баясь, что-то крикнул мне. По движению губ я видел, что это было одно какое-то слово, но не разобрал его в гуле мотора. Мне, однако, почудилось, - впоследствии я тут не ручался за точность, - почудилось, что он крикнул: - Контакт! И я, уже опять повернувшись к ветровому стеклу, глядя на быстро набегающую снежную дорогу, во всю глотку проорал в ответ: - Контакт! Ганьшин подозрительно покосился на меня, но ничего не проговорил. 22 Замолчав, рассказчик встал, подошел к окну и некоторое время вглядывался в ночную Москву, в мерцание ее редких в этот час огней. Затем Бережков резко повернулся и сказал: - Попробую воскресить настроение тех минут... ...Впереди, за ветровым стеклом, - все снег и снег. От бесконечного белого блеска порой набегает слеза. Давно наш бородач сошел в каком-то большом селе. Член Реввоенсовета вместе с ним побывал в исполкоме и вернулся в сани. Мы несемся и несемся по Серпуховскому шоссе, по накатанной санной дороге. Иногда глаз отдыхает на мелькающих избах, дымках, на далекой темнеющей полосе леса, который вдруг, не успеешь оглянуться, уже встал по обочинам, навис лапами хвои или голыми сучьями над быстро скользящими санями. А потом снова простор, наш особенный русский снежный простор с легкими тенями заметенных оврагов и речек, с чуть чернеющей в стороне деревушкой. Внимательно смотришь вперед, управляешь санями, слушаешь мотор, ощущаешь биение винта, привычно на глаз определяешь скорость и лишь в какие-то редкие моменты, окидывая взглядом даль, вдруг сознаешь: это она, Россия. Показались фабричные трубы Серпухова - мы, следовательно, уже покрыли свыше ста километров расстояния от Москвы. Ай да саночки! Не подвели! По сторонам появились домики, я снизил скорость, сани на тихом ходу покатили вдоль широкой улицы, в которую влилось шоссе. Сбоку тянулись железнодорожные пути, виднелись составы красных товарных вагонов. Вот и надписи: "Вход на платформу", "Кипяток", еще дореволюционные, с твердыми знаками; вот и каменное массивное здание вокзала. Оно украшено гирляндами хвои, на красных полотнищах начертаны приветы недавно исполнившейся второй годовщине великой революции и призыв разгромить Деникина. С большого портрета смотрит Ленин. В этот час здесь, видимо, грузилась на колеса какая-то воинская часть. На вокзальной площади расположились подводы, снарядные двуколки, пушки, походные кухни... Молодой боец, устроившись на тюках прессованного сена, с жаром играл на гармошке. Внизу, вероятно, плясали, но спины красноармейцев, папахи и буденовки заслоняли от нас пляску. Лица поворачиваются к нам на звук мотора, даже гармонист, кажется, замирает в неподвижности, воззрившись на рокочущие невиданные сани. Мы с Ганьшиным мгновенно приосаниваемся. Тут нам и пронестись бы, оставив за собой лишь взвихренную пыль! Но вместо этого приходится со всей силой нажимать на тормоза. Черт возьми, проедем ли мы здесь? К счастью, член Реввоенсовета, коснувшись рукой моего плеча, показывает на боковую улицу. Следуя его указаниям, я вывел сани почти на окраину и по его знаку затормозил у приметного белого каменного особняка. За оградой стояло на привязи несколько оседланных коней. Велев нам подождать, он пошел в дом. Изувеченный, но честно послуживший нам пропеллер продолжал крутиться. Я чувствовал, как дрожит машина, эта дрожь передавалась и мне. Как хорошо все получилось! Мы не посрамили "Компаса". В немыслимо трудном положении я все же нашел выход, сумел доставить члена Реввоенсовета сюда, к штабу. Я не ощущал абсолютно никакой усталости; хотелось получить еще задание, мчаться дальше. Но нам было велено ждать. Приоткрыв дверцу, я поглядел вокруг. Позади, за два-три квартала от нас, пересекая улицу, где мы остановились, двигались ряды красноармейцев. Они держали равнение, за спинами блестели винтовки, над головами проплыл огненный шелк знамени. Чувствовалось, что они шагали под песню, но в гуле мотора нельзя было ее расслышать. Внезапно Ганьшин схватил меня за руку. К нам подходил наш пассажир, приветливый, улыбающийся. - А что, товарищи, - спросил он, - нельзя ли продолжить нашу поездку до Тулы? - До Тулы? Хоть сейчас! - Отлично... Сначала подкрепитесь, пообедайте... Будьте готовы через два часа... В сопровождении вестового, который был прислан, чтобы указывать нам дорогу, мы подъехали к другому дому, завели сани во двор и там дали наконец передохнуть мотору. Тут подоспел на мотоциклетке Федя. Закутав мотор одеялами и всякой ветошью, мы отправились в дом перекусить. Нам подали грандиознейший обед: мясные щи и огромные порции прекраснейшей гречневой каши. На сладкое был настоящий чай с настоящим сахаром. Переволновавшиеся, не спавшие ночь, мы втроем забрались после обеда на огромную русскую печь и моментально уснули. В назначенный срок нас разбудили и скомандовали: "По коням!" Веселые и бодрые, мы принялись запускать мотор, но не тут-то было. Как выдолбленная тыква абсолютно лишена способности произвести хоть единый выхлоп, так и наш мотор, сколько мы его ни крутили, не давал ни одной вспышки. Открыли карбюратор. Оказалось, что туда не поступает горючее. Для запуска у нас был прилажен отдельный бачок с эфиром. Открыли этот бак, отвинтив гайки, трубы, проделывая все это голыми руками на морозе. Из бачка не течет. Выяснилось, что эфир (как известно, очень жадно поглощающий влагу) напитался водой, которая осела на дно эфирного бачка и там замерзла, наглухо закупорив трубку. Так как эфир нельзя греть огнем, то мы кипятили воду и тряпками, намоченными в кипятке, отогревали бачок. Кипяток моментально стыл, мы совершенно заледенели, руки сковало морозом. Член Реввоенсовета несколько раз подходил к саням и молча смотрел, как мы хлопотали около мотора. Наконец он потерял терпение, сказал, что поедет в Тулу на паровозе. Для нас это был жуткий конфуз. Однако он дружески попрощался с нами, не намекнув мне ни единым словом на мою провинность, из-за которой он вспылил в пути. Он уехал, а мы еще долго возились с тряпками и кипятком, лелея блаженную надежду, что мотор наконец оживет. Но все было тщетно. Когда стемнело, я завел мотоциклетку, Федя уселся на заднее седло, и мы понеслись в Москву, чтобы прислать на выручку другие сани. 23 Через некоторое время мы выпустили вторую, усовершенствованную партию аэросаней (на этот раз с работающими тормозами) и с торжеством передали десять машин Красной Армии. Экипажи этой первой боевой эскадрильи аэросаней были сформированы из команд бронеавтомобилей. Это был народ, побывавший на фронте. По нашему мнению, все они отчаянно придирались к саням. Командира этой группы, молодого рабочего, украинца, у нас так и прозвали "Смерть Бережкову". Новые хозяева ходили вокруг машин, запускали моторы, выверяли механизмы, испытывали сани на ходу, иной раз застревали в сугробах или опрокидывались на крутом вираже и тогда костили нас на чем свет стоит за недостатки конструкции. Вскоре на подмосковной станции Перово мы провожали этот отряд, отправлявшийся на фронт, и помогали грузить аэросани на платформы, прицепленные к бронепоезду. Командир, прозванный "Смерть Бережкову", расцеловал на прощанье меня, Бережкова. - Спасибо, - сказал он. - Будем вам писать. И когда-нибудь, наверное, еще свидимся. Такое "спасибо" вознаграждает за все. Позади столько трудов, рабочих будней, мелких изматывающих неполадок, всяких споров, заседаний, ссор, курьезов, неприятностей, всего, что изо дня в день составляет жизнь конструктора, занимающегося "доводкой" машины, этой нескончаемой "доводкой", которую иногда хочется проклясть, и вот... Мы стоим на перроне, отправляем наши сани. Гудок паровоза. Медленно трогается бронепоезд, направляющийся на фронт, проходят тяжелые бронеплощадки, изготовленные на московском заводе "Серп и молот", из люков выглядывают стволы орудий, затем проплывают открытые платформы с нашими аэросанями, на которых уже укреплены пулеметы, обернутые сейчас брезентом, и тускло сверкает в свете зимнего солнца медная обшивка на пропеллерах. Блестит и вороненая сталь штыков на винтовках у часовых - они сидят и стоят на платформах в тяжелых бараньих тулупах, в валенках и теплых шапках. Поезд развивает скорость, мелькает хвостовой вагон, последняя теплушка, с тормозной площадки на нас смотрит молодой командир отряда. Он снимает ушанку и на прощанье машет ею нам. Еще некоторое время видны его темные вьющиеся волосы, улыбка, тяжеловатый подбородок, потом все сливается, все поглощает даль... "Когда-нибудь, наверное, еще свидимся", - сказал он мне. И, знаете ли, так оно и вышло. Бывают же такие замечательные совпадения, замечательные встречи. Мы снова встретились шесть, - нет, виноват! - семь лет спустя при необыкновенных обстоятельствах, когда я... Но, впрочем, об этом у нас будет речь в надлежащем месте. 24 За окном светало. - Третий рассвет, - сказал Бережков. В комнате все понимали, что означали эти слова: "третий рассвет". Мотор Бережкова был уже двое суток в работе, нес и нес без единой остановки советский самолет по огромному замкнутому кругу. "Беседчик" ждал, не скажет ли Бережков еще что-нибудь о перелете, - об этом так хотелось услышать!.. Самого Бережкова то и дело подмывало перейти на эту тему, но он и теперь сделал отстраняющий жест, опять "выключился", по его выражению. - На чем мы остановились? - спросил он. - Вы не закончили о "Компасе". - О, "Компас" поработал не зря. Я уже вам говорил, как мы провожали со станции Перово первый отряд аэросаней. Этот отряд не раз отличался в боях. Наши войска гнали разбитую белую армию все дальше на юг, к Черному морю. Экипажи аэросаней пересели опять на броневики. А наши славные аэросани, вся первая партия, прибыли для ремонта к нам в Москву. Некоторые были расщеплены, пробиты осколками и пулями. В 1920 году мы выпустили еще две серии по тридцать штук, но в боях этого года аэросани больше не участвовали. Война с Польшей, взятие белопольской армией Киева, затем наше контрнаступление, волнующие дни похода на Варшаву - все это было летом. Далее, тоже еще до зимы, последовал героический прорыв укреплений Перекопа, за которым отсиживался Врангель. Как вы знаете, разгромом Врангеля окончилась гражданская война. Однако несколько месяцев спустя, в марте 1921 года, вспыхнул контрреволюционный мятеж в Кронштадте. В историческом штурме Кронштадта приняла участие колонна аэросаней, выпущенных "Компасом". Вы найдете в Центральном архиве Красной Армии приказ военного командования, отмечающий роль аэросаней в кронштадтской операции. Мы, группа работников "Компаса", тоже побывали там, на льду Финского залива. С вашего разрешения, я расскажу об этом. Помню, как сейчас, весенний мартовский денек, когда во дворе мастерских "Компаса" ко мне подбежал Федя и, запыхавшись, волнуясь, проговорил: - Алексей Николаевич, мы едем! - Куда? - В Петроград. На штурм Кронштадта. - С чего ты взял? - Пойдемте. К нам приехал комиссар бронесил республики. Он ищет вас. - Ну... А почему ты вздумал о Кронштадте? - Потому что он спросил, пройдут ли аэросани по такому снегу до Петрограда. И я сразу догадался. - До Петрограда? В Москве стояла оттепель. Глубокий еще снег всюду осел. На корпусах аэросаней, облупленных и поцарапанных, которые без моторов и пропеллеров находились тут, во дворе, под навесом, ожидая ремонта, блестела влага. Опилки, грудами лежавшие у циркульной пилы, отволгли, потемнели. Небо было сплошь затянуто низкой, ровной облачностью. В таких днях есть своя прелесть. Я люблю этот запах талого снега, весны. Но как отправиться по такой оттепели в пробег до Петрограда? А что, если по пути, на Валдайской возвышенности, на ее грядах, уже вовсе сошел снег? Федя нетерпеливо ждал, что я скажу. Он был уже не тем пятнадцатилетним парнишкой в огромных, не по ноге, солдатских бутсах, в стеганной на вате, тоже великоватой для него буденовке, каким в нашей "Тысяче и одной ночи" впервые появился перед вами. Носик, конечно, был по-прежнему коротковат, что, однако, не мешало нашему юному... Федя, не буду! Клянусь, о сердечных тайнах не скажу ни слова! Можно продолжать? На ногах, как и тогда, были обмотки, черные армейские обмотки, но уже новые, не те. Если не ошибаюсь, Федю немного обмундировали на курсах всевобуча - всеобщего военного обучения, куда он одно время ходил по вечерам вместе с группой молодежи "Компаса" и, кстати сказать, отличился там как пулеметчик. Ботинки, кепка, гимнастерка - все на нем было ладно пригнано. Он и теперь выбежал во двор в этой защитного цвета гимнастерке, слинявшей в стирках, выбежал прямо с работы, не застегнув ворота. Разговаривая со мной, он зачерпнул пятерней снегу и сырых опилок и, по свойственной ему привычке к чистоте, стал оттирать замасленные руки. Я смотрел, как с его рук падал сразу потемневший мокрый снег. - По такому снегу? - сказал я. - Боюсь, что не пробьемся. - Как же так, Алексей Николаевич? - Попытаться можно. - Пойдемте же! - воскликнул Федя. - Пойдемте к комиссару. Но комиссар уже сам появился во дворе, уже шел к нам. Я поспешил ему навстречу. 25 Знаете, кто это был? Родионов. Дмитрий Иванович Родионов, которого впоследствии все мы знали как командующего авиацией, начальника Военно-Воздушных Сил страны. Тогда, в 1921 году, он был политическим комиссаром бронесил республики. В тот день я его увидел впервые. Помню, еще издали что-то поразило меня в этом человеке. Что же именно? Попробую дать себе отчет. Лицо? Да, пожалуй, и лицо - чисто выбритое, с каким-то особым выражением собранности, сдержанности в складе губ, покрытое ровным красноватым загаром. Лишь позже я узнал, что он провел зиму под солнцем Средней Азии и, будучи членом Революционного военного совета Туркестанского фронта, воевал там с басмачами. На вид ему было приблизительно лет тридцать. Впрочем, еще до того, как я разглядел в подробностях лицо, внимание привлек весь его облик, удивительная прямизна стана, в чем, однако, не чувствовалось никакой нарочитости или напряжения, четкость походки и такая же четкость, строгость воинской формы. Звезда ярко выделялась на его буденовке. На груди, на серой шинели, стянутой в талии ремнем, проходили наискось, с одного борта на другой, три широких темных галуна, которые служили и застежками. Помните ли вы такую форму? Вы можете ее увидеть на некоторых известных портретах Михаила Васильевича Фрунзе, который тоже носил подобную шинель с косыми галунами. Всем своим видом приехавший к нам комиссар, казалось, подчеркивал: воинский долг есть воинский долг, дисциплина есть дисциплина. Рядом с ним шли два-три работника наших мастерских. - Здравствуйте, - сказал он, обращаясь ко мне. - Вы товарищ Бережков? - Да, я. Он достал из внутреннего кармана шинели бумажник, вынул небольшую твердую книжечку - удостоверение - и протянул мне. В развороте книжечки я увидел заверенную, как полагается, круглой печатью фотографию, на которой он выглядел еще моложе, и впервые прочел его фамилию. Упомяну еще одну подробность. В бумажнике, который он держал раскрытым, я заметил какой-то красный билет и невольно разобрал строку жирного шрифта: "Решающий голос". В тот момент я ни о чем не догадался и только в дальнейшем, пожалуй, уже под Кронштадтом, где встретился с Родионовым снова, сообразил, что видел у него билет делегата X съезда партии, происходившего тогда в Москве. Возвращая удостоверение, я сказал: - Слушаю вас, товарищ Родионов. Без всяких введений он приступил к делу: - Сколько у вас в данный момент аэросаней? - На ходу? - Да. Нуте-с... - Немного, товарищ Родионов. Всего шесть или семь. - Почему "или"? - Потому что "на ходу" - это весьма условное понятие, товарищ Родионов. И восемнадцать штук в ремонте. - Так... До Питера пройдете по такому снегу? - Сомневаюсь... Можно попытаться. Но на любой обнажившейся гряде, на любой плешине застрянем. - В таком случае... Суть вот в чем, товарищ Бережков. В Питере у нас есть колонна аэросаней. Но они потрепаны и частью повреждены. Кроме того, они легко опрокидываются на морском льду. Нужны, следовательно, механики, знающие толк в этих машинах, и очень искусные водители. Найдутся ли у вас такие? - Конечно, товарищ Родионов. Скажу без ложной скромности, что и я сам... - ...искусные механики-водители, - перебил он, - которые смогли бы быстро отремонтировать сани и повести их в бой? Нуте-с? В его речи появлялось время от времени это словечко "нуте-с", которому он придавал самые разные оттенки. Признаться, я предполагал было сообщить о некоторых своих достоинствах, о том, что имею основание считать себя всероссийским чемпионом по аэросаням, но вместо этого, в ответ на вопросительное подстегивающее "нуте-с", коротко проговорил: - Понятно, товарищ Родионов... Смогу. Он воспринял это так же сдержанно, как вел весь разговор. Казалось, никакого другого ответа он от меня и но ждал. - Так. И надобно еще человек десять. Выдержанных, смелых, искусных в этом деле. Выдержанных... Я покосился на секретаря нашей партячейки Авдошина, который вышел во двор вместе с Родионовым. По профессии ткач, не попавший в армию из-за возраста и, кажется, из-за болезни, высокий, сутулый, с острыми лопатками, обрисовывающимися под пальто, с желтоватым исхудалым лицом, Авдошин был к нам послан с какой-то остановившейся московской ткацкой фабрики и работал в "Компасе" уже приблизительно полгода. Совсем недавно он имел со мной крупный разговор, резко упрекнул за оторванность от общественных организаций, назвал "политически невыдержанным". Что-то он скажет сейчас? Может быть, ввернет что-нибудь такое, от чего меня бросит в жар... - И побольше коммунистов, комсомольцев, - продолжал Родионов. Недоля, стоявший возле нас, начал переминаться с ноги на ногу. Он покраснел, явно хотел что-то воскликнуть и лишь в силу дисциплинированности и природной деликатности не решился прервать наш разговор. Авдошин вынул карандаш и потрепанный блокнот. - Бережков, - произнес он, - помоги прикинуть список... Как ты думаешь, кто еще вызовется сам? Родионов сказал: - Да, давайте-ка сейчас наметим список. Выезжать надо сегодня вечером. И пусть товарищи успеют побывать дома, проведут часок с семьей. Возглавлять группу будет... Он посмотрел на меня и неожиданно спросил: - Вы знаете их лозунги? - Чьи? - Кронштадтцев. Вам ясен смысл восстания? Признаюсь, я почувствовал, что краснею, и чуть не ляпнул, что некогда было в эти дни прочесть газету. Черт их знает, что у них за лозунги. Как будто "долой коммунистов" и "вольная торговля" или что-то в этом роде. В оттенках контрреволюции я не разбирался, раз навсегда уяснив одно: где контрреволюция - там иностранная рука. - Смысл? - переспросил я. - Англичанка гадит. Родионов рассмеялся. - В качестве введения в философию это, пожалуй, правильно. Итак, товарищ Бережков, вы будете возглавлять группу. Наметим-ка ее. Мы с Авдошиным занялись списком. Родионов тем временем раскрыл дверцу аэросаней, присел на место стрелка, потрогал кронштейн, служивший для крепления пулемета, пригнулся, прищурив один глаз. - Никогда еще не ездил на такой штуковине, - произнес он. И обратился к нам: - Нуте-с... Список уже был начерно составлен. Однако едва Авдошин стал называть фамилии, Федя, не отходивший от нас, снова вспыхнул. Невольно вытянувшись, отчего его тонконогая фигурка стала как будто еще тоньше, он проговорил: - Прошу записать меня. Родионов оглядел его. - Вы хорошо водите аэросани? - Нет, не то чтоб хорошо... Я буду ремонтировать. И потом... Могу быть за пулеметчика. - Знаете пулемет? - Да. - Какой системы? - Знаю "максим", знаю "кольт". - Хорошо стреляете? - Последний раз на стрельбище поразил десятью пулями три поясных мишени. - На какой дистанции? - Пятьсот метров. Федя, извини, может быть, я что-нибудь спутал, но у них тут пошел свой разговор о поясных и ростовых мишенях, о прицельных рамках, о дистанциях и так далее, словно у заправских пулеметчиков. И спустя минуту Федя действительно спросил: - Товарищ Родионов, разве вы пулеметчик? - Да. Даже учился в пулеметной школе. Но не пришлось окончить. - Почему же? - вырвалось у Феди. - Арестовали в тысяча девятьсот шестнадцатом году. Так и не получил законченного пулеметного образования. - Вы были солдатом? - Солдатом. И никогда с незастегнутыми пуговицами не щеголял. Поднявшись, Родионов быстро и ловко застегнул две пуговицы на вороте Фединой рубахи. Федя, как вы понимаете, стоял совершенно пунцовый. Ласково глядя на него, Родионов спросил: - Нуте-с... Фамилия? - Недоля. - Комсомолец? - Да. - Что же, товарищи, не возражаете? Запишем? Взяв у Авдошина карандаш и блокнот, Родионов сам вписал туда фамилию Недоли. Через несколько минут мы утвердили поименный список небольшой группы водителей и мотористов для выезда в район Кронштадта. Затем были быстро решены вопросы о получении документов, о месте сбора и тому подобное. Все это обсуждалось так деловито и спокойно, что я все еще не мог проникнуться мыслью, что мы здесь готовимся к бою, не ощущал еще никакой лихорадки или трепета перед этим боем, лихорадки, которую узнал потом. Покончив с делом, Родионов побарабанил по обшивке саней и снова сказал: - Никогда еще не ездил на такой машине. Как-то не пришлось. Что же, на месте все будет видней. Там встретимся, товарищи. Он поднес руку к козырьку буденовки, прощаясь с нами, но я сказал: - Товарищ Родионов, а не попробуете ли вы сейчас? У нас тут в гараже стоят аэросани наготове. Разрешите, я сам их поведу. - Нет, нет... До вечера у вас не так много времени. А вам еще надо собраться, повидать близких. Я промолчал. Близких... Ну нет... Сестре я пошлю с кем-нибудь из друзей самую безобидную записку. Экстренно уезжаю, мол, в командировку на несколько деньков... Нельзя же так, без подготовки, объявить Маше, что я отправляюсь на штурм Кронштадта. Недавно, в ноябре, она потеряла своего Станислава, погибшего под Перекопом. Лучше свидеться с ней, когда вернусь. Родионов стал прощаться. - До вечера вы, товарищ Бережков, свободны. - Хорошо... Одного человека, товарищ Родионов, я действительно хотел бы повидать, прежде чем уехать. - Кого же? - Николая Егоровича Жуковского. - Профессора Жуковского? Вы близко его знаете? Как он? - Плох... Был второй удар. Он еще пытается работать, но... - Как его лечат? Кто ухаживает за ним? Где он сейчас? - Он в санатории "Усово". Там и врачи и сиделки... Да и ученики не забывают его... Я запнулся, сказав это... Ведь я давно не навещал больного учителя. - Товарищ Родионов, мне не хотелось бы уехать, не попрощавшись с ним... Тем более туда для аэросаней хороший путь. Через четверть часа я буду там. - На аэросанях? - Да... Хотите, товарищ Родионов, сейчас испытать их? Конечно, это не совсем как на морском льду, но все-таки и здесь вы сможете судить, каков этот род оружия. Отогнув обшлаг шинели, Родионов взглянул на часы. - Нуте-с... Поедем. 26 Не буду описывать эту нашу поездку на аэросанях. Мой пассажир молча сидел рядом со мной. Конечно, даже короткий пробег позволял оценить боевые качества этой новой для него машины - машины, далеко шагнувшей от тех первых аэросаней, на которых когда-то я возил другого комиссара, черноусого члена Реввоенсовета 14-й армии. Мы пронеслись через Петровский парк, потом мимо Ходынки, мимо Тушинского поля к берегу Москвы-реки и по ее руслу, где лежал плотный, нетронутый снег, к знаменитому сосновому бору Барвихи, к санаторию "Усово". Главный врач санатория разрешил мне пройти к Николаю Егоровичу и посидеть у него четверть часа. Родионов остался с врачом. Дверь палаты Жуковского была полуоткрыта. Впрочем, эта дверь вела не прямо в светлую, большую комнату - спальню Николая Егоровича, - а сначала в маленькую прихожую. Подойдя, я хотел постучать, но увидел в передней комнате Ладошникова. Устроившись поближе к свету, он монтировал какую-то вещицу из новых, блестящих свежим лаком планок и брусочков, энергично ввинчивал шурупы. Работал он удивительно тихо, бесшумно. Что же он мастерит? Неужели даже и тут, возле больного Жуковского, возится с какой-нибудь моделью? Я негромко окликнул его. Ладошников оторвался от работы, приветливо кивнул мне, жестом позвал в комнату. - Вот черт, заедает, - проговорил он. - Погляди... Что ты посоветуешь? Я разглядел очень остроумную конструкцию наклонного вращающегося столика, который Ладошников сделал для Николая Егоровича, чтобы тому было удобнее читать полулежа. Что-то не ладилось в конструкции, столик плохо откидывался, и Ладошникову пришлось здесь заняться его доводкой. - Извините, Михаил Михайлович, некогда... Николай Егорович не спит? - Кажется, просто сидит... Отдыхает. Сегодня он много диктовал. - Он каждый день работает? - Да... Большей частью записываю я. - Ладошников грустно добавил: - Спешит закончить. Мы помолчали. - А я приехал попрощаться... Сегодня уезжаю. - Куда? - Под Кронштадт... Понадобились наши аэросани. А кстати и водители. По-видимому, пойдем в бой... - Кто же еще едет? Я перечислил работников "Компаса", включенных нами в список. - Почему же меня не записали? - Михаил Михайлович, вы... Мы вас не пустим... - Чепуха... Ты на чем сюда приехал? - На аэросанях... Захватил с собой комиссара бронесил республики, продемонстрировал ему нашу машину... Кажется, он будет нами командовать. - Где же он? - Наверное, где-то тут... Я его оставил у врача. Отложив отвертку, ничего не промолвив, Ладошников вышел. 27 Я постучал к Жуковскому. Мне открыла сиделка. Едва ступив через порог, я вдохнул запах яблок, чудесный аромат спелой антоновки. Николай Егорович любил такие яблоки. Должно быть, ему прислали сюда целый ящик. Это мне сразу напомнило домик в Мыльниковом переулке, где всегда зимой стоял этот приятный, уютный дух антоновки, которую привозили из Ореховской усадьбы. Белая кафельная печка сразу обдала теплом. Это тоже вызвало какие-то воспоминания о кабинете Николая Егоровича, о его осиротевшем старом доме. Да, осиротевшем. Не так давно умерла Леночка, его двадцатилетняя единственная дочь. Жуковского сразило это горе. Последовал сначала один, потом второй апоплексический удар, кровоизлияние в мозг. Николай Егорович пытался бороться, продолжал работать, диктовал незаконченный труд, но вернуться домой, где раньше постоянно звенел голос дочери, уже не мог - это было свыше его сил. Когда я вошел, он сидел лицом к окну в высоком, глубоком кресле, установленном на четырех маленьких колесиках. Очевидно, услышав мои шаги, он заворочал головой. Оглянуться ему было трудно, я быстро очутился перед ним. - А, Алеша! Здравствуй, - проговорил он. - Наконец-то ты... навестил меня. С болью в сердце я заметил, как затруднена его речь. Он радостно мне улыбнулся, и я увидел, как перекошено любимое седобородое лицо; парализованная сторона оставалась неподвижной. Лишь глаза жили по-прежнему, смотрели ясно. Колени были укрыты коричневым клетчатым пледом. На темной материи лежала желтая, будто восковая, тоже парализованная, старческая, морщинистая крупная рука. Мне стало стыдно, что я давно не навещал Жуковского. Последний раз я был здесь у него вместе с другими учениками и близкими Николая Егоровича в день пятидесятилетия его научной деятельности. Мы торжественно прочли Николаю Егоровичу декрет за подписью Владимира Ильича Ленина, где Жуковский был назван отцом русской авиации, горячо приветствовали его. Он сидел в этом же кресле, хотел встать, ответить на приветствие. И не смог. И заплакал. - Здравствуйте, Николай Егорович! - бодро сказал я. - Как вы себя чувствуете? - Садись... Расскажи, что у тебя нового... Но я повторил: - Как вы себя чувствуете? Здоровой рукой он показал на стол, где лежали книги и главным образом объемистые стопки рукописей. - Вот... Диктую курс механики... Хочу обязательно закончить. Смотрю в окно. Видишь, как рано прилетели в этом году грачи... Наверное, и в Орехове они уже разгуливают. Он помолчал, прикрыл глаза, потом они снова открылись, ясные, живые. - Ну, а ты как? Как твой мотор? - Забросил, Николай Егорович. - Жалко... Ты его замечательно придумал. Поработай еще, поработай над ним. Обещаешь? - Обещаю. - А чем ты теперь занимаешься? Что еще выдумал? Я сказал, что сегодня вечером уезжаю в Петроград, где колонна аэросаней будет участвовать в штурме Кронштадта. - И ты тоже? - Еще не знаю, - успокоительно ответил я. - Сначала буду занят ремонтом. Но Жуковский понял, что мне предстоит, - я это увидел по его глазам, - понял, что я приехал проститься. Он опять помолчал, задумался. Потом спросил: - А как там? Еще держится лед? - Да... Но, наверное, очень скользко. Мокро. И мне говорили, что аэросани там легко опрокидываются. - Конечно, опрокидываются! - живо воскликнул Жуковский. На минуту исчезла затрудненность его речи. - На скользкой ледяной глади поворот произойдет не так, как следует по его кинематическим условиям. Ты понимаешь? Я кивнул. Однако Николай Егорович этим не удовлетворился. Он попытался повернуться к рукописям, которые находились на столе, не смог, и на его немного перекошенном лице отразилось страдание. С готовностью подошла сиделка. - Нет, не вы... Позовите... Он явно утомился. Ему уже было трудно говорить. - Николай Егорович, не надо, - сказал я. Сиделка поняла его желание. - Михаила Михайловича? Жуковский наклонил голову. - Да... Вскоре явился Ладошников. Николай Егорович обрадовался. - Вот, вот... Достань, пожалуйста... мой доклад... "О динамике автомобиля"... Там, Алеша, ты найдешь... теорию... скольжения при гололедице... на поворотах... Возьми... Там тебе это пригодится. Опять утомившись, он замолк. Потом, передохнув, обратился к Ладошникову: - Миша... Знаешь, куда он уезжает? - Николай Егорович, - сказал Ладошников. - Я тоже уеду... - А ты куда? - Тоже под Кронштадт. Уже решено. Я договорился с комиссаром... - Как же это ты? А твой самолет? Не доведешь до испытаний? - Вернусь и доведу. Николай Егорович, "милостивый государь" помнит, что вы ему сказали... И не будет... отсутствовать! В дверь тихо постучали. Вошел, неслышно ступая, Родионов. Он был без шинели, в форменной военной гимнастерке. Николай Егорович беспокойно взглянул на него. - Вы... тоже под Кронштадт? - Да, - ответил Родионов. - Ну, дай вам бог... Парализованная желтая рука не шевельнулась, но другую руку Жуковский поднял, словно благословляя нас. Потом рука тяжело опустилась. Жуковский закрыл глаза. Сиделка сделала нам знак, чтобы мы оставили больного. Неловко, рывком, Ладошников поклонился любимому учителю и, круто повернувшись, пошел к двери. Сиделка сказала: - Николай Егорович, может быть, вам почитать? - Нет, не надо... Я посижу так, подумаю о деревне. Скоро там, наверное, зажурчит под снегом, побегут ручейки в пруд. Помнишь, Алеша, наш пруд? Я вспомнил, как двадцать лет назад видел Жуковского с черной курчавой, как у цыгана, бородой; как он крикнул нам, ребятам, с ореховской плотины: "А вы, дети, я вижу, совершенно не умеете купаться", как моментально сбросил просторный парусиновый костюм, прыгнул в воду и переплыл весь пруд с поднятыми над головой руками. Теперь это сильное, большое тело, сломленное годами, личным горем, параличом, неотвратимо угасало. Я ничего не ответил, не мог говорить. Мы на цыпочках вышли. Больше я не видел Жуковского. Он тихо скончался через несколько дней, на рассвете 17 марта 1921 года, почти до последнего вздоха не теряя сознания. 28 Случилось так, что в этот же день и в этот час, 17 марта, перед рассветом - в час смерти великого русского ученого, который нас напутствовал, - начался штурм Кронштадта. Наш маленький отряд в составе шестнадцати аэросаней, приданный штабу 7-й армии, сосредоточившейся против Кронштадта, находился на берегу моря в Ораниенбауме. Я был назначен водителем саней No 2, а также помощником командира по технической части. Следующее место в боевой колонне отряда занимал Ладошников, водитель машины No 3. Четвертым номером управлял Гусин. Еще несколько саней были вверены другим нашим товарищам по "Компасу". Мы укрывались за дачными садами и строениями, частью разбитыми от попаданий снарядов. Вдали, прямо перед нами, отделенная от нас восемью или десятью километрами ледяной глади, днем, в ясную погоду, виднелась темная полоска каменных зданий Кронштадта. В бинокль можно было разглядеть казармы, собор, причалы и силуэты линкоров, захваченных контрреволюционерами. Это были "Петропавловск", "Севастополь" и еще некоторые корабли, названия которых я сейчас не помню. Их еще сковывал лед. Но кругом все таяло. На нашем низком отлогом берегу кое-где уже обнажился песок. Дул влажный, теплый ветер. Лед на море потемнел, потерял блеск. На этой тусклой свинцовой ледяной равнине блестели лишь большие лужи морской, чуть зеленоватой воды в тех местах, куда угодили снаряды из Кронштадта. Кромка воды уже другого цвета, мутной, снеговой, разлилась поверх льда и у берега. Штурм нельзя было откладывать. Вот-вот залив мог вскрыться. За несколько дней до нашего приезда уже была предпринята первая атака Кронштадта. Она оказалась неудачной. Тогда из Москвы со съезда партии прибыло около двухсот участников съезда, которые встали в строй с винтовками, как рядовые солдаты. Среди делегатов съезда, посланных на штурм Кронштадта, находился и Родионов. Вечером, накануне штурма, он появился на короткое время у нас, в нашем отряде. Мы все дежурили около саней, даже спали в эти ночи в кабинках. Может быть, во мгле я не узнал бы Родионова, если бы не услышал негромкое характерное "нуте-с". Он у кого-то спрашивал: - Нуте-с... Где командир отряда? Из Кронштадта время от времени стреляли по нашему берегу. Незадолго до сумерек артиллерии мятежников удалось зажечь в Ораниенбауме два дома, и теперь пламя пожаров, треплющееся по ветру, служило для них ориентиром. Являясь не только водителем аэросаней No 2, но, как сказано, и помощником командира по технической части, я подошел на голос. В неверном - то меркнущем, то более ярком - красноватом полусвете я увидел Родионова. У него за плечом висела, точно у бойца, винтовка с привернутым штыком. Да, он стал тут бойцом, одним из тех, кого разумеют, когда говорят, что в батальоне или в роте столько-то штыков. Полк, в рядах которого он находился, занял исходные позиции здесь же, в Ораниенбауме, поблизости от нас, и Родионов, рядовой этого полка и одновременно политический комиссар бронесил республики, зашел на часок в наш отряд, в единственную механизированную военную часть, которая могла вместе с пехотой участвовать в предстоящем штурме, действовать на этом непрочном, рыхлом льду, уже не выдерживающем тяжести броневиков или пушек. Я подошел. Родионов узнал меня. - А, товарищ Бережков? - Так точно, товарищ Родионов. - Нуте-с, как поработали? Как машины? В порядке? Я поднял большой палец, чего в красноватой мгле он, вероятно, не увидел. - В порядке, товарищ Родионов. Так же сдержанно, немногословно он задал еще несколько вопросов о готовности отряда и выслушал мои ответы. Потом спросил: - Флаги получены? Розданы? - Какие флаги? Нет, товарищ Родионов... - Вот как... Где же ваш штаб? Где командир? Мы показали ему помещение штаба - сарай, к которому тянулись шнуры проводов. Родионов направился туда. Через некоторое время в штаб вызвали всех водителей - командиров саней. Внутри сарай был освещен маленькой электролампочкой, работающей от аккумулятора. На столе лежала большая, как скатерть, топографическая карта нашего берега и Кронштадтской крепости, карта, где будто разлилась голубая краска моря, то более густая, то светлеющая, то есть с указаниями глубин, которые, если бы уж пришлось попасть под лед, были для нас, как вы сами понимаете, в совершенно одинаковой степени малоинтересны. Тут же на столе высилась стопка сложенных вчетверо полотнищ алого, почти огненного шелка. Как оказалось, это было шестнадцать - по числу саней - длинных красных вымпелов, приготовленных для нас. Командиром нашего отряда был кронштадтский моряк Мельников, коммунист, когда-то механик миноносца "Новик", давно, чуть ли не с начала гражданской войны, воевавший на суше, водивший броневики и аэросани, смелый, спокойный красавец исполин, демонстративно сменивший в эти дни шинель на прежнюю морскую форму - на черный бушлат и бескозырку с ленточками. Мы, добровольцы из Москвы, были обмундированы по-красноармейски. Ладошников, в солдатской папахе, с жестяной красной звездой, в серой шинели, стянутой поясным ремнем, раньше всех нас приобретший здесь, в отряде, военную собранность, подтянутость, сидел рядом со мной. Около стола, на скамьях, на чурбачках, разместились и другие водители. Когда все собрались, Мельников взглянул на Родионова, сидевшего тут же, словно испрашивал у него позволения открыть боевой сбор. - Пожалуйста, - кивнул Родионов. Однако Мельников сказал: - Товарищ политический комиссар, разрешите просить вас огласить нашу задачу. - Хорошо. Родионов поднялся и, по своей манере, приступил к делу без всяких предисловий: - В три часа ночи, товарищи, начинаем штурм. В истории еще не бывало, чтобы подобная первоклассная морская крепость, в изобилии располагающая боеприпасами всех видов, была бы взята пехотой с моря, по льду. А мы ее возьмем... Какие к этому у нас основания? Вся его речь, которую я попытаюсь сейчас вам передать, продолжалась, вероятно, не более четырех-пяти минут. Во всяком случае, мне она показалась удивительно краткой. И вместе с тем удивительно ясной. Я, конечно, дословно не восстановлю сжатых, порой как бы чеканных его фраз, которые так естественно, легко ему давались, а изложу по памяти самую суть. Он проанализировал соотношение сил. Огневая мощь кронштадтской крепости была очень велика. Мы на берегу далеко не имели такого количества дальнобойных крупнокалиберных орудий, как Кронштадт. В критический момент, когда мятежники заметят наступающие цепи, у нас, может статься, будут только винтовки против сотен пушек и пулеметов. - И наши сердца, наша решимость, - продолжал он. Он по-прежнему ясно, как-то очень убедительно сказал, что нашим вооружением являются не только винтовки, патроны и штыки, но и великая священная идея, которую он тоже формулировал очень точно, наверное, точнее, чем я скажу сейчас: идея освобождения человека от эксплуатации, от всяческого порабощения, воодушевляющая народ на беспримерный подвиг. Ради этой идеи лучшие люди земли, говорил он, безбоязненно шли на каторгу, на пытки, на смерть. Эта идея сильнее всего на свете, она непобедима. Мятежники изменили ей и тем лишили себя силы, той особенной силы, которой обладают люди, борющиеся под нашим красным знаменем. Ради вольной торговли (при этом он слегка усмехнулся) не очень-то пойдешь на подвиг. Затем как-то сразу, без переходных фраз, он заговорил о боевой задаче отряда: - Вы сможете действовать только засветло. В данный момент трасса вашего рейда командованием армии еще не определена. Возможно, той или иной пехотной части придется залечь где-нибудь на льду под огнем. Тогда ваша колонна под этими знаменами... Сдержанным жестом он приподнял верхний кусок красного шелка, который легко развернулся и словно заструился вдоль его шипели, приподнял и положил назад. - Ваша колонна под этими знаменами, стреляя по противнику из всех пулеметов, вынесется в этот пункт, отвлечет на себя огонь и таким образом поможет пехоте подняться, совершить последний бросок... Будьте, товарищи, к этому готовы! Подробности вы обсудите сейчас с командиром. До свидания. Мне надобно идти. Он оборвал свою речь как-то круто, без какого-либо обычного призыва или восклицания, что называется, не закругляясь. На прощанье он четко поднес руку к козырьку, взял свою винтовку, прислоненную к стене, умело и, видимо, привычно накинул ее ремень на плечо и вышел из штаба, чуть наклонившись в дверях, чтобы штык не задел притолоку. 29 После этого сбора командиров мы тут же, в наших походных мастерских, изготовили новые длинные древки-флагштоки и накрепко установили их, подобно тонким мачтам, на всех аэросанях. К верхушкам, которые Мельников упорно именовал клотиками, вели прочные шнуры, вдетые за отсутствием блоков в железные кольца, моментально сделанные нами из простых гвоздей, и было достаточно потянуть рукой за шнур, чтобы над санями поднялся и заколыхался огненно-красный шелк. Затем мы бесшумно, не заводя моторов, на руках протащили сани, машину за машиной, к морю и, перебравшись через прибрежные лужи, порой черпая голенищами, выстроили нашу колонну на сравнительно твердом льду. А на берегу в это время строилась пехота. Пожары догорели. Теперь там, в этих точках, лишь тлел жар, раздуваемый теплым сырым ветром, да взвивались голубые язычки, уже ничего около нас не освещавшие. Впрочем, и свет, если бы вдруг сюда достал луч прожектора, вряд ли мог что-либо выдать. Всей армии были розданы маскировочные белые халаты с капюшонами. Даже вблизи трудно было различить белые фигуры красноармейцев на фоне льда и снега. Наши аэросани тоже были заново выкрашены цинковыми белилами. Подобно всем бойцам, и мы облачились поверх шинелей и шапок в белую ткань. Над морем стояла тьма и тишина. На небе не проглядывала ни одна звезда, и только в одном месте, где светлел большой мутный круг, за которым угадывалась луна, было заметно, как ветер гонит облака. Было чуть видно, как ползают щупальца прожекторов из крепости, но отражения, смутные блестки возникали лишь тогда, когда луч касался воды, разлившейся вокруг какой-нибудь пробоины. В этот глухой предрассветный час артиллерия мятежников смолкла. Не раздавалось ни одного выстрела и с нашей стороны. У пехоты слышались негромкие оклики, негромкие команды, будто люди опасались, чтобы туда, за полосу льда, не донесся голос. Вот наконец еще одна команда - и полк двинулся. Я не мог разглядеть, как построены бойцы, лишь зашлепали сотни или тысячи сапог - сначала по талому снегу, потом по воде, потом по льду. Я стоял, прислонившись к передку своих саней, и вдруг увидел или, вернее, почувствовал рядом с собой Ладошникова. Велико же было его волнение, если он, всегда сдержанный, скупой на проявления дружбы, сейчас подошел и обнял меня. Так, в обнимку, наверное, никому не видимые в своих белых халатах, мы молча наблюдали за происходящим. Вот несколько белых фигур с винтовками прошагали мимо наших саней. На салазках провезли пулемет. Далее, тоже на салазках, протащили катушку провода, который уже разматывался и ложился черной змейкой на лед. Потом... Потом больше никто не прошел. Некоторое время еще можно было слышать хлюпающие по сырости шаги, становящиеся все менее отчетливыми. А теперь не уловишь и шагов, доносится лишь неясный удаляющийся шорох. Замер и шорох... Тьма и тишина снова нависли над морем. Истек час, полтора... Давно ушел к своим саням Ладошников. Время от времени мы то прохаживались, то в несчетный раз осматривали свои машины. Федя то вставал, то опять садился к пулемету. Все еще ни выстрела, ни звука, никакого сигнала или признака тревоги на том берегу. Мы смотрели туда, в темноту, где исчезли бойцы, ушедшие на штурм. Казалось, вот-вот остановятся елозящие во всех направлениях далекие пучки прожекторного света, остановятся, упрутся в какую-нибудь точку, где будут обнаружены наши шагающие цепи, и вдруг ледяная равнина осветится белым сиянием ракет, заблещут молнии орудийных выстрелов, и все там загрохочет. Но прожекторы по-прежнему ищут, ничего не находя, и по-прежнему, перекидывая порой луч с края на край, обводят небо световыми дугами. В какой-то момент ветер разорвал облака, проглянула луна, озарила бледным светом лед. Нас лихорадило: сейчас, сейчас начнется... Но тишь не нарушалась. Окно в небе снова затянулось, луна скрылась, и стало как будто особенно темно. Это бывает, если вы замечали, перед тем, как забрезжить рассвету. Вдруг какой-то один луч действительно застыл на месте; тотчас другой остановился на этой же линии; и тогда в гнезде мятежников, наверное, отчаянно прозвучал первый крик тревоги, и вот, как вспышки магния, сверкнули первые белые зарницы выстрелов, и посыпались, загремели удары, слившиеся в единый грохот, от которого и здесь, под нами, стал мелко дрожать лед. Запечатлелся еще один миг. Неожиданно взвились ракеты, пущенные, как мы потом узнали, нашими частями по приказу: "Осветить Кронштадт", и мы увидели на какое-то мгновение далекую зубчатую полоску зданий. Ракеты погасли, но будто оставили какой-то след. Помню, меня изумило, что тьма не возвращалась. Вокруг помутнело. Я понял, что ночь перешла в рассвет. Приближалась наша минута. Была дана команда: "Завести, прогреть моторы". Запустив двигатель своих саней, я прошел по колонне, проверяя еще раз исправность моторов. В стуке выхлопов мы перестали различать пушечный гром и, конечно, уже не опасались, что нас услышат на той стороне. Потом моторы были выключены. В уши снова хлынул грохот боя. Мы опять принялись ждать. Около саней No 1, где сидел на водительском месте командир отряда Мельников, был установлен полевой телефон. Боевой приказ поступит сюда по телефону. Я вернулся к себе, к рулевому управлению саней No 2, сел и, подняв ветровое стекло, смотрел в сторону Кронштадта. "Отвлечь на себя огонь", - сказал нам Родионов. Вы понимаете, что содержалось в этой фразе? Будущая кривая нашего пути пока еще неизвестна, ее укажут нам по полевому телефону, но проляжет она в самом трудном месте. "Помочь красноармейцам подняться в последний бросок". Это тоже понятно. С какой-то отчетливостью я видел в воображении отдельные отрезки предстоящего пути, взрывы снарядов, пробоины, проломы во льду, где предстояло маневрировать, снизив скорость. Помню одно удивительное ощущение, еще никогда с такой яркостью меня не посещавшее. В эти часы перед боем окружающий мир приобрел для меня необыкновенную выразительность красок, небывалую отчетливость. Чернота ночи, далекие взблески, гром выстрелов, проглянувшая луна, дрожание льда, зубчатая полоска зданий Кронштадта, освещенная на несколько мгновений, - все это так у меня оттиснулось, что я и сейчас, закрыв глаза, все это вижу перед собой. Это странное, обостренное ощущение мира распространилось не только на то, что я тогда слышал или видел воочию, но и куда-то дальше, далеко за этот кусок нашей земли, за этот лед, за это море. Были мгновения, когда мне чудилось так. Кто это стреляет из тьмы? И я словно видел, что на нас наведены пушки не только из Кронштадта, но и издалека, очень издалека, из-за рубежей нашей страны. Казалось, снаряды оттуда дробят сейчас балтийский лед. 30 Туман редел. И вдруг на верхушки, или, по флотскому словцу нашего командира, на клотики, свежеобструганных мачт упал солнечный луч. Я поднял голову. Облаков - как не бывало. Небо еще было белесым, не голубым, но оно блистало, светилось, источало свет. С востока, со стороны Петрограда, поднялось солнце, удивительно яркое для такой рани. Или, может быть, оно лишь мне показалось очень ярким? Это блещущее небо и солнечный луч были словно вестником победы. Только в эту минуту я как-то сразу поверил наконец своим ушам: пальба впереди уже не та. Слева пушечный гул явно слабел, в центре тоже образовалась какая-то умолкшая зона - там, наверное, прорвались наши, - и только справа пушки стучали и стучали. Солнце добралось уже до белых корпусов наших саней, сразу заигравших мельчайшими капельками осевшей влаги, когда Мельникова позвали к телефону. Как и все мы, он был одет в белый халат с капюшоном, закрывшим его бескозырку. Я видел, как склонилась над полевым телефоном его исполинская фигура, каким напряженно внимательным стало его лицо, как шевелился его крупный рот, когда он что-то говорил. Затем, положив трубку, он выпрямился и крикнул: - Командиры, ко мне! Захватите с собой карты! Мы подбежали. Мельников сказал нам следующее. В некоторых пунктах штурмующие части ворвались в город и ведут уличный бой; кое-где мятежникам удалось задержать наше наступление и заставить красноармейцев лечь на лед. Поступил приказ вынестись всей колонной к одному укрепленному участку и с ходу на вираже обстрелять там с возможно близкой дистанции батареи и пулеметные гнезда, ведущие огонь. Легкая дымка, пронизанная солнцем, еще застилала Кронштадт, но Мельников, повернувшись туда, указывал нам ориентиры, будто ясно видя перед собой знакомый контур города. Он говорил спокойно и уверенно, входя во все нужные подробности, но внутренний жар проступил красными пятнами на щеках. Показав нам на местности дугу нашего рейда, он затем начертил ее на карте, на голубой краске моря. Затем в одной точке этой дуги он поставил красную отметку. Там надлежало сделать видимой нашу призрачную, белую, незаметную на льду колонну - поднять красные флаги. Мы нанесли эту линию и эту отметку на свои карты. Мельников скомандовал: - По местам! Завести моторы! Двигаться по порядку номеров. Не сбиваться в кучу. Следовать за ведущим. Он неторопливо завязал тесемки на вороте халата и сел на свое место - на водительское место саней No 1. То тут, то там затрещали моторы. Моим помощником, мотористом саней No 2 и одновременно стрелком-пулеметчиком в переднем отделении машины был Недоля. В задней кабине находилась команда еще двух пулеметов. Мы быстро запустили мотор. Мельников обернулся, оглядел сквозь вращающийся пропеллер колонну, подождал, пока над какими-то припоздавшими санями не появится выхлопной дымок, потом поднял руку, махнул и плавно стронул свои сани. Отпустив Мельникова на полсотни метров, покосившись на Ладошникова, которому надлежало двигаться за мной, дав ему знак рукой, я нажал педаль и почувствовал, что полозья заскользили. До поля боя, куда мы понеслись, нам было хода четыре-пять минут. Но мне показалось, что протекло лишь одно мгновение, и перед нами, как будто совсем близко, возник темный берег, отвес набережной, какой-то бронированный корабль у причалов и белые взбросы на льду, фонтаны битого льда и вспененной воды. Я еще не успел разглядеть, где же лежат наши бойцы, как над санями Мельникова взвилось и затрепетало, простерлось по ветру огненно-красное знамя. Федя уже держал руку на шнуре. Он взглянул на меня, я кивнул, не отрывая глаз от набегавшего с бешеной скоростью льда, и над нашими санями тоже взвилось длинное яркое полотнище красного шелка. Теперь надо было пересечь полосу взрывов, прорваться за нее. Я уже различал, как на льду сначала возникали крупные искры, рассыпавшиеся снопиком пламени, и как тотчас же, еще в этом пламени, вырастал столб воды и льда. Всюду ослепительно сияли, отражая солнце, лужи, озерца, натекшие из пробитых снарядами дыр. Вода мешала видеть эти проломы. Федя припал к пулемету и уже стрелял; из сотрясающегося пулеметного рыльца вылетали едва заметные острия пламени. Мельников мчался вперед, разбрызгивая лужи, оставляя за собой след взбурлившейся под полозьями воды. Он сбросил белый капюшон и немного привстал, сжимая руль. Вихрь трепал ленточки его морской бескозырки. В упоении боя он что-то кричал, все приближаясь на мчащихся санях к укреплениям изменников-кронштадтцев. Мятежники, наверное, уже перенесли на нас прицел пулеметов, застрочили по нашей колонне. В шуме мотора нельзя было расслышать ни одного иного звука, но глаз схватывал, как в лужах вскипали кое-где пунктиры пузырьков и маленьких столбиков воды. Этим на ничтожный миг было отвлечено мое внимание, и когда я снова посмотрел вперед, то не увидел саней Мельникова. Лишь поверхность небольшого озерца была еще взбаламучена. Где же он? Подо льдом? Но размышлять об этом некогда. Сейчас уже я веду колонну. Слегка отвернул в сторону, полынья осталась сбоку. - Дай им, Федя! Бей! В пылу атаки я тоже приподнялся за рулем и стал кричать, как только что кричал наш командир. Еще немного, еще чуть поближе к крепости - и пора осторожно, очень осторожно, помня советы и статью Жуковского, заложить вираж. Я покосился в зеркало, укрепленное перед водительским местом, позволяющее видеть, что делается сзади. Да, летят, расстилаются в небе язычки красных знамен. Их не так много, всего восемь или девять, но мы уже прорвались сквозь завесу орудийного огня. А вот и она, наша пехота, вот, наконец, когда я ее увидел, наступающую, бегущую вперед цепь бойцов в белых халатах с черными, очень тонкими полосками винтовок. А где же Ладошников? Я ищу в зеркале идущие за мною сани... Неужели же?.. Нет, вот он... Успеваю разглядеть яростное вдохновенное лицо моего друга, который ночью молча обнял меня. Однако внимание, внимание, Бережков! Какие-то орудия бьют уже сюда. Сбоку впереди блеснула искра, взметнулись пламя и вода. Сани качнуло волной воздуха. Что ж, стреляйте, стреляйте, недолго вам осталось жить, пехота сейчас добежит! А мы... Через минуту мы уже пронесемся, выйдем из обстрела. Я опять чуть повернул руль, описывая дугу на льду. Еще одна искра... И ничего больше не помню. Очнулся я лишь на другой день в госпитале. 31 Очнулся и сразу же спросил у палатной няни, наклонившейся ко мне: - Няня, Кронштадт взят? - Взят, голубок, взят... На соседней койке сидел Федя с забинтованной головой. Мне захотелось привстать, крикнуть: "Феденька, ура!" - но я едва смог пошевелиться. При каждой попытке повернуться, сдвинуться я ощущал дикую боль в ноге. Она была распухшей, огромной, неподвижной, как бревно. В душе уживались два чувства: с одной стороны, радость победы, а с другой - тревога. Что с моей ногой? Неужели для меня, участника всех пробегов, чемпиона аэросаней и мотоциклетки, конструктора, который, бывало, сам отливал и точил детали для своего мотора, сам в поте лица запускал, заводил его, - неужели для меня все кончено? Я потребовал доктора, сестру. Мрачно выслушал их неопределенные, успокоительные уверения. Потом кое-как повернулся и уперся взглядом в белую больничную стену. Таким меня и застал Ладошников. Его, высоченного дядю в грубых солдатских сапогах, нарядили в кургузый, тесный в плечах белый госпитальный халат. Мы с Федей не могли сдержать улыбок. Даже я на время отложил мрачный разговор. Ладошников был возбужден. Он сразу принялся рассказывать о том, как, став ведущим, провел колонну через полосу обстрела, как благополучно вернулся со всеми уцелевшими санями в Ораниенбаум. За нахлынувшими грустными мыслями о Мельникове и других павших товарищах пришли думы о будущем. - Как вы, Михаил Михайлович? - спросил я. - Какие у вас планы? Когда собираетесь домой? - Изволь-ка бросить это "вы", - сказал Ладошников. - Мы с тобой теперь однополчане. И на льду ты меня на "вы" не величал. - Ладно... Когда же ты в Москву? - Ну то-то же... Наверное, завтра вечером... Отвоевались... В стенах госпиталя его голос гудел, казался зычным. В тот день мы еще не ведали того, о чем уже знала Москва, - не ведали, что умер наш учитель, наш Жуковский. ...Три месяца пришлось мне провести в постели. Хорошо, что по соседству некоторое время лежал Федя. О чем только мы тогда с ним не болтали, каких только великих изобретений не совершали! Во всяком случае, мы там придумали автомобиль совершенно нового типа, без коробки скоростей и с удивительным мотором, действующим без карбюратора. Моя сестрица, примчавшаяся в Петроград, сумела раздобыть нам рулон ватмана, необходимого для наших чертежей. Потом Федю выписали, а меня перевели в один из госпиталей Москвы. Мне уже было известно, что врачи не всесильны: с моей ногой не могут ничего больше поделать. Помню, солнечным июньским утром я подъезжал к Москве, вглядывался в ее окраины, в неотчетливые, далекие очертания города. Что же впереди? Что мне предстоит? Нет, никто не даст ответа. На душе было и радостно и смутно. Уф, друзья, разрешите сделать на этом передышку.  * ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ *  Без компаса 1 На потолок комнаты, где мы всю ночь слушали рассказы Бережкова, легла полоска солнца. Это напомнило солнечный луч из его рассказа о штурме Кронштадта, луч, что коснулся кончиков мачт, как предвестник победы. Было около четырех часов утра. Выпив чашку горячего черного кофе, Бережков привалился к подушкам дивана и отдыхал, полузакрыв глаза. Теперь было заметно, как он утомлен. На щеках проступил нервный румянец, обычно не свойственный Бережкову, краснота тронула и веки. Не буду передавать негромкие разговоры, которые происходили в комнате. Гости как будто стали расходиться. Первым ушел Недоля. Он уезжал на завод, в конструкторское бюро Бережкова, где дежурила и, конечно, тоже не спала всю ночь молодежь, ожидая вестей о полете. Я понял, что и мне пора уходить, тем более что рука, державшая столько часов карандаш, почти онемела и уже отказывалась служить. Собрав свои тетрадки, всю драгоценную добычу этой ночи, я откланялся всем и, стараясь не всполошить Бережкова, направился к двери. Однако уйти не пришлось. Бережков вскинул веки и тотчас энергично подался вперед, оттолкнувшись от подушек. - Куда? - воскликнул он. Его взгляд упал на портрет Жуковского, висевший напротив. В оживившихся маленьких зеленоватых глазах мелькнули искорки, и Бережков крикнул: - Э, дети, я вижу, вы совершенно не умеете работать! Он встал, потянулся, поддернул рукава рубашки и объявил: - За дело! Писать так писать! Сейчас, друзья, я у всех вас разгоню дремоту! Следует новая глава из жизни вашего покорного слуги, грандиознейшая эпопея под названием "Вольный художник". Или нет, назовем-ка ее так: "Без компаса". Не дожидаясь, пока я снова пристроюсь к столу и разложу бумагу, он уже с вдохновением, с огоньком, будто и не было бессонной ночи, стал продолжать свою повесть. Пожалуй, лишь в ту минуту я понял, какой заряд энергии таится в нем, моем Бережкове, с каким напором, должно быть, он ведет дело в своем конструкторском бюро. Я забыл, что рука онемела, и скорей сел записывать. Снова заходил мой карандаш. 2 - С вашего разрешения, - начал Бережков, - мы поднимем занавес в один осенний день тысяча девятьсот, двадцать первого года. Вообразите пасмурное утро, холодноватую комнату, где обитает ваш покорный слуга, его самого, не желающего вылезать из-под одеяла, и, наконец, неутомимую Марию Николаевну, которая, перед тем как уйти на службу, должна позаботиться о приунывшем братце, приготовить ему завтрак, поговорить с ним, пролить бальзам на его истерзанную душу. Машенька в то время работала штатным художником в Губсовнархозе, или, говоря по-русски, в Губернском совете народного хозяйства, - рисовала всяческие диаграммы, писала лозунги, клеила фотомонтажи и особенно прославилась как художник - оформитель выставок. Ни одна большая выставка в Москве, например, к съездам Советов или профсоюзов, не обходилась без ее участия. Итак, преданная своему брату, добрая, любящая Маша подходит к кровати: - Алеша, вставай... - Зачем? Маша всегда теряется после такого вопроса. Действительно, не может же она в продолжение трех месяцев ежедневно повторять одно и то же: "Затем, чтобы взяться за дело!" Об этом в госпитале мне говорил и Ладошников: "Найди себе дело по сердцу". А я не нашел. Мог бы после госпиталя поехать в Вятку, куда, поближе к северу, перевели производство аэросаней, однако отбыть из Москвы я не пожелал. Остальные мои совместительства, мои службы тоже лопнули. В стране происходили большие перемены - переход от военного коммунизма к новой экономической политике, к так называемому нэпу. Это была величайшая сенсация: большевики разрешили частный капитал. Не скрою, в то время я абсолютно не задумывался над политическим смыслом нэпа, не имел даже и понятия о том, что новой политикой решались огромные исторические вопросы. В моем представлении весь нэп, повторяю, заключался в одном: разрешена вольная торговля и частный капитал. Газет я не читал. Сестре мрачно объявлял, что жить не хочется, и предпочитал валяться, показывая всем своим видом, что я отслужил, никому не нужен. Еще бы, ведь мне выдают паек инвалида. Прощай, кипучая жизнь! Прощай, старый друг мотоциклетка! Признаться, втайне я все-таки подумывал иначе. Во всяком случае, когда в трудную минуту Маша робко предложила продать мою мотоциклетку, я пробурчал, что оставляю ее как память. Маша жалеет меня, считает, что я брошен друзьями. Верно, Ладошников давно не появлялся, очевидно, занят испытаниями своего нового самолета "Лад-2". Ганьшин засел за научный труд, за диссертацию. А Федя влюбился в свой завод и поостыл к человеку, который предался мрачной философии. Да, Бережков, ты позабыт! То обстоятельство, что друзья отступились не сразу, что на меня истрачено немало времени и ораторского пыла, конечно, не принимается в расчет. Да и вообще меня уже ничто не вернет к жизни. Разве что сверкнет какая-либо изумительная мысль, потрясающая выдумка, которой я удивлю всех. В глубине души я убежден, что это обязательно случится, но вслух не признаюсь. Вот и сейчас, глядя на меня, Маша вздыхает. Ей некогда заниматься разговорами, она приводит в порядок мою комнату, подметает пол, тщательно обтирает тряпкой медведя, коршуна и другие фигурки, вырезанные из дерева руками Станислава. Еще года не прошло, как ее муж погиб под Перекопом, а я самым бессовестным образом терзаю ее. Наконец, опустив руки, Маша поворачивается ко мне: - Может быть, сходишь опять к Августу Ивановичу? - Зачем? Я уже наведывался к Шелесту, бывшему нашему батьке по "Компасу", нашему председателю, спортсмену и умнице, участнику всех наших пробегов, профессору двигателей внутреннего сгорания в Московском Высшем техническом училище. Теперь Август Иванович задумал создать при училище научно-испытательную станцию авиационных двигателей и ожидает утверждения проекта и сметы этой станции. Он мне сказал: "Охотно приглашу вас работать. Только теперь уже не времена "Компаса". Засажу вас за книги, за теорию. Будете исследовать моторы по моим заданиям". Я осторожно спросил: "А что, если я сам что-нибудь выдумаю?" Шелест весело ответил: "Не торопитесь... Давайте-ка сперва изучим, что выдумали до нас с вами другие. А затем... Поверьте, Бережков, у вас будет множество случаев показать свои возможности". Таков был тон этой беседы. Не скрою, перспектива поработать у Шелеста одновременно прельщала и отпугивала меня. Трудиться по его заданиям? Конечно, неплохо пройти такую школу... Но не подчинит ли он меня себе, своей творческой личности? Не стану ли я незаметным винтиком на службе у него? В мыслях снова и снова всплывало полюбившееся мне выражение: "Конструктор должен быть свободным". Каков же к этому путь? Маша опять пытается как-то меня утешить, что-нибудь посоветовать. Она уговаривает меня зайти сегодня в совнархоз. - Посмотришь нашу выставку. Увидишь, что делается на заводах. Некоторые еще ничего не выпускают, но везде уже есть инициативные группы инженеров и рабочих... Вот бы и тебе... Выбирай что хочешь. Тебя везде возьмут. Ведь ты такой талантливый... - Кому я теперь нужен? - Как кому? Везде! На любой службе... - Службе? Скорбно глядя в потолок, я натягиваю одеяло повыше. Нет, не влечет меня служба. Служить - значит кому-то подчиняться. В свое время я совместительствовал, носился по Москве, затем целиком отдался "Компасу", даже поселился чуть ли не на полгода в мастерских "Компаса" и при этом всегда чувствовал себя свободным, поступающим согласно своей воле, своей страсти. Это была, как мне мазалось, не служба, а игра всех моих жизненных сил. И сейчас, постанывая, валяясь, вызывая сострадание своей любящей сестрицы, я ощущаю: черт возьми, сколько во мне их, этих жизненных сил, энергии, желания и готовности совершить что-то необыкновенное. Вот вскочить бы и... И что? Куда? Не знаю... Я снова брюзжу: - Ну, что ты смыслишь? Ты, может быть, считаешь, что служба человечеству это и есть служба в учреждении? Нет, моя милая, изобретатель - это художник, вольный художник. Как ты думаешь, Репин, Серов ходили на службу? За канцелярским столом они создавали свои полотна? Маша не знает, как ответить, как заикнуться, что она уже опаздывает в свой совнархоз. - Что у нас на завтрак? - мрачно интересуюсь я. - Ржаная каша. - Опять?! Машенька приносит из кухни тарелку горячей каши, сваренной из зерен ржи. Эту немолотую рожь мы оба получали в качестве пайка. Подношу ложку ко рту, разжевываю разбухшие, распаренные зерна, выплевываю шелуху. Невкусно. - Эх, хорошо бы, Маша, эту рожь смолоть... - Негде, - говорит сестра. - Как негде? Неужели во всей Москве нет мельницы? Напекла бы ты коржиков, оладий... - Сама была бы рада угостить тебя... Но в Москве нигде нельзя смолоть. Не берут у частных граждан. - А что же другие делают с этим зерном? - Тоже варят. Завтракай, Алеша, и вставай. Чмокнув меня, сестра вышла из комнаты. А я в самом мрачном настроении продолжал лежать, поглядывая на остывающую кашу. 3 И вдруг звонок... Прислушиваюсь. В передней Маша кому-то отворяет дверь, с кем-то говорит. Узнаю глуховатый, буркающий, всегда будто сердитый голос Ладошникова. Вспомнил все-таки! - Чего там? - доносится знакомое буркание. - Чего там раздеваться? Моментально вскакиваю, натягиваю штаны. Поглядываю на измятую, раскрытую постель, пытаюсь наскоро привести ее в порядок. Потом спешу в коридор. Там, в сумраке, словно заблестело солнце. Это Ладошников держит в руках охапку золотистой осенней листвы. Я здороваюсь, влеку гостя к себе. Но он упирается, смущенно поворачивается к Маше, протягивая ей листья. - Везде теперь суют это добро, - как бы оправдывается он. - Не отстают, пока не купишь. Маша благодарит, принимает букет. - Простите, я вас оставлю, - говорит она. - Пора на работу. Ухожу. - Ну и хорошо, - бурчит Ладошников. Это звучит невпопад, Маша улыбается, но Ладошников упрямо повторяет: - Хорошо... А это, - он показывает на листья, - извольте-ка нарисовать. Потом преподнесете своему ученику. Было время, когда Ладошников упросил Машу позаниматься с ним. Он провозгласил, что каждый конструктор обязан уметь не только чертить, но и рисовать. Эти уроки сдружили их. Когда Маша овдовела, Ладошников как бы ненароком придумывал всевозможные темы для ее рисунков. Он был убежден, что, когда человеку плохо, его лечит дело, увлечение делом. Маша благодарит за букет, прощается, она не может задерживаться больше ни минуты. Мы с Ладошниковым входим в комнату. Его глаза скрыты под нависшими бровями. Кажется, будто Ладошников ни на что не обращает внимания, ничего вокруг не видит, но на самом деле - и я это отлично знаю - он примечает все. Конечно, он разглядел и неприбранную постель, и мою небритую физиономию. Чего доброго, еще расхохочется, посмеется надо мной. Но он молчит. Вроде и сам невесел. Мой гость садится к столу, садится в том самом виде, как вошел с улицы, - в большой суконной кепке, в кожаной куртке. Он носит эту куртку чуть ли не во все времена года, мне все знакомо в ней - выцветшие, потрепанные обшлага, и протертые почти добела локти, и даже большое масляное пятно у левого борта. Знакомы и запахи грушевой эссенции, столярного клея, эфира, которые принес с собой Ладошников. - Возишься с ацетоном? - не без зависти спрашиваю я. Ацетон, растворитель целлулоида, входит в состав авиационных лаков, и не случайно от рабочей куртки конструктора самолетов исходит этот эфирный сладковатый запах. Однако Ладошников в ответ угрюмо машет рукой. Странно... Что с ним? - Стакан чаю дашь? - говорит он. - Хотел было в чайную зайти, благо их теперь много развелось... Но повернул к тебе. Мне вспоминается ночная извозчичья чайная, клубы морозного пара, расплывчатые пятна лампочек, водка в белом чайнике и пятерня Ладошникова, которую он простер запрещающим жестом, не позволяя говорить о его самолете. - Михаил, а почему ты сегодня не на работе? - Свободен, - неопределенно отвечает он. Я решаю больше не допытываться: захочет - сам обо всем скажет. Ухожу в кухню, ставлю на керосинку чайник и возвращаюсь к Ладошникову. Он разгуливает по комнате, с хрустом жует яблоко, протягивает и мне такое же. - Сегодня уезжаю, - наконец сообщает он. - Куда? - В Питер... На новую работу... - Как так? А "Лад-2"? - С ним все покончено. Не принят в серию. - Не принят? Но ведь на испытаниях... - Мало ли что? Комиссия, в общем, постановила так: время деревянных самолетов отошло, сейчас не имеет смысла брать фанерную конструкцию на вооружение Красной Армии. Нужны самолеты из металла... Ну и... Одним словом, я признал решение правильным... Ладошников опять шагает от стены к стене. Я смотрю на его сапоги простой дубки, прочные, большие. Он крепко, твердо ставит ногу. Нелегко согнуть, сломить такого. Вот он остановился, посмотрел на меня, сказал: - Когда выяснилось, что "Лад-2" не нужен, я попросил, чтобы мне дали возможность конструировать большой самолет. Примерно такой, как "Лад-1"... Мне отказали... Несвоевременно. Нет больших моторов... - Как нет? А, скажем, "Адрос"? Почему над ним не поработать? - Если Бережков валяется, кто же будет работать? - Гм... А если воспряну, комиссия, думаешь, пересмотрит свое мнение? - Вряд ли... - Я тоже так полагаю... Ну, а зачем тебя посылают в Питер? - На заводик "Аэро". Слыхал? Назначен туда главным конструктором. Сейчас там все растащено. Будем восстанавливать. На первых порах придется выпускать не самолеты, а всякую мелочь из кольчугалюмина. - Из чего? - Из кольчугалюмина. Не знаешь? Это легкий сплав. Его сейчас производит Кольчугинский завод... Пока суд да дело, освоимся с этим материалом. - Что же вы будете делать? Сковородки? Примуса? - насмешливо спрашиваю я. Ладошников, видимо, задет. - Хотя бы и сковородки! - с вызовом отвечает он. - Не побрезгаем и этим, чтобы восстановить завод... А потом дело закрутится, пойдет... Я не без удивления вижу, что Ладошников уже захвачен своей новой задачей. Или, верней сказать, в тот день он еще раздваивался: горевал о своем детище "Лад-2", а вместе с тем был уже мыслями на новом месте, уже начинал любить разрушенный заводик в Петрограде, куда нынче ему предстояло ехать. На меня за мой иронический тон Ладошников недолго обижался. - В общем, постараемся, - объяснил он, - просуществовать на хозяйственном расчете... И будем подготовлять выпуск самолетов из металла. Если удачно сконструируем, если удачно испытаем... Тогда надобны лишь подкрепления и приказ: "Вперед!" Вот, Алеша, какая перспектива! Жаль только... - Твоего "Лад-2"? - Ну, он не пропадет даром. Знаешь, я уже подумываю о трубчатой конструкции из металла... Жаль только, что придется опять делать маленькую машину. Под мотор всего в сто сил. Моторчики, вероятно, будем покупать у немцев. И, кажется, попытаемся на заводе "Двигатель" выпускать "Гном-Рон" в сто сил. Он посмотрел в окно, повернулся ко мне, проговорил: - Конечно, это не то... Хочется, Алеша, делать большие машины. Понимаешь? Я ответил кивком. Еще бы мне этого не понимать?! Большой самолет, мощный мотор - ведь и я мечтал об этом. Ладошников опять метнул на меня взгляд из-под бровей и вдруг расхохотался. - Но ежели ты будешь валяться, - сказал он, - то, я видимо, не скоро заполучу мотор для большой машины. В эту минуту у меня мелькнула замечательная, как мне показалось, мысль. Я вскричал: - Слушай! Давай пошлем к чертям всякое начальство! Будем сами строить большой металлический самолет твоей конструкции! - Как же это сами? - Очень просто... Как вольные конструкторы! Устроим свое проектное бюро, свои мастерские... Ты же сам говорил, что конструктор должен быть свободен! - Дурень! Свободен от Подрайского... - Ну нет... Полностью свободен... - Погоди... На какие же средства будет существовать твое бюро? - На хозяйственном расчете... Ты ж собираешься на заводе "Аэро" сначала заняться сковородками. А мы с тобой придумаем что-нибудь похлеще сковородок. Изобретем что-нибудь такое, что к нам сразу потекут денежки. - Алешка, не туда заехал... - Почему не туда? Создадим контору выдумок, собственный экспериментальный завод. - Ты что же, хочешь стать капиталистом? - Не капиталистом, а вольным инженером. Свободным поэтом! И дерзнем сделать такое, чего тебе никогда не позволят на службе! - Нет, брат, я поеду в Питер. - А я тебе докажу... Пойду путем вольного конструктора... Дай мне два-три года - и увидишь... - Я вижу, что ты мелешь чепуху... Это, брат, мысли кронштадтцев, которые требовали "вольного капитализма"... А мы с ними разговаривали оружием. - Несколько смягчившись, Ладошников добавил: - Ты сам не знаешь, чего хочешь... - А ты знаешь? Ладошников неожиданно опять расхохотался. - Знаю... Зверски хочу есть... Как гостеприимному хозяину, мне пришлось отправиться на кухню и принести ржаную кашу. 4 - Вот тут-то и начинается, - лукаво улыбаясь, Бережков поднял указательный палец, - новая глава нашей невыдуманной повести. К этой главе подошел бы эпиграф: "Роковая минута приближалась. Пушкин". Предложив Ладошникову завтрак, я счел нужным извиниться за скудное угощение: - Понимаешь, нет больше ни черта. И мне и Маше выдали такой паек. Кроме того, еще со времен "Компаса" у меня остался целый мешок ржи. Этим и питаюсь. Как по-твоему, есть можно? Уварилась? - Сойдет... Ладошников безропотно стал уминать распаренные зерна ржи, выплевывая колючую шелуху. - А почему ты, - спросил он, - не смелешь эту штуку? - Негде... Во всей Москве нет ни одной мельницы, где нам с тобой смололи бы зерно. Не берут от частных граждан. - Эх ты, изобретатель!.. Вздыхаешь, ноешь... Лучше сотворил бы мельницу. В тот же миг я чуть не привскочил, словно подброшенный ударом тока. Грандиозная идея! Вот она, изумительная выдумка, первая из тех, которые принесут мне - вольному изобретателю! - потрясающие деньги, основной и оборотный капитал для моей будущей свободной экспериментальной мастерской. Как завороженный я глядел на кашу. Ведь в учреждениях и на предприятиях до сих пор выдают пайки, до сих пор тысячи людей получают немолотую рожь и затем, выплевывая шелуху, едят кашу из вареных зерен, потому что их негде смолоть. Следовательно, в самом деле надо устроить мельницу! Теперь это разрешено. Клянусь, это нужно и государству! Ну-с, дорогой Ладошников, посмотрим, что ты скажешь о твоем друге, свободном конструкторе, через год-другой? Не помню, как я попрощался со своим гостем. Проводив его, я быстро оделся и выскочил из дому. Выскочил, чтобы найти помещение для мельницы. 5 С деревьев падали листья, скупо пригревало осеннее солнце. Куда идти? Чего долго раздумывать? Пойду навстречу солнцу. Распевая, я шагал по бульварам Садового кольца. Уши пылали, тротуар пружинил подо мной. Близ Самотеки я заметил небольшой желтенького цвета особнячок, одноэтажный, с мезонином. Домик стоял на юру, на углу тихого переулка, и был нежилым, заброшенным - это угадывалось с одного взгляда. От забора, растащенного, очевидно, на дрова, остались лишь обрубки столбов; оконные стекла запылились и кое-где потрескались; на двери висел огромный ржавый замок. Я потрогал замок и заглянул в окно. На полу валялись затоптанные обрывки бумаг, как это часто бывает в нежилых домах. Удалось разглядеть что-то странное: какие-то станки (ого, это подходяще!), какие-то ванны или корыта, брошенный около дверей продранный диван. Я моментально разыскал домоуправление. - Чей дом? Председатель домоуправления, который, судя по свободному пиджаку, был когда-то толстым, оглядел меня, очевидно, проникся почтением, встал, откашлялся и с готовностью сообщил, что до революции в доме помещалась мастерская по оцинковке и никелировке металлических изделий, а потом хозяева куда-то выехали. Теперь мастерская числится за автосекцией Московского Совета. Смиренный председатель так никогда и не узнал, что в эту минуту я его чуть не обнял. Но в те времена я уже умел сдерживать свой адский темперамент. Мне буквально ворожила бабушка. В автосекции я всегда встречал ласку и привет как один из ее основателей, как достойный сотоварищ братства автомобилистов. С Самотеки я поспешил в автосекцию, разыскал председателя, своего доброго знакомого, и сказал: - Дай мне ключ от особняка на Самотеке. - Какой ключ? Какой особняк? Понятия не имею ни о каком особняке. - Дом числится за тобой, там висит замок. - Ну и что же? - Я хочу посмотреть, нельзя ли там опробовать одно мое изобретение. - А что ты придумал? - Объясню потом. Разреши сначала осмотреть. - Пожалуйста. Мне этот особняк пока не нужен. - Пошли кого-нибудь со мной. Мы откроем и произведем опись. Вместе с одним из служащих автосекции я отправился обратно на бульвар и одним ударом лома сшиб заржавевший замок. Нашим взорам предстала брошенная на ходу жестяная и никелировочная мастерская. Внизу стояло несколько ванн, в которых когда-то производились оцинковка и никелировка. В одной из комнат сохранились остатки обстановки: хромое кресло, облупившийся комод и продырявленный диван. Опись была составлена в четверть часа. По этой описи я принял дом, обязавшись в ближайшие же дни снова приехать в автосекцию, чтобы оформить аренду. 6 Словно охваченный пламенем, я не мог угомониться. Не было покоя и Маше. Первоклассная специалистка по устройству выставок весь вечер орудовала тряпкой и щеткой, подметала, мыла, скребла и все-таки никак не могла справиться с осевшей в особнячке многолетней пылью. А я тем временем занялся электричеством, проверил провода, зачистил контакты и, абсолютно не чувствуя усталости, притащил из дому массу необходимых вещей, в том числе несколько лампочек, и осветил особнячок. У Маши уже накопилась груда мусора. - Алеша, все это надо вынести... Выбросить в помойку. - Выбросить? Ты сошла с ума! Это драгоценнейшие вещи! Я бережно перебрал всю кучу. Дырявые ведра - пригодятся; стоптанный ботинок - это же кожа, понимаешь, Маша, кожа для разных прокладок; драные решета, ого, еще как потребуются; обрезки жести - нужны, нужны; сломанные пружины от дивана - тоже пойдут в дело; рваная бумага - вот этим, пожалуй, можно пожертвовать. И то не выбросить, а протопить печку, подсушить воздух. Благо, вот и дровишки завалялись. Рассортировав мусор, я занялся печкой, просмотрел дымоход, очистил топку от золы, прожег бумагой подтопок, надымил (чем, конечно, вызвал ропот Маши) и был необыкновенно счастлив, когда наконец печка потянула. Прекрасное помещение! - Машенька, ты думаешь, я ограничусь мельницей? Как бы не так... Это только начало. Плацдарм... - Для великих дел? - подает голос сестра. Я улавливаю легкую иронию. Весь день Маша помалкивает, не хочет портить мое великолепное настроение, помогает мне, но порой вздыхает. Потрясающая идея сооружения мельницы явно не привела ее в восторг. Но ведь сама же она уговаривала меня хоть чем-нибудь заняться, лишь бы я перестал хандрить, валяться. Какое там валяться! С нынешнего дня я буду спать вот на этом диване, из которого торчат концы пружин, буду вскакивать на рассвете и работать, трудиться над своим изобретением. - Что? Ты намереваешься здесь ночевать? Отбросив свою робость, Машенька принялась разносить ужасное, отсыревшее помещение, в котором за одну ночь можно заработать туберкулез или по меньшей мере ревматизм. Но я только посмеивался. Еще раз сбегав домой, я притащил свою подушку, простыни и одеяло. Спокойной ночи, Маша! Я целую и выпроваживаю возмущенную сестру, затворяю дверь, стелю на диване, гашу свет, ложусь. И погружаюсь в раздумье. Как же устроить мельницу? Надо вам сказать, что о мельницах я не имел никакого представления. Лишь один раз в жизни я побывал на водяной мельнице и видел запруду, деревянное мельничное колесо и огромные жернова. Никакой литературы об устройстве мельниц у меня не было. Но я вспомнил, что среди вещей, которые я захватил при переселении, имелся толстенный универсальный справочник для инженеров. Я вскочил, снова зажег лампу, взял справочник и среди слов на букву "М" разыскал "Мельницы". Очень внимательно прочел. Потом открыл букву "Ж", нашел "Жернова" и узнал, что жернова делаются следующим образом: берется камень какой-нибудь твердой породы, мелко дробится, просеивается, засыпается в форму и заливается раствором хлористого магния, который связывает каменную мелочь в монолит. Все сведения о жерновах были изложены в одном столбце убористой печати. Вернувшись на ложе, я продолжал соображать. Камень какой-нибудь твердой породы... Ба! Накинув пальто, в ночных туфлях я вышел на улицу и под покровом темноты выковырял из мостовой несколько булыжников. Доставив добычу в особняк, я всю ночь дробил булыжник. Несколько раз я угодил молотком по пальцам, но к утру с удовольствием созерцал разбросанный всюду битый камень и поставленное на лист жести решето, доверху наполненное каменной крупой. Теперь нужен раствор хлористого магния. Где его достать? Денег у меня, как вам известно, совершенно не было, я ринулся на путь вольного изобретательства без копейки за душой. Где же раздобыть нужный раствор в кредит? Пораскинув умом, я вспомнил о Подрайском. Конечно, у него сколько угодно хлористого магния. Да, вот кто мне его одолжит! Что? Неужели я ничего не рассказывал о том, как устроился Подрайский при новой власти? Ну, тогда мы сейчас это восполним. 7 Итак, с Подрайским произошло вот что. Впрочем, с вашего разрешения, я лучше нарисую одну сценку, относящуюся к весне 1919 года. Вообразите солнечный апрельский или мартовский денек. Я сидел в промозглом, не топившемся всю зиму большом здании на Ордынке, где помещался тогда Комитет по делам изобретений, и, будучи там - разумеется, по совместительству - председателем технического совета, принимал изобретателей. Помню, вошел бритый, худощавый человек в "финке" - очень распространенной в те времена круглой кожаной шапке с меховым околышем, - в потертой черной жеребковой куртке. Огромные шоферские перчатки с крагами были сунуты под мышку. Я обратил внимание на какой-то странный запах - не то дыма, не то дегтя, - который исходил от посетителя. - Садитесь, - любезно сказал я. - Чем могу служить? И вдруг прозвучал потрясающе знакомый голос: - Алексей Николаевич, неужели вы не узнали меня? Боже мой! От изумления я чуть не свалился с кресла. Передо мной был Подрайский, бывший наш Бархатный Кот... Куда-то девались его черные усики, чарующая улыбка, румяные круглые щечки. Я не встречался с ним с 1917 года, с того времени, когда солдаты, строители амфибии, вывезли его на тачке. Где он обретался эти годы? Какие превращения претерпел? И что привело его сюда? Он протянул мне руку, тоже какую-то странную - заскорузлую, желтую, будто крашенную хной. Я опять предложил ему стул. - Прошу вас, Анатолий Викентьевич... Вы ко мне по делу? Подрайский, однако, не сел... По давней привычке оглянувшись, он тихо произнес: - Да... Имеется величайшее изобретение... - Любопытно... Какое же? - Алексей Николаевич, вы не смогли бы спуститься сейчас со мной на улицу?.. Я вам все покажу в натуре. Через минуту мы вышли из здания. У подъезда стоял очень потрепанный, облезлый легковой автомобиль "фиат". Подрайский открыл переднюю дверцу и широким жестом, который мне напомнил наконец его безупречные былые манеры, пригласил меня в машину. - Куда же мы поедем? - спросил я. Подрайский таинственно ответил: - Осмотрим изобретение. Сев за руль, он повел машину. Несколько минут мы молча ехали, кое-где раздавливая слежавшийся почерневший снег, разбрызгивая ручейки и лужи. - Ничего особенного не замечаете? - спросил Подрайский. - Нет, ничего не замечаю... Подрайский улыбнулся и сказал: - Может быть, попробуете управлять сами? - Что же, можно. Мы поменялись местами. Взяв руль, я поддал газу, потом попридержал машину, потом опять ее погнал, она поскрипывала, как и полагается старушке, но, в общем, слушалась. - Ну как? - снова спросил Подрайский. - Ничего особенного не замечаете? - Не замечаю... Только, пожалуй... - Что, Алексей Николаевич?.. - Пахнет как-то странно... Подрайский, казалось, ожидал этих слов. Он довольно засмеялся и сказал: - Знаете, чем это пахнет? - Чем? - Новой эрой в автомобильном деле. Отныне советский автотранспорт не будет больше испытывать недостатка в горючем. - Ого! Если так, это действительно великое дело. - Да, - подтвердил Подрайский. - Затормозите-ка, Алексей Николаевич. Я остановил машину, Подрайский сошел, отвернул гайку карбюратора, налил оттуда прямо в ладонь немного жидкости желтоватого цвета и поднес к моему носу. Жидкость оказалась скипидаром. Так вот откуда этот запах дегтя. Не знаю, самому ли Подрайскому пришла идея использовать скипидар в качестве горючего, или он где-либо залучил это "изобретение", но, во всяком случае, его предложение произвело сенсацию. Ввиду отчаянной нехватки бензина "изобретение" было немедленно принято, хотя, как вскоре выяснилось, от скипидара залипали кольца, что создавало всякие затруднения для шоферов. В распоряжение Подрайского был выделен заводик около Москвы, где он организовал возгонку скипидара. Наверное, у Подрайского найдется бутыль хлористого магния. Он не откажется дать мне ее взаймы. Скорее туда, к нему! 8 Что такое двадцать километров? В прежние времена я бы ответил: "Двадцать минут езды на мотоциклетке!" Однако теперь, зайдя домой, чтобы наскоро позавтракать, я лишь вздохнул, посмотрев на свою машину, стоявшую в передней. Может быть, все-таки решиться? Выведу ее, испробую... Нет, я уже примеривался - левая нога не доставала до опоры. Двадцать километров для меня теперь нелегкий путь. Трамваем я смогу подъехать лишь к заставе. А дальше? Э, доберусь на перекладных. Есть, знаете ли, такой способ. Оглянешься, увидишь попутную подводу, подождешь, попросишь: "Эй, друг, подвези!" Возница хмуро посмотрит на тебя и хлестнет лошадь; следующий тоже не посадит; третий, глядишь, и подвезет. Невесело, но чего не предпримешь, когда впереди маячит сверкающая огромная бутыль с чудесной жидкостью, посредством которой я превращу обыкновенный булыжник в прелестный жерновок. Но вдруг Подрайский откажет мне в кредите? Вдруг его давно уже нет на скипидарном заводе? Так и хотелось хлестнуть лошаденку. Скорей, скорей! При крохотном заводике, в маленькой директорской квартире, на окнах которой красовались отнюдь не малиновые бархатные, а скромные полотняные занавески, обитал Подрайский. Дверь открыл он сам. - А, Алексей Николаевич! Какими судьбами? По делу? Великолепно... Люблю деловых людей. Подрайский провел меня в столовую. Вещи были новенькие, видимо сделанные здесь же, в столярной мастерской завода, отсвечивали лаком. - Да, все новое! - восклицает Подрайский, заметив, что я окинул взглядом комнату. - Из старой жизни ничего не взято... Все кануло. И в душе ничего старого. Его черные живые глазки останавливаются на развешанных веером портретах. Рядом с Марксом - выдающиеся представительницы коммунистического женского движения: Клара Цеткин, Роза Люксембург, кажется, Коллонтай... Я повторяю: - У меня к вам срочное дело, Анатолий Викентьевич! - О делах успеется... Лелечка! Алексей Николаевич, знакомьтесь с моей женой. Я, конечно, ничем не выражаю удивление, когда вместо Елизаветы Павловны, почтенной дамы, чьим именем был в свое время назван таинственный "лизит", меня приветствует довольно юная особа. Она шутливо восклицает: - Рукопожатия отменяются! Таков текст распространенного в те времена плаката. Я отвешиваю поклон. Супруга Подрайского откидывает со лба короткие пышные волосы. Глядит она победоносно. Загорелая, в грубоватой, армейского сукна юбке, в ладных полумужских сапожках. Весьма современный вид! Однако сейчас меня интересует отнюдь не хозяйка дома. - Анатолий Викентьевич, мне нужна всего одна бутыль... - Бутылочка всегда найдется в нашем доме. Жена моментально подхватывает этот сигнал. Раскрываются дверцы буфета. На столе появляются водка, сало, хлеб, соленые огурчики. - Не взыщите: угощение пролетарское, - говорит современная женщина. Хозяин собственноручно накладывает мне соленых рыжиков. Его руки, которые я в последний раз видел заскорузлыми, желтыми, теперь пополнели, порозовели. Из кухни выплывает сковородка жареной, потрясающе румяной картошки. Мы беседуем о том о сем. Лелечка несколько дней не была в Москве и сейчас выражает неудовольствие. Как это я не знаю, сколько еще магазинов появилось на Петровке? Правда ли, что в Столешниковом открылась кондитерская? Меня жгуче интересует другое: достану ли я у Подрайского то, что до зарезу мне необходимо? Впрочем, меня волнует и другой вопрос: предложат ли мне еще жареной картошки? Проклятый аппетит... Но что поделаешь, если с утра во рту ничего не было, кроме нескольких ложек опостылевшей каши?! Подрайский любезно угощает: - Разрешите наполнить вашу рюмку, Алексей Николаевич! Выпьем за вас, за вашу энергию, ваше будущее! Супруга Подрайского значительно добавляет: - Теперь жизнь повернулась к энергичным людям. Подкрепившись, я и сам ощущаю прилив энергии. - Анатолий Викентьевич, придумана потрясающая вещь. Нужна ваша помощь. - С удовольствием, с удовольствием, - мурлычет Подрайский. Я с удивлением узнаю интонации прежнего Бархатного Кота. Благосклонно взирая на меня, он поддакивает супруге: - Лелечка права. Государство снова открыло дорогу энергичным людям. - Да, да, - соглашаюсь я. - И вот потребовалась бутыль хлористого магния. - К вашим услугам... И даже без всякой накидки. Так сказать, по себестоимости. Вот черт, как выговорить, что я приехал за бутылью без гроша в кармане? Я бормочу: - Но я... Но мне... Поверьте мне, Анатолий Викентьевич, на недельку в долг... Пущу мельницу и расплачусь! - Мельницу? - Да, прелестное изобретение, - спешу объяснить я. - Совершенно оригинальное... Бархатный Кот наклоняется ко мне, с интересом выспрашивает о мельнице. - Все понятно, - говорит наконец он. - Едем! - Куда? - Подкатим прямо к вашему особнячку... Получите бутыль, так сказать, с доставкой на дом... Сам довезу вас на машине. - Только не на машине! Это протестует Лелечка. Ее крупные ноздри выразительно потягивают воздух, и я вспоминаю запахи скипидара, пропитавшие облезлый "фиат" Подрайского. - Поедешь на Еруслане, - решает она. - Сейчас скажу, чтоб подавали к крыльцу нашу конармию. Меня несколько страшит неожиданная услужливость Подрайского, но предложение весьма кстати. Как иначе я дотащусь со своей драгоценной ношей? Вскоре мы с Подрайским усаживаемся в заводской тарантас, у наших ног покоится в корзине с соломой заветная бутыль. Мой благодетель, указав на широкую спину кучера, подносит палец ко рту и шепчет: - Тссс... Ни слова! 9 Подрайский помог мне втащить бутыль в особняк. - Буду в Москве, - загляну к вам. - Разумеется, разумеется. Он повертелся, пожелал удачи и исчез. "Удачи, удачи..." - напевал я. Немедленно из листа жести я соорудил примитивный противень, поставил туда решето, наполненное толченым булыжником, и залил раствором. Затем в прекраснейшем настроении я отправился к Маше. Она принялась угощать меня все той же кашей - это после того, как меня попотчевали у Подрайских! Нет, хватит с меня разбухших зерен! Я уговорил бедную сестрицу продать на рынке всю оставшуюся рожь, вырученные деньги пойдут, как я выразился, на капитальные затраты. Пока, Маша, мы с тобой кое-как просуществуем, а через несколько дней... О, через несколько дней мельница вознаградит своего творца, к нему рекой потекут деньги. Это обеспечит ему, твоему славному братцу, независимость, свободу творчества. И он возьмется за серьезные, большие изобретения - за автомобильные, за авиационные моторы! И, может быть, у него - позволь, Маша, помечтать - будет собственный экспериментальный завод моторов. Как это тебе нравится - экспериментальный завод вольного изобретателя?! Маша покачивала головой, пыталась возражать. Но мне некогда было углубляться в споры: будущая мельница требовала меня к себе. Напевая, я отправился туда. Заночевал опять в особняке. Наутро, сгорая от нетерпения, я прежде всего понесся к решету. Ура! В решете - застывший монолит; тронул рукой - пальцы ушли во что-то студнеобразное, я заорал: кожу ожгло. Черт побери, значит, не схватило! Ничего, подождем, схватит. На следующее утро каменная каша затвердела. Получился прелестный маленький жернов. 10 Жернова есть, но как их установить? Как крутить? Надо вам сказать, что на всех мельницах земного шара жернова лежат плашмя и, вращаясь вокруг вертикальной оси, размалывают зерно притертыми каменными плоскостями. А в моем распоряжении - в станках, которые мне достались вместе с домом, - имелись лишь горизонтальные оси. Мгновенно родилось изобретение. Впервые в мировой истории я поставил жернова вертикально, наподобие точильных камней. Конечно, нет ничего хитрого в том, чтобы закрепить на горизонтальной оси два круглых камня, но все специалисты скажут, что молоть на таких жерновах нельзя. Прелесть творчества, однако, в том и заключается, что вы переступаете через "нельзя". Я придумал особую насечку жернова, насечку по принципу Архимедовой спирали. Терпеливо выбивая на камне рисунок замысловатой спирали, я воображал себя зерном, попадал в ручеек спирали, с наслаждением чувствовал, как меня прихватывают, раздавливают, перетирают жернова, и, довольный, вываливался струйкой замечательной муки. Еще многое предстояло мне придумать и соорудить, чтобы пустить мельницу в ход. Все это я делал молниеносно, так как идеи обуревали меня. Например, ремень. Из чего сделать передаточный ремень? О настоящем ремне в те времена не приходилось и мечтать. В годы гражданской войны и разрухи было срезано и превращено в подметки грандиозное количество заводских ремней. Над проблемой ремня я поломал-таки голову. Перебирая в уме всяческие комбинации, я вспомнил о брандмайоре города Москвы, с которым когда-то, работая в мотосекции, чудесно провел один день, демонстрируя в поездке на сто километров отличные качества машины, переоборудованной в пожарную из обыкновенного грузовика. Вы, пожалуй, спросите: при чем здесь брандмайор, когда дело идет о ременной передаче? А пожарный шланг?! Явившись к брандмайору, я получил два куска рваного пожарного шланга. Срастив их, просмолив, я стал обладателем великолепного ремня. 11 Теперь дело за мотором. Оставалось роздобыть где-нибудь электромотор - и жернова закрутятся, мельница пойдет. Я знал, что в свое время в мастерских "Компаса" имелось два-три запасных электромотора небольшой мощности, как раз то, что требовалось мне. После того как "Компас" со славой закончил свою миссию, его наследством занялась ликвидационная комиссия. Я понесся туда. Меня встретили радостными возгласами: - Алексей Николаевич, что поделываете? - Друзья, продайте мне электромотор. - Зачем? - Пока тайна. Одно гениальное изобретение. Мне, однако, ответили, что ликвидационная комиссия, к сожалению, не вправе ничего продавать. - Тогда дайте во временное пользование. Я подпишу обязательство, что по первому требованию верну мотор в идеальном состоянии. Такая комбинация, по компетентному заключению главного бухгалтера, была признана возможной. Мы составили бумагу, согласно которой я получал во временное пользование один электромотор для того, чтобы, как было сказано в бумаге, испытать изобретение. Завладев такой бумагой, я уже собирался крепко пожать всем руки и бежать за мотором, но оказалось, что необходима еще одна формальность: подпись профессора Шелеста. Теперь он, бывший председатель "Компаса", в знак уважения и доверия числился председателем ликвидационной комиссии. С драгоценной бумагой я немедленно отправился в Высшее техническое училище к Шелесту. Тут, едва я увидел знакомое здание, едва ступил во двор, на меня со всех сторон пахнуло воспоминаниями. Вон оно, кирпичное, неоштукатуренное, трехэтажное строение во дворе, так называемое "красное здание". Там Николай Егорович Жуковский устраивал когда-то с помощью семи-восьми учеников-студентов свою аэродинамическую лабораторию, уместившуюся в одной комнате. Я был в числе этих семи-восьми; я там строгал, клеил, мастерил вместе с Архангельским, Юрьевым, Ладошниковым, Туполевым, Микулиным, Ветчинкиным. Кто-нибудь из них, наверное, и теперь в лаборатории. Может быть, заглянуть? Нет, начнут еще расспрашивать... Осмеют "вольного изобретателя"... Или, еще хуже, пожалеют. Нет, я к ним приду потом, приду вовсе не смешным, не жалким. А вон вдалеке сарай, где когда-то стоял наш мотор, наш "Адрос". Пять лет тому назад мы с Ганьшиным проектировали и строили его, как самый мощный бензиновый мотор в мире. Перед смертью Николая Егоровича я дал ему обещание еще поработать над этим мотором. И поработаю! Сначала лишь создам себе плацдарм. Мне не хотелось, как сказано, заходить в "красное здание", но оказалось, что Шелест находится там. Я решительно прошел через двор, толкнул дверь и, не оглядываясь по сторонам, не предаваясь больше никаким воспоминаниям, взбежал на второй этаж, куда мне указали. Шелест стоял в середине большой комнаты, где несколько студентов и рабочих пилили и строгали, мастерили какие-то помосты. Он живо повернулся ко мне, и я, как всегда, ощутил энергию, которую источали его ясные серые глаза. Да, недаром и в пятьдесят лет он все еще уп