Александр Альфредович Бек. Талант (Жизнь Бережкова) Роман  * ЧАСТЬ ПЕРВАЯ *  Мотор "Адрос" 1 - Не может быть! - изумился я. Ничто не воодушевляет так рассказчика, как это простое, кстати вставленное восклицание. - Я говорю вам: потрясающе! - продолжал Бережков. - Хотелось что-то крикнуть, но от волнения пропал голос. А он уже летел, - вы представляете момент? - летел над Ходынским полем. - Не может быть! - Потрясающе! Ультранеобыкновенно! Увлеченный рассказом, Бережков возбужденно повторял любимые словечки. Мой интерес, - возможно, в силу особенностей моей тогдашней профессии чуть преувеличенный, - доставлял Бережкову истинное удовольствие. Он любил рассказывать и понимал толк в этом искусстве. Сейчас он выдержал паузу в самом интересном месте. Его небольшие зеленоватые глаза весело прищурились, улыбающиеся пухлые губы слегка шевелились, словно ощущая вкус минуты. Я знал, что Бережков обожает научную фантастику, а также романы, где одно приключение сменяется в стремительном темпе другим, и мне подумалось, что история, которую он так пылко излагал, напоминает главу из подобного романа. Не фантазия ли все это? Бережков уловил, вероятно, мою мысль. - Хотите, я покажу вам фотографию? - азартно спросил он. Не дожидаясь ответа, Бережков поднялся со стула. Я знал, что в тот год ему исполнилось сорок, но он - худощавый, высокий, подвижной - выглядел на десять лет моложе. Ему шла его короткая, почти мальчишеская стрижка. Выдвинув ящик письменного стола, Бережков достал большой пакет и высыпал оттуда груду фотографий. Я смотрел через его плечо. Мелькали групповые снимки, портреты: Бережков на мотоцикле у памятника Пушкину в Москве, еще какой-то знакомый уголок Москвы, Бережков у самолета, опять и опять у самолета. Один снимок заставил его рассмеяться. Он повернулся ко мне, и я снова увидел его бритое свежее лицо, улыбающиеся пухлые губы и прищуренные в щелочку глаза, от которых побежали веселые морщинки. На фотографии был запечатлен молодой Бережков среди снежного поля около аэросаней - в ушанке, в полушубке, туго подпоясанный ремнем, с револьвером на правом боку. - Сани с самоваром. Конструкция Бережкова. Гениальнейшая выдумка, - с комически унылым видом произнес он. - Когда-нибудь я вам особо доложу об этом конфузном происшествии. Он отбрасывал снимок за снимком, но не мог отыскать фотографии, которую обещал продемонстрировать. Я усмехнулся. Стоя ко мне спиной, Бережков, конечно, не мог видеть мою скептическую полуулыбку, но его уши порозовели. - Думаете, Бережков врет? - обернувшись, возбужденно спросил он. - Слишком невероятная история, - уклончиво ответил я. Признаюсь, я чуточку поддразнивал Бережкова, рассчитывая вызвать этим новый поток убеждающих подробностей, драгоценных крупинок жизни, за которыми я по должности охотился. - Невероятная? - переспросил Бережков. - Ультраневероятная! Знаете что? Он взглянул на часы и подошел к раскрытому окну. У него была приметная походка. Он чуть припадал на левую ногу, но вместе с тем ходил удивительно быстро, легко, будто не ощущал хромоты. На дворе стоял чудесный майский день. Отсюда, с седьмого этажа нового жилого дома, виднелись крыши Москвы. От кровельных листов, то выкрашенных суриком, по нашему старому обычаю, то оцинкованных, всюду слегка потемневших от налета городской пыли, сейчас нагретых солнцем, поднимались горячие воздушные струи. В их трепетании в блистающем небе как бы плыли контуры строительных мачт над громадой дома, возводимого на Садовом кольце недалеко отсюда. В свежей, очень светлой на солнце, тоже будто горячей кирпичной кладке каждый сияющий оконный проем, каждый выступ был обведен полоской тени, что сохраняло архитектуру, подчеркивало объемы. С Садового кольца, скрытого домами, доносились непрестанные гудки автомобилей, а здесь, где вкривь и вкось переплелись переулки древней Москвы, остался открытый для всех старинный сад и большой пруд, сейчас тоже сверкающий множеством бликов. - Знаете что? - повторил Бережков. - Хотите, я вам покажу это фантастическое колесо в натуре? - В натуре? - Да. - А как мы его найдем? - Это моя забота. Едем! - На чем? - На мотоциклетке! Вспомнив прихрамывающую походку Бережкова, я едва удержался, чтобы не выразить вслух своего удивления. И не нашел ничего лучшего, как произнести: - Гм... А дорога хорошая? - Дорога не имеет значения. Где человек не пройдет пешком, там Бережков проедет на мотоциклетке. Едем! 2 В те времена - это был, как указывает дата моих записей, 1936 год - я служил в "кабинете мемуаров". Служба была увлекательной и странной. Лишь несколько человек во всей стране были моими сотоварищами по профессии, обозначаемой в наших штатных ведомостях неуклюжим словом "беседчик". Мы, небольшой штат "беседчиков", работали под рукой Горького в одном из основанных им литературных предприятий, в уже упомянутом "кабинете мемуаров". Нам было сказано: ищите интересных людей, маленьких и крупных, прославленных и безвестных, пусть они расскажут свою жизнь. Приносите записи и стенограммы, это будет собрание человеческих документов, материал для историков и для писателей, это будет ваша профессия и ваш хлеб. От "беседчика" требовался прежде всего один талант - умение или даже искусство слушать. Это талант сердечности, взволнованности и внимания. Писаной инструкции у нас не существовало. Но на одном из наших совещаний кто-то прочел вслух страницу из романа "Война и мир", и мы единодушно восприняли ее, эту страницу, как своего рода "памятку беседчика". "Наташа, облокотившись на руку, с постоянно изменяющимся, вместе с рассказом, выражением лица, следила, ни на минуту не отрываясь, за Пьером, видимо, переживая с ним вместе то, что он рассказывал. Не только ее взгляд, но восклицания и короткие вопросы, которые она делала, показывали Пьеру, что из того, что он рассказывал, она понимала именно то, что он хотел передать. Видно было, что она понимала не только то, что он рассказывал, но и то, что он хотел бы и не мог выразить словами". Конечно, со временем у нас выработались и свои профессиональные приемы. В основе их лежал горячий интерес к человеку, который открывал нам свою душу. Без такого взволнованного интереса "беседчик" ничего бы не достиг, не мог бы работать для горьковского кабинета. Пусть извинит меня читатель, но я еще продолжу выписку из "Войны и мира": "Наташа, сама не зная этого, была вся внимание: она не упускала ни слова, ни колебания голоса, ни взгляда, ни вздрагивания мускула лица, ни жеста Пьера. Она на лету ловила еще не высказанное слово и прямо вносила в свое раскрытое сердце, угадывая тайный смысл всей душевной работы Пьера". Конечно, здесь выражен, раскрыт секрет нашего дела. Это было наше "в людях", - с нами, жадно читая записи, которые мы приносили, как бы ходил на склоне своих дней по людям и Горький. Так вот, исполняя свою службу в "кабинете мемуаров", я однажды пришел к Алексею Николаевичу Бережкову, конструктору авиационных моторов, известному в то время лишь сравнительно узкому кругу работников авиапромышленности. С первой же встречи, послушав с полчаса его рассказ и еще, конечно, вовсе не проникнув в его характер, в его душу, я уже был уверен, определил это чутьем "беседчика": передо мной своеобразный, очень одаренный человек. И замечательный рассказчик. Я стал приходить к нему; принялся, как золотоискатель, добывать для нашей сокровищницы-кабинета запись еще одной жизни. 3 Мы сошли во двор. В сарае стоял чистенький мотоциклет, старый бережковский служака, о котором, пока мы спускались по лестнице, я узнал множество необычайных подробностей. Надев перчатки, Бережков быстро и ловко заправил машину маслом и бензином. Завинчивая пробку, он говорил: - На этой мотоциклетке я установил рекорд, которого никто не мог побить. - Какой? - Я проехал, не держась рукой за руль, с пассажиром на багажнике, по одному трамвайному рельсу от Большого театра до Зубовской площади, ни разу не сойдя с рельса. - Не держась за руль? - Да. - Не может быть! - Опять не верите? Хотите, повторю? - Нет, пожалуйста, не надо. Бережков покосился на меня и чему-то улыбнулся. Мне показалась подозрительной эта улыбка. Он вывел машину из сарая. Отлично отрегулированный мотор завелся с первого нажима и мягко затакал без неприятной оглушительной стрельбы. Бережков стоял, прислушиваясь к рокоту мотора, со странным взглядом, будто устремленным внутрь себя. Уже побывав у Бережкова два или три раза, я не впервые ловил у него такой взгляд. Самоуверенный, азартный Бережков, склонный похвастаться, любитель поблистать, становился в такие минуты иным: с него словно слетала мишура. - О чем вы думаете? - спросил я. - Просто слушаю мотор. Садитесь. Бережков перекинул через мотоциклет ногу, я устроился на заднем сиденье, он включил скорость, и машина легко тронулась. И вдруг, очевидно в возмездие за мои скептические замечания, Бережков стал проделывать в узком московском дворе, среди каменных стен, поистине головокружительные номера. Не держась рукой за руль, он описал по двору несколько кругов. Мне казалось, что мы вот-вот врежемся в угол дома, или в крыльцо, или в мусорный ящик, но накренившийся мотоциклет всякий раз огибал препятствие. Сознаюсь, я вцепился в плечи Бережкова. А он сидел на седле, сложив на груди руки. На ходу он обернулся, удовлетворился, вероятно, моим видом, подмигнул и вылетел за ворота. Через несколько минут наш попыхивающий, сотрясающийся мотоциклет уже стоял перед красным огнем светофора на площади Маяковского среди машин, тоже не выключивших двигателей, нетерпеливо дрожащих, пропускающих другой, поперечный, поток и готовых мгновенно, лишь вспыхнет зеленый сигнал, ринуться дальше. В то время на углу площади еще не было ни здания Концертного зала, ни станции метро. За глухой деревянной оградой, помеченной понятной всем москвичам буквой "М", находилась лишь шахта метро. Там, видимо, работали и по воскресеньям. Оттуда выбежали девушки в брезентовых куртках и штанах, в громоздких резиновых сапогах, в мокрых шахтерских широкополых шляпах, торопливые, веселые, забрызганные свежим бетоном. Они быстро и ловко пробирались между стоящих машин, и Бережков не удержался, чтобы не помахать им рукой. Вскоре мы двинулись дальше, еще не раз застревали у светофоров и наконец, миновав окраину, вырвались за город, на зеленый простор. Мотоциклет несся, перегоняя все попутные автомашины. Казалось, Бережков не может равнодушно видеть идущую впереди машину, он обязательно должен обогнать. В ушах свистело, на каждой выбоине меня швыряло, и я благословлял минуты, когда впереди не виднелось машины, тогда наша скорость была как будто не столь бешеной. 4 Мы были в пути уже больше часа, уже промчались по мосту над блистающей Окой, оставили в стороне шоссе, когда Бережков наконец затормозил машину. - Где-то здесь, - сказал он. - Да, да, вот наша платформа. Я не заметил никакой платформы. Мы находились у железнодорожной линии, с обеих сторон надвигался лес, и нигде не виднелось построек. - Чистенько сработано! - сказал Бережков и ударил обо что-то ногой. Приглядевшись, я увидел потемневший от времени срез толстого столба, спиленного вровень с землей. Рядом виднелись такие же срезы - остатки какого-то помоста. - Историческое место, - говорил Бережков, поглядывая вокруг. - Я с ним расстался в тысяча девятьсот восемнадцатом году. - И с тех пор ни разу не бывали? - Ни разу! Черт возьми, все пути-дорожки заросли. Я тоже посмотрел вдоль полотна и увидел лишь две стены леса, смыкающиеся в отдалении. Одна сторона была залита солнцем: там в игре света и тени блестела смолистая хвоя и словно прозрачная зелень берез. Сложив руки, Бережков постоял, полюбовался. Однако надо было куда-то держать путь. К счастью, на пешеходной тропинке вдалеке показался человек. Это сразу заметил и Бережков. - Едем! Наверное, кто-нибудь из здешних. Скоро мы нагнали пожилую крестьянку. - Здравствуйте, - сказал Бережков. - Вы здешняя? - Здешняя. - Не приходилось ли вам слышать, что тут, в ваших краях, давным-давно строили одну машину? - Не знаю. Я малограмотная, сынок. - Ну, нет ли тут у вас в лесу чего-нибудь особенного? Какого-нибудь чудища? Не стоит ли где-нибудь около реки этакая железная штуковина? - Нетопырь? - Как? - Мы его нетопырем зовем. Расхохотавшись, Бережков обернулся ко мне и с торжеством выкрикнул: - Что?! Меткое слово! В невероятном сегодняшнем рассказе Бережков тоже называл это чудище "нетопырем" - прозвищем, которое придумали солдаты. В ответ на дальнейшие расспросы женщина объяснила, как найти тропинку. - Разыщем! - сказал Бережков. - Спасибо, мать. - И вам спасибо на хорошем слове. А кто вы такой будете? - Бережков. - Бережков? Такого не слыхала. Бережков стоял перед ней - высокий, статный, в светлой, легкой рубашке, заправленной в брюки, со щегольским галстуком. Как раз в это время высоко над нами проходил серебристый самолет. Слабо доносилось рокотанье мотора. Бережков посмотрел вверх, подмигнул мне и переспросил: - Не слыхала? Мы вновь тронулись. Бережков осторожно направлял мотоциклет по едва заметной лесной тропке. Скоро сквозь стволы берез показалась большая поляна, поросшая молодняком. - Вот он! - закричал Бережков. - Где? Я не видел "нетопыря". За долгие годы неподвижности он слился с местностью, утратил и цвет, и геометрические очертания. Взглядом я искал его как на загадочной картинке. Поставив мотоциклет, Бережков быстро зашагал по поляне. Я шел за ним и вдруг совсем близко различил два увязших огромных ржавых колеса, напоминающие чем-то пароходные, высотою чуть ли не до макушек леса. Да, передо мной был словно остов странного, фантастического парохода. Я различил короткий, клинообразный, как у ледокола, нос и округлую, тоже массивную корму. Еще несколько шагов, и я мог взяться за колесо рукой. Слой рыжей ржавчины легко отломился и раскрошился в моих пальцах. Толстые железные плицы виднелись лишь в верхней половине колес; внизу их скрывал молодой березняк. Задний каток почти целиком ушел в почву; там возвышался лишь твердый замшелый горб. На всем "нетопыре" не сохранилось ни единой гайки. Все, что можно было отвинтить, сбить или оторвать, было отвинчено, сбито и унесено. И все же стальная махина уцелела. 5 Вот история, рассказанная Бережковым перед нашей поездкой на мотоциклете. Помню, он прошелся по комнате, сосредоточиваясь, потом многозначительно поднял указательный палец и, сдерживая шутливую улыбку, приступил к повествованию. - Вся грандиознейшая эпопея, - сказал он, - которую я вам сегодня изложу, началась с того, что в один прекрасный день, осенью тысяча девятьсот пятнадцатого года, куда-то исчез Ганьшин. Это, как вы, надеюсь, не забыли, мой двоюродный брат, мой репетитор по математике, мой друг, а потом... Внезапно Бережков оборвал себя на полуслове и воскликнул: - Нет!.. Все зачеркните. Такое начало не годится. Исчезновение Ганьшина пойдет у нас второй главой. А первую назовем так: "Ладошников". Прошлый раз я что-нибудь говорил вам о Ладошникове? Ничего? Черт возьми, ужаснейшее упущение... Но мы сейчас это поправим. Я был еще учеником реального училища (правда, перешедшим уже в последний класс), когда познакомился с Ладошниковым. Как вам известно, летние каникулы я обычно проводил у того же Сергея Ганьшина или, говоря точней, пользовался гостеприимством моей тети, его матери, которая учительствовала во Владимирской губернии, неподалеку от усадьбы профессора Николая Егоровича Жуковского. О Жуковском вы уже кое-что от меня слышали. - Пока очень мало. - О, про Николая Егоровича можно рассказывать без конца. Улыбаясь, Бережков посмотрел на большую фотографию, которая висела на стене. Там был снят во весь рост Николай Егорович Жуковский, грузный седобородый профессор в широкополой шляпе, в болотных сапогах, с охотничьей двустволкой и собакой, - отец русской авиации, как он назван в декрете, подписанном В. И. Лениным. Глаза даже на фотографии казались ясными и зоркими. - Мне привелось видеть Николая Егоровича, - произнес Бережков, глядя на портрет, - еще с совершенно черной курчавой бородой. У меня это удержалось, как обрывок первых воспоминаний детства, обрывок, невероятно яркий. Было так... Впрочем, виноват, не будем отвлекаться. Но вы пометьте у себя: "Николай Егорович с черной бородой". Потом напомните, я вам прелюбопытную сценку расскажу. На чем мы остановились? - Вы упомянули о Ладошникове. 6 - Да, да... Я познакомился с ним там же, во Владимирской губернии. Он, студент, член студенческого воздухоплавательного кружка в Московском Высшем техническом училище, проводил в тот год летние каникулы у Николая Егоровича. Впоследствии мы узнали, что Ладошников уже тогда, в усадьбе Жуковского, готовил свою дипломную работу: проект самолета. Два года спустя мы с Ганьшиным присутствовали на защите этого диплома, а пока... Пока нам удавалось только издали видеть Ладошникова. Уж и разглядывали же мы его, этого студента, который был гостем и, наверное, любимцем Николая Егоровича. Ладошников шагал в одиночку по полям, всегда словно насупясь, долговязый, сутуловатый, в полотняной вышитой косоворотке, в сапогах. Как-то в июльский или августовский жаркий день мы с Сергеем разбирали у пруда купленный в складчину подвесной лодочный мотор. Этот маленький двигатель фирмы "Сиам" служил нам для всяческих экспериментов. Бесконечная возня с моторчиком доставляла мне гораздо больше удовольствия, чем катанье по реке. Я придумывал десятки разных переделок, и лишь холодный язвительный разум Сергея, а также главным образом ограниченность наших финансовых возможностей обуздывали меня. Все же я сумел не только применить шпильки и шплинты "системы Бережкова", но и по-своему устроил зажигание и, кроме того, ввел очень простой механизм собственного изобретения для подсасывания рабочей смеси. Лодка была вытащена на берег. Разобранные части двигателя лежали перед нами на корме. И вдруг, представьте себе, откуда ни возьмись, по берегу к нам приближается Ладошников. Подошел. Остановился. Не сказав ни слова, посмотрел на разъятую машину. Мы пытались казаться равнодушными, но, конечно, принялись исподтишка его разглядывать. Насупленные брови придавали ему угрюмый вид. Под сильно выступающими надбровными дугами прятались глаза, казавшиеся очень маленькими. Неужели он так и уйдет, не раскрыв рта? Я не мог найти подходящей фразы, чтобы начать разговор, но Ладошников сам нарушил молчание. Показав на придуманный мною механизм, он спросил: - Кто это смастерил? Разумеется, я ничего не ответил и лишь скромно улыбнулся. Сергей объявил о моем авторстве. Слово за слово, выяснилось, что Ладошников все рассмотрел: и мои необыкновенные шпильки, и новую систему зажигания. Через некоторое время, обращаясь ко мне, он спросил: - Как тебя зовут? - Алексей Бережков. - А ведь ты, Алексей, когда-нибудь, пожалуй, изобретешь собственный мотор. Без малейшего колебания я ответил: - А как же! Обязательно! - Может быть, ты уже знаешь, каков он у тебя будет? - Знаю. Поршневой! Двухтактный. С короткими цилиндрами. Чтобы ход поршня был меньше диаметра. И с небывалыми противовесами. Я ожидал, что мой ответ поразит Ладошникова. Моя выдумка, захватившая воображение еще в шестом классе реального училища, казалась мне ультранеобыкновенной. Но вышло так, что Ладошников поразил нас. Взяв из груды металлических частей длинный стерженек и подходящую гайку, он при помощи этих несложных предметов наглядно изобразил ту самую схему двигателя, которую я считал абсолютно новой, никому еще не ведомой. - Так ты себе это представляешь? - спросил он. - Вы... Откуда вы знаете? - Видимо, не ты один размышляешь над проблемами развития техники... Другие тоже иногда этим занимаются. Поворачивая стерженек и гайку, он показал некоторые тонкости задачи, тонкости, о которых, не скрою, я не подозревал. Мы с Сергеем слушали Ладошникова, разинув рот. Он заговорил с увлечением, голос стал звучней. Знаете, что еще удивило меня? Голубовато-серые глаза, которые раньше глядели исподлобья и казались маленькими, были большими, ясными, красивыми. - Вот, Алексей, имей все это в виду, когда займешься своим двигателем. - А вы? Почему вы сами не занялись таким мотором? - Мне, брат, не до этого. Руки не дойдут. Бросив стальные детальки, Ладошников мотнул на прощанье головой и зашагал от нас. Так мы с ним познакомились. Два года спустя я действительно построил маленький лодочный мотор собственной конструкции на основе принципа, о котором мы толковали с Ладошниковым в летний день на берегу пруда. Об этом моторчике я вам прошлый раз уже рассказывал. Помните?.. Впрочем, не будем отвлекаться. 7 Еще одна картина неотступно возникает предо мной, когда я вспоминаю о молодом Ладошникове. Вообразите актовый зал Московского Высшего технического училища. Весна 1913 года. В окна льется солнце. На высокой подставке укреплена модель аэроплана с обшитыми полотном крыльями. Это самолет Ладошникова, названный по его фамилии "Лад-1". В то время гремела слава "Ильи Муромца", многомоторного воздушного корабля, на котором русские летчики только что установили ряд мировых рекордов, в частности, на дальность полета и грузоподъемность. А "Лад-1" обещал превзойти "Муромца". Проект был дерзновенным. Одномоторная машина Ладошникова с размахом крыльев в тридцать шесть метров была, согласно проекту, быстроходнее "Муромца" и вместе с тем могла поднимать не полторы, как "Муромец", а две с половиной тонны груза. В зале черным-черно от студенческих тужурок. Такая же тужурка и на мне. Я сижу подле Ганьшина во втором ряду. Ладошников уселся в стороне. Его тужурка испачкана мелом. Три часа подряд, отвечая на возражения и вопросы, он защищал здесь свой проект. Теперь он ждет заключения комиссии. Брови сдвинуты; глаза, которые только что сверкали, когда он боролся у доски за свою конструкцию, глядят куда-то вниз. Рука все еще держит кусок мела; пальцы сжимают, сдавливают этот мел; на пол, на черную кожу сапога сыплется белая пыль. Только что прозвучал звонок, означающий окончание перерыва. Все рассаживаются по местам, ждут заключения комиссии. Вокруг стола, застланного зеленым сукном, стоят пустые стулья. Сейчас дипломная комиссия выйдет в зал. Я смотрю на Ладошникова и, мне кажется, понимаю его мысли. Незадолго до перерыва выступил один из членов комиссии, известный профессор прикладной механики, постоянный консультант московского завода "Дукс", где уже было выпущено несколько аэропланов. Он доброжелательно сказал: - Не слишком ли большие требования мы предъявляем к дипломанту? Разумеется, такой аэроплан, если на минуту предположить, что он будет построен, никогда не взлетит. Но взглянем на это иначе - как на студенческий проект, как на фантазию юноши, становящегося инженером... Профессор продолжал говорить, но Ладошников вдруг перебил: - Почему не взлетит? - Об этом, если пожелаете, побеседуем особо... Пожалуйста, я всегда к услугам молодых талантов. Ладошников мрачно выслушал эти слова. "Никогда не взлетит!" Только это, наверное, звучало в тот момент в его ушах. Но вот члены комиссии вышли в зал, расположились в креслах, вот с председательского места поднялся Николай Егорович Жуковский. Пожалуй, еще никогда я не видел его таким небудничным, торжественным. Изо дня в день он появлялся на лекциях в поношенном просторном пиджаке. Всем было известно, что Жуковский не любил облачаться в мундир или в сюртук даже в тех случаях, когда ожидался приезд кого-либо из высочайшего начальства. Но в этот день, как бы в честь своего ученика, закончившего долгий труд, в честь этого события, Николай Егорович надел длинный сюртук. Освещенный солнцем, игравшим в густой белой бороде, он, создатель науки о летании, старый профессор, с большим куполообразным лбом, с проницательными темными глазами, был величав в эту минуту. Мы услышали его знакомый, любимый всеми нами, высокий, звучный голос: - Комиссия единогласно решила, - сказал он, - присудить Михаилу Михайловичу Ладошникову диплом первой степени с отличием. А что касается вопроса, взлетит ли когда-нибудь... Жуковский не договорил. Ему помешали рукоплескания. Мы аплодировали Ладошникову, его проекту, его упорству и успеху, аплодировали его руководителю - нашему учителю Жуковскому. Николай Егорович посмотрел на Ладошникова, все еще насупленного, быстро выбрался из-за стола и, протягивая обе руки, подошел к своему ученику. Ладошников порывисто вскинул голову. Мы увидели, что Николай Егорович обнял и поцеловал его. Тотчас мы вскочили с мест и, продолжая аплодировать, обступили их обоих. И услышали, как Жуковский произнес: - Взлетит твоя ладушка, взлетит! Ладошников, видимо, не мог ничего выговорить. Безмолвно говорили лишь его глаза, вдруг заблестевшие, опять ставшие большими. 8 - Вот теперь мы, - продолжал Бережков, - вправе перейти к следующей главе нашей необычайной эпопеи. Перенесемся на два с половиной года дальше. Итак, как я уже упомянул, однажды осенью 1915 года внезапно исчез Ганьшин. Накануне мы условились, что утром он зайдет за мной и мы вместе отправимся на конкурс зажигательных бомб. Тогда, в первый и во второй годы войны, подобные конкурсы были в большой моде. Но это был особенный конкурс. На нем демонстрировалась одна адская штучка, которую придумал Алексей Бережков. Эту вещь я изобрел летом все в той же Владимирской губернии, где по неизменному обычаю мы с Сергеем проводили каникулы. Надо вам сказать, что к тому времени мы оба уже были полноправными членами студенческого воздухоплавательного кружка, созданного Жуковским. В нашей компании энтузиастов авиации Ганьшин числился великим математиком. Трактаты по математике он проглатывал, словно это были похождения Шерлока Холмса, и мог часами говорить об интегралах. Николай Егорович поручал ему самые умопомрачительные вычисления, и в двадцать два года, еще студентом, Ганьшин заведовал расчетным бюро у Николая Егоровича в аэродинамической лаборатории. И вдруг в самый драматический момент, в день конкурса на лучшую зажигательную бомбу, он пропал неведомо куда. Моя бомба произвела на конкурсе потрясающее впечатление, в этот день я праздновал свой успех, но нет-нет да и мелькало беспокойство о Сергее. Куда он делся? Я не волновался бы, если бы не знал так хорошо Ганьшина. Этот холодный скептик, постоянно подвергающий язвительной критике мои фантазии, был чудесным другом. Какие причины могли заставить его исчезнуть в такой волнующий и торжественный для меня момент? Что могло случиться? На следующий день Ганьшин опять не появился. Что такое? А еще через день, когда мне удалось вырваться к нему на квартиру и узнать, что он отсутствует уже три дня, я почти не сомневался, что произошло нечто трагическое. Кто же его видел последний? С кем он разговаривал перед тем, как исчезнуть? Кажется, его вызывал Жуковский. Я побежал к Николаю Егоровичу. - Николай Егорович, вам не известно, куда пропал Ганьшин? - Пропал? Разве? Не знаю... А сам отводит глаза. - Вы знаете, Николай Егорович! - Нет, ничего не знаю. Однако Жуковский не умел говорить неправду. У него смущенный и таинственный вид. - Не волнуйся, дорогой, - проговорил Николай Егорович, - твой друг жив. - Но где же он? - Не могу сказать. Пришлось уйти ни с чем. Но загадочные ответы Жуковского не давали мне покоя. Что за дьявольщина? Что за тайна? 9 Только через две недели я узнал, куда исчез Сергей. Он сам пришел ко мне. - Поедем. - Куда? - К инженеру Подрайскому. - К какому Подрайскому? - Узнаешь. - А где ты пропадал? - Все узнаешь. Его сухощавое, немного курносое лицо, его глаза за стеклами очков были непроницаемы. Через полчаса Ганьшин доставил меня к месту назначения, - этот домик на Малой Никитской я запомнил навсегда. Большие окна, смотревшие на улицу, зеркально блестели; я заметил, что, хотя еще вовсе не смеркалось, окна изнутри были наглухо задрапированы малиновым бархатом. Ганьшин позвонил у ворот, нас пропустили во двор, и мы вошли в особняк через черный ход. В прихожей кто-то спросил мою фамилию и отправился докладывать. Затем был приглашен я один, без Сергея. Меня провели в огромный кабинет, залитый электрическим светом, с двумя солидными несгораемыми шкафами у стен. Наглухо закрывая окна, тяжелыми складками спускались те самые драпри, которые я заметил с улицы. Из-за стола навстречу мне неторопливо поднялся человек среднего роста в элегантнейшем синем костюме. Его черные усы были подстрижены с такой изумительной аккуратностью, что казались бархатными. - Здравствуйте. Вы Бережков? - Да. - Алексей Николаевич? - Да. - Вы сконструировали зажигательную бомбу? - Я... Он подошел к двери и закрыл ее на ключ. Что такое? Куда я попал? Затем он приблизился ко мне и, пристально глядя на меня, заставил поклясться, что я ни одной живой душе не расскажу о том, что услышу от него. - Если вы скажете кому-нибудь хоть слово, то сразу - военно-полевой суд и расстрел в двадцать четыре часа. - Расстрел? - Да. С заменой, в случае помилования, пожизненной каторгой. Подпишите. Он подал мне бумагу, где в письменном виде перечислялись эти предстоящие мне казни. Сгорая от любопытства, я моментально подписал. Аккуратно сложив бумагу, он запер ее в несгораемый шкаф. В полной тишине дважды щелкнул замок. Затем он с торжественной медлительностью объявил: - В этом доме помещается секретная военная лаборатория. Я молча смотрел на него, ожидая, что из-под бархатных усов выпорхнут еще какие-нибудь сногсшибательные тайны. Он продолжал: - Я приглашаю вас работать. Сумеете сконструировать прицельный бомбосбрасывающий аппарат? Этот вопрос вызвал разочарование. Бомбосбрасывающий аппарат? Только и всего? Я ответил, как всегда отвечал в молодости: - Если я не сумею, значит, никто больше не сумеет! Подрайский быстро на меня взглянул. - Никто не должен знать, где вы работаете, - объявил он. - Для всего мира вы должны исчезнуть. Такова была моя первая встреча с инженером Подрайским. В тот же день я был зачислен в его секретную лабораторию на должность младшего конструктора с жалованьем восемьдесят рублей в месяц. - Велел исчезнуть? - спросил меня Ганьшин. - Да. - Не обращай внимания, живи дома. Это его штучки. Я тоже вначале на них клюнул. Мы брели по Никитскому бульвару. Весь этот денек, как иногда случается поздней осенью в Москве, был удивительно ясным, солнечным, теплым. Дело шло к вечеру, но в аллею еще проникало солнце. В его лучах все казалось прелестным, золотым. Я это отметил как счастливое предзнаменование. Удалившись на достаточное расстояние от таинственного особняка, я, разумеется, изобразил Ганьшину в лицах весь разговор с Подрайским. Затем поинтересовался: - В чем тут подоплека с бомбосбрасывающим аппаратом? Зачем он ему нужен? - Разве Подрайский тебе не объяснил? Для самолета Ладошникова. В изумлении я остановился. - Ладошникова? Он строит самолет Ладошникова? Ганьшин повлек меня вперед. - Не кричи на весь бульвар. Да, представь, Подрайский прибрал и эту вещь к рукам. Как раз теперь я пересчитываю ее, составляю полный аэродинамический расчет. И живу у Ладошникова. Пойдем к нам, выпьем чаю. Конечно, меня не пришлось упрашивать. Вскоре мы пришли к Ладошникову. Он обитал в одном из переулков Остоженки. Впоследствии я не раз посещал этот бревенчатый двухэтажный флигелек, в котором снимал комнату конструктор самолета "Лад-1". Из сеней по деревянным ступенькам, скрипевшим под ногами, мы поднялись на второй этаж. Сергей постучал и, услышав ответное "угу", отворил дверь. Уже подступали сумерки, но в комнате, на первый взгляд очень большой, еще не было огня. Два окна смотрели прямо в небо, озаренное закатом, посылавшим неверный свет. На фоне одного из окон темнел силуэт Ладошникова. Он стоял без пиджака, рукава вышитой рубашки были засучены. - Обождите! - крикнул он и запрещающим энергичным движением поднял пятерню. Мы остановились. - Черт возьми, опять занялся мухами, - проворчал Ганьшин. - Потеплело, вот они и ожили на мою беду. Сперва я ничего не понял. О чем он? Какими мухами? Но в комнате действительно слышалось жужжание мухи. Присмотревшись, я различил очень странную муху, которая описывала круги над большим столом. Тут же на столе я увидел несколько лейденских банок и необычного вида аппарат с ручкой, фотокамерой и глазком объектива. Склонившись над столом, Ладошников протянул руку, что-то тронул и... И в комнате вдруг засверкали молнии - разряды лейденских банок, слившиеся в единую вспышку. Мне запомнилась освещенная этими молниями, лежавшая на столе рука Ладошникова - большая, с несколькими мелкими шрамами от порезов и ссадин, с темноватой от въевшейся металлической пыли, с шершавой, как у мастерового, кожей на подушечке большого пальца, с широкими, коротко подстриженными, видимо очень крепкими, блестящими ногтями. - Хватит тебе! - крикнул Ганьшин, когда пронесся каскад электроискр. Окна еще голубели, но после ослепительных разрядов комната стала совсем темной. Ганьшин повернул выключатель, вспыхнула лампочка под потолком. Муха продолжала летать по своему странно правильному круговому маршруту. Ладошников поймал ее и посадил на ладонь. Разумеется, я немедленно приблизился и воззрился на эту загадку природы. Улыбнувшись, Ладошников объяснил, что мухи и другие маленькие крылатые создания, вплоть до комаров, служат ему для изучения законов летания. - Ты, Алексей, наверное, даже и не подозреваешь, - говорил он, - что полевая муха развивает скорость до семидесяти верст в час. А эта госпожа лишь немного от нее отстает. Я увидел, что мушиное крыло двумя волосками одуванчика было в определенном положении приклеено к туловищу, вследствие чего и создавался удивительный круговой режим полета. Необычайный аппарат был кинокамерой, сконструированной и построенной самим Ладошниковым, - камерой, которая успевала произвести двадцать четыре снимка в тот ничтожный промежуток времени, когда сверкали искусственные молнии. Взяв маленькие ножницы, Ладошников перерезал волоски одуванчика, возвращая своей пленнице естественность движений. Его грубоватые, широкопалые руки нежно - другого слова тут не подберешь - справлялись с этой операцией. - Бей ее! - воскликнул Ганьшин. - Она теперь чертовски злющая. Кусачая... - Ничего, - сказал Ладошников. - Поработала, пусть поживет. Приоткрыв дверь, он пустил муху в коридор и, последив, как она полетела, возвратился к нам. Скоро на столе, где только что проводились удивительные эксперименты, появился кипящий самовар. Ладошников по-хозяйски расставил стаканы, сам заварил чай. Ганьшин сообщил о моем визите к Подрайскому, о моей новой должности. Я, разумеется, не преминул уснастить художественными подробностями это сообщение. - Наверное, я когда-нибудь пристукну этого Подрайского, - вдруг буркнул Ладошников. - А что, опять? - спросил Сергей. - Опять взялся за тебя? - Заявил, что прекращает строить аэроплан. - Это он врет, - проговорил Ганьшин. - Для чего же он заказывает бомбосбрасывающий аппарат? Да и мотор уже плывет по океану. - По океану? - изумился я. - Да. Из Америки. "Гермес". Двести пятьдесят сил, - объяснил Ганьшин. У меня вырвалось: - Ого! В те времена американский авиамотор фирмы "Гермес" мощностью в двести пятьдесят лошадиных сил считался последним словом техники. - Шут его знает, не пойму, когда он врет, когда не врет, - продолжал Ладошников. - Сегодня вызвал меня и сказал, что раскрывает мне все карты. Денег, мол, совершенно нет. Жизнь, мол, берет за глотку, поэтому он вынужден... Ну, и так далее... В общем, все свелось к тому, что он опять потребовал от меня идей... Новых идей! Сногсшибательных идей! - А проект аэросаней? Что же, ему мало? - Мало. Ему надо что-то такое, чтобы... - Что-то уму непостижимое? - подсказал я. - Вот-вот... Такое, чтобы немедленно принесло ему деньгу... А то действительно, черт его возьми, он вылетит в трубу. - У меня есть одна идея, - скромно заявил я. - Какая? - Выбросить из автомобиля коробку скоростей. По-моему, над такой задачкой стоит поломать голову. - Наш патрон не клюнет, - сказал Ганьшин. - Не действует твоя коробка на воображение. Я с готовностью предложил еще несколько своих идей. Однако в данных обстоятельствах ни одна из них не была признана подходящей для Подрайского. Улучив удобную минуту, я задал вопрос, который, не скрою, меня очень занимал: - А как он платит за идеи? Извините, Михаил Михайлович, мою неделикатность, но сколько, например, он заплатил вам за аэроплан? Ладошников расхохотался. - Ты, Алексей, не имеешь никакого понятия о Подрайском. Но и ты скоро услышишь: "Доходы в будущем". Пока же... Как видишь, он сам тянет с меня. Плачу изобретениями... Только бы строил... 10 Разумеется, я скоро узнал Подрайского поближе. О его таинственной личности непрерывно ходили всякие слухи среди сотрудников лаборатории. Он казался всемогущим: имел доступ в так называемые лучшие дома Москвы, был своим человеком в гостиной московского генерал-губернатора; говорили, что у него колоссальные связи в Петрограде, что он вхож к военному министру, и так далее и так далее. Мы знали, что его навещали и принимали у себя некоторые крупнейшие воротилы промышленного мира - Рябушинский, строивший автомобильный завод в Москве, Мещерский, владелец коломенских и сормовских заводов, и другие. Подрайский всегда одевался в темно-синий костюм, который выглядел словно с иголочки; употреблял лучшие заграничные мужские духи; изумительно подстригал усы; постоянно был безукоризненно выбрит и прекрасно причесан на пробор. Разговаривал он, как-то вкусно чмокая губами, и сам казался сдобным, аппетитным. Мы прозвали его "Бархатный Кот". Как вы увидите дальше, этот приятнейший Бархатный Кот был наделен необычайной оборотливостью. На Малой Никитской улице он снял особняк и устроил там, как я уже рассказывал, секретную военную научно-исследовательскую лабораторию. Штат лаборатории был подобран весьма своеобразно. У Подрайского был тончайший нюх на талантливых изобретателей. Он где-то их разыскивал, зачислял в штат лаборатории, и они работали там над осуществлением своих изобретений. Всякому, кто приносил интересную идею в лабораторию Подрайского, предлагалось подписать следующий контракт: вам за идею - десять процентов будущего дивиденда, остальное - Подрайскому. Однако если вы приносили не идею, а вещь - Вещь с большой буквы, то есть уже сконструированную, уже в модели, вычерченную, рассчитанную, проработанную во всех тонкостях, - тогда предвкушаемые дивиденды делились в контракте поровну между автором и Подрайским: пятьдесят на пятьдесят. Любитель точных определений, Сергей Ганьшин придумал великолепное название для фирмы Подрайского: "Чужие идеи - наша специальность". Наш патрон не знал, конечно, об этих язвительных шутках; сотрудники лаборатории всегда были с ним почтительны; он в высшей степени любил почтительность. Достопримечательностью лаборатории был бакалавр Кембриджского университета, человек о огромной лопатообразной бородой, мы его звали "Борода". Когда в лабораторию приезжали генералы и солидные промышленники, Подрайский обычно представлял им бакалавра, выговаривая как-то очень вкусно этот титул. Впрочем, красавец бакалавр был по фамилии попросту Овчинников из волжской купеческой семьи. Ему-то как раз и принадлежала идея бомбосбрасывающего аппарата (контракт по низшему разряду - десять процентов за идею). Две комнаты особняка были отведены под механическую мастерскую, где священнодействовали какие-то особые искусники, какие-то академики слесарного дела, вроде тех, которые в свое время в Туле подковали блоху. В других комнатах располагались конструкторское бюро, химическая лаборатория и контора. Весь этот штат трудился над секретнейшими военными изобретениями. К числу таких изобретений относилось взрывчатое вещество, названное по имени жены Подрайского, Елизаветы Павловны, - "лизит". Истинным автором был химик Мамонтов, несчастный, вечно нуждающийся, чудаковатый старик. Мамонтов был одним из немногих, кто имел не идею, а вещь, - он принес и положил на стол "лизит". В лаборатории он охранялся не только от всякого постороннего глаза, но и от взгляда сотрудников. Лишь много времени спустя, после разных событий, о которых речь впереди, я однажды увидел этот таинственный состав - абсолютно белый, похожий на сахарную пудру или на тончайший зубной порошок. Его взрывчатая сила была, по тем временам, действительно огромна, значительно выше того, что дают пироксилиновые порохи. Сначала состав назывался "московит", а потом незаметно преобразился в "лизит". Думаю, химик согласился на это из-за неожиданно возникших трудностей или, быть может, попросту ради презренного металла. Трудности заключались в том, что устойчивость этого состава оказалась недостаточной: некоторое время полежав, состав самовзрывался. Предполагалось, что эту неприятность вскоре удастся устранить. Тем временем в ангаре-мастерской на Ходынском поле заканчивалась постройка тяжелого одномоторного самолета "Лад-1", рассчитанного на двадцать пять часов полета без посадки. А потом... Потом, в один прекрасный день, целая эскадрилья этих самолетов будет нагружена авиабомбами марки "лизит", самолеты вылетят на фронт и... И вот тогда "лизит" себя покажет. Остановка, казалось бы, была только за малым - за прицельным бомбосбрасывающим аппаратом. Идея бомбардировочного авиационного прицела принадлежала, как сказано, Овчинникову, нашему бакалавру, Бороде. Принцип был бесспорно интересен, но дьявольски труден для решения. Оно не давалось ни автору идеи - бакалавру, ни двум-трем инженерам-конструкторам, которые служили в таинственной лаборатории. Однажды Подрайский, раздосадованный и нетерпеливый, сказал Ганьшину: - Не знаете ли вы какого-нибудь стоящего изобретателя-конструктора? - Как не знаю? В воздухоплавательном кружке есть одно чудо природы - Бережков. - Кто он такой? - Студент. - Студент? А что он сделал? Ганьшин рассказал обо мне. В Москву после окончания Нижегородского реального училища я явился уже с изобретением, с уже упомянутым бензиновым лодочным мотором моей собственной конструкции. Осенью 1915 года я мог похвастать и двумя премиями, завоеванными на двух конкурсах. Это были конкурсы на лучший походный аккумулятор и на лучшую зажигательную бомбу. Все это Ганьшин подробно изложил Подрайскому, памятуя, разумеется, о том, что мне всегда адски требовалось подзаработать. - Давайте Бережкова сюда! - распорядился Подрайский. Такова была цепь обстоятельств, которые привели вашего покорного слугу к Подрайскому. 11 Рассказывая, Бережков что-то рисовал на листе бумаги. Потом поднял, полюбовался и, усмехаясь, показал. За столом, держа ложку над дымящейся тарелкой, сидел откормленный, улыбающийся кот. Вокруг шеи была повязана салфетка, ее концы пышно торчали в стороны. - Это наш Бархатный Кот, - объяснил Бережков. - За обедом он всегда повязывал салфетку этаким манером и мурлыкал особенно блаженно. А посмотрели бы вы его портреты, принадлежащие кисти и карандашу моей сестрицы. Они где-то у меня хранятся. Маша гениально его изображала. С сестрой своего героя, Марией Николаевной, я был уже знаком. Художница (а в ту пору, о которой повествовал Бережков, студентка Строгановского училища технического рисования в Москве), она, возможно, в самом деле более точно воспроизводила на бумаге облик основателя таинственной лаборатории, но я удовлетворился выразительным рисунком Бережкова. С его разрешения набросок был приложен к моим записям. Затем Бережков неожиданно спросил: - Не приходилось ли вам читать роман "Тона-Бенге"? - Нет. - Жаль. Любопытная вещь. Один американец решает изобрести что-нибудь невероятное, что-нибудь такое, что прогремело бы на всю Америку. Он бродит в раздумье по городу и где-то на окраине, среди пустырей, видит на заборе полустертую надпись. Некоторых букв уже нельзя различить, а из других составляется непонятное и красивое слово "Тона-Бенге". Оно звучит как музыка. Американец возвращается домой, заказывает десять тысяч этикеток со словом "Тона-Бенге", наклеивает этикетки на изящные флаконы и наливает туда... подкрашенную воду. И "Тона-Бенге" покорила Америку. Это слово светилось по ночам на небоскребах, о нем распевали с эстрады в кабачках - всюду сияла и пела "Тона-Бенге". В лаборатории Подрайского тоже пела, заливалась "Тона-Бенге". Чего там только не придумывали, не конструировали, чуть ли не шапку-невидимку! И к Подрайскому плыли деньги: в лабораторию приезжали, как я уже говорил, солидные коммерческие и военные люди; в таинственном кабинете шли таинственные разговоры, но через некоторое время всякий раз неизбежно выяснялось, что изобретение не вытанцовывается. Я, например, очень быстро, в полтора месяца, руководствуясь расчетами Ганьшина, смастерил бомбосбрасывающий аппарат. Все получилось как по-писаному. Летчик наводил визирную трубку на цель, а все вычисления, все поправки на снос совершал сам прибор. В какой-то момент автоматически загоралась красная лампочка, летчик нажимал рычаг, и бомба летела вниз. Это была бы совершенно замечательная вещь, если бы не один маленький дефект: в цель наши бомбы почему-то все-таки не попадали. Немало других, не менее соблазнительных изобретений прошло через лабораторию Подрайского. Не выходило одно, другое - появлялось третье. В первые же месяцы войны Подрайский ухватился за проект самолета "Лад-1". Еще бы! Ведь Бархатный Кот мог ссылаться на славное имя Жуковского, благословившего конструкцию. Конструкцию самого мощного самолета в мире! Такого, который сможет поднять две с половиной тонны груза и продержаться в воздухе двадцать пять часов, то есть совершить без посадки боевой полет от Варшавы или Вильно до Берлина и обратно! Да, под это можно было получить субсидию. И, разумеется, Подрайский получил. А самолет строился без всякой серьезной технической базы, не на заводе, а в жалкой кустарной мастерской, устроенной на живую нитку в пустом ангаре, продуваемом насквозь всеми ветрами. Только энергия Ладошникова двигала сборку. 12 Лаборатория Подрайского существовала, как говорится, на "фу-фу". Через каждые два-три месяца над нею нависал отчаянный денежный кризис. Казалось, вот-вот Подрайский прогорит. Не ладилось, например, с "лизитом". Неунывающий Бархатный Кот говорил, что надобно лишь дотянуть, дожать, но проходили дни, а вещь оставалась недожатой. В таких случаях Подрайский становился на время мрачным, не платил поставщикам, не платил за дрова, не платил дворнику и кучеру. Наконец он прятался. Жена его, Елизавета Павловна, чье имя нежный супруг решил обессмертить, по нескольку раз в день звонила по телефону - спрашивала, где ее муж. Никто этого не знал. Но вот в какой-нибудь прекрасный день Подрайский появлялся - веселый, довольный, мурлыкающий. Появлялся и расплачивался со всеми. Мы знали, что это означает: очередная неудача забыта, опять найдено или придумано что-то поразительное, где-то получены авансы, опять запела, заиграла "Тона-Бенге". Свирепый денежный кризис стиснул Бархатного Кота в начале зимы 1915 года. А между тем приближалась некая торжественная дата, известная всем сотрудникам лаборатории. Ежегодно двадцать восьмого ноября Подрайский праздновал день своего рождения. По установившейся традиции работа в лаборатории в этот день не производилась. Служащим полагалось явиться с визитом к патрону, в высшей степени чувствительному, как уже сказано, к знакам почтительности. Однако на этот раз уже за две недели до своего праздника Подрайский словно сгинул. Несмотря на это, днем двадцать восьмого ноября мы с Ганьшиным, исполняя долг вежливости, отправились к нему с визитом. Ладошников не пошел с нами. "Я бы предпочел, чтобы такие личности пореже появлялись на свет", - пробурчал он. И уехал, как обычно, в ангар, где заканчивалась сборка самолета. Подрайский жил в Замоскворечье, где снимал особняк из восьми комнат. Зная, что в последние дни Бархатный Кот никого не принимал, мы предполагали расписаться в книге посетителей и достойно удалиться. Но произошло иначе. - Вас ожидают, - сказала горничная, когда мы назвали себя. Она провела нас через анфиладу комнат. - Наконец-то вы явились! - воскликнул Подрайский, едва мы вошли в его домашний кабинет. К тому времени Подрайский вполне постиг наши таланты. Мы были уже столпами его лаборатории: Ганьшин стал начальником расчетного бюро, а я был произведен в чин главного конструктора. Схватив со стола серебряный колокольчик, Подрайский позвонил. - Третий звонок. Поезд трогается, - заявил он с торжественным и загадочным видом. На звонок явилась та же горничная. - Меня нет дома, - повелительно сказал Подрайский. - Никого не принимать. Проводив горничную взглядом, он обратился ко мне: - Алексей Николаевич, пожалуйста, закройте дверь. Я плотно прикрыл дверь. Подрайский огляделся по сторонам и вдруг, с неожиданной резвостью прыгнув к двери, распахнул ее ногой. Убедившись, что никто не подслушивает, он повернул в замке ключ и возвратился к нам. Конечно, мы забыли, что пришли поздравлять новорожденного, и с любопытством ждали, что же последует дальше. Таинственно понизив голос, Подрайский спросил: - Что вы скажете о колесе диаметром в десять метров? Мы переглянулись. Десять метров - это трехэтажный дом. - Большое колесо, - ответил я. Бархатный Кот улыбнулся. - Для чего же такое колесо? - спросил Ганьшин. - Это колесо перевернет историю. Это колесо раскроет все двери перед нами. Это будет, - Подрайский еще раз огляделся, - боевой самоход-вездеход. Оказалось, что Подрайскому удалось где-то проведать о потрясающей штуке. Вообразите, что на вас надвигаются два огромных - в шесть-семь раз выше человека, - железных колеса, которые все подминают под себя. Для сравнения представьте себе ручную тачку. Ее обычно возят по доске. Попробуйте покатить ее по булыжной мостовой. Это вряд ли вам удастся, потому что маленькое колесо не перепрыгнет через булыжник. А извозчик легко двигается по мостовой. Колесо его пролетки имеет диаметр семьсот миллиметров и свободно перескакивает через камни и небольшие выемки. Десятиметровое же колесо будет легко преодолевать окопы, проволочные заграждения, заборы и даже крестьянские постройки. В бронированной кабине будут расположены пулеметы и пушки. - Ну, что вы скажете? - воскликнул Подрайский. Его голос осекся. Я увидел, что он, этот гроссмейстер черной магии, волнуется, ожидая от нас, юнцов, приговора колесу. Перед ним стояли два антипода: конструктор и аналитик, фантазия и расчет, восторженность и скептицизм, ваш покорный слуга и Сергей Ганьшин. - А что? Здорово! - воскликнул я. Даю вам слово, колесо меня сразу покорило. Я зажигаюсь мгновенно. Воображение уже рисовало, где поставить двигатель, как расположить передаточные механизмы, как перенести пониже центр тяжести посредством пассивного заднего катка. Я уже мысленно видел этот необыкновенный вездеход, уже слышал его лязг, ощущал, как под ним содрогается земля. Подрайский расцвел, услышав мой возглас. - Имейте в виду, - продолжал он, - такое колесо сможет преодолевать и реки до пяти метров глубиной. - Почему только до пяти? - проговорил я. - Ведь ему можно дать запас плавучести. Сделать его полым. А по краю расположить лопасти. Тогда у нас будет амфибия. - Амфибия? Подрайский столь радостно подхватил мои слова, что я мог бы тут же потребовать с него десять процентов за идею. - Конечно, амфибия! Мне уже виделся вездеход на плаву. Тяжелый задний каток, повисая в воде под герметически закрытыми корпусами двух огромнейших колес, обеспечивал бы устойчивость всего сооружения. Никакая волна не смогла бы его опрокинуть. Дав волю фантазии, я все это тут же преподнес Подрайскому. - Так, так... - поощрительно повторял Подрайский. - На таких амфибиях мы, следовательно, сумеем форсировать даже Вислу. - Вислу? А почему не Дарданеллы?! - вскричал я. - Такие амфибии пройдут за одну ночь Черное море, выйдут на турецкий берег и захватят Дарданеллы с суши. Насколько я понимаю, в этот момент Бархатный Кот окончательно стал приверженцем амфибии. Он вдруг подскочил ко мне, схватил меня за руку и едва слышно прошипел: - Не кричите же об этом! Тссс... Ради бога, тссс... Разумеется, я поклялся молчать. - Окрестим ее дельфином! - продолжал я. - Или моржом... Ганьшин, как ты думаешь? - По-моему, лучше всего уткой, - хладнокровно ответил мой язвительный друг. - Позволительно, например, спросить: где вы достанете мотор для такой амфибии? В самом деле, мотор? Ведь можно придумать колесо и в сто метров диаметром, но чем, каким мотором его сдвинешь? Для такого грандиознейшего сооружения, как наша амфибия, нужен был очень сильный по тому времени и вместе с тем легкий мотор. - Мотор есть!.. - сказал Подрайский. - Откуда? Какой? Жестом фокусника Подрайский вытащил из кармана телеграмму. - Алексей Николаевич, будьте добры, прочтите вслух. Я огласил телеграмму. В ней сообщалось, что четыре американских мотора "Гермес" мощностью по двести пятьдесят лошадиных сил прибыли во Владивосток и отправлены пассажирской скоростью в Москву. - Это те самые моторы? - спросил я. - Для аэроплана "Лад-1"? - Так точно, - ответил Подрайский. - Можете передать Михаилу Михайловичу: пусть прямо с вокзала забирает два мотора... А остальные... На амфибию поставим тоже мотор "Гермес". Победоносно посмотрев на нас, Подрайский распорядился: - Завтра же начинайте проектировать. - И добавил менее определенно: - О дивидендах договоримся. 13 Через некоторое время мы вышли от Подрайского. У меня горели уши. Они всегда загораются, когда загораюсь я. Черт возьми, такой машины еще не знала история! С мальчишеских лет я мечтал стать создателем, конструктором небывалых вещей, мечтал о великих делах, которые я совершу, которыми прославлю Россию. Вот оно, это небывалое дело! Меня охватило вдохновение. Думая об амфибии, о самодвижущейся диковинной машине с десятиметровыми колесами, какие еще не ходили по земле, я видел неимоверное количество чисто конструкторских трудностей. Но тут же, на ходу, в воображении возникали решения, захватывающе остроумные, адски интересные, как всегда кажется в такие моменты. - Изумительно! - воскликнул я, восхищенный, вероятно, какой-нибудь собственной конструкторской находкой. Ганьшин посмотрел на меня сквозь стеклышки очков. Его курносая физиономия была, как всегда, скептической. - Что ты? - беспокойно спросил я. - Как твое мнение? - О тебе? - Нет, об этой вещи. - Игра ума, фантазия, чепуха. - Как чепуха? Почему чепуха? Здесь же, по пути домой, Ганьшин высмеял невиданное-неслыханное колесо. Прошло время, сказал он, когда воевали колесницами. Теперь на войне огромная амфибия, несомненно, окажется нелепостью. Высоченные колеса будут издали заметны и на воде и в поле; на такой махине нельзя незаметно подойти к неприятелю; эту мишень с легкостью разобьет артиллерия: для пушек это будет самая лакомая пища. Но я не унывал, отлично зная, что еще не встречалось такой выдумки, которую Ганьшин сразу бы признал. - Постой! - закричал я. - Ты забываешь скорость. Ганьшин по-прежнему насмешливо спросил: - Какую же ты предложишь скорость? Именно в этом пункте заключалась главная конструкторская трудность, и как раз тут ждал меня, верилось, триумф даже у Ганьшина, не без основания прозванного мной величайшим скептиком всея Руси. В те минуты, когда мы шли от Подрайского, у меня родилось чудесное, абсолютно оригинальное решение, которое я с жаром стал излагать Ганьшину. У знакомого флигелька мы остановились. Все вокруг было запушено снегом. В эту морозную погоду от снега, чистого, пушистого, исходил какой-то особый запах зимы - свежести, бодрости, удали. Не скрою, люблю этот запах. Словом... Словом, вы представляете мое состояние. Увидев какую-то палку, я схватил ее и принялся чертить на снегу. Но Ганьшин отнюдь не был восхищен. Он задал прежний вопрос: - Какую же ты все-таки предложишь скорость? - Какую? При моем решении ты можешь избрать любую скорость. Пятьдесят, восемьдесят, сто километров в час! Вообрази, что такая громадина, адски грохоча, несется на тебя со скоростью ста километров в час... - Тебя, возможно, согревает твое пылкое воображение, - сказал Ганьшин. - А я замерз. Пойдем-ка выпьем чаю. Кстати, я прочту тебе кое-что из курса физики о законах прочности. Дома он не спеша сначала занялся чаем. А я ходил за ним по комнате, по коридору, в кухню и обратно, доказывая свое, бешено злясь на него и одновременно желая его критики. Потом он действительно снял с книжной полки один том курса физики, отыскал некоторые формулы и преспокойно доказал, что необыкновенные размеры конструкции резко уменьшают ее прочность, что на большой скорости огромнейшее колесо неминуемо треснет и развалится при первом же ударе о какой-нибудь сложный профиль. Ганьшин здраво и ясно изложил уничтожающий приговор. Но я не сдавался, я спорил. Природное чутье конструктора, которое часто делает меня невозможнейшим упрямцем, подсказывало и на этот раз: амфибия пойдет! Должен признаться: это природное чутье не однажды подводило меня, особенно в молодые годы; случалось, что я упрямо строил уму непостижимые вещи, которые сам же впоследствии оставил как технические заблуждения, и лишь много лет спустя, закалившись как конструктор, научился держать на вожжах свое чутье. Мне уже была дорога необыкновенная машина, возникавшая в воображении, меня уже увлек только что родившийся у меня конструкторский замысел. Вы не представляете, с какой силой, с какой страстью в таких случаях хочется увидеть шорох, первый стук сдвинувшихся, трущихся частей. В этом для нашего брата, создателя машин, момент высшего удовлетворения и восторга. И вот что любопытно. Ведь нельзя же сказать, что я сам изобрел машину, грандиозную амфибию, но я так загорелся, будто давно вынашивал эту выдумку. Видите ли, такова страсть конструктора. Я, например, разговаривая всерьез, почти никогда не называю себя изобретателем, а всегда конструктором. Конструкторски разработать идею, найти ей выражение в металле, сделать из идеи вещь, довести, пустить в ход - вот в чем для меня прелесть жизни, прелесть творчества. Мы спорили. Я извел немало бумаги, рисуя во всевозможных разрезах свою схему вездехода-амфибии, графически изображая блеснувшие мне новые соображения, но Сергей Ганьшин, мой друг и всегдашний злейший противник, мой расчетчик, без которого я, конструктор, обречен на блуждание, на работу ощупью, - Сергей Ганьшин оставался непоколебимым. Я продолжал обрабатывать своего друга. В нашей дружбе бывало не раз: язвительно высмеяв изобретение, Ганьшин поддавался потом моему порыву, моему жару, и я увлекал за собой своего критика. Я сказал ему, что впоследствии, проектируя, когда мозг будет возбужден борьбой с тысячей трудностей, мы найдем, обязательно найдем такие решения прочности, которые сейчас не даются в руки. - Представь себе, - уламывал я Ганьшина, - газетные сообщения: "Блестящая победа. Наши бронированные амфибии внезапно овладели Дарданеллами". Но Ганьшин только махнул рукой. Я почувствовал, что сбиваюсь на фальшивую ноту, и заговорил по-иному: - Нет, как это звучит: "Чудо техники. Создание двух русских студентов..." - Про нас с тобой никто не вспомнит. Фигурировать будет только Подрайский. - Ну и ладно! А сотворим машину все-таки мы! Что, разве нам с тобой это не по зубам? Я предложил завтра же приступить к делу. Ганьшину предстояло дать прежде всего общий расчет - рассчитать толщину плиц, обода, оси, определить приблизительный вес всей вещи. - Чего нам? - говорил я. - Возьмемся и дадим. - Нет, - сказал Ганьшин. - Фантазия. Бред. Авантюра. Ультра- и архиавантюра. - Ну хорошо! - закричал я. - Подождем Ладошникова. Послушаем, что скажет Ладошников. - Послушаем, - усмехнулся Ганьшин. 14 Ладошников явился вечером. Видимо, весь день он провел на сборке самолета. Раскрасневшийся с мороза, он принес с собой запахи работы - клея, машинного масла, керосина, грушевой эссенции, ацетона. Достаточно было вдохнуть этот букет, чтобы тотчас представить: в ангаре уже красят самолет, уже покрывают раствором целлулоида полотно на крыльях. Ладошников взглянул на меня из-под бровей, кивнул, невнятно буркнул: - А, Бережков! Славно, что пришел... Он не отличался разговорчивостью. Может быть, поэтому меня так радовало каждое его приветствие или ласковый взгляд. Я в ответ воскликнул: - Михаил Михайлович, моторы "Гермес" прибыли! Новость взволновала его. Ладошников ждал, давно и нетерпеливо ждал известия. Он сразу побледнел. Ведь теперь вплотную придвинулся момент - самый жгучий, волнующий, радостный, страшный, - момент первого испытания машины. Все мы, конечно, помнили зловещее пророчество, произнесенное в актовом зале училища два с половиной года назад: "Никогда не взлетит". Вероятно, эти слова порой преследовали, жалили Ладошникова. Впрочем, такими переживаниями он ни с кем не делился. С минуту Ладошников молчал. Подошел к своей постели, снял со стены полотенце. Потом выговорил: - Прибыли? В Москву? - Нет, во Владивосток, - ответил я. - Но уже отправлены в Москву пассажирской скоростью. Подрайский просил вам передать, что два мотора вы можете забрать прямо с вокзала. Ладошников начал вытирать лицо полотенцем, забыв, что еще не умывался. Можно было подумать, будто ему предстояло немедленно ехать на вокзал. - Сразу же забрать? - переспросил он. - Ишь какой любезный... С чего бы так? Должно быть, вынырнул с уловом? - Да, - подтвердил я. - С потрясающим уловом... По-моему, это... - Может быть, ты подождешь, - перебил Ганьшин, - пока человек умоется после работы... Ладошников взглянул на перепачканное полотенце, расхохотался и пошел на кухню. Вернулся он в свежей вышитой косоворотке, с мокрыми, зачесанными назад волосами и, как я сразу увидел, в очень хорошем настроении. Его настроение можно было всегда определить по глазам. Обычно спрятанные, они были теперь широко открыты. Мне нравился их цвет: то темно-серый, то, в минуты увлечения или радости, темно-голубой. Сейчас они поголубели. - Ну, Бережков, - произнес он, - чем же сегодня вас удивил Бархатный Кот? Я сказал: - Михаил Михайлович, мы тут с Сергеем чуть не подрались. Целый день спорили насчет некоей ультрафантастической вещи... - Насчет некоей ахинеи, - хладнокровно вставил Ганьшин. - А вот мы сейчас об этом спросим! - Я подошел к Ладошникову и, подражая таинственной манере Подрайского, спросил: - Михаил Михайлович, что вы скажете о колесе... Ладошников не дал мне закончить: - ...о колесе? Диаметром в десять метров? - Михаил Михайлович, вы знаете? Он вам говорил? - Это колесико я сам ему подбросил. - Ты? - воскликнул Ганьшин. - Почему же ты мне раньше ничего об этом не сказал? - Э, я ему этих идей столько накидал, что... Значит, он ухватился за колесико? Хорошо... Теперь наконец от меня отстанет. - И к тому же, - сказал я, - вы от него еще получите десять процентов будущего дивиденда за идею. - Благодарю. За эти десять процентов он вытрясет из меня душу. Засадит за проект. А я этим заниматься не желаю. Мне хватит моего дела. К дьяволу его проценты! Конструктор должен быть свободным! Конечно же свободным! В другое время я не преминул бы энергично поддержать эту потрясающую мысль, но в те минуты я видел перед собой лишь колесо. - Михаил Михайлович, а оно пойдет? - Почему же не пойдет? Великолепно пойдет... Нужно лишь иметь в виду... Не прибегая к карандашу и бумаге, Ладошников удивительно наглядно, при помощи своих десяти пальцев, показал схему конструкции. - Михаил Михайлович, а что, если... - Мой голос стал даже сиплым от волнения. - А что, если превратить его в амфибию? Понимаете, для этого мы сделаем колеса полыми. А задний каток будет свободно повисать в воде. Как по-вашему, это возможно? - Вполне, Алеша. Молодец! Если вещь будет слишком тяжела, поставишь добавочные поплавки. - Замечательно! - воскликнул я. - Может быть, мы их используем как цистерны погружения? - Ого! Ты уже хочешь, чтобы амфибия плавала и под водой? - Да! Будем брать водяной балласт и погружаться. - С этим, Алеша, обожди... Не увлекайся. Таким образом, поставив некоторые пределы моей разыгравшейся фантазии, Ладошников одобрил идею амфибии. Я торжествовал, а посрамленный Ганьшин обещал взяться за расчет. В тот же вечер, придя домой, я раскрыл тетрадь, куда заносил заветные изречения и мысли, и записал: "Конструктор должен быть свободным" (Ладошников)". И поставил дату: "28 ноября 1915 года". 15 Минуло еще полторы или две недели. В багажном вагоне транссибирского экспресса моторы "Гермес" уже прибыли в Москву, два из них были отвезены на Ходынское поле в ангар-мастерскую Ладошникова... И наступил наконец знаменательный день первой пробежки самолета. Вообразите себе эту картину. Вообразите огромное багровое солнце, вставшее над ничем не огороженным, затянутым туманной изморозью аэродромом. Поставленный на лыжи, "Лад-1" уже выведен из ангара в поле. Его сужающиеся, непривычно длинные, легкие темно-зеленые крылья притянуты тросами к вбитым в землю костылям. Мотор уже гудит, работая вхолостую на разных режимах. Когда-то, свыше двух лет назад, я видел модель этого аэроплана в углу актового зала, где Ладошников защищал свой проект, однако теперь машина в натуре заново поразила меня. Здесь, на необозримом снежном поле, где, казалось бы, любое сооружение должно было затеряться, самолет Ладошникова все же производил сильное впечатление. Устойчивая, прочная тележка самолета была выше человеческого роста. Под корпусом, или, как мы говорим, фюзеляжем, свободно проходили люди. В те времена трудно было поверить, что этот огромный, мощный "Лад-1" может подняться на одном моторе. Но формы самолета были столь округленными, плавными, или, употребляя наше теперешнее выражение, обтекаемыми, что подчас чудилось, будто эта вещь создана самой природой. Ладошников впервые в истории авиации обратил внимание на обтекаемость всех очертаний самолета, что другие конструкторы стали делать только десять лет спустя. Не вдаваясь в дальнейшие подробности, скажу вам кратко: "Лад-1" был похож на современные скоростные монопланы. Сейчас вы, наверное, не нашли бы в нем ничего особенного. Но в этом-то и заключалась его необычайность. На аэродроме, разумеется, фигурировал Подрайский. Вместе с ним приехал инженер, американец мистер Вейл, доставивший в Москву моторы "Гермес". Это был рослый, начинающий толстеть, очень общительный, экспансивный человек. Подрайский представил ему меня и Ганьшина. Мистер Вейл с радостной улыбкой приподнял свою фетровую шляпу, открывая не слишком тщательно приглаженные ярко-рыжие волосы. Несмотря на зиму, с его круглого лица еще не сошли веснушки, придававшие мистеру Вейлу простодушный вид. Он без стеснения составлял фразы на ломаном русском языке. С Подрайским он успел уже коротко сойтись, прохаживался с ним под руку. Они направились было к Ладошникову, который, в короткой куртке, в сапогах, стоял возле самолета, глубоко нахлобучив меховую шапку, заложив руки за спину. Заметив подходивших, он насупился сильней. Подрайский остановился, придержал американца, посмотрел, подумал и повернул назад. Конечно, от Ладошникова в такую минуту вряд ли можно было ожидать любезностей. Приготовления закончены... Мотор принял форсировку, взвыл. "Лад-1" плавно сдвинулся с места, заскользил по снегу, все быстрее, быстрее... Вот опытный, осторожный летчик-испытатель сбрасывает скорость, закладывает вираж; самолет, слегка накреняясь, прочерчивает по снегу правильную красивую кривую. И вдруг тяжело оседает на одну лыжу, принявшую на вираже главную нагрузку. Летчик пытается выровнять, потом останавливает аэроплан. Мы все идем туда. Выясняется, что в амортизаторе лопнула пружина. Этим завершилась торжественная первая пробежка. И пошло... Сегодня не выдержал амортизатор, на следующий день порвались расчалки - их пришлось менять, усиливать; потом полетела шестерня, потом, после исправлений, выяснилось, что надо переделывать и соединительные муфты. Одним словом, происходила так называемая "доводка" самолета. Всякий раз пробежка оканчивалась поломкой. Всякий раз солдаты аэродромной команды тащили, волокли по полю в ангар многострадальную машину. Ладошников мрачнел. Примитивная, убогая мастерская, устроенная в этом ангаре, конечно, не могла служить технической базой для доводки самолета. Новые детали приходилось заказывать на стороне, на одном из московских заводов. Туда ездил конструктор "Лад-1", продвигал эти заказы, следил за отливкой, за обточкой, сам получал детали, вновь собирал тот или иной узел самолета, затем опять сопровождал свой аэроплан на взлетное поле. И опять во время пробежки что-нибудь ломалось. Меня поражало терпение Ладошникова. Он без конца исправлял и исправлял поломки, с невероятным упорством "доводил" конструкцию. А она продолжала ломаться. Потом, в дальнейшей своей жизни конструктора, я не раз таким же образом бился над машиной. Доводка - это архимучительное дело, это целая школа выдержки, терпения. Первые уроки этой школы я прошел тогда, наблюдая упорство Ладошникова. Он стал совсем молчалив. До нас дошел тревожный слух, что во время одной из пробежек летчик попытался наконец поднять машину в воздух и не смог. "Лад-1" не оторвался от земли. Верно ли это? Ни я, ни Ганьшин не решились спросить об этом у Ладошникова. А он ничего не сказал. Он продолжал работать, переделал киль, переменил пропеллер. 16 Подрайский с каждым днем, с каждой неделей остывал к самолету. Теперь его "коньком" была амфибия, небывалая бронированная боевая земноводная машина с десятиметровыми колесами. Ганьшин произвел предварительный расчет. Я изготовил чертежи. Прошло немного времени, и в лаборатории была выстроена модель амфибии - в одну десятую величины. Выкрашенная в защитный цвет, снабженная небольшим мотором, амфибия, пыхтя и громыхая, двигалась по комнатам, куда Подрайский допускал лишь немногих избранных. Из прочных толстых томов энциклопедического словаря мы устраивали заборы, дома, окопы. Машина легко брала эти преграды. По приказанию Подрайского в одной из комнат таинственной лаборатории была вделана в пол глубокая цинковая лохань, которую наполнили водой. Мы пускали амфибию туда; ватерлиния проходила чуть выше оси, герметичность была полной, машина легко ходила на плаву и сама выбиралась из воды. Затем наше произведение было упаковано в великолепный ящик красного дерева, и проникавший всюду, всесильный, всемогущий, вхожий чуть ли не в преисподнюю Бархатный Кот поехал в Петроград показывать изобретение царю. Кстати, на внутренней стороне крышки ящика красовалась бронзовая дощечка: "Амфибия Подрайского". Подрайский был действительно принят Николаем. Самодержец всероссийский, как ребенок, два часа играл в кабинете нашей самодвижущейся колесницей. Николай выворотил чуть ли не всю библиотеку, расставлял на ковре своды законов, устраивал всевозможные барьеры, затем перенес испытания на воду, в комнатный мраморный бассейн, веселился и хохотал. После этого визита на постройку амфибии был ассигнован, или, как выражался Подрайский, высочайше пожалован, миллион рублей. Миллион! Если бы вы слышали, с какой нежностью Бархатный Кот выговаривал это слово!.. У нас все было высчитано, вычерчено, можно строить. Но где? Таинственность прежде всего. Если нет таинственности, нет и эффекта, ореола вокруг дела. Таков, как вы знаете, был девиз Подрайского. И вот он опять неожиданно пропал. Деньги есть, счета оплачиваются, поставщики любезны, а Подрайский сгинул. Проходит день, другой, третий, четвертый - Подрайского нет. Наконец, по истечении шести дней, он появился - все такой же гладкий, розовый, все с такими же бархатными черными усами. - Что случилось? - спросил я. - Тссс... Ни звука... Идемте в кабинет. В кабинете я увидел странную картину. Один угол был буквально завален свернутыми в трубочку бумагами. Некоторые были расстелены на столе и на несгораемых шкафах. Оказалось, это были листы топографической карты-двухверстки издания Генерального штаба. Закрыв дверь на ключ, Подрайский объявил: - Нашел! - Что? - Нашел место для "Касатки"... - "Касатки"? Так иносказательно, по требованию Подрайского, мы именовали теперь нашу амфибию. "Касатка", как вы, наверное, знаете, - название одного подотряда китов. - Да! - подтвердил Подрайский. - Мы будем ее строить в дремучем лесу. Выяснилось, что Подрайский, которому давно уже некогда было проведать Ладошникова в его ангаре, целую неделю ездил по берегам близких к Москве рек, отыскивая места, абсолютно недосягаемые для посторонних глаз. На следующий день он повез меня и Ганьшина в облюбованное им местечко. Сначала мы ехали в автомобиле, потом в одной деревне пересели в розвальни. С немалыми трудами мы добрались до полянки в густом глухом лесу, расположенном на берегу Оки. - Будем строить здесь! - объявил Подрайский. Вскоре там уже работала рота саперов. Они снесли сотни деревьев, расширяя поляну. Были выкопаны невероятно сырые землянки и выстроены домики из сырых, обливающихся слезами сосновых бревен для саперно-инженерных войск, которым предназначалось сооружать амфибию. Участок обнесли колючей проволокой, через сто - двести шагов стояли часовые. - Когда-нибудь здесь будет город. Город Подрайск, - заявил однажды Бархатный Кот и вкусно чмокнул губами. Но мы назвали наш участок "Полянкой". У нас появился свой паровоз и два вагона, в которых мы совершали рейсы между "Полянкой" и Москвой. На железной дороге, в кратчайшем расстоянии от "Полянки", соорудили платформу, куда выгружались прибывающие материалы. На соседних станциях дежурили солдаты. Они входили в каждый пассажирский поезд и ставили всех пассажиров спиной к окнам, чтобы никто не видел ящиков на платформе. Словом, было сделано все, чтобы о необыкновенной, загадочной "Касатке" разузнали все, кому о ней не полагалось знать. Зато далеко вокруг "Полянки" сиял ореол тайны, вовсю пела и играла "Тона-Бенге". А Ладошников тем временем... 17 Впрочем, лучше всего будет, если я, с вашего разрешения, сразу опишу, что произошло однажды вечером в феврале 1916 года. Я сидел дома. Распахнулась дверь. - Машенька, ты? Прямо с улицы, в ботиках, в пальто, моя сестрица влетела ко мне в комнату. Я не ожидал ее увидеть в этот вечер у себя. Недавно выйдя замуж за художника Станислава Галицкого, своего однокурсника по Строгановскому училищу, она перестала баловать меня своими посещениями. Теперь из уважения к молодоженам я сам должен был посещать их семейный дом, поглощать там "питательные домашние обеды". Маша уселась на моей постели и едва переводила дух. Пристало ли замужней женщине вести себя так несолидно? - Что с тобой? - Я сейчас встретила Ладошникова. Он совершенно пьян. - Ладошников? Машенька, ты не ошиблась? - Он кого-то на улице побил. - Побил? Ну, значит, это не он. - Как же не он? Он же со мной разговаривал... Алеша, надо сейчас же идти его искать. Отдышавшись, Маша более или менее связно рассказала про свою встречу. Проходя по Неглинной, она увидела, что на тротуаре сгрудилась толпа. Хотела перейти на другую сторону, но вдруг заметила выдававшуюся над толпой голову Ладошникова в глубоко нахлобученной меховой шапке. Он что-то кричал. Конечно, моя сестрица, не раздумывая, бросилась к Ладошникову. Он держал за ворот какого-то господина с черными усиками, одетого в дорогую шубу. - Знаешь, Алеша, - говорила сестра, - этот человек показался мне в первый момент очень похожим на Подрайского. Такой же кругленький, холеный. А Ладошников кричал: "В землю вколочу! Нажился, мерзавец, на войне!" Я так и не поняла, с чего у них началось, но публика явно сочувствовала Ладошникову. Тут послышались полицейские свистки. Я взяла Ладошникова под руку и поскорее увела. - Куда? - Если бы я знала куда... Понимаешь, он послушно шел. И все рассуждал о том, какая у тебя, Алешка, чудесная сестра... - Это Ладошников так разговорился? - Да, идет, разглагольствует... Я вдруг поняла, что он дико пьян. Повела его к нам, он вырвался и ушел... - Как же ты упустила его? - Ну, знаешь... Попробуй удержи такого дядю. Я принялся быстро одеваться. Конечно, надо идти искать Ладошникова. Если он запил, то... Наверное, ему очень тяжело. - Алеша, я думаю... - нерешительно произнесла Маша. - Думаю, что тот слух был, возможно, правильным. Я кивнул. Мы с Машей легко понимали друг друга, у меня не было секретов от сестры. Но неужели Ладошников отчаялся, сдался? И куда же он пошел? Где его искать? Не теряя времени, я отправился к Сергею. 18 Сергей, к счастью, оказался дома. Однако известие о пьяном Ладошникове не произвело на него особенного впечатления. - Во-первых, мы с тобой ему не няньки, - сказал Ганьшин. - А во-вторых, ничего с ним не случится. Он и раньше запивал... И что же - обходилось... - Как запивал? Когда? - Разве ты не знаешь? У него это чуть ли не с шестнадцати лет... Тут, брат, целая история. Отвечая на мои нетерпеливые расспросы, Ганьшин поведал мне примерно следующее. Ладошников рос болезненным, хилым. Неумная мать нередко причитала над ним, вбила ему в голову, что он "захудаленький", "несчастненький". Его отчим - портной на московской окраине - не любил ребенка. Так Михаил Ладошников и стал угрюмым, диковатым и, несмотря на бесспорную одаренность, скованным всегдашним сомнением в своих силах. Однажды - кажется, в день окончания реального училища - его напоили водкой. И вдруг он заорал на отчима, замахнулся на него кулаком и, едва веря себе, увидел, что тот попятился, испугался, побледнел. Потом было тягостное пробуждение. Ладошников еще больше замкнулся, помрачнел. Однако с тех пор он стал время от времени прикладываться к горькому вину. Он пил не часто, но помногу - запивал. Лишь спустя многие годы, общение с Николаем Егоровичем Жуковским, работа над проектом "Лад-1", казалось бы, почти исцелили Ладошникова. И вот он снова сорвался. - Мы должны его найти, - заявил я. - Было бы подлостью оставить его в такой момент. И я выложил разные мои мысли и предположения о том, что стряслось с Ладошниковым. Ганьшин слушал, покуривая трубку. Потом сказал: - На днях я снова пересчитал его вещь. Расчет верен. Самолет должен взлететь. Я вижу лишь одну причину неудачи... - Ну, ну, не томи... Какую? - Мотор... - Что мотор? - Полагаю, что мотор не развивает мощности, указанной в прейскуранте фирмы. - Ну, Ганьшин, это ты хватил... Что ты? Это же Америка! - А что Америка? Там мало "бархатных котов", что ли? Я призадумался. Ныне этому трудно поверить, но тогда, в 1916 году, американские моторы "Гермес" были действительно приняты нами без проверки мощности, на веру. Считалось так: если в прейскуранте фирмы указано "250 сил", значит, это свято. Разумеется, мы погоняли мотор "Гермес", я собственноручно разобрал и собрал один экземпляр, повозился с ним, удовлетворяя свою любознательность конструктора. Более детальным изучением мотора на испытательном станке, который имелся в лаборатории Николая Егоровича Жуковского, мне тогда некогда было заняться. Я отложил это на будущее. В те дни меня, как вам известно, целиком захватило колесо. - Черт возьми, - воскликнул я, - неужели впрямь?.. - Убежден, - сказал Ганьшин. - Убежден, что "Гермес" недотягивает... И в этом вся загвоздка. Завтра же надо проверить его мощность. - Так пойдем же! Скорей пойдем искать Ладошникова! Ворча, Ганьшин все-таки оделся, и мы вышли. 19 Не буду перечислять всех мест, где мы побывали, отыскивая Ладошникова. Его следы были обнаружены на квартире Пантелеймона Гусина - изобретателя аэросаней, с которым Ладошников был дружен. Конструктор самолета "Лад-1" забрел туда после встречи с Машей, не застал Гусина и опять канул в ночную Москву. Наконец часа в два или в три ночи мы, адски измученные, все-таки нашли его в ночной извозчичьей чайной, где-то на одной из Тверских-Ямских, близ Брестского вокзала. Мне запомнился туман, застивший там все. Каждый раз, когда в чайной открывалась дверь, туда врывались клубы морозного пара. Электрические лампочки светились сквозь туман большими расплывчатыми пятнами. Замерзшие, усталые, мы с Ганьшиным буквально плюхнулись на стулья возле столика Ладошникова. А он не удивился, ничего не сказал. Словно так и полагалось, чтобы в третьем часу ночи, чуть ли не под утро, сюда ввалились мы. В его лице, необычно бледном, не было, казалось, и следов мрачности, угрюмости. Он даже выглядел веселым. Рядом с Ладошниковым сидели два извозчика в синих поддевках. Наш приход, как видно, оборвал оживленную беседу. В чайной вкусно пахло жаренной на сале колбасой. Проголодавшись, я потягивал носом. Пахло и водкой. Тогда, на время войны, продажа водки была запрещена. Здесь, а также в заведениях вроде этого, ее наливали в белые фаянсовые чайники, предназначенные для кипятка. В маленьких чайничках, которые всегда для порядка подавались вместе с большими, был заварен чай. Ладошников заглянул в большой чайник и крикнул в туман, чтобы нам принесли стаканы. Ганьшин усердно протирал очки. Ему не терпелось начать разговор. Он уже позабыл, как ворчал, когда я тянул его на мороз, на поиски. Постепенно войдя в азарт, он еще дорогой предвкушал, как огорошит Ладошникова, обрадует его. Сейчас Ганьшин улыбался и близоруко щурился. Ладошников придвинул ему чайник. Ганьшин сказал: - Слушай! Я, кажется, нашел причину, из-за которой твой аэроплан... Ладошников вскинул голову, нахмурился. У него вырвался запрещающий жест. Он простер руку или, верней, пятерню, широкую в кости, грубоватую, с почерневшими от металлической пыли и смазки подушечками пальцев, пятерню конструктора и мастерового, которая когда-то поразила меня. - Брось! - прокричал он. - Погоди! Ты думал о том, что никто не проверял мощность мотора? Но Ладошников явно не воспринял этих слов. Он шлепнул ладонью по мокрой клеенке, как бы пресекая этим всякие разговоры об аэроплане. Ганьшин все же не сразу унялся. Мне пришлось охлаждать его пыл. Ладошников налил всем водки. Мы выпили. Потом пили еще. Закусывали горячей колбасой со сковородки. Стало жарко. Захотелось спать. Мне уже нравился и туман, плавающий в чайной, и то, что свет лампочек совсем расплывался в глазах. Ганьшина, беднягу, тоже порядком развезло, но он опять заговорил о том же... Сквозь приятную дрему я слышал: "мотор "Гермес", "прейскурант", "заявленная мощность..." Потом у Ганьшина стал заплетаться язык... Эта встреча завершилась неожиданно. Ладошников впоследствии всегда хохотал, вспоминая ту ночь. Он уверял, что протрезвел именно в тот момент, когда нас окончательно сморило. Поняв наконец, о чем толковал ему Ганьшин, он уже не мог добиться от нас ничего путного. Оба друга, которые примчались, чтобы спасти Ладошникова, уже, как говорится, не вязали лыка. Пришлось Ладошникову везти нас на извозчике к себе. 20 Предположения Ганьшина оказались верными. Фирма "Гермес" действительно несколько завысила в рекламных прейскурантах мощность своего авиамотора. Выражаясь нашим профессиональным языком, "Гермес" недобирал до заявленных данных десять - двенадцать процентов. Все это мы выяснили в аэродинамической лаборатории Московского Высшего технического училища. Вся лаборатория, как я, кажется, уже упоминал, занимала одну большую комнату, выделенную правлением училища. Участники студенческого воздухоплавательного кружка сами смастерили все приборы. В одном углу высилась так называемая ротативная машина, несколько похожая с виду на гимнастические "гигантские шаги", служившая для исследования воздушных винтов - пропеллеров. Эту машину изобрел и построил один из учеников Жуковского, замечательный конструктор самолетов Савин, к сожалению умерший молодым. Там же, в этой комнате, находились две аэродинамические трубы: одна круглая, диаметром в метр, другая прямоугольная, или, как ее называли, плоская, - сколоченные из обыкновенных досок. В свое время Ладошников (разумеется, под началом Николая Егоровича) спроектировал эти трубы, а затем, вооруженный инструментами слесаря и плотника, сам с двумя-тремя товарищами их соорудил. Кажется, я вам уже говорил, что характерной чертой Ладошникова было пристрастие к опытам, к экспериментированию. Он, например, из года в год с удивительной настойчивостью занимался исследованием полета мух и стрекоз, создав для этой цели собственную миниатюрную аппаратуру. Поначалу эти его опыты вызвали ряд шуток, кто-то из товарищей прозвал его повелителем мух, но... Если вы хорошо представляете себе Ладошвикова, то легко поймете, что подтрунивать над собой он никому не позволял. Он очень серьезно относился ко всему, что делал. В аэродинамических трубах он множество раз продувал модель своего "Лад-1". Приникая к стеклу, вставленному в стенку трубы, Ладошников часами следил, как ведет себя модель в набегающем воздушном потоке. Однако такого рода наблюдения не удовлетворяли Ладошникова. Ему же, необыкновенному конструктору, принадлежала одна выдумка, которая поныне применяется во всех аэродинамических лабораториях мира. Он стал обклеивать крылья, фюзеляж и хвостовое оперение продуваемой модели шелковинками, то есть тончайшими нитями некрученого шелка, которые делали как бы видимыми потоки воздуха, всяческие завихрения, срывы струй, показывали картину обтекания. Таким образом, обтекаемость всех форм самолета, чем Ладошников как бы предвосхитил будущее авиации, была не только изумительной догадкой конструктора, но и... Нет, скажем лучше так: была изумительной догадкой, возникшей на основе упорного, последовательного, долгого труда. Однако мы немного отвлеклись. В большой и вместе с тем невероятно тесной комнате, где расположилась лаборатория Жуковского, приютился и станок для испытания авиационных моторов. Станок мы тоже соорудили сами в мастерских училища. Скромная, недорогая, далеко не совершенная аппаратура в нашем уголке моторов была, однако, достаточно точной. Там, в лаборатории, уже в те времена возникла целая школа искусства испытания и измерения. Три студента - ныне серьезные деятели авиации - посвятили себя, и, как выяснилось, на всю жизнь, тому, что казалось всем нам чем-то малозначительным, малоинтересным, - аппаратуре лаборатории, испытательным и измерительным приборам. И вот эти приборы показали, что "Гермес" "недобирает". Ганьшин не мог себе простить, что доверился каталогу фирмы. Он, который ничего не брал на веру, вдруг так влип! Ладошников отмалчивался. Что же сказать? Ругайся не ругайся, а мощность мотора этим не поднимешь... А вдруг? Я всегда, во всех каверзах, надеюсь до последнего момента на некое "вдруг"... - Вдруг мы до чего-то не додумались, - говорил я. - Скажем, определенный состав горючей смеси... Или какой-то способ форсировки... Вызовем представителя фирмы. Ведь американец лучше нас знает свой мотор... И вдруг!.. Это же известная американская фирма... - Да, теперь-то нам она известна, - съязвил Ганьшин. - А разве мы в конце концов не сможем заставить ее исполнить договор? Привлечем Подрайского... Надо, кстати, поскорее ему обо всем сообщить. Я готов был тотчас же помчаться к месту службы, в таинственный особняк на Малой Никитской, но услышал громкий смех Ладошникова. Такова была его особенность. Он редко принимал участие в наших разговорах, но умел неожиданно расхохотаться и вставить резкое меткое словцо. - Беги за сочувствием, Бережков, - проговорил он. - Имей только в виду, что Бархатный Кот сам никого никогда не надувал. И, наверное, не представляет себе, что это такое. Выдержит ли его нежная душа? 21 Нежная душа Подрайского выдержала. Впрочем, сперва он встревожился. - А "Касатка"? "Касатку" он все-таки сдвинет? Да, путь к сердцу Подрайского пролегал лишь через фантастическую земноводную машину - все было поставлено на эту карту... - Сдвинет, конечно, - уверил он себя. - А на крайний случай у меня есть на примете нечто... Но пока тссс... И он не сказал мне больше ни слова об этом таинственном "нечто". Его глазки вдруг сощурились, и на круглой розовой физиономии выразилось нескрываемое удовольствие. Я с изумлением наблюдал эту метаморфозу. - Вообще говоря, все это очень хорошо! - продолжал он. - Что хорошо? Подрайский наклонился ко мне и, словно сообщая величайшую тайну, прошептал: - То, что я еще не заплатил денег фирме "Гермес". Откинувшись, он посмотрел на меня с видом человека, окончательно уверовавшего в собственный гений. Я все же решился напомнить: - А как же "Лад-1"? Но Бархатный Кот словно не слышал. - Попрошу вас, Алексей Николаевич, завтра снова произвести испытание "Гермеса". Я привезу мистера Вейла. - Обязательно привезите его. Возможно, он нам что-нибудь укажет. Какой-нибудь секрет или каприз мотора, чего сами мы не раскусили. - Возможно, возможно, - промурлыкал Подрайский. 22 Американец явился в наилучшем, казалось бы, расположении духа. Его, видимо, ничуть не смутила претензия к произведению фирмы "Гермес". Войдя в лабораторию, он - ярко-рыжий, с веснушками на широком носу, в расстегнутом пиджаке, под которым обрисовывался животик, - с нескрываемым любопытством огляделся и приветствовал нас громким добродушным возгласом. Ладошников, насупившись, едва ему кивнул. Мы с Ганьшиным поклонились тоже весьма сдержанно. Невзирая на такой прием, мистер Вейл без малейшего смущения стал осматривать лабораторию, подошел к ротативной машине, выразил свое одобрение, покровительственно похлопал рукой по деревянной обшивке круглой аэродинамической трубы, направился к станку для испытания моторов, возле которого уже стояли все четыре авиадвигателя "Гермес", пригляделся к щитку измерительных приборов и опять одобрил: - О, русски прибор! Хорошо... Очень хорошо! Подрайский, следя за Вейлом, любезно давал ему некоторые объяснения, хотя не имел на это никаких полномочий. Мы молча наблюдали. Вчуже посмотреть - перед нами были два добродушных, милейших человека. Наверное, и я принял бы за чистую монету их приятные улыбки, если бы не знал подоплеки. Укрепив на станке мотор, мы приступили к испытанию. Все показатели, как и в прежние разы, оказались меньше того, что фирма обещала в прейскуранте. Этот прейскурант, отпечатанный на плотной глянцевитой бумаге, неожиданно оказался в руках у Подрайского. Мне всегда чудилось, что такие предметы он достает, как фокусник, из рукава или попросту из воздуха. Чарующая улыбка играла на его физиономии. - Вот-с, - произнес он, предъявляя прейскурант. - Не то-с... Рыжий американец рассмеялся. Очевидно, у него был наготове неотразимый ответный ход. Протянув руку к панели, где были расположены измерительные аппараты, он проговорил: - Русски прибор! И замотал головой, показывая, что он, представитель американской фирмы, не может доверять нашей установке. Пожалуй, только в ту минуту я понял, почему вся его манера вызывала во мне смутную неприязнь. В его непринужденности сквозило явное пренебрежение. Американец продолжал: - О, этот прибор не для серьезный разговор! Улыбка Подрайского стала несколько искусственной. Неужели и его задел тон американца? Нет, Подрайский остался Подрайским. Он был действительно взволнован, но лишь попыткой Вейла расстроить его хитросплетения. Но Бархатный Кот не успел ничего вымолвить. Ладошников шагнул к американцу и, глядя на него в упор, отчетливо спросил по-английски: - Больше ничего вы не имеете сказать? Высокий - на голову выше толстяка американца, - сильный, костлявый, Ладошников был грозен. Конструктор аэроплана, он требовал ответа от фирмы, которая, вопреки своим обязательствам, так и не представила мотора обусловленной мощности. Вейл опешил перед этим натиском. Может быть, он испугался: как бы этот русский верзила не ударил? Однако, ничего больше не промолвив, Ладошников круто повернулся и пошел из лаборатории. Вейл кинулся ему вдогонку. Американец мигом сообразил, что в интересах фирмы - поскорее поладить миром. Ссора с клиентами? Скандал? Ни в коем случае! Мы увидели, как Вейл, живо жестикулируя и рассыпаясь в извинениях, влек Ладошникова обратно в лабораторию. При этом американец чуть ли не обнимал Ладошникова, от чего тот энергично уклонялся. Мешая русские и английские слова, Вейл говорил: - Мистер Ладошников, пожалуйста, садитесь... Я вас понимаю... Понимаю как конструктор... Все сделаю для вас, мистер Ладошников... Конечно, отклонения в мощности на несколько процентов в ту и в другую сторону вполне возможны... - К сожалению, у вас отклонения только в одну сторону, - буркнул Ладошников. - Мы подберем для вас... Даю вам слово, мистер Ладошников... Если хотите, мы сегодня же напишем нашей фирме... Тут прозвучал голос Подрайского - он, конечно, не упустил момента: - Да, да, напишем... Обязательно напишем. Поймав Вейла на слове, вцепившись всеми коготками в его неосторожно вырвавшееся обещание послать фирме письмо, Подрайский мгновенно расцвел. Мурлыкая, чуть ли не напевая, он взял Вейла под ручку и, мило попрощавшись с нами, подмигнув нам, увел американца. Мы остались втроем в лаборатории. Чего же мы добились? Американец не показал нам никакого секрета, ничего не открыл. На станке все еще стоял мотор "Гермес", совершенно новенький, блещущий алюминием и сталью. Ни одна струйка масла не выбивалась из клапанов, не стекала по серебристому корпусу. Конечно, что ни говори, это отличная вещь. Лишь высокого развития индустрия могла выпускать такие машины. В американском моторе не было никакой поражающей оригинальной идеи - конструктор использовал и скомпоновал то, что уже было достигнуто моторостроением в разных странах, - но козырем фирмы, несомненно, была технология массового производства. Как вы знаете, американцы еще прихвастнули, преувеличили достоинства своего мотора и подвели этим нас, но... Но где же нам взять другой? Где найти более мощный двигатель? У нас, в России, авиационные моторы не производились... Значит, надо уповать все на ту же фирму "Гермес". Ну, рассмотрим лучший случай. Мистер Вейл напишет своей фирме, письмо пойдет через океан, нам отгрузят из Америки новые моторы, которые опять направятся морем в Россию, морем, где рыщут немецкие подводные лодки. Предположим, что прибудут моторы повышенной мощности (что весьма сомнительно). Но когда мы их получим? Через полгода, вряд ли раньше. Неужели ждать? Неужели ничего нельзя поделать? Я понимал, что ни на какое "вдруг" уже нечего рассчитывать. И все-таки... Все-таки думалось: а вдруг?! 23 Расскажу еще об одной встрече с Ладошниковым. Ганьшин к тому времени жил уже отдельно от него, снимал для себя комнату. Надо вам сказать, что каждое утро по пути на службу я заходил к Ганьшину пить кофе. Это были наши так называемые кофейные утра. Став сотрудниками лаборатории, мы считались "богачами" и частенько обходились без дешевой студенческой столовки. Ганьшин умел очень вкусно варить кофе. К столу подавались какие-то замечательные булочки, только что из пекарни, еще теплые, с поджаристой, хрустящей корочкой. Мы пили кофе и разговаривали о математике, механике, аэродинамике. Как всегда, в моей голове бродили десятки технических фантазий, которые я с воодушевлением излагал Ганьшину, а он преспокойно рассматривал их в свете безжалостных законов физики. В то же время мы не прочь были развлечься. Как-то я притащил из таинственного особняка стеклянную трубку длиной в метр и диаметром приблизительно в мизинец. Эта трубка стала нашим охотничьим снарядом. Из бумаги делался небольшой фунтик, склеенный слюной. К его острию прикреплялось стальное писчее перо. Затем этот фунтик вкладывался в трубочку и кто-нибудь из нас - главный конструктор или начальник расчетного бюро - изо всей силы дул. Фунтик расправлялся, скользил, плотно прилегая к стенкам, и затем, согласно законам аэродинамики, вылетал в виде страшной смертоубийственной стрелы. Вороны были нашей излюбленной мишенью - их немало полегло у окон Ганьшина. Нам очень хотелось убить воробья, мы по очереди целились и выпускали стрелы, но ни одного не удалось ухлопать. Это называлось утренней охотой. И вот в одно из таких утр к Ганьшину кто-то постучался. В охотничьем азарте я не расслышал стука. Помнится, я стоял на табурете у раскрытой форточки и прицеливался из трубки. Ганьшин дернул меня за ногу. В дверях стоял Ладошников. Стараясь не выказать смущения, я лихо продемонстрировал Ладошникову нашу охотничью трубку, показал склеенный из бумаги фунтик, предложил полюбоваться моей меткостью. И вдруг встретил странный взгляд Ладошникова. Он смотрел из-под нависших лохматых бровей холодно, отчужденно, зло. Меня пронял, ожег этот взгляд. В самом деле, где-