Петька Маремуха утверждал, что когда Сашка спускался по столбу, у него лопнул живот. Мой приятель Юзик Куница говорил, что, наверное, Бобыря укусил тарантул. Вылез из щелки и укусил. Вскоре крики умолкли. Мы уже решили, что Сашка не жилец на белом свете, как вдруг, заплаканный и бледный, поддерживая живот, он появился на крыльце. Следом за Бобырем, в белом колпаке и в блестящем пенсне с золоченой дужкой, вышел сам доктор Гутентаг. Он держал в руке зажатую в белой ватке черную окровавленную щепку. Не успел Сашка спуститься по лесенке вниз, доктор окликнул его и, протягивая окровавленную щепку, сказал: - Возьми на память! За углом Сашка задрал рубашку и показал всем дочерна смазанный йодом и слегка вспухший живот. Заноза влезла ему под кожу от пупка до самой груди. Внизу, там, где она входила, был приклеен круглый, как пятачок, кусочек бинта. Морщась от боли, Сашка Бобырь рассказывал, что доктор Гутентаг выдирал у него из-под кожи эту занозу здоровенными клещами и что даже дочка доктора, Ида, помогала отцу. Мы шли рядом и, поеживаясь, поглядывали на занозу. Она и в самом деле была велика, куда больше всех тех заноз, которые не раз залезали каждому из нас в босые ноги. Сашка гордился приключением. Хотя в ушах у нас все еще стоял его крик, но он говорил, что ему ни чуточки не было больно. - А чего же ты кричал? - спросил Куница. - Чего кричал? А нарочно! Чтобы доктор принял меня без денег. Пропахший йодом и коллодием Сашка несколько дней был героем нашего класса. Вскоре история эта забылась, но прошло два месяца, и о Сашке снова заговорили. На большой перемене мы играли в "ловитки". Сашка побежал за гимназические сараи и нечаянно прыгнул на деревянную крышку помойной ямы. Крышка мигом наклонилась, и Сашка влетел в квадратный люк. Все думали - конец Сашке. Только подбежали к черной дыре, откуда несся кислый запах помоев, как вдруг снизу послышался глухой, придавленный крик: - Спасите! - Ты держишься? - осторожно заглядывая в люк, спросил Куница. - Я стою. Тут мелко! - донеслось к нам из ямы. Мы вытащили Сашку уздечками, снятыми наспех с директорского фаэтона. Мокрый, с обрывками бумаги и капустных листьев на одежде, Сашка вылез из ямы и сразу же стал прыгать. В рыжих волосах застряла картофельная шелуха, от него плохо пахло. Напрыгавшись вдоволь, Сашка разделся догола и сложил свою мокрую одежду в угол под сараем. Качая воду из колодца, хлопцы ведрами таскали ее к Сашке и окатывали его этой холодной водой с налету, как лошадь; брызги чистой воды разлетались далеко, сверкали под солнцем. Дрожа от холода, Сашка прыгал то на одной, то на другой ноге, фыркал, сморкался и быстро потирал ладонями конопатое лицо, рыжие волосы и все свое худое, покрытое гусиной кожей тело. Сторож Никифор дал Сашке свою старую, пропахшую табаком ливрею. В этой расшитой золотыми галунами ливрее, которая была ему до пят, Сашка побежал в актовый зал и сидел там за сценой целый день, пока жена Никифора не выстирала и не высушила ему одежду. На перемене мы побежали к Сашке в актовый зал. Завидя нас, Сашка сбросил ливрею и, голый, колесом заходил по паркетному полу. Какой-нибудь год оставался нам до окончания трудшколы; все хлопцы выросли, поумнели, меня даже в учком выбрали - один только Сашка Бобырь свихнулся и вдруг стал прислуживать у архиерея. Днем учится, а как вечер - в Троицкую церковь. Что ему в голову взбрело, не знаю. Раза два мы нарочно ходили в церковь поглядеть, как Сашка прислуживает. Рыжий, в нарядном позолоченном стихаре, с длинным вышитым передником на груди, Сашка бродил, размахивая кадилом, по пятам седого архиерея. Сашка зажигал в церкви свечи, тушил пальцами огарки и даже иногда, обходя верующих с блюдцем, собирал медяки. Всем классом мы объявили Сашке бойкот, мы нарисовали его в стенной газете "Червоный школяр", мы даже просили Лазарева; чтобы этого поповского прихвостня убрали от нас в другую группу. Один только Котька Григоренко в те дни разговаривал с Бобырем, - они стали вдруг закадычными друзьями. Вместе ходили домой и сидели на одной парте. Не знаю, сколько бы еще прислуживал Сашка архиерею, возможно, вышел бы из него дьякон или самый настоящий поп, как неожиданно из Киева возвратился старший брат Бобыря, комсомолец из ячейки печатников, Анатолий Бобырь. Три месяца учился Анатолий на курсах в Киеве и, вернувшись, стал агитировать Сашку, чтобы тот бросил своего архиерея. Агитировал он его хорошо, потому что дня через два после приезда брата Сашка перестал ходить в Троицкую церковь. А уж через месяц сам кричал, что попы обманщики, а седой архиерей самый главный жулик. Сашка рассказал нам, как каждый раз после богослужения архиерей забирал себе изо всех кружек и с подноса половину денег, а остальные давал попам. Сашка божился, что на одних восковых свечках попы Троицкой церкви вместе с архиереем зарабатывают втрое больше, чем директор нашей трудшколы Лазарев получает жалованья. Оказалось, что архиерейским прислужником Сашка Бобырь сделался неожиданно. Как-то вечером вместе с двумя знакомыми хлопцами он полез в сад к попу Киянице за яблоками. Сидя на дереве, Сашка тряс яблоню, а хлопцы собирали. Они уже набрали полные пазухи, как вдруг заметили Кияницу и дали ходу. Бедный Сашка остался на дереве и, ясно, удрать не смог. Медленно слезая, он думал, что Кияница выпорет его ремнем, заберет рубашку, а то еще хуже - поведет к родителям. Ничего подобного не случилось. Только Сашка спрыгнул на траву, Кияница ласково взял его за руку и сказал: - Ты хотел яблок, мальчик? Ну что ж, собери, сколько тебе нужно. Сашка осторожно подобрал в траве два яблока и ждал, что вот сейчас-то поп будет его пороть, но Кияница сказал: - Чего ж ты? Бери, бери еще. Не стесняйся! Сашка подумал-подумал и, решив: "была не была", стал подбирать спелые, пахучие яблоки. Он насовал яблок в карманы, насыпал полную фуражку, набросал за пазуху. "Пропадать, так с музыкой!", - решил Сашка. Усталый и сразу отяжелевший, он стоял перед Кияницей и ждал: что же будет дальше? К большому Сашкиному удивлению, Кияница не тронул его пальцем и не только не отобрал яблоки, а даже сам открыл Сашке калитку и сказал на прощанье: - Захочешь еще яблок, - попроси. Дам. А воровать не надо. Через три дня Сашка отважился и пришел к попу снова. Прежде чем повести Сашку в сад, Кияница долго расспрашивал его о том, что делается в трудшколе, какие новые учителя пришли, как справляется Лазарев. Ласково, нежно расспрашивал, а потом предложил Сашке помогать готовить ему уроки. Вот и стал Сашка захаживать к попу Киянице в гости, с ним вместе он и в церковь сперва ходил, а потом, когда Кияница устроил его прислужником, уже и сам бегал туда каждый вечер, когда была служба. Меня очень удивило, что Сашка Бобырь рассказал Маремухе о привидениях в совпартшколе. После того как весной мы окончили трудшколу, я ни разу не видел Сашку Бобыря в наших краях: он пропадал где-то там, у себя на Подзамче. От кого же, интересно, он мог узнать, что в совпартшколе водятся привидения? Я с нетерпением ждал следующего вечера. Но ничего я не узнал. Больше того: я не смог прийти к Петьке Маремухе в семь часов, как обещал. Утром, когда я мылся под кустом сирени, во двор въехали одна за другой четыре крестьянские подводы. Возница первой подводы спросил что-то у часового. Тот показал рукой на задний двор, и подводы уехали туда. Уже попозже, когда солнце стояло над головой, я видел, как курсанты вынесли из здания несколько тюков с бельем, одеялами и погрузили их на подводы. Я решил, что, наверное, опять где-нибудь перешла границу петлюровская банда и курсанты собираются ее ловить. Наступило время обеда. Я вбежал в комнату к родным и услышал, как отец сказал тетке: - Ну, довольно! - Ничего не довольно! - вдруг закричала тетка. - Ты мне рот не закроешь. Говорила и буду говорить. - Ну и говори, - сказал отец мягко. - А вот и скажу. Сознательные, сознательные, а... - Ты опять за свое, Марья? - повышая голос, сказал отец. - А что, разве неправду говорю? Правду! Жили на Заречье - ничего не случалось. А сюда переехали, и сразу пошло: суп украли, ложки... - Тише, Марья! - крикнул отец. - Ложки украли... - Тише, говорю! - Ничего не тише. Ложки украли, а завтра... - Замолчи! И не скули! - вставая, совсем громко закричал отец. - Замучила ты меня своими ложками! Так вот слушай! Я сам взял ложки и передал их в комиссию помощи беспризорным. Понятно? А будешь скулить - остальные отдам. Тетка сразу замолчала. Она смотрела на отца с недоверием. Я не знаю, поверила ли она ему. Чтобы спасти меня от упреков тетки, отец наговорил на себя такое. Это здорово! Мне стало жаль отца. "Я скотина, скотина! - думал я. - Ну зачем мне надо было продавать эти ложки? Попросил бы у отца денег, ведь наверняка дал бы..." И суп этот еще сюда затесался. А с ним совсем смешно получилось. На следующий день после ночной тревоги отец вернулся домой грязный. Под утро за городом прошел сильный дождь. Черные брюки отца были до коленей забрызганы дорожной грязью, а ботинки промокли и были издали похожи на два куска глины. Стоя на крыльце, отец щепочкой очищал с ботинок грязь. Он бросал комья этой липкой желтоватой грязи вниз и рассказывал мне о тревоге. Оказывается, вечером накануне банда Солтыса остановила возле Вапнярки скорый поезд Одесса - Москва. Забрав из почтового вагона деньги, бандиты подались к румынской границе. Чоновцы поджидали банду в поле, недалеко от Проскуровского шоссе, но бандиты изменили направление и свернули к Могилеву. Когда мне отец рассказывал, как лежали они в засаде, подбежала тетка с пустой кастрюлей в руках и спросила: - Ты суп вытащил, признавайся? - Да не мешайте, тетя. Не брал я ваш суп, - отмахнулся я. Лишь позже, когда тетка ушла, я вспомнил, что оставил суп открытым на ободе колодца. Видно, ночью к нему подобралась собака или другой какой зверь, потому что тетка нашла пустую кастрюлю в бурьяне. Сознаться, что я вытащил суп, после того как я сказал "нет", было поздно, и я думал - все обошлось. Но тут я ошибся. А может, пойти признаться сейчас тетке, что это я вытащил суп? Пусть не думает на курсантов. Эх, была не была! Пойду признаюсь. Я шагнул к двери, открыл ее и увидел отца. - Куда, Василь? - Да я хотел... - Пойдем побеседуем, - предложил отец и вошел в кухню. Я захлопнул дверь и подошел к плите. - Садись, - сказал отец и показал на табуретку. Оба мы сели. - Не надоело тебе еще баклуши бить, Василь? - Немного надоело, - ответил я тихо. - Я тоже думаю, что надоело. Ходишь болтаешься как неприкаянный. От безделья легко всякие глупости в голову лезут. Ложки, например... - Но я не виноват, тато. Занятия на рабфаке еще не скоро. Что мне делать, скажи? Все хлопцы тоже ничего не делают... - Я не знаю, что хлопцы твои делают, но думаю, что, пока там суд да дело, не вредно было бы тебе поработать немного. Я в ожидании смотрел на отца. Ссора с теткой, видно, его мало расстроила, - спокойный, молчаливый, он сидел на табуретке, глядел на меня и посмеивался. - Ну так что же, Василь? - А я не знаю... - Опять "не знаю"? - Ну, ты говори, а я... - Ну хорошо, я скажу. Отец поднялся и зашагал по комнате. Помолчав немного, он подошел ко мне вплотную и сказал: - Видишь, Василь, у нашей совпартшколы есть совхоз. Не так чтоб очень далеко, не так чтоб и очень близко. На Днестре. Место там хорошее, сады, река. Сегодня в этот совхоз на работу уезжает группа курсантов. Как ты думаешь, не проехаться ли и тебе с ними? - Меня разве возьмут? - Возьмут. Я уже говорил с начальником школы. - Хорошо. Я поеду. - Поедешь? - Поеду. - Но только придется тебе в совхозе поработать, Василь. Баклуши там бить нельзя. И кофе с барышнями по вечерам распивать не удастся. Словом, сам себе будешь зарабатывать на хлеб. Я в твои годы уже давно этим занимался и не жалею. Согласен? - Согласен. - Тогда живенько давай укладывайся - и марш к Полевому. На задний двор. - Полевой тоже едет? - Да. Он начальник отряда. Поживей собирайся. - Хорошо, тато, хорошо! - выкрикнул я и, вскочив на плиту, потащил вниз матрац, простыни и подушку. - Матрац брать не надо, - сказал отец. - А постель возьми. И пальто возьми. - Зачем пальто? Жарко же! - Возьми, говорю. Пригодится. Я снял с крюка свое старое осеннее пальто, сложил его вдвое и завязал в один узел вместе с полотенцем, простынями и подушкой. Отец стоял у меня за спиной и наблюдал, как я укладывался. КТО УБЕЖАЛ? Мы уехали - восемнадцать человек, и я даже не смог повидать перед отъездом Галю. Когда наша подвода катилась по крепостному мосту, я, привстав, увидел внизу под скалами крышу Галиного домика. Мне стало очень тоскливо, что я не простился с Галей. Возможно, в эту минуту она сидела в комнате и даже не думала, что я, надолго покидая город, проезжаю мимо. Побежать сказать ей об этом я не мог. Никто бы не стал меня дожидаться. Да и так все еще не верилось, что курсанты взяли меня в совхоз, что я, как взрослый, еду работать вместе с ними. За городом, только выехали на шлях, ведущий к Днестру, быстро стемнело. Проселочная дорога вилась под самыми огородами и кукурузными полями. Лужи воды блестели на ней. Комья густой грязи то и дело срывались с колес и летели в кукурузу, слышно было, как чавкают копытами, увязая в грязи, кони, как мелкие брызги стучат в деревянные борта подводы. Вскоре стало так вязко, что пришлось свернуть на шоссе, хотя это было и не очень здорово для селянских коней: все они были подкованы только на передние ноги. По шоссе поехали быстрее, сразу затрясло, зубы выцокивали на каждом ухабе. Я ехал на второй телеге, подложив под себя узел с одеялом, но все равно это мало помогало, и я мечтал, как бы поскорее свернуть опять на мягкую проселочную дорогу. Возница Шершень, дядька лет тридцати, в холщовых брюках, коричневой свитке и солдатской фуражке с обломанным козырьком, то и дело подхлестывал низеньких, но бодрых коней сыромятным кнутом. Кнут громко щелкал, и я жалел коней: и так им доставалось - каждый острый камешек, должно быть, больно впивался в их неподкованные задние ноги со стертыми копытами. Сказать же вознице, чтобы он не бил коней, я не решался и всю дорогу ехал молча. На задней подводе курсанты пели: Мы идем на смену старым, Утомившимся борцам Мировым зажечь пожаром Пролетарские сердца... Эта песня, заглушаемая грохотом колес, разносилась далеко над молчаливыми полями в свежем после недавнего дождя воздухе. Рядом со мной сидели четверо незнакомых курсантов. Трое из них шутили, переговаривались, а четвертый спал, подложив себе под голову мешок с овсом. Прислушиваясь к разговору курсантов, глядя на мелькающие вдоль дороги черные шапки лип, я с тревогой думал о том, что ожидает меня впереди. А вдруг я буду плохо работать в совхозе и меня выгонят? Надо будет поспевать за взрослыми, чтобы никто и слова дурного про меня не сказал. Хотя наш город находился в пятнадцати верстах от границы, я еще ни разу не бывал на Днестре, а знал только по рассказам, что это широкая и очень быстрая река. Правда, от вокзала до самого Днестра тянулась одноколейная линия железной дороги, но пассажирские поезда по ней не ходили. Только изредка, раза два в месяц, направлялся к Днестру за песком и галькой балластный поезд, составленный из расшатанных открытых платформ. Его медленно тянул туда по заросшему бурьяном пути маневровый паровоз "овечка". Петьке Маремухе удалось однажды попасть вместе с демонстрантами на такой балластный поезд. Он тоже ходил по берегу, пел песни, а потом, вернувшись, долго рассказывал, как хорошо купаться в Днестре, какое там славное, песчаное дно, какой отлогий берег, без ям и обрывов, куда лучше, чем в Смотриче. Петька божился, что с нашего берега отлично видна Бессарабия, он говорил, что на него даже закричал румынский солдат. Что и говорить - я с завистью слушал рассказ Маремухи. Мне очень хотелось побывать на Днестре самому, но я не думал, что это случится так скоро. Ехали мы долго, миновали сонное село с белыми хатками среди деревьев, мелькнул на околице у колодца высокий, поднятый к темному небу журавель. Шершень дернул вожжи, мы бесшумно свернули с мощеного тракта на проселочную дорогу, и здесь я почувствовал, что близок Днестр. Оттуда, с горизонта, лежащего перед нами, где звездное и уже чистое от дождевых туч небо соединялось с черными холмами, потянуло влагой. Земля под нами была уже сухая, дождь здесь не падал, и я понял, что сыростью тянет от Днестра. Вскоре, как только мы перевалили через бугор и поехали вниз, провожаемые далеким лаем собак, я увидел белую полосу речного тумана. Туман стлался низко над Днестром, сворачивал влево и пропадал за поворотом реки далеко в приднестровских оврагах. Похоже было, что совсем недавно кто-то промчался перед нами на горящей арбе с сеном, и густой дымный след указывал дорогу неизвестного возницы. Чем ближе мы подъезжали к Днестру, тем становилось холоднее, и я уже подумал было, не надеть ли пальто, как вдруг из оврага вынырнула первая белая хатка. - Ну вот и приехали, - сказал сидевший рядом со мной курсант. - Отставить песню! Селян побудите, - донесся с задней подводы голос Полевого. Песня замолкла, и сейчас был слышен только скрип колес нашего обоза. Село тянулось долго, хаты были разбросаны на буграх, далеко одна от другой. Почуяв знакомые места, весело заржала наша левая коренная, и Шершень ласково хлопнул ее вожжой по крупу. - Это и есть совхоз, а, дядько? - спросил я Шершня. - Ага, хлопчик, - ответил он. - До революции тут была панская экономия, а теперь - совхоз. Подвода остановилась перед высокими железными воротами, за ними виднелись какие-то строения, сад. Шершень спрыгнул с облучка и, подойдя к воротам, постучал в них кнутом. - Диду! - закричал Шершень. За решеткой ворот показался сторож с винтовкой за плечом. - Это ты, Шершень? - спросил он неуверенно. - Я, я. И гостей привез. Открывай быстрее, - откликнулся Шершень и зазвенел цепью, закрывающей ворота. Как только обе их половинки разъединились, мы сразу въехали во двор совхоза и остановились возле конюшни, откуда слышалось приглушенное ржанье лошадей. Хорошо после долгой дороги спрыгнуть на твердую землю. Вокруг было тихо и тепло. К нам подъехали другие подводы; пока возницы распрягали лошадей, курсанты собрались вокруг Полевого. - Вещи снимать, товарищ Полевой? - спросил кто-то. - Погодите, - ответил Полевой и обратился к сторожу: - Дед, а заведующий где? - Нет заведующего! - Как нет? - Заведующий поехал в Витовтов Брод. - Давно? - Да еще светло было. Гонец оттуда прискакал, и вдвоем они уехали. Не знаю, то ли правда, но люди в селе говорили, будто банда Мамалыги границу снова перешла. И всех партийных туда в район созвали. - Товарищ начальник, если хотите, я разбужу Ковальского, - подойдя к Полевому, предложил Шершень. - А кто он такой? - Старший рабочий. - Не стоит, пожалуй. Пусть спит. Мы с ним утром познакомимся, - ответил Полевой. - Ты вот лучше скажи, сеновал далеко здесь? - Сеновал? А вон. Туточки сено прошлогоднее сложено, - махая кнутом в сторону длинного темного строения, сказал Шершень. - Ну и чудно, - сказал Полевой. - Ночлег обеспечен, теперь как с ужином быть? И чайку выпить не мешало бы... - Где же ты его сваришь, чай-то? - спросил кто-то хмуро. - Ну, это пустяки, - ответил Полевой. - Пустяки-то пустяки, а вот заварку не взяли, - сказал стоявший около меня высокий курсант. - Правда? - Верное слово, - подтвердил курсант. - Худо, брат, дело, - печально сказал Полевой. - Какой же чай без заварки? Хотя... - И, заметив меня, неожиданно спросил: - Манджура? - Да! - откликнулся я робко. - Ты знаешь такое дерево - сливу? Я молчал, думая, что Полевой меня разыгрывает. - Да ты что - онемел? Сливу знаешь? Венгерку, например, или ренклод? - Отчего ж, - ответил я тихо Полевому. - Ну так вот, будь другом, беги в сад и наломай веток сливы. Только молоденьких. И почище. Понял? - Понял, - ответил я и спросил у сторожа: - А где у вас сад? - Вон за конюшней. Сперва баштан будет, за ним сад, - ответил сторож, попыхивая самокруткой. Все деревья казались одной породы на фоне темного неба. Если бы кто другой приказал мне, я бы никогда не пошел сюда, но ослушаться приказа Полевого было трудно. И я, задирая голову, ощупывая листья на ветвях, долго отыскивал среди обкопанных фруктовых деревьев совхозного сада сливу. Липкие росистые лопухи хватали меня за ноги. Наконец уже на окраине сада я заметил молодое, стройное деревце, очень похожее на сливу. Чиркнул спичкой - в самом деле слива, да еще и не простая, а настоящий чернослив. Это я заметил по крупным созревающим плодам, которые заблестели в редкой листве, как только я зажег спичку. Я мигом наломал с одного этого дерева пучок веток и, чтобы не возвращаться обратно по темному саду, решил перелезть через забор и пройти к нашим по дороге. Забор виднелся уже совсем близко. Из-за темных конюшен через весь сад доносились ко мне сюда голоса курсантов, вспыхивали отблески костра. Подойдя к забору, я увидел, что он не такой уж низенький, каким казался издали. Положив наверх пучок веток, я с трудом вскарабкался на забор. Сразу показалось, что земля очень далеко внизу, но иного выхода не было, и я с шумом прыгнул в придорожный бурьян. И не успел я выпрямиться, как из-под куста, черневшего вблизи дороги, испуганный моим падением, точно из засады, выскочил человек в белом, с винтовкой в руке, и сразу же бросился опрометью в поле, к стогам. Он мигом исчез в кукурузе, только слышно было, как звонко затрещали стебли под его быстрыми шагами. Что было сил я помчался по дороге в другую сторону, к своим. Задыхаясь, я влетел во двор совхоза и, протягивая Полевому пучок веток, рассказал про белого человека. - Не почудилось? - недоверчиво спросил Полевой. - Да нет же. И с винтовкой, - обиделся я. - Бес его знает, кто он! - задумчиво сказал Полевой. - Может, это бандюга какой нас выслеживает? - И распорядился: - Товарищ Шведов, товарищ Бажура! Возьмите винтовки - и туда. Живо. Прощупайте огород. А ты, дед, - сказал Полевой сторожу, - прогуляйся с ними тоже, чтоб случайно на проволоку не напоролись. Когда курсанты ушли, наступило молчание. Чудилось - вот-вот грохнет там, возле стогов, тревожный выстрел и все помчатся на подмогу. Но время шло, далеко за садом, возможно, на другой стороне Днестра, в Бессарабии, лаяли собаки, пламя костра освещало насторожившихся курсантов, коренастого Полевого. Его сухощавое лицо теперь казалось смуглым, козырек буденовки был наравне с густыми бровями. Полевой в упор смотрел на закипающую в котле воду, но видно было, что весь он превратился в слух и силится уловить каждый шорох там, за садом. Вода в чугунном котле закипела. Большие ключи поднялись со дна, и сразу развеялся пар над котлом. - Ну ладно, хлопцы! - сказал Полевой. - Помолчали - и хватит. Видно, разведка наша ничего не обнаружила. А вот чай мы сейчас смастерим знатный. - С этими словами Полевой стряхнул со сливовых веточек росу и бросил их в кипящую воду вместе с таблетками сахарина. Прутики варились в котле долго. Уже вернулись из разведки, никого не найдя, курсанты со сторожем. Уже были разгружены все подводы и снаряжение сложено тут же, на траву, а Полевой все поглядывал на кипящую воду, изредка помешивая ее ложкой. Наконец он скомандовал: - Кушать подано! Давайте ложку и подходите за чаем. Он сам разлил в алюминиевые кружки чай и, когда все расселись вокруг котла, одну за другой вылил две поварешки кипятку в костер. Сидя на траве под звездным небом, мы все пили из кружек очень горячий и горьковатый, пахнущий осенним садом чай. Мы закусывали его ржаным хлебом. Каким вкусным показался мне этот чай! Я выпил его целых две кружки, обжег себе губы, рот и кончил чаевничать последним. - Разобрать винтовки! - послышался в стороне голос Полевого. Курсанты пошли за винтовками. Я сидел на траве и видел, как они получали у Полевого патроны, оружие. - Кто еще не брал винтовку? - строго спросил Полевой. - Все брали, - ответил кто-то. - Какой все, когда одна винтовка лишняя? - сказал Полевой. - Может, ушел кто? - Все здесь, - твердо ответил Шведов. - Манджура! - выкрикнул Полевой. - Я тут! - Брал винтовку? - А разве можно? - Да ты что думаешь - мы тебя в городки взяли сюда играть? - сказал Полевой. - "Можно, можно"! - И, подойдя ближе, протягивая винтовку, сказал: - Держи! И не баловаться. А будешь баловаться - в комсомол не примем. Когда ближе к полуночи, выставив у вещей в помощь сторожу часовых, курсанты и я направились к сеновалу спать, в руках у меня была настоящая тяжелая трехлинейная винтовка с пристегнутым к стволу пахучим кожаным ремнем. Держа винтовку наперевес в одной руке, а другой прижимая постель, я пошел следом за курсантами по сену. Они забрались повыше под навес, и я не хотел отстать. Поминутно проваливаясь в сухом сене, я карабкался все выше и выше к балкам, под темную крышу, очень довольный тем, что мне выдали винтовку. Радостно было услышать слова Полевого о комсомоле. Значит, отец сохранил тайну моего преступления и ничего не рассказал курсантам о ложках. Расстилая одеяла и простыни, курсанты устраивались на ночлег, и вся эта высокая многопудовая куча сена колыхалась под нами. Было очень мягко, тепло и уютно под крышей. - Только не курить, ребята, смотрите! - приказал Полевой из темноты. Я расположился вблизи Полевого. Придерживая винтовку, чтобы она случайно не соскользнула вниз под сеновал, я постлал простыню, разделся, лег на нее, и, зажав между ногами винтовку, закутался в легкое пикейное одеяло. Несколько минут я полежал не шевелясь, с открытыми глазами, прислушиваясь к отдаленному говору часовых да ржанию лошадей в конюшне. Потом, чувствуя, что засыпаю, продел руку под винтовочный ремень и так, прижимая к телу скользкую, холодную винтовку, заснул. Спал я крепко, но к утру один другого страшнее пошли кошмары. Я почувствовал, что на меня наваливается тяжелый груз, даже дышать стало трудно, я хотел отбиться и ушибся. Открыв глаза, я не мог сперва сообразить, где нахожусь. Вокруг было сено. Винтовка лежала у меня на груди, а сам я находился в какой-то норе под заваленной сеном старой бричкой. Должно быть, во сне я ворочался и постепенно, завернутый с головой в одеяло, съехал на самое дно сеновала и нырнул в пустоту, под бричку. Рядом слышались чьи-то голоса, смех. Быстро свернув одеяло и простыню, волоча их за собой и разрывая одной рукой проход, я выбрался наружу, в лопухи, жмурясь от яркого утреннего солнца. - Вот и зверь последний - пожалуйста! - сказал Полевой, показывая на меня курсантам. Я и в самом деле, наверное, походил на зверя: сонный, с растрепанными волосами, в нижнем белье да еще с винтовкой в руках. Курсанты стояли возле сеновала уже одетые, причесанные. Они подсмеивались надо мной. Лужи воды да пятна мыльной пены белели позади, в траве. Видно, курсанты давно умылись. Заметив мое смущение, Полевой сказал: - Ну ладно, забирай свои манатки да пойдем с нами жилье искать. Пошли, товарищи! - обратился он к курсантам. - Времени остается мало - глядишь, и на работу позовут. Я наскоро свернул простыню и одеяло в один тючок, натянул брюки и рубашку и, взяв за ремень винтовку, пустился догонять курсантов. Вместе с Полевым они уже подходили к высокому двухэтажному дому под железной крышей, что стоял на краю усадьбы, вдали от конюшни и амбаров. Дом этот окружали заросшие высоким бурьяном клумбы, окна в доме были выбиты, а по его стенам и ржавым водосточным трубам вился дикий виноград. НИКИТА ИЗ БАЛТЫ Меня приставили подручным к тому самому курсанту, что выставил меня в городе с комсомольского собрания. До полудня вдвоем с ним мы подвозили к молотилке пшеницу. Выглядел этот курсант совсем молодо - низенький, худощавый, с гладкой смуглой кожей. Курсант оказался старше меня только на три года, но первое время держался как взрослый и разговаривал со мной свысока. Когда мы приехали на поле, он похвастался, что мигом забросает подводу снопами. - Поспевай укладывать, - важно сказал он и взял вилы. Однако уже после седьмого снопа вилы в его руках задрожали, кое-как он протянул мне тугой сноп и, утирая пот со лба, буркнул: - Тяжелые, собаки! Перекурим это дело. Пока он свертывал цигарку и закуривал, я спрыгнул на землю, подхватил блестящие вилы и с размаху вогнал их в пышный верхний сноп, прикрывающий соседнюю, еще не початую копну. Очень трудно было выбрасывать без передышки на подводу один за другим скользкие и тяжелые снопы. Но я швырял их, не отдыхая. Хотелось доказать курсанту, что я сильнее его. "Ты остался на закрытом собрании, у тебя широкие бриджи, буденовка, сапоги, ты старше меня, а я работаю лучше. Вот смотри!" - думал я, прокалывая острыми вилами сухие слежавшиеся снопы. За шиворот сыпались колосья пшеницы, осот. Уже болела спина, шея, волосы были в соломенной трухе, но я не успокаивался и все кидал, пока не перебросал на подводу целую копну - пятнадцать снопов. Лишь когда на месте бывшей копны осталась лысая полянка с примятым куколем, травой да уходящей глубоко под землю мышиной норкой, я прислонил вилы к подводе. Тяжело дыша, медленно, как ни в чем не бывало подошел к сидевшему на колючей стерне курсанту. - Ты, я вижу, лихой работник, - сказал он, вставая. - Не зря тебя ко мне напарником назначили. У меня тоже была когда-то сила, да вот с голодухи я ее порастерял немного. Ну ладно, полезай теперь наверх, а я пошвыряю. Так, меняясь, мы скоро загрузили подводу снопами, притянули их увесистой жердью, называемой "рубелем", и, забравшись наверх, не спеша, чтобы не рассыпать снопы, поехали обратно в совхоз. Только мы свернули на пыльную дорогу, я осторожно спросил: - А как вас зовут? - Во-первых, ты мне не "выкай". Я тебе не барон и не князь, - сказал курсант важно. - А зовут меня Коломеец, Никита Федорович Коломеец, честь имею! - Он снял буденовку, сидя поклонился, и чуб его сразу распушило ветром. - Ты... что - беспризорник? - Чего вдруг? - спросил Коломеец удивленно. - Ну, а где же... ты голодал? Родных у тебя нет? - Почему? Есть. В Балте остались. Но я с ними разошелся на почве религиозных убеждений, - ответил Коломеец небрежно и загадочно. Я посмотрел на Коломейца с недоверием, но видно было, что он сказал правду. И тут я решил, что мой новый знакомый - поповский сын. Словно угадывая мои мысли, Коломеец прищурился, хлестнул батогом коней и сказал: - Только не думай, что я из духовного звания. Наоборот. Батька мой - самый главный в Балте пролетарий был, он у меня на вальцовой мельнице машинистом работал, но в бога тем не менее верил и порол меня, как цуцыка. И никак я его перевоспитать не мог. Все комнаты в иконах, лампадки горят, как пост - мяса ни-ни-ни, а я должен страдать. И страдал долго в семейной неволе, но однажды забыл, что пост, принес домой кольцо колбасы. Вкусной такой - с перцем, с чесноком, просвечивается вся. Сижу себе на завалинке и жую. А окно в хату открыто, а в хате батька Священное писание читает. А мне ни к чему. Уплетаю колбасу за оба уха. Всю бы съел, да батька услышал из комнаты запах и шасть ко мне с ремнем. Выпорол здорово. Больно. Ремень солдатский, знаешь, с пряжкой медной. Убежал я в город, хожу по улицам и плачу. Спина болит, сердце болит, и жить не хочется. Обидно ведь - за какую-то поганую колбасу выдрали. Свернул на главную улицу, а там клуб комсомольский, все окна светятся, а у дверей афишки: лекция о происхождении религии, и вход свободный. И как раз, понимаешь, на мое счастье, лектор хороший попался. Азартный такой. Волосы, как у попа, длинные, густые, бегает по сцене и все кричит: бога нет, религия - буржуйские сказки, а человек на самом деле произошел от обезьяны. Зло меня взяло. Вот, думаю, бога нет, а меня из-за этого самого бога выпороли. Пришел домой - пусто. Все в церковь пошли, а ключ лежит под собачьей будкой. Отпер я хату, зажег лампу - иконы так и заиграли вокруг, святые на меня отовсюду глядят, злые такие, старые. Схватил я самых главных со стены да и забросил их в помойную яму, - святые, святые, а сразу на дно пошли. Бросил - и страшно стало. Ну, теперь, думаю, крышка - погиб Никита. Не жить тебе с родными. Убьет, думаю, отец, как вернется из церкви. Оставил я ему записку, а в той записке написал: "Тато, вы меня выпороли, что я в пост ел колбасу, а на самом деле бога нет, все это буржуйские сказки, и я в отместку вам покидал ваших святых в помойную яму. Пока". Махнул я за помощью в комсомол, служил сторожем в комсомольском клубе, голодал здорово, такой пост мне был - лучше не вспоминать. Ну, а погодя послал меня уком комсомола в совпартшколу. - Товарищ Коломеец... - Можешь называть меня Никитой. - Никита, а чего ты с курсантами в футбол не играешь? - В футбол? Ну вот глупости! - Коломеец пожал плечами. - В футбол одни сопливые играют, стану я с ними пачкаться! - Какие сопливые? - едва не закричал я. - А Полевой, а Марущак? Даже Картамышев и тот не гнушается играть, а ведь его, я слышал, в уком отзывают. - Ну, ну, ну. Ты не горячись. Я просто пошутил. А вообще футбол я считаю бессмысленной тратой времени. Лучше Рубакина почитать. Читал его книжицы? - Нет. - Занятные, познавательные. Я, когда комсомольский клуб в Балте охранял, ими увлекался. Все разойдутся, я насобираю под скамейками окурков, потушу всюду свет, только на сцене оставлю, притащу диванчик туда из библиотеки, лягу, сукном красным укроюсь и читаю. Кушать хочется зверски, а нечего. Вот и покуриваю, и читаю. - А ты "Спартака" читал? - решил я похвастаться. Но он, не слушая меня, сказал задумчиво: - Да, Балта... Хороший город Балта. У меня в этом городе дивчина одна осталась. Люся. Хотя ты, положим, еще пацан и в этих делах ничего не понимаешь. - Я не понимаю? Ого! - сказал я обиженно. - У меня у самого в городе девушка есть. Коломеец посмотрел на меня и засмеялся. - Ох ты, франт-герой! С тобой, оказывается, держи ухо востро! - сказал он весело и хлестнул лошадей. Мы проезжали мимо баштана. Он весь зарос вьющейся низко, у самой земли, ботвой. Кое-где из этой темно-зеленой ботвы выглядывали круглые бока арбузов, желтые дыни. Посреди баштана, сложенный из жердей, покрытых лебедой, чернел шалаш сторожа. - Дядько! - сложив руки лодочкой, закричал Коломеец. Из шалаша в коричневой домотканой коротайке, с тяжелой клюкой в руках вышел сторож. - Чего вам? - спросил он подозрительно. - Продайте арбуза, дядько, - попросил Коломеец. - Вы чьи будете? - Мы городские. В совхозе работаем. Старик постоял минуту молча, а потом зашагал по баштану, обстукивая арбузы. Искал он недолго и, выйдя на дорогу, протянул Коломейцу продолговатый арбуз. - Берить. Оце добрый кавунчик. - Спасибо, дядько. Сколько вам грошей? - Ничего! - ответил сторож. - Почему же? - удивился Коломеец. - Даром мы не возьмем. - Берите, берите, - сказал дядько. - Хлопцы вы молодые, грошей у вас, наверное, мало - возьмите так. Друга сатана просто бы полезла в баштан, а вы люди аккуратные, попросили по-доброму - возьмите потому бесплатно. - Ну, спасибо вам! - сказал Коломеец, погоняя лошадей. - Дай вам боже еще столько прожить! Только мы отъехали, Коломеец ударил арбузом по деревянной перекладине, арбуз с треском раскололся, и липкий его сок потек на сухие колосья пшеницы. - Желтый! Смотри! - удивился Коломеец. - Ну ничего, хоть желтый, но спелый. Видишь - косточки черные. Я взял меньшую часть арбуза и, прижав ко рту, стал выедать сердцевину. Арбуз был очень сочный, и тепловатый сладкий сок капал мне на рубашку, я глотал куски арбуза и был благодарен Коломейцу за его угощение. Что и говорить, он, видно, ловкий и находчивый парень. С ним не пропадешь. Кони медленно везли тяжелую подводу. Высоко в синем небе пели невидимые в солнечных лучах жаворонки. Где-то за зелеными холмами протекал Днестр. И далеко, на совхозном току, равномерно попыхивал локомобиль; черный дым из его трубы подымался над совхозным садом. Один за другим я швырял огрызки арбузной корки на дорогу, и они сразу зарывались в густую дорожную пыль. У совхозного мостика нас встретил Полевой. Он стоял у перил босой, без фуражки, с расстегнутым воротом гимнастерки. - Вас, ребятки, за смертью только посылать, - сказал он хмуро. - Отчего так долго? - Какое долго? - обиделся Коломеец. - Да мы раньше всех, товарищ Полевой. - Погоди, залезу, - попросил тот. Он быстро влез к нам наверх и скомандовал: - Поехали, да поживей! Коломеец щелкнул кнутом, кони рванули вперед, и подвода покатилась, шатаясь, мимо огороженного каменным забором совхозного сада. - Остальные скоро там? - спросил Полевой. - Еще накладывают, - доложил Коломеец. - Мы первые управились. - Там, понимаешь, хлопцы наши поднажали - пшеница кончается, и нечего больше молотить, - уже несколько мягче объяснил Полевой. - Так вот, если вы первые, - добавил он, - идите работать к молотилке. Снопы возить будут совхозные рабочие. У них, я думаю, это скорее получится. Сперва мне было обидно, что нас так быстро сняли с подвозки снопов, но как только я влез на решетчатую площадку молотилки и стал позади Коломейца, готовясь ему помогать, я понял, что новая работа будет куда интереснее. Мы с нашей подводой поспели вовремя. Подвезенные раньше снопы кончились, только мы въехали на ток. Длинная, выкрашенная в кирпичный цвет молотилка "Эльворти" работала сейчас на холостом ходу. Курсанты завязывали мешки с зерном, подбирали с утоптанной земли остатки соломы. Совхозный ток был расположен поодаль от нашего жилья, у разрушенных глиняных сараев. Видно, когда-то здесь были строения панской экономии, а теперь лишь глиняные стены напоминали о них. Небольшой локомобиль-паровичок с высокой задымленной трубой попыхивал рядом, соединенный с молотилкой широким кожаным ремнем. То и дело тугой этот ремень осыпали толченой канифолью, и в воздухе пахло смолой. Поодаль виднелся высокий стог соломы. По верху стога бродили с вилами и граблями, разравнивая солому, сельские девушки в пестрых платках из грубого полотна. Курсанты волочили по земле от молотилки к стогу перехваченные веревками охапки соломы, подавали ее наверх девушкам, те принимали солому и утаптывали ее. Оттуда, со стога, доносились к нам веселые голоса, смех девушек - видно, работа спорилась. - Ну, принимай, хлопче, первый на почин, - сказал мне снизу наш вчерашний возница Шершень, который уступил место у барабана Коломейцу. С этими словами Шершень протянул мне с подводы сноп; взяв его руками, я покачнулся и чуть не полетел вниз - сноп был очень тяжелый. Я быстро распутал тугое, хорошо сплетенное перевясло и, разделив сноп надвое, передвинул половину его Коломейцу. Тот разворошил пшеницу и толкнул ее вперед колосьями в барабан. Кривые блестящие зубья захватили пшеничные колоски, смяли их, потащили к себе стебли, молотилка, получив пищу, затряслась, зашумела, из барабана поднялась пыль. - Поехали! - крикнул Коломеец и, сдвинув на затылок буденовку, протяжно засвистал на весь ток. - Никита свистит - значит, дело будет. Поднажали, ребята! - сказал, смеясь, Полевой, подгребая ногой к локомобилю солому. Чтобы не стоять без дела, Полевой помогал кочегару. Сейчас кочегара не было видно. Полевой нагнулся и, подобрав охапку соломы, ловко швырнул ее в топку локомобиля. Упав на раскаленное поддувало, солома задымилась, первые языки огня прорвались наружу, мигом охватили ее со всех сторон. - Давай, давай! Чего загляделся? - Коломеец сердито подтолкнул меня. Я поспешно двинул к нему вторую половину снопа. Пыль все больше рвалась наружу из барабана, защекотало в носу. Чихая, я один за другим подсовывал Коломейцу развязанные снопы. Жарко пекло солнце, мелкие колючки осота впивались в ладони, но выковыривать их не было времени. "После иголкой выну", - думал я, разрывая перевясла. Весело на душе было, что я работаю наравне со взрослыми, да еще у самого барабана - не где-нибудь. Поглядел бы на меня сейчас Петька Маремуха. Ему и не снилось такое - стоять на площадке молотилки. Ведь Маремуха даже и Котьке Григоренко завидовал, что тот у медника Захаржевского работает. А что Котька по сравнению со мной? Подумаешь! Гордый и довольный, я принимал от Шершня снопы. Шершень в рваных холщовых штанах бродил по снопам с вилами. Вот он начинает новый ряд. "Ну-ка подай этот крайний широкий снопик - его, пожалуй, на три порции хватит", - подумал я. Шершень, словно угадывая мои мысли, перебросил мне сноп. Только я развязал перевясло, к моим ногам со стуком упало что-то тяжелое. Я нагнулся и увидел на решетке длинный ржавый болт. - Никита, смотри! - шепнул я Коломейцу. Тот поднял болт, нахмурился. - В самом снопе? - Ага! - Давай, давай, Никита! - закричали снизу. - Да погоди ты! - отмахнулся Коломеец и, переведя ремень на холостой маховичок, подозвал Полевого. Когда я объяснил, где был найден болт, Полевой сказал: - Не иначе - кулацкие штучки. Случайно такие железяки в снопы не попадают. Это не перепелка. - И тихо предупредил меня: - Ты гляди, Манджура, может, еще чего найдешь. Подсунули болт - могут и бомбу в солому заплести. Молотьба пошла дальше. Теперь, прежде чем подвинуть сноп Коломейцу, я прощупывал солому; а он то и дело подгонял меня. Я здорово упарился, рубашка прилипла к спине, соленый пот затекал в глаза, я протирал их рукавом и думал: поскорей бы шабаш. - Эй, шевелись, Коломеец! - покрикивали все чаще и чаще курсанты. Они вошли во вкус, быстро отгребали солому, подставляли к жестяному желобу пустые рогожные мешки и сердились, когда теплое зерно шло слабой струйкой. Перед обедом все пошли на Днестр купаться. Дорога на реку пролегала под забором совхоза. Мы миновали то место, где вчера я, прыгая в бурьян, спугнул неизвестного человека. Совхозный сад днем выглядел не таким густым, как ночью. Днестр заблестел сразу же за каменным забором. Он показался мне с первого взгляда очень широким - раз в пять шире нашего Смотрича. Тот я переплывал с одного маху, а здесь, пожалуй, пришлось бы попыхтеть. Мы с Коломейцем сели у самой воды. Гористый бессарабский берег был хорошо виден и отсюда, снизу. На глинистых холмах зазеленели виноградники, за ними на бугре, далеко от Днестра, виднелось село - белые хатки под соломенными крышами, садики, на краю села тускло поблескивал купол церкви. Оттуда, с околицы села, к Днестру спускалось вниз по крутым склонам несколько тропинок. Они вели к двум чернеющим на воде мельницам. Издали эти черные дощатые мельницы, закрепленные на якорях посреди реки и соединенные с берегом узенькими кладочками, были похожи на сорванные наводнением курятники. Бессарабский берег был пустынен, только у левой мельницы, стоя на мостках, стирали белье две женщины. Когда они шлепали вальками, гулкие хлопки доносились к нам сюда вместе с поскрипыванием мельничных жерновов. - Ну что ж, выкупаемся, а, Василь? - сказал Коломеец и стащил с ноги покрытый пылью сапог. Когда он стянул суконные бриджи и нижнюю рубашку, я увидел, что вся спина и грудь его густо поросли черными волосами. Коломеец нежно провел ладонью по волосатой груди и сказал с гордостью: - Это у меня с детства, и притом наследственное. Батько мой тоже волосатый - ужас. - Эй, Никита! - крикнул издали Коломейцу широкоплечий, рослый курсант Бажура. - Поплыли на тот берег? - Туда не доплыву, - ответил, вставая и поеживаясь, Коломеец, - заморился. Немного давай поплаваем - и все. Оба они - широкоплечий Бажура и низенький, щуплый Коломеец - вошли в чистую воду Днестра и тихо поплыли. Ко мне подсел Полевой. - Ну как, Манджура, подружился с Коломейцем? Хорошо работали вдвоем? - спросил Полевой. - Вы же сами видели, как работали. - Коломеец - парень хороший, компанейский. - А в футбол не играет, говорит: детская игра, - сказал я Полевому. - Ну, это старая история, - сказал, смеясь, Полевой. - Это тебе, новичку, он накрутил чего-то. Он первые дни, как приехал в совпартшколу, таким гоголем ходил - не подступись. Да и стал хвастаться: я-де, мол, самый главный был футболист в Балте. В сборной города голкипера играл. С Одессой встречались - ни одного мяча не пропустил. Все уши-то развесили, а я думаю: вот удача-то. Хоть одного игрока настоящего бог послал. Ну, вышли на тренировку, и Коломейца взяли с собой. Стал он в голу, и тут конфуз получился. Ни одного мяча поймать не может. Руками машет, как журавль крыльями, а мы ему меж ног мячик за мячиком накатываем. Вот смеху-то было после! Ну, он, понятно, обиделся и перестал играть. В эту минуту Коломеец вышел из реки и направился к нам. На его волосатой груди блестели капли воды. - Я вот, Никита, рассказываю твоему напарнику, как ты в футбол с нами играл, - подмигивая мне, сказал Полевой. - А-а-а, в футбол! - сконфуженно протянул Коломеец и запрыгал на одной ноге, делая вид, что ему в ухо попала вода. Напрыгавшись и не глядя на Полевого, он сказал мне: - Ну, чего сидишь? Пошли купаться! Вода в Днестре была холодная и течение очень быстрое. Не успел я проплыть и десяти шагов, как меня снесло далеко вниз. Плыть напрямик за Коломейцем на середину реки я не решился и медленно поплыл вдоль берега. Плавал я совсем немного, а отнесло меня порядком. Обратно к своей одежде я побежал по отмели. - Ты где устроился, Манджура? - следя за тем, как я одеваюсь, спросил Полевой. - На балконе. - Спать будешь на балконе? - Да. - Ну, а вещи где? - Тоже на балконе. - А если дождь? - Ничего. Как-нибудь. - Смотри, - сказал Полевой, - как бы ты не прогадал. А то перебирайся лучше к нам, вниз. Как раз место одно в уголке есть свободное. Сухо, тепло, и никакой тебе дождь не будет страшен. - Да нет, товарищ Полевой, спасибо. Мне на балконе лучше будет. - Как знаешь, - сказал Полевой и, попробовав рукой воду, стал раздеваться. БУРЖУАЗНЫЕ ПРЕДРАССУДКИ На балконе у меня было не так уж плохо. Обвитый с двух сторон диким виноградом, он напоминал беседку. Прямо на расшатанные, выжженные солнцем половицы я бросил соломенный матрац, а вещи спрятал в нише около дверей, ведущих в бывшую помещичью столовую. Там, разложив на полу хрустящие матрацы, устроились курсанты. Можно было, конечно, и мне улечься рядом с ними, но этот полутемный зал с заколоченными снаружи ставнями не понравился мне. Слишком сумрачно, прохладно в нем было. - Э, да у тебя здесь шикарно! - заходя ко мне в гости на балкон, сказал Коломеец. - Как в тропическом лесу. И лианы растут! - Коломеец потрогал виноградную лозу, обвивавшую железный кронштейн, и, опершись на шаткие перила балкона, посмотрел вдаль. Днестр отсюда не был виден, он протекал глубоко в лощине, зато можно было хорошо разглядеть бессарабское село на том берегу. - Знаешь что, молодой человек? - сказал, обернувшись, Коломеец. - Мне здесь определенно нравится: пейзаж, воздух и все такое - словом, я поселюсь с тобой. Не возражаешь? - А чего ж мне возражать? Давай перебирайся! - ответил я радостно. Когда уже совсем стемнело, мы с Коломейцем разложили поудобнее рядышком оба матраца и начали укладываться. Несколько минут мы лежали молча. Над ухом у меня тонко прозвенел комар. На бессарабском берегу протяжно пели грустную молдавскую дойну. - Словно хоронят кого-то, - сказал я. - Чего ж им веселиться? - ответил Коломеец. - Жмут их, бедняг, румынские бояре, жмут жандармы, попы всякие, - от такой, брат, жизни краковяк не спляшешь. - А ты как думаешь: Бессарабия когда-нибудь будет советской? - спросил я у Коломейца. - Рано или поздно - весь мир пойдет по нашему пути! - затягиваясь цигаркой, мечтательно сказал Коломеец. - А Бессарабия - тем более. Это же наш край. Ты разве не знаешь, что румынские бояре захватили ее жульнически, когда мы генералов колошматили? Налетел ветер, и верхушки тополей под балконом тихо зашелестели, заскрипел флюгер на крыше. Ветер обдал меня табачным дымом. Коломеец лежал на своем матраце, до подбородка натянув ворсистое солдатское одеяло. В зубах его тлел огонек папироски. Он сжимал ее крепко, как старый, заправский курильщик. Я смотрел искоса на Коломейца и завидовал ему: всего на три года меня старше, а куда там. Вот я никак не могу научиться курить, сколько раз пробовал и каждый раз бросаю. Какое удовольствие глотать противный табачный дым? Долго после него во рту погано, в горле першит и есть не хочется. Какая бы ни была вкусная еда - все равно что бумагу жуешь. - Хорошо ему, черту, было здесь. Один, а такой дом имел! - сказал Коломеец. - Кому? - не понял я. - Да этому, Григоренко. - Кому, кому? - Ну чего ты закомукал? Помещику здешнему, Григоренко. - Какой это Григоренко? Ты его знаешь? - Еще бы! - ухмыльнулся Коломеец. - Каждую субботу к нему в гости приезжал, а на этом балконе мы чай... - Нет, правда. Ты его не знаешь? - Откуда я его могу знать? Вот чудак! - обозлился Коломеец. - Что я - помещичьего роду или исправник какой? Мне сегодня Шершень рассказывал, что этим имением владел пан по фамилии Григоренко. - А он не доктор ли, случайно, был? - Он?.. Подожди... Подожди... Шершень мне что-то говорил и о докторе. Дай припомнить. Нет, этот помещик сам не был доктором, а у него брат был в городе - доктор медицины или что-то в этом роде. А ты что - знаешь его? - Еще бы! И я рассказал Коломейцу, за что был расстрелян большевиками доктор Григоренко. - Смотри, мерзавец какой, - удивился Коломеец. - Значит, оба брата были нашими врагами! Один большевиков Петлюре выдавал, а другой и посейчас людей на той стороне мучит. - А разве помещик на той стороне? - Ну!.. В том-то и фокус, милый. Его отсюда, из имения, как Советская власть установилась, крестьяне выгнали, имение под совхоз, а он собрал манатки да и перемахнул на другой берег. И живет сейчас у бояр припеваючи. И на той стороне ведь его имение. - То, что видно отсюда? - Ну да. Все его, собственное. А племянничек у нас? У медника, говоришь, работает? - Ага. У Захаржевского. - Все они, сукины дети, орабочиваются сейчас! - сказал Коломеец. - Без стажа-то им зарез. Ни в вуз поступить, никуда. Вот и подстраиваются. - Этот Котька и в совпартшколу ходит. - А что ему делать в совпартшколе? - Он к садовнику Корыбко ходит... - Постой, я этого паныча, кажется, видел... Он такой смуглый, ловкий! - Да, да! - Ну, значит, он самый. Я пришел как-то в спортзал и вижу - на брусьях незнакомый паренек раскачивается. "Что вам, говорю, гражданин, здесь нужно? Посторонним, говорю, сюда вход воспрещен". А он забросил ноги на брусья и отвечает: "Я, говорит, не посторонний. Я к вашему сотруднику, садовнику Корыбко, пришел". Значит, он и есть последний из могикан? - Он совсем не Могикан, его фамилия Григоренко... - Ох, Василь, Василь! - рассмеялся Коломеец. - Да ты, я вижу, совсем необразованный. Чудак-рыбак. - Эй, Никита! - донесся из комнаты чей-то глухой голос. - Ты скоро заснешь в своем скворечнике? Сам не спишь, так хоть людям не мешай. Не обращая внимания, Коломеец продолжал: - Почему я назвал этого Григоренко последним из могикан - вот вопрос? А потому, что он есть последний отпрыск вымирающего класса помещиков и феодалов. Таких субъектов на нашей земле больше не будет. Понял? Я ничего не ответил. Не хотелось, чтобы из комнаты, где спали курсанты, прикрикнули и на меня. На той стороне Днестра по-прежнему пели протяжную дойну. "Пока я здесь работаю, - подумал я, - этот прохвост будет отбивать у меня Галю. А Галя, может, до сегодняшнего дня еще не знает, что я уехал, что меня нет в городе. Надо будет обязательно написать Гале письмо!" - решил я, засыпая. Но прошло много дней, а я все никак не мог написать Гале. Утром, только всходило солнце, я бежал к Днестру, раздевался на скалах и с разбегу прыгал в быструю воду, фыркал, мылся в ней, прогоняя остатки сна, затем мчался в столовую, где звенела уже посуда. Кормили нас по утрам просто, но сытно - мамалыгой. Давали мамалыгу с разными приправами: то с кислым молоком, то с холодным компотом из сушеных фруктов, то со вчерашним холодным борщом, то политую сметаной, то приносили ее на стол плавающей в свежем парном молоке утреннего удоя, то накладывали в миски посыпанную румяными, шипящими шкварками. И каждый раз она была вкусная, рассыпчатая, горячая, ослепительно желтого цвета, дымящаяся, пахучая! Она возвышалась янтарными глыбами в глубоких алюминиевых мисках, привезенных нами из города. Плотно поев такой мамалыги, нельзя было болтаться без дела. Работа так и прилипала к рукам, веселая, дружная работа у молотилки, среди запахов свежей пшеницы, под песни сельских девчат, шуршанье приводного ремня, посапывание задымленного локомобиля на совхозном току, под горячим летним солнцем, в нескольких десятках шагов от быстрого и прохладного Днестра. На обед нам тоже подавали мамалыгу, но только уже вместо хлеба к первому и второму. Повар резал ее, густо сваренную, кирпичиками и, пока мы купались после работы, расставлял кирпичики этой мамалыги возле каждой миски. После обеда было очень жарко, невозможно было усидеть в накаленном солнцем доме. Мы расходились по совхозному саду и отдыхали кто на густой траве под высокими тополями, кто в пустых прохладных амбарах на охапках сухого прошлогоднего сена. Тихо становилось в послеобеденное время в совхозе: пастухи угоняли весь скот к Днестру, коровы стояли там по колено в холодной воде, изредка обмахиваясь хвостами от назойливых слепней, лошади пережевывали в конюшнях овес. Весь огромный совхозный двор был заставлен пустыми подводами. Засыпав лошадям корма, конюхи уходили кто в село, кто в сад. Хорошо было лежать после обеда где-нибудь под деревом на траве и видеть, как дрожит в нескольких шагах от тебя накаленный солнцем воздух, как медленно проплывают по чистому небу случайные прозрачные тучки, слушать, как позвякивают колокольцами коровы у Днестра, как прозвенит и замолкнет на той стороне звоночек извозчика-балагулы. Удобно было лежать так на мягкой траве и чувствовать, как ноет все уставшее за день тело. Радостно было разглядывать исцарапанные соломой загорелые руки, - я уже набил себе на ладонях изрядные мозоли. Приятно было сознавать, что хлеб, который ты сейчас ешь, уже не отцовский, а заработанный тобою, что вкусная рассыпчатая мамалыга, которую подает к обеду повар Махтеич, принадлежит тебе по праву, потому что ты заработал ее, так же как и другие курсанты, вот этими исцарапанными своими руками. Славно было лежать так под высоким островерхим тополем, размышляя о том, что ты начинаешь жить самостоятельно, что перед тобой открыта дорога в большую и такую заманчивую жизнь. Обычно стоило мне только расположиться где-либо на отдых под тополем либо под густыми кустами жасмина, как в ту же минуту неизвестно откуда появлялся совхозный пес Рябко, черной с белым масти, с подрубленными ушами и мохнатым хвостом, полным репейника. Уже издали, подходя, Рябко глядел на меня добрыми глазами, вилял хвостом и всячески пытался подмазаться ко мне, чтобы я разрешил ему улечься у меня в ногах. Но у Рябка были блохи, поэтому я сразу же отгонял пса подальше. Он растягивался где-нибудь неподалеку в тени, положив на грязные лапы мохнатую морду с черным носом, и, высунув сухой от жары язык, тяжело дышал. Скоро он успокаивался, закрывал глаза и начинал дремать. Я пробовал читать "Политграмоту", которую дал мне Коломеец, но читалось после обеда очень плохо. Я многого не понимал, что было написано в этой книжке, и все время думал о Гале. "Вот отдохну чуть-чуть, - думал я, - пойду в красный уголок и напишу ей письмо, большое, нежное". Я придумывал самые ласковые слова для этого письма. Я представлял себе, как удивится Галя, получив от меня письмо, и постепенно с мыслями о Гале засыпал. Просыпался я с тяжелой от жары головой. Шумели возле дома, играя в городки, курсанты. На дворе стоял уже вечер. С той ночи, как я спугнул в бурьяне под забором неизвестного человека, в совхозе было спокойно. Однако в соседних селах пошаливали бандиты. Пересылали их через Днестр на нашу сторону румынские бояре. Приходили они и из панской Польши. Сами они, вряд ли бы рискнули действовать так нахально, если бы за спиной у их хозяев - польской и румынской буржуазии - не стояла мировая буржуазия. Капиталисты тех стран, подготовляя новое нападение на Советскую страну, прибирали к своим рукам всякую нечисть, изгнанную народом за границу и ненавидящую Советскую власть. Особенно в темные пасмурные ночи бандиты нередко переправлялись на советский берег и растекались по соседним селам. Они соединялись с местными кулаками, с бывшими петлюровцами, грабили на дорогах проезжих, нападали на сельсоветы, на комитеты незаможных селян, поджигали хаты бедняков, убивали коммунистов. Чем ближе к осени, тем наглее становились бандиты: они знали, что на полях собран большой урожай, что крестьянство живет лучше, чем раньше. А хозяева бандитов хотели, чтобы все было наоборот - чтобы снова вернулись на эти богатые земли из-за границы паны и помещики, чтобы наш совхоз, в котором работали сейчас курсанты, опять был превращен в панское имение. Побаиваясь выйти в открытую против Советской власти, иностранные капиталисты старались вредить нам через своих посыльных - бандитов. Вооруженные ручными пулеметами системы Шош и Льюис, подвесив на поясах ручные гранаты, с бумажниками, набитыми американскими долларами, бандиты ночью шныряли по дорогам. Днем же они скрывались в лесах, в амбарах у местных кулаков, в глубоких, сырых погребах под кулацкими хатами. К совхозу бандиты боялись подбираться - видно, знали, что у всех нас есть оружие. Однако чувствовалось, что наш совхоз - первое социалистическое хозяйство на берегу Днестра, в котором работает много коммунистов и комсомольцев, - не дает бандитам покоя. Не давал совхоз покоя и тем, что жили на другой стороне реки. Был на том берегу Днестра бугор, с которого легко можно было разглядеть совхозный ток. Часто на этом бугре проезжие помещики останавливали фаэтоны, кабриолеты и подолгу смотрели в бинокли, как идет в совхозе молотьба. А молотьба шла хорошо - все больше и больше тугих, тяжелых мешков со свежей пшеницей свозили в амбары. Вырастал за током огромный стог: целыми днями к нему подгребали обмолоченную солому, втаскивали ее охапками наверх. С этого стога можно было увидеть даже город Хотин, расположенный на берегу Днестра, у самой румынской границы. После двух недель работы в совхозе в субботу я получил свою первую получку - одиннадцать рублей тридцать семь копеек. Сначала я решил приберечь все деньги до возвращения в город, но потом не удержался и пошел в сельский кооператив. Там я купил себе полфунта маковников, розовое репейное масло, чтобы лучше лежали волосы, гребешок в кожаном футлярчике и флакон одеколона "Ландыш". Идя обратно, я нюхал одеколон и, когда уже подходил к совхозу, возле конюшен, не удержался, открыл пробку и вылил себе на ладонь немножко одеколона, побрызгал им вышитую сорочку, натер лицо. Одеколон был крепкий. Я света невзвидел. Кое-как засунув флакон в карман, я побежал, зажмурив глаза, по дорожке, ведущей к дому. Я хотел, чтобы одеколон побыстрее выветрился. Но не успел я пробежать десяти шагов, как наткнулся на чью-то вытянутую руку. Приоткрыв один глаз, я увидел сквозь слезы Коломейца. - Ты что, милый друг, в жмурки играешь? - спросил Коломеец весело. Но в ту же минуту лицо его изменилось, и он, широко раздувая ноздри, стал нюхать воздух. Потом, взяв меня за плечи, Коломеец понюхал мою рубашку и грозно спросил: - Ты, кажется, надушился, молодой человек? - Надушился, - ответил я беспечно, вытирая слезы. - Пахучий одеколон, правда? "Ландыш" называется. - Это что еще за буржуазные предрассудки? - закричал Коломеец. - "Надушился"! Да ты, может, завтра еще галстук наденешь или воротничок! Кто это тебя надоумил? - А что - разве нельзя? - спросил я дрогнувшим голосом. - Он еще спрашивает - смотрите! - сказал Коломеец. - Да ты что, милый, дурачком прикидываешься? Ты что - хочешь, чтобы мы тебя на курсантском собрании за эти отрыжки прошлого проработали? - Но я же не знал, что нельзя душиться одеколоном. Я думал: раз одеколон продается в кооперативе, значит, мне можно его купить и надушиться. - "Продается в кооперативе"! - передразнил меня Коломеец. - Разные вина тоже продаются в кооперативе, так что, ты завтра, может быть, и вин напьешься? Одеколон, брат, это буржуазная штучка, им золотая молодежь пользуется - лорды всякие, аристократы, а тебе, рабочему подростку, эта роскошь не нужна. - Какие лорды? - закричал я. - Разве у нас есть лорды? Коломеец протянул небрежно: - Ну, не лорды, так нэпманы всякие, у кого денег много. Частный капитал, словом. А ты рабочий подросток. Понял? Ты в комсомол хочешь вступать. А я тебе, как другу, советую, не как комсомолец беспартийному, а как другу - понял? - ты дурь эту выбрось из головы. Одеколон, галстуки и всякая прочая дребедень - это мещанство, и я тебе советую забыть об этом, иначе тебе комсомола никогда не видать. Он так меня "накачал", что я сразу же ушел из совхоза "проветриваться". За много шагов огибал я попадавшихся мне навстречу курсантов: боялся, как бы и они не подняли меня на смех за то, что от меня пахнет "Ландышем". В тенистом овраге, который спускался к Днестру, ко мне подбежал, виляя хвостом, Рябко. Жалко мне было расставаться с одеколоном, но иного выхода не было. Я вытащил флакон из кармана, открыл пробку и вылил весь одеколон на взлохмаченную, запорошенную дорожной пылью шерсть Рябка. "Чтоб не пропадало!" - решил я. Рябко, не подозревая дурного, радостно взвизгнул и, думая, что я бросил ему еду, принялся шарить носом по земле, но потом он насторожился, повел носом и сделал стойку, глядя назад так, словно ему на спину уселся шмель. Наконец отважившись, Рябко лизнул смоченную одеколоном шерсть, обжегся и, поджав хвост, помчался, скуля, обратно к совхозу. С каждой минутой он скулил все громче, будто ему перебили ногу, и вдруг залаял. Мне стало жаль Рябка. "Вот скотина, - подумал я про себя. - Ну что тебе дурного сделала собака?" Чтобы снова вернуть к себе любовь Рябка, я твердо решил во время ужина насобирать ему побольше костей. У Днестра я разделся, долго махал рубашкой, проветривая ее, потом выкупался и хорошо вымыл лицо, чтобы совсем уничтожить запах одеколона. На обратном пути я встретил Полевого. - Купался, Манджура? - спросил Полевой. - Немножко. - Ну, пойдем сейчас на ток, посмотрим, как механики разбирают молотилку. - А что - разве сломалась молотилка? - Да пока что не сломалась, но подшипник в ней чего-то заедает, вот я и вызвал рабочих с завода посмотреть, что и как. Едва поспевая за Полевым, я осторожно спросил его: - Скажите, товарищ Полевой, почему в кооперации продают буржуазные предрассудки? - Какие буржуазные предрассудки? - насторожился Полевой. - А одеколон... - Одеколон... А что такое? - Комсомольцу, скажем, душиться нельзя? - Вообще говоря... Нет, почему? После бритья, скажем, в целях гигиены. А зачем тебе нужен одеколон? Усов у тебя еще нет. - А если вырастут усы, тогда можно? - Что - можно? - Одеколоном душиться? - А чего ж нельзя? Душись себе на здоровье, если денег много. Сейчас мне стало досадно, что я послушал Никиту и вылил такой дорогой одеколон. Рубль сорок копеек вылил псу на спину. Зачем? Побоялся, что меня "проработают". Не надо было слушать Коломейца. На совхозном току, разостлав вблизи молотилки рогожные мешки, перебирали чугунные детали двое рабочих. Когда мы подошли ближе, в одном из них я узнал Козакевича, литейщика с завода "Мотор". Он стоял на коленях перед коленчатым валом и промерял его диаметр. Замасленная кепка Жоры Козакевича была сдвинута на затылок, выгоревшая под солнцем, когда-то синяя, а теперь уже ставшая голубой блуза-толстовка плотно облегала его широкие лопатки. - Ну что, серьезное дело, товарищи? - спросил Полевой. - Если баббит и кузнечное горно есть, - сказал Жора, вставая, - залью наново подшипники, а товарищ вот подшабрит - и все тут. - Баббит есть, - сказал Полевой, - а горно у кузнеца в селе попросим. Как долго протянется? - Ремонт? Не очень долго. День-полтора. Словом, как-нибудь быстренько управимся! - сказал Жора и, заметив, что я разглядываю его, спросил: - А ты что, молодой человек, уставился на меня? - Я был однажды в клубе, когда вы положили на обе лопатки приезжего борца Жегулева, - ответил я, растерявшись. - Вот оно что! - протянул Жора весело. - Ты, значит, борец тоже. Ну что же, очень приятно, будем знакомы! - И он протянул мне тяжелую смуглую руку. Я неловко подал ему свою, а Полевой, стоявший рядом, улыбнулся. Я был рад, что познакомился с Жорой. За ужином Козакевич сказал мне, что после окончания ремонта он думает выехать в город. Он согласился взять от меня письмо и опустить его в городе в почтовый ящик. Сразу же после ужина я пошел в красный уголок и стал сочинять там письмо Гале. "Дорогая моя Галя! - писал я в этом письме. - Ты, верно, думаешь, что я в городе и не хочу приходить к тебе, а я совсем не в городе, а на границе, в совхозе, где работаю машинистом у молотилки. Между прочим, совхоз этот находится в бывшем имении дяди Котьки Григоренко. Здесь очень хорошо, я зарабатываю много денег и каждый день по три раза купаюсь в Днестре. В первый день, когда мы приехали - это было ночью, - я выследил бандита, который подкарауливал у забора наших курсантов. Бандит испугался меня и бросился убегать, так мы его и не поймали, а если бы поймали, пришлось бы ему плохо. Вообще говоря, здесь очень опасно, потому что вокруг ходит много бандитов, у нас у всех есть оружие, я тоже получил винтовку и сорок патронов. Скоро будет моя очередь дежурить всю ночь у нашего дома, все будут спать, а я их буду охранять. Я уже, Галя, научился хорошо работать и очень доволен тем, что поехал сюда, скоро здесь поспеют хорошие груши, и я, когда буду возвращаться в город, привезу этих груш побольше. Сейчас здесь уже поспел чернослив, его можно рвать и есть сколько угодно - не то что в городе. А о том, что сколько угодно можно собирать падалицу, и говорить нечего. Мне иногда бывает очень скучно без тебя, Галя. Правда, здесь много курсантов, с которыми я дружен, много работает в совхозе сельских девчат, но ни одна из них не может заменить мне тебя. Я даже не смотрю в их сторону. Вот. Знай это!!! Если у тебя будет время, напиши мне, как ты живешь, ходишь ли в кинематограф и какие картины смотрела, что теперь представляют в клубе совторгслужащих и какая погода стоит в городе. Здесь у нас очень жарко, я сплю ночью на балконе под одной простыней, только к утру приходится натягивать одеяло, потому что по утрам с Днестра идет туман. Если ты помнишь и... уважаешь меня, то обязательно напиши, потому что мне без тебя тоскливо. Да, если ты увидишь Петьку Маремуху, скажи ему, что интересуюсь, узнал ли он у Сашки Бобыря то, что я просил его узнать перед отъездом. Если Петька Маремуха узнал то, что я просил его узнать, пусть он сходит в совпартшколу, найдет там курсанта Марущака и все ему расскажет, что узнал от Сашки Бобыря. Расскажи Петьке, что мне здесь хорошо, и пусть он мне напишет, как поживают у него мои голуби. Пусть Петька напишет обо всем подробно. Да, я чуть не забыл тебе написать, Галя, что сюда к нам прибыл ремонтировать молотилку Жора Козакевич с завода "Мотор" - тот самый борец-любитель, что в клубе совторгслужащих положил на обе лопатки чемпиона стального зажима Зота Жегулева. Он со мной познакомился и показал уже мне таких два приема французской борьбы, что только ахнешь. Теперь, когда я выучу эти приемы, я не только Петьку Маремуху, но и самого борца Леву Анатэму-Молнию смогу положить. Я здесь поправился, кормят нас хорошо, и у меня от работы стали такие мускулы, как у борца. Уже устала у меня рука, потому кончаю, напиши мне ответ. С товарищеским приветом Василий Манджура". Кончив писать, я промокнул письмо старым номером газеты "Беднота" и, прежде чем вложить исписанный листок в конверт, вынул из кармана флакон из-под одеколона "Ландыш". На дне матового флакона сохранилось еще несколько капелек прозрачной зеленоватой жидкости. Я открыл пробку и покропил остатками одеколона письмо Гале. Снова хорошо запахло вокруг. Чтобы этот приятный запах не улетучился, я поскорее запрятал письмо и, проведя языком по блестящим краям конверта, плотно и наглухо заклеил его. ВЕРХОМ НА КАШТАНЕ Уже кончилась жатва, и надо было поскорее подвозить к молотилке последнюю пшеницу. Но, как назло, стояли такие жаркие дни, что вязать снопы можно было только по ночам или на рассвете. Когда сноп обхватывали тугим перевяслом в жару, сухое зерно высыпалось из колосьев на пыльную, изборожденную трещинами землю. А ночи были лунные, одна другой яснее, полная луна подымалась вечерами из-за высоких тополей, освещала обвитый плющом и диким виноградом совхозный дом, пересеченный глубоким оврагом тенистый сад и обрывистый берег у широкого Днестра. В такие лунные ночи с нашего балкона хорошо было видно, как поблескивала на току под луной высокая труба локомобиля. Но с каждым днем луна появлялась на небе все позднее, - мы понимали, что вскоре она исчезнет совсем и наступят иные ночи, хоть и звездные, но темные. Надо было, пока не поздно, ловить полнолуние и убирать хлеб, - вот почему в пятницу с утра все свободные люди выехали на дальнее поле жать последнюю пшеницу. До самого вечера там, в шести верстах от совхоза, на обрывистом и глинистом берегу реки трещали жатки-лобогрейки, жатки-самоскидки; их зубчатые крылья взлетали над ровным посевом пшеницы и то и дело сбрасывали на колючую стерню охапки срезанных острыми ножами колосьев. Много нажали курсанты за этот день: там, где раньше от пыльной проселочной дороги на Жванец и до самого обрыва уходило широкое густое поле пшеницы, теперь сплошь виднелась колючая стерня, и на ней лежали кучки срезанных тяжелых колосьев. Холмики нарытой кротами земли, мышиные норки, следы давних селянских меж, свитые у кочек гнезда жаворонков - все это, ранее запрятанное в густой пшенице, теперь обнажилось и стало заметным. Курсанты возвратились в совхоз, когда стемнело, голодные, загорелые за целый день работы на солнце. Возвратился с ними и я. Ближе к вечеру я отвез туда, на дальнее поле, целую бочку холодной ключевой воды; ее распили почти всю, лишь на донышке, на уровне дубового крана, звонко плескались недопитые остатки. Только я выпряг из оглобель худую облезлую лошадь, ко мне подошел Полевой. - Вот что, Василь, - сказал он, - ты не очень заморился? - Совсем не заморился. Я же воду возил. Разве это работа? - Тогда слушай. Народ сегодня поработал крепко. После ужина все как завалятся спать, никого не разбудишь. Придется тебе сегодня подежурить на поле. Как взойдет луна, там будут вязать сельские девчата. Ну, а вы вдвоем с Шершнем берите коней и тоже подавайтесь к ним на поле. Девчата, как повяжут, лягут спать, а вы будете сторожить, как бы какой куркуль не утащил снопы. Ну, а пока, до луны, ты, как поужинаешь, поспи. Шершень тебя разбудит. - Зачем мне спать? Я и так обойдусь, - отказался я и подумал: "Интересно, какую же лошадь мне дадут на дежурство?" Дали Каштана, резвого карего коня, который до полудня возил снопы, а все остальное время отдыхал в прохладной конюшне. До сих пор мне удавалось ездить на совхозных конях только к водопою - до Днестра и обратно. К реке кони шли спокойно, медленно входили в быструю воду и стояли в ней, пофыркивая, по нескольку минут, но зато обратно они неслись галопом, обгоняя друг друга, - знали, что в деревянных яслях уже засыпан для них овес. Приходилось изо всей силы натягивать поводья, чтобы не слететь. А один раз я купал серого жеребца, по странной кличке Холера, так он как понес меня на обратном пути - я уж думал: все! Я бил Холеру пятками в мягкие бока, натягивая изо всей силы узду, но все было напрасно: жеребец обогнал всех лошадей и, похрапывая, мчался к совхозному двору. Проносились мимо деревья, столбы, вот мы обогнули каменный забор, вот влетели в распахнутые ворота. Увидев конюшню, жеребец рванул так, что я сразу же переехал на круп и выпустил поводья. Бревенчатые стены конюшни приближались, все шире казалась черная дыра дверей. Остановить коня я уже не мог и понимал, что он затащит меня прямо к стойлу. Но это было бы еще ничего. Уже когда до конюшни оставалось несколько шагов, я сообразил, что ударюсь о деревянную притолоку. На всем скаку я спрыгнул с Холеры и зарылся ногами в мягкую кучу навоза. Только это меня и спасло, а не то лежать бы мне под стеной с разбитым черепом. Каштан, на котором мне предстояло ехать караулить, был хоть и норовистый конек, но зато куда спокойнее Холеры. Шершень сам набросил на спину Каштана кожаное седло, затянул подпруги, хлопнул коня по шее и, когда все было готово, скомандовал: - Садись, хлопче. Поедем! Я поправил винтовку за плечами, передвинув запрятанный в кобуру зауэр по ремню назад, чтобы не мешал садиться, и подошел к коню. Но не успел я схватить его за гриву, как Шершень засмеялся и сказал: - Да кто же на коня так садится? На коня надо с левого боку влезать. Ты что - верхом не ездил, что ли? - Ездил, но только в седле никогда... - сказал я смущенно и обошел Каштана. И в самом деле, вскакивать с левого боку оказалось гораздо удобнее. Я взобрался на коня и сразу же всадил ноги глубоко в стремена. Земля оказалась далеко внизу, темная и опасная. Каштан стоял тихо и только силился перегрызть удила. Шершень поправил поводья у Серого и легко, как заправский кавалерист, вскочил в седло. - Н-но, с дымом! - сказал он и подобрал поводья. Мы выехали со двора рысью, и тут я понял, что совсем не умею ездить верхом. Каштан так меня подбрасывал, что зубы у меня стучали. Да еще винтовка хлопала меня по спине: я слишком свободно отпустил ремень. Остерегаясь, как бы не прикусить язык, я старался попасть в такт бегу коня, но сперва мне это не удавалось. Ноги свободно болтались в стременах, я прыгал в седле так, что мне казалось - вот-вот лопнут подпруги, и я свалюсь в канаву. Хорошо, что Шершень ехал впереди, шагах в десяти от меня, и ничего не замечал. Но больше всего мне было жалко коня. Я чувствовал, что набиваю ему холку; казалось, что от каждого моего прыжка седло царапает кожу на спине у Каштана, натирает кровавые раны. Наконец я поймал носками стремена и попробовал приподниматься. Стало лучше. Когда Каштан выбрасывал правую ногу, я старался облегчить ему это и тоже слегка приподнимался в стремени. Постепенно меня перестало швырять, я уже взлетал плавнее и чувствовал, что начинаю понимать коня. Осмелев, я выпрямился, как настоящий конник. "Вот бы меня сейчас увидела Галя, - подумал я. - Верхом, да еще с винтовкой! А что, если прискакать к ней сейчас в город да вызвать ее из дому? Она выскочит из хаты, испуганная, еще сонная, ничего не понимая, а я скажу, не слезая с лошади: "Прости, что я тебя разбудил, Галя, но меня посылают по важному секретному делу, куда - я не могу сказать, и вот я решил с тобой попрощаться. Может, меня убьют, так ты никому не рассказывай, что я заезжал к тебе, но запомни, что я буду любить тебя до самой смерти!" Скажу все это спокойно, не слезая с коня, и протяну Гале через плетень руку. Она пожмет ее, все еще ничего не понимая. Возможно, она попросит меня слезть, но я слезать не буду, а сразу же поверну коня и ускачу в темноту не оглядываясь. И наверное, Галя всю ночь до самого утра не заснет; подушка ее будет мокрая от слез, Галя будет ворочаться, вздыхать, плакать; в эту ночь она очень пожалеет, что ходила с Котькой... А что, если в самом деле махнуть в город? Но в эту минуту Каштан оступился, ноги мои выскочили из стремян, и я едва-едва не перелетел через голову коня. "Вот был бы номер!" - подумал я, нащупывая стремена и все еще держась за луку седла. Вместе с толчком разлетелись и мечты о Гале. Снова замелькали в глазах сады, в густой их зелени белели хаты, кое-где в маленьких квадратных окошечках светились уже коптилки, и подымалась над полями еще красная луна... За околицей Шершень погнал Серого галопом, Каштан тоже рванулся вдогонку, и я понял, что галопом ездить куда приятнее, чем рысью. Словно летишь куда-то далеко-далеко, то и дело проваливаясь, конь глухо взбивает копытами мягкую и еще теплую пыль на проселочной дороге, что-то ухает у него внутри, тело твое почти не чувствует седла, и плывут, плывут навстречу неубранные селянские поля с темными копнами сжатого хлеба. Отъехали версты четыре от села и стали догонять сельских девчат в подвязанных высоко юбках. Девчата несли в узелках еду. Я понял, что они торопятся туда же, куда и мы. Одна из девушек узнала Шершня и, давая нам дорогу, крикнула: - Агов, дядько Шершень! Караулить нас едете? - Караулить, дочка, абы сатана до бояр на ту сторону не затащил, - придерживая коня, весело отозвался Шершень. По всему широкому и освещенному луной полю мелькали холщовые кофты девчат. Девчата подбирали в охапки сжатую пшеницу, быстро взвивалось в руках перевясло, и вскоре тяжелый темный сноп падал на стерню. Кое-где девчата сложили готовые снопы в копны-пятнадцатки: точно малые хатки выросли вмиг на поле. Весело спорилась работа, тронутые росой колосья не рассыпали зерно, как днем, хорошо было вязать из такого же влажного клевера крепкие перевясла. Несколько девчат, подбирая пшеницу и увязывая ее в снопы, пели: Ой, зацвiла рожа край вiкна, Ой, зацвiла рожа край вiкна... Ой, мала я мужа, Ой, мала я мужа, Ой, мала я мужа Пияка. Как легко, свободно дышалось в эту лунную ясную ночь над Днестром! Воздух был чистый, пахучий, он давал человеку такую силу, что казалось, любую работу можно сделать в несколько минут. Глубоко вдыхая запахи чебреца, полыни, сухой мяты, слушая, как где-то далеко кричит коростель, я медленно объезжал по меже совхозное поле. Наверное, курсанты давно спят на своих соломенных матрацах. С другой стороны Днестра донесся сюда звоночек балагулы. Кто это едет там, над рекой, в такую пору? Может, помещик какой-нибудь объезжает свои поля? Или сонный поп отправляется исповедовать умирающего? Или румынские жандармы везут в хотинскую тюрьму нового арестанта? Слышно было даже, как поскрипывают колеса брички там, в кукурузе, над Днестром. Не бий мене, муже, не карай, Бо покину дiти, Бо покину дрiбнi, А сама поiду За Дунай. Ой, як я на лодку сiдала, Ой, як я на лодку сiдала, Правою рученькою, А бiлим платочком, А бiлим платочком Махала... - пели девчата тягучую, грустную песню. Каштан медленно переступал ногами и силился ухватить зубами траву. Я опустил поводья, и конь остановился, вырвал на меже кустик бурьяна, стал пережевывать его: слышно было, как позвякивают его удила, как скрипят, стараясь освободиться от железа, лошадиные зубы. Но вот Каштан фыркнул, насторожился и неожиданно заржал. Погодя минутку, на другом берегу Днестра весело откликнулась запряженная в бричку лошадь, и ее ржание заглушило на миг звоночек. - Эге-ге-гей! Василь! - донеслось ко мне с другого конца поля. Я узнал голос Шершня и тряхнул поводьями. Каштан сразу рванул галопом. Я мчался напрямик через поле, кое-где объезжая готовые уже снопы. "А может, там куркуль какой снопы потащил и Шершень зовет меня на помощь?" - подумал я и на всякий случай нащупал зауэр. Но Шершень, стоя у копны, мирно разговаривал с высокой девушкой. Голова ее была повязана белым платочком. Освещаемое светом луны лицо девушки показалось мне необычайно красивым. - Слезай, ужинать будем! - приказал Шершень. - Это дочка моей хозяйки - Наталка, у нее харчи для нас припасены. - Куда ужинать? Мы же поели сегодня в совхозе, - сказал я. - Давай, давай, - настаивал Шершень. - Когда то было? Часов в девять было. А сейчас уже добрых два часа. Скоро светать будет. Я спрыгнул с коня, и Шершень ловко привязал ему поводья к ноге. Каштан и Серый, позвякивая стременами, ушли пастись, а мы втроем уселись у копны, прямо на колючую стерню. Девушка развязала узел и прежде всего вытащила оттуда буханку пахучего хлеба. - Порежьте, дядько Шершень, - попросила она. - Ого! - удивился Шершень и подбросил на руке буханку. - Еще горячий. Когда ж вы пекли, Наталка? - То не мы пекли. Гарбариха пекла и нам долг вернула, - отозвалась Наталка и, вытащив из-под холщовой тряпки широкую миску, вылила в нее полную крынку кислого дрожащего молока. По колючей стерне Наталка двигалась маленькими босыми ногами очень ловко, как по глиняному полу хаты. Она разостлала на стерне вышитое полотенце и положила перед каждым из нас деревянную ложку. Шершень тем временем порезал крупными ломтями хлеб и свалил его рядом с миской. - А тут брынза, дядько, - разворачивая бумагу, сказала Наталка и задела меня своей жесткой юбкой. - Доберемся и до брынзы, - сказал Шершень, окуная ложку в кислое молоко. - Ох и холодное! Ты, случайно, жабу сюда не пустила? - Да ну вас, дядько! Скажете тоже... - отмахнулась Наталка. - Разве можно такую гадость при еде вспоминать? - Гадость? И совсем не гадость. Ты молодая еще и не знаешь, что во многих селах бабы нарочно в крынки жаб пускают. - То выдумывают люди, - сказала Наталка. - Ничего не выдумывают, - настаивал Шершень. - Я когда под Бендерами в одном именье у попа работал, моя хозяйка этим делом занималась. У нее в подвале в горшках с молоком всегда жабы плавали. Вот однажды жара была, пришел я домой. "Нет ли, говорю, хозяйка, чего-нибудь холодненького?" - "А чего ж, говорит, полезай в погреб и напейся молока холодного". Я и полез. Схватил первую попавшуюся крынку и давай пить. Залпом. И вот чувствую, как вместе с молоком что-то твердое мне в горло скользнуло, - я подумал сперва, что сметана так застыла, а потом, чувствую, шевелится. И пошла эта жаба гулять по моему животу. Как на ярмарке гуляла!.. Я рассмеялся, понимая, что Шершень шутит, а Наталка, откладывая ложку, сказала: - Скажете такое, фу, и есть не хочется! - Правда, правда! - даже не улыбаясь, продолжал выдумывать Шершень. - И послушай, что дальше было. Как раз перемена погоды ожидалась, дождь, словом. И тут, как ночь, так эта жаба у меня из живота голос подает. А хозяйка спать не может. А потом взяла да и сказала: "Перебирайся ты, Шершень, на другую квартиру, а я тебя держать не буду, беспокойный ты очень жилец". Я говорю: "Какой же я беспокойный, когда эта ваша собственная жаба во мне поет. Перемену погоды предвещает". - Ну и что дальше было? - уже заинтересовавшись и сдерживая смех, спросила Наталка, поглядывая искоса на меня. - Водкой я эту проклятую жабу уморил. И вот с той поры, как дают мне молоко, спрашиваю: "Жаб нет?" Если нет, ем спокойно. - И, как бы подтверждая свои слова, Шершень зачерпнул полную ложку кислого молока. Не отставая от Шершня, я то и дело окунал ложку и заедал кислое ледяное молоко вкусным домашним хлебом. Скоро на вышитом полотенце осталась пустая миска да белый кусок брынзы. Мы втроем уничтожили целую буханку хлеба. - Это ваша родственница, дядько? - спросил я у Шершня, когда мы, вскочив на коней, отъехали от Наталки. - Она хозяйская дочка, - сказал Шершень. - Я у них столуюсь и ночую. А что - понравилась? - А у вас разве своей хаты в селе нет? - спросил я, уходя от щекотливого разговора о Наталке. - Своей хаты? - Шершень весело свистнул. - Нет пока у меня хаты, хлопче. Была у меня на той стороне хата, да жандармы в девятнадцатом году, как Хотинское восстание было, спалили. - Вы тоже восставали? - А то как же! Все тогда восставали. Видишь, я до революции все время в батраках работал. То у одного пана, то у другого. Под Бендерами работал в Цыганештах, даже у одного купца в Кишиневе конюхом четыре месяца прослужил. Ты видел, на той стороне против нашего совхоза село Атаки виднеется? Ну так вот, я сам из этого села родом. Заработал себе денег, все как полагается, и как раз перед самой войной приехал в село. Красивую жену взял, молодую, моложе меня на три года, с детства мы с ней знакомы были. И вот только построился, хату себе соорудил, виноградник развел, целую десятину батутой-нягрой засадил, - бах, бах - война, и меня берут до войска. На Кавказском фронте служил, до самого Эрзерума дошел, а в революцию вернулся домой. "Ну, думаю, теперь не двинусь с места". Сын за это время вырос, четыре года хлопцу было, сейчас, если только жив, наверное, тебе ровесник. - Да какое там - я девятьсот девятого года рождения! - обиделся я. - Ну, не важно - большой хлопец, словом. И вот, понимаешь, только мы землю помещичью поделили, слышим - идут какие-то разговоры, что Бессарабию хотят румынские бояре себе забрать. И в самом деле, вскоре в наше село приезжает какой-то пан Радулеску из самого Букарешта, поселился у попа и - как это они с попом устроили, до сих пор не знаю - едет как бы депутатом от наших селян в Кишинев на Сфатул-Церий. Парламент ихний так называется. А никто этого Радулеску не выбирал, и даже многие крестьяне его в глаза не видели. И вот приходит в наше село газетка, и мы читаем, что делегат из села Атаки Радулеску требовал, чтобы Бессарабия соединилась со своим старым другом Румынией. А потом переворот, смотрим - жандармы пришли. И тут началось! Землю панскую отбирают, а тех, кому она досталась, - шомполами. Выпороли и меня. Виноградник молодой отняли. Затаили мы злобу на румынских бояр - не передать. И вот, когда услышали, что в Хотине да по селам соседним народ бунтуется, все, кто победнее, тоже поднялись. Кто на лошади, кто пешком, кто с вилами, кто с дробовиком - айда к Хотину. Холодно было, помню, начало января, а я, как был, в суконной гимнастерке, схватил трехлинейку, ту, что с фронта привез, да и пошел в Хотин. Крепко мы дрались с боярами. Сколько их экономии пожгли, сколько жандармов под лед днестровский пустили - не рассказать, но вот беда: некому было помочь нам, не было среди нас такого вожака, как, скажем, Котовский, - он тогда с Петлюрой воевал и не мог к нам пробиться. Одиннадцать тысяч наших перебили жандармы, меня ранили под самым Хотином, около крепости. Видел ее? В ногу ранили из пулемета. Вот я и пополз ночью по льду, на эту сторону, - как только не замерз, не знаю. Ползу по льду, кровью снег раскрашиваю, и рядом товарищи мои раненые, тоже по одному, через лед на украинский берег перебираются. А боярские войска по нас вдогонку из орудий бьют. Крепко били - в одном месте от снарядов даже лед тронулся, как весной. Переполз я на эту сторону, а тут Петлюра тогда хозяйничал - то же самое, что румынские бояре. Когда жандармы ихние под Хотинской крепостью с нами расправлялись, петлюровцы из пулеметов с этого берега по повстанцам огонь вели. Прятался я у одного дядьки, пока нога не зажила, а потом понял, что нельзя мне возвращаться в родное село. Знал, что убьют. Всех, кто подымался на бояр, румынские жандармы убивали. И еще мне передали, что хату мою жандармы дотла сожгли, землю, виноградник - все как есть у жены отняли и дали помещику новому, Григоренко. Так вот я и остался здесь, долю свою возле Днестра караулить. И все никак не могу из этого села уехать. Хлопцы знакомые в Баку нефть добывают, заработки, пишут, там богатые, зовут: приезжай, Шершень, - а я не могу. Все жду того часа, когда Бессарабию освобождать будем. У меня в Жванце начальник пограничный есть знакомый. Так я каждый раз, как за почтой для совхоза еду, все ему надоедаю. "Ну, когда же, говорю, на ту сторону? Смотрите, говорю, если тронетесь, обязательно меня берите. Проводником. Я те места хорошо знаю. Каждую тропинку, каждую канавку. Все исходил. Да и разговор кое с кем будет крупный. Смотрите, говорю, если перейдете границу без меня, поссоримся навеки!" Начальник тот, хороший такой хлопец, Гусев по фамилии, из самой Москвы приехал, смеется и говорит: "Во-первых, говорит, границы-то никакой здесь нет, так что обязательно на той стороне рано или поздно придется побывать, это мы тут временно задержались. А лишь получим приказ, не забудем и тебя, Шершень". - А про жену что-нибудь известно? - спросил я, выждав немного. - В двадцать третьем году был у нас перебежчик с той стороны. Спалил пана и к нам прибежал. Мы тут, пока пограничники за ним пришли, побеседовали. Говорит, видел мою жену. Она после восстания у одного куркуля в батрачках служила, а потом жандармы выгнали ее из села туда, вглубь: видно, пронюхали, что я жив и в совхозе работаю... И вот уже сколько времени - ни весточки. А до двадцать второго года мы с ней перекликались даже. Я на бугре стану, возле воды, - знаешь, где лошадей совхозных купают? - а она на мельницу сойдет и будто бы на мостках белье стирает, а сама слушает, что я кричу, и откликается иногда. Один раз мы так перекликались и не заметили, что в кукурузе жандарм засел. Он послушал, послушал да как пустится к жене моей да нагайкой ее, нагайкой. Она белье бросила - поплыло все - и кричит от боли. А я бегаю по берегу, вижу, как этот гад мою жену мучит, и прямо зубами скриплю от злости. И как раз пограничник наш проходил. Я и стал, помню, просить: "Позычь, друже, карабина, я этого гада враз сниму". А пограничник мне и говорит: "Ничего, говорит, потерпи. Придет время - и снова будет твоя родная Бессарабия свободной". Совсем близко, за полоской речного тумана, виднелся освещенный луной бессарабский берег. Шершень остановил Серого и глядел теперь туда жадными, полными тоски и гнева глазами. Я понял, что всю свою жизнь он будет ждать той минуты, когда сможет перейти Днестр и ступить ногой на эту близкую и такую родную ему землю. СТРАШНАЯ НОЧЬ На балконе, где мы ночевали, завелись осы. Каждое утро, прежде чем залететь в щель под крышей, где было их гнездо, они долго кружились над матрацами, и всякий сон пропадал. - Ну его к черту! - сказал однажды утром Коломеец. - Надо перебираться отсюда. - Давай выкурим их, - предложил я. - Пока ты их выкуришь, они тебя так обработают... - У меня нет никакого желания ходить с распухшей мордой! - сказал Коломеец, отгоняя желтую назойливую осу. Но оса не отставала. Тогда Коломеец в одном белье сорвался с постели и побежал в комнату, где еще досыпали курсанты. Мы стали ночевать под стогом соломы, у молотилки. Там было еще лучше, чем на балконе. Мы подстилали сколько угодно соломы, сверху свисала тоже солома; кроме того, ночевать здесь, под стогом, было удобно еще и потому, что рядом был расположен совхозный баштан. Можно было ночью, когда захочется, выбрать на ощупь арбузик или спелую дыню и порешить ее тут же, на поле, под звездным небом. Одно было плохо: приходилось издалека таскать с собой одеяла и простыни. Видно, поэтому-то Коломеец спустя два дня, когда я позвал его ночевать, стал крутить носом. - Видишь, Василь, откровенно тебе сказать, мне что-то не хочется уходить туда на ночлег. Больно далеко. Давай лучше с хлопцами устроимся в комнате. - Где ж ты устроишься, когда там и так тесно? И так многие уходят ночевать к амбарам. - Как-нибудь примостимся. - Ну какой смысл, подумай, Никита. В комнате мы успеем ночевать, когда приедем в город. А здесь возле стога свежий воздух, пахнет хорошо, баштан рядом - все удовольствия. Да ты же сам говорил, что тебе очень нравится ночевать там, на соломе. - Говорить-то говорил, - замялся Коломеец. - А сейчас что-то расхотелось. Знаешь, таскать эти манатки в такую даль - ну его... - Ну, хочешь, я сам понесу твою постель? А? Ты порожняком пойдешь. - Да нет, Василь. Не хочется что-то. Да и дождь, может, будет. Видишь? За Днестром полыхнула молния, озарив на секунду край темного пасмурного неба. Сегодня к вечеру действительно на небе было много туч, лишь кое-где в просветах между ними искрились звезды. - А при чем здесь дождь, Никита? Под стог вода не затекает. Ты же помнишь, позавчера... - Позавчера не затекала, а сегодня может затечь... - Так не пойдешь к стогу? - Не пойду. - Ну тогда я сам пойду. - Один? - Коломеец протяжно свистнул. - Ох, какой ты храбрый! - А думаешь, не пойду? - Думаю, страшненько будет, и ночью прибежишь обратно. - Посмотрим! - сказал я упрямо. Когда, зажав под мышкой тюк с одеялом и простынями, я шагал к стогу, мне уже очень хотелось остаться ночевать на совхозном дворе, вблизи курсантов. Можно было найти удобное местечко где-либо в амбаре или устроиться на подводе со свежим сеном, однако упрямство не позволяло мне поступить так. Ведь только узнает об этом Коломеец, он мне житья не даст, будет снова "прорабатывать" меня, станет рассказывать, что я побоялся ночевать один. "А, чепуха, - сказал я себе. - Что ж такого? Переночую один, и ничего со мною не станется. Чего бояться? Подумаешь! А зато как завтра утром я посмотрю на Коломейца! Скажу ему: "Интересно, кому было страшно?" Как только я, взбив солому, улегся под стогом, ко мне приплелся Рябко. Сейчас я уже не думал его отгонять. Хоть одна живая душа будет рядом. - Иди сюда, Рябко! - позвал я собаку. Пес подошел совсем близко и лизнул мою руку. - Ложись, Рябко! - приказал я. - Вот здесь, на одеяло. Пес колебался и стал пятиться. Тогда я насильно повалил его вниз, он улегся в ногах и сразу же, довольный, начал искать блох. Зарницы в Бессарабии полыхали сейчас уже раз за разом, и небо в промежутках между вспышками становилось темное-темное, звезды гасли там, вверху, после каждого удара молнии. Стог наваливался на меня, он прижимал своей тяжестью нижние слои соломы, так что в них нельзя было просунуть руку. В нескольких шагах от стога ничего не было видно, даже белый забор, который так ясно был заметен отсюда в самые темные ночи, сейчас исчез в темноте, и только когда зарницы пробегали за Днестром, можно было его различить. В эти минуты, когда вспыхивали зарницы, освещалось темное небо и локомобиль. Со своей высокой трубой он был похож на задравшего хобот слона, вблизи него виднелись бочки с водой, проступали в темноте очертания молотилки. Завтра с утра мы станем на решетчатую площадку у ее барабана. Коломеец примет от меня первую половину снопа, задрожит, перебивая колосья, зубчатый барабан, шумно будет вокруг... Но как пусто, одиноко сейчас на совхозном току! Никого. Ни одной живой души. Только мы с Рябком улеглись под стогом. Я поудобнее подложил себе под бок холодную винтовку и поправил зауэр, висевший у меня под рубашкой на сыромятном шнурке. Я все еще побаивался носить пистолет в открытую, думал, кто-нибудь из курсантов может отобрать его у меня. Я выпросил у Шершня длинный сыромятный ремешок, привязал его обоими концами за колечко на рукоятке зауэра и носил пистолет вечерами под рубашкой, прямо на голом теле. Он всегда был теплый и уж больше не ржавел. Плохо только, что во сне он врезался в бок, и я спал беспокойно, часто переворачиваясь. Я заснул далеко за полночь в ожидании близкого дождя и проснулся, чувствуя облегчение в ногах. Рябка возле меня не было. Он громко лаял совсем неподалеку. Он бросался на кого-то чужого, идущего по полям к совхозу со стороны Днестра. Я услышал шаги этого неизвестного человека. Они приближались. Нет, это был не один человек, их было несколько: я слышал, как хрустит под ногами идущих картофельная ботва. Я сразу прижался к стогу. Рябко хрипло лаял, он бросался уже прямо под ноги идущим. - Цюцька, цюцька, иди сюда - сала дам! - попытался кто-то приласкать собаку. Голос был тихий, вкрадчивый и недобрый. - Та ударь его шаблюкой, чтоб не гавкал! - буркнул другой сердито. И в ту же минуту я услышал глухой удар и страшный, последний визг Рябка. Видимо, отползая и теряя последние силы, он заскулил жалобно, тоскливо и вдруг замолк. - Ото дав! Напополам! Аж руке больно, - сказал ударивший и хрипло засмеялся. - Тише, хлопцы! - скомандовал кто-то. Бандиты остановились в нескольких шагах от меня, возле локомобиля. Снизу я довольно хорошо видел подымающиеся с земли черные очертания их фигур. Бандиты прислушивались. Я боялся пошевельнуться. Мне казалось, что я уже никогда не смогу двинуть рукой или ногой, тело онемело, только голова была свежая-свежая. Я слышал, как шуршат сдуваемые ветром отдельные соломинки у меня над головой, как поют сверчки за стогом. Я слышал, как далеко в селе тревожно лают собаки, разбуженные визгом Рябка. - Так слухайте, хлопцы, - после минутного молчания хрипло сказал кто-то, видимо атаман бандитов. - Видите вот этот стог? Только мы его подожжем - все за мной сюда, в канаву. И будем ждать. А когда они выбегут тушить, мы их добре из темноты побачим и перекокаем, как зайцев. Приготовьте-ка гранаты! Юрко, запалюй иди! - Дай-ка сирныки, - попросил тот, кому поручали зажечь стог, и сразу же, отделившись от других бандитов, направился, неловкими, осторожными шагами нащупывая землю, ко мне. Мигом я вырвался из-под стога и, полуголый, с одним револьвером, болтающимся на животе, пустился бежать. "Скорей, скорей к совхозу, пока бандиты не подожгли стог". И я помчался напрямик через баштан к совхозному дому, чтобы предупредить курсантов, чтобы разбудить их и с ними вместе возвратиться сюда. Но не успел я сделать и трех шагов, как, раздавив ногой скользкую дыню, грохнулся со всего размаха на землю. Я сейчас же вскочил и едва не закричал от боли. Падая, я вывихнул ногу. Острая боль в ноге на минуту заглушила страх. Чувствуя, как на глаза навертываются слезы, едва держась на ногах, я сорвал предохранитель зауэра и выпустил в бандитов первую пулю. Вспышкой выстрела я обнаружил себя. Я понял, что меня уже не спасет и тень высокого стога. Мне снова стало очень страшно, но разжать палец и освободить гашетку зауэра я уже не мог. Теперь я палил в бандитов уже автоматически. Я ничего не видел перед собой - только черная-черная ночь вокруг и яркие вспышки выстрелов над взлетающим кверху дулом зауэра. Когда вылетела последняя стреляная гильза, я услышал хриплый голос