льно выцветшей парусиновой куртке, с которым Бережков уже встречался на заводе. Как его фамилия? Кажется, Никифоров. Или Никитин. Он заведовал здесь конструкторским отделом. Раньше, в предыдущие приезды, Бережков почти не обращал на него внимания. Новых моторов здесь не проектировали, должность главного конструктора считалась ненужной, а так называемый конструкторский отдел был, по существу, как понимал Бережков, заурядным чертежным бюро, не оказывающим сколько-нибудь серьезного влияния на заводские дела. Поэтому, видимо, туда и назначили заведующим какого-то птенца, только что выпущенного инженера. Что же он, как его, Никифоров или Никитин, тут затеял? Чем-то очень знакомым веяло от этой картины, представшей Бережкову в раме ярко освещенного окна. Сразу припомнилось, как много месяцев назад в "избушке", вот так же по ночам, только без песен, питомцы Шелеста вычерчивали детали. "АДВИ-100", стремясь скорее выпустить проект. Из темноты Бережков невольно со вниманием обежал глазами стены. Да, на большом листе в деревянной рамке был изображен общий вид какого-то мотора. Четкие буквы составляли надпись "Заднепровье-100". Бережков тихо присвистнул. Ого, проектируют свою машину. И тоже в сто сил. Сощурившись, он разобрал на листе и строчку помельче: "Конструкция инженера П. Никитина". Вот, значит, кто тут настоящий запевала! Пожалуй, если приглядеться, у него любопытное лицо. Несколько скуластое. Небольшая горбинка на носу. И как бы упрямо оттопыренные уши. И темно-русые, слегка вьющиеся волосы. За чертежными столами слаженно пели: Никто пути пройденного У нас не отберет... - Можно войти? - крикнул Бережков. Он стоял уже на свету у подоконника. Все обернулись. - А, товарищ Бережков?! - сказал Никитин. - Пожалуйста, пожалуйста... Сейчас мы проведем вас сюда. Павлуша! (Паренек-запевала встрепенулся.) Или... Не махнете ли, товарищ Бережков, через окно? - Не знаю... Кажется, отнялись ноги. - Почему же? - Проходил мимо и остолбенел, когда увидел... - Наш мотор? - Мотора-то я, собственно, еще не разглядел. - Так посмотрите... Интересно, что вы скажете. Никитин подошел и протянул руку. Бережков сжал ее и одним прыжком сел на подоконник. Перекинув ноги, он оказался в комнате. 22 У Никитина слегка заходили желваки, когда Бережков остановился у большого чертежа, оправленного в деревянную рамку. На лице, по-южному смуглом, проступил темноватый, почти незаметный румянец. На лбу яснее обозначилась светлая черточка шрама. Бережков молча рассматривал чертеж мотора. В первый момент, когда он охватил одним взглядом конструкцию, у него чуть не вырвалось: "Страшилище! Ха-ха... Вздумали состязаться с нами. Посмотрел бы Август Иванович! Сработано не рейсфедером, а топором. Ну и ну, что этот Никитин натворил с динамкой. Она не вместилась в габариты мотора, и конструктор - ха-ха, вот так конструктор! - не нашел ничего лучшего, как вынести ее за контурную линию. У, как она торчит!" В комнате все ждали, что скажет Бережков. - Я вижу, что мы пробудили у вас творческую жилку, - проговорил наконец он. - Товарищ Бережков, можно попросить вас об одной любезности? - Конечно. - Выскажите свое мнение напрямик. - Что же сказать? Откровенно говоря, тут столько еще не продумано, не найдено, что... - С невольной улыбкой превосходства столичный гость стал разбирать проект. - Ну, начать хотя бы вот с чего... Разве вы не могли бы срезать эти углы, дать более плавный, естественный изгиб, уменьшающий лобовое сопротивление? Никитин уже выглядел спокойным. У скул под смуглой кожей ничто больше не ворочалось. Схлынул темноватый румянец. - Естественный? В этом я сомневаюсь. Углы дают мне жесткость. Я проигрываю в лобовом сопротивлении, но выигрываю в мощности на единицу объема и веса. Эти величины поддаются определению. И разница будет в мою пользу. Взяв со стола карандаш, вынув из футляра счетную линейку, он тут же на стене стал вычислять. На белой штукатурке быстро возникала длинная цепь уравнений. Бережков улыбался. Смешно: ему, выученику и сотруднику профессора Шелеста, толкуют здесь о жесткости. Однако этот Никитин, пожалуй, кое-что понимает. Оригинально строит доказательство. Неужели он сам додумался до этих формул? Бережков уже следил с интересом. - Позвольте, - сказал он, - но у вас тут получился другой коэффициент, чем в курсе Шелеста. - Пожалуйста. Укажите координаты этой библии. - Координаты... библии? - Да. Том, главу, страницу. Мы сейчас достанем и проверим. - Кого? Шелеста? - А что же он, непогрешим? Никитин довел вычисления до конца и протянул Бережкову карандаш: - Прошу опровергнуть! - И нечем крыть! - выпалил белобрысый парнишка. - Павлуша, помолчи! Это прозвучало строго, но, покосившись, Никитин не удержался, чтобы не подмигнуть уголком глаза Павлуше. А Бережков в самом деле не мог обнаружить ошибки в любопытном, замысловатом расчете. Он опять посмотрел на чертеж. Гм... В этой угловатости действительно есть некая система. Но в общем, вещь, конечно, топорна. Так и подмывает поправить. - Боюсь, - все еще с улыбкой превосходства сказал он, - что мне трудно будет с вами спорить. Видите ли, мне свойственно мыслить не формулами, а чертежами. И опровергать чертежами. Допускаете ли вы такой способ дискуссии? - Предположим. Бережков хотел было взять карандаш, но вдруг передумал. Из бокового кармана своего пиджака он вытащил фотоснимок главного разреза "АДВИ-100", в точности такой же, какой днем он положил перед Любарским. - Разрешите приколоть? - Пожалуйста. Никитин сам ему помог прикрепить кнопками снимок к деревянной планке над листом, возле которого они стояли. Бережков отступил на несколько шагов. Ну о чем, собственно, спорить? Достаточно взглянуть на эти два решения. Он даже вздохнул. Да, компоновка "АДВИ-100" ему, несомненно, удалась. Как изящно она выглядит в сравнении с этим... С этим, ну конечно же, страшилищем! - Посмотрите, товарищ Никитин, на обе эти вещи. И скажите совершенно искренне, как мы условились: разве вам не ясно, какая из них лучше? - Ясно. Наша. - Вот как?! - Бережков не сразу нашелся. - Ну, сравним. Сегодня даже ваш главный инженер мосье Любарский, черт бы его побрал, который целый год от нас отмахивается, назвал конфигурацию "АДВИ-100" безукоризненной. Или, как он соблаговолил выразиться, безукоризненно женственной. Взгляните. Подобные очертания вы встретите в природе, то есть у самого великого конструктора... - Однако, - перебил Никитин, - природа сотворила также и мужчину, существо значительно более угловатое, жестче сконструированное... Никитин продолжал говорить, а Бережков опять поймал себя на том, что следит с интересом за возражениями этого забияки-инженера. - В этой мысли что-то есть, - протянул он. - Но вы осуществили ее до того грубо... - Чем же вы это определяете? - Чем? Конструктор это схватывает глазом, чутьем... - Конструктор "божьей милостью"? - Не скрою, я признаю такое выражение, хотя не верю ни в какого бога. А вы отрицаете? - Подвергаю сомнению. И вдруг в комнате раздалось: С неба полуденного Жара - не подступи... Дирижируя исчерканной тушью рукой, Павлуша задал теперь удалой темп. Он ерзал и привскакивал на стуле. Над белесыми бровями блестели мелкие капельки пота. Всем, кто сидел тут за чертежными столами, было понятно: Никитин отстоял "Заднепровье-100", не срезался, бьет этого ферта, московского конструктора. Молодые голоса поддержали запевалу. Никитин жестом потребовал молчания, но, повернувшись к товарищам, улыбнулся им и закусил губу, чтобы сдержать эту улыбку. - Вы, как я вижу, во всем на свете сомневаетесь, - сказал Бережков. - Да. Лишь вот что несомненно. Вскинув голову, Никитин показал на узкое красное полотнище, прибитое у потолка. Это был первомайский плакат. Кумач слегка выгорел. На нем мазками жидкого мела, уже кое-где потрескавшегося, были написаны слова о Первом мая и призыв: "Да здравствует победа коммунизма во всем мире!" Бережков сел на табурет. Сколько лет этому скуластому инженеру-математику, который ничего не принимает на веру? Пожалуй, двадцати пяти еще не стукнуло. Этот не потеряет, не растратит времени просто так, на ветер, зря. Пожалуй, - Бережков покосился на скуластое лицо, - и дня не потеряет. 23 - В каком институте вы учились? - спросил Бережков. - В Московском Высшем техническом училище. - О, я тоже оттуда. А у кого слушали курс авиамоторов? У Шелеста? - Нет, у Ганьшина. - У Ганьшина? В самом деле, ведь его друг, очкастый Ганьшин, с кем была проведена юность, уже успел вырастить немало учеников! Бережков смотрел на Никитина и как бы видел перед собой время. Много его утекло. У Ганьшина уже ученики... А ведь в Никитине впрямь чувствуется что-то ганьшинское: математический уклон, аналитическая складка. И, пожалуй, язвительность. Но в остальном это совсем-совсем не Ганьшин. Сразу нашлось много общих тем, помимо взволновавшего обоих спора. Дружелюбно разговаривая, перебрасываясь вопросами, они словно отдыхали после первой схватки. Снимок "АДВИ-100" был все еще приколот над главным разрезом конструкции, подписанной Никитиным - вот этим улыбающимся белозубым крепышом с голубоватым косым шрамиком на лбу. От чего у него шрам? От пули? Бережков спросил об этом. - Нет, - ответил Никитин. - Я в детстве любил драться. "На камни", как у нас здесь говорят. - Здесь? Разве вы местный? - Да... Вы же знаете моего отца... Однажды добрались и до него со своими чертежами. Бережков мигом сообразил. Удивительно, как он до сих пор не догадался. Да, да, у старика обер-мастера литейного цеха, с кем он как-то долго толковал, такие же скулы, такой же горбатый нос, только несколько нависший. И даже в голосе, в отрывистой манере есть что-то общее. - Слушайте, - воскликнул Бережков, - ведь ваш отец сможет нам отлить головки! Надо лишь, чтобы завод принял чертежи. - А Любарский не принимает? - Нет. Хоть расшибись перед ним... - Расшибаться перед ним не надо. Надеюсь, мы сами его скоро расшибем. Вернее, вышибем. - Но когда же? Скажите, товарищ Никитин, мне начистоту: построим ли мы когда-нибудь здесь свой мотор? - Начистоту? Я не верю в вашу вещь. - Почему же? Посмотрите. Ведь это в самом деле безукоризненная конструкция. Европейского уровня, без всяких скидок. - Согласен. Допускаю даже, что анализ, если бы нам удалось свести оба проекта к выражениям чистой математики, докажет ваше преимущество. Но необходимо иметь в виду, по крайней мере, два поправочных коэффициента. Первое - завод. Наша вещь опирается на возможности завода, на его оборудование, на его традицию. Она развивает завод дальше. Второе... Второе я назвал бы материнством... - Материнством? - Да. Это будет и при коммунизме. Мы любим свое детище. И будем за него драться, не спать ночей, выхаживать его всем заводом. И построим, доведем, дадим реальный крепкий советский мотор. - А... а наша машина? - Завод обязан ее сделать... Но я уже сказал вам свое мнение. Это абстракция. Мне она чужда. - Так, мой друг, повернулось дело, - говорил мне Бережков. - Я не нашел поддержки и в конструкторском бюро, у молодого конструктора Никитина. Должен, между прочим, заметить, что у него я перенял и как-то естественно вмонтировал в свою философию творчества слово "материнство". Оно очень точно выражает отношение конструктора к своему созданию. Ведь не случайно мадонна с младенцем, множество раз изображенная художниками, считалась из века в век символом творчества. Слушайте, однако, дальше. Надо рассказать еще про одну встречу, которая произошла у меня там же, в этом городке. Для живописания этой встречи перенесемся-ка на заднепровский стадион, на футбольный матч Заднепровье - Мариуполь... 24 Бережков бестолково провел день, требуя в заводоуправлении официального рассмотрения чертежей, нервничая и кипятясь, а после гудка, когда из проходной будки повалила оживленная толпа, он еще раз сквозь зубы чертыхнулся и, решив отвлечься, сел в переполненный рабочий поезд, отправился с завода в город и поехал на футбольный матч, о котором возвещала рукописная афиша. Заняв место в тесном ряду зрителей на деревянной некрашеной скамейке, он уныло взирал на стадион. Появились команды, совершили традиционную пробежку по границе поля и выстроились в центральном кругу друг против друга, оранжевые майки против темно-зеленых. Судья вызвал капитанов. От мариупольцев, из зеленой шеренги, выбежал высокий, красивый, легкий паренек, а от заднепровцев не спеша, вразвалку, зашагал большой, явно тяжеловатый и явно немолодой капитан с темно-русой вьющейся густой шевелюрой. Что-то в нем - в очертаниях профиля или в повадке - показалось знакомым Бережкову. Он попытался припомнить, но вдруг кто-то со скамеек прокричал: - Никитину! Заднепровцы, патриоты своего города, приветствовали, подбадривали капитана. Некоторые называли его запросто по имени. В гуле то и дело слышалось: - Андрюша! Юноша-мариуполец чуть усмехнулся, а тот, кому кричали "Андрюша", никак не реагировал, продолжал неторопливо шагать, помахивая слегка согнутыми в локтях, видимо, сильными руками. Никитин... Вот, значит, что в нем знакомо. Но минуту назад Бережкову припоминалось как будто что-то иное, очень давнее, связанное почему-то с вьюжным морозным деньком, с Лефортовским плацем, укутанным в снег... С плацем? Нет, что-то не то... Бережков спросил у соседа: - Кто этот Никитин? - Наш рабочий с моторного завода. Теперь учится в Москве на инженера. На лето приезжает. - Родственник конструктора Никитина? - Как же... Старший брат. Так оказалось объясненным первое впечатление. Больше не утруждая себя этим, Бережков стал следить за матчем. Нашу книгу, наверное, украсили бы две-три яркие страницы, посвященные футбольному матчу, этой любимой у нас игре, увлекательной и на знаменитом московском стадионе "Динамо", и на каком-нибудь истоптанном неогороженном поле, где гоняют мяч мальчишки. Как было бы соблазнительно нарисовать эту картину: мелькание оранжевых и зеленых маек, залитых склоняющимся к вечеру солнцем, взлеты мяча над выгоревшей, желтоватой травой, глухие удары, стремительный бег за мячом, прорыв к воротам, удар, еще удар. И, наконец, гол! Первый гол в ворота заднепровцев. У Бережкова уже пробудилась спортивная жилка, он с интересом наблюдал за состязанием. И чем больше присматривался, тем яснее различал манеру каждой команды. У мариупольцев все нити игры как бы стягивал к себе центр нападения, замечательно водивший мяч. Пленяла непринужденность, даже грация, талантливость его игры. Тактика команды заключалась, по преимуществу, в том, чтобы подать ему мяч. А у заднепровцев такой ясно видимой, выделяющейся центральной фигуры как будто бы и не было. Никитин, капитан команды, играл в полузащите и отнюдь не стремился лично забить гол, хотя порой, в нужный момент, несмотря на возраст и некоторую тяжеловатость, мог очень быстро бегать. Он искусно отнимал мяч, сильно и точно передавал его своим. У этой команды, сложившейся в небольшом, малоизвестном украинском городке, пожалуй, совсем не было блестящих игроков, но она отличалась иным: сработанностью, слаженностью, сплоченностью. Только это, как понимал Бережков, позволяло заднепровцам противостоять натиску зеленых маек. Противники сыграли вничью. После матча здесь же, на футбольном поле, заднепровцы стали качать своего капитана. Туда же, за усыпанную песком линию, которая еще минуту назад была запретной, хлынули зрители, друзья команды. Никитин, улыбаясь, взлетал и взлетал, подбрасываемый десятками рук. Бережкову опять почудилось что-то знакомое в его улыбке. В чем дело? Не встречался ли он все-таки когда-нибудь с этим Никитиным? Но где же? Когда? Неужели лишь родственное сходство играет шутки с фантазией Бережкова? 25 Озарение памяти пришло наконец полчаса спустя на станции Заднепровье, куда был подан поезд, отправляющийся на завод. Не решив еще, что ему вечером делать, Бережков похаживал по перрону. В окне одного вагона он снова увидел Андрея Никитина. Тот был уже не в майке, а в светлой голубоватой рубашке. Ничуть не помятая, просторная, она как будто делала Никитина еще более широкоплечим. Еще не совсем просохшие после мытья, зачесанные назад волосы уже распадались на вьющиеся крупные пряди. Он махал кому-то серой кепкой. Бережков оглянулся и за решеткой перрона, на привокзальной площади, заметил Никитина-отца, рыжеусого мастера-литейщика. Перекинув ногу через седло велосипеда, мастер стоял в горделивой позе, не сдерживая довольной усмешки, пробегающей то и дело под усами. Но Бережков не успел всмотреться, ибо в тот же миг будто разряд молнии выхватил из глубин памяти забытую встречу. Бережков резко обернулся. Никитин все еще махал. Да, в тот давний морозный денек он тоже махал, сняв папаху, стоя на площадке удаляющегося последнего вагона, прощаясь с теми, кто провожал поезд. Это было в декабре 1919 года под Москвой, на станции Перово, где погрузилась на платформы, прицепленные к бронепоезду, первая эскадрилья аэросаней, выпущенных "Компасом". Да, да, этот самый Никитин, командир отряда, тогда еще очень молодой, принимал аэросани на Лефортовском плацу. Он, прозванный "Смерть Бережкову", вместе с ним, Бережковым, проводил учения, настойчиво требуя инструктажа. Потом погрузка. Метель. Колючие вихорьки снега, несущиеся по настилу. Пулеметы, уже установленные на санях, обернутые брезентом. Последние рукопожатия. Прощальные слова молодого командира: "Спасибо! Когда-нибудь, наверное, еще свидимся!" Свидимся... Не раздумывая, Бережков вскочил в вагон. Футболисты, уже переодевшиеся, и сопричастные к команде любители футбола, главным образом заводская молодежь, тесно расположившиеся на сиденьях и в проходе, оживленно обсуждали перипетии матча. Бережков протиснулся к Никитину. - Товарищ Никитин! Тот неторопливо оторвался от окна. - Товарищ Никитин! Андрей Степанович, если не ошибаюсь? - Да... - Здравствуйте. Привелось все-таки встретиться. Вы меня помните? Мы строили для вас аэросани. Я с вами... - Бережков?! - Он самый... Не забыли? Никитин порывисто протянул руку. - Какое там забыл? Бывало, засядешь где-нибудь в снегу и поминаешь Бережкова. - Никитин беззлобно, дружески расхохотался. - Ребята, дайте-ка местечко. Садитесь, товарищ Бережков... Поминали и хорошим словом... Знаете, когда мы ворвались в Ростов, то была поднята чарка и за вас, за весь ваш "Компас". Бережков сел на уступленное ему место. Начался одинаково интересный для обоих разговор о том, как доводилось воевать на аэросанях. Никитин не отличался многословием и, видимо, больше любил слушать. Рассказывая Бережкову о некоторых фронтовых эпизодах, он порой приостанавливался, припоминал, повторял последнюю сказанную фразу. В его словах чувствовалась продуманность и правдивость, и все же медлительная его манера немного претила натуре Бережкова. Он и не заметил, как сам, на чем-то перебив Никитина, принялся с увлечением описывать рейд аэросаней по льду в день штурма Кронштадта. Потом разговор снова повернул к нынешнему дню. Бережкову хотелось поведать свои злоключения на заводе. Рабочий поезд тащился не спеша. За окном виднелся Днепр, уже пламенеющий в лучах заката. Кто-то окликнул Никитина: - Андрюша! Твой старик-то... Гляди, не отстает. Рядом с поездом по утоптанной тропке, вьющейся возле полотна, ехал на велосипеде рыжеусый мастер. Он быстро вертел педалями, раскраснелся, козырек сдвинутой на затылок кепки торчал вверх, вид по-прежнему был победительный. На заводе его называли дедом, хотя седина еще лишь отдельными иголочками пробилась в пушистых усах. Заметив, что сын на него смотрит, он без видимого напряжения наддал ходу и ушел вперед. Андрей добродушно рассмеялся. А Бережков уже достал из кремового пиджака еще один (кто знает, сколько их там у него было) фотоснимок главного разреза мотора "АДВИ-100". Никитин с интересом взял. - Только имейте в виду, - с улыбкой предупредил он, - что я всего-навсего студент. И, по своей манере помолчав, добавил, что учится в Московском Высшем техническом училище и перешел в этом году на четвертый курс. - А специальность? Надеюсь, авиамоторы? - Конечно... Наследственное дело. Он склонился над листом плотной глянцевитой бумаги, где был оттиснут чертеж. - Чья это подпись? Шелеста? Профессора Августа Ивановича Шелеста? - Да. - Замечательный профессор, - произнес Никитин. - А вчера ваш брат усомнился и в его авторитете. У Бережкова обиженно, несколько по-детски, выпятились губы. Он собирался пожаловаться старшему из братьев, но все-таки, вопреки накипевшей обиде, ему и сейчас втайне нравилась дерзновенность младшего, которую Бережков, неуемный конструктор, чувствовал и в себе. - Это же Петя... Петушок, - сказал Никитин. - Так что же у вас, Алексей... Алексей?.. - Алексей Николаевич. - Так что же у вас, Алексей Николаевич, с мотором? В этой фразе, в имени-отчестве, Бережков различил новую нотку, новое уважение и внимание. Он выложил всю историю своих мытарств вплоть до вчерашнего ночного спора в конструкторском бюро с Петром Никитиным. - Представляете, Андрей Степанович, вот его аргументация: вещь абстрактна, родилась не на заводской базе и ему чужда. Препятствовать, конечно, он ничем не будет, но у него нет к ней чувства материнства. Ну, что тут возразишь? Никитин мягко улыбался. - Это с ним случается... Он у нас не без загибов. - Но ведь действительно же, я это знаю по себе, существует такое конструкторское материнство. Что с этим поделаешь? - Поделаем... Отец в таких случаях хорошо с ним управляется. Поднявшись, высунув в окно широкие плечи, он поднес руки рупором ко рту и закричал: - Отец! Старый мастер, работая педалями, шел голова в голову со стареньким небольшим пыхтящим паровозом, заводской "кукушкой". Услышав голос сына, он немного приотстал. - Отец! Обожди меня на станции! Мастер закивал и, отняв на секунду руку от руля, поправил кепку, усы и опять стал нагонять паровоз. 26 - Ну как, отец, что ты скажешь об этом? Они уже подходили к домику Никитиных в заводском поселке. Андрей вел отцовский велосипед. Надев очки в стальной вороненой оправе и продолжая шагать, литейный мастер рассматривал чертежик "АДВИ-100". Бережков шел рядом. Садящееся солнце позолотило все кругом: траву, булыжник мостовой, выбеленные домики, ограды палисадников, вишню и акацию. В этих лучах в волосах мастера играл блеск бронзы, а кожа на его лице, как это часто бывает у рыжеволосых, казалась совсем розовой. Старческой была лишь шея. Там пролегли глубокие извивы морщин, словно какие-то прорытые русла. Они в самом деле были, наверное, за много-много лет прорыты ручейками пота, обильно струящегося в горячем цехе. - Я это уже видел, - сказал мастер. - Товарищ Бережков в прошлый приезд консультировался со мной, просил меня подумать. - И вы подумали?! - воскликнул Бережков. - Подумал. Тонкая работка... - Степан Лукич, но вы сумеете отлить? Одним легким движением старик лихо взбросил очки на лоб, словно это были привычные синие очки литейщика. - Ежели я не сумею, тогда кто же сумеет?! Бережков, по его выражению, чуть не упал в этот момент. Когда-то, в молодые годы, он часто с таким же удальством произносил подобную же фразу, но, повзрослев, уже не решался повторять ее. А этот старый мастер, которому минуло по меньшей мере пятьдесят пять лет, русский самородок, работающий с расплавленным жарким металлом, искусник стального литья, все еще дерзал говорить так по-молодому. - Я так и знал, - с хорошей улыбкой произнес Андрей. - Но как же Любарский? - Давай сюда не только что Любарского, а какого хочешь академика, я с ним возьмусь на грудки по этому вопросу и докажу практически. Мастер покосился на сына: одобряет ли тот? - Правильно. Теперь, отец, послушай о Петре. - О Петре? А что? - Послушай-ка, послушай... - А что? - В знак серьезности вопроса Степан Лукич сдвинул очки на нос и из-под лохматых бровей, таких же рыжих, как усы, посмотрел на Бережкова. - Вы видели его проект? - Видел, - сдержанно сказал Бережков. - Интересная идея. Вчера мы о ней поговорили. Думаю, вещь выйдет. Отец довольно рассмеялся. - Выйдет! - уверенно подтвердил он. - В этот проект и моего много внесено. Петро несколько раз собирал всех стариков, проводил с нами дискуссию. И дома, бывало, до того заспорим, что я ему кричу: "Забыл, как я ремень распоясывал?" - Он опять засмеялся. - Много от меня взято. Я и теперь захаживаю в чертежную, проверяю, как чертятся отливки, даю ребятам предложения... - А нашего мотора, - сказал Бережков, - ваш Петр не желает признавать. И не поддерживает. Бережков говорил, мастер слушал, шагал, мрачнел, кряхтел. Видимо, эта жалоба на сына была ему очень неприятна. Дойдя до своего палисадника и еще не открыв калитку, он грозно крикнул: - Петро дома? В раскрытом окне показалось миловидное девичье лицо, в котором угадывались несколько смягченные родовые, никитинские черты - тот же абрис подбородка, та же бронза в волосах. ("Писаная красавица!" - рассказывая, воскликнул Бережков. Впрочем, каждое женское лицо, появляющееся хотя бы на миг в его повествовании, было, как мы знаем, обязательно прелестным.) Девушка ответила: - Что ты? Разве в такое время он приходит? - "Приходит, приходит", - заворчал отец. - Когда надо, вечно его дома нет. - Папа, ведь он же на заводе. - На заводе... Конечно, на заводе... Он опять метнул взгляд на Бережкова, явно гордясь даже под сердитую руку младшим сыном. И мгновенно принял решение: - Айдате к нему! Люба, забери велосипед! 27 На улице было еще светло, край неба был охвачен сияющими красками заката, только-только подступали сумерки, а в чертежном бюро уже горело электричество, выделявшее распахнутые, как и вчера, окна. Листья сиреневого куста, приходившиеся выше подоконника, казались более темными и четкими, чем нижние, уже неясные на глади фасада. Степан Лукич направился было туда, к окну, но передумал и повернул к главному подъезду. Вахтер дружески его приветствовал: - А, Лукичу наше нижайшее. Но литейный мастер лишь кивнул и, пройдя вестибюль, зашагал по коридору. За ним, чуть поотстав, шли его спутники - Бережков и Андрей Никитин. У дверей чертежного бюро старик оглянулся на них, недовольно фыркнул сквозь усы, подождал, взялся за ручку и опять передумал. Достав из кармана потрепанный черный футляр, он вновь водрузил на нос свои очки в тонком ободке вороненой стали. Это сразу придало значительность и даже важность его подвижному горбоносому лицу. Он и сам, видимо, почувствовал себя по-иному: не выдавая запальчивости, спокойным, внушительным жестом открыл дверь и вошел: - Здорово, воробышки! Как работенка? - произнес он, улыбаясь. - Погляди сам, - сказал Петр Никитин. - Себя хвалить не будем. А, и Андрюша! И товарищ Бережков! Прошу, прошу... Положив рейсфедер, он встал и движением головы откинул со лба непослушную прядь. Его волосы, тоже вьющиеся, темно-русые, казались на взгляд более тонкими, чем у старшего брата. Впрочем, потоньше была и фигура в парусиновой синей куртке, и шея, и очертания носа, и губы, и даже, пожалуй, усмешка. Он сделал знак, разрешая всем прервать работу, и продолжал: - Прости, Андрей, никак не мог вырваться на матч. Говорят, была острая игра? Андрей промолчал. - И ребят ты не пустил? - спросил отец. - Не пустил. Нельзя. Вот дожмем проект и тогда выйдем на поле всей командой... - Петр посмотрел на лица за чертежными столиками и невольно расправил плечи, потянулся. - Побегаем, погоняем мяч. Старик хмыкнул и опять метнул из-под бровей взгляд на Бережкова, явно довольный ответом своего младшего. Но, тотчас приняв суровый вид, он стал обходить столы, внимательно склоняясь над листами ватмана. Дойдя до белобрысого парнишки, у которого, как и вчера, запястье было испещрено полосками туши, старик проговорил: - Ишь разукрасился... Чего чертишь? - Вкладыш, Степан Лукич. - Вижу, что вкладыш. Какой? - Задний. Кулачкового валка. - Так и отвечай... А почему мал приливчик? Я же указывал, чтобы приливчик делать толще. Петр усмехнулся. - Могу, отец, достать расчет. - "Расчет, расчет..." Знаю, что расчет. А лить и обрабатывать так будет удобнее. - Я твои доказательства обдумал. К сожалению, в данном случае они меня не убедили. - Не убедили? - закричал отец и сердитым жестом взбросил очки на лоб. Однако, сразу спохватившись, не желая растрачивать заряда, он водворил очки на место и сказал: - Отпусти, Петро, ребят на пяток минут. Пусть поразомнутся. Петр снова усмехнулся. - Пожалуйста... Мастер пожевал губами, подошел к висевшему на стене в рамке большому чертежу "Заднепровье-100", постоял около него и, как только затворилась дверь за последним сотрудником бюро, круто повернулся. - Что же ты, Петро, товарища Бережкова зажимаешь? - спросил он напрямик. - Никого не зажимаю. К этому московскому проекту я вообще не имею никакого отношения. Дело решает главный инженер. Но если у меня спрашивают мнение, я не скрываю, что вся концепция этого мотора мне чужда. - А чем докажешь? - Истина доказывается практикой. Вот построим наш мотор, и тем самым докажу. - Что докажешь? У тебя будет мотор, у него калька. Ведь построить не даешь! - Я же сказал, что не имею к этому... Но старик уже не слушал. - Почему ему не даешь доказать практикой? Что мы, не сможем, что ли, выстроить ихнюю машину? В этот момент Бережков словно еще раз увидел гримаску на лице Любарского, услышал, как тот цедит: "Неужели вы серьезно думаете, что в этой дыре..." А старик выпаливал: - Чего затираешь человека, ежели за тобой правда? Выходи в открытую. Так я говорю, товарищ Бережков? - Так, - сказал Бережков. - Свое "я", вот что ты, Петро, хочешь доказать! Петр спокойно парировал: - А разве социализм отрицает личность, или свое "я", говоря по-твоему? - Ах, режет, режет! - не без восторга воскликнул старик. - Да доказывай свое "я". Но не затирай и человека. Помоги ему. Вот поставим на испытании рядом два мотора и поглядим, чей будет верх. Степан Лукич опять покосился на Андрея и на Бережкова, проверяя, находят ли его слова одобрение. Бережков медленно кивнул. Петр опять хотел что-то ответить, но старший брат проговорил: - Да, Петр, не по-партийному ты подошел к этому делу. Это были первые слова, которые он произнес с того момента, как вошел сюда. 28 - Если вы предполагаете, - продолжал свою повесть Бережков, - что в результате этой моей встречи с чудеснейшей семьей Никитиных удалось сразу продвинуть наши чертежи в производство, то очень ошибаетесь. Впереди была еще долгая борьба. И на этот раз Любарский все-таки не принял чертежей под тем предлогом, что-де оборудование завода не позволяет изготовить столь сложную конструкцию, в которой поэтому требуются еще упрощения. Все это аргументировалось, казалось бы, самым деловым образом, очень обстоятельно и очень корректно, в официальном письме, под которым значилось: "главный инженер завода В. Любарский". Бережков вернулся в Москву с этим письмом, скрежеща зубами, как выразился он. В Москве произошел резкий разговор между ним и Шелестом. Бывший младший чертежник впервые со дня своего поступления в АДВИ стал бунтовать против своего директора. Докладывая о встрече с Любарским, Бережков негодовал: - Я ему крикнул, что уничтожу его. - Глупо. В высшей степени глупо, - сказал Шелест. - Вы отправились с определенным намерением: наладить отношения. А вместо этого... - И не раскаиваюсь. И пойду дальше. Пойду прямо к Родионову... - Ну вот, новая выходка... Родионову, поверьте, и без вас известно, что завод отказывается строить. Я писал и говорил ему об этом. - Не так говорили... Не теми словами. У вас, Август Иванович, нет решимости сказать, что на заводе должность главного инженера занимает человек, которого надо посадить в тюрьму. Это холодный убийца, негодяй, который спокойно удавит наш проект... Вот как надобно писать Родионову. - Извините, доносами не занимаюсь. И, знаете ли, не люблю, когда этим занимаются другие. - Нет, вы не любите своего дела, Август Иванович. Мало любите свой институт, мало любите мотор. Из-за этого все может погибнуть. - Все... Белый свет провалится. Вечные ваши неистовые преувеличения. Я, конечно, буду у Родионова. Доложу ему, что положение нетерпимо. - Вот-вот... - Но без ваших выпадов. Нельзя, Алексей Николаевич, компрометировать инженера. Это непорядочно. Существует честь корпорации. А вы ведете себя так, как будто ничего этого не признаете. - Не признаю! - Следовательно, у нас, к сожалению, разные представления о чести, о порядочности, - не без яда проговорил Шелест. - Разные! - с вызовом подтвердил Бережков. Они не поссорились. Выговорившись перед профессором, Бережков на время угомонился, предоставив действовать Шелесту, но оба и много лет спустя помнили это столкновение. 29 Переговоры, переписка, препирательства между институтом и заводом продолжались еще два или три месяца. Наконец последовало вмешательство Центрального Комитета партии. Родионов доложил там, в Центральном Комитете, про этот безобразный случай волокиты. Директор завода был вызван в Москву, и с ним поговорили очень круто. Ему предложили без дальнейших проволочек и придирок приступить к сооружению "АДВИ-100". Начали строить. Прошло еще около года. - Мы опять ездили на Украину, - рассказывал Бережков - вмешивались, нервничали, спорили, ругались... - Наступил все-таки день, - продолжал он, - когда наш мотор был выстроен. Мы торжествовали. Наше творение, существовавшее дотоле в чертежах, было рождено. Однако мы побоялись запускать мотор на заводе, где мы по-прежнему были людьми со стороны, где пришлось бы снова воевать, требуя или выпрашивая техническую помощь, и решили взять нашего новорожденного домой, в Москву, чтобы произвести испытания в мастерских института. Теперь завод, думалось, не нужен; дома стены помогают; доводить будем у себя, на своих станках. Привезли мотор в Москву. Это была величайшая наша ошибка. Мы обрекли сами себя на неминуемую неудачу, ибо, как оказалось, без завода, без серьезной технической базы нельзя произвести доводку, нельзя создать надежный, безотказно действующий авиамотор. Пустить можно, мотор пойдет, но... Как в бездонной трясине, мы увязли в этих "но"... Понадобилось много трагических уроков, чтобы мы наконец вполне убедились в одной истине, о которой я не раз вам говорил. Извините, я повторю ее вновь: с пуском, по существу, лишь начинается работа над мотором. Однако тогда это представлялось нам иначе. Казалось, завершен грандиознейший и решающий этап: обдуман проект, подготовлены чертежи, преодолены неисчислимые препятствия, кончены мучения, создана машина. На это ушло около двух лет. Теперь оставалось как будто немногое: испытать и сдать государственной комиссии готовый мотор. Но в опробовании начались с первого же часа неполадки: потекло масло, обнаружился чрезмерный нагрев подшипников, - словом, открылось множество "детских болезней". Мы пытались бороться с ними собственными силами, вытачивали детали на своих станках, но, справившись с одной бедой, встречали дюжину новых. Не теряя мужества, мы кидались поправлять несчастья, снова запускали мотор, и он снова ломался. Мы с ужасом видели, что дефекты уже насчитываются сотнями. Это не преувеличение. Порой мне казалось, что я схожу с ума. Чудилось, что отовсюду, из всех сочленений, из всех частей мотора, вылезают, как змеи, всякие пороки. Мы рубили им головы, но, словно в страшной сказке, вместо отрубленных тотчас вырастали новые. И все множились, множились... Кончилось тем, что через полгода с превеликим конфузом мы повезли "АДВИ-100" обратно на завод. Тем временем на этом заводе группа молодых техников и инженеров во главе с Петром Никитиным тоже закончила сооружение авиамотора в сто лошадиных сил своей конструкции. Такой же мощности машина была построена и конструкторской группой на заводе "Икар". Этим группам было легче, чем нам. Мы со своим мотором вклинивались в чужие цехи; нам приходилось проклинать ужасную медлительность, приходилось умолять, чтобы тот или иной дефект поскорее был устранен, а оба коллектива конструкторов, с которыми мы соревновались, имели к услугам свои парки станков. Однако и они, заводские конструкторские группы, еще немало помучились, прежде чем что-либо создали. Ни мы, ни заднепровцы, ни инженеры "Икара" так и не сумели в то время, в тот год создать маленький, маломощный авиамотор в сто лошадиных сил, не сумели довести машину до такого состояния, чтобы она выдержала государственное испытание - пятьдесят часов работы без поломок. Стиснув зубы, мы доводили, дожимали "АДВИ-100". Я опять ездил в Заднепровье, проводил на заводе дни и ночи, требовал, грозил, умолял, и вдруг со мной случилось что-то странное. Он, наш мотор, в который было вложено так много усилий, вдруг стал мне неинтересен. 30 - Не знаю, сумею ли я вам это объяснить, - продолжал Бережков. - Вообразите: вы пишете интереснейший, как вам кажется, роман, остро ощущая, что ваша вещь попадает в самый нерв современности, что общество ждет такую книгу. Вы с увлечением трудитесь над ней, дожимаете, доводите ее и вдруг, сначала смутно, потом все отчетливее, чувствуете: случилось что-то странное. Вы еще не сознаете, что же, собственно, произошло, но чутье подсказывает вам: ваша недописанная книга - уже вчерашний день, она не захватит читателя. Что-то резко изменилось в современности, появились новые дерзания и мечты, новые люди, которых вы не знаете. Вы по инерции дорабатываете книгу, но в душе знаете: не то. Что этому причиной? Конечно, в каждом таком случае действует много сил. Но я сейчас хочу выделить одну причину: время. Вы упустили время. Упрямо дожимая "АДВИ-100", я все чаще ощущал, что время уходит, словно поезд от того, кто отстал. Поезд... Локомотив времени... Здесь я должен рассказать про одну психологическую черточку, очень важную, как я убежден, для конструкторского творчества. Я говорю о чувстве времени. Много лет назад я держал экзамен в Московское Высшее техническое училище. Полагалось сдать русский язык, математику, физику и закон божий. Первый экзамен - русский язык, письменная работа, сочинение. Тишина, торжественная обстановка. Над профессорской кафедрой тикали огромные круглые часы. Объявили тему: "Время". Я долго думал. Можно было бы, конечно, написать какое-нибудь рассуждение о геологических эпохах, об истории земли и цивилизации или о том, что время - деньги (это выражение было тогда очень в ходу), но я сообразил, что, наверное, все будут сочинять нечто подобное. А поступать, как все, мне казалось неинтересным. Я сидел, уставившись на круглые часы, и вдруг уловил, как минутная стрелка дрогнула и передвинулась на одно деление. И внезапно в этот миг я наглядно, физически ощутимо представил себе время. В воображении сразу возникло все сочинение, можно было браться за перо. Я начал так. Когда человек сидит перед часами, ему кажется, что время едва ползет. Как он ни взглянет на часовую стрелку, она словно застыла. Но если человек мчится в автомобиле, течение времени становится для него более наглядным. Пока он сосчитает "раз, два, три", мимо него уже промелькнуло и осталось позади несколько телеграфных столбов. А близлежащие предметы - например, камни мостовой - даже сливаются в одну бесконечную ленту. Каждая секунда, каждая доля секунды - кусок этой несущейся ленты. В такой картине я изобразил время как движение. Помню, в своем сочинении я смело заявил, что при температуре минус 273 градуса Цельсия не существует времени, ибо при такой температуре нет движения, это абсолютная смерть, абсолютный межпланетный ноль. А наше время, двадцатый век, я уподобил несущемуся на всех парах экспрессу. Только не улыбайтесь. Надо и здесь учитывать время и, в частности, возраст отважного философа, строчащего за партой сочинение. Итак, наш век я уподобил экспрессу. Мне очень хотелось провести жизнь в таком экспрессе; поэтому я поместил себя туда в качестве пассажира. Однако едва я написал слово "пассажир", это сравнение резнуло меня. Нет, увлеченно писал я, не пассажиром, не в вагоне, а на локомотиве мечтаю я провести жизнь. На локомотиве, чтобы и мои усилия убыстряли его ход. Движение поезда я представил очень красочно. Этапы жизни были станциями, на которых останавливается поезд. Здесь мы теряли некоторых спутников, вместо них входили новые. Я сочинял с воодушевлением и особенно увлекся, когда вообразил человека, отставшего от поезда. Экспресс тронулся; в окно видно: человек бежит, догоняя последний вагон, но поезд набирает скорость, всем ясно - человеку не успеть, а он в отчаянии все еще бежит. Экспресс поворачивает на закруглении, здесь можно взглянуть на отставшего последний раз, и мы видим, как каждое мгновение нас отделяет от него, как между нами ложится время. Для нас, будущих инженеров, писал я, жизнь есть яростное стремление вперед: инженер, человек техники, кто хочет жить вместе с веком, никогда не должен отставать от времени, от экспресса современности. Этим я закончил сочинение и заработал пятерку. А теперь, в 1928 году, упрямо дожимая "АДВИ-100", я все чаще ощущал, что время уходит, словно поезд от того, кто отстал. По ночам меня стал преследовать кошмар: я куда-то бегу - локти прижаты к бокам, корпус устремлен вперед, мелькают коленки, дыхание учащенно - и вдруг с ужасом вижу, что не подвигаюсь ни на шаг, что бегу на месте. Во сне я делаю судорожные усилия, чтобы оторваться от мертвой заколдованной точки, напрягаю силы, но напрасно: продолжается страшный бег на месте. 31 Как-то в те дни, в вечерний час, к Бережковым зашел Ганьшин. Бережков лежал на кушетке в своей комнате. Теперь он часто проводил так вечера - ничего не делая, не притрагиваясь к чертежной бумаге или к книгам, не включая света. Он услышал шум в прихожей, услышал, как Мария Николаевна здоровалась с гостем... В иные времена Бережков выбежал бы к своему другу, встретил бы его шуткой и улыбкой, а сейчас не хотелось подниматься. Он услышал голос Ганьшина: - Бережков дома? - Да. - Очень хорошо. Он нужен. Нужен? Вдруг взволнованно забилось сердце. Бережков вскочил. Ему почудилось, что вот-вот, сию минуту, в его жизни произойдет какой-то нежданный-негаданный счастливый поворот. Это не раз бывало в прошлом. И нередко вестником новой, необыкновенной эпопеи являлся Ганьшин. Вспомнилось, как много лет назад, зимним вечером 1919 года, Ганьшин вошел сюда же, в этот дом, в эти двери, и воскликнул чуть ли не с порога: "Бережков, погибаем без тебя! Ты нужен!" И через пять минут друзья уже неслись на мотоциклетках по залитым луной зимним улицам Москвы на заседание "Компаса". Теперь опять такая же зима, такая же луна! Вот она - в смутном прямоугольнике окна. От нее в неосвещенной комнате голубоватый полумрак. Быстро нашарив туфли, Бережков бросился встречать того, кто только что сказал о нем, Бережкове: "Он нужен!" Ганьшин уже снял тяжеловатую шубу на меху и меховую шапку. Носовым платком он протирал запотевшие очки. Без очков его лицо теряло обычную насмешливость, было несколько беспомощным и добрым. Уже известный профессор, теоретик-исследователь авиационных двигателей, он возглавлял винтомоторный отдел в Центральном научном институте авиации, постоянно бывал занят, сосредоточен на своих исследованиях и очень редко находил свободный вечер, чтобы встретиться с другом. Бережков схватил обе руки Ганьшина и посмотрел ему в глаза. - Подожди! Не надевай очков! Говори сразу! Скажи что попало, первую подвернувшуюся фразу. Пусть будет нелепость, ерунда, но говори, говори сразу! Ошеломленный этим натиском, Ганьшин неловко улыбался. Бережков вглядывался в его близорукие глаза. - Ну! - подгонял он. - Интересная задачка, - проговорил Ганьшин. - И тебе хорошо за нее заплатят. - Заплатят? - Бережков разжал пальцы, его руки вяло упали. - Что ты? - Надевай свои очки. Не то... Бережков уныло покачал головой. - Не то, Ганьшин... - А я уверен, что ты увлечешься. Это интереснейший заказ. Я узнал о нем случайно и сразу объявил, что такую вещь может сделать только Бережков. Ганьшин произносил фразы, которые раньше безошибочно действовали на Бережкова. Но тот сказал: - А теперь ты врешь. Зачем? - Вовсе не вру. Что с ним? Ганьшину не нужен был ответ. Он знал от Марии Николаевны про подавленность, про тоску друга и составил вместе с ней небольшой заговор, чтобы как-то разбудить, воскресить прежнего жизнерадостного, вечно увлеченного, азартного и озорного Бережкова. Ганьшин никогда не одобрял прошлых заблуждений и метаний своего друга, считал, что Бережкову не следует ничем отвлекаться от работы в институте авиационных моторов, от навсегда избранного прямого пути, но на этот раз в виде исключения все-таки решил помочь ему отвлечься. Он отыскал для Бережкова, специально этим занявшись, конструкторскую серьезную задачу, сулящую к тому же, в случае успешного решения, немалый гонорар. А сие, как было известно с давних пор, обычно тоже задевало некоторые струнки Бережкова. Однако что-то с первых слов было испорчено, с первых слов не удалось. 32 Вскоре все сидели в столовой. На электроплитке готовили кофе. Бережков не надел пиджака, так и остался в домашней фланелевой куртке. Лицо, раньше всегда розовое, заметно пожелтело, казалось обрюзгшим. Уголки губ уже не загибались ребячливо вверх. Ганьшин положил на скатерть небольшой пакет, обернутый в газету, - видимо, какие-то бумаги, - передвинул его, многозначительно произнес: "Вот!" - и даже поднял по-бережковски указательный палец, но и этот прием, рассчитанный на неистребимое любопытство Бережкова, не произвел никакого действия. - Что с тобой, Алексей? - Ничего... Служу. Хожу на службу. - Но ты как будто болен? - Нет, температура не повышена. - Духовная? Это я вижу. Бережков усмехнулся: - Ничего, бывает... Отлежусь. - Но почему ты не спросишь, что я тебе принес? - Я спрашивал. - А этот сверток? Почему не крикнешь: покажи? - Ну, покажи... Сверток был раскрыт. Там оказались два американских журнала. В одном среди прочих рекламных объявлений целую страницу занимала реклама автомобиля "кросс" с несколькими фотоснимками. На автомобиле был установлен мотор с воздушным охлаждением. В другом журнале, в обзорной серьезной статье, этому мотору было посвящено пятнадцать - двадцать строк. О нем там говорилось, как о последней технической новинке. Но никакого конструкторского описания, никаких расчетных данных, ни одного чертежа не приводилось. - Надо спроектировать, - повторил Ганьшин, - тракторный мотор такого типа. Мотор в шестьдесят сил с воздушным охлаждением, с вентиляторным обдувом. Ищут конструктора. Кто сконструирует подобный мотор? Я ответил: Бережков! Только Бережков! Далее Ганьшин очень ясно проанализировал задачу, произвел примерный расчет теплоотдачи, набросав на полях два-три уравнения. - Для проектирования, - говорил он, - дают шесть месяцев. А у тебя это будет готово, знаю, в две недели. И заработаешь три тысячи рублей. Столько тебе будет уплачено по договору. Бережков молча рассматривал снимки. - Ну, что же ты молчишь? Сделаешь? - Должно быть, сделаю. Спасибо тебе... Не хочется, а сделаю. - Что с тобой? - снова спросил Ганьшин. - Чего же тебе хочется? - Чего мне хочется? Когда-то ты хорошо понимал меня. А теперь... Теперь мы с тобой очень разные. - Все-таки скажи. - Мне хочется, - сказал Бережков, - чтобы конструкторы Америки рассматривали снимки моего мотора. Нашего мотора, Ганьшин! И говорили бы между собой: "Черт возьми, никакого конструкторского описания, никаких расчетных данных, как бы нам сделать такую вещь". Ганьшин промолчал. - Хочется необыкновенных дел! - продолжал Бережков. - Мне надоела служба, опротивел наш несчастный мотор в сто лошадиных сил, над которым мы возимся два года, который за это время безнадежно устарел. Все опротивело, друг... Ты помнишь, мне мечталось... Э, мало ли о чем мечталось?! - Но мы с тобой теперь хорошо знаем, - сказал Ганьшин, - что в технике не бывает необыкновенного. Все подготовлено предыдущим развитием. Есть законы технической культуры, через них не перепрыгнешь. - Вот в этом и проклятие! - Почему? Ты просто хнычешь. У нас культура моторостроения развивается, мы движемся... - Движемся... - Бережков махнул рукой. Он не продолжал спора, опять стал безучастным. А Ганьшин высказывал свои мысли. Человек инженерного мышления ныне уже не может сомневаться, что советский авиамотор скоро будет создан. Если это не удалось до сих пор, то совершится через год или через два года. Для этого есть база, несколько заводов, надо лишь работать. Индустриальная культура понемногу возрастает, научные институты расширяются. Чего ты еще хочешь? Поразить мир гениальными конструкциями? Чудесным способом перескочить через все этапы? Чепуха! Этого не бывает и не будет! Пора стать реалистом, обрести философию инженера. Возьми Ладошникова... Бережков встрепенулся. - Ну, как он? Что у него нового? Ганьшин сказал, что новый большой самолет Ладошникова, "Лад-8", успешно прошел испытания в воздухе. Заинтересовавшись, Бережков расспрашивал о подробностях. Какой размах крыльев у этого "Лад-8"? Какую он показал скорость? Грузоподъемность? Сколько на нем моторов? Один? Какой же марки? Какой мощности? - Ладошников, - говорил Ганьшин, - облюбовал "Майбах", последнюю модель, шестьсот пятьдесят сил. - "Майбах"? - протянул Бережков. Ему вдруг вспомнилась история "Лад-1", для которого одно время предполагалось заполучить немецкий мотор "Майбах", снятый в дни войны со сбитого русскими зенитчиками "цеппелина", - мотор, тогда самый мощный в мире. Лишь "Адрос" был еще мощнее. Но где теперь "Адрос"? Заброшен, не доведен... Ганьшин продолжал отчитывать Бережкова: - Приглядись, как работает Ладошников. Это подвиг последовательности. Он с железной логикой переходит от одной своей конструкции к следующей. А ты мечешься. Предаешься пустым мечтам. Кем ты себя воображаешь? Разочарованным гением? Непонятым художником? Пора наконец уразуметь, что ты не художник, ты техник. Пожалуйста, можешь целый год прохныкать и проваляться на своей кушетке, мотор у нас появится и без тебя. Сначала маломощный, небольшой, потом пойдет нарастание мощности, восходящая кривая. Но пусть это будет и твой восходящий путь. Другого перед тобой нет! Претерпи мужественно неудачи и работай! И не мечтай, пожалуйста, ни о чем несбыточном. Бережков покорно слушал. Да, Ганьшин нашел свое место в технике, в науке, стал авторитетным ученым, вся последующая жизнь была перед ним словно прочерчена. А он, Бережков, опять маялся, опять не знал, что с собой делать, не находил себе дороги в мире. Маша сказала: - Ганьшин, довольно его пробирать... Давайте лучше чем-нибудь его развеселим. - Хорошо, - сказал Ганьшин. - Где будем встречать Новый год? Чур, только не у вас! - Почему? - Потому что из этого субъекта, - он подтолкнул Бережкова, - мириадами выделяются флюиды мрачности. Вся квартира ими переполнена. Соберемся у меня, идет?! И тряхнем, Бережков, стариной. Придумай что-нибудь невероятное, чтобы гости ахнули! - Да, - невпопад произнес Бережков. Маша разговорилась, была рада гостю. Лишь Бережков сидел по-прежнему молча - отсутствующий, постаревший, погруженный в свои переживания. Ганьшин рассказал о некоторых новостях. В промышленности, особенно в машиностроении и в металлургии, заметно оживилось проектирование. Проектируются новые заводы. Говорят, готовятся важные решения такого же рода и об авиапромышленности. Бережков спросил: - Новые заводы? Моторостроительные? Где? Ганьшин этого не знал. Можно предполагать, сказал он, что будет выстроен завод для выпуска моторов типа "Майбах". Ладошников обратился к правительству с запиской о необходимости соорудить такой завод, чтобы обеспечить моторами его новые машины "Лад-8". Идут толки и о других новых заводах. Да и некоторые старые будут, как поговаривают, расширены, обновлены. Московский автомобильный завод АМО определенно будет перестроен. Там начаты уже проектные работы. Оба друга не знали тогда, что эти толки, эти новости были предвестниками первой пятилетки, знаменитого первого пятилетнего плана; не знали, что менее чем через полгода этот план будет провозглашен с трибуны партийной конференции на всю страну и на весь мир. В тот вечер Бережков еще не понимал, что, тоскуя и томясь, он всем сердцем ждал эту новую эпоху великих и необыкновенных дел. - Теперь везде требуются проектировщики и конструкторы, - говорил Ганьшин. - Ты валяешься, ноешь, а между тем настает, кажется, твое время. Поднимайся, берись за карандаш, черти и черти! Я уверен, ты еще потрясешь нас всех своей карьерой. Бережкову вспомнилась фраза, которую он где-то прочел: "У поэта нет карьеры, у поэта есть судьба". Он произнес эти слова вслух. Ганьшин махнул рукой. - Неисправим! - воскликнул он. У Бережкова радостно екнуло сердце. "Неисправим!" Значит, он еще прежний? Значит, его еще можно узнать?! - Слышал ли ты, горе-поэт, - продолжал Ганьшин, - что кто-то изложил в стихах правила трамвайного движения. Там есть и такое: "Старик, оставь пустые бредни, входи с задней, сходи с передней". Понял? - А мне это неинтересно. - "Старик, оставь пустые бредни..." - еще раз продекламировал Ганьшин. Он рассмеялся. Ему нравилось это двустишие. Прощаясь, Ганьшин снова пригласил всех к себе встречать Новый год. - Тысяча девятьсот двадцать девятый, - сказал он. - И мне скоро тридцать шесть. - А мне тридцать четыре. И еще ничего не сделано. - Вот и делай скорей мотор с вентиляторным обдувом. Иди завтра же заключай договор. Пойдешь? - Пойду. Подзаработаю. - Иронизируешь? Перестань же ныть! - Хорошо, не буду. Уходя, Ганьшин долго надевал калоши, шубу. Потом, вдруг перестав укутываться, провозгласил: - Знаешь, в запасе имеется еще один способ вывести тебя из спячки! - Какой там еще способ? - Обязательно приходи ко мне под Новый год. Приготовим тебе сюрприз. Новогодний сюрприз. 33 Проводив гостя, Бережков взял из столовой журналы, оставленные для него Ганьшиным, и пошел к себе. В комнате по-прежнему был лунный полусвет. На полу в светлой голубоватой полосе вырисовывалась крестом тень оконных перекладин. Задумавшись, Бережков смотрел на этот крест. Час или полтора часа назад он услышал отсюда возглас Ганьшина: "Он нужен!" - и вскочил, как на призыв судьбы. Но друг ушел, а у Бережкова ничего не изменилось. Заказ? Ну, сделаю, а дальше? Он усмехнулся, включил электричество, положил на стол журналы и рассеянно стал перелистывать. Плотная, меловой белизны, глянцевитая бумага скользила в пальцах. Типографские краски - цветные и черная - были очень яркие. Журналы молодой Советской страны печатались не на такой бумаге, не такими красками. Медленно переворачивая страницы, Бережков даже в пальцах ощущал иной, неизвестный ему мир - Запад, заграницу. Вот объявления знаменитой "Дженерал моторс компани", вот рекламы фирмы "Райт", фирмы "Сидней", вот небольшая, очерченная овальной рамкой марка Форда. Бережков листал дальше. В рекламах, заголовках, фотоснимках, рисунках, чертежах перед ним вставала американская промышленность автомобильных и авиационных моторов, проплывала индустриальная Америка. На раскрытой странице, занятой рекламой моторов "Сидней", был изображен леопард в прыжке. Объявление извещало о выпуске нового авиационного мотора "Сидней-Леопард" мощностью в семьсот лошадиных сил. Все свои моторы фирма "Сидней" называла так: "Сидней-Пума", "Сидней-Ягуар", "Сидней-Лев". К этой мощности, к достигнутому новому пику, сразу подошли, как знал Бережков, несколько конкурирующих американских фирм. Почти такой же мощности уже достигли и последние немецкие моторы "Майбах", "БМВ", "Тайфун" и другие. А у нас? Советские заводы с великими трудностями стали выпускать авиамоторы в триста сил, и то иностранной конструкции, сегодня уже устаревшие, уже замененные на Западе более современными моделями. И ни одного своего мотора, созданного русскими конструкторами! Неужели мы, черт возьми, творчески бессильны? Кто доказал, что американцы или немцы умнее, талантливее нас? Нет, с этим Бережков никогда не согласится. Прошло свыше четырех лет с тех пор, как он смиренным младшим подмастерьем поступил в учение к Шелесту, в Научный институт авиадвигателей. Он уже чувствовал, на что способен сработавшийся коллектив, руководимый таким умницей. Сам он за это время был вышколен, получил теоретическую выучку, стал, без преувеличения, отлично образованным специалистом. Он учился с жадностью, жадно вчитывался в новейшие труды по специальности, жадно всматривался в чертежи. Конечно, чертежи самых новых, самых мощных авиамоторов были коммерческим секретом той или другой иностранной фирмы и не публиковались, но в институт Шелеста теперь часто поступали моторы в натуре, приобретенные в различных странах. Эти моторы изучались на испытательной станции АДВИ. Шелест сам с любовью, с увлечением занимался оснасткой такой станции в новом здании института. Из-за границы по его выбору были выписаны многие мерительные инструменты и приборы. В Управлении Военно-Воздушных Сил он не знал отказа, когда просил об ассигнованиях в золоте для этой цели. Родионов говорил ему: "Вы получите все, Август Иванович, только давайте скорее советский мотор для авиации". Но Шелест не удовлетворился иностранным оборудованием; он давно вынашивал мысли о некоторых собственных приборах, каких не знали за границей. Иногда он брал под руку Бережкова и, прохаживаясь с ним по испытательному залу, выложенному кафельными плитками, ласково заглядывая ему в глаза, делился с ним своими замыслами. Бывало, здесь же, в разговоре, с присущей ему легкостью, с улыбкой, Бережков находил конструкторские решения для какой-либо идеи Шелеста. Конечно, не все мысли поддавались так легко воплощению в некую вещь, в прибор. Кое-что удавалось не сразу, требовало переделок, доводки, упорной работы. Шелест гордился своей станцией. Он утверждал, что она не уступает ни одной подобной установке во всем мире. Для изучения очень мощных двигателей был сооружен стенд на открытом воздухе - при форсировке, когда из мотора выжимается все, что он может дать, в институте из-за сотрясения и гула нельзя было бы работать, если бы мотор ревел в самом здании. С неугасающей жадностью Бережков накидывался на все современные авиационные моторы иностранных марок, прибывающие в институт. Многие часы он проводил около них, разбирая и собирая механизм, чтобы схватить замысел конструктора, быстро набрасывая черновые, приблизительные чертежи главных разрезов. В заграничных конструкциях он нередко встречал то, что с совершенной ясностью давно видел в воображении, порой даже начертил, но не построил, не осуществил, не мог осуществить. Он в таких случаях ощущал, будто кто-то выхватил и отнял от него конструкторскую счастливую находку. Но он не злился: в ту пору в нем еще не пошатнулась вера, что его время впереди, что рано или поздно он станет создателем самых замечательных двигателей на земном шаре. Узнавая конструкции, которые давно виделись ему, он как бы говорил незнакомому автору: "Ну-ка, посмотрим, как тебе это удалось?" Иногда он восхищался отдельными решениями, но в этих своих заочных встречах с иностранными конструкторами он все же не нашел ни одного, перед кем открыто или втайне преклонился бы, кто заставил бы его признать: "Это гений, я не могу так". Нет, всякий раз Бережков испытывал даже некоторое разочарование, всякий раз он твердо знал: "Можно лучше!" Недавно и Шелесту и Бережкову очень понравилась изящная мощная машина - американский мотор фирмы "Райт", в пятьсот лошадиных сил, для глиссера. Автор этого мотора, пожалуй, наиболее удачно воплотил идею, которая была теоретически разъяснена и разработана Шелестом. На специфическом языке конструкторов она, эта идея, обозначалась кратко: "жесткость". В курсе Шелеста так называлась большая глава, содержавшая много вычислений, расчетов и формул. Мотор "Райт" отличался так называемой блочной конструкцией, которая дотоле не употреблялась в авиационных двигателях, - все цилиндры "Райта" были отлиты в одном куске алюминия, в едином блоке, в монолите металла. Еще до знакомства с "Райтом" Бережков пришел к мысли, что современный авиамотор требует блока цилиндров, такая конструкция виделась ему в фантазии, он даже выразил ее в набросках, и теперь, разглядывая этот прибывший из Америки мотор, разъятый в сборочном зале АДВИ, Бережков снова ощутил, будто кто-то из чужой страны выхватил и осуществил его замысел. Но теперь чувство было уже горьким. Неужели ему так и суждено лишь рассматривать чужое, неужели так и пройдет жизнь? Снова, но на этот раз с грустью, он мысленно сказал неизвестному ему конструктору: "Что же, поглядим, как тебе это удалось". Изучая машину, он быстро уловил в ней скрытые недостатки, которые для Бережкова, для его острого творческого взора, были кричащими. Талантливому конструктору, автору "Райта", все же не хватало дара общей компоновки. Резко повысив жесткость цилиндровой группы, он не вполне справился с высшей, более трудной задачей, - свою идею он не сумел сделать сквозной, провести сквозь все элементы машины, жестко скомпоновать вещь в целом. Но вместе с тем Бережков ясно понимал, - может быть, яснее, чем сам конструктор "Райта", что в этой машине, в ее блочной конструкции, заложены возможности развития, которые делают ее наиболее передовой из существующих. Он ощущал в себе силу доказать это, выявить эти возможности в некоей новой машине. Он снова знал: "Я могу лучше". Нередко после исследований на испытательных стендах его страстно тянуло к чертежному столу, к карандашу. Хотелось нанести на бумагу воображаемые его, Бережкова, создания, которые рождались в нем, томили его, как наваждение. Никто не заказывал ему таких работ, но Бережкову становилось иногда невмоготу. Словно под гипнозом, с немного смущенной мечтательной улыбкой он, случалось, вечером запирался у себя от всего света и, мгновенно выключившись из окружающего, начинал чертить, переносить на бумагу чертежи, которые представали ему в воображении. Но вдруг, опомнившись, печально опускал руки. И бросал, иной раз буквально швырял в угол, скомканный лист и карандаш. Кому, для кого, для чего он чертит? Где, на каком заводе будут строить эту вещь? Чертить в ящик? Творить для себя, для одного себя? Нет, Бережков никогда этим не занимался. Он попросту не понимал, как мог бы человек техники, индустрии, творец машин, находить удовлетворение в тщательно разработанных проектах, которым суждено остаться на бумаге. Но почему же суждено? Завод, завод, могучая техническая база - вот что ему нужно! 34 С поникшей головой, в тоске, он стоял у своего стола, уже не перелистывая журналов, грустно уставясь на рекламы американских моторов. Да, он сумел бы лучше! Не лукавя, не красуясь, Бережков повторил это сейчас, наедине с самим собой, перед своей совестью конструктора. Он уже знал себя, знал, что его талант созрел. Когда-то он творил словно по наитию, по чутью, чудесным и как бы необъяснимым образом, теперь, получив серьезное образование, поработав в коллективе Шелеста, он приобрел теоретически ясную техническую руководящую идею, стал зрячим в технике, в ее высших областях. Но где же точка приложения его сил? Вспомнился опустошенный и словно выжженный, словно обугленный внутри Любарский, построивший для собственного удовольствия моторчик-игрушку. Как вздыхал этот инженер с мефистофельской бородкой, листая французские альбомы!.. Бережков машинально взял номер американского журнала. В мыслях вдруг предстал мистер Роберт Вейл, жизнерадостно крякающий, без стеснения растирающий при госте полнеющее розовое тело. Много времени утекло с тех пор, как Бережков бросил ему вызов, сказал: "Мы еще потягаемся с Америкой!" Да, утекло много времени... Бережкову уже тридцать четыре года, а он еще ничего не создал, ничего, кроме чертежей и нескольких заброшенных, недоведенных моторов. Как изменить это? Что сказал бы Бережков, если бы его спросили: "Говори, что тебе надо?" Завод! Завод, где его чертежи, его фантазии становились бы машинами, - вот что ему нужно, вот где он померился бы наконец силами со всеми конструкторами Европы и Америки. Ему представился такой завод. Во всех проходных будках - завеса воды. Сначала раздеться, пройти сквозь теплый водопад, надеть по другую сторону белый костюм - только так можно вступить на территорию завода. Необыкновенная чистота во всех цехах! Э, что мечтать?! Вздохнув, Бережков погасил свет и еще долго стоял, смотрел на пол, на лунную дорожку, где опять косым крестом вырисовывалась тень оконных перекладин.  * ЧАСТЬ ПЯТАЯ *  Три вечера под Новый год 1 Бережков, не затрудняясь, назвал дату, когда случился новый поворот в его судьбе. Эту дату действительно нельзя было забыть; она была особенной, пожалуй, даже странной. Событие, о котором пойдет речь, произошло под Новый год, в последний день, в последние часы уходящего 1928 года. - Если нам с вами удастся правдиво написать про этот вечер, - говорил Бережков, - у нас получится настоящий новогодний рассказ нашего века. Совершенно фантастический и вместе с тем совершенно истинный. Мы с вами подходим к временам пятилетки. Это эпоха фантастических дел. Я впервые ощутил ее тогда, под Новый год. Ощутил и мгновенно был захвачен. В этот день еще с утра Бережков удивился своему несколько приподнятому настроению. "С чего бы это?" - думал он. Одеваясь, он подошел к календарю, оторвал очередной листок, посмотрел на новое число, тридцать первое декабря, последний день года. Хорошо, что наконец истекает этот год, который не дал ему счастья. Вот, наверное, с чего взялась его приподнятость. Что предстоит ему сегодня? Новогоднюю ночь он, как условлено, проведет у Ганьшина. Тот посулил ему сюрприз. Что это будет? Может быть, какая-либо встреча, неожиданная и в то же время желанная. Бережков смотрел на листок календаря, где типографской черной линией было как бы подчеркнуто "1928". Уже свыше пяти лет пролетело с того вечера, когда он в Выставочном киоске, близ павильона "Металл и электричество", купил две никелированные гаечки. Давно он затерял маленький шестигранник, который собирался беречь всю жизнь... Где-то затерялась и строгая девочка. А что, если она найдется? Нет, слишком нелепо было предположить, чтобы сегодня, у Ганьшина, который даже не знал о той давней встрече на выставке, могла объявиться Валентина. Однако Бережков подумал: "А вдруг?" Подумал, помечтал... Как это говорится? С Новым годом... С новым счастьем... Бережков не запомнил, чем он занимался в этот день... В очень светлом, большом чертежном зале института было шумнее, чем обычно. Праздник, предстоящий вечером, уже вторгся в служебный обиход, разбивал сосредоточенность. Каждому хотелось, чтобы скорее миновал рабочий день. Каждый предвкушал традиционную встречу Нового года, когда в дружеской компании провозглашают всяческие здравицы, пьют вино и веселятся до утра. Приблизительно в час дня в зале появился Август Иванович Шелест. С утра он где-то читал лекции и сюда, в свой институт, только что приехал. Он тоже, видимо, сегодня не был расположен приниматься за дела. Кивнув всем, он не прошел в свой кабинет, не направился к столам конструкторов, а прислонился к горячей большой печке, облицованной молочно-белым кафелем. Смуглый, с орлиным профилем, с красивой проседью, он молча стоял, греясь у печки, и смотрел куда-то в окно с неопределенной довольной улыбкой. Здесь вскоре нашла Шелеста его секретарша: - Август Иванович, вам два раза звонили из Управления Военно-Воздушных Сил. Просили меня, как только вы вернетесь, сообщить туда об этом. - Что же, сообщите, - сказал Шелест. Через минуту произошел следующий телефонный разговор: - Товарищ Шелест? - Да. - Говорят из секретариата товарища Родионова. Дмитрий Иванович просит вас приехать. - Когда? - Сейчас. - Сейчас? А что такое? Может быть, вы меня ориентируете? - К сожалению, ничего не могу добавить. Дмитрий Иванович приказал отыскать вас и немедленно пригласить к нему. - Но... - Шелест несколько встревожился. - Мне все-таки следовало бы продумать, подготовить вопросы, о которых будет разговор. Не надо ли мне взять с собой те или иные материалы? - Нет. Товарищ Родионов об этом ничего не говорил. Пожалуйста, сейчас же выезжайте. Он вас ждет. Шелест отправился. В АДВИ стало тотчас известно, что директор института зачем-то вызван к начальнику Военно-Воздушных Сил. Строились всяческие предположения. Может быть, новогодние премии, награда? Но за что же награждать, если институт так и не создал советского авиамотора, если злосчастный "АДВИ-100" до сих пор так и не доведен? Или заграничная командировка? Нет, вернее всего, новое задание. Но какое? Конструкторы с интересом ожидали возвращения директора. Однако через полтора-два часа, когда служебный день уже подходил к концу, оттуда же, из секретариата Родионова, вновь позвонили в институт. Было передано, что Родионов просит ведущих конструкторов института немедленно приехать к нему. Все они были перечислены в небольшом списке, утвержденном, видимо Родионовым. - Пусть захватят с собой удостоверения личности, - предупредили из секретариата. - Пропуска для всех этих товарищей будут готовы. В списке значился и Бережков. Подобных приглашений доселе не случалось. От института до Управления Военно-Воздушных Сил было не близко. Поехали на трамвае. Бережков уже успел забыть о своих предчувствиях, теперь он был по-настоящему взволнован. Уставившись в замерзшее окно, он стоял на площадке трамвая, то и дело ощущая внутреннюю дрожь. Он не мог разговаривать от волнения, молчал всю дорогу. 2 В приемной начальника Военно-Воздушных Сил горело электричество: на улице уже смеркалось. Войдя вместе с товарищами, Бережков увидел несколько конструкторов из винтомоторного отдела Центрального института авиации и среди них Ганьшина. Ганьшин сидел на подоконнике, как не полагалось бы сидеть профессору, в потертом, мешковатом, как всегда у него, пиджаке, в очках на вздернутом носу, с обычной скептической полуулыбкой. Конструкторы из его отдела о чем-то расспрашивали его; они, видимо, тоже только что прибыли сюда; Ганьшин что-то ответил и пожал плечами. В углу дивана сидел Шелест, явно раздосадованный или обиженный, надутый. Своих учеников, конструкторов АДВИ, он встретил без улыбки. "Э, тут что-то уже произошло", - подумал Бережков. И подошел к Ганьшину. - Здравствуй. Что такое? Почему нас вызвали? Ганьшин лаконично ответил: - Сверхмощный мотор... - Как? - Сверхмощный мотор, - повторил Ганьшин и опять пожал плечами. - Расскажи толком! - закричал Бережков. На него покосился секретарь Родионова, покосился, но ничего не сказал на первый раз. А Бережков требовательно сжал обеими руками кисти Ганьшина. - Ну, расскажи же! Вспомнилось, как он недавно стоял вот так же перед своим другом, ожидая от него каких-то чудесных, захватывающих слов. Но тогда их не оказалось. - Спроси у Шелеста, - произнес Ганьшин. - Нам обоим там влетело... Он указал на тяжелую, плотно прикрытую дверь, ведущую в кабинет Родионова. Туда вошел секретарь. Затем дверь снова раскрылась. - Товарищи! Дмитрий Иванович вас просит. 3 Бережков первый раз в жизни вошел в кабинет Родионова. Вдоль стены, позади стола, где сидел Родионов, виднелись укрепленные на проволоке модели советских самолетов. Их было много. Выделялись характерные, однотипные по очертаниям, последовательно возраставшие в размерах, монопланы Туполева. Его новый самолет, тяжелый бомбардировщик, тогда только что вступивший в строй Военно-Воздушных Сил, во много раз уменьшенный в модели, был поднят несколько выше к потолку и раскинул почти на полстены мощные крылья светлого легкого металла. Рядом выстроились самолеты Ладошникова, тоже большие, длиннокрылые, поблескивающие нетронутым краской алюминием. Бережков знал: Ладошников, как и все другие русские конструкторы, страдал из-за отсутствия отечественных двигателей. Он не мог развернуться вовсю, проявить весь свой дар: в его распоряжении были лишь моторы заграничных марок; все они являли собой как бы сгустки технической мысли уже истекшего, вчерашнего дня, то есть были, по существу, уже отсталыми, ибо промышленность, создающая моторы, уже ушла вперед, уже доводила, испытывала неведомые нам новинки. В сравнении с машинами Туполева и Ладошникова казались маленькими многие другие самолеты, развешанные в кабинете, особенно разведчики и истребители. Все они были созданы советскими конструкторами. Но и для маленьких машин в стране не было своих моторов. Не было ни одной модели авиамотора и в кабинете Родионова. Правда, некоторые моторы иностранных марок выпускались на наших заводах, но Родионов не дал места в своем кабинете этим двигателям. Бережков одним взглядом охватил эту картину: самолеты без моторов. Родионов поднялся навстречу входившим - сухощавый, высокий, прямой, в военном темно-синем френче. Он приветствовал всех улыбкой, показал рукой на стулья. - Нуте-с, нуте-с, рассаживайтесь, товарищи, - весело заговорил он. - Разговор будет о большом деле. Он помедлил, поглядывая на лица, ожидая, пока все расположатся. Снова улыбнулся и повторил: - О большом деле! Бережков мгновенно уловил - в те часы он был особенно чуток, - что Родионов переживает некое особенное состояние. Сквозь красноватый здоровый загар, всегда свойственный Родионову, пробился свежий румянец. Жест был сдержанно быстрым. Глаза блестели. - Я почувствовал тогда обаяние Родинова, - говорил Бережков. И, увлекаясь, забегая, пожалуй, несколько вперед, он очень теплыми, даже влюбленными словами нарисовал облик Родионова. - В тот вечер я как бы вновь открыл для себя, понял Родионова, - рассказывал Бережков. - Потом Дмитрий Иванович часто вызывал нас, и я всегда восхищался его четкостью, целеустремленностью, деловой обаятельностью, которую он излучал. Он удивительно сочетал в себе деловую сухость, особого рода недоступность, краткость, лаконичность речи с необыкновенной привлекательностью. Всем своим видом, каждым жестом он как бы говорил: "К делу! Быстрее к делу!" Однако, когда вы ему что-либо излагали, он, перебивая вас своим любимым "нуте-с", очень внимательно глядя вам в глаза, словно стараясь прочесть мысли, которые живут у вас, кроме тех, что вы высказываете, располагал к тому, чтобы быть с ним очень откровенным. Он умел слушать, от него исходил ток доброжелательства, доверия. Однако случалось, что Родионов мгновенно изменялся. Именно мгновенно - это было его отличительной чертой. Вот он с вами спокойно разговаривает, спокойно и внимательно выслушивает, никакого волнения или раздражения вы в нем не замечаете, и вдруг, если для него выяснилось, что ваши слова или поступки являются неверными, вредными для дела, которому он беззаветно служит, его охватывало негодование. Он как-то особенно поднимал брови, густо краснел и сразу, без промежуточных оттенков, без нарастания, брал очень круто: начинал быстро, горячо, резко говорить, резко жестикулировать, гневно обрушиваясь на факты или мысли, которые, по его убеждению, являлись неправильными, нетерпимыми. В эти минуты прорывалась наружу его страстность. Потом, после такой вспышки, после того как с силой выбьет его пламя, оно, опять-таки не постепенно, как-то сразу, будто вбиралось внутрь, пропадало, как прихлопнутое. Дмитрий Иванович несколько секунд молчал, потом становился обычным, сдержанным Родионовым. - Приведу еще одну черточку Дмитрия Ивановича, - вспоминал Бережков. - Бывают работники, которые взяли за правило считать, что в служебной обстановке нельзя посмеяться, пошутить. Они педантично придерживаются этого и ведут себя несколько искусственно, как, по их мнению, должны были бы вести себя на этом месте большие люди. В манере Родионова не было ничего подобного. Он был восприимчив к юмору. При обсуждении любого вопроса он легко улавливал какую-нибудь юмористическую грань, особенно если ее умел мельком выделить остроумный собеседник, и Родионов тогда с удовольствием, просто и весело смеялся. Его смех обрывался тоже как-то круто, и Родионов опять в один миг становился требовательным, внимательным человеком дела. Мягких переходов я за ним не знал. На похвалу, на всякие материальные поощрения и награды он был очень скуп. Работы без напряжения, без увлечения, без накала он не признавал. Постоянное собственное напряжение, казалось, не утомляло Родионова. Весь смысл жизни для Родионова был в его борьбе, в его работе. Он служил своим идеалам, служил партии и в этом, как я думаю, находил единственное и полное удовлетворение. В собранной, подтянутой фигуре Дмитрия Ивановича, во всех его поступках, даже в атмосфере, всегда будто несколько наэлектризованной вокруг него, жил этот дух преданности делу, которое ему поручила партия. Все ради дела - вот чем всегда веяло от Дмитрия Ивановича. Мелкие люди, для которых личное благополучие, деньги, награды, карьера были самым главным в жизни, не любили Родионова и не удерживались около него. Но те, для кого счастьем жизни было творчество - например, конструкторское, - для кого высшей наградой, высшим наслаждением было само создание, сотворение нужной вещи, те обожали Родионова. Все ближе соприкасаясь с ним в дальнейшем, мы, конструкторы, вскоре убедились, что, если в том или ином изобретении, предложении имеется хоть малейший толк, оно найдет максимальную поддержку у Дмитрия Ивановича. Мы знали: он не только продвинет конструкцию в производство, он обеспечит требовательную, придирчивую проверку исполнения. А потом, в случае успеха, будет радоваться вместе с конструктором, будет не менее ярко, чем конструктор, хотя и внешне сдержанно, переживать удачу. - Таков был человек, - заключил Бережков, - которого тогда, под Новый год, я для себя вновь как бы открыл, в которого с того вечера влюбился. Приближался час, добавим от себя, когда Родионов, в свою очередь, заново открыл Бережкова. 4 Родионов стоял за своим столом. - Придвигайтесь, товарищи, поближе, - проговорил он. Еще с полминуты обождав, он сел и сразу, по своей манере, перешел к делу. - Я не предполагал, товарищи, созывать сегодня вас. Однако, поговорив днем с вашими руководителями, с Августом Ивановичем Шелестом и Сергеем Борисовичем Ганьшиным, я, к сожалению, почувствовал, что они не передадут вам моих слов так, как я этого хотел бы. Посмотрев на Шелеста, затем на Ганьшина, он продолжал: - Извините, что я говорю об этом прямо. В таких вопросах прямота необходима. Иначе нам не удастся быстро мобилизовать все наши силы, прежде всего душевные, чтобы выполнить задачу, которая ныне выдвинута перед нами Центральным Комитетом партии и правительством. Родионов снова помедлил. Сосредоточиваясь, чуть сдвинув брови, он куда-то смотрел поверх голов. Затем, будто охватив в этот краткий промежуток молчания все, что он хотел сказать, Родионов продолжал речь, по-прежнему сидя, чуть наклонив вперед, к конструкторам, свою нимало не сутулую фигуру. Его мысли были очень ясны. Он напомнил о так называемой "доктрине малого воздушного флота". Эта доктрина дискутировалась несколько лет назад. Вопрос стоял так. По сравнению с империалистическими западными государствами мы - технически отсталая страна. Как быть, если грянет война? Как воевать в воздухе? Сможем ли мы отразить в грозный час войны налеты тяжелых и быстрых эскадрилий врага? Сторонники "доктрины малого воздушного флота" отвечали: для того чтобы быть готовыми к войне, надо направить усилия на развитие оборонительной, легкой авиации, то есть главным образом одноместных истребителей, которые могли бы подниматься и летать на маломощных моторах. Еще в то время, несколько лет назад, партия решительно отвергла эту программу. Приняв ее, мы тем самым надолго признали бы себя второстепенным государством, которое не в состоянии принимать участие в мировом соревновании за высшие достижения в авиации, за первенство в воздухе. Еще тогда партия дала нам другую перспективу: Советская страна должна иметь большой и могучий Военно-Воздушный Флот. Мы часто повторяем это, но на деле это решается борьбой за одну ключевую позицию, которой мы до сих пор не завоевали. Больше того. Мы с вами как-то молчаливо согласились, что в ближайшее время ее нельзя завоевать, то есть, по существу, незаметно соскользнули к той же самой, якобы нами отброшенной, доктрине малой авиации. Эта ключевая позиция - мощный мотор. Нам казалось, что надо начать с малого, с мотора в сто лошадиных сил. На этом мы сосредоточили усилия всех наших конструкторов, всех производственников. Нас постигали неудачи, но мы не отступались и, конечно, не отступимся, пока не добьемся тут полного успеха, который, несомненно, близок. Родионов с некоторыми подробностями рассказал о том, что на Заднепровском заводе успешно подвигается освоение мотора в сто лошадиных сил, сконструированного инженером Никитиным, работником этого завода. - Эти моторы у нас будут, - продолжал он. - Трудности серийного выпуска завод упорно преодолевает. Однако маломощный мотор не решит больших задач нашего фронта. На маломощных моторах не взлетят вот такие самолеты. Родионов обернулся и сильным сдержанным жестом показал на серебристую металлическую птицу, очень рельефную в свете электричества, размахнувшую крылья над совсем уже темным окном. - Не всякая великая держава, - продолжал он, - имеет сейчас такие самолеты. Но для них, как вы знаете, мы вынуждены приобретать мощные моторы за границей. А что будет в случае войны? Нуте-с... На столе перед Родионовым лежал том сочинений Ленина, еще первого издания, в картонном переплете светло-коричневого цвета. Уголки переплета несколько пообтрепались; книгой, видимо, немало пользовались. Среди страниц виднелись две-три бумажные закладки. Родионов развернул книгу на одной из закладок. - "Война неумолима, - четко прочитал он, - она ставит вопрос с беспощадной резкостью: либо погибнуть, либо догнать передовые страны и перегнать их также и э к о н о м и ч е с к и... Погибнуть или на всех парах устремиться вперед. Так поставлен вопрос историей". Вот, товарищи конструкторы... Погибать мы не намерены. - Родионов скупо улыбнулся. - Но тогда - на всех парах вперед! Родионов кратко рассказал, что на днях в Центральном Комитете партии состоялось заседание, посвященное вопросам авиации. - Я передаю вам, товарищи, - продолжал он, - директиву партии. Вперед! Нам нужен темп развития, какого не знала ни одна страна, нужен небывалый, беспримерный в истории техники рывок. Что же это значит, если говорить об авиации и, в частности, о ваших задачах, товарищи конструкторы моторов? Родионов назвал сумму, отпущенную на следующий год для капитальных вложений в промышленность авиационных моторов. Это были сотни миллионов рублей в золотом исчислении. Немного подавшись вперед, к настольной лампе под зеленым абажуром, поглядывая в большой блокнот, Родионов негромко называл цифры. Бережкова потряс этот момент, этот контраст деловитости и дерзновения. Словно не веря собственному переживанию, Бережков покосился в обе стороны. Да, сидят его сотоварищи, конструкторы, люди технического образования, технического мышления; да, перед ними, техниками, только что прозвучали слова, пронизанные зажигательной романтикой: "Погибнуть или на всех парах устремиться вперед". Их прочел этот худощавый серьезный человек, который держится так прямо, у которого чуть пылают щеки и блестят глаза, прочел сидя, не повысив голоса, почти без жестов. Все это - вся сдержанная суховатая манера Родионова, который продолжал оглашать цифры вложений, - все это, казалось, лишь подчеркивало, резче оттеняло необыкновенный, поистине фантастический (как воскликнул, рассказывая, Бережков) смысл того, о чем конструкторы узнали в этот вечер в кабинете начальника Военно-Воздушных Сил страны. - Таким образом, вы видите, - говорил Родионов, - что доктрина малой авиации вторично похоронена. Теперь мы не дадим ей воскреснуть. Вместе с ней отброшена и вся теория медленного, постепенного, или, как говорят, "нормального", развития техники, в частности техники моторостроения. Новые заводы авиационных моторов, или, во всяком случае, два из таких заводов, будут сооружены и пущены уже в наступающем году. Наилучшее, новейшее оборудование для них будет закуплено на Западе. Но на этом оборудовании надо выпускать советские моторы, которые вам, товарищи конструкторы, предстоит создать, - моторы, не уступающие в мощности сильнейшим заграничным двигателям. Партия поставила перед нами эту задачу - создать советский мощный авиамотор, самый мощный мотор в мире. Нужен проект, нужна конструкция, и не одна - несколько конструкций. 5 Родионов опять приостановился, словно давая время воспринять, освоить сознанием то, что он сказал. - Я вызвал вас, товарищи, - добавил он, - только для того, чтобы вы лично от меня выслушали это. Ваши профессора, с которыми я сперва поговорил, к сожалению, усомнились в осуществимости этой большой задачи. Если, конечно, я правильно их понял... Нуте-с... Он опять взглянул на Шелеста и Ганьшина. Шелест промолчал. Но Ганьшин принял вызов: - Вы, Дмитрий Иванович, спросили, что я об этом думаю. И я, как специалист, как инженер... Родионов нахмурился. По тону Ганьшина он уловил, что тот придерживается своего прежнего взгляда. Румянец на щеках Родионова вдруг перестал быть заметным, все лицо начало краснеть. Это был признак гнева. Ганьшин, однако, закончил: - Как инженер, я не мог не высказать сомнений. Мы, Дмитрий Иванович, можем промахнуться, если сразу поставим себе эту большую цель. Родионов справился с собой. Вспышки не последовало. Он промолчал. Вновь обозначился румянец. Но и в таких случаях, без вспышки, Родионов умел беспощадно разносить. - Нет, я не могу назвать вас инженером, - не громко, но резко сказал он. - Если инженеру говорят: вот все, что тебе нужно, вот тебе завод с новейшим оборудованием, лучшие инструменты и приборы, вот тебе денежные средства для всех твоих затрат по производству, возьми все это и построй лучшую в мире машину, - неужели настоящий конструктор, настоящий инженер не вдохновится этим? Неужели инженер откажется от таких возможностей? Бережков сидел, не чувствуя собственного веса. От волнения его все время будто покалывали иголочки. "Возьми все это и сделай!" Неужели он это слышит наяву? Он опять посмотрел на соседей, оглянулся, увидел помрачневшую упрямую курносую физиономию Ганьшина. "Послушай-ка, послушай! - подумалось ему. - Вот тебе мои фантазии!" Да, все наяву. Как странно за один этот час перевернулись их отношения. Всего несколько дней назад Ганьшин язвительно пробирал друга, впавшего в тоску, говорил: "Перестань ныть", а теперь... Кто из них ноет теперь? Бережков уже всей душой принимал каждое слово Родионова. Как все это необыкновенно, какой потрясающий день! Поднялся Шелест. - Дмитрий Иванович! Нервное смугловатое лицо пожилого профессора, учителя всех русских конструкторов-мотористов, было очень серьезно. - Дмитрий Иванович! Вы не так нас поняли. Мы указывали на затруднения, но... - Нуте-с, нуте-с... - Но кто из нас не мечтает о таком моторе? Для нас будет величайшей честью, если мы, коллектив института... - Почему "если"? Шелест осекся. Родионов смотрел требовательно: он не любил условных предложений. - Для нас, для коллектива АДВИ, будет величайшей честью, - повторил Шелест, - представить вам, положить на этот стол конструкцию самого мощного мотора в мире. И такой день придет, Дмитрий Иванович! - Ну вот! Прекрасно... Но не опоздайте. У вас будут сильные соперники. Думаю, и группа Ганьшина соберется с духом. На этом, товарищи, сегодня мы закончим. Дискуссии излишни. Начинайте думать, работать! Вскоре, может быть, соберем большое совещание, где откроем дискуссию уже о чертежах. Нуте-с... Родионов встал. Поднялись и конструкторы. - Нуте-с, - улыбаясь, сказал он. - С Новым годом, товарищи! С новым мотором! 6 Выйдя из-за стола, Родионов подошел к Ганьшину. - Что, Сергей Борисович, напустили на себя такую мрачность? Не прокатиться ли нам с вами завтра по случаю Нового года на аэросанях? Ведь это, кажется, давнее ваше увлечение? Или уже перевели себя в почтенный возраст? Поостыли? - Нет, Дмитрий Иванович. Участвую во всех пробегах. - А сани в порядке? - Да. - Ну, раз сам Ганьшин заявил, что вещь в порядке, значит... Родионов рассмеялся, не найдя слов. - Пожалуйста, могу подать, - все еще хмуро проговорил Ганьшин. - Так прокатимся, Сергей Борисович, завтра на Волгу. И обратно. - На Волгу? - Да. Посмотрим площадку для нового моторного завода. Нуте-с, что скажете? Вчера туда уже отправилась комиссия, которая будет выбирать площадку. А тут и мы с вами нагрянем. И, может быть, АДВИ составит нам компанию на других санях. А, Август Иванович? - С удовольствием, - сказал Шелест. - Алексей Николаевич, поведете сани? Бережков не ответил. Он был странно рассеян и почти не слышал разговоров. В воображении мелькали разные моторы, порой беспорядочно разъятые на части, возникали какие-то несуразные и даже уродливые сочетания, а он как бы со стороны присматривался к этому, еще не понимая в тот момент, что же с ним творится. - Алексей Николаевич! - вновь окликнул его Шелест. - А? - Поведете завтра сани? Разрешите, Дмитрий Иванович, вам его рекомендовать как чемпиона аэросаней. - Знаю, знаю, - произнес Родионов. - Мы ведь старые знакомые. Побывали вместе... - Его левый глаз прищурился, именно левый (так целятся, наводят мушку), а правый весело, приветливо взирал на Бережкова. - Побывали вместе в некоторых переделках... Бережков молчал. Лишь слегка вспыхнуло лицо. Да, они повоевали вместе. Родионов это помнит: и поездку на аэросанях к Николаю Егоровичу Жуковскому, и встречу на балтийском берегу в ночь штурма Кронштадта. Помнится это и Бережкову. Странно, как похожа та лихорадка перед боем, тот порыв души, что Бережков познал там, в давнюю мартовскую ночь, на его теперешнее состояние. Но Бережков не нашел слов, чтобы сказать об этом. Он согласился вести аэросани, участвовать в завтрашнем пробеге на Волгу. - Хорошо, - сказал Родионов. - Итак, товарищи, старт с Лефортовского плаца завтра в девять утра. Возражений нет? - Может быть, Дмитрий Иванович, в десять? - предложил Шелест. - Ведь мы сегодня встречаем Новый год. - А я, думаете, не встречаю? Так и просижу Новый год здесь, в управлении? Если бы не Новый год, мы снялись бы на рассвете. Значит, в девять? Решено. Теперь, товарищи... Желаю вам повеселиться... Всего доброго. Немного сгрудившись в дверях, конструкторы один за другим выходили из кабинета. - Большое дело! - сказал Шелест, когда затворилась дверь. Он был тоже взбудоражен и рассеян: тоже, видимо, уже думал о новом моторе. От угрюмости, с какой он сидел тут на диване, казалось, не осталось ничего. - Алексей Николаевич, - обратился он к Бережкову, - ровно в семь утра приезжайте, пожалуйста, в гарайт... - Куда? - Тьфу, черт... В гараж. - Шелест рассмеялся своей оговорке. - Как будто опять времена "Компаса", правда? - Да, - кратко ответил Бережков. - Хорошо, Август Иванович, в семь утра буду. Он говорил, а в воображении шла не заметная ни для кого и еще непонятная самому Бережкову работа. Странная улыбка, не в лад с разговором, на миг появилась на его лице. Но он опомнился. - Да, да... Буду на месте, Август Иванович. 7 От Варварки, от Управления Военно-Воздушных Сил, Бережков и Ганьшин переулками шли к Красной площади. Дул легкий ветер, падал снег. Ярко светились многие окна. На свету было видно, как кружились или неслись наискось крупные хлопья. По пути, на белой мостовой, на белых тротуарах, то и дело вздымались маленькие завихрения, иногда обдавая снежной пылью. Бережков взял Ганьшина под руку. Их обгоняли прохожие. Словно по молчаливому согласию, друзья ни словом не обмолвились о заседании, о моторах. Бережкову не хотелось говорить об этом. Он как бы инстинктивно оберегал незримую работу, которая совершалась в нем. Дышалось легко. Бережков глубоко вбирал морозный воздух. Тротуар под ним словно пружинил. Куда делось угнетение, томившее его так долго? На Никольской, оживленной улице, где сверкали витрины магазинов, сразу почувствовалась предпраздничная суета. Торопливо проходили мужчины и женщины со свертками, с последними покупками к новогоднему столу. Слышался говор, смех. Сквозь пелену снега возник светящийся круг электрических часов. - О, уже десятый, - сказал Ганьшин. - Пойдем прямо ко мне. - Как же? А переодеться? - Пустяки. Объяснишь, что такая неожиданность. Вызвали к Родионову. И завтра пробег черт-те куда... - А кого ты ожидаешь? Ганьшин перечислил нескольких общих знакомых. - И кроме того, ведь я обещал тебе сюрприз. Он будет. - Кто же он такой? Или, может быть, это она? - Заранее не скажу. Сюрприз. - Если она... - Бережков остановился среди тротуара. - Тогда, брат, не могу. Лечу переодеться. - Оставь! - Ганьшин повлек друга. - Я чувствую, что ты сегодня и так, в чем есть, всех очаруешь. - Знаешь, Ганьшин... - произнес Бережков. Мечтательная странная улыбка опять проступила на его лице. - Знаешь, я хочу сам очароваться. Ты когда-нибудь переживал это? Еще не самую любовь, а предчувствие любви, предчувствие, что она вот-вот тебя охватит. - Переживал. Бережков неожиданно продекламировал: - "Мама! Ваш сын прекрасно болен..." - Что это? Откуда? - "Мама! Ваш сын прекрасно болен, - не отвечая, с улыбкой читал Бережков. - Мама! У него пожар сердца. Скажите сестрам, Люде и Оле, - ему уже некуда деться". - Что это? - снова спросил Ганьшин. - Маяковский. "Облако в штанах". Необыкновенно волнующая вещь. - "Прекрасно болен", - иронически произнес Ганьшин. - Не понимаю. Какой-то набор слов. - Сухарь! - крикнул Бережков. Болтал ли он с другом, молчал ли, но в мозгу, помимо его воли, продолжалась незримая работа. Порой будто мерцала новая комбинация, новая конструкция; он всматривался, и все распадалось. Мерещился, лез в голову глиссерный двигатель "Райт". Странно, почему Август Иванович так оговорился? "Гарайт"... Шелест, значит, думал о "Райте"... Вот навязался этот "Райт"! Из-за него, черт побери, не различишь что-то иное, свое, смутно возникавшее в сознании. С угла улицы друзьям открылась Красная площадь. Прямо перед ними темнели зубцы стены Кремля, проступали сквозь летящий наискось снег силуэты башен, еще с двуглавыми орлами наверху. Над Кремлем трепетало по ветру полотнище красного флага, ярко подсвеченного снизу. Напротив Кремля фонари у длинного здания Торговых рядов бросали на площадь пучки света. Иногда проходили автомашины, вырывая фарами из белесой полумглы полосы проносящихся, кружащихся снежинок. В этой вьюге, в этом призрачном свете московской зимней ночи просторная площадь, покатая с обоих концов, вдоль стены Кремля казалась выпуклой, сфероидальной, как бы сегментом огромного шара. Бережков опять остановился, поднял руку в шерстяной перчатке, поднял палец. - Что ты? - спросил Ганьшин. - Обожди. Постоим минуту. - Зачем? Бережков таинственно наклонился к другу. - Ощущаешь, - понизив голос, сказал он, - как мы несемся в мировом пространстве? Ганьшин усмехнулся. - Расфантазировался. Пойдем. - Обожди... Слышишь, мы с каким-то шуршанием рассекаем эфирные пространства... - Нет, ничего не слышу. - Молчи, сухарь. Они двинулись дальше. Бережков легко шагал, наслаждаясь метелью. В полумгле воображения, словно при неверном свете фар, опять проступали какие-то очертания мотора. Идя об руку со своим маленьким другом, Бережков уже ничего не видел, кроме того, что совершалось в фантазии. - Ты, пожалуй, на правильном пути, - вдруг проговорил Ганьшин. Бережков удивленно посмотрел. - О чем ты? - Как "о чем"? Разве ты не помнишь, что сейчас ты бормотал? - Сейчас? Честное слово, не помню... Ну, подскажи! Ну, что я бормотал? Он тряс Ганьшина за плечи. - Отпусти. Скажу. - Ну, что? - Проклятый "Райт"... - Ты думаешь? - протянул Бережков. Ганьшин кивнул. Они снова пошли под руку. - Нет, ты, брат, не сухарь, - сказал Бережков. - Вовсе не сухарь. Дорогой - опять словно по молчаливому согласию - они больше не говорили о моторе. 8 Вскоре друзья добрались к месту назначения. Ганьшин отомкнул и растворил перед гостем дверь своей квартиры. Впрочем, говоря точнее, под этим наименованием следовало разуметь две маленькие комнаты, которые молодой профессор, недавно обзаведшийся семьей, занимал в многонаселенной, так называемой коммунальной, квартире. Заметим в скобках, что Бережков просил принести извинение читателям в том, что из его повествования выпали такие события, как женитьба Ганьшина, рождение его дочки, а также потрясающая эпопея обмена двух комнат в разных районах на две вместе, те самые, куда теперь переносится действие этого новогоднего рассказа, сове