разумеется, ее руками, это она, Людмила Карловна, нашла каждой подобающее место. - Прошу к столу. Я чуть не наскочил на огромного породистого пса, сопровождавшего хозяйку, и, мысленно отругав себя, чинным шагом вошел в столовую. Массивная, старинного типа мебель, чистота. Во всем ощущается размеренный, ровный ритм жизни. Поинтересовавшись родословной собаки, я смиренно сел перед указанным мне прибором. Признаюсь, мне, безусловно, хотелось произвести благоприятное впечатление на Людмилу Карловну, оказаться достойным в ее глазах. Я живо изобразил две-три сценки из московской жизни и был вознагражден; мне несколько раз удалось вызвать улыбку хозяйки. Правда, я тут же выслушал неодобрительные замечания по поводу суматошной жизни москвичей, коим противопоставлялась выдержка "петербуржцев". Ладошников молча посмеивался и следил, чтобы моя стопка не оставалась пустой. Я провозглашал тосты, очень удачные, в меру остроумные. Людмила Карловна расспрашивала меня о теперешней работе под началом Новицкого. Чтобы подчеркнуть собственную выдержку, я поведал о клятве не заниматься более бесплодными фантазиями. - Пусть отсохнет моя рука... Хозяева почему-то не рассмеялись, хотя и не спорили, не возражали. И вдруг Ладошников, отставив рюмку, сказал: - Возможно, "милостивый государь", вы правы, что устранились. Это выражение Николая Егоровича, произнесенное по моему адресу, мигом прогнало хмель. Разговор больше не клеился. Вскоре "милостивый государь" пожелал хозяевам покойной ночи и побрел в гостиницу. 13 Утром меня захватили дела. Я побывал в нескольких местах, вел там деловые разговоры, в промежутках же любовался чудным городом, наслаждался солнцем, июньским, мягким солнцем Ленинграда. О визите к Ладошникову старался не вспоминать. Ни о каком сверхмощном авиационном моторе совершенно, казалось бы, не помышлял. Однако, мой друг, повторю еще раз: самая изумительная на белом свете конструкция - это человеческая психика. Существует, насколько мне дано судить по собственному опыту, некий закон творчества, который я называю "законом пружины". Озарение есть как бы удар туго взведенной пружины, которая срывается в один момент. Если вы затратили очень большие усилия на решение какой-нибудь задачи, долгое время напряженно над ней думали, изучили в связи с этим много литературы или других материалов, то тем самым вы привели в действие, завели пружину своего творчества. Потом вы так или иначе покончили с вашей задачей; то ли решили ее, то ли, наоборот, признали свою несостоятельность, сложили оружие, отступились, официально прекратили о ней думать (Бережков так и выразился: "официально прекратили думать"; пусть здесь останется это выражение); переступили, как вам кажется, какую-то итоговую черту. И тем не менее туго сжатая пружина все же не перестает действовать: творческая проработка той же темы продолжается в каких-то областях сознания, где-то не в фокусе, не в поле зрения, а может быть, даже и в подсознательной сфере. И, наконец, самое главное. Эта пружина постоянно как бы заводилась во мне вновь. Вспомните атмосферу того времени, которую я вам не раз старался очертить. Мощный мотор, сверхмощный советский мотор! Распростившись на время с мечтой стать автором такого мотора, я все же постоянно слышал о нем. В каждом выступлении, даже при каждой встрече говорил об этом Родионов. Да и неопубликованные труды Жуковского, недавно просмотренные мною, подводили к тому же. Это же было своего рода лозунгом на вечере памяти Жуковского. Это же на все лады обсуждалось на многих заседаниях, посвященных разработке пятилетнего плана, в которых я самым добросовестным образом участвовал. Воздух времени был заряжен, точно электричеством, острой потребностью страны в таком моторе. По-видимому, в течение всего полугодия, с тех пор как был поставлен крест на "Д-24", пружина творчества, туго скрученная во мне ранее, делала свое. Так я полагаю. 14 Примерно на пятый день моего пребывания в Ленинграде я поехал на завод "Коммунист". Никуда не торопясь, я просидел около часа в кабинете моего давнего знакомого - начальника конструкторско-чертежного бюро Ивана Алексеевича Макашина. Встреча была очень приятной, мы поговорили о всяких новостях, пошутили, посмеялись. Затем, по-прежнему в прекрасном настроении, я отправился побродить по цехам. По внутренней лестнице спустился в цех. Что такое? У окна стоит на подставке какой-то полуразобранный авиационный мотор. Я присмотрелся. Черт возьми, ведь это "ЛМГ" - мой враг, мой ненавистный соперник, которому был отдан завод, построенный для "Д-24". Неужели эта машина уже выпущена у нас, на Волге? Да, вон наш гриф - "Д-30". В институте мы некоторое время не принимали новых моторов для исследования: наша старая испытательная станция расширялась, там были разломаны стены. Я досконально знал по чертежам, долго анализировал в свое время этот немецкий мотор, но в натуре увидел "Д-30" лишь впервые. Меня кинуло в дрожь. Я стоял и смотрел на "Д-30". И, представьте, было достаточно одного этого взгляда, чтобы во мне произошел творческий разряд. Это можно уподобить удару бойка в капсюль снаряда или, проще говоря, попаданию искры в пороховую бочку, когда мгновенно освобождается вся та потенциальная энергия, которую содержит в себе порох, этакий, до появления такой искры, как будто невинный порошок. Буквально в одну минуту мне стало ясно, что новый мотор надо конструировать на базе "Д-30". Нет, я неправильно сказал. На базе оборудования, которое служит для производства "Д-30". "Зачем мечтать о своем моторе, зачем проектировать, если мы не имеем современной промышленности?" - думал я раньше. Как так не имеем? Ведь этот мотор, проклятый "ЛМГ", уже выпущен, выпущен не в Германии, а на нашем, советском заводе! Но вы, может быть, спросите: почему же на базе Волжского завода нельзя было выпускать конструкцию "Д-24", а некую новую вещь можно? Это было мне ясно: потому что "Д-24" мы не довели. Не довели, промучившись без мощной базы. И за два года, потерянные нами, конструкция, так и недоведенная, уже устарела. Теперь, видя перед собой базу для совершенно нового мотора, я понимал: ведь это же и база для доводки. Правильная предпосылка всегда приводит к удивительно правильным дальнейшим рассуждениям и выводам. Повторяю: вероятно, вся эта проблема новой, сверхмощной конструкции отрывочно и неотчетливо была уже мной проработана в каких-то областях сознания, но только тогда, у мотора "ЛМГ" в цехе завода "Коммунист", мне с ослепительной яркостью предстала идея новой вещи. И я уже не рассуждал, я видел. 15 Что я взял от "Д-30"? Только одно: емкость цилиндра. Еще Август Иванович Шелест в результате длительных исследований указал наилучший литраж цилиндра для больших, мощных моторов. В "Д-30" были именно такие цилиндры. Но все остальное в этой машине я отвергал. Мне и раньше было ясно, что в ней, в ее компоновке, в самом замысле не выражены передовые, прогрессивные тенденции техники. Не были раскрыты и использованы возможности, таящиеся в больших цилиндрах. "Д-30" развивал тысячу восемьсот оборотов в минуту. Мало! Куда меньше того, что можно было бы взять, если бы... Да, да, я уже созерцал свою вещь. Цилиндры у моего врага не составляли слитной группы, а располагались по отдельности и были довольно хитро скреплены. Долой все это хитроумие, к черту всю компоновку! Блок, монолит металла - вот основа нового мотора. Мне сразу предстали его формы. Ого, как поднялось число оборотов! Две тысячи сто! Две тысячи двести! Воображаемую конструкцию я уже различал в деталях, даже в мелких деталях. Помню, я чуть не вскрикнул, когда вдруг мысленно узрел единую блочную головку мотора. Блочная конструкция головки - вот где зарыта собака, вот в чем решение всей задачи. Я сразу представил себе эту головку в форме всасывающего патрубка, удобного для прохода газа. Ого, как завертелся главный вал! А что, если взять кое-что еще и от "Адроса"? В одно мгновение промелькнули рукописи Николая Егоровича, которые я недавно перечитал. Ого! Две с половиной тысячи оборотов! И даже больше! Почти три! Этой мощности уже не выдерживает конструкция. Значит еще, еще усилить жесткость. Здесь же, застыв, как в столбняке, я вдруг увидел способ жесткого крепления головки. Она притягивалась к картеру анкерными болтами. Анкерный - значит капитальный, основной. Да, передо мной была совершенно оригинальная конструкция, не похожая ни на какую в мире, - не американская и не германская, а наша, русская, наша, советская, машина, развивающая свыше двух с половиной тысяч оборотов, то есть... То есть машина в тысячу лошадиных сил. Ведь это скачок, поистине скачок в авиамоторном деле, ибо самые мощные иностранные модели, разные "Тайфуны", "Леопарды" или "ЛМГ", достигли тогда лишь восьмисот - восьмисот пятидесяти сил. Неужели же это... Неужели это Вещь с большой буквы? И неужели есть база, где можно ее построить и довести? Да, есть! Да, существует, работает завод на Волге. И ведь в этом-то, именно в этом ключ решения, весь смысл моей вещи. Некоторое время я еще стоял в оцепенении, словно прислушиваясь к гулу нового мотора, словно ощущая его содрогание. Все же выдержит ли он такую мощность? Не разорвутся ли болты? Нет, в нем нигде не было слабого места. 16 Потом, совершенно позабыв, зачем, собственно, я сюда приехал и куда лежал мой путь, я по той же лестнице немедленно поднялся обратно. Помню, войдя снова к Макашину, я машинально выговорил: - Здравствуйте. Он посмотрел с удивлением: - Здравствуйте. Давно не виделись. - Иван Алексеевич, извините, у меня к вам просьба. - Пожалуйста. Что-нибудь случилось? - Ничего. Мне надо немного почертить. Сделайте одолжение, дайте мне доску. - Только и всего? Сейчас я вам это устрою. Случайно один инженер конструкторского бюро оказался в этот день больным, и Макашин, проведя меня в чертежный зал, предоставил мне его стол у раскрытого большого окна. - Дать вам готовальню? - Нет. Спасибо. Только карандаш и бумагу. Приколов большой лист к доске, я тотчас принялся чертить. В экстазе творчества, с пылающими ушами и щеками, абсолютно ничего вокруг не замечая, ни разу не прикоснувшись к резинке, я изобразил все поперечные разрезы машины, перенося ее из воображения на бумагу. В какую-то минуту я взглянул на свою руку, которая держала карандаш. Боже, ведь совсем недавно я дал страшную клятву, на днях повторил ее у Ладошникова: "Пусть рука отсохнет, если..." Нет, она не отсыхала... Я чертил, а в сознании возникали, пробегали будто посторонние видения... Вот Родионов трясет меня за плечи, когда из аэросаней, несущихся по снежной глади Волги, мы увидели трубы завода. Вот снова Родионов, его радостно вспыхнувшее сухощавое лицо, когда он поверил мне, прибежавшему в отчаянии, поверил, что я еще найду какой-то ход и мы все-таки станем выпускать на Волжском заводе не иноземный, а свой мотор... У окна я даже не заметил, как подступила ленинградская белая ночь. Макашин, который был занят на каком-то совещании, заглянул поздно вечером в конструкторский отдел. В огромном зале Макашин застал меня одного, ничего не видящего и не слышащего или, как он потом деликатно выразился, слегка обалдевшего. Впоследствии он уверял, что несколько раз меня окликнул. Но я очнулся лишь от какого-то странного нечленораздельного звука, раздавшегося за моей спиной. Это был возглас изумления, который испустил добрейший Иван Алексеевич, взглянув на мой чертеж. Он увидел поперечный разрез сверхмощного авиамотора, увидел блочную головку, анкерные стяжные болты, небывалую, ни на что не похожую конструкцию, отличающуюся простыми, плавными, естественно и легко округляющимися и завершающимися линиями. Макашин спросил: - Что это? - Тысячесильная машина. - Но как же вы... Когда же вы все это сделали? - Сегодня. Он усомнился. И, представьте, не верит до сих пор. 17 - Иван Алексеевич, - сказал я, - разрешите мне еще немного посидеть. - А вы обедали? Только в ту минуту я вспомнил, что зван к знакомым на обед. - Нет, не обедал. Сколько сейчас времени? - Двенадцатый час. - Двенадцатый? Да, все пропустил. Надо скорее звонить по телефону, извиняться. Однако, представьте, я тотчас забыл об этом благом намерении. Помнится лишь такой миг: мой взгляд устремлен на телефон, и я не понимаю, зачем на него смотрю. И вновь с головой погружаюсь в мир воображения. Что еще сказал мне Макашин, как и когда он ушел, не могу восстановить в памяти. Меня вторично отвлек тот же нечленораздельный возглас за моей спиной. Там опять стоял Макашин и опять удивлялся. Оказалось, что он уже побывал дома и, беспокоясь за меня, возвратился, принес мне поесть. Ему снова не верилось, что, с тех пор как он меня оставил, я успел столько начертить. Этот прекрасный человек, честнейший инженер принадлежал к той категории конструкторов, которые считают, что всякая компоновка должна долгими месяцами "высиживаться" за чертежным столом. Конечно, законен и такой путь творчества. Разно складывается история конструкции. Но существует, по-моему, единое общее правило: если вы не проработали и, скажу более, не пережили вашей темы, если она не завладела тайниками сознания, то и пружина творчества не взведена, не может дать разряда. Итак, к утру у меня были готовы все поперечные разрезы. До прихода сотрудников я прикорнул на часок-другой в кабинете Макашина. Днем ползавода перебывало у моего стола. Все смотрели компоновку. Разгорелись споры, правильно или неправильно я решил то или иное: конструкцию главного вала, головки, способ крепления, клапаны и так далее и так далее. Я слушал, возражал, жил своей вещью, и она становилась для меня все яснее и яснее. Надо вам сказать, что жизнь воспитала у меня черту, которую я считаю благодетельной для изобретателя-конструктора, - черту, вообще свойственную советскому инженеру. Когда к моему столу подходит товарищ по профессии, у меня никогда не бывает желания прикрыть свой чертеж, спрятать его, чтобы, упаси боже, у меня не украли какой-нибудь мыслишки. Я всегда рад услышать разнообразные суждения о своей работе. Я понимаю, как много значит для конструктора самый процесс рассказывания и спора. Ваша идея, которую вы представляете себе графически или предметно, как-то особенно ярко воплощается в словах, и тем самым производится проверка всех пробелов и неясностей. Вы рассказываете, передаете свою мысль, и перед вами яснее вырисовываются разные трудности, особо сложные места, а, кроме того, зачастую вдруг открываются такие стороны задачи, о которых дотоле вы не думали. Случается даже, что я загодя, еще ничего не решив, не начертив, а лишь думая о вещи, беру первый попавшийся, может быть, заведомо негодный вариант решения, иду к товарищу и говорю: "Дружище, знаешь, какую я придумал штуку!" И все выкладываю. Собеседник, конечно, говорит: "То-то и то-то неверно". Я и сам знаю, что неверно, но он приводит свои доводы и с какой-то новой стороны, совершенно индивидуально, со своей точки зрения освещает тему. В такой беседе я проясняю свой замысел. Ладошников всегда заявлял, что лишь недалекие люди боятся конкуренции, а люди подлинного творчества ценят общение с каждым талантом, ибо этим они лишь облагораживают, очищают собственный талант... И вот пока я находился на заводе "Коммунист", там устраивались целые консилиумы по моему проекту. Выслушивая множество мнений, я тем временем на второй, на третий день сделал продольный разрез. Такой разрез отличается повторением одних и тех же конструктивных форм, например: шесть цилиндров стоят рядом - поэтому я только носок изобразил, каждый особо трудный механизм, задок мотора наметил и так далее. 18 Когда чертежи были готовы, я прежде всего выспался. Вскочив утром, поспешил на Каменноостровский. Меня приняла Людмила Карловна. Приодетая, тщательно причесанная, она самым вежливым образом втолковывала мне, что в дневные часы ее муж никогда не бывает дома. - Где же он сейчас? - Могу вам лишь сказать, что он, наверное, даже не в городе. - Не в городе? А позвонить ему туда нельзя? - Нельзя... Вот незадача! В трюмо, находившемся в прихожей, я мог видеть, как выглядит человек, удрученный таким известием. Это - весьма трагическое зрелище, в особенности, если он застыл с прижатым к груди толстенным рулоном чертежей, то есть, так сказать, в классической позе изобретателя. Не дожидаясь приглашения, я прошагал в комнаты, сел. Меня бесил невозмутимый вид этой ленинградки. Что в ней нашел Ладошников? Чопорная. С рыбьей кровью... Однако тут же пришлось убедиться в своей неправоте. Клянусь, эта женщина преобразилась, услышав слова "сверхмощный мотор". Она заставила меня изложить историю последних дней, потом принялась энергично звонить по телефону. Наконец она вызвала машину и вместе со мной поехала разыскивать Ладошникова. В дороге она сказала: - Михаил говорил, что от вас можно всего ожидать. Поверите? Эта фраза в ее устах прозвучала, как одобрение. 19 Людмила Карловна доставила меня к проходной будке аэродрома, принадлежавшего, как я понял, заводу, на котором выпускались "Лады". Сначала мне не хотели давать пропуск. Вызванный к воротам дежурный объяснил, что в данный момент к Ладошникову нельзя ни пройти, ни позвонить: Михаил Михайлович следит за испытанием; строжайше запрещено в это время чем-либо его отвлекать. Я поклялся, что не отвлеку, что буду смиренно ждать, пока Михаил Михайлович не освободится. Молвила словечко и Людмила Карловна. При ее поддержке сопротивление заслона в проходной будке было сломлено: я получил пропуск. Мне указали двухэтажный дом, видимо, очень светлый внутри, так много в нем было стекла. Вскоре я очутился в приемной - представьте, даже здесь, на аэродроме, завелась эта неистребимая приемная, - решительно прошагал мимо растерявшегося секретаря и вошел в кабинет главного конструктора. У одного из окон стоял большой, чтобы не сказать огромный, письменный стол. Неподалеку поместился покатый чертежный стол, на нем белела прикрепленная кнопками бумага. Ни за тем, ни за другим столом никого не было. Где же Ладошников? Наконец сквозь широко раскрытую, ведущую на балкон дверь я его заметил. Он сидел там, на балконе, в плетеном легком кресле, удобно привалившись к спинке и вытянув длинные ноги. В руках у него был мощный призматический бинокль. Несомненно, Ладошников не слышал, как я к нему вошел. Его поза была очень спокойной; казалось, он ничего не делал, а просто смотрел вдаль. Вспомнилось, что вот так же в усадьбе Орехово, в саду, каждое утро сидел на скамейке Жуковский. С этого начинался его рабочий день. Глядя в пространство, он отдавался свободному течению мыслей. Внезапно Ладошников поднес к глазам бинокль. В голубом небе я увидел точку самолета. Очевидно, Ладошников следил за испытанием своей новой машины. Я шагнул на балкон. - Михаил, извини, что я ворвался... Но произошло нечто такое... - Нечто потрясающее? Ладошникову-то было известно, сколько раз мне случалось попадать впросак. Я сам рассказывал ему, как некогда явился к Шелесту с чертежами изумительной газотурбины и получил в ответ приглашение занять должность младшего чертежника. Однако сейчас я не пожелал заметить иронию Ладошникова. - Вот именно! Я сконструировал мотор в тысячу сил. - За один день? - Не совсем так. Но решение, представь, пришло в одно мгновение. - Вдруг? Работая всю жизнь планомерно, Ладошников не ведал никаких "вдруг". Однако сквозь насмешку проступало нечто иное. Он смотрел на меня совсем иначе, чем у себя дома, когда я повторял свою клятву. Теперь я ему выложил все: как приехал на завод "Коммунист", как бросил взгляд на иностранный мотор, уже выпущенный нами на Волге, как застыл в неподвижности, созерцая возникший в воображении новый двигатель. - Пойдем к столу... Покажу чертежи, - настаивал я. Михаил встал, оглядел меня из-под бровей. - Ну, давай чертежи... На его огромном письменном столе я расстелил прежде всего общий вид мотора, затем продемонстрировал один за другим все разрезы. Ладошников подолгу смотрел каждый чертеж. Кое-что я пытался пояснять, но он всякий раз останавливал меня, буркал: - Понятно... Наконец положен последний лист. Что же сейчас вымолвит Ладошников? Он поднял голову. Боже, как давно я этого не видел: его глаза, обычно казавшиеся маленькими, прятавшиеся под лохматыми бровями, сейчас были большими, яркими. - Хочешь знать мое мнение? - спросил он. - Вряд ли я имею право сказать с одного взгляда. Но, по-моему, ты должен немедленно лететь в Москву и сегодня же доложить Новицкому... Пришел мой черед усмехнуться. - Ну, уж и сегодня... - Да. Я дам самолет. Вид у меня, вероятно, был преглупый. Я не придумал ничего лучшего, как задать вопрос: - А где же я отмечу командировку? - Это не самое сложное, - сказал Ладошников, - отметим. Представьте, два часа спустя я уже летел в Москву, в двухместном "Лад-3". Конструктор "Ладов" сам посадил меня в кабину. 20 В Москве из аэропорта я позвонил Новицкому. Удалось застать его в кабинете. - Павел Денисович, я вернулся. - Почему так скоро? Произошло что-нибудь важное? - Да, очень важное. Я говорю из аэропорта и сейчас прибуду к вам. - Хорошо. Посылаю вам машину. - Не надо. Быстрее доеду на такси. - Разве так спешно? - Да, Павел Денисович, очень спешно. - Хорошо. Жду вас. С чемоданом и портфелем, с длинной трубкой чертежной бумаги, перевязанной веревочкой, я втиснулся в первую подвернувшуюся автомашину и помчался в институт. И вот снова наша улица, вдоль которой протянулся на версту свежий дощатый забор, вот подъезд института, вестибюль, широкая лестница на второй этаж, дверь директорского кабинета. Впрочем, через нее к Новицкому уже не входили. Она была обита войлоком, обшита клеенкой и наглухо закрыта. В кабинет вела новая дверь из смежной комнаты, где Новицкий расположил свою приемную-секретариат. И самый кабинет изменился. К боковой стене переместился письменный стол. Новый чернильный прибор из авиационной стали, а также несколько папок и книг были расположены в полнейшем порядке. Некоторые книги на столе представляли собой переплетенный машинописный текст: "Титульный список ЦИАДстроя", "Пятилетний план авиапромышленности" и т. д. Переплеты были красные, золотообрезные - пожалуй, кто-то перестарался для директора. Уже не было в помине ни кепки на гвозде, ни электрического чайника на подоконнике - чай Новицкому теперь приносили из приемной. Над столом висел наклеенный на коленкор генеральный план ЦИАД. В окно виднелась стройка. Площадка была уже спланирована, выводились корпуса. И Новицкий был одет по-иному, не в гимнастерку военного сукна, как я вам всегда его описывал, а в летний просторный парусиновый костюм. За эти полгода, с того дня, как он принял дела, Новицкий много и, как говорится, напористо у нас поработал, запустил на полный ход стройку, выправил положение в институте, добился четкости во всем. Он предполагал после моего возвращения ехать в отпуск. На выбритом полном лице стали снова заметны следы утомления - нездоровая желтизна, одутловатость, небольшие отеки под глазами, по-прежнему, однако, очень живыми. Сейчас взгляд был несколько встревоженным. Поднявшись мне навстречу, Новицкий пошутил: - Значит, как сказано у Гоголя: "Должен сообщить вам, господа, пренеприятное известие". Какое же, Алексей Николаевич? - Наоборот. Очень приятное, Павел Денисович. Мигом развязав веревочку, я положил чертежи на стол директора, наскоро прижав углы ватманской бумаги тем, что попалось под руку: увесистым чернильным прибором, пепельницей, стопкой папок, толстой книгой. Новицкий молча наблюдал. Потом не спеша склонился над столом. - Что это у вас? - Тысячесильная машина. Больше я ничего не прибавил. Всякому инженеру-мотористу, а тем более столь незаурядному, наделенному и конструкторской жилкой, как Новицкий, без комментариев было ясно, что означали в мировом соревновании моторов эти два слова: "тысячесильная машина". Новицкий стоял, опершись на край стола обеими руками. Я почему-то до сих пор помню эти руки, поросшие на пальцах, на тыльной стороне ладони густым волосом. - Так, - выговорил он, все еще глядя на чертеж. - Ваше произведение? - Да, Павел Денисович. Он молча поставил на прежние места пепельницу, чернильный прибор, папки и книгу. Листы ватмана сами собой свернулись. - Так, - повторил он и сел в свое кресло. Теперь я видел, что Новицкий очень рассержен. Сразу набрякли мешки под глазами. Он, однако, сдерживался. - Садитесь... Все острее угадывая неладное, я опустился в кресло, словно сваливаясь с небес на землю. - Вашими личными делами, - продолжал Новицкий, - мы, если позволите, займемся позже... Расскажите, пожалуйста, что вы сделали. - Павел Денисович, какое же это личное дело? - Хорошо. Не будем пока спорить. Как наши заказы? Я не ответил. Собственно говоря, ни одно из порученных дел я не довел до конца, а Новицкий жестко задавал вопросы, перечислял все задания, с которыми я поехал в Ленинград, словно на память читал их по списку. В этом списке был и глиссерный мотор, и оборудование, изготовление которого задерживалось, и многое другое. - Так... С кем же вы виделись из профессуры? - спрашивал Новицкий. - С кем договорились? Я буркнул: - Начал переговоры. Он скрестил руки на груди. Видимо, все в нем кипело. Я чувствовал, что вот-вот - и он стукнет по столу кулаком. Но Новицкий встал, подошел к окну, достал из кармана папиросы, закурил и повернулся ко мне. - Вот что, товарищ Бережков... Одно из двух... Или мы будем вместе работать, или... - Он шагнул к столу, резким движением вырвал чистый лист из большого блокнота и положил передо мной. - Вот бумага, пишите заявление об уходе. И расстанемся. - Павел Денисович, но почему же? Ведь вы даже как следует не посмотрели чертежи, не выслушали моих... - Я посмотрю. Это я вам обещал. Но, извините меня, вы проявили крайнюю степень безответственности. Это анархический или, в лучшем случае, мальчишеский поступок. - Павел Денисович! - Извольте меня выслушать. Я с вами разговариваю не как добрый знакомый, а в качестве директора, вашего начальника, представителя советской государственности. Вы уезжаете в командировку, беретесь выполнить поручение, от чего зависит своевременный ввод в строй важнейшего объекта, за который мы отвечаем головой перед правительством, который записан вот сюда... - Новицкий все же стукнул по столу, стукнул книгой в красном твердом переплете. - Уезжаете и, забыв о своем долге... - Павел Денисович, мой долг... - Потрудитесь не перебивать... Забыв о своих обязанностях, изволите заниматься личными делами, какими-то изобретениями, о которых никто вас не просил. - Павел Денисович, это... - Это анархизм с начала до конца... Индивидуалистическое гениальничанье. Если вы желаете работать с нами, то прежде всего подчиняйтесь государственному порядку, плану, дисциплине. На фронте за такой поступок я отправил бы вас в ревтрибунал. А здесь... Пожалуйста, можете писать заявление об уходе. Сегодня же будете свободны от всех ваших обязанностей. Я молчал, чувствуя, как он, этот властный человек с тяжелой рукой, подминает, подчиняет меня. Он тоже помолчал. - Так... Я должен объявить вам выговор в приказе. - Павел Денисович, у меня имеется лишь единственное оправдание. - Какое? - Эта вещь! - Я показал на листы ватмана, которые, свернувшись, все еще лежали на столе. - Павел Денисович, ведь я не так уж задержал всех. Сегодня же можно отправить в Ленинград кого-нибудь другого, а я не смею сейчас терять ни одного дня. Вы знаете, как этот мотор нужен. Я был вправе... - Нет, не вправе. Это опять рассуждение индивидуалиста. Взбрело в голову, и к черту всех и вся! Извините, это не наш принцип. Его манера произносить эти слова: "наш", "с нами", "мы", опять, как когда-то, в давнюю первую встречу, коробила, колола меня. Опять подмывало вскричать: "А я кто, не наш? Не мы? Не государство?" Но в те минуты, растерявшись, я не отдал еще себе отчета в этом чувстве. Новицкий нажал кнопку звонка. Явилась стенографистка-секретарь. Он сказал: - Будьте любезны, запишите... Потом отстукаете на машинке и принесете мне на подпись. "Главному конструктору института А. Н. Бережкову. Считаю недопустимым ваше самовольное возвращение из командировки, вследствие чего сорваны возложенные на вас задания. Ставлю это вам на вид и прошу..." Нет, зачеркните "прошу"... "и требую, чтобы...". Я выговорил: - Павел Денисович, я понимаю, что действительно нарушил дисциплину. Новицкий быстро на меня взглянул. Насупленное лицо изменилось. Я вдруг увидел дружелюбную улыбку. - Алексей Николаевич, этого признания мне достаточно... Дайте сюда... Он взял у стенографистки недописанный листок, разорвал и бросил в корзину. А я... Что поделаешь, мой друг, рассказывать - так рассказывать все. Я в глубине души чувствовал, что если бы моя поездка повторилась сызнова, то я - хоть убейте! - опять поступил бы так же, забыл бы все на свете и начертил мотор. Ибо знал, как он нужен, ибо верил, абсолютно верил в свою вещь! 21 Новицкий сказал стенографистке: - Можете идти... И пришлите нам, пожалуйста, два стакана чаю. Потом обратился ко мне: - Что же, посмотрим, Алексей Николаевич, вашу тысячесильную машину. Берите стул... Присаживайтесь-ка рядом. Этот тон, эти два стакана чаю были, конечно, знаком примирения. Новицкий сам расправил чертежи, внимательно посмотрел сначала один лист, потом другой, третий. - Не могу понять, - произнес он, - какую конструкцию вы взяли за основу. Это что-то... - Новое! - воскликнул я. - Такого решения, Павел Денисович, вы не найдете ни в одном моторе мира. Гильза цилиндра, и этот несокрушимый блок, усиленный блочной головкой, и эти стяжные болты, которые стягивают всю вещь, придают ей исключительную жесткость, - все это, Павел Денисович, не американское и не немецкое, а новое, наше. Вы сказали "взбрело". Нет, Павел Денисович, это - логическое завершение моих творческих исканий за много-много лет. Сколько я думал о жесткости и только тут ее поймал! И самое главное, знаете, в чем? Эта вещь опирается на базу, на технологию Волжского завода. Знаете, как явилась мне эта идея? Новицкий слушал, опять закурил, прихлебывая горячий чай, поглядывая то на меня, то на расстеленные чертежи. Я сидел уже рядом с ним, сидел, не чувствуя собственного веса. Ко мне вернулась вся моя увлеченность, подъем, упоение собственным созданием. Я рассказывал о том, как увидел мотор "Д-30" уже с табличкой Волжского завода, как замер перед ним, как сел за чертежный стол и забыл обо всем, кроме машины, которая вычертилась в воображении, - вот этой тысячесильной машины. - Тысячесильная... Гм... - Новицкий улыбнулся. - Тысячесильная авантюра, Алексей Николаевич. Второй раз в этот день я будто сверзился на землю. - Авантюра? Почему же, Павел Денисович? Он стал разбирать вещь. Теперь он говорил со мной, как с сотоварищем, как инженер с инженером, и высказал прежде всего ряд чисто технических сомнений. Сомнительно, не разорвутся ли болты? Как будет вести себя блочная головка? Все это рискованно, нигде и никогда не испытано... Я должен опять отдать ему справедливость: он сразу сформулировал возражения, которые потом я слышал столько раз, что они навязли у меня в ушах. Мы долго спорили. Мне не удалось его переубедить. Ссылка на Ладошникова только рассердила Новицкого. - С каких это пор конструктор самолетов считается высшим авторитетом среди мотористов? Ладошников может фантазировать у себя, в своей епархии. Но я не допущу, чтобы наш институт опять залихорадило ради этой сомнительной вещи. Я снова запротестовал, однако Новицкий утвердился в своем мнении. - С какой стороны ни подойти, - говорил он, - ваша вещь сомнительна. Или, в лучшем случае, преждевременна. Ну, нашумим, опять выбьем институт из колеи... Да что институт? Собьем с толку завод. Знаете, что сейчас там делается? Осваивают новую технику, не выполняют программы. Если теперь переменить модель мотора, это вовсе сорвет освоение. У нас, Алексей Николаевич, другой план. Из "Д-30" естественно вырастет путем модификации советская конструкция. Мы приняли определенную стратегию. А вы, по существу, сейчас пытаетесь ее сорвать. Уверяю вас, этим мы лишь замедлим темпы... - Павел Денисович, я же хочу ускорить... - Для этого у вас есть путь. Организуйте получше работу ваших конструкторских групп. Выполняйте свою пятилетку в три года... Конечно, Алексей Николаевич, вы огорчены, но с государственной точки зрения... Я не выдержал, вспыхнул: - Почему вы считаете государственную точку зрения своей привилегией? Только потому, что вы директор? А не может ли статься, что в своей области творческий работник, конструктор, вернее, чем вы, понимает задачи государства? Со спокойной усмешкой Новицкий взял со стола одну из книг в золотообрезном переплете - пятилетний план авиапромышленности. - Вот государственный документ, - сказал он. - Не возражаете? Я промолчал. Новицкий продолжал: - Составленный к тому же, если мне не изменяет память, при вашем участии. Так? - Так. - Однако ваша вещь здесь не числится. Что же, вы будете выступать против собственной подписи? - Да. - И, следовательно, против пятилетки? - Павел Денисович, извините, это формальный довод. Он прищурился. - Формальный? - Да. И мне вдруг ярко вспомнилась игра в снежки на площадке Моторстроя, вспомнилось, как Родионов, повернувшись к Новицкому, крикнул: "Бей формалиста!" Э, не зря, видимо, у Родионова вылетело это слово, сказанное тогда будто в шутку. - Да, - твердо повторил я. - Эта книга не догмат. Мы можем, даже обязаны ее дополнять своими делами. - Так. Желаю вам успеха. - Напрасно иронизируете... Этого проекта раньше у нас не было. А он нужен, его ждут. Значит, с тех пор, как он появился, что-то прибавилось и в пятилетке. Он опять усмехнулся. - С той самой минуты? - Да, с той самой минуты. - Алексей Николаевич, можно ли так увлекаться? Вы какой-то одержимый! - Как вам угодно, но я буду настаивать на своем проекте. Новицкий нахмурился. - Что же, созовем совещание старших конструкторов института. Послушаем, что они скажут. 22 До совещания, назначенного на следующий вечер, я опять не мог ни о чем разговаривать, ни о чем думать, кроме своей вещи. Мне было интересно показать ее одному, другому, выслушать разные мнения. Однако, представьте, я встретил исключительно единодушный отпор со стороны старших конструкторов института. Как это объяснить? Надо отбросить, мой друг, какие-либо предположения о личных счетах, скажем о зависти, недоброжелательстве ко мне, главному конструктору, который пришел в институт младшим чертежником. В эти годы, начиная с первых дней службы, с известной вам головки для мотора "АИШ", я приносил десятки проектов, компоновок, взбудораживал институт, и что же? Что из этого вышло? Где мои великие дела, мои творения? Вы видите, что вся моя жизнь, вся моя биография конструктора, казалось бы, оправдывала такое настороженное ко мне отношение. Потом, после многих неудач, я угомонился, вошел в колею, изо дня в день работал, руководил своим отделом, сдал проект глиссерного двигателя, переконструировал мотор "Испано" и так далее. Постепенно наладились и отношения с моими давними соперниками в нашем коллективе, инженерами старшего поколения, которым раньше вольно или невольно я нанес столько обид. Со мной, в общем, примирились, приняли, признали меня. И вдруг я снова взорвался. Это опять было непонятным и пугающим. И, естественно, сотоварищи-конструкторы отнеслись к моему проекту сугубо критически, сугубо недоверчиво. Вечером я помчался к Ганьшину, самому близкому, самому старому другу. Он уже обитал в своей новой квартире, в новом жилом корпусе авиационной академии имени Жуковского. Большой кабинет был завален книгами, журналами, листами чертежей. Ганьшин работал над вторым томом своего капитального труда: "История и теория авиационных двигателей". Первый том тогда уже вышел в свет, уже стяжал Ганьшину славу. Пользуясь тем, что волосы на макушке поредели, Ганьшин завел себе ермолку и в таком виде - в черной ермолке, в очках, в потрепанном домашнем пиджаке, с испачканными чернилами пальцами - был, хоть бери кисть и пиши, готовым портретом вдохновенного ученого. Я немедленно разложил на его столе, поверх разбросанных страниц гениального труда, свои чертежи. Великий скептик посмотрел и нежнейшим голосом спросил: - С винтом прет? - Ганьшин, перестань!.. Скажи серьезно. - Вполне серьезно. И вот знаменитый автор непревзойденного исследования "История и теория авиационных двигателей" принялся критиковать мою компоновку. Хороший друг - это также и хороший критик. Я защищался, аки лев, но был благодарен Ганьшину, ибо вещь становилась для меня все яснее и яснее. И она устояла: в ней ничего не мог расшатать или разъесть язвительный анализ Ганьшина. Под конец и он поколебался, согласился признать, что я схватил и выразил в своем проекте самую передовую тенденцию развития авиадвигателей. Но у него осталось еще множество сомнений. Я с пламенной верой заявил: - Вот увидишь, в твоем курсе последняя глава будет посвящена моему мотору. - Нет, - сказал он. - Сначала надобны несколько глав, еще не написанных историей. Собственно говоря, это была та же точка зрения, которую мне уже изложил Новицкий: моя машина преждевременна. Ганьшин дружески увещевал меня. - Посчитай, - говорил он, - сколько раз ты уже проваливался. И ведь ты отлично знаешь, что для конструктора достаточно двух-трех неудач - и он сходит с круга. Его уже никто всерьез не принимает. Тебе просто посчастливилось, что ты уцелел в этой передряге после краха "Д-24". Оставили тебя главным конструктором - так уймись и не делай глупостей. Сейчас тебе нельзя браться за рискованные вещи. Пойми, еще одна неудача - и твоя карьера кончена. Но я не хотел его слушать. - К черту карьеру! - Ну, тогда, как бишь ее, судьба... Судьба Алексея Бережкова. - К черту судьбу! У меня есть мотор! Он на два, на три года сократит расстояние, которое нам надо пробежать, чтобы обогнать моторостроение за границей. Я пришел к тебе не о себе говорить. Тут не судьба Бережкова, тут судьба советского авиамотора! И в какой-то степени судьба всей нашей страны! - Ты все-таки поэт! - сказал Ганьшин. - Брось это... Слушай, Ганьшин, давай вместе подумаем, что сказал бы об этой вещи Николай Егорович. Неужели стал бы, как ты, лишь сомневаться? Ганьшин снова посмотрел на чертеж, помолчал. - У меня есть мотор! - повторил я. - И знаешь, мне сейчас действительно не важно, мой ли или чей-нибудь еще. Я все равно буду за него бороться. Ганьшин снял очки, подошел ко мне. Я близко увидел внимательные серые глаза, которые блестели теперь уже не насмешкой, а волнением. - Помогу тебе всем, - произнес он, - чем только сумею! И, разряжая серьезность, даже торжественность этой минуты, Ганьшин улыбнулся. - На худой конец, - добавил он, - раскинешь здесь свою штаб-квартиру. Засядем вместе, как в былое время. Ты будешь чертить, а я рассчитывать. В восторге я сорвал с головы Ганьшина его почтенную ермолку и запустил в стену. Потом сгреб друга в объятия и расцеловал. 23 На следующий день Новицкий собрал у себя в кабинете узкое совещание, пригласив всего семь-восемь человек. Я сделал сообщение. Затем один за другим поднимались наши старшие расчетчики и старшие конструкторы и разносили проект. Основной мишенью была абсолютно новая конструкция цилиндровой группы, которая до сегодняшнего дня отличает "Д-31" от всех существующих моторов. Никто не верил в оригинальную рубашку охлаждения, в блочную головку, в анкерные стяжные болты. Говорили, что этого никогда и нигде не было, что это - пагубное зловредное изобретательство. Ссылаясь на учебники, на книги Шелеста, придираясь чуть ли не к каждой детали, утверждали, что то, другое, третье обязательно сломается. За все, за все мне тут досталось. Новицкий спокойно руководил заседанием. Анализ, который я выслушал от него вчера, был, казалось, всецело подтвержден обсуждением. Сам он в этот раз не выступал. Но я... Чем больше я слушал возражений, тем глубже понимал, что вещь решена правильно, что мной найдена наконец конструкция самого мощного, самого лучшего в мире мотора. Я с полным убеждением это высказал и просил, несмотря на все возражения, поставить в план конструкторского отдела разработку моей компоновки. Новицкий был несколько удивлен моим упорством. - Я подумаю, - произнес он. - И завтра дам ответ. Утром я пришел к нему, Новицкий сказал, что он подумал и решил, что дальнейшая работа над проектом нецелесообразна. Он говорил твердо и вместе с тем миролюбиво, старался как-то утешить, ободрить меня: - В нашем деле недопустимы авантюры. Выстроим новый институт - и тогда мы с вами, Алексей Николаевич, основательно займемся проблемой сверхмощного мотора. Некоторые ваши идеи, вероятно, еще пригодятся. А пока отложите ваш проект. Я все-таки пытался спорить, однако Новицкий стал официален и оборвал разговор. Несколько дней спустя он уехал в отпуск. Надолго. На целых полтора месяца. 24 Что же произошло дальше? Вы мне не поверите, ибо это в самом деле уму непостижимо, но как раз в те дни, даже скажу точно, в ближайшее же воскресенье после заседания, после убийственного для меня приговора, я... Повторяю, это уму непостижимо: вдобавок ко всем моим переживаниям я еще и отчаянно влюбился. Итак, представьте обстановку. Старший персонал института высказался против моей вещи. Новицкий вынес приговор, наложил запрет. Что делать? Я решил на один денек из всего выключиться, отвлечься от гипнотизирующей меня вещи, чтобы потом взглянуть на нее как бы свежими глазами. Надо вам сказать, что к тому времени у меня уже был свой маленький автомобиль марки "АДВИ-Т". Помните, в те годы, в начале первой пятилетки, когда лишь строился великолепный Горьковский автозавод и еще не появились его первые произведения - незабываемые "газики", вам иногда попадались на улицах Москвы смешные автомобильчики - букашки, выкрашенные в белый цвет. Ручаюсь, что вы когда-нибудь видели на одной из таких машин и главного конструктора АДВИ, тогда вам незнакомого, - вашего покорного слугу, гордо восседающего за рулем. Мы сами сконструировали и построили в мастерских института несколько таких малюток. Как сказано, они у нас именовались "АДВИ-Т". Загадочная буква "Т" означала "тарахтелка". Потом всюду замелькали "газики", народились "эмки", которые казались тогда очень шикарными, а мы по-прежнему, на удивление москвичам, ездили на своих "адвишках". И вот, получив от Новицкого последний и окончательный афронт - это, как нарочно, случилось в субботу, - я, отбросив уныние, решил поутру предпринять автомобильную прогулку. Воскресенье выдалось чудесное, солнечное. Моя тарахтелка набирала скорость, а я упивался охватившим меня чувством, чувством молодости, дерзновения, силы, - словно летел на корабле времени. Вчера на заседании меня, что называется, изрубили в капусту, а утром я вскочил, точно спрыснутый сказочной живой водой. Где-то внутри звучал мотив: "Будет буря, мы поспорим и помужествуем с ней". Выехав на Ленинградское шоссе, я уже распевал эту песню вслух. Мелькали жилые дома, магазины. Вскоре завиднелось знакомое здание, где в былые времена помещался "Компас". Тут я покатил тише, зато запел, по всей вероятности, громче. Здесь-то - заметьте, у самого "Компаса"! - меня остановил свисток милиционера. Постовой утверждал, что пение за рулем является нарушением правил уличного движения. Я протестовал со всей свойственной мне энергией. В результате милиционер стал требовать документы - права водителя и так далее. Никаких удостоверений у меня с собой не оказалось. Милиционер предложил последовать в отделение. Прощай, воскресная прогулка! Кто знает, сколько времени уйдет, пока установят мою личность. Да и настроение уже будет не то... Собравшаяся вокруг машины толпа была не на моей стороне. Не внушала доверия ни букашечка, ни ее непутевый владелец. Фамилия "Бережков", ссылка на звание конструктора никого не убеждали. - Двинулись, гражданин, - наконец потребовал милиционер. С той поры я верю, что милиционеры приносят счастье. В ответ раздалось: - Я могу поручиться за товарища Бережкова. Меня словно подкинуло от звука этого голоса. Я выскочил из машины. К милиционеру подошла молодая женщина. Она или не она? Из-под синего берета выбивались светлые волосы. Она не смотрела в мою сторону, она протянула милиционеру какой-то документ (как я потом узнал, это была ее зачетная студенческая книжка) и стала очень тихо что-то втолковывать. Надо было срочно увидеть ее глаза. Карие или не карие? Нужно было еще раз услышать ее голос... - Вы меня знаете? - громко спросил я. Не помню, что она ответила, но голос был знакомый и глаза карие. Милиционер тем временем смилостивился, согласился ограничиться лишь штрафом, я с громадным удовольствием уплатил. - Разойдитесь, граждане, - приказал блюститель общественного порядка и, откозырнув, пошел на угол. Не разошлись только двое. Я и она. - Все-таки, Валя, несмотря на некоторые воспоминания, вы поручились за меня. И вы правы. У вас потрясающая интуиция. Валентина рассмеялась. - Никакой интуиции, просто мне рассказывали о вас. - Она лукаво добавила: - Я многое слышала. Например, об институте авиационных двигателей. - Вы занимаетесь авиацией? - Именно занимаюсь. Я ведь студентка. - Валя пояснила: - До института долго была на комсомольской работе. Распахнув дверцу машины, я предложил своей спасительнице присесть, не беседовать же нам стоя. Поколебавшись, Валентина устроилась на заднем сиденье, я сел за руль. Надо было быстро и незаметно осуществить один блеснувший мне замысел. Некоторые части внутри моей машины были закреплены маленькими велосипедными гаечками. Я незаметно отвинтил одну гайку и протянул Валентине. - Видите? Хранил всю жизнь. Почему-то я не увидел свою будущую жену ни потрясенной, ни растроганной. Взяв "сувенир", она лишь сдержанно улыбнулась. Вскоре я добился разрешения включить мотор, продлить прогулку. Миновали Петровский парк. Вдруг сзади протянулась розовая ладонь, на которой лежали две одинаковые гайки. - Тоже хранила всю жизнь, - не без яда сказала Валя. Я обернулся. У правой дверцы не хватало одной гаечки. - Вы очень наблюдательны, - любезно сказал я. - Наблюдательна и правдива, - ответила моя пассажирка. Я поддал газку и, не раскрывая рта, домчался до знаменитого Архангельского. Меня гнал страх, что Валентина откажется от дальнейшей прогулки. Но прогулка оказалась изумительной. Эта прогулка и следующие... В общем, мой друг, почему, как и отчего приходит любовь, не объяснишь. Во всяком случае, далее должны бы следовать страницы не из этой, а из другой книги. Ее мы с вами, может быть, еще напишем. Вот ведь как бывает. Совершенно не думая ни о какой любви, поглощенный, казалось бы, большой творческой задачей, борьбой за свою вещь, я вдруг безумно влюбился. Верите, буквально через месяц Валентина стала моей женой. 25 Вернулся из отпуска Новицкий посвежевший, благодушный. Он нашел меня в главном чертежном зале и еще издали приветливо мне улыбнулся. Подойдя, он крепко сжал мне руку и сказал: - Поздравляю вас, Алексей Николаевич. - С чем? - А как же? Слухом земля полнится; Бережков женился. Я скромно кивнул. - Поздравляю, - повторил он. - Жаль, я опоздал на вашу свадьбу. - Никакой особой свадьбы не было. Так... Очень маленькое торжество. - Почему же? - Не до того, Павел Денисович. Надо работать. Пятилетка... - Золотые слова. Но боюсь, - он весело прищурился, - что вы за этот месяц не слишком были поглощены работой. - Наоборот, Павел Денисович. Сделал очень много. - Тогда совсем отлично. Завтра с утра с вами засядем, потолкуем о делах. - Снова сощурив карий глаз, он испытующе посмотрел на меня. - Значит, женился, остепенился? Я засмеялся. Остепенился? Еще чего!.. Однако браво ответил: - Так точно, товарищ начальник. - Рад! Очень рад за вас! Перед вами прекрасное будущее. Алексей Николаевич, передайте, пожалуйста, от меня привет вашей жене. Затем Новицкий прошелся по залу, порой останавливаясь около того или другого конструктора, спрашивая о здоровье, о работе. Летний свободный парусиновый костюм скрывал его грузноватость, но неторопливая, спокойная поступь все же была, как и прежде, тяжеловатой. Остановился он и у стола Недоли. - Здравствуйте, товарищ Недоля. Как ваши успехи? Я вижу, вы стали очень недурно чертить... Поднявшись, когда к нему обратился директор, Недоля, конечно, черт бы его взял, смутился, покраснел. - Приятный чертеж... На пятерку, товарищ Недоля. Это для какой же машины? Недоля замялся. Я поспешил было на помощь моему славному другу, но Федя не дождался меня. - Для... для... - запинаясь повторял он. Федя совершенно не умел врать. Он напрямик выпалил: - Для тысячесильной! - Какой тысячесильной? В первую минуту Новицкий даже не понял, не сообразил, что все это время, пока он был в отпуске, я вместе с несколькими молодыми конструкторами, моими друзьями, кому я доверился, разрабатывал в чертежном зале института проект моего нового сверхмощного авиамотора. Но когда это наконец до него дошло, разразился колоссальнейший скандал. Разумеется, Новицкий моментально позабыл, что передо мной "прекрасное будущее". Взъярившись, он кричал мне: - Это приемчики мелкого жулика! Уважающий себя конструктор не позволил бы себе... - Павел Денисович, я попросил бы... - Я вас не желаю слушать. Вы, кажется, забыли, что это государственный советский институт, а не частная лавочка, не конструкторская фирма гражданина Бережкова. Я не допущу, чтобы вы разлагали коллектив, протаскивали контрабандой собственные забракованные изобретения. Если вы не желаете честно работать, можете совсем оставить институт. Больше предупреждать я вас не буду. Наговорив мне оскорблений, резкостей, Новицкий вышел из зала. В тот же день мне был объявлен выговор в приказе. Конечно, Новицкий имел против меня очень веский, формально решающий довод: протокол совещания старшего персонала института, где мой проект был забракован. Что же я мог этому противопоставить? В тот момент только одно: мою убежденность. Я сам понимал, что после всех моих бесконечных неудач это весило очень немного. Но как же, по-вашему, я должен был поступить? Пойти к Родионову? Да, я так и решил сделать. Но не очертя голову, не с пустыми руками, не с карандашными набросками. Пока у меня не готов рассчитанный, проработанный проект, который можно защищать перед любым научным синклитом, до тех пор я не имею права рисковать. Дело было настолько серьезным, настолько большим, что я не разрешал себе ввязываться невооруженным или недостаточно вооруженным в новый тур борьбы. Впрочем, тут уже надо говорить не "я", а "мы"... 26 Мне так и сказал в тот же день Андрей Степанович Никитин. Все последнее время он тоже работал вместе с нами, взявшись рассчитывать мотор. Я мрачно сидел у себя в кабинете, вспоминая все, что пришлось выслушать, а Никитин вошел, посмотрел на меня и улыбнулся. - Придется, значит, сегодня записать, - произнес он, - один ноль в пользу Новицкого. - Андрей Степанович, как вы можете шутить?! Вы представляете, я настолько верю в эту вещь, настолько убежден, что в ней есть все, чего от нас ждут, что... Пускай мне сто раз запрещают, а я все-таки буду чертить. Как хотите, а я решил уйти в подполье. И в конце концов один все начерчу. Никитин засмеялся, сел. Было очень приятно видеть его спокойное лицо с вьющейся темно-русой шевелюрой, с упрямой, сильной челюстью. Тут-то он мне и сказал: - Знаете, Алексей Николаевич... Давайте теперь не говорить "я". Будем говорить "мы". Я встрепенулся. - Мы? Идет! - Вскочив, я протянул Никитину руку. - Давай руку! Первый раз в жизни я обратился к нему, секретарю партийного бюро, на "ты", сам не заметив, как у меня вырвалось это. Никитин крепко стиснул мою пятерню. - Ну, слушай... Всю драку я беру на себя, а твое дело - работать! Так случилось, что вопрос о "я" и "мы" для нас решился еще одним маленьким местоимением - не сговариваясь, мы перешли на "ты". - Но где же работать? И с кем?.. - В подполье... - Никитин расхохотался, произнося это слово. - Нет, я серьезно тебя спрашиваю. - Будешь работать дома по вечерам и по ночам с нашими ребятами. - Он назвал Недолю и еще нескольких моих учеников, молодых конструкторов. - И я тоже буду там с вами. Думаю, Валентина нас не выгонит? - Что ты? Она сама сядет с нами чертить! - Ну вот... Здесь, в институте, веди себя так, чтобы... В общем, свято исполняй обязанности. А с Новицким уж мне предстоит схватиться. - Он с улыбкой потянулся, расправил широченные плечи. - Тебя я не позволю отвлекать ничем. Твое дело скорее чертить и чертить компоновку. И не терять ни часу. Мы еще раз обменялись рукопожатием. И я перенес домой проектирование мотора. 27 Мы собирались каждый вечер, а по воскресеньям с девяти часов утра у меня на квартире, которая превратилась в чертежное бюро. Моя чудесная жена была возведена приказом вашего покорного слуги в ранг младшего чертежника-конструктора и вместе с нами просиживала ночи за чертежным столом. Таков, мой друг, был наш медовый месяц. Никитин обычно являлся с опозданием - случалось, даже чуть ли не к полуночи, - но все же обязательно ежедневно приходил. Он радостно окунался в атмосферу кипучей деятельности, немедленно принимался за работу. Молодые конструкторы охотно подсказывали отдельные решения, разрабатывали детали. Среди дела подчас сверкала шутка. Например, кто-то, вбежав, кричит: - Новицкий идет! Федя, в окно! Клянусь, если б мы не жили на четвертом этаже, Федя действительно выпрыгнул бы в окно. Ради чего эти ребята, молодые инженеры, поверившие мне, просиживали со мной все вечера и все воскресенья? Кто им платил, кто их вознаграждал? Никто. Разве что Маша, которая и среди ночи неутомимо разливала чай, а порой и настоящий кофе. Но даже хлеб и сахар мои помощники деликатно приносили с собой, ибо в те времена мы получали все это по карточкам. Ни один из нас не выдержал бы такого напряжения, если бы не ощущал всем своим существом, как нужна стране наша работа. Зов времени! Это-то и было крыльями, которые нас несли. Всех нас, даже Ганьшина, известного скептика, который не раз приходил к нам и помогал в трудную минуту. По существу, он руководил Никитиным в дьявольски сложном расчете мотора. Наконец все расчеты, все чертежи, четыре больших листа и несколько десятков малых, были закончены. Теперь вещь стала кристально ясной, проработанной во всех деталях. 28 В одно августовское утро я позвонил в секретариат Родионова. Меня соединили с Дмитрием Ивановичем. - Здравствуйте, товарищ Бережков. Нуте-с, чем порадуете? Волнуясь, я сказал: - Дмитрий Иванович, я прошу принять меня по очень важному делу. - Знаю... Приезжайте... - Дмитрий Иванович, что же вы знаете? Он засмеялся. - Давно уже вас жду... Нуте-с, как ваша тысячесильная? - И другим тоном, деловито, добавил: - Приходите сегодня в десять часов вечера. И вот я снова у Родионова. Поощряя меня своим любимым "нуте-с" и взглядом, в котором я опять читал и доверие, и какой-то особый интерес ко мне, что так располагает к откровенности, он внимательно слушал мою взволнованную речь. С абсолютной искренностью я рассказал о том, как решил было больше не заниматься проектированием сверхмощных моторов и как все-таки во мне, под влиянием толчков жизни... - Нуте-с, каких же толчков? Мне казалось, что в его лице все время будто мелькала улыбка, доброжелательная, даже радостная. Я поведал ему всю творческую историю тысячесильной машины вплоть до момента, когда я, как при разряде молнии, вдруг увидел вещь, которая зрела где-то в подсознании. - Нуте-с, нуте-с, в подсознании. Опять показалось, что Родионов улыбнулся. - Дмитрий Иванович, со мною часто насчет этого спорят... Говорят, что марксизм не признает подсознания. - Вот как? Позвольте, Алексей Николаевич, вы сами заправский марксист в этих вопросах. - Я? В этих вопросах? - Да, да, представьте себе. Как вы считаете, шутил он или разговаривал серьезно? Признаться, кое-что в последнее время прочитав, я склоняюсь все-таки к тому, что это не было шуткой. У меня есть одна прекраснейшая выписка... Впрочем, я отвлекся. О своей вещи я сказал Родионову: - Дмитрий Иванович, я в нее непоколебимо верю. В ней много нового, что не встречалось еще ни в какой другой машине. Из-за этого ее легко критиковать и даже вовсе отвергнуть. Но как раз это новое, что отличает мой мотор от всех иных, и является сутью конструкции. В этом весь смысл. Именно это и должно поставить ее на первое место в мире. Но мне никто не верит, кроме нескольких моих друзей. Я знаю, Дмитрий Иванович, что моя честь конструктора, авторитет - все пойдет насмарку, если... Но я могу прозакладывать голову за эту вещь. Вот моя голова! Рубите ее, если мотор будет неудачным. - Думается, ваша головушка еще послужит, - ответил Родионов. - Но вера верой... Вы, Алексей Николаевич, вполне готовы к бою? - Да. - Тогда... - Родионов перешел на деловой тон. - Тогда созовем послезавтра расширенное заседание Научно-технического комитета. Поставим на обсуждение ваш проект. 29 Обсуждение проекта состоялось в том самом зале, где два года назад, в 1929-м, заседала конференция по сверхмощному мотору. Теперь для дискуссии о моей тысячесильной машине опять была созвана своего рода конференция. В Москву на этот вечер по вызову Родионова прибыли на самолете директор и главный инженер Волжского завода. Несколько конструкторов были приглашены из Ленинграда. Присутствовали представители Авиатреста, представители московских моторных заводов, руководители конструкторских организаций, авторитетные столичные профессора, а также весь старший персонал ЦИАД во главе с Новицким. По стенам были развешаны наши чертежи. До начала заседания их рассматривали собравшиеся здесь специалисты. В одной группе стоял Шелест, устремив взгляд на чертеж, заложив руки за спину. Я прошел мимо, он не заметил меня. Или, может быть, не пожелал заметить. Но вот он обернулся, встретился со мной глазами, ответил на поклон, кивнул. И как будто приветливо. Или это лишь его всегдашняя корректность? Он, как и прежде, элегантен, но волосы уже не цвета серебра с чернью, а, пожалуй, попросту белые. Мой старый учитель... Подойти? Но Шелест уже опять стоял ко мне спиной, опять смотрел на чертеж. Первый раз в жизни я выступаю здесь сегодня без его благословения и поддержки, без поддержки института. Что же скажет сегодня Август Иванович? Захочет ли говорить? Здесь же похаживал и Подрайский. Потрясения былых лет, казалось, не оставили на нем следа. Он по-прежнему занимал должность начальника отдела новых моторов в Авиатресте. Все такой же общительный, благовоспитанный, свежий, он даже слегка потолстел. Вот он приблизился к Шелесту, о чем-то спросил, почмокал, отошел. Ну, от Подрайского-то, разумеется, мне добра не ждать. Не скрою, перед заседанием я очень волновался. Знал, что предстоит жестокий бой. Из друзей со мной здесь Андрей Никитин. А Валя дома. Вместе с нею там же, в маленьких комнатах, заставленных чертежными столами, ждут моего возвращения все, с кем я создал этот проект. Никитин подготовился, он будет обосновывать расчетную часть, скажет, наверное, горячее слово. Но кто с ним посчитается? Какие ученые труды, какие диссертации у него за плечами? Пока никаких, кроме расчета вот этой машины, отвергнутой дирекцией института. Кто-то стиснул мой локоть. А, Ганьшин... Он наклонился, шепнул: - Не робей! - А я и не робею. - На меня можешь положиться. - Знаю, старина... Спасибо. Да, голос Ганьшина здесь авторитетен. Но всем известно, что он мой старый близкий друг. А кто еще, кто еще меня поддержит? В зале появился Родионов, обогнул ряды, сел не за председательский стол, а в стороне, у окна. Оттуда ему видны чертежи. Председатель позвонил. Еще с минуту рассаживались, потом он открыл собрание. Были произнесены какие-то обязательные или, может быть, вовсе не обязательные фразы. Я ничего не воспринимал. Услышал только: - Товарищ Бережков, пожалуйста... Доложите о проекте. Ну, Бережков, в бой! "Будет буря, мы поспорим и помужествуем с ней". И вот перед этим высококвалифицированным собранием я стал излагать свои революционные идеи. Казалось, я отрицаю все, что утверждал раньше, два года назад, в этом же зале. Тогда я требовал, чтобы мы лишь следовали опыту мировой техники, лишь развивали существующие, проверенные практикой формы, - сам ограничивал, обуздывал себя, боялся своей тяги к "свинтопрульщине", своей страсти фантазера. А теперь впервые заговорил во весь голос. Я показал, что в новой компоновке, в этой тысячесильной машине, я, во-первых, иду от Жуковского, опираюсь на его малоизвестные работы, посвященные авиадвигателям, и, во-вторых, продолжаю ту же тенденцию жесткости мотора, что отстаивал и прежде, но продолжаю по-своему, не следуя никаким иностранным образцам. Довольно подражательного творчества, мы уже прошли этот этап, - в мучениях, в неудачах, но прошли! Не повторять конструктивные формы, уже созданные, разработанные за границей, а смело давать новое, свое, смело выходить на первое место в мире! Два года назад мы не имели новейшей промышленности авиамоторов, а теперь она у нас есть. На этом и основана моя конструкция! Еще никогда я так взволнованно не выступал. Было такое ощущение, словно, - ну, как вам это объяснить? - словно не я произношу речь, выбираю слова, строю фразы, а она, моя речь, сама собой стремительно несется, льется каким-то прорвавшимся потоком. Меня била дрожь, когда я, закончив, сел на стул. Затем слово было предоставлено Никитину, расчетчику конструкции. Я полагал, что он, как секретарь парторганизации, сначала даст, так сказать, партийно-политическую постановку вопроса, раскроет принципиальное значение проекта, но он вместо этого направился прямо к доске, взял мел и без дальних слов, без предисловий, приступил к математическому обоснованию машины. Не в силах следить за доказательством, которое я, конечно, помнил назубок, я смотрел на плечистую, крупную фигуру, видел упрямо оттопыренные уши, смуглую большую руку, уверенно выводящую на доске формулы. И ловил настороженность, тишину в зале. Впоследствии или, вернее, не впоследствии, а в эту же ночь, когда мы с Никитиным приехали ко мне домой, где нас нетерпеливо ждали, он, смеясь, рассказывал всем, что я, беспартийный конструктор, выступал, как ярый большевик а он, партийный работник, предстал перед собранием сухарем-расчетчиком, узким специалистом, который ничего на свете не желает знать, кроме математики. И мы с ним обнялись, расцеловались... Однако я снова отвлекся. Вернемся, мой друг, на заседание. 30 Начались прения. Стали выходить производственники, заводчики. Они утверждали, что неправильно подсчитано литье, что вес неверен, расчет неверен, не принято во внимание то, другое, третье, поэтому машина не даст тех результатов, которые обещаны в докладах. И самое главное - блочно-стяжная конструкция не выдержит проектной мощности, обязательно поломается, развалится, и тогда вообще все ни к чему. Любопытно бы прочесть сейчас стенограмму этого собрания. Может быть, вы ее разыщете где-нибудь в архивах? От имени Авиатреста выступил Подрайский. Он сохранил умение говорить со вкусом, с расстановкой. Вначале он пустился в воспоминания. - Я знал товарища Бережкова еще совсем молодым, - оповестил он присутствующих. Далее он помянул об "Адросе". - Кто мог в то время поверить в эту конструкцию изобретателя-студента, основанную на совершенно новом принципе? Задав этот риторический вопрос, Бархатный Кот сделал движение, напоминающее легкий поклон. Это надо было понимать так: "Своих заслуг касаться я не буду". - Лишь при содействии Николая Егоровича Жуковского, - мурлыкал он, - нам удалось приступить к постройке мотора. Нам удалось... Гм... Не намерен ли он и сейчас предложить мне пятьдесят на пятьдесят? Да, похоже на то... - Как и пятнадцать лет назад, - продолжал Подрайский, - я склонен поддержать новую конструкцию Бережкова. Черт возьми, наверное, он когда-нибудь еще похвастается, что выступил первым в защиту моей тысячесильной машины. (Забегая вперед, скажу, что обнаруживший и далее невероятную живучесть Бархатный Кот действительно стал причислять к своим историческим заслугам поддержку моего нового двигателя.) В своей речи Подрайский постарался не поссориться и с производственниками и тут, что называется, проявил понимание. Признав, что промышленности сейчас было бы тяжело взяться за постройку такого двигателя, он внес предложение: во-первых, машину необходимо строить, во-вторых, приступить к этому через год-полтора, когда окрепнет промышленность авиационных моторов. Год-полтора... Недурно придумано... Я-то понимал, что потерять время в создании авиационного мотора - значит потерять все. Потом заговорили теоретики. Выступил, конечно, Ниланд, мой давний недоброжелатель. Ну и поизмывался же он над проектом! Никитина он постарался, что называется, стереть в порошок. Тоном экзаменатора профессор Ниланд риторически задавал ему вопросы и в заключение заявил, что поставил бы двойку за такой расчет. Но знаете, о чем я думал, когда он выступал? Ведь с самого первого дня нашего знакомства, с достопамятной гайки, мы только и знали, что схватывались один с другим. Однако его сугубая придирчивость ко всему, что я приносил в институт, строжайший педантизм - ведь все это тоже воспитывало, подтягивало, муштровало меня. И в наших чертежах, висевших сейчас в этом зале, что-то - какая-то частица и, может быть, немалая, - принадлежало и ему, моему недругу Ниланду. А он-то... Он этого не понимал. Наконец поднялся Новицкий. Я увидел его уверенную, спокойную усмешку. Он уже торжествовал. - Товарищи, собственно говоря, все основное, - начал он, - здесь уже сказано. Это избавляет меня от необходимости подробно объяснять, почему проект не был принят дирекцией института. И с той же усмешкой, не повышая голоса, он учинил такой разнос моему проекту, что после этого уже было не с чем, казалось, спорить. Надо признать, его речь, несомненно, произвела впечатление: он суммировал, словно собрал в кулак, все возражения и бил этим кулаком. На миг мне бросилось в глаза расстроенное лицо Ганьшина. Это были тяжелые минуты. Один ругает, другой ругает, третий с грязью смешал. Вы представляете, каково было мое состояние - трепет, надежда, нетерпение, - когда я услышал: - Слово имеет профессор Август Иванович Шелест... Председатель произнес это имя с уважением. Смещенный с административного поста, Август Иванович был теперь членом технического совета при наркоме тяжелой промышленности и оставался для всех нас, кто присутствовал в зале, крупнейшим ученым, основоположником отечественной научной школы моторостроения. Я и сейчас дословно помню его речь. - На своем веку, - сказал он, - мне довелось высказываться о многих проектах. В моих руках перебывали сотни чертежей. Это были и всякие заграничные конструкции, и студенческие дипломные работы, и все проекты, которые обсуждались здесь, на заседаниях Научно-технического комитета. Среди них были и мои собственные произведения, были и такие, которые разрабатывались под моим руководством. Однако теперь первый и единственный раз в моей жизни я не смогу сделать ни одного критического замечания о проекте. Ни одна деталь в нем не вызывает у меня возражения. Я обязан сказать, что это самое талантливое произведение, которое мне когда-либо доводилось видеть. Вот, мой друг, какие слова он произнес. Я слушал, и мурашки бегали у меня по телу. "Самое талантливое произведение"! Боже мой, неужели все это происходит наяву? Затем Август Иванович отметил все основные достоинства машины: жесткость, выраженную с неуклонной последовательностью, как он сказал, во всей композиции; наличие жестко стянутых болтов, которые, как он утверждал, не поломаются; наличие особого рода клапанов, которые повышают возможности форсирования мотора, и так далее и так далее. Он заявил, что мотор надо немедленно строить, не теряя ни одного дня. - Некоторые товарищи, - продолжал он, - к сожалению, не поняли, в чем талантливость этой конструкции. Новицкий не выдержал. Он подал ироническую реплику: - Может быть, гениальность? Шелест помолчал, взглянул на чертежи и ответил: - Нет. Гений попадает в цель, которую видит только он. В данном же случае цель нам всем ясна. И наш товарищ попал в самое яблочко. Поздравляю его и всех, кто ему помогал. И горжусь, что был в числе его учителей. Мне хотелось кинуться к Августу Ивановичу, но я сидел, как пригвожденный: отнялись руки и ноги. На меня будто обвалилось счастье. Даже дышать было больно. Новицкий снова со свойственной ему самоуверенностью перебил Шелеста какой-то репликой. Но он не рассчитал, что старика было опасно задевать. Шелест приостановился, его выразительный профиль слегка вскинулся. Август Иванович все время держался с подчеркнутой корректностью по отношению к Новицкому, сменившему его на посту директора АДВИ. Несомненно, ему и сейчас было трудно преодолеть какую-то внутреннюю сдерживающую его преграду. Но он перешагнул ее. Оборвав нить мысли, Шелест отчеканил: - Вы хотите, товарищ Новицкий, чтобы я объяснил вам ваши ошибки? Если вам угодно, могу это сделать. Вы, во-первых, не поняли возможностей, таящихся в настоящем таланте, и, во-вторых, не видите, что существует путь убыстрения темпа. - Скажите пожалуйста! - иронически выкрикнул Новицкий. - А вы всегда видели? - Да, я совершал серьезные ошибки, - четко проговорил Шелест. - Но я их понял, а вы своих до сих пор не понимаете. В этом между нами разница. Теперь вы мне, может быть, разрешите продолжать? Новицкому пришлось проглотить эту пилюлю. Меня подтолкнул локтем Никитин и шепнул: - Ай да Август Иванович! Не ожидал! Я тоже, признаться, не ожидал. Но надо иметь в виду, что Шелест уже несколько месяцев работал в непосредственном общении с таким человеком, как Серго Орджоникидзе, - с народным комиссаром тяжелой промышленности. Шестидесятилетний заслуженный профессор наново проходил школу жизни, глубоко воспринимал ее уроки. А Новицкий... Мне становилось абсолютно ясно, что Новицкий, этот признанный директор больших строек, властный, сильный, способный человек, будет смят нашим движением, если не сможет быстро и решительно отмести, как сор, все то, что тянуло и тянет его вспять, свои ошибочные представления, которые когда-то были не так заметны. Впрочем, о Новицком у нас еще будет разговор. Следующим выступил Ганьшин. Ого, как он воспрянул после речи Шелеста! Он тоже дал блестящую оценку проекту и твердо заявил, что вещь настолько интересна, сулит такие перспективы, что было бы преступлением, если бы мы не построили мотор, не проверили бы теоретический спор практикой. И строить надо быстро. Спасибо, дружище! Мне больше ничего и не надобно. Только это, только одно: построить, быстрее построить мотор! Мне дали заключительное слово, я ответил оппонентам. Родионов ничего не сказал на совещании, но просидел до конца, выслушал все. Никакого решения не было объявлено. 31 После заседания, сам не зная зачем, я подошел к Родионову, уже покинувшему место у окна. Что-либо говорить ему я не собирался; очевидно, просто хотелось встретить еще раз его подбадривающий взгляд, услышать какое-то слово напоследок. Несколько человек уже обступили его. Массивный, похожий на борца-тяжеловеса, директор Волжского завода Кущин наседал на Родионова. Подойдя, я мгновенно понял, что они разговаривают о моем моторе. - Дмитрий Иванович, - взывал тяжеловес-директор, - отправляйте куда хотите эту музыку... Пусть строят, воля ваша... Только не взваливайте этого на наш завод. - Преждевременно волнуетесь, - сказал Родионов. - Еще ничего не решено. - Нет, сейчас самое время. Чую, куда клонится дело. Учтите, Дмитрий Иванович, вы задержите освоение завода... Вся тяжелая авиация не получит вовремя моторов, если мы... Шея Родионова вдруг покраснела. - Хватит! - оборвал он Кущина. - Коммунисту, советскому директору подобные речи не пристали. Кущин, однако, не потерялся. - За директорское кресло я, Дмитрий Иванович, не цепляюсь. Не о своей особе думаю, а о заводе... Родионов усмехнулся. - Эка, похвалился!.. Кто же в таких делах думает о собственной особе? Тут прозвучал голос Новицкого. До сих пор он помалкивал, стоя несколько поодаль. - За примером, Дмитрий Иванович, ходить недалеко, - не громко, но уверенно, веско произнес он; я уловил злость в его тоне. - Товарищ Бережков больше всего думает как раз о своей особе. Прочее ему безразлично. Пусть развалится завод, два завода... Пусть самолеты, ждущие моторов, не войдут вовремя в строй... Пусть все кругом провалится в тартарары, лишь бы ему, Бережкову, выстроить собственный мотор! - Повернувшись ко мне, Новицкий язвительно добавил: - Адски хочется прогреметь? Возвеличить имя Алексея Бережкова? Родионов хотел что-то сказать, но я не дал ему вмешаться. Предвкушая, как я раздавлю сейчас своего противника, чувствуя, что меня несет горячая волна азарта - азарта борьбы за мотор, - я закричал: - Это неправда! Это чудовищная ложь! Чтобы опровергнуть ее раз навсегда, я заявляю, что никогда нигде не назову этот мотор созданием Алексея Бережкова... Его создатель - коллектив! Если потребуется дать нашему мотору имя, мы назовем его "СМ-1": советский мощный первый! Родионов рассмеялся. - Не рано ли устроили крестины? Не рано ли делить шкуру неубитого медведя?.. Нуте-с, по домам! Домой я поехал вместе с Андреем Никитиным. Нас ожидали друзья, ожидал пир на весь мир. Валентина и Маша позаботились об угощении. Вино, правда, не лилось рекой - Валентина, которую я иногда по-прежнему звал "строгой девочкой", и на этот раз, несмотря на исключительность события, проявила строгость, - но я и без того был разгорячен, был как во хмелю. Вскоре собравшиеся запротестовали. Хватит о Новицком! Хватит о проблеме индивидуализма! Но я все-таки не мог остановиться, даже мобилизовал Маяковского. - Сто пятьдесят миллионов автора этой поэмы имя! - в упоении продекламировал я, указывая на свернутые чертежи мотора. Ко мне подошла моя кроткая сестрица и шепнула на ухо: - Не городи глупостей! На минуту я был ошарашен. Потом, вероятно, я дал бы сокрушительный отпор, однако семейному раздору не суждено было разыграться. В передней затрезвонил телефон: наконец-то междугородная станция соединила нас с Ленинградом, с Ладошниковым. Меня к аппарату не допустили. На все расспросы Михаила отвечал Никитин. Я с этим примирился, сообразив, что, зная некоторые мои склонности, Ладошников не поверил бы сообщению о грандиозных сегодняшних событиях, если бы услышал про эти события от меня. 32 Еще несколько дней мы провели в неизвестности. Наконец меня вызвали в Научно-технический комитет и сообщили, что решено строить мой двигатель в самом архисрочном порядке. Ему был дан номер "Д-31". Новицкий, очевидно, получил основательную взбучку, стал со мной любезен, дружелюбен, будто между нами и не было войны. В мое распоряжение предоставили большие, практически неограниченные денежные средства, чтобы скорее закончить проектирование. Конструкция была разбита на узлы, руководителем каждого узла был назначен инженер по моему выбору, группы соревновались, я выдавал премии, оплачивал работу аккордно и т. д. Словом, в небывало короткий срок, в полтора месяца, мы изготовили рабочие чертежи для запуска вещи в производство. Но, представьте, опять что-то заело. Машина назначена к постройке, а Главное управление авиационной промышленности (ГУАП) категорически отказывается строить. По этому вопросу происходили совещания и в Управлении Военно-Воздушных Сил, и в Наркомтяжпроме, и в Главном мобилизационном управлении, и где только они не происходили, и всюду представители авиапромышленности упирались, повторяли, что заводы загружены и перегружены серийными моторами, что производственные планы не выполняются, что новые заводы не вылезают из полосы непрестанных поломок оборудования, мелких аварий и поэтому нельзя, немыслимо в таких условиях строить еще и наш мотор. Как раз в это время Дмитрий Иванович Родионов был назначен начальником ГУАПа. Техника, промышленность давно стали близки Родионову. Возглавляя наши Военно-Воздушные Силы, он, как вы знаете, не ограничился тем, что составляло, казалось бы, непосредственный круг его обязанностей. Нет, он знал не только эскадрильи, маневры, учения, личный состав авиации, но привлек, включил в свое, так сказать, ведомство ряд научных институтов, постоянно общался с конструкторами, инженерами, бывал на заводах и требовательно вмешивался, руководил, двигал, ускорял дело. Поэтому его назначение в промышленность было всем нам понятно. Меня вызывали еще на одно совещание - опять в Наркомтяжпром. Там впервые я увидел Дмитрия Ивановича в штатском. Его выправка, прямизна стана как-то слились в моем представлении с военной формой, с гимнастеркой или темно-синим френчем, а теперь, в новом сером костюме, Родионов вдруг наново показался мне удивительно стройным. Он носил уже фетровую шляпу, но на лбу, у крепко зачесанных волос, все же оставалась незагорелая бледная полоска от военной фуражки. На совещании представители заводов и инженеры ГУАПа опять говорили о тяжелом положении на предприятиях, о том, каким мучительно трудным оказался период освоения новой техники, о том, что постройка нового двигателя приведет в данный момент к еще более глубокому прорыву в выполнении плана. Директор Волжского завода опять категорически отказался принять наш заказ. Родионов слушал, задавал вопросы, убеждал. Потом покраснел, встал и как стукнет кулаком по столу. - Довольно! Я не буду сто раз вам объяснять значение этого мотора для страны. Приказываю с завтрашнего дня начать постройку мотора на Волге! Все замолчали. Почувствовали - пришел человек, с которым не поспоришь. Родионов сел и, обратившись ко мне, сказал: - Товарищ Бережков, выезжайте завтра с чертежами на завод и начинайте строить. Возьмите с собой группу инженеров. Если встретите сопротивление на заводе, немедленно мне телеграфируйте. Сообщите поименно обо всех, кто станет вам мешать. На следующий же день вместе с Андреем Никитиным, Федей Недолей, разумеется, и с Валентиной Бережковой и еще с двумя-тремя помощниками я выехал на Волгу. 33 Завод, как сказано, находился в глубочайшем прорыве по количеству сдаваемых моторов "Д-30". Там адски не хватало квалифицированных рабочих рук. И их неоткуда было взять. Их вообще не могло хватить стране, ранее по преимуществу крестьянской, при таком развороте и темпе индустриального преобразования. И только беспредельная вера большевиков в силы народа, развязанные революцией, только эта беспредельная революционная вера позволила им решиться на такой, казалось бы, безумный, с обычной инженерской точки зрения, шаг, чтобы взять тысячи людей прямо из деревни, от земли, привезти их на заводскую площадку, разместить в бараках и потом, выстроив завод, поставить их же, вчерашних землеробов, к нежнейшим станкам-автоматам, вручить им самую тонкую, самую требовательную, самую точную технику, какую представляет собой авиационное моторостроение. В грандиозные цехи Волжского завода, только что оборудованные всевозможными новейшими механизмами - всякими конвейерами, электроавтоматикой, - пришли люди с грубыми, необвыкшими руками. И вот эти люди, которые прежде никогда в жизни не видали чертежа, которых на ходу обучали, проявили такую же волю и напор, как и в те времена, когда они же или их отцы на бесчисленных фронтах с оружием сражались за Советскую власть. И, представьте, начав со ста процентов брака, постепенно пройдя, уже на моей памяти, через девяносто, восемьдесят, семьдесят пять, эти же самые люди через некоторое время стали блестяще выполнять программу, теперь они выпускают самые точные двигатели новой, советской конструкции. Итак, к тому моменту, когда наша группа приехала на Волгу, завод работал над созданием кадров. Не только на плакатах, но и на бортах грузовиков, на стенах заводских зданий виднелись надписи: "Кадры решают все". Продолжалось строительство второй очереди, площадка все еще была разворочена, лежали груды земли, глинистой, по-осеннему мокрой. В цехах происходили поломки оборудования, крупные и мелкие аварии, на тачках вывозили тысячи и тысячи забракованных деталей, действовали всякие курсы по повышению квалификации, кружки молодежи по овладению техникой, выпускались листовки, шла напряженная борьба за освоение завода. И поэтому, когда еще и мы вклинились туда со своими чертежами, со своими синьками, то, конечно, это никакого впечатления не произвело, ни ошеломляющего, ни вдохновляющего. Просто прибавилась еще одна капля в море трудов и напряжения. Нельзя сказать, что мы встретили сопротивление на заводе. Мы сами понимали, что здесь людям не до нас. Все, начиная от планового бюро, нам пришлось организовать самим для производства деталей нашего мотора. Мы выписывали рабочие карточки, сидели в конструкторском бюро, переделывали чертежи по нормам этого завода. Вообще мы втиснулись во все заводские органы и выполняли все работы, начиная от функций рядового конторщика и до главного инженера и даже директора, ибо умудрялись правдами или неправдами отстранять некоторые детали серийного производства, чтобы продвинуть свои. Для завода мы явились тем вредным грибком или, скажем, жуком-древоточцем, который заводится в бревенчатых стенах и разрушает эти стены, проедая в них каналы, по которым он в дальнейшем движется. Вот таким древоточцем, который преследовал свою цель, протачивал для себя пути, мы и были. Мы строили свой двигатель за счет срыва серийного производства, его плановости, за счет каких-то просьб, иногда хитростей, порой скандаля, порой стараясь расположить к себе, улестить мастеров, чтобы, скажем, в термическом или в механическом цехе наши детали шли впереди деталей мотора "Д-30". Сначала я приехал туда с пятью друзьями, потом прибавилось еще десять человек, потом еще двадцать, потом сорок, и в конце концов наша группа уже насчитывала семьдесят работников. Среди них было восемь инженеров-конструкторов, а остальные - студенты Московского авиационного института, практиканты, зеленая молодежь, ничего еще не смыслившая в производстве. Не скрою, у меня волосы поднялись дыбом, выражаясь фигурально, когда мне прислали этих юнцов. Я требовал производственников, инженеров или мастеров, а прислали студентов. Что я буду с ними делать? Однако в присылке этой молодежи был свой смысл... Рассказать обо всем подробно нет возможности: у нас получился бы еще целый роман. Поэтому ограничимся немногими отдельными картинками, всплывающими сейчас в памяти. ...Комнатка в городе. Маленький, старый, когда-то тихий городок. А рядом вырос завод, прекрасные корпуса. И вот над тихим городком повис непрестанный гул моторов, которые испытывались на заводе. Осень, холод, слякоть неимоверная. Некоторые рабочие еще в крестьянской одежде, в лаптях. Ежедневно утром, чуть свет, шли мы по этой слякоти на завод. Калош нельзя было купить нигде, ни за какие деньги... ...Для иностранцев - инструкторов и инженеров - были построены коттеджи. Привезли им ванны. Кормили в особой столовой. Черт с ними, не жалко. Они, наверно, ничего вокруг не видели, кроме дикости, азиатчины, грязи... На их лицах словно застыло презрительное выражение. А мы, строившие тут же "Д-31", самый мощный в мире мотор, перед которым хваленый "Д-30" был попросту отсталой машиной, мы проходили мимо них и думали: "Погодите, мы еще посмотрим, кто кого!" Они засмеялись бы, если бы тогда им кто-нибудь сказал, что у них на глазах в этом как будто хаосе, в сплошном потоке брака, неудач, неразберихи идет сражение, битва моторов... ...В цехах обеденный перерыв в разное время. Как раз в те часы, когда конструкторский отдел уходил обедать, мне требовалось бывать в литейном, или в термическом, или в другом цехе, и я не успевал пообедать. В результате я почти не ел. Даже моя строгая жена ничего не могла со мной сделать. Часа в два, в три ночи она кормила меня дома, а в семь часов мы уже вскакивали, выпивали молока и - на завод! Несколько раз оставался на заводе спать, где-нибудь на столе или на стульях. Вначале я получал только взбучку от Валентины, но потом и от Родионова пришел приказ: если Бережкова увидят на заводе позже двенадцати часов ночи, выводить с милицией... ...Нельзя, чтобы бригаду на чужом заводе возглавлял такой фанатик, каким являлся я. В Москву докатился слух, что я, устремленный к цели, все разрушаю на своем пути. Прислали ко мне комиссара товарища К., как будто я был Чапаевым, к которому прикомандировали Фурманова. Сначала мы с ним жили мирно, а потом у нас стали происходить столкновения. Я не хотел ни с чем считаться и действительно, подобно бронебойному снаряду, все сокрушал перед собой. И мне уже казалось, что этот человек, который приехал помогать, задерживает постройку нашего "Д-31". Я давал телеграммы Родионову: "Немедленно уберите К., он мешает мне работать". К. тоже писал: "Удалите Бережкова, а то мы не будем иметь ни его мотора, ни завода..." ...Все брак и брак. Для того чтобы сделать десяток хороших деталей, запускали их сотнями. Токарные цехи работали в три смены. День и ночь точили, и только десятая часть оказывалась годной. Мы тоже запускали сорок деталей, чтобы получить четыре. Моя изящнейшая небывалая блочная головка никак не удавалась. Двадцать два раза отливали - все брак. Наконец одна хороша. Надо сверлить... ...Все говорят: "Нельзя сверлить, провалится металл", а я требую: - Сверлите! На чертеже здесь дырка - значит, и сверлите эту дырку. - Не дам. Это наша последняя головка. - Сверлите. Я буду отвечать перед правительством. - Не дам! Надо считаться с мнением опытных людей. - Сверлите! Если провалится, тогда... Тогда, ладно, отстраняюсь. Вы будете командовать! И вот при гробовом молчании мастер сверлит эту дырку. Около станка стояло человек пятнадцать. Я был уверен в нашем чертеже, и действительно, когда просверлили и продули эту дырку, алюминий не провалился. - Вот видите! Я сейчас протелеграфирую Родионову, что вы мне не давали сверлить дырку... ...К сборке мотора нужно было во что бы то ни стало привлечь из Москвы двух инженеров, лучших экспериментаторов, лучших сборщиков, каких я знал. Мне их не давали. С огромным трудом мне все-таки удалось добиться их откомандирования в мое распоряжение. Сначала они меня просто возненавидели. Из теплой Москвы их притащили в эту адскую слякоть, в этот холод, поместили куда-то в барак, в общежитие, где еще не было водопровода и прочих так называемых "удобств". И вот, можете себе представить, год спустя величайшей гордостью этих людей было то, что из их рук вышел первый мощный советский мотор... ...Дмитрий Иванович каждый раз с величайшим вниманием выслушивал мои истерики. Другим словом я не могу назвать свое состояние, когда я в крайних случаях обращался к нему. У него была секретарша, которая всегда говорила: - А, товарищ Бережков? Вы приехали с завода? Я сейчас пойду к Дмитрию Ивановичу и доложу. Родионов без малейшей паники относился к тем вопиющим фактам, о которых я ему рассказывал. Он очень дружески похлопывал меня по плечу, всячески подбадривал и говорил, что вызовет к себе того, другого и даст все указания. - А вы, Алексей Николаевич, спокойно поезжайте и работайте... Я в ту же ночь обычно уезжал обратно на Волгу, а он вызывал, кого надо, и вообще все, что надо, устраивал. 34 Мы начали сборку одного блока. Моя конструкция, как вы знаете, была совершенно необычной. Неизвестно было, соберется ли она, придутся ли вплотную головка и цилиндр, не прорвется ли газ, как будет работать алюминий уплотняющего кольца и т. д. и т. п. Словом, все это предстояло проверить при сборке и при испытании, первом испытании первого блока. Вы понимаете, какими волнующими были те минуты, когда мы по чертежу, который недавно был всего-навсего фантазией, монтировали обточенный, весомый металл. Станут ли эти металлические части, алюминиевые, бронзовые, стальные, аккуратно разложенные около нас, механизмом, машиной, блоком мотора, первого советского мощного авиамотора? Заработает, зарокочет ли он? Ждешь только этого, думаешь только об этом... Однако тогда же, в день испытания, у нас произошло еще одно большое событие. Прежде всего вообразите обстановку. Вообразите ночной предрассветный час в механосборочном цехе, протянувшемся на полкилометра. Цех кажется пустынным, вечерняя смена ушла, утренняя выйдет не скоро. Вдаль, в какую-то туманную дымку, уходит линия сияющих больших электроламп. В цехе так много простора, высоты, куда едва достигает электрический свет, что бывает: взглянешь вдоль линии фонарей, и вдруг почудится, что ты на палубе, на океанском пароходе, прорезающем волны в ночной тишине. С легким шорохом крутятся несколько станков, чуть жужжат электромоторы. Почти бесшумно работают наладчики, ремонтные слесари, электрики, готовя цех к утру. Идет проверка электроавтоматики. В высоте, на невидимой панели, вспыхивают, словно на мачте, сигнальные огни: желтый, фиолетовый, зеленый. И опять кажется, что ты двигаешься, несешься в пространстве. В такой час весенней ночью мы монтировали наш блок, чтобы испытать его в тиши - без зрителей, без корреспондентов, без представителей из центра, постоянно наезжавших на завод. Нам, нашей группе, был отведен отдельный пролет цеха. Начальником пролета стал Андрей Никитин. К началу сборки у нас было все вычищено, вымыто, протерто до сияния. Матово поблескивали поверхности разметочных и сборочных плит. Два инженера, командированные из Москвы в мое распоряжение, о которых я уже упоминал, аккуратнейшие люди, лучшие сборщики страны, надели в цехе белые халаты - они признавали лишь одну эту спецодежду при работе с авиационными моторами. Некоторые члены нашей группы - Недоля и другие - тоже получили в эту ночь белые халаты. Никитин организовал всю подготовку к сборке. И нашел время побриться, переодеться перед тем, как ночью прийти в цех. Он явился в лучшем праздничном костюме и не взял себе халата. Сосредоточенный, серьезный, бледноватый от скрытого волнения, он без суеты ходил по цеху от наших плит к станкам, где кое-что подтачивалось для нас по ходу сборки, без суеты распоряжался. Мне оставалось только наблюдать. Но мог ли я сидеть без дела? Взобравшись на металлический помост, я свесился оттуда к мотору и помогал товарищам, вставляя в отверстия болты, мои анкерные стяжные болты, и наживляя гайки. Отверстия отлично сошлись, один за другим болты вставали на места. В эту ночь, решив провести испытание до начала утренней смены, мы работали как-то особенно слаженно, четко, понимая друг друга с полуслова, а подчас и вовсе без слов. Каждый молча передавал другому нужные детали и инструменты. Увлекшись, я не замечал ничего кругом, видел только механизм, чудесно возникающий под нашими руками. И работал, работал... Глядя по-прежнему только на мотор, я протянул руку за очередным болтом. Но почему-то мне никто его не подал. Я крикнул: - В чем дело? Давайте... Никакого ответа... Я осмотрелся. Невдалеке, в нашем пролете, стоял полноватый, высокий человек в распахнутой длинной шинели. Хорошо, пусть себе стоит. Но возле него почти все наши сборщики. Вон без всякого дела стоят оба аккуратнейших, педантичных инженера в своих белых рабочих халатах. Черт возьми, бросили сборку! И Недоля и Валя - от них я этого никак не ожидал - тоже оставили работу и удрали туда. И еще кто-то там, рядом с военным, кажется корреспондент газеты "За индустриализацию", который уже не раз донимал меня. Вот ведь нашли время для расспросов! Не раздумывая, я закричал: - Товарищ военный! Надо иметь все-таки совесть! Если вы уж пожаловали сюда, то не отвлекайте, по крайней мере, людей от работы. В ответ на столь любезный оклик военный поднял голову. Представляете, это было всем знакомое по портретам лицо - немного свисающие густые усы, слегка тронутые сединой, орлиный нос, черные, как спелая вишня, глаза. Когда-то, в незабываемый день 1919 года, я видел эти усы, в то время еще черные, с острыми, как бы слегка закрученными концами, видел эти глаза - глаза члена Реввоенсовета 14-й армии. Сюда, в наш пролет, к нашим сборочным плитам, пришел народный комиссар тяжелой промышленности. Орджоникидзе, товарищ Серго, как его называли повсюду. 35 Едва успев опомниться, я заметил, что к группе, собравшейся вокруг Серго, идет Никитин, начальник нашего пролета. Походка была, как обычно, неторопливой, несколько развалистой. Он так же, как только что и я, еще не разглядел, не догадался, кто этот человек в шинели, оказавшийся глубокой ночью у наших сборочных плит. Я еле сдержался, чтобы не крикнуть Андрею: "Что же ты, друг, не видишь, что у нас за гость?!" Он все приближался и вдруг, будто на что-то натолкнувшись, приостановился. В этот миг он узнал наркома. Всегда немного тугодум, Никитин на минуту замер от неожиданности. Затем, уже другой походкой, ставя ногу по-военному, он подошел к Орджоникидзе. - Товарищ народный комиссар! Во вверенном мне пролете группа конструктора Бережкова, строящая отечественный мощный авиационный двигатель "Д-31", ведет сборку первого блока. Серго слушал, отдавая честь. И все, кто окружал Орджоникидзе, тоже стали по-военному. Хочется передать вам эту картину. Ночь. Освещенный цех. Его просторы пустынны. Тихо. Нарком и Андрей Никитин стоят друг против друга. Вокруг, как группа бойцов, замерли сборщики. Валя тоже вытянулась, как и все, и не отрываясь смотрит на Серго. Недоля очень серьезен. На нем белый халат. Светлые волосы ничем не покрыты. Где я его видел таким? И внезапно вспомнилась другая ночь - ночь штурма Кронштадта. Там, на балтийском льду, тоже в белых халатах, только иного покроя, длинных, с капюшонами, мы стояли у аэросаней, прогревая моторы. И потом ринулись вперед... И сейчас она близка, такая же минута! Выслушав рапорт, Орджоникидзе пожал Никитину руку. Никитин сказал: - Разрешите продолжать работу? Орджоникидзе кивнул. - Товарищи, все по местам! - скомандовал Никитин. 36 Я соскочил с помоста и направился к наркому, намереваясь извиниться. Он увидел меня, сам шагнул навстречу, протянул руку, улыбнулся. - Давненько не встречались... Годков, кажется, двенадцать? Я пробормотал: - Товарищ народный комиссар, извините, пожалуйста, меня... Прошу вас забыть мою неловкость. - Нет, не забуду! - Под усами показалась улыбка. - Не забуду! - повторил он. - Если здесь так меня встречают, то... то, значит, уже есть дисциплина и порядок. А? Он неожиданно взял меня под руку и пошел со мной по цеху. - Ну как? Собралось? Странно, он употребил наше, особенное, профессиональное словцо. Я не удержался и в ответ показал большой палец. - Так точно, собралось, товарищ Серго. Это обращение - "товарищ Серго" - как-то естественно вылетело у меня. - Головка вплотную пришлась? Я опять поразился. Откуда он знает все то, о чем больше всего беспокоился и я? Прохаживаясь со мной, Орджоникидзе задал еще несколько вопросов, свидетельствовавших, что он до тонкости знал все о нашем моторе и о нас, кто работал над этим мотором. Затем он спросил: - А эти искусники что говорят? - Он показал на двух инженеров, посланных к нам из Москвы, и обменялся со мной улыбкой, давая понять, что ему известно, как я их сюда вытягивал. - Сегодня у них настроение поднялось, - ответил я. - Домой, в Москву, уже не просятся... - Ничего, если и поворчат... Так идите, работайте, товарищ Бережков. Когда предполагаете произвести запуск? - Думаю, часа через полтора-два... - Хорошо... До тех пор не буду вам мешать. - Товарищ Серго, пожалуйста, сколько угодно. - Нет... Но если вы не возражаете, я немного отвлеку товарища... Как его зовут? Командующего вашим пролетом. Отпустив меня, нарком снял фуражку, посмотрел, как идет сборка, затем подозвал Никитина и пошел с ним по цеху. 37 Впоследствии мне довелось убедиться, что для Орджоникидзе отнюдь не было редкостью приехать вот так, без предупреждения, на завод и направиться прежде всего не к директору, не в кабинет, а прямо на производство, в цех или на стройку. Он любил взять под руку (так же, как подхватил, например, меня) того или другого инженера, или мастера, или рабочего и, прохаживаясь, разговаривать с ним полчаса-час, разузнавая, если можно так выразиться, из первых рук все, что его, наркома тяжелой промышленности, интересовало. Уже пожилой, грузноватый, он поднимался на самые верхние площадки металлургических печей, спускался в строительные котлованы, в колодцы, туннели, ходил и ходил вдоль и поперек по заводу, забирался в самые дальние углы, не стесняясь ни расстоянием, ни временем суток, ни погодой. И разговаривал, разговаривал, разговаривал с людьми. Слушал, доискивался, допытывался. Поговорив с Никитиным, Серго покинул наш пролет. Мы продолжали сборку. Наконец уже на заре, когда посветлели окна и стеклянный фонарь крыши, была довернута последняя гайка. Теперь оставалось лишь нажать стартер. Разумеется, мне нестерпимо хотелось сделать это самом