- Возьмите круг, Лика! - донеслось сверху. Это крикнул дежурный матрос Общества спасания на водах. Он стоял на мостике в одних трусах да в фуражке-капитанке с белым флажком на околыше. На мускулистой груди матроса висел на цепочке свисток. - А для чего, Коля? - сказала Лика, отталкиваясь веслом от причала. - Я думаю, мой гидальго умеет плавать. Да в случае чего я и сама спасу его, без круга. - Как знаете! - Матрос усмехнулся. - А если что, давайте полундру. - И он бросил круг обратно на причал. Насупившись, прислушивался я к этому разговору. Моя соседка положительно во всем хочет показать свое превосходство надо мной! И в этой фразе, оброненной матросу, тоже звучал презрительный намек, что я не умею плавать и, как котенок, пойду ко дну, если она меня не подхватит. Анжелика легко перебирала веслами, и берег постепенно уходил от нас. Причал казался отсюда уже совсем маленьким, как две спички, сложенные буквой Т и прилипшие к берегу. - Пустите, я немного погребу! - Рискните, - согласилась Анжелика, и мы переменились местами. Багровый шар солнца, падающего куда-то левее, за Керчь, ослепил меня и окрасил удивительно спокойную воду бухты в ярко-кирпичный цвет. Я зарыл весла глубоко в воду и одним толчком подал лодку вперед. Она забрала вправо, но весло вырвало уключину. Еще немного - и уключина утонула бы в море. - Я верю, Василь, что вы силач, но зачем же лодку ломать? Загребайте легко, как бы нехотя, от скуки. И тузик скорее пойдет. И в самом деле, как только я уменьшил усилия и перестал зарывать лопасти весел глубоко в воду, лодка заскользила по поверхности бухты, как плоский камешек, пущенный с берега, оставляя за рулем нежный дрожащий след. - Забирайте чуть-чуть левее. На волнорез! - Вы туда хотите? - А вы нет? - Далеко же! - Вы не знаете еще, что такое "далеко"! Если бы мы с вами на косу отправились на ночь глядя - другое дело, но вы робкий. А волнорез - рукой подать. Порт с полукруглыми пакгаузами остался уже позади. И почти сразу же за сигнальным колоколом его последнего мола открылись высокие гранитные глыбы волнореза. - Пожалуй, близко! - согласился я. - Версты две будет? - Полторы. Непривычный к веслам, всякий раз напрягаясь, я сжимал губы. Вид у меня, наверное, был неестественный. Теперь моя соседка, нисколько не смущаясь, разглядывала меня в упор с очень близкого расстояния. - А знаете, Василь, у вас взгляд - как прикосновение. Как у лейтенанта Глана! - неожиданно сказала она. - Это что еще за тип? - буркнул я. - Это любимый герой одного скандинавского писателя. Лейтенант Глан скрывался от несчастной любви в лесу, жил в глухой избушке и, чтобы досадить любимой девушке, послал ей в подарок голову своей собаки... - Дикарь какой-то! - бросил я. - Настоящий человек не будет от людей бегать. - Не от людей, а от несчастной любви. Ему цивилизация надоела. - Все равно! - сказал я, уже заранее возненавидев отшельника. - А скажите, какой взгляд у вашего Тритузного? Тоже "как прикосновение"? Не улавливая иронии в моем вопросе, Анжелика с готовностью ответила: - Взгляд обыкновенный, зато удар пушечный! Жаль, что вы не поспели на матч с Еникале. Вот была игра! Зюзя пробил с центра поля и повалил мячом вратаря. Наши болельщики прямо визжали от восторга. - Подумаешь! - нарочито дерзко сказал я, налегая на весла. - Мы играли однажды с молодежной Бердичева, а Бобырь защищал ворота. Двух наших беков подковали, а на Сашу трое игроков летело, на открытого вратаря! И вы думаете что? Пропустил Саша мяч?.. Задержал! Правда, пришлось мне одному вражескому инсайту по харе съездить за то, что ножку подставил. Судья остановил игру и выдал Бердичеву пенальти. С одиннадцати метров! И опять Саша мяч не пустил, а тот негодяй ушел с поля с побитой мордой! - Ой, Василь, Василь, надо вам научиться хорошему тону... - назидательно сказала Лика. - Если бы вы знали, как меня шокируют эти ваши словечки! Юноша вы приятный, а выражаетесь подчас как мужик неотесанный. Прежде всего я не знал тогда, что означает мудреное слово "шокировать". Но даже не оброни она его, уже один ее холодно-поучительный тон взбесил меня. И я сказал дерзко: - "Неотесанные" революцию делали, хорошо бы вам знать это! Анжелика не нашлась что ответить или не захотела продолжать этот разговор. Багровый венчик угасающего солнца выглядывал над поверхностью моря, окрашивая воду тревожным цветом пожара. За нами море стало уже густо-черным и маслянистым. Оно неслышно вздыхало, отражая последние розовые блики заката и тень от волнореза, падающую к портовому молу. Легко и небрежно поправляя волосы, Лика сказала: - Бунация! Я пожал в недоумении плечами, давая понять, что не понимаю этого слова... - Бунация - вот такое спокойное состояние моря, как сейчас. Полный штиль. Больше всего я люблю море таким. - Мне казалось, наоборот, что вы любите шторм. Вы тогда прыгнули с лесенки прямо в кипящее море. - Я выросла у моря и не могу дня прожить, чтобы не купаться. Это вошло в привычку. Но больше всего на свете уважаю покой, тишину. И чтобы кошка мурлыкала рядом... Сидеть на качалке и гладить тихонечко кошку. А у нее в шерсти чуть-чуть потрескивает электричество... Что может быть еще лучше? Прелесть! Слушать такое - и не возмутиться? Я сказал: - Да это же мещанство! Вы еще не начинали жить, а уже вас тянет к покою. - Ого-го! - Лика прищурилась. - Тихоня начинает показывать коготки. Очень любопытно! Я не знала, что вы такой спорщик. Мои поклонники слушают меня обычно без возражений. "Однако какая наглость! Кто ей дал право меня к своим поклонникам причислять?" - Нет, серьезно, Василь, грешна я: люблю потосковать наедине, забыться от мирской суеты, уйти в царство грез... И Лика неожиданно пропела мягким, приятным голосом: В сером домике на окраине, В сером домике скука жила... - Особенно зимой, - продолжала она, - когда день еще не ушел и борется с лиловыми сумерками, я люблю быть одна и разговаривать с тоской... Она выходит неслышно из-за портьеры, вся серая-серая, добрая, унылая фея с пепельными волосами, вот такого цвета, как море сейчас, и успокаивает меня. "Бесится с жиру на отцовских харчах! Вот и мерещится ей всякое", - подумал я. Таких откровенных обывательниц мне еще вблизи не приходилось видеть. - Для чего же вы, собственно говоря, живете? - По инерции. Жду счастливого случая. Авось придет кто-либо сильный, возьмет меня за руку, и все сразу изменится. - А сами? Без няньки? - Не пробовала. - А вы попробуйте! - Ах, надоело! - Какой же смысл коптить небо зря? Ждать сильного кого-то и ныть: "надоело", "надоело"... Видно было, слова эти не на шутку задели Анжелику. Опять в глазах ее мелькнул злой огонек, как давеча, в салоне Рогаль-Пионтковской. - А вы, сударь, для чего живете? Вас устраивает, что ли, однообразная работа в литейной? - Однообразная! - возмутился я. - Напротив! Сегодня я формую одну деталь, завтра - другую. Из-под моих рук выходят тысячи новых деталей. Мне радостно при мысли, что я тружусь для своего народа, никого не обманывая. Разве это не интересно? Я горжусь тем, что я рабочий, горжусь, вы понимаете? А насчет однообразия вы бросьте! Нет скучных занятий, есть скучные, безнадежные люди. - Ну хорошо! Все узнали, со всем познакомились, а дальше что? - Учиться! - Трудно же учиться. Не успели пообедать и отдохнуть - и уже надо бежать на лекции. - А кто за нас бегать будет? Ваша серая фея? - Но есть другой выход. Хотите, я попрошу папу, и он переведет вас на легкую работу? В конторщики, скажем? - Зачем мне это? Я в служащие не пойду! - Смешной вы, право, Василь! Я вам добра желаю, а вы, как ежик, упрямитесь, иглы выпускаете. - Пусть ваш Зюзя за легкую работу держится, а я не буду. - Почему вы так сердиты на Зюзю? Безобидный, милый юноша... - Юноша? Здоровый как бугай, а к бумажкам прилип. Смотреть противно! - Отчего вы так нетерпимы к людям, Василь? Такой злюка - ужас! - А если эти люди не той дорогой идут, так что же - хвалить их должно? Как же мы будем мир перестраивать с такими людьми? - уже сердился я. - Кто вас просит мир перестраивать? Пусть остается таким, как есть! - Кто просит?.. Вы, может, довольны старым миром? Может, вам царь нравится или батька Махно? Я думал, что Анжелика либо увильнет от прямого ответа, либо станет отнекиваться. Но она сказала на редкость спокойно: - Мой папа и при царе хорошо жил. Гриевз очень уважал папу. Сам говорил, что такого главного инженера поискать надо! - А как рабочие жили? - Не интересовалась... И вообще все это скучно... Посмотрите лучше, как быстро месяц поднялся! Нежный свет месяца дробился на гладкой воде и пересекал ее от волнореза почти до самой косы, где уже замигал маяк. Вода в бухте под лучами месяца серебрилась и чуть дрожала. - Такую освещенную месяцем полоску называют "дорожкой к счастью", - сказала Анжелика. - Года два назад я поверила было в эту легенду, взяла лодку и поехала по этой дорожке в открытое море. До косы добралась, а тут как сорвался норд-ост, море пришло в волнение, одной назад было никак не добраться! Я вытащила лодку на отмель, перевернула ее, водорослей подстелила и так, под лодкой, одна переночевала. То-то страху натерпелась! - Ну как не стыдно: страх от ветра! Нашли чего бояться! - И, сказав это, я невольно провел рукой по лбу. Лика уловила мое движение и быстро сказала: - Да, я все хотела спросить, что это за шрам у вас на лбу? - А-а, так, пустяки! - Расскажите. - Царапина от гранатного осколка. - От гранатного. А кто это вас? Пришлось рассказать, как довелось мне, ночуя в совхозе на берегу Днестра, под стогом обмолоченной соломы, встретить банду, идущую из Румынии. - Ах, как все это страшно и увлекательно! - сказала Лика. - Только политики я не люблю. - И она скривила губы. - Это скучно. А вот то, что вы сейчас рассказали, очень интересно. - А без политики мир не перестроишь. - Опять вы за свое, Василь! Такой несносный... Давайте поедем домой, а то переругаемся окончательно. Только когда мы подчалили к мостикам, я почувствовал, что устал. Ладони болели от весел. У самой калитки дома я хотел было скоренько попрощаться и уйти, но Анжелика, пряча руки за спину, сказала: - И не думайте даже... Сегодня вы должны целый вечер провести со мною. Идемте к нам. Я вас познакомлю с папой. Отец Анжелики сидел в большой столовой за обеденным столом и раскладывал перед собой карты. Он был так увлечен, что даже не обернулся в нашу сторону. - Папочка! А у нас гость! - крикнула Анжелика и тронула его за плечо. Отец ее обернулся. Он швырнул на стол колоду карт и поднялся нам навстречу. Высокий, костистый, он едва не достигал макушкой тяжелой люстры. Меня сразу поразили густые-прегустые, сросшиеся на переносице мохнатые брови Андрыхевича и его ястребиный нос, опущенный крючком вниз. - С кем имею честь? - сказал он, подавая мне морщинистую руку. - Василий Манджура, - представился я. - Это наш новый сосед, папочка. Я тебе говорила, что у Агнии Трофимовны поселились новые квартиранты. Это один из них. Прошу любить и жаловать. Заядлый спорщик! - Приятно встречать молодых людей, обуреваемых жаждой спора. Своей культурой Древняя Греция обязана высокоразвитому искусству споров. В них рождались многие живые и поныне истины. - И, предлагая мне: - Садитесь, Василий... - инженер показал на стул. - Миронович! - подсказал я, усаживаясь. И сразу же придвинулся поближе к массивному столу. - А знаешь, что у нас на ужин сегодня, дочка? Раки! Представь себе, целое ведро раков мне Кузьма привез из Алексеевки! Я уже Дашу за пивом послал. - Папа - страстный ракоед, - пояснила Лика. - Он часто договаривается с проводниками поездов, и те ему из-под самого Екатеринослава раков привозят. Инженер посмотрел на меня очень пристально и сказал: - Ты развлекай гостя, Лика, а я пойду варить этих зверей, - и ушел на кухню. - Сейчас папа будем священнодействовать! Он их как-то особенно варит: с тмином, с лавровым листом, с петрушкой. Для него варка раков - особое удовольствие. Даже когда мама дома, и то он ей не доверяет этот процесс. Мама еще гостит у дяди в Гуляй-Поле. Как уехала на пасху, так и не возвращалась... Хотите, я вам покажу мое гнездышко? - тараторила Лика. Назвался груздем - полезай в кузов. Зашел в этот дом - надо подчиняться желаниям хозяйки. Мы вошли с Ликой в маленькую комнатку с окнами, выходящими в сад. Комнатка сплошь завешена персидскими коврами. На одном из ковров повешена иконка богоматери, и перед ней, свисая на медном угольничке, теплится лампадка граненого красного стекла. "Ого, религиозная к тому же!" - подумал я. Анжелика повернула выключатель и зажгла верхний свет. В комнате стало очень светло. Полосы света, вырвавшись из двух окон в сад, выхватили из темноты кусок клумбы и посыпанную песочком дорожку, окаймленную битой черепицей. - И здесь вы беседуете с вашими феями? - спросил я, усмехаясь. - Да. Здесь я поверяю свои душевные тайны моей доброй серой принцессе, изучаю гороскопы великих людей... Кстати, Василь, в каком вы месяце родились? Не подозревая подвоха, я сказал спокойно: - В апреле. А что? - А, в апреле? Под знаком Барана? - Какого барана?.. - протянул я, не скрывая досады. - Нечего обижаться! Баран - знак нахождения Солнца. Садитесь вот сюда и слушайте. Я прочту сейчас вам все, что касается вашей личности. Она пошелестела страницами книги и, отбрасывая рукой длинные каштановые волосы, прочла: - "Знак Барана дает всяческие способности: легкость учения, неустанную жажду действия и смелость, граничащую часто с безумием. Тип этот всегда готов сражаться не на жизнь, а на смерть за дело, которому себя посвятил, даже в загробном мире и на службе у Вельзевула. Жаль только, что вследствие огромной импульсивности он поддается часто вещам, которым бы не следовало себя посвящать с такой энергией. Эта повышенная импульсивность и недостаток обдумывания делают его временами опрометчивым и толкают к бессмысленным действиям. Человек, рожденный в момент нахождения Солнца под знаком Барана, может проявлять наклонности к мученичеству, превращаясь в Баранчика Жертвенного..." Ну? - сказала Анжелика, переводя дыхание. - И это вы! Потрясающе, правда? Как на ладони показала вам самого себя. Ну, что вы скажете по этому поводу, а, Василь? - Это все старорежимные суеверия... - Ну почему суеверия, Василь? Как вам не стыдно! Послушайте, что дальше написано: "Баран дает наклонности к технике и промышленности. Он рождает людей для профессий, связанных с огнем и железом, развивает в людях организационные таланты и умение руководить своими близкими..." Скажите, разве это не про вас сказано и не про ваши идеалы? - Под эти шаблонные пророчества можно всех людей подогнать, и будет правильно... И при чем здесь загробный мир? - Да, но ведь не все люди родились в апреле. А еще смотрите, что здесь сказано: "Друзей следует искать среди лиц, рожденных между 24 июля 24 августа, под знаком Льва". А вы знаете, что я родилась 25 июля? Значит, самим провидением мы уготованы один для другого. "А может, это она так хитро и тонко улещает меня на женитьбу? - подумал я с опаской. - Только этого еще не хватало! Связаться с такой мамзелью, с ее коврами и феями! Бр-р-р! Пропал тогда человек! - Меня даже передернуло при этой шальной мысли. - Отколоситься не успеешь, а уж завянешь навсегда!" Почему вы молчите, а, Василь? Да не глядите на меня так ужасно, я могу в обморок упасть. - Это все чепуха!.. Суеверия... бред, - проговорил я уверенно. - Люди, у которых ничего больше в этой жизни не остается, выдумывают себе какой-то другой мир. - Почему же бред? Ох, нетерпимый вы! К моему папе приходят инженеры на спиритические сеансы. Они крутят в темноте такой маленький столик и вызывают духов. Им уже явился дух Наполеона, и даже Навуходоносор с ними разговаривал! - Знаем мы эти фокусы! - сказал я и от души рассмеялся. - У нас в Подолии, поблизости от моего города, однажды "калиновское" чудо стряслось. Теткам померещилось, что из ран жестяного изображения Христа на придорожном столбе кровь течет. Отсталые, темные люди, как на ярмарку, повалили к тому кресту. И что вы думаете? Приехала комиссия, проверила и выяснила, что все это попы нарочно подстроили, чтобы народ мутить, против Советской власти его настраивать и деньгу при этом зашибать! - Экий вы Фома неверующий! - сказала она с раздражением. - Я не знаю ничего о вашем чуде, а вот голос Навуходоносора у нас все явственно слышали. - Скажите, он случайно не передавал вам привета от дочки Рогаль-Пионтковской из Лондона? Как там, чарльстон в моде? - съязвил я. В эту минуту на пороге "гнездышка" вырос Андрыхевич. - Прошу! - сказал он и широко отбросил руку, давая нам дорогу. Стол был накрыт. В тонких кувшинах, стоявших на скатерти с какими-то вензелями, пенилось темное пиво. Перед каждым прибором высились хрустальные бокалы на тоненьких ножках и лежали салфетки. Под боком у одного из кувшинов с пивом приютился маленький пузатый графинчик такого же красного граненого стекла, как и лампадка, что теплилась в комнате Лики. А посреди стола возвышалось полное блюдо пунцовых дымящихся раков с длинными, свисающими усами. "Вот это раки, да! - подумал я, усаживаясь. - Не те коротышки, что ловили мы возле свечного завода. Такой как вцепится в икру - держись!" - Пока эти звери остынут, предлагаю закусить осетриной! - сказал Андрыхевич, усаживаясь против меня. Тут я заметил на другом блюде продолговатый пласт белой рыбины, залитый густым желтоватым соусом и обложенный дольками лимона. Я пригвоздил рыбу вилкой и начал резать ножом. И вдруг заметил, что Андрыхевич с дочерью переглянулись. Видно, я сделал что-то непотребное. Анжелика быстренько приложила к губам палец, давая знать отцу, чтобы он мне ничего не говорил. Инженер лишь молча ухмыльнулся и бровями шевельнул. Разыгравшийся было после катанья на лодке аппетит сразу увял. Я силился догадаться, какую именно допустил оплошность, и не мог. - Водочки под осетрину, а, молодой человек? - предложил инженер, приподымая пузатенький графинчик с притертой пробкой. - Спасибо! Водки не пью, - сказал я глухо и, чуя недоброе, отложил на скатерть вилку. - Хвалю! - сказал Андрыхевич. - Водку с молодых лет пить вредно, ибо она яд! - И тут же, шевеля мохнатыми бровями, налил себе полную рюмку этого "яда" и проглотил ее одним махом. Отдышавшись, инженер заметил мои колебания и посоветовал: - Раков, молодой человек, берут руками. Бросьте нож и вилку и работайте смело, не стесняясь. Эх, была не была! Я протянул руку и взял с блюда самого большого рака, но не успел положить его к себе на тарелку, как откуда ни возьмись появилась служанка Даша в кружевной наколочке и сменила мою тарелку на чистую. "Интересно, она в профсоюзе "Нарпит" состоит или они эксплуатируют ее тайно, без трудового договора?" - подумал я. И вот огромный рак лежит передо мной, но как его полагается есть в "приличном обществе", я не знаю. То ли дело было лакомиться раками на лугу у свечного завода! Выхватишь, бывало, такого рака двумя прутиками из кипящего казанка и давай его ломать тут же, у костра, швыряя в огонь красную шелуху. Андрыхевич ел с какой-то торжественностью, словно он действительно священнодействовал, как сказала Лика. Сразу было видно, что еда занимала далеко не последнее место в жизни этого барина. - Раки - моя слабость! - сказал Андрыхевич, разгрызая клешню. - А в соединении с настоящим бархатным пивом они дают прекрасную вкусовую гамму, - и налил мне в бокал черного, как деготь, пива. - На какую же тему вы спорите с молодым человеком, дочка? - спросил он. - Василь собирается мир перестроить, а я его отговариваю. - Да что ты говоришь! Это интересно. Кто был ничем, тот станет всем? Из грязи да в князи? Так следует понимать означенную перестройку? - И Андрыхевич, прищурившись, глянул на меня. - Да! - сказал я, отодвигая в сторону шейку рака и стараясь быть спокойным. - Ну, а вам хотелось бы, чтобы все было по-прежнему: сотня капиталистов наживается на труде миллионов... так, что ли? - У того, кто стал всем, способностей не хватит и знаний кот наплакал. - Напрасное беспокойство. Научимся. Будем бороться и учиться. - Однако способности человеку от бога даются. Они врожденные и переходят из поколения в поколение! - уже сердился инженер. - А вы думаете, у рабочего класса нет способностей? Лика засмеялась и сказала: - Я говорила тебе, папочка, - спорщик отчаянный. Чувство противоречия развито у нашего гостя удивительно сильно. - Погоди, дочка! Это даже интересно. Итак, вы, сударь, спросили меня: есть ли способности у рабочего класса? Вне всякого сомнения! Не будь у русских мастеровых способностей, я бы избрал себе другую профессию. Ибо каков смысл работать инженером, когда нет способных исполнителей твоих замыслов! Но, понимаете, для того чтобы в рабочем классе развивались оригинальные, самобытные таланты, ему нужна техническая интеллигенция! А где вы ее возьмете? - Как - где? А сам рабочий класс? Класс, который революцию сделал? - Бросьте-ка, юноша, эти сказочки! - сказал Андрыхевич с заметным раздражением. - Самое легкое - разрушить одним махом все то, что до вас создали поколения. А вот попробуйте-ка все это из развалин поднять, выстроить наново. Откуда вы возьмете образованных людей, которые смогут практически осуществить эти фантастические планы переустройства Таганрогского уезда и целого мира? Да еще когда все страны против вас! - Строим и будем строить сами! Не побоимся! С таким руководителем, как наша партия, рабочему классу никакие трудности не страшны, - сказал я, воодушевляясь и запальчиво глядя на Андрыхевича. - Сами? "Раз-два - взяли! Эх, зеленая, сама пойдет!" Да? - Ничего, ничего, и без "Дубинушки" как-нибудь справимся, - чувствуя большую правду на своей стороне, ответил я инженеру. - И худо тогда придется тем, кто сегодня идет не с нами. - На кого вы намекаете, молодой человек? - спросил Андрыхевич и зло посмотрел на меня. - А чего мне намекать? Вы разве не знаете сами, что человек, идущий против всего народа, против его воли, рано или поздно будет выведен на чистую воду, разоблачен и вышвырнут за борт? Вы что думаете: рабочий класс потерпит, чтобы над ним издевались, не верили в его силы, а в то же самое время ели его хлеб? Нам приживальщиков не нужно. Нам нужны друзья. Вы вот сейчас подсмеиваетесь над тем, что мы делаем. А как всякие старорежимные интеллигенты вели себя, когда иностранцы убежали за границу? Думали, верно, все развалится? А сейчас поглядите - без этих заморских буржуев завод наш больше выпускает жаток, чем до войны. Разве это не факт? Факт! А сколько таких заводов в нашей стране! И сколько их будет еще построено со временем! - Поживем - увидим... - буркнул многозначительно инженер. И очень много недоверия, скрытой злобы, раздражения услышал я в этих сдержанных его словах. РОЛИКИ На всю жизнь запомнился мне этот разговор за широким столом, освещенным мягким светом свисающей с потолка тяжелой люстры. Как сегодня, я вижу перед собой пренебрежительный взгляд инженера Андрыхевича, прищур его раскосых глаз, слышу снисходительно-иронический его голос. Это не был снисходительный тон человека, старшего годами, более опытного, знающего во много раз больше своего собеседника. Будь это так - я, быть может, ушел бы с иным чувством, чем то, которое я унес, покидая поздно вечером их дом, заросший плющом и пахучими розами. Нет, совсем другое крылось в его пренебрежении ко мне! Со мной разговаривал БАРИН, человек из того старого, отживающего мира, о котором так много говорил нам директор фабзавуча Полевой. Инженер издевался тихо, про себя, и над моей запальчивостью, и над моей искренней верой в будущее. Он не разбрасывал слов на ветер, а выпускал их с тайным умыслом, скупо, обдуманно. Он не выкладывал все карты на стол, чтобы я не мог сказать ему прямо в глаза: "Эх ты, контра и прислужник всяких эксплуататоров гриевзов, давших тягу за границу! Уезжай и ты к ним побыстрее с этой земли, из страны, в людей которой ты не веришь!" Нет, он разговаривал очень хитро и подчас, желая выведать, что я думаю, как бы совета у меня спрашивал. У меня-то! У фабзавучника, и месяца не проработавшего на заводе... старый, седой главный инженер. Уже когда я покидал столовую, где багровели на блюде недоеденные раки, инженер, продолжая на ходу наш разговор, спросил меня: - Где же, интересно, вы будете строить эти новые заводы? - Всюду, где надо! - ответил я ему дерзко, вспоминая слова, оброненные некогда в беседе со мной секретарем Центрального Комитета Коммунистической партии большевиков Украины. - Эх, молодой человек, горячи вы больно, погляжу я на вас! Заводы собираетесь строить, а рыбу ножом есть не отучились. С маленького начинать нужно. С малюсенького. Долго ворочался я в ту ночь на колючем жестком матраце, положенном у распахнутого окна. Ворочался под храп заснувших давно, еще до моего прихода, хлопцев, вспоминал обидные намеки костлявого инженера и особенно этот его укол насчет ножа, которым я разделал осетрину. Как все было просто, хорошо и радушно у Луки Турунды, в его домике на самом берегу моря! И сам Лука, и его отец, и Катерина - такие искренне гостеприимные, настоящие люди! Я заснул с теплым чувством благодарности к семье Турунды и окончательно возненавидел соседей в доме с плющом, сознавая отлично, что у них там гнездится то самое старое, прошлое, хватающее нас за ноги, против которого предостерегали меня не раз Полевой и Никита Коломеец. А потом мне приснилась какая-то чертовщина... Будто я во фраке с фалдами, как у того тапера, танцую чарльстон. Без устали танцую, дрыгаю руками и ногами, словно тот нищий, пораженный пляской святого Витта, что стоял у нас в городе под кафедральным костелом и всегда выманивал деньги. Танцую и сам смотрю на себя в зеркало. И вижу, как лицо мое меняется. Оно становится морщинистым и злым и постепенно обрастает седой бородой и густыми бровями. А я все танцую, танцую и делаюсь худым, как палка. Здоровенные пунцовые раки ползут ко мне отовсюду по грязному паркету и шипят на меня, раскрывая клешни: "Хам! Хам! Чумазый хам! Куда ты залез? Из грязи да в князи? Вон отсюда!" И вот тут, около колонны, возникают совсем еще молодые Бобырь и Петрусь. Они перешептываются и смотрят на меня с презрением. И я слышу шепот Бобыря: "Ты видишь, Петро? Вот он! Протанцевал всю свою жизнь - и ничему не научился!" Обливаясь холодным потом, я зашевелил губами, чтобы сказать им слова оправдания, но мой голос заглушило шипение. Проклятые раки опять затараторили свое, да так громко, что хочется зажать уши... Я переворачиваюсь на другой бок - и просыпаюсь. Около меня трещит будильник. Хотя в окно смотрит еще желтая молодая луна, пора вставать. Литейная начинает работать куда раньше остальных цехов. "Приснится же такая чушь! - думаю я и осторожно переступаю через спящих хлопцев. - Надо не забыть снова завести будильник, чтобы и они не проспали..." Кому доводилось жить подолгу в приморских городах, тот знает, что они прекрасны в любую пору. Чудесны тихие, безоблачные закаты, когда порозовевшее солнце не спеша опускается в море. И не менее прелестны такие же минуты прощания с гаснущим где-то на небе, за облаками, солнцем, когда море грохочет и налетает громадными водяными валами на парапеты набережной, забрасывая солеными брызгами пролегающие рядом железнодорожные пути. Бора приносит из степи песчаную пыль, пахнущую полынью и богородицыной травкой, срывает фуражки с голов, крутит смерчи над путевой насыпью, гонит по улицам клочки бумаги, сухие водоросли, кизяк. Даже в узеньких канавках, вырытых далеко от моря, под Кобазовой горой, в такие дни, когда дует бора или норд-ост, глинистая, желтоватая водица с утра до вечера подернута рябью и волнуется, как на широких морских просторах. И все-таки в дьявольском шуме бушующего моря, которое гремит не только у берегов, но и посылает свой грохот на самые отдаленные улицы, город, продуваемый борой, прекрасен. Приютившийся на мысу под горой, он похож на корабль, который вот-вот оторвется от материка и вместе со своими жителями, зданиями, базаром и Лисовской церковью отплывет, преследуемый норд-остом, в дальнее опасное плавание по вспененным волнам. И далекий протяжно-заунывный вой сирены на маяке при такой мысли воспринимается как последний сигнал отхода в трудный, но такой заманчивый рейс! Но особенно запомнился мне новый в моей жизни город на приазовском берегу в летние предутренние часы. Три часа утра. Пробили склянки в порту, и их мелодичный звон поплыл над всеми улицами и затих лишь где-то на горе, около кладбища. Тихо скрипнула под рукой калитка. Закрываю ее снова на щеколду, а сам бреду некоторое время по жестким путям над морем. Темное Азовское море, лишь у самого порта изборожденное отблесками желтых сигнальных огней, покорно улеглось в берегах бухты. Оно тоже спит, изредка тихо вздыхая нежно шуршащими волнами. Хорошо раствориться в удивительной предрассветной тишине досыпающих улиц! Еще ни одного огонька не видно в окнах. Уличные фонари горят лишь на главных перекрестках, бросая с высоты пятна желтого света на мостовую. Вокруг стеклянных колпаков фонарей вьются тучи белых, серых и кремовых мотыльков. Они шелестят шелковистыми крылышками там, вверху, будто упрямо хотят разбиться о горячее стекло. Ты проходишь один за другим безлюдные перекрестки, ныряешь во мрак ровненьких кварталов, сливаешься со шпалерами молодых акаций и потихоньку освобождаешься от остатков сна. Сонный вахтер в проходной кивает головой, глянув издали на пропуск. Хорошо слышно, как зазвенела на самом дне зеленого ящика опущенная туда рабочая марка. Она возвратится из зеленого ящика в литейную лишь с восходом солнца, после всех заводских гудков. Цеховой табельщик повесит ее на гвоздик в ящике, затянутом проволочной сеткой. И всякий раз, пробегая к камельку, видя ее - медную, блестящую, с цифрой "536", - ты будешь с удовольствием думать: "Еще день прожит честно. Без опоздания и прогула!" Больше всего меня мучила в первые недели работы на заводе боязнь опоздать. И совсем не потому, что за этим следовали взыскание, снижение заработка, выговор от мастера. Просто стыдно было даже представить себе, как идешь ты, опоздавший, гудящим цехом и все с усмешкой глядят на тебя. Люди уже давно работают, за машинками стоят заформованные опоки, их уже можно заливать. Литейщики, пришедшие на работу вовремя, глазеют на тебя и думают: "Вот соня, когда притащился в цех! Рабочий класс давно уже делом занят, а он отсыпался на своих перинах, лодырь окаянный!" Даже представить было трудно, как это я, опоздав, появлюсь перед своим напарником Науменко и как ни в чем не бывало скажу ему: "Привет, привет, дядя Вася!" Какую совесть надо иметь, чтобы опоздать, а потом делить поровну со своим напарником его заработок! А возможно еще и другое. Уронил ты в пустой уже ящик марку, гонишь к цеху заводским двором, и тут тебе навстречу директор Иван Федорович. "Здравствуй, Манджура! - говорит он тебе. - А куда это ты так торопишься? И почему ты здесь, когда все твои товарищи давно в цехе, формуют детали, своим трудом крепят смычку рабочего класса и крестьянства?" И что я скажу тогда директору в ответ? Опоздал, мол, Иван Федорович. Скажу это после того, как Руденко взял с нас слово честно относиться к своим обязанностям?.. Вот почему, как только сменный мастер Федорко предупредил меня: "В летнее время начинаем не по гудку, а с четырех", - даже мурашки по коже пробежали. "Смогу ли я вставать в такую рань? Не опоздаю ли?" Но все сомнения заглушал разумный довод: "Как же иначе? Прикажи литейщикам начинать работу вместе со всеми, по гудку, - значит, заливка будет начинаться около полудня. Солнце уже в зените, и полуденный зной, соединяясь с жаром, идущим от расплавленного чугуна, превратит литейную в ад кромешный. Нет, это очень правильно, что директор Руденко, пока крыша над литейной не поднята, распорядился выделить наш цех в особый график". Обычно мне удавалось приходить в литейную одним из первых. Сегодня же я услышал подле вагранки, в полумраке цеха, голоса нескольких рабочих. Да и мой напарник уже явился. Под нашими машинками пламенели хвостики остывающих плиток. Заранее подсунутые Науменко в пазы под моделями, они отдавали свое тепло остывшему за ночь баббиту. От соленых инженерских раков и его бархатного пива меня мучила жажда. Я напился холодной воды прямо из-под крана и пошел за лопатами. Мы оставляли их в тайнике, под основанием мартеновской печи, которую не успел достроить заводчик Гриевз. Согнувшись, вошел я в сводчатый тоннель под мартеновской печью и нащупал там две наканифоленные лопаты. В темноте сверкнул зелеными глазами и метнулся в сторону обитатель этих подземелий - старый котище. Их жило здесь несколько, одичалых заводских котов. Они скрывались на день и выползали на простор литейной лишь к вечеру, когда чугун остывал в формах и не было риска обжечь на окалине нежные кошачьи лапки. Чем питались они в нашем горячем цехе, я понять не мог. Ведь крысам и мышам делать здесь было нечего. Может быть, объедками от завтраков рабочих? Приятно шагать по мягкому песочку цеха на рассвете с двумя лопатами на плечах, чувствуя силу, бодрость и желание в любую минуту приняться за формовку! Рабочие, голоса которых я услышал издали, собрались около машинок Кашкета и Тиктора. Стоял там Артем Гладышев, задержался с клещами в руках и мой Науменко. - Вот наработали, биндюжники! - Ты биндюжников не обижай! Хороший биндюжник до такого позора не допустит! И на того хлопца молодого валить нечего. Каков учитель, таков и ученик! - Кашкету денег на похмелку не хватало... Орал все: "Давай! Давай!" Вот и надавался!.. Все эти отрывочные фразы долетели до меня еще по пути. Сперва я не понимал, что случилось. Однако стоило глянуть вверх, на груду пустых опок, как все стало понятным. На одной из опок мелом было написано: "115-605". Эта цифра обозначала итог предыдущего дня. После приемки литья такие надписи делали на опоках браковщики. Выходило сейчас, что всего сто пятнадцать хороших деталей заформовали Кашкет с Яшкой. Остальные пошли в брак. Позади себя я услышал тяжелое дыхание и знакомый голос: - Радуешься? Оглянулся, вижу - Тиктор. Воротник его расстегнут. Чуб распустился. - Я не такой себялюб, как ты, - сказал я очень тихо. - Мне чужие неудачи радости не доставляют. Обидно только, что столько чугуна пошло насмарку! - Ну ладно, давай сматывайся отсюда! Стыдить меня нечего. Сами с усами! Посмотрел я в злые, с кошачьей прозеленью глаза Яшки и понял, что у этого человека совести осталось очень немного. И сказал ему сквозь зубы: - Продолжаешь свою шарманку, Яшка? ...Самое золотое времечко - эти предрассветные часы в прохладе наступающего утра, пока руки не устали и капли пота не блестят на запыленном лбу. Электричество погасили, и сквозь стеклянную крышу в цех пробивается дневной свет. Работа в этот день у нас с Науменко шла хорошо. За плечами появились три ряда опок с "колбасками". Видя, что Науменко остановился на перекур, я спросил: - Откуда взялся такой громадный брак у них? А, дядя Вася? Прямо-таки странно! - Ничего странного, - поворачиваясь на мой голос и ставя ногу на ящик с составом, сказал Науменко. - Всякая машинка и модель свою душу имеют, подобно человеку. Одна модель - капризная, нежного обхождения требует, у другой характер потверже, и она никаких набоек не боится. Все это сердцем чувствовать нужно. К одной модели подходи осторожненько, с подогревом да с присыпочкой, расколачивай ее тихонечко. А другую набивай наотмашь. - Но машинки-то одинаковые? - Да ничего подобного! Здесь все должно быть механизировано: и набивка, и трамбовка с помощью сжатого воздуха. Так и было вначале, как только эти машинки установили. А как Советская власть в свои руки заводы начала забирать, хозяева прежние, заморские, принялись все под откос пускать. Чертежи уворовали, компрессоры испортили, части из-под них либо в землю позарывали, либо в море побросали. Ночами шныряли тут с фонариками иностранные техники да приказчики и свое грязное дело творили. - А где же Андрыхевич был? Чего же он смотрел? Попыхивая цигаркой, Науменко сказал мне: - Кто его знает! Может, бычков с волнореза ловил, а может, сам с теми хозяйчиками виску ихнюю пил. Жил себе в полное удовольствие, с примочечкой, и заботы ему было мало, что эти буржуи и здесь колобродят... - Дядя Вася, а раньше подогревали машинки тоже так? Плитками? - спросил я, поглаживая свою остывающую модель. - Неудобство большое! Науменко глянул на меня, недоумевая. - Экося! Почему неудобство? - Ну как же! Взял разгон, поставил несколько опок - и плита уже остыла. Беги через весь цех до того камелька... - Ишь ты, барчук! Бегать, значит, тебе лень? А может, конку тебе до камельков проложить? Вся работа в литейном на том и построена, чтобы не сидеть, а бегать. А хочешь спокоя - в конторщики нанимайся. Слова Науменко обидели меня крепко, но вступать с ним в спор не хотелось. Чтобы не задерживать формовку, я схватил клещи и побежал "на Сахалин" - к камелькам. Мчался литейной и думал: "А все-таки, дядя Вася, не прав ты! Разве это дело - такие концы бегать? Где рационализация? Сложить все расстояния до камельков и обратно - полдороги до Мариуполя будет!" Не успели мы набить сто первую опоку, к машинкам подошел мастер Федорко и спросил: - Шабашить скоро собираешься, Науменко? - А что такое, Алексей Григорьевич? - Перестановочку сделаем. Дядя Вася и формовать бросил. Не скрывая досады, он протянул: - Какую? - Ролики тебе ставлю. - Ролики? Да смилуйтесь, Алексей Григорьевич! Оставьте нам "колбаски". Подладились только-только, а вы уже снимаете! - Надо, Науменко! - строго сказал Федорко. - "Колбасками" вашими уже весь склад полуфабрикатов забит. А роликов там с гулькин нос. Я поставил было тех башибузуков, а они, видел сам, напороли браку столько, что и двумя платформами не вывезешь. Еще день такого художества - и слесарно-сборочный в простое. Можно ли рисковать? - Я-то понимаю, что рисковать нельзя, - сказал дядя Вася, - но... - Не нокай, цветик Василек! - крикнул из-за машинок Гладышев. - Менка славная. Для твоих "колбасок" полвагранки чугуна перетащить нужно, а ролики хоп-хоп - и залил моментом. Запасные плиты из ремонтно-инструментального притащили чернорабочие. Притащили и бросили прямо в сухой песок, на место, освободившееся от пустых опок, которые почти все уже пошли у нас в дело. Пробегая на плац, чтобы ставить нижние половинки формы, я нет-нет да и поглядывал на новую модель. Она казалась очень простенькой. Над гладкой баббитовой плитой было припаяно шесть таких же роликов, как и те, что ведут четыре крыла жатки по железному маслянистому скату от падения к подъему. Над каждым из роликов, торчащих над модельной плитой, возвышался отросточек для стержня. А верх был и того проще: шесть маленьких наперсточков - гнезд для шишек и будто прожилки на листке клена - канавки, расползающиеся в стороны, для заливки каждого ролика. "Интересно все же, почему брак может получиться в такой простой детали?" - подумал я, формуя. Пора уже было шабашить. Турунда с Гладышевым заформовали все свои опоки и начали заливку. Дальше в этой жаре формовать было трудно. От залитых по соседству опок полыхало жаром. Под вагранками снова ударили в рынду. Начиналась очередная выдача чугуна. - Бросай формовку! - приказал Науменко. - Пошли до вагранки. Мы заливали под частые удары рынды. От одного выпуска чугуна до другого времени оставалось ровно столько, чтобы дотащить наполненный расплавленным металлом тяжелый ковш к машинкам и залить друг за дружкой все восемь форм. Как приятно было увидеть наконец, что чугун дошел до самого верха формы и круглая воронка литника, в которую заливали мы расплавленный металл, наполнилась и побагровела! Радостно было чувствовать, что все наши формы примочены в меру и заливаются удачно, металл не стреляет по сторонам сильными жалящими брызгами. Он только глухо ворчит и клокочет внутри, заполняя пустоты в формах и становясь из жидкого твердым в холодном песчаном плену. Едва успевали мы выплеснуть в сухой песок около мартена бурый, подобно пережженному сахару, остывающий шлак, как у вагранки опять звенела рында, приглашая литейщиков брать чугун. И мы поворачивали туда, где под шумящими вагранками, в шляпах, надвинутых на лоб, в темных очках, с железными пиками наперевес, расхаживали горновые. Мы мчались туда бегом. Дядя Вася трусил вприпрыжку, совсем по-молодому, позабыв о своих годах. Мне нравилась эта рискованная работа, быстрый бег наперегонки с другими литейщиками по сыпучему песку мастерской и осторожное возвращение с тяжелым ковшом обратно. Было поздно. Першило в горле от запаха серы. Яркие вспышки разлетающихся искр делали почти незаметным свет последних непогашенных лампочек в отдаленных углах цеха. Совсем близко, за недостроенным мартеном, гудела круглая "груша" - пузатая печь для плавки меди. Случайные сквозняки приносили оттуда едкий запах расплавленной меди. Захваченный общим волнением, я не обращал никакого внимания на чад и на жару, которая становилась все сильнее. Лица литейщиков блестели в отсветах пламени, мокрые от пота, темно-коричневые. Стоя под черной гудящей вагранкой, вблизи желоба, по которому мчалась к нашему ковшу желтоватая струя чугуна, изредка поглядывая на хмурое сосредоточенное лицо дяди Васи и чувствуя, как наполняется ковш, я понимал, что выбрал для себя правильное дело. Мелкие брызги чугуна, описывая красивые огненные дуги и остывая на лету, сыпались где-то за спиной, но я уже не порывался ускользнуть от них в сторону, как раньше, не вздрагивал, а лишь незаметно поеживался, крепко сжимая кольцо держака. В гуле вагранки, вблизи огня, в быстрых проходах по цеху с ковшом, полным расплавленного чугуна, была особая отвага, был риск, веселое удальство. И, таская в паре с Науменко тяжелые ковши, усталый, обливающийся соленым потом, но гордый и довольный, я был несказанно счастлив. Лишь к концу плавки я заметил, что возле наших машинок копошится еще с одним слесарем, погромыхивая раздвижным ключом, Саша Бобырь. Присланные из ремонтно-инструментального цеха, они переставляли нам модели на завтрашний день. По-видимому, Саша давно наблюдал за тем, как мы заливаем чугун, потому что, когда, поставив пустой ковш на плацу, разгоряченный, я подошел к машинкам, он спросил жалостливо: - Заморился, а, Василь? В голосе Бобыря я услышал признание того, что труд литейщика он почитает выше своей слесарной работы. - Заморился? С чего ты взял? День как день! - ответил я тихо. Уже иным, пытливым голосом Бобырь осведомился? - А где ж ты вчера до поздней ночи шатался? - Там, где надо, - там и шатался! Гляди лучше, плиту ставь без перекоса. И болты подтяни до отказа! - Не бойся! Мы свое дело знаем, - буркнул Сашка и, упираясь ногами в ящик с составом, потянул на себя еще сильнее рукоятку разводного ключа. - Давай кокили смазывать, молодой! - позвал меня Науменко. Он уже успел притащить из кладовой ящик, наполненный чугунными обручиками. Я захватил с собой баночку графитной мази и уселся около напарника на песок. Стоял такой пеклый жар, что плотная утром графитная мазь сейчас сделалась как кашица. Мы обливались потом даже за легкой этой работой. Надо было макать палец в графитную мазь и затем смазывать внутри каждый кокиль. - Соображаешь, для чего эта петрушка? - спросил Науменко. - Чтобы эти кокили свободно насадить на ролики. - Это первое. Второе - чтобы снимались они легко, вместе с песком. - Разве они в опоке остаются? - А ты думал? Застывая в кокилях, чугун обволакивается твердой коркой. Такой ролик с твердой и гладкой, скользящей поверхностью без обточки в дело идет. - Ловко придумано! - сказал я и вспомнил, что не раз видел, как, падая на гладкую плиту, жидкий чугун, застывая, становится гладким и твердым, как эта плита. За дымящимися опоками промелькнула красная косынка Кашкета. Щелкая семечки, он медленно брел по проходу. Нынче он приплелся на работу позже всех. Стоило ему увидеть надпись, сделанную браковщиком, как он поднял страшный крик, бегал к мастеру, ходил с ним во двор, куда обычно высыпали бракованные детали, грозился подать заявление в расценочно-конфликтную комиссию и ни в какую не признавал брака по своей вине. Так и слонялся он весь день по цеху, до самой заливки. Приметив нас около ящика с кокилями, Кашкет круто повернулся. Минуту постоял он молча, в шутовском платке, стянутом узлом на затылке, шелуша подсолнечные зернышки, а потом спросил: - Загодя готовите? Вопрос этот был ни к чему, и дядя Вася не счел нужным отзываться. Молча натирал он кокили графитом, перемешанным с тавотом. - Заработать больше всех норовите? На дачу с садом? - прошепелявил Кашкет. - Да уж не на свалку, как ты, а для пользы рабочего класса! - отрезал Науменко, хватая кокиль. - Интересуюсь, что вы послезавтра запоете, как напишут вам такое, что мне сегодня? - Интересуйся сколько влезет, а пока давай лузгу-то подсолнечную не швыряй под ноги. В песок же попадает! - сказал Науменко сердито. - Выбойщики просеют. Не бойся! - сказал Кашкет и лихо сплюнул шелуху под ноги. - Такую мелочь не просеешь. Попадет в форму - и, глядишь, раковина. Не сори, тебе говорю! - уже совсем сурово прикрикнул дядя Вася. - Ну ладно, голубок, не серчай, - сказал Кашкет примирительно и сунул семечки в карман. Присев на корточки около меня, он схватил кокиль и принялся намазывать его внутри. От Кашкета несло водочным перегаром. - Однако коли рассуждать так, без крика, дядя Вася, то все, что вы сейчас делаете, лишнее, - прошепелявил Кашкет, водя пальцем в середине кокиля. - Ты о чем? - спросил Науменко, строго глянув в сторону Кашкета. - Намазывай не намазывай - не поможет. Модель сконструирована погано - оттого и брак. Переделать ее давно пора, а они рабочих за брак донимают. - Сам ты себя донимаешь, а не "они", - ответил Науменко. - Болты болтаешь, а формовать не знаешь. - Поглядим вот, сколько ты со своим комсомолистом наформуешь, - сказал Кашкет, вставая и потягиваясь. - Глядеть другие будут, а ты, друг ситцевый, давай-ка танцуй отсюда, а то вертишься по цеху, как бес перед заутреней, и другим работать мешаешь! И хотя сказал это Науменко так, словно он не придал никакого значения словам Кашкета, но я сообразил, что этот лодырь задел моего напарника крепко. Понятно было, что Науменко в лепешку разобьется, лишь бы заформовать и отлить ролики хорошо. - А может, и на самом деле конструкция модели подгуляла, а, дядя Вася? - Ты слушай побольше этого болтуна, - сказал сердито Науменко, - он тебе еще и не такое придумает! Однажды он забрехался до того, что ляпнул: "Я, говорит, хорошо помню то время, как пароход "Феодосия" еще шлюпкой был". Да можно ли верить хотя бы одному его слову! ...Следующий день, втянувшись, мы работали еще проворнее. До обеда у нас было уже забито восемьдесят семь опок. Хотел было я метнуться после обеда до Головацкого, но дядя Вася засадил меня обтачивать рашпилем на конус края крепких, замешенных на олифе стержней - шишек. Готовя шишки на последний задел, чтобы можно было втыкать их в гнезда формы, не тревожа краев будущих роликов, я думал о том, что формовать эту детальку оказалось проще простого. Но какими они у нас получились, мы еще не знали. Об этом предстояло узнать лишь в понедельник, когда раскроют опоки. Сегодня была суббота. Когда мы пошабашили, на плацу осталось сто пять пышущих жаром залитых опок. ПИСЬМА ДРУЗЬЯМ - Нехай вам грець! Чешите языками дальше, а я пойду хлопцам писать! - так сказал я Маремухе и Саше, выслушав терпеливо все их насмешки по поводу моей вечерней отлучки. Оставляя их вдвоем в мезонине, я так и не сказал им, где пропадал весь вечер третьего дня. Как выяснилось из допроса с пристрастием, который мне учинили хлопцы, они намеревались и впредь контролировать каждый мой шаг, опасаясь: а не отрываюсь ли я от коллектива? Они по-товарищески боялись, как бы я не свихнулся на стороне, не "переродился", и разными намеками хотели выведать у меня все. А я не смог признаться. Заикнись я только про званый ужин да про раков - получилась бы такая проработка, только держись! А разве я честь нашего флага у того инженера не держал? Держал! Еще в сенях я переобулся в легкие тапочки, а литейные мои "колеса" выставил в козий сарайчик до понедельника. Под забором в нашем дворике приютилась ветхая, обросшая диким виноградом беседка. Посреди нее был вкопан в землю шестигранный столик. Славно писалось в уютной тени беседки! Ветерок-низовка иногда залетал сюда с моря и шевелил обложку тетради, то приоткрывая ее, то укладывая листочки на место. Сперва я написал Фурману - в Луганск, на завод имени Октябрьской революции, Монусу Гузарчику - в Харьков и, конечно, Гале Кушнир - в Одессу. С самого утра я думал над тем, что мне написать ей. Обида, которую нанесла она мне, взяв было сторону Тиктора в истории с Францем-Иосифом, теперь казалась совсем пустяковой. Забыв все досадные колкости и мелкие обиды, я вспоминал сейчас только все милое и нежное. Скромную, веселую Галю я невольно сравнивал с Анжеликой - со всеми ее суевериями, с лампадкой на ковре, тоскливой феей да увлечениями чарльстоном. "Конечно же, Галя во сто тысяч раз скромнее, проще и сердечнее!" - думал я, старательно выводя в конце открытки строки: "...И если это письмецо найдет тебя, выбери свободную минутку, Галя, напиши, как ты живешь, как устроилась, нравится ли тебе работа, Одесса, - словом, все опиши и вспомни при этом наши прогулки в Старую крепость и все то хорошее, что было между нами. Просят тебе передать пламенный комсомольский привет Петрусь и Саша Бобырь, которые живут со мной в одном домике, у самого Азовского моря. С комсомольским приветом Василий Манджура". Никакой уверенности в том, что мои письма дойдут до адресатов, у меня не было. Расставаясь, мы записали названия заводов, на которых будем работать, и все. Но ведь на заводах тысячи рабочих! Никите Коломейцу я решил написать большое, обстоятельное письмо. Его-то адрес впечатался в мою память на всю жизнь: "Город Н., Больничная площадь, школа ФЗУ около завода "Мотор". Старательно я вывел этот адрес и придавил голубенький конвертик камешком-голышом, чтобы не унес его ветер. Но стоило мне раскрыть тетрадку, как я понял, что в ней кто-то хозяйничал. Две страницы были вырваны из середины, а на первой красовался знакомый почерк Бобыря. Прочитал я и невольно улыбнулся. "Начальнику городского отдела ГПУ. У меня очень хорошая память. Увидел кого - запомнил навеки. Это я все к тому, чтобы вы, товарищ начальник, отнеслись..." Здесь Сашкино послание обрывалось. Последнее его слово "отнеслись" появилось позже, взамен зачеркнутой фразы: "не смеялись, как мои товарищи". Снова мне живо представился день приезда, распаленный Саша Бобырь, доказывающий, что возле киоска с бузой он видел Печерицу. Не забыл я, какой вопль поднял Саша, когда Маремуха спросил: "А ты не сказал, увидя Печерицу: "Чур меня, чур!" Сложив вчетверо испорченную страничку, я положил ее в кармашек косоворотки и принялся сочинять письмо Никите Коломейцу. Длиннющее оно получилось. И виноват в этом не столько я, сколько сам Коломеец. Накануне расставания Никита сказал: "Одно прошу, милый, побольше подробностей. Жизнь всякого человека состоит из множества мелочей, и только тот является настоящим человеком, кто не утонет в этой каше, а, разобравшись, что к чему, найдет правильную дорогу вперед. Потому давай-ка, брат Васенька, побольше мне поучительных мелочей, которые ты заметил на новом месте. Я постараюсь в них разобраться и использую в работе с новым выпуском фабзайцев". Я и "давал мелочи", как говорят кочегары, "на полное давление". Все написал Коломейцу: и как Тиктор уединился от нас в поездке, и как мы боялись сперва, что у крупной домовладелицы поселимся, и как Печерица привиделся Саше Бобырю у киоска с бузой, и даже этого специалиста по пушечным ударам Зюзю Тритузного, который чуть не встал поперек нашей дороги, я распатронил так, что держись! Сообщил я Никите, что продумываю на досуге одно изобретение по поводу подогрева машинок. Очень обстоятельно описал историю своего визита в танцкласс Рогаль-Пионтковской. А чтобы Никита, чего доброго, не вздумал упрекать в увлечении танцульками, объяснил причину посещения этого заведения: "Хотел воочию проверить, не является ли здешняя Рогаль-Пионтковская родственницей той старой графини, которая жила у нас на Заречье и так гостеприимно встречала у себя в усадьбе атамана Петлюру, "сичовиков", Коновальца, представителей Антанты и других врагов Советской власти". Я просил Никиту узнать поподробнее, какая судьба постигла графиню и ее породистого братца. Описал нашего красного директора Ивана Федоровича Руденко, который по-отцовски обошелся с нами. Рассказал в письме Никите, как заботится Иван Федорович о рабочем классе: крышу в литейном возводит и сам пытается разгадать секреты, увезенные иностранцами. Уже смеркалось, и потому письмо пришлось закончить кое-как, на скорую руку. Дальше я написал Никите о мелочи, на мой взгляд, весьма полезной: "...Передай инструктору Козакевичу: пусть он велит обрезать рукава до локтей тем новым ученикам, которые работают у него в литейной. Сколько у нас браку получалось из-за этих длинных рукавов, а никто не обращал на это внимания. Сообразили только здесь. А дело простое: ползет фабзаяц над раскрытой формой и задевает песок манжетами. В одном месте крючком подрыв исправит, а в других местах сам же невольно сору насыплет. Получаются и раковины и заусеницы. С подрезанными же рукавами формовать куда сподручнее и скорость движения большая. Пусть также Жора растолкует всем литейщикам, что такое кокили, для чего они служат, а еще того лучше - нехай он ради примера заформует да зальет детальку с кокилем. Полезно очень. А то взять, к примеру, меня: лишь тут впервые я увидел, что это за штука такая..." Солнце уже свалило в море. На прогретую и усталую землю спускались теплые молочные сумерки. А я все писал и писал. Даже рука заныла, хуже, чем от набойки. ЖЕРТВЫ САЛОНА Все воскресенье вместе с хлопцами мы провалялись в приморском песке, как заправские курортники. Прокаленный солнцем до самых костей, коричнево-красный от загара, я медленно брел по мягкому асфальту и наткнулся на Головацкого. Он шел на прогулку в легкой апашке, в кремовых брюках, в сандалиях на босу ногу. - Ищу пристанища от жары! - сказал Головацкий, здороваясь. - Вентилятор дома испортился. Пробовал читать - невмоготу. Размаривает. Уже и бузу пил и яблочный квас с изюмом - не помогло. Давай заберемся туда, подальше! - И Головацкий кивнул головой в глубь парка. Признаться, я думал по случаю воскресенья навестить Турунду, даже друзей звал туда к нему, в Лиски, на берег моря, но они отказались. Предложение Головацкого заставило меня изменить первоначальный план. Мы смешались с гуляющими и пошли аллеей мимо площадки летнего театра, отгороженного высокой решеткой. Там дробно стрекотал киноаппарат, и под самым экраном слышались одинокие звуки рояля. Сегодня на открытом воздухе давали "Медвежью свадьбу" и "Кирпичики" - две картины в один сеанс. Гуляющие повалили туда, и в аллеях для воскресного дня было сравнительно просторно. В зеленом тупике, куда пришли мы с Головацким, оказалось совсем пустынно. Сквозь решетку сада просматривался освещенный переулок, который вел на Генуэзскую. Тупик сада, образуемый ветвистыми деревьями, оставался в тени, и мы сразу почувствовали себя прекрасно, откинувшись на выгнутую спинку скамеечки. - Тс-с! Внимание, Манджура! - подтолкнул меня Головацкий, указывая на переулок. В полутьму Парковой улицы выпорхнули две девушки в легких ситцевых платьях. Едва очутились они в тени лип, как первая девушка присела на ступеньку крылечка. Поспешно, словно ее догонял кто-то, она стала проделывать какие-то фокусы со своими ногами. Скоро я понял, что девушки освобождаются от туфель. Потом, как кожу со змеи, они стянули длинные чулки, засунули их в туфли и бережно завернули обувку в газеты, еще заранее припасенные для этой цели. Оглядываясь и разминая ноги, по-видимому чувствуя себя отлично босиком, девушки побежали в сторону Лисок. И тотчас же из освещенного переулка под тень лип выпорхнула целая стайка подруг. Подбежав к крылечку и садясь на ту же ступеньку, они проделали то же самое, что и их предшественницы, и, завернув свои узкие туфли кто в старую газету, кто в платок, легко и радостно разбежались по домам. Улыбаясь и таинственно поглядывая на меня своими умными глазами, Головацкий сказал: - И смех и грех, не правда ли? Такое зрелище можно наблюдать отсюда каждый вечер. - Смотри, еще! - шепнул я. - Новые жертвы!.. На Парковую вырвались, пошатываясь, две подруги. Одна была в блузочке-матроске, с челкой на лбу. Другая придумала себе платье-тунику с удивительно широкими рукавами. Девушка в матроске с откидным воротником даже до заветной ступеньки не могла добраться. Она с ходу обхватила старую липу и, прижавшись к ней, сбросила с ног блестящие туфельки. - Какое блаженство! - донесся сюда ее тонкий голосок. - Думала - сомлею, так жать стали! - Чулки-то стяни, Марлен, - сказала ее подруга, уже присевшая на крылечко, - подошву протопчешь! - Погоди. Пусть пальцы отдохнут... - И девушка в матроске медленно прошлась под липами в одних чулках, как бы остужая ноги на камнях тротуара. - А вольно тебе было такие тесные заказывать! - сказала ее подруга, стягивая чулки. - Да я и так тридцать седьмой ношу. Куда же боле? Смеяться станут... - отозвалась Марлен. Когда девушки растворились в сумерках, убегая босиком на Лиски, Головацкий сказал: - Та, что в матроске, на заводе у нас работает. - Откуда же они так бежали? - Штатные завсегдатаи танцкласса Рогаль-Пионтковской... Ты не был там? - Был! - буркнул я и заколебался: стоит ли рассказывать Головацкому, как та мадам обозвала меня хамом? - Что же ты думаешь по поводу увиденного? - Заведение для оболванивания молодежи! - Руку, дружище! - воскликнул Головацкий. - Значит, мы с тобою одного мнения... В салоне Рогаль-Пионтковской молодого человека отучают мыслить. Ему преподносят суррогат веселья и заслоняют от него удивительно интересный мир, можно сказать - целую вселенную. - Головацкий оглянулся и продолжал: - ...Вот эти деревья, звезды, что мерцают на небе, даже эти песчинки, что, хрустя под ногами, скрывают еще в себе множество неразгаданных тайн природы. Тайны эти ждут человека, который бы пришел к ним и, открыв их, помог обществу. Глянь-ка на эти домики, что перед нами. Познай способ их постройки, пошевели мозгами: а нельзя ли строить лучше, практичнее, удобнее, чем строили наши деды, строить так, чтобы солнце гостило в этих домиках круглый день? Разве это не задача, которой стоит посвятить всю жизнь? Или, скажем, перенесемся с тобой мысленно на берег моря. Как мы еще мало его знаем! Рыбку-то нашу, азовскую, все еще по старинке волокушами вытягивают, а ведь где-то уже есть электрический лов. Или другая задача: поймать энергию прибоев, поставить ее на службу социализму! Разве это не сказка, которую можно сделать былью? А ведь ежевечерне десятки людей - перед которыми возможно такое интересное будущее! - по нескольку часов, как нанятые, бесцельно дрыгают ногами. Позор! - Так надо это безобразие прекратить. - Видишь, Манджура, однажды я уже пробовал повести борьбу с этой мадам, но кое-какие ортодоксы на меня зашикали: мельчишь, мол, Толя! Нам, мол, следует проблемы решать, а ты привязался к танцульке. А я вовсе не мельчу. Если мадам Рогаль-Пионтковская и окочурится в один прекрасный день, с влиянием ее придется еще долго бороться... Вот эта, в матроске, - скромная и очень понятливая девушка. Однажды в библиотеке я заглянул в ее абонемент и в восторг пришел, сколько книг она прочла. А потом затащили ее подружки на эти шимми да фокстроты раз-другой, и на глазах меняться стала. Сперва челку себе завела модную, потом брови выщипала какими-то невообразимыми зигзагами, а погодя и перекрестилась. - В церкви? Комсомолка?! - До церкви пока дело не дошло, - сказал Головацкий, - домашним образом перекрест устроила. Надоело, видишь, ей скромное имя Ольга, назвала себя Марлен. Ну, а подружкам только подавай! Они сами такие: вчера еще были Варвары, Даши, Кати, а как заглянули к Рогаль-Пионтковской, перекрестились на заграничный лад: Нелли, Марго, Лизетты... В слесарно-сборочном даже одна Беатриче объявилась - Авдотья в прошлом... - Скажи... а Анжелика - тоже заграничное имя? - спросил я мимоходом. - Ты про дочку главного инженера? Тоже перекрест. Правда, более скромный. По метрике - Ангелина. Всего две буквы исправила. - А хлопцы-перекресты есть? - Встречаются. В транспортном цехе, например, работает возчиком некто Миша Осауленко. В позапрошлом году он сотворил глупость - искололся весь у одного безработного морячка. Живого места на коже не осталось. Все в татуировках: якоря, русалки, обезьяны, Исаакиевский собор, а на спине ему изобразили банановую рощу на Гавайских островах. На пузе накололи штоф, бубновый туз и красотку. А под этим - надпись: "Вот что нас губит!" Чуть заражение крови не получил от этих наколов. Ездил на битюгах забинтованный, пока не свалился. А потом проклинал себя на чем свет стоит. Выйдет на пляж загорать - а вокруг него толпа собирается: что это, мол, за оригинал такой разрисованный? Люди приезжие думали, что Миша - старый морской волк, а он дальше Белореченской косы не отплывал, да и то в тихую погоду, ибо его море бьет крепко. Пришлось ему, бедняге, уходить купаться на Матросскую слободку - подальше от глаз. Но, думаешь, он набрался ума-разума от этого промаха?.. Открыла Рогаль-Пионтковская свой танцкласс, он и причалил туда от скуки. А плясать парень здоров! Ясно - мадам комплименты говорит и на свой лад всех настраивает. Иду однажды на завод, слышу - позади этот разрисованный Миша едет на своей платформе и поет во весь голос: "Джон Грей был всех смелее, Джон Грей всегда таков..." Другой же танцор кричит ему с панели: "Эдуард! Закурить нет?" - Ты шутишь, наверное, Толя? - сказал я. - Какие могут быть шутки! Чистая правда. Пошел я в транспортный цех. "Как тебе, говорю, не стыдно? Неужели ты сам себя не уважаешь?" - А он что тебе сказал? - Брыкался сперва. Дескать, это "мое личное дело". Поговорили мы с ним часок-другой, и он наконец согласился, что дурость показывает. - А сейчас на танцульки ходит? - Одумался. Зато другие без танцкласса жить не могут. Вот эта Марлен. Из рабочей семьи, хорошая разметчица, а тоже поплелась к самому модному сапожнику Гарагоничу. "Давай, говорит, построй мне по журналу лакированные туфли на самом высоком каблуке". Гарагонич, не будь дурак, содрал с нее всю получку, поднял ее на добрых десять сантиметров, а как там она ходить будет - это его не касается. Ты сам видел, качается, как на ходулях. И все это, друже, из того салона расползается. Главный очаг мещанства! Мадам действует на молодежь тихой сапой. Приятельницы ей песенки шлют заграничные, ноты, пластиночки для граммофона, модные журналы, а она их распространяет. Пора нам, Вася, дать бой! - Как же бой давать, коли у нее патент? Головацкий засмеялся: - По-твоему, патент - это охранная грамота для частника? Залог того, что государство ему на пятки наступать не будет? Наивен же ты, Манджура! Давай-ка лучше потолкуем, как действовать. ...Так, душным вечером, на окраине городского парка, вблизи кустов зацветающего жасмина, возник наш план наступления на танцевальный салон Рогаль-Пионтковской. Все до мелочей мы продумали и обсудили на этой скамеечке. Когда все уже было договорено, Головацкий спросил: - Ты не очень устал сегодня? - Нет. А что? - Быть можем, мы проследуем в мою хижину и там набросаем все наши замыслы на бумагу, чтобы ничего не растерялось? КАЮТА НА СУШЕ Головацкий жил в маленьком флигельке на площади Народной мести. Мы прошли в глубь запущенного длинного двора. Около двери флигелька Головацкий пошарил рукой под стрехой и нашел ключ. Висячая колодка скрипнула под его руками. Зажигая свет в сенях, Толя пропустил меня вперед. Задняя стенка прохладных сеней была сплошь заставлена книгами. И в комнате повсюду виднелись книги: на полках, на этажерке, даже на неокрашенных табуретках. - Только ты не удивляйся некоторым моим причудам, - как бы извиняясь, предупредил он, - я, видишь ли, болельщик моря... Меблировка небольшой комнаты состояла из узенькой койки, застланной пушистым зеленым одеялом, письменного стола и круглого обеденного столика, над которым спускалась висячая лампа под зеленым абажуром. Мне сразу бросилось в глаза, что два окна, выходящие во двор, были круглые, как пароходные иллюминаторы. Спасательный круг с надписью "Очаков" дополнял сходство этой комнаты с корабельной каютой. И стул был тяжелый, дубовый, какие бывают на пароходах в капитанской рубке. - Тебя окна удивляют? - спросил Головацкий. - Если бы ты только знал, какую баталию пришлось мне вести с квартирной хозяйкой, пока она разрешила перестроить их таким образом. - Они же наглухо у тебя в стенку замурованы! Воздуха нет. - Ничего подобного! - И Головацкий, как бы оправдываясь передо мною за свое чудачество, повернул невидимую прежде защелку. Он потянул на себя круглое, чуть побольше спасательного круга, окошечко. Со двора повеяло запахом цветов, и молодая луна сразу приблизилась к этому флигельку. - Моя конструкция, - сказал Толя, открывая другое окно. - Сам подмуровку делал, ребята из столярного по моему чертежу рамы сколотили. Необычно, правда? А я люблю! Как на море себя чувствуешь. В состоянии движения. А эти квадратные гляделки располагают к покою. - Но поголовное большинство людей пользуется же квадратными окнами? - Привыкли к мрачному однообразию, - полушутя, полусерьезно сказал Толя. - Обрати, например, внимание - с прошлых времен в нашей одежде еще преобладает черный цвет: черные картузы, кепки, костюмы, платки у наших бабушек и даже выходные платья у девушек. А разве не пора повести борьбу против этого траура в повседневной жизни? Природа ведь так богата красками! Сколько прекрасных цветов в сиянии радуги, в оттенках неба над морем! Тут надо смело рвать с прошлым! - Да ты не горячись, Толя. Я просто спросил тебя, - успокоил я хозяина странной комнаты и подошел к полке с книгами. Каких только книг у него не было! И по географии, и по биохимии, и по логике... Старинная лоция Азовского моря соседствовала с учебниками астрономии и навигации. В простенках между полками висели таблицы с видами рыб, морские узлы на дощечках, изображения пароходов, идущих под сигнальными огнями, и даже чертеж двухмачтового парусного судна. - Ты небось моряком хочешь стать? - Почему ты так думаешь? - И Толя очень пристально глянул на меня, желая узнать, понял ли я на самом деле цель его жизни. - Да вот литература у тебя все о море! - И я кивнул головой в сторону морских книг. - Надо, милый, хорошо знать не только ту землю, на которой живешь, но и то море, которое расстилается в десяти шагах отсюда. А быть может, когда-нибудь и поплавать придется. Ведь мы же, комсомольцы, шефствуем над флотом! - А этот офицер... кто? - спросил я настороженно, разглядывая над кроватью Головацкого бережно окантованный под стеклом фотографический портрет морского офицера в черной накидке, при кортике, в очень высокой фуражке. - Лейтенант Петр Шмидт, - объяснил Головацкий. - Какой Шмидт? Тот, чье имя завод носит? - Он самый. Тот, который поднял сигнал: "Командую флотом. Шмидт". Выступал против царизма, любил рабочий люд. Свою роль в революции сыграл. Недаром рабочие Севастополя избрали его в Совет депутатов! - Давно его именем завод назван? - Вскоре после революции. И ты думаешь, случайно? - Не знаю... - Тогда слушай... Дело в том, что Шмидт немного работал на нашем заводе... - Шмидт? Офицер Шмидт? - Ну да, мичман Шмидт! Его родственники тут жили. И он, решив повидать собственными глазами, как живет рабочий люд, на время отпуска сменил мичманский китель на рабочую блузу... Или возьми историю самого портрета Шмидта, - продолжал, воодушевляясь, Головацкий. - Как узнал я от стариков про лейтенанта, пустился по его следам. Интересно же! Все газеты старые того времени перечел, дом, в котором его семья жила, излазил весь, от чердака до погреба. Но увы! Ничего не сохранилось. Как-никак двадцать лет миновало. Три войны, три революции, голод. А потом думаю: не мог Шмидт жить в нашем городе и ни разу не сняться, будучи в отпуску! Пересмотрел у всех частных фотографов негативы тех лет - и вот, полюбуйся, отыскал совершенно случайно. Увеличение уже по моему заказу делали. - Так надо его в музей! Для всех! - Неужели ты думаешь, я такой шкурник? В тот же день, когда портрет Шмидта был у меня, я отослал негатив в Исторический музей. Мне и письмо благодарственное оттуда пришло. - А круг откуда? - Извозчик один надоумил, Володька некто. - Бывший партизан? Рука повреждена? - Он самый. Обмолвился как-то, что в Матросской слободке живет один севастополец, чуть ли не участник самого восстания. Я к нему. Оказалось, сам-то он на "Очакове" не ходил, но круг с того мятежного корабля сохранил. Реликвия! Еле вымолил. Кофе в кастрюльке забурлил. Головацкий приподнял медную кастрюльку и проложил между ее донцем и голубеньким пламенем спиртовки железную планку. Напиток, который он готовил, требовал постепенного и малого подогрева. - Взгляни теперь на эту фотографию, Манджура, - сказал Толя, подходя широкими шагами к противоположной стене. - Тоже наш земляк. Я увидел на фотографии бравого морского офицера в царской форме. Он сидел прямо перед аппаратом, в белом кителе, разукрашенном орденами, в белой фуражке с темным околышем, положив руки на колени. - Что это ты белопогонниками увлекаешься? - Во-первых, погоны у него темного цвета, - поправил меня Головацкий. - Во-вторых, если бы все царские офицеры прошли такую жизненную школу, как этот человек, и хлебнули горя столько же, то, возможно, Деникины да колчаки не смогли бы выступать с оружием против революции. На кого бы они тогда опирались?.. Это, к твоему сведению, Георгий Седов, знаменитый исследователь Арктики, погибший от цинги во льдах, на пути к Северному полюсу. - А он тоже с Азовского моря? - Ну конечно! С Кривой косы. Как видишь, офицер офицеру рознь. Если бы у лейтенанта Шмидта, помимо его искренних стремлений свергнуть самодержавие, был характер Георгия Седова, то кто знает, как бы окончилось восстание на "Очакове"! - Седов, значит, хороший человек был? - спросил я осторожно, уже окончательно теряясь. - Он был из простонародья и любил свою родину! - сказал вдохновенно Головацкий и достал с полки какую-то книгу. - Послушай-ка слова последнего приказа Седова, написанные перед выходом к Северному полюсу. Он написал этот приказ второго февраля тысяча девятьсот четырнадцатого года, будучи уже совершенно больным. "...Итак, в сегодняшний день мы выступаем к полюсу. Это - событие для нас и для нашей родины. Об этом уже давно мечтали великие русские люди - Ломоносов, Менделеев и другие. На долю же нас, маленьких людей, выпала большая честь осуществить их мечту и сделать посильные научные и идейные завоевания в полярных исследованиях на пользу и гордость нашего дорогого отечества. Мне не хочется сказать вам, дорогие спутники, "прощайте", но хочется сказать вам "до свидания", чтобы снова обнять вас и вместе порадоваться на наш общий успех и вместе же вернуться на родину..." - А вернуться ему удалось? - спросил я. - Его похоронили там, в Арктике, на пути к цели. Он жизнь свою отдал за народное дело, а царские министры его тем временем бранью в газетах осыпали... - Да, такой человек, не задумываясь, принял бы Советскую власть. И не стал бы шипеть по углам, как Андрыхевич! - выпалил я. - Ну, тоже сравнил... кречета с лягушкой... - Головацкий посмотрел на меня с укоризной. - Тот, кого ты назвал, просто обыватель с высшим техническим образованием. Ты что, знаешь Адрыхевича лично? - Познакомился на днях случайно, - ответил я. - Любопытно даже, как человек уже во втором поколении переродился. Его родители в Царстве Польском против русского императора мятеж подымали. Их за это в Сибирь сослали. А вот сынок стал царю да капиталистам служить и революцию воспринял как большую личную неприятность. - Но прямо он об этом не говорит? - Иной раз любит разыграть демократа, совершает вылазки из своего особнячка в город. Преимущественно под воскресенье. В пивные заходит, в "Родимую сторонку" - слепых баянистов слушать. Пиво попивает да разговоры разговаривает. Кое-кто из мастеров под его влиянием. Души в нем не чают. - Но так-то в общем он человек знающий, пользу приносит? - Приходится работать. Иного выхода у него нет. Я себе хорошо представляю, что бы с Андрыхевичем произошло в случае войны! А насчет пользы - что ж? Пользу можно приносить еле-еле, проформы ради, и можно - от всего сердца, с полной отдачей. Этот же барин только служит. Ты слыхал, наверное, что многие производственные секреты иностранцы, уезжая, скрыли или увезли - кто их знает! Иван Федорович бьется, бьется, но пока результаты невелики. А инженер главный ходит вокруг да около, бровями шевелит да посмеивается. Теперь посуди: неужели Гриевз от своего главного инженера имел тайны? У хорошего, опытного инженера они в душе запечатлеться должны без всяких чертежей. Чертежи - отговорка. Он сердце свое раскрыть не хочет. - Других порядков ждет! Думает, переменится все, - согласился я с Головацким и рассказал ему о своем споре с инженером. - Ну, видишь! Чего же боле? Какие тебе еще откровенные признания нужны? - воскликнул Головацкий и, видя, что кофе вскипает, притушил немного горелку. - Не любит он нас. Люди, подобные Андрыхевичу, не помогают нам. Они нас подстерегают. Ты понимаешь, Василь, подстерегают!.. Подмечают каждый наш промах, каждую ошибку, чтобы позлорадствовать потом... Да пусти сюда опять Деникина с иностранцами - он первый ему на блюде хлеб-соль преподнесет! - А дочка у него такая же? - спросил я, выждав, пока весь гнев Толи выльется на старого инженера. - Анжелика? Подрастающая гагара. Это о таких прекрасно сказал Горький: "И гагары тоже стонут, - им, гагарам, недоступно наслажденье битвой жизни: гром ударов их пугает". Головацкий разлил густой-прегустой дымящийся кофе в маленькие бордовые чашечки с черными пятнышками, похожими на крапинки крыльев божьей коровки. Потом сходил в сени и, зачерпнув из кадки воды, налил два стакана. - Турецкий кофе пьют так, - сказал он, - глоток воды, глоток кофе. Иначе сердце заходится. Крепкий очень. В двенадцатом часу ночи покидал я Толину "каюту". Улицы города уже опустели. Летучие мыши неслышно скользили над головой, когда я проходил мимо парка, закрытого на ночь. ВСЕ, ЧТО НИ ДЕЛАЕТСЯ, - ВСЕ К ЛУЧШЕМУ Так хорошо ладились, почитай целую неделю, славные эти ролики! Из каких-нибудь шести сотен выпадало штук пять-семь браку по нашей вине. С этим можно было мириться. Это был допустимый процент брака при такой быстрой работе. А делали мы роликов куда больше, чем кто-нибудь другой, и все потому, что дядя Вася не ленился заранее смазывать кокили и обтачивать стержни - шишки. Он рассуждал так: лучше полчаса побыть в духоте да в пыли возле залитых опок и подготовить все к завтрашнему дню, чем возиться с этими приготовлениями спозаранку, когда надо набирать разгон. В тот день, когда кончался мой испытательный срок, дядя Вася не вышел на работу. Мне и невдомек было, отчего он запаздывает. Почти все рабочие появились у своих машинок: одни пересеивали дополнительно песок, другие подогревали модели, третьи готовили место на плацу, разглаживая сухой песок, чтобы удобнее потом было ставить опоки. Неожиданно появился мастер Федорко и заявил: - Дам тебе, Манджура, сегодня другого напарника. Твой Науменко отпросился на два дня за свой счет. Ему надо жену на операцию свезти в Мариуполь. ...А спустя несколько минут подле наших машинок появился... Кашкет. В руке он держал собственную набойку. Разболтанной походочкой подошел Кашкет к машинке дяди Васи, попробовал рамку - нет ли шатания на штифтах, закурил. Поглядел я на эту картину и подумал: "Напарник! Лучше кота бродячего под мартеном поймать да к машинке приставить, и то вреда меньше будет..." Правда, после того ужасающего брака он сделался осторожнее, но все равно, хоть и суетился он больше всех, пыль в глаза пускал беготней и ненужными криками, мы его и Тиктора ежедневно обгоняли на добрых сорок опок. Турунда увидел, какого я получил напарника, и замотал головой: не бери, мол! Отказывайся! "Как же отказываться? Работай я здесь год-другой - иное дело. Мог бы артачиться, просить замену. А я - новичок. С другой стороны, мастер, может быть, нарочно отделяет Кашкета от Яшки?" - Модель почему слабо нагрета? - важно спросил Кашкет. - Беги за плитками и подогрей по своему вкусу. - Ты моложе - ты и бегай! - прошамкал Кашкет. - Как знаешь! - бросил я и, услышав звук рынды, объявляющей начало работы, принялся набивать песок в опоки. Кашкет повертелся, повертелся и, схватив клещи, пошел за плитками. К его возвращению у меня уже стояло два низа. Я и шишки поставил сам, и площадочку для новых опок приготовил. Кое-как мы набили десять опок. Тут Кашкет начал томиться. Пошел покурить к вагранке и застрял горновым байки рассказывать!.. Зло меня взяло. Накрыл последнюю опоку за напарника и побежал к вагранке. - Послушай, когда же ты... - Я тронул за плечо Кашкета. - В позапрошлом году то было, - сказал он, думая, что я заинтересовался его рассказом. - Я спрашиваю, когда ты перестанешь болты болтать, а будешь опоки набивать? - бросил я ему в лицо. - А я тебе разве мешаю? - ответил Кашкет спокойно и повернулся спиной, чтобы продолжать беседу. - Да, мешаешь! - закричал я ему в ухо. - Тебе мешаю? - Не мне лично, а всему заводу. Рабочему классу. Всем! - уже окончательно разгорячившись, крикнул я. Кашкет как-то сжался весь, трусливо швырнул в песок цигарку и сказал горновому: - Приходи ко мне лучше, Архип. Там доскажу. А то видишь, какого мне подбросили бешеного... комсомолиста... Я смолчал и пошел обратно к машинкам. Иду размашистыми шагами, чуя где-то позади дробный ход Кашкета, а сам думаю: "Неизвестно еще, кого кому подбросили, накипь махновская! Нужен ты очень!" Кашкет, возвратившись, засуетился, затарахтел рычагом машинки и, надо отдать ему должное, каких-нибудь минут тридцать работал прытко. Лука с Артемом даже диву дались, откуда у этого клоуна появился такой темп. Не слышали они нашего разговора около вагранки. "Пусть, - решил было я сперва, - все это останется между нами!" Но Кашкет придерживался другого мнения. Спустя некоторое время он опять прошепелявил: - Интересуюсь: чем же именно я мешаю рабочему классу? Не задумываясь, с ходу, как набойкой острой, я отрезал ему: - Наших жаток миллионы крестьян ждут, а ты задерживаешь программу. Рабочий класс производительность труда повышает, а ты дурака валяешь. Видно, хочешь, чтобы не мы их, а они нас?.. - Я сам рабочий класс! Что ты плетешь? Какие "они"? - Они - это белогвардейцы да капиталисты. Сволочь всякая, которой ты в девятнадцатом помогал! - Я?! Помогал?! Да что ты, детка? Вот напраслина! Он вдруг притих и сделался смирненький-смирненький. Даже за плитками стал бегать не в очередь. Следя за тем, как гонит он впритруску к далекому камельку, я даже подумал: а прав ли я? Все-таки Кашкет старше меня годами, в литейном давно, - не слишком ли я повышаю голос? Будто угадывая мои сомнения, Турунда сказал мне: - Так его, Василь! Правильную линию занял. А то, в самом деле, что ему здесь - шарашкина контора? До каких пор это можно терпеть? - Давно бы его выкатить с ветерком. Жаль, у Федорко душа мягкая! - ввязался в разговор Гладышев. - Пора ставить вопрос резко. Сходи в обед к Федорко. Так, мол, и так, убрать надо этого проходимца и оставить тебя формовать одного, пока Науменко не возвратится. Слова сочувствия старых рабочих меня очень тронули. Но все же я не решился последовать совету Гладышева. "Промучаюсь как-нибудь, - думал я, - эти два дня с Кашкетом, а потом снова вернется мой напарник, и все будет хорошо". Довольно скоро мне пришлось пожалеть о своих колебаниях. Настала моя очередь бежать за плитками. Возвращаюсь - верх опять не набит, а Кашкет спокойненько беседует с горновым: - ...И прихожу я, понимаешь, оформляться к Тритузному, а он меня спрашивает: "Где вы, товарищ Ентута, последние пять лет работали? А почему у вас нет справок с последнего места службы?" А я ему палю: "Товарищ Тритузный! Я как испугался генерала Врангеля в двадцатом годе, так с тех пор не мог прийти в себя и целых пять лет не мог работать!" Зюзя прямо ахнул: "Пять лет?! Что это за нервное потрясение такое?.." Тут к Кашкету подскочил с клещами Турунда. - Тебе что, особое приглашение надо посылать, чтобы к машинке стал? - сказал Лука, принимая мою сторону. - Простымши же плита была! - сказал Кашкет, делая невинное лицо. - Мозги у тебя простыли, а не плита! - бросил Турунда в сердцах, пропуская моего напарника к машинке. - А тебе что, некогда? Поезд в Ростов отходит? - огрызнулся Кашкет, принимаясь за работу. - Да, некогда! - закричал Турунда, с силой вгоняя лопату в горячий еще песок. - И вся эта болтовня нам надоела. Лень тебе здесь - иди увольняйся, тягай волокушу... - Так его, ледащего! Так его! - одобрительно крикнул Гладышев. Чувствуя полное одиночество, Кашкет буркнул: - Смотри какой строгий! - и принялся формовать. Тяжело было мне разобраться в душе этого случайного моего напарника. То ли балагуром таким ленивым был он в юности, то ли и впрямь, если верить извозчику Володьке, в степь по-прежнему смотрел: не вынырнут ли из-за кургана махновские тачанки? Неожиданно, нарушая молчание, Кашкет запел: В понедельник, проснувшись с похмелья, Стало пропитых денег мне жаль. Стало жаль, что пропил в воскресенье Память жинкину, черную шаль... - Кашкет в своем репертуаре - заметил Гладышев. - А что - чем не Шаляпин? - сказал Кашкет и приосанился, поправляя косынку. - Низ уже набит, Шаляпин, а верхней опоки все еще не видно! - крикнул я. Прыгая около машинки, он все еще не мог успокоиться: - Даже песню про тебя народ сложил. - Какую такую песню? - А вот какую... - И шепелявым, пропитым голосом он запел: Жил-был на Подоле гоп со смыком, Он славился своим басистым криком... Ты ведь с Подола? - Плохо географию знаешь, - сказал я строго. - Подол - это околица Киева, а я лично родился в бывшей Подольской губернии. Кашкет ничего не ответил. Он силился поспевать, превозмогая похмелье, суетился, но мне было ясно, что ту норму, какую обычно ставили мы с Науменко до перерыва, нам никак не выполнить. Песок накануне был полит слишком обильно. Под низом он парил, как раскрытый навоз весной, и не годился в формовку. Надо было перемешать его с сухим песком. По соседству высилась куча пересохшего и жирного песка. Я опрометью бросился туда и, чтобы не останавливать формовку, стал перебрасывать песок на нашу сторону. - Тише ты, окаянный! - крикнул у меня над ухом Кашкет и схватил меня сзади под локти. Но размаха моих рук ему уже было не сдержать. Острие лопаты врезалось в песок, встречая на своем пути неожиданную преграду. Что-то жестко хрустнуло в песке, будто лопата перерезала электрическую лампочку. - Вот ирод! Кто тебя просил сюда нос совать! - завопил в отчаянии мой напарник. Он опустился на корточки и принялся разрывать дрожащими руками песок. - Да ты рехнулся, что ли? - спросил я, все еще ничего не понимая. - Я те дам "рехнулся"! Такое устрою, что своих не узнаешь... Косушка была захована тут, а ты угодил в нее. Кашкет поднял на ладони горсть мокрого песка. Он поднес его к носу и принялся жадно обнюхивать. Руки его дрожали. Резкий запах водки подтвердил мне, что в песке и на самом деле была зарыта бутылка. - Пошли формовать! - позвал я. - А чем я теперь опохмелюсь в обед? - Давай освобождай рамки! Два низа набиты. Мрачный, насупленный, он стал набивать. Но потеря косушки беспокоила, видно, его больше всего на свете. - Как тебя угораздило на ту сторону залезть? - А как тебя угораздило водку в цех тащить? Мочеморда. - Ты, я погляжу, язва! Не зря твой земляк рассказывал, какой ты вредный парень. - Это правда, я вреден для тех, кто Советское государство обманывает. Таким вредным был, есть и буду. А то, что Тиктору и тебе это не нравится, - мне наплевать. Я вам подпевать не буду. А если тебе не по душе порядки на советском заводе, убирайся вон отсюда, пока мы тебя сами не попросили. ...Кашкет и в самом деле с обеда ушел неведомо куда: то ли в амбулаторию - больничный лист просить, то ли по увольнительной. А вскоре Федорко, пробегая цехом, на ходу бросил мне: - Я отпустил твоего напарника. Формуй сам. Турунда поможет тебе залить. И вот после всех передряг с Кашкетом наступили блаженные часы. Набил пару низков, повтыкал туда стержни - перебегаешь к другой машинке и формуешь верхи. Я был благодарен этим минутам еще и потому, что, когда мчался цехом от камельков, держа в клещах пылающие плитки, в мозгу блеснула счастливая мысль. "А что, - думал я, набивая, - если по этим же трубам, по которым сейчас проходит к любой машинке сжатый воздух, пустить такой же воздух, но предварительно подогреть его? Пускай идет подогретый воздух по цеху, разветвляется до каждой машинки и нагревает заодно модели. От общей магистрали можно сделать отвод, привернуть к нему краник, а к кранику - резиновый шланг с медным наконечником. Понадобится тебе воздух для обдувания модели - повернул отводной краник и тем же горячим воздухом прекрасно сметаешь ненужный тебе песок. А все остальное время воздух работает на подогрев. И как просто сделать это! Надо только запаять пазы под моделями, устроить доступ для проходящего воздуха, и модель все время будет горячая. А чего мы достигнем? Многого! Литейщикам уже не надо покидать свое рабочее место и бегать до камельков. Они не будут больше простужаться, выскакивая разгоряченные во двор, особенно зимней порой. Станет соблюдаться правильный ритм формовки. Да и сколько кокса можно сохранить для государства, если мы навсегда уничтожим камельки!" Охваченный счастливыми мыслями, формуя изо всей силы на машинках, я не увидел, как ко мне подошел Федорко. Он притаился в двух шагах за моей спиной и наблюдал, как я формую. Я заметил мастера лишь после того, как тот громко спросил Турунду: - Ну, Лука, что ты скажешь о своем соседе? - И Федорко кивнул на меня. Турунда отложил трамбовку, утер потное лицо и сказал: - Я, Алексей Григорьевич, думаю - толк будет. Старательный он и подладился быстро. - Так вот, Манджура, - сказал Федорко, растягивая слова, - испытание твое кончилось. Пошабашишь - заходи в контору, там тебе выдадут расчетную книжку. Поставлю тебе пятый разряд. А дальше видно будет!.. Не мало? - Ладно, Алексей Григорьевич, хватит. Спасибо вам! - И я крепко пожал руку мастеру. ...Уже многие пошабашили, а я все набивал и набивал, чтобы не стоять зря в ожидании, пока Лука с Гладышевым зальют свои опоки. Огромное облако пара поднялось возле опорожненной вагранки. Горновые выбили низ вагранки, оттуда в глубокую яму вывалился полуобгоревший кокс, покрытый чугунными корочками и липким шлаком, будто орехи в сахаре. Всю эту огненную кашу уже поливали из брандспойтов. Слышно было, как шипели глыбы гаснущего кокса. Он постепенно делался багровым, потом - темно-малиновым и наконец почернел. По соседству, в клубах пара, вырываясь из другой вагранки, искрилась струя чугуна. Она хлестала в новые ковши. Все уже дымилось вокруг, и парно было, как в бане на третьей полке. И хотя мне довелось таскать ковши с Турундой в самые последние минуты, никогда не работалось так легко, как именно сейчас, на исходе рабочего дня. Спокойные и немного торжественные слова мастера все еще звучали в ушах. Они утверждали за мной прочное место в этом цехе. Залитые солнцем улицы сменяли одна другую. Чумазый, с потеками пота на лице, гордо шагал я посередине мостовой, а в боковом кармане куртки уже лежала новенькая расчетная книжка с печатью и моим рабочим номером. В ней было четким, размашистым почерком написано, что формовщик Василий Миронович Манджура имеет пятый разряд. Мне хотелось показать эту книжку каждому прохожему, хотя один вид мой, без всяких документов, мог подсказать, что я принадлежу к великой рабочей армии. Жара была незаметной после зноя литейной. Силился я продумать еще раз свой план: как можно изменить подогрев машинок. Но сейчас, на улице, мысли эти разбежались, и трудно было привести их в порядок. "Ладно, главное придумано, а остальное придет позже!" На повороте с улицы Магеллана на Приморскую меня догнала Анжелика. - Здравствуйте, Базиль, - бросила она, тяжело дыша. - Вы бежите как на пожар! - Здравствуйте, - буркнул я. - Бегу, потому что грязный. Помыться хочется! - Скажите, вы на меня сердитесь? - С чего вдруг? - А почему вы не заходите? - Времени не было. - Я оставила вам записку. И с друзьями вашими говорила. Неужели не передавали? - Передавали! - сказал я хмуро, стараясь быть с Ликой как можно строже. И подумал: "Уж лучше бы ты не заходила, а то житья нет. Совсем заклевали меня: "жених" да "жених"! Глаз нельзя повернуть в сторону соседней усадьбы - немедленно хлопцы начинают улыбаться". И в какого-то Базиля переименовала. Однажды Сашка Бобырь раздобыл где-то пучок флердоранжа, каким украшают новобрачных, и, пока я мылся у колодца, воткнул мне его в петлицу пиджака. Хорошо еще, я заметил вовремя, а то вышел бы так в город, на посмешище людям! Помолчав, Лика сказала: - Все-таки невежливо. Я первая даю о себе знать. Захожу к вам, чего никогда раньше не делала. А вы... Приличие же требует! - Знаете что, Лика, - отважился я, - боюсь, что с вашими приличиями нам не по пути! - Неужели я так безнадежна? Беспринципное существо с мещанскими наклонностями? Так прикажете вас понимать? Я понял: Лика хочет вызвать меня на откровенный разговор. Заводить с ней дискуссию не хотелось, и я уклонился от прямого ответа. - Да как знаете. Вам виднее! - Все мое несчастье, Василь, заключается в том, что я не могу на вас сердиться. - А вы рассердитесь, - сказал я безразлично. - Трудно... - протянула Лика. - И я было подумала... - Что? - Вот кто выведет меня на верную дорогу... Приближалась моя ограда. После трудового дня в литейной я никак не мог настроить свое сердце на лад Анжелики. И я отрезал: - Вы попросите Зюзю. И удар у него пушечный, и чарльстонить может, и всем приличиям обучен. Вот кто подойдет вам в воспитатели. Пока! С этими словами я помахал ей шершавой ладонью, а другой рукой сильно толкнул вперед калитку... Первым откликнулся на мое письмо Моня Гузарчик. Оно и понятно: Харьков был рядом, ночь езды. Монька писал: "...Полученная весточка принесла мне много радости и морального удовлетворения. Все наши мелкие дрязги уже забылись. Осталось в памяти одно хорошее. И шут с ним, что вы не хотели меня принимать в комсомол из-за той бабушки, которую я даже и в глаза не видел. Комсомольцем я таки буду! Я работаю здесь на Харьковском паровозостроительном заводе. Ты знаешь, сколько здесь рабочих? Ведь не поверишь! Больше десяти тысяч. Наш "Мотор" по сравнению с ХПЗ - это сельская кузня... Мне было очень странно читать твои слова о том, что вам "пришлось повоевать", прежде чем вас приняли на завод имени лейтенанта Шмидта. А меня безо всяких - стоило только показать путевку - зачислили в дизельный цех, и тут-то я впервые увидел, как собираются громадные машины для выработки электроэнергии - дизели. Ты не можешь себе представить, Василь, какой великан этот дизель! Движок, что попыхивал у нас в подвале фабзавуча, приводя в действие токарные станки и циркулярную пилу, - сморчок по сравнению с нашим двигателем. Могу сказать вполне откровенно: работа исключительно интересная и я весьма удовлетворен ею. (Всякий раз, когда я пишу слово "удовлетворен", мне вспоминаются наш фабзавуч и Бобырь, который однажды написал это слово "уледотворен".) Как он, наш дружок, чувствует себя у моря? Передай ему мои наилучшие пожелания. Меня сразу же направили в бригаду из шести человек. Живу далеко - километров девять от завода, но этого расстояния не замечаю. Наоборот даже: приятно ехать через столицу трамваем и разглядывать в окно ее улицы. Приезжаю пораньше, готовлю инструмент. Мастер Иван Петрович Колесниченко похвалил меня однажды: "Вот, сказал, Монька хотя и подолянин, недавний фабзавучник, но старается не хуже наших". Люди в бригаде подобрались хорошие, большей частью старички. Один из них было пробовал подшутить надо мной и послал в инструментальную, чтобы я ему принес какое-то "бигме". Я кричу, требую, а потом оказывается, что "бигме" - это выдумка, такого инструмента вообще нет. Посмеялись надо мной здорово! Среди кадровых рабочих дизельного цеха есть немало таких, которые сами революцию делали. И не только Советскую власть на Украине укрепляли, но еще в майскую стачку 1902 года бастовали, в 1905 году полицейских били. Настоящий пролетариат! Они рассказывали мне немало о боях харьковских рабочих против царизма. Вот вчера кончили мы работу и выходим из цеха со сборщиком Левашовым, - лет ему уже под шестьдесят. Видим - трамваи битком. Он и говорит мне: "Давай, Моня, пойдем пешочком до центра". Побрели мы с ним, и я нисколько не пожалел, что согласился на такую прогулку. Идем, а старик рассказывает мне, как готовилось в Харькове восстание, как приезжали делегаты ЦК большевиков из Питера. Уже в центре, на площади Розы Люксембург, там, где проезд с площади на Университетскую, Левашов показал мне, где помещался штаб восстания, откуда подносили боеприпасы, где подстрелили первых полицейских, где соорудили баррикаду... Порядки здесь иные, чем в нашем городе. Помнишь, как прорабатывали у нас даже беспартийных за то, что они носили галстуки? Тут - совсем обратное. Молодежь ХПЗ, и особенно нашего дизельного цеха, не считает зазорным хорошо, опрятно одеваться. "Дело совсем не в галстуке, - говорят здесь, - а в том, какое нутро у человека под тем галстуком". После работы молодые хлопцы моются, переодеваются во все чистое и уже тогда едут домой. Правильная постановка вопроса! А то другой нередко как бы нарочно, чтобы доказать всем, что он рабочий, влезает в мазутной спецовке в трамвай и всех пачкает, вместо того чтобы оставить робу в цехе. В дизельном большая комсомольская ячейка. Пока я - посещающий. Когда я рассказал секретарю, почему вы не приняли меня в комсомол, он посмеялся и сказал: "Да ты и вовсе мог от рук отбиться!" И посоветовал мне вскорости подать заявление. Так-то, Василь! Ну, кончаю. Напишут тебе хлопцы, Василь, - как можно скорее пришли мне их точные адреса. Передай Маремухе с Бобырем мои наилучшие пожелания". Я прочитал это письмо стоя, не переодевшись. И хотя Монька намекал на прежнее отношение к нему, сразу ушли в тень сегодняшние неприятности: и стычка с Кашкетом, и слишком, быть может, грубый разговор с Анжеликой. Вытряхивая песок из башмаков в сарайчике, я подумал, неплохо бы у нас в литейном завести харьковские порядки. Какой смысл шагать через весь город в грязной, местами прожженной робе, когда можно там, у нас, помыться, переодеться и, подобно томильщикам, возвращаться с работы чистым! Вспомнилось, как, разряженные, проходили мы еще совсем недавно улицами весеннего города, лузгая семечки и грызя кокошки, и как нагнали нас Фурман с Гузарчиком и сообщили о том, что прибыли путевки для выпускников фабзавуча на заводы Украины. Совсем недавно это было, а сколько нового произошло в жизни каждого из нас с того субботнего вечера и как твердо мы уже стали на ноги! "Милый, родной город! - думал я, плескаясь, как утка, подле колодца. - Увижу ли я тебя когда-нибудь вновь? Пройдусь ли Прорезной, слушая шелест листвы? Заберусь ли на зубчатые стены Старой крепости и гляну ли оттуда, с ее валов, на широкие просторы моей Подолии, на весеннее половодье Смотрича? Разбрелись мы по Украине с путевками в новую жизнь, и вряд ли суждено нам встретиться снова над скалистыми обрывами старинного города и пройти с песнями и факелами по темным урочищам до быстрого Днестра". ПОРУЧЕНИЕ КОЛОМЕЙЦА "Дорогой Василько! Прости, дружище, что не ответил сразу. Запарился! Что называется - полные руки работы. Уехали вы на заводы, опустел наш фабзавуч; казалось бы, можно и нам позагорать на скалистых берегах Смотрича. Но мы решили иначе. Раз партия призывает нас перейти развернутым фронтом в наступление на частника и все силы бросить на индустриализацию страны, имеем ли мы право в такое горячее время каникулы устраивать? Собрал я комсомолят первого года обучения, Полевой пригласил в школу педагогический персонал, и на общем собрании мы решили обновить нашу школу собственными силами. Больше месяца, изо дня в день, мы являлись в фабзавуч и приводили в порядок помещения, заготовляли новый инструмент, расширяли цехи. Не узнал бы ты, Василько, и своего цеха сейчас! Литейная твоя побелена изнутри и снаружи. А у входа Козакевич воспроизвел на стене в увеличенном размере эмблему профсоюза металлистов. И сейчас прохожие сразу догадываются, что в этом чистеньком здании, где когда-то заседали казначейские "делопуты", варится чугун. А помнишь кладовку возле слесарной? Нет ее уже и в помине! Мы снесли деревянную переборку и на освободившейся пл