи облупился. Пожалуй, особенно молодила Головню располагающая открытая улыбка, опять к нему вернувшаяся, - министерские будни, болезнь, бывало, надолго стирали ее, делая черты изможденными. Поздоровавшись, он живо проговорил: - Заезжал, Василий Данилович, и на "Новоуралсталь", на вторую вашу родину. Там вас так и считают навечно новоуралсталевцем. Старик ничего не ответил. Онисимов сдержанно сказал: - Садись, Алексей Афанасьевич. Почитай. И без каких либо пояснений подал постановление. Головня опустился в жестковатое кресло, достал очки - они уже стали необходимы и ему, - внимательно, строка за строкой, прочитал подписанную Сталиным бумагу. Провел пятерней по еще вьющимся, темно русым прядям. Исчезла его славная улыбка, глаза перестали источать веселый блеск, явственней проступили глубокие складки, пролегшие от увесистого носа к углам рта. Не позволив себе никакого восклицания, он лишь вздохнул. Такова была его не столь давно приобретенная манера, вызванная, вероятно, сердечным недомоганием: работая, он время от времени тяжко вздыхал. - Что же это за печь? - спросил он - Как она действует? Онисимов молча вынул из стола чертеж печи, развернул, придвинул Головне. Тот всмотрелся ясными глазами инженера, еще раз взглянул на Онисимова, на угрюмого Челышева, опять обозрел разрез печи. - Значит, руда будет сползать по этой плоскости? Онисимов кратко ответил: - Чертеж у тебя в руках. Смотри. Привычным движением он взял сигарету, чиркнул спичкой. Челышев заметил, что огонек теперь не дрожал в пальцах министра, маленькая рука была тверда. Головня опять склонился над листом. Губы сложились так, будто он намеревался свистнуть. Но, разумеется, не свистнул. Положил чертеж и ничего не произнес. Опыт, разум инженера-металлурга не оставляли сомнения, что предложенный новый процесс в лучшем случае потребует еще годов испытаний, терпеливой доводки. В лучшем случае... А возможно, от него придется вовсе отказаться, ибо в опытах выяснится, жизнеспособна ли, годна ли самая основа или суть изобретения Перенести же одним махом, одним мановением новый процесс в промышленность, в заводской масштаб, пустить через восемнадцать месяцев завод, оборудованный печами Лесных, это... Головня опять вздохнул. Онисимов не продолжал разговора об изобретении Лесных. Он произнес: - Ты, кажется, хотел рассказать про "Новоуралсталь?" Однако Алексей Афанасьевич не смог сейчас рассказывать Его огорчила, расстроила обида, нанесенная Челышеву. Еще подростком, впервые проходя практику у домен, Алексей уже знал в лицо всегда насупленного главного инженера Василия Даниловича. И с тех давних пор в его, Головни, жизни, а также и в сердце некое место всегда принадлежало Челышеву, о котором - так гласили заводские предания - Курако, первый на Руси отчаянный доменщик, однажды сказал: настоящий инженер. Открытая натура, Головня не в силах был сейчас вторить Онисимову, говорить на другие темы. - Если позволите, об этом после. - Ладно, успеется... Так вот, предлагаю Василию Даниловичу наш научный центр. Тем более, это его тайная любовь. Как на сей счет думаешь. Алексей Афанасьевич? - Насколько я знаю, даже и не тайная. Василий Данилович, не откажетесь? - Я бы пошел... Но опять мне там навяжут это. - Челышев кивком показал на чертеж и постановление, которые белели на обширном, не загроможденном бумагами столе. - Нет, - сказал Онисимов, - эту часть ваших обязанностей я, с вашего разрешения, возьму на себя. - Ну, ежели так... Онисимов довольно воскликнул: - Отлично! Подвели черту. В пепельнице еще дымился его непогасший окурок, а он уже потянулся к следующей сигарете. Опять он зажигает спичку. И - черт побери! - маленькое пламя мелко сотрясается, выдает начавшуюся вновь дрожь руки. Вот этак, исподволь, то, как бы исчезая, то, опять оживая, к нему подбиралась эта странная болезнь. Он не понимал ее истока. Но скажем мы. Еще никогда не переживал он такой сильной сшибки - сшибки приказа с внутренним убеждением. Доныне он всегда разделял мыслью, убеждением то, что исполнял. А теперь, пожалуй, впервые не верил - но все же приступил к исполнению. 24 Эпизод, который нам далее предстоит воспроизвести, тоже отмечен сравнительно подробной, занявшей почти три тетрадных страницы записью в дневнике Челышева. Местом действия был опять вот этот кабинет, где, как всегда в прежние времена, безукоризненно лоснился простор светлого паркета, а затем и пустынный, привыкший к строгой тишине коридор. Василий Данилович, уже месяца три назад ставший директором Научно-исследовательского центра металлургии, приехал в тот стылый ноябрьский денек в министерство, чтобы согласовать тут план работ, а заодно вырешить некоторые другие вопросы. Он прошагал прямо в приемную министра, кивнул в ответ на поклон поднявшегося со стула дежурного секретаря, буркнул: - Можно? - Конечно. Пожалуйста, Василий Данилович. Отворив полированную дверь, Челышев увидел, что попал на заседание. В первую минуту он не понял, какой предмет тут обсуждается. И что за публику собрал у себя Онисимов, вежливо улыбнувшийся Челышеву со своего кресла. Приподнявшаяся в улыбке впалая верхняя губа обнажила плотный ряд белых с кремовым отливом зубов. Открылись и выступавшие острые клычки. Этот онисимовскнй характерный оскал был, как знал Челышев, признаком скрываемого раздражения. Василий Данилович сразу же заметил и чью-то незнакомую, красиво посаженную голову, почему-то притянувшую взгляд. Однако незнакомую ли? Где-то Челышев встречал это, вопреки седине вовсе не старое, красноватое, будто только что с ветра, с мороза, лицо. Слегка прищуренные, в сети морщинок, глаза с интересом вглядывались в Главного доменщика Советской страны. Э, так это же писатель! Депутаты Верховного Совета, в состав которого входил и Василий Данилович, называли попросту писателем своего сотоварища депутата Пыжова, автора нескольких снискавших широкое признание и, несомненно, незаурядных романов. Никак не ожидая встретить писателя, далекого от так называемых производственных тем, на заседании у министра стального проката и литья, Челышев не вдруг его узнал. Что же тут надо писателю? Впрочем, кажется, где-то промелькнула заметка, что писатель, задумав новое произведение, провел несколько недель в семье сталевара на Урале. Да, да, это припомнилось Челышеву. Кто же здесь еще? Два-три члена коллегии, несколько московских профессоров-металлургов, стенографистка за отдельным столиком и... Кто этот, болезненного вида, с отечным, лишенным румянца лицом, грузноватый мужчина, расположившийся в кресле напротив министра? Добротный пиджак вольно расстегнут, толстый зеленоватый свитер облегает туловище. На вошедшего этот человек даже не взглянул. Обращаясь к Онисимову, он недовольно говорит: - Нет, как хотите, а мне московское представительство необходимо. Э, сейчас, наверное, министр влепит ему за такой тон. Капризные нотки никому здесь не дозволены. Однако с той же вежливой улыбкой, открывающей клычки, Онисимов терпеливо отвечает: - Я ваш московский представитель. Вам остается лишь приказывать. - Но не могу же я гонять вас по всяким пустякам. Меня это стесняет. - Напрасно. Любое малейшее ваше пожелание передавайте мне. И вы незамедлительно будете удовлетворены. Требуйте хоть личный самолет, вы его получите. А понадобятся, скажем, маленькие гвоздики, - поручайте тоже мне. Я лишь буду рад вам это доставить. Повторяю, я ваш агент снабжения, ваш представитель. Раздумывая, человек в расстегнутом пиджаке поглядел по сторонам. Глаза были, что называется, горящими. Пожалуй, его самой резкой чертой как раз и являлся такой необыкновенно сверкающий взор. Конечно же, это Лесных! Да, тот самый Лесных, которому было посвящено подписанное Сталиным секретное постановление. Лишь однажды несколько лет назад, Василий Данилович видел этого, тогда непризнанного, неприкаянного изобретателя - Лесных пришел к академику жаловаться в обтрепанном, заношенном до блеска костюме. И, разумеется, этак вольно в кресле не рассаживался, с этакой властностью не разговаривал. Но глаза, как и сейчас, маниакально сверкали. Как ни удивительно, Василий Данилович мог бы многое простить этому, видимо, занесшемуся, заважничавшему инженеру единственно ради того, что тот сохранил такой взгляд. Было время - маньяком считался и Челышев, неукротимо стремившийся выстроить завещанную Курако, невиданную еще в России, послушную человеку громадину - домну. Много лет утекло с тех пор, Челышеву дано было сполна удовлетворить свою инженерскую страсть, он и сам стал затем иным, но вот этот редкостный блеск глаз, будто устремленных внутрь, в какую то одну притягательную точку, вот этот блеск и теперь несколько примирял его с Лесных. Еще секунду-другую старик академик взирает из-под лохматых бровей на инженера, которому грозный министр готов служить в качестве снабженца, доверенного лица для поручений. И еще сильней насупливается. Под Москвой на опытном заводе Научно исследовательского центра металлургии - этому заводу Челышев уделял немало времени, еженедельно наезжал туда - была выгорожена площадка для Лесных, для его печи, привезенной на самолете из Новосибирска. Челышев ни разу не заглянул в этот пролет, скрытый за стенкой из листового железа, проходил мимо, не задерживаясь. Зато Онисимов появлялся не однажды на заводе, пропадал по многу часов у печи Лесных, сам, не привлекая Василия Даниловича, отдавал распоряжение директору завода, предоставлял все, что просил изобретатель. Наведывались к Лесных и профессора металлурги из Москвы. Да вот же они и теперь тут заседают: худощавый, подтянутый Богаткин, непроницаемо посматривающий сквозь очки, и лысый, принадлежащий к племени жизнелюбивых толстяков, тут, впрочем, мрачноватый, Изачик. Они, два выдающихся авторитета в электрометаллургии, некогда были членами комиссии, которая единодушно и категорически отклонила предложение Лесных. Жестким приказом Сталина они оба назначены теперь содействовать изобретению, дорабатывать технологию, способ, который они отрицали. Слава богу, он, Челышев, в это не впутался. И ничего не желает знать про это дело. Так и не войдя в кабинет министра, лишь постояв в двери, он круто поворачивается и уходит. 25 Почти тотчас вновь открывается дверь кабинета, оттуда появляется писатель. - Василий Данилович! - в коридоре окликает он Челышева. Приостановившись, академик оборачивается. Писатель быстро шагает, по-прежнему высоко, красиво неся свою седую голову. Походка пружиниста, по-мужски грациозна. Да и вся его осанка на редкость хороша, стан удивляет прямизной, плечи широко развернуты. Шерстяной, серый в клеточку костюм безупречно сидит, хотя брючные складки и отвороты пиджака, пожалуй, нуждались бы в свежей утюжке. Однако эта некоторая, едва приметная, небрежность в одежде тоже привлекательна. На красном, словно у шкипера в старинных романах, лице - из-за этой красноты некий друг писателя дал ему прозвище "Малиновый кот" - видна смущенная улыбка. Странно, что у столь известного, даже, как говорится, прославленного писателя, к тому же и политического воителя, закаленного в потрясениях эпохи, отмеченного доверием Сталина - доверием и, конечно, подозрительностью, - могла проглянуть эдакая неуверенная, как бы испрашивающая извинения улыбка. - Василий Данилович, разрешите представиться. Мы с вами, так сказать... - Ну, да... Я вас, товарищ Пыжов, знаю. И читал. Что же вас привлекло в нашу епархию? - Решил, Василий Данилович, писать роман о металлургах. - Как же дошли вы... - До жизни такой? - подхватывает писатель. И заразительно хохочет на высоких нотах, чуть ли не повизгивая. В чинной тишине коридора странны, небывалы эти звуки. Отворяется чья-то дверь, кто-то удивленно выглядывает и снова скрывается. Тем, кто более или менее часто общался с писателем, знаком этот его сохранившийся с юности заливистый смех. Но синие - в прошлом удивительно чистые, яркие, а с годами поблекшие - глаза Пыжова сейчас не смеются. Да, за ним эдакое водится он хохочет и тогда, когда ему вовсе не весело. Порою таким смехом, что почти неотличим от настоящего, он прикрывает жизнь души, затаенную нескладицу. Как бы с маху оборвав свой хохот, писатель становится серьезным, объясняет: - Ведь я молодым человеком учился, в институте стали. Имел серьезные намерения, хотел стать инженером. Но ушел со второго курса, выбрал, так сказать, - Пыжов нередко, особенно в минуты даже и легкого смятения, употреблял это "так сказать", - в спутницы жизни другую профессию. С Онисимовым знаюсь еще с тех пор. Уже и тогда ребята говорили мне: напиши что-нибудь про нас. И вот только теперь потянуло написать и о них, нынешних металлургах. Видите, у меня есть тут какие то корни. Да и охота испробовать так сказать, на своем горбу, что это за штука производственный роман. Пыжов говорит, а синие глаза схватывают облик Челышева, его втянутый рот, крутой изгиб ноздрей, выпирающие бровные дуги - схватывают взглядом художника, уже решившегося писать это лицо, этот характер. Несомненно, Пыжов выложив Челышеву правду о себе. Однако лишь поверхностную. Впрочем, знал ли, уяснил ли сам писатель глубокую правду о себе? Предугадывал ли недалекую уже - рукой подать, - последнюю трагическую страницу своей жизни? Но не будем и тут забегать вперед. Возможно, в следующей повести, если мне ее доведется написать, мы еще встретимся с Пыжовым одним из интереснейших людей канувшего времени. Пока же законы композиции, соразмерности главных кусков произведения позволяют уделить ему лишь не