ого большого в мире и оттуда, как из пустой бочки, прогудел: -- Ребята! А как бы разжиться у вас веревкой? Коробка скоростей отваливается, проклятая... Веревку ему дали, и он долго, почти целый час, стучал в чреве комбайна, пыхтел, кряхтел и, наконец, вылез наружу. -- Сейчас поедем! Через десять минут комбайн задрожал всеми частями, как желе на тарелке во время землетрясения, несколько раз выстрелил, пустил облако дыма и загромыхал по дороге. За ним бежала толпа восторженных ребятишек: -- Едет!.. Едет!.. Некоторые дети с визгом цеплялись за задок комбайна. Но кататься им долго не пришлось: через полкилометра комбайн ухнул, эхнул, по его огромному телу прокатилась судорога, затем он подпрыгнул и стал, как вкопанный, и еще долго от него, как от разбитой гитары, расходился волнами гул. -- А, чтоб тебя! -- выругался комбайнер и живо нырнул в механическую утробу. Он долго там стучал, пыхтел и, наконец, спросил: -- Ребята! Нет ли у вас гаечного ключа "три четверти"? -- Откуда? -- Придется ехать в МТС, -- сообщил комбайнер, вылезая наружу. -- У нас на всю МТС два гаечных ключа "три четверти", так что с машинами их не дают. Лошадку бы мне, я мигом. Туда сорок километров и обратно сорок, за два дня съезжу. -- А обратно везти гаечный ключ надо? -- осторожно спросил пред-колхоза. -- А то как же? Там всегда на них очередь. Люди за сто километров приезжают... -- А, ну тебя с твоим комбайном! -- Как хотите. Мне все равно. А вы и за простой заплатите. Председатель помялся, помялся и дал комбайнеру лошадь. И как не дать механизатору клячу? Простоит комбайн без работы, а все равно плати МТС. И плати немало, почти треть всего колхозного урожая. Слабо подвигалась без механизации уборочная. Косы, серпы были оставлены в наследство еще дедами и прадедами. Теперь в СССР их почти не выделывают. Все внимание обращено на производство новейшей и мощной техники. И стояла эта техника посреди дороги, огромная, недвижимая и такая же полезная в сельском хозяйстве, как египетская пирамида. В отличие от своих западных коллег, советский механизатор хорошо знает машины. Он знает, где надо вставить обыкновенный гвоздик, где подложить десятикопеечную монету, где вынуть лишний винтик, чтобы машина заработала. Поэтому, когда комбайнер привез через два дня гаечный ключ "три четверти", не прошло и трех часов, как комбайн двинулся в поле. Он, медленно покачиваясь, наползал на низкорослую чахоточную пшеницу, и летели во все стороны колосья, зерно, солома и даже комья земли. За ним на почтительном расстоянии шли шесть колхозниц и, ловко орудуя косами, скашивали то, что не захватил или пропустил комбайн. Во второй волне шло семь колхозниц и сгребали граблями растерянную комбайном солому. А в третьей волне шли две колхозницы и подбирали растерянные комбайном колоски. А еще дальше шли Кошкин, Сечкин, Матюков и, специально выделенный райкомом, уполномоченный по комбайну парикмахер Главнюков. И каждый из них занимался своей работой: Кошкин кричал на колхозниц: Сечкин записывал, сколько какая колхозница сделала; Матюков кричал на Кошкина и Сечкина; а Главнюков, за дальностью расстояния, просто показывал комбайнеру руками "жми, жми!" и иногда грозил кулаком. Но эта идиллия социалистического механизированного труда продолжалась недолго. Убрав за пять часов половину участка у Зеленого Клина, комбайн вторично сыграл мелодию разбитой гитары и остановился. На этот раз не помог и магический ключ "три четверти". Пока уполномоченный Главнюков бегал вокруг комбайна и давал парикмахерские указания механизатору: "Освежи подшипники... промылить бы свечи...", четыре колхозницы не спеша докосили вторую половину участка Зеленого Клина. Уже в темноте, согнанные с двух колхозов все лошади и коровы с трудом потащили на буксире комбайн в МТС на ремонт. -- Ничего, того этого, -- раз обрев оптимизм, не унывал уже более Столбышев, -- кое-где еще пока работают машины, а если и они завтра станут, то и то не беда. Главное, так сказать, это -- правильные методы руководства массами и политическое сознание масс! Поздно ночью были разбужены и вызваны в райком двадцать членов партии, в том числе заведующий магазином Мамкин, заведующий почтой Штемпильский, банщик Беспаров и другие, и все они, получив полчаса на сборы, поспешно были отправлены в колхозы теребильщиками. -- Ваше дело маленькое, -- инструктировал их Столбышев, -- не давайте никому дышать, теребите день и ночь всех и вся и, того этого, постоянно ходите за работающими, напоминайте, что надо удваивать и утраивать усилия. Вот и весь, так сказать, секрет руководства. После этого Столбышев засел с заведующим отдела пропаганды и агитации райкома Точкиным за выработку плана политической учебы колхозников. -------- ГЛАВА XVII. ОТЛИВ Советская система устроена так же, как берег моря. Тихо на берегу. Валяются в беспорядке камни, отбросы, ракушки. Идет обыкновенная сонная и неторопливая жизнь. Так продолжается некоторое время. Потом на берег набегают волны, все кружится в хаосе, брызжет пена, вода перебрасывает все с места на место грохочет, ломает. Берега как и не было, а вместо него кипящая пучина. Так продолжается тоже некоторое время. Затем тихо на берегу... В общем, читайте с начала. Бесконечная и всегда повторяющаяся история: прилив -- отлив, прилив -- отлив... Тихо в райкоме. Тихо в кабинете Столбышева, Везде царит спокойствие и благодушие. Столбышев не спета просмотрел районную сводку о выполнении уборочной, переправил пятьдесят на шестьдесят один и две десятых процентов выполнения и передал ее Раисе: -- Отпечатай, того этого, начисто... Полнеешь? -- похлопал он ее карандашом пониже спины, широко зевнул и сладко потянулся: -- Э-эх! -- А не много ли? -- спросила Раиса, указывая на процентные данные. -- Какая разница?.. Успеем... Э-эх! Сходить бы рыбку половить от нечего делать... Может быть Столбышев и пошел бы ловить рыбу, но к нему пришел председатель колхоза Утюгов и завел длинный и хитросплетенный разговор: -- Вы, дорогой товарищ Столбышев, нам, как родной отец, а мы вам, как дети. Разрешите же мне говорить перед вами, как перед самим Богом. Только правду-матушку. И излить вам все, что накопилось на душе... Столбышев расползся на стуле, как кусок растаявшего масла на горячей сковородке, и милостиво кивнул головой. Утюгов быстро глотнул слюну, набрал побольше воздуха в легкие и его понесло, понесло. На протяжении часа он наговорил секретарю райкома столько комплиментов, сколько, примерно, за это же время все остальные мужчины в мире наговорили комплиментов своим женам, невестам и возлюбленным. И это даже при том условии, что в другом полушарии была ночь -- время особенно щедрое на раздаривание ласковых слов. Когда Столбышев раскалился уже до такой точки, что реагировал на слова Утюгова "что будет с райкомом, если вы, не дай Бог, занедужаете?" скорбным вздохом и осторожным прощупыванием своего живота, Утюгов алчно облизнул пересохшие губы и перешел на трагический полушепот: -- Как можно так надрываться на работе?.. Вы себя губите!.. Вы работаете один за всех... -- Надо жертвовать собой. Партия, так сказать, нас своей грудью вскормила. Для нее... -- Да, да, да!.. Мудрейшие слова. Но вы не имеете права сгорать на работе! История и партия вам этого не простят. Мое сердце обливается кровью, когда я вижу... Эх! Да что там говорить... -- Утюгов вынул носовой платок и слезливо высморкался. -- Вам обязательно нужен хороший помощник, -- в порыве преданности посоветовал он. -- Да, вам нужен помощник, хороший и верный человек. Такой, чтобы понимал и в сельском хозяйстве и в теории марксизма. Он должен быть такой, что стоит вам только спросить: "Утюгов! Скажи, как понимать, что бытие определяет сознание?" -- председатель колхоза сделал эффектную паузу и вопросительно посмотрел на Столбышева. Тот несколько расширил глаза и неожиданно заговорил с другом: -- А как у тебя, того этого, с воробьепоставками? -- Мало воробья в последнее время в наших местах стало. -- Что сделаешь? Перелетная птица. Они на зиму в теплые страны улетают. В Грецию, того этого, и вообще... Торопиться надо... -- Я и тороплюсь. Сегодня привез тридцать две штуки. Скоро привезу больше... Да... Значит, спросите вы помощника: "Утюгов, как понимать, что бытие определяет сознание?.." -- А уборочная, так сказать, ничего? -- Нормально... И вот должен он вам сразу же ответить: "Хорошо живет человек, значит, сознательный. Плохо живет -- несознательный." Вот, как надо отвечать! -- Мда... Начитан, -- с нескрываемым уважением посмотрел Столбышев на Утюгова. -- Ого, вы еще не знаете меня! Или вот, например, как объяснить, что такое прибавочная стоимость? -- Гм... Как работается твоему дяде на месте Егорова? -- спросил Столбышев, отводя взгляд в сторону. Чуткий Утюгов понял, что взял неверный тон и сразу же перевел разговор на прежние рельсы: -- Золотко вы наше. Вы для нас, как солнце... Минут через десять он опять высморкался и взгрустнул, что у секретаря райкома нет хорошего помощника. И лед тронулся. -- Ладно, того этого, я тебя рекомендую. Вот позвоню в обком и скажу: "Давайте Утюгова на место разоблаченного Маланина..." -- Спасибо вам, солнышко вы наше и благодетель вы наш. Так вот, значит, на заседании правления колхоза решили мы передать вам безвозмездно поросеночка, поскольку вы так трудитесь и нет у вас времени даже поесть... -- Отнеси-ка к Раисе на дом. А, вообще, так сказать, спасибо за внимание. Крепкое рукопожатие и они расстались. Сразу же после ухода Утюгова в кабинет поскребся Тришкин. Он робко уселся на кончик стула и преданным взглядом посмотрел на секретаря райкома: -- Тяжело вам, товарищ Столбышев. А особенно с тех пор, как разоблачили и репрессировали Маланина. Вы все один, да один работаете... Я вот в партии двадцать годов. Проверенный и не буду хвалиться, но хороший партиец и честный работник. Образование, правда, у меня всего четыре класса... -- Это неважно, -- перебил его Столбышев. -- Ученые, того этого, пусть работают, инженеры строят, доктора лечат, а для партийного руководителя самое главное -- верность. -- То и я говорю. Взять, к примеру, любого вождя. Образование, извините за выражение, у них, как у повивальных бабок. Не знает баба медицины, а умеет и пупок дитю перевязать и пошептать от злого глаза. Главное -- практика и несгибаемая верность. Да!.. Вот, значит, думал я, думал, кого бы вам вторым секретарем... -- Обком рекомендует Утюгова... -- Правильная рекомендация, -- разочарованно протянул Тришкин. Он минуту помолчал, задумчиво соскреб с брюк прилепившийся комочек глины, потом быстро оглянулся на дверь и перешел на полушепот: -- Не такого вам человека надо. Назначат Утюгова, так он через неделю вытащит в райком вначале одного брата, еще через неделю -- второго, третьего, дядю, тетю, шурина, бабушку, и не станет вам житья. Сами знаете, как они один за другого. Один колхоз под ними стонет, теперь уже и в другой они перекинулись, а тогда весь район к рукам приберут. Назначили вы Утюгова-дядю на место Егорова в "Зарю", так там уже в правлении целых шесть Утюговых ворочает. За неделю полколхоза разворовали и пропили... -- А я и не знал! -- удивился Столбышев и сделал шаг к двери, словно его потянуло немедленно съездить в "Зарю". Во всяком случае, видно было, что он заторопился. Он стал посматривать на часы, на нудно расхваливавшего себя Тришкина, нервно позевывал и часто без всякой причины потирал руки. А Тришкин все хвалился и хвалился: -- У меня большие успехи. Я не такой, как другие. Я старательный. Под моим руководством за неделю пятьдесят воробьев поймали. Я еще не то покажу. Я умею руководить массами... Я... Моим... Я... Столбышев нахмурился, сбросил складки на лбу в гармошку и зло посмотрел на Тришкина. Но гневные слова застряли у него в горле: Тришкин достал из портфеля газетный сверток, развернул его и поставил на растопыренные пальцы левой руки, как на подставку, сверкающий черным хромом сапог. -- Я работаю днем и ночью, -- продолжал он. -- Днем я руковожу, вечером я собрания провожу, а ночью я не сплю и все стараюсь, сапожки вам шью. Товарец первый сорт! Тришкин нежно подышал на носок сапога и прополировал его рукавом своего пиджака: -- Я хороший сапожник, могу и дамскую обувь делать. Я учился у армянского мастера Мамикяна в артели "Сапог Востока"... -- Гм!.. Того этого... Хорошая работа, -- сразу же проникся уважением к Тришкину Столбышев. -- А как у тебя со знанием марксизма? -- Я его на зубок знаю. Я всегда так: одной рукой сапоги шью, другой -- партийные книжки изучаю. -- Ну, а как, так сказать, понимать, что бытие определяет сознание? -- Это просто. Кормит, например, хозяин собаку хорошо, она сознательно хвостом машет. Не кормит -- собака теряет сознание и может у хозяина курицу сожрать, или украсть что-нибудь. Оно, конечно, есть и такие собаки, что сытые воруют... -- Подкован не плохо, -- оценил Столбышев. -- А где второй сапог? -- Пока я один пошил. -- Гм!.. Надо тебе еще марксизм малость, так сказать, подзубрить. А, в общем, рекомендовать тебя можно. Неплохой второй секретарь будешь. Второй сапог тоже кончай. Я заплачу. -- При чем тут плата? -- заскромничал Тришкин, простился и довольный вышел из кабинета. Прямо из райкома он поехал в полевой стан колхоза "Изобилие". С самого утра в колхозе "Изобилие" никто не работал. Не работали и в других колхозах района. Согласно плана составленного Столбышевым и Точкиным, все должны были заниматься политической учебой. Как суеверный человек в тяжелые минуты жизни надеется на чудодейственную силу найденной на дороге ржавой подковы, так и каждый коммунист в тяжелые минуты прорывов и невыполнения плана надеется на чудодейственную силу политической учебы. Разница, пожалуй, в том, что суеверных людей никто не обязывает верить ржавому железу, а ЦК партии настойчиво заставляет каждого коммуниста верить в силу политической учебы. Он, этот ЦК, состоящий из взрослых людей, в каждом своем постановлении, чего бы оно не касалось -- увеличения добычи угля или развития животноводства, -- как на одно из главных условий успеха, указывает на политическую учебу. Ту самую учебу, которая отнимает время и делает невозможным достижение успеха. И вот, все колхозники района вместо того, чтобы работать, уныло зевали, не слушая лекторов. В колхозе "Изобилие" первым читал лекцию Главнюков -- "Кто такой ренегат Карл Каутский?" На протяжении двух часов он перечитывал все ругательное, написанное полстолетия тому назад покойным Лениным по адресу покойного Каутского, и закончил свою лекцию неожиданным: -- Все, сказанное Лениным, должно вдохновлять на трудовой подвиг. Уборочную и воробьепоставки нужно выполнить раньше срока. Вторым читал лекцию Матюков. Вернее, он не читал лекции, а просто прочитал вслух грамотным людям передовую из "Правды" -- "Провести уборочную во-время и без потерь." Третьим лектором был Оторопелов. Он развернул "Краткий курс истории партии" и монотонным дьячком прогнусавил пять страниц. На большее у него самого не хватило терпения. Четвертая смена -- был Тришкин. -- Так вот, вы сейчас прослушаете, как сказано Карлом Марксом о жизни и вообще о другом производстве, -- он плюнул на палец, полистал в толстой книге, нашел нужное место и, сильно запинаясь, стал читать: -- Религия, семья, государство, право, ма... мораль, наука, искусьт... ово... искусство -- суть лишь особые виды производства и подчиняются его особому закону, -- пишет Маркс. И здесь он приходит к выходу.. выводу о том, что идия... идияо... идеологическая жизнь общества не имеет собственных объек... объективных законов развития, а подчинена общим развитиям производства. -- Манька, так что же -- у нас с Гришкой не семья, а производство! -- Так выходит. -- А дети как же? -- Тоже производство! -- Ах, ты, паразит грешный! -- зашептала одна колхозница другой, -- хорошо ему в Москве сидеть, расписывать враки... В колхоз бы его, подлеца. Пусть уже нас, взрослых, за людей не считают, ну а дети почему производство?.. Ирод проклятый... Марла Карла... Ну, я ж им наработаю!.. -- Встать! -- скомандовал Тришкин -- Что за порядок: половина народа храпит во все носовые завертки, половина разговорчики ведет?! Эй, ты, там, в красной кофте! Повтори, что я читал! -- Попробуйте сами повторить! -- Не разговаривать!.. Садись!.. Тришкин послюнил палец и перевернул страницу. -- Идиоя... идия... И-де-о-ло-гия.. Следующим читал лекцию Мостовой. Он уселся за стол, положил перед собой стопку записей, странно засмеялся и сразу же болезненно закашлялся. Кашлял он долго, прикрывая рот носовым платком. А глаза его в то же время пытливо прощупывали по очереди лица всех, сидящих просто на земле перед столом, колхозников. Потом он посмотрел вслед партийным работникам, которые, деловито размахивая портфелями, торопливо шагали в сторону полевого стана колхоза "Знамя победы", где у каждого из них по плану были намечены лекции. Затем Мостовой вытер посиневшие губы и тихим голосом объявил: -- Разрешите мне сказать несколько слов о международном положении. Аудитория насторожилась. Исчезли неприкрытые зевки, смолк храп и гул разговоров. Международным положением в СССР интересуются все. Лекции на эту тему слушают всегда внимательно, не пропуская мимо ушей ни единого слова докладчика и каждый слушатель все время старается разгадать, что в действительности скрывается за ширмой тенденциозной пропаганды. Это -- единственный способ получить хотя бы какое-то представление о положении в мире. Это -- единственный способ установить намерения западного мира и поддержать свои надежды на освобождение. -- Коснемся вначале вопроса Североатлантического оборонительного союза, -- Мостовой улыбнулся и добавил -- или, как принято говорить, агрессивного Атлантического союза. Среди слушателей расцвели улыбки. А дед Евсигней тихонько толкнул локтем под бок Сечкина и удовлетворенно подмигнул. Дальше Мостовой короткими, очень понятными фразами рассказал, как создан Атлантический союз, какие государства в нем участвуют, сколько в нем дивизий, самолетов, как устроено командование, а потом тон его речи стал игривым: -- Смешно говорить, что Европе грозит какая-нибудь опасность. Могучий лагерь народных демократий, возглавляемый Советским Союзом, ведет последовательную мирную политику, и к войне, как вы сами знаете, наше правительство не готовится. Наша страна готовится только к обороне. Зачем же тогда Атлантический союз? Для отражения какой агрессии он создан, если, как вы сами видите, агрессии пока нигде нет. Поэтому Атлантический союз представляет собой большую угрозу делу мира. Поэтому вся прогрессивная мировая общественность осуждает его. Например, французская общественная деятельница мадам Шампунь, -- Мостовой, сдерживая смех, закусил губы, -- которая побывала у нас в Орешниках, написала от имени всего французского народа требование к своему правительству выйти из Атлантического блока. Мадам Шампунь в требовании пишет, что, посетив Орешники, она не видела никаких военных подготовлений и, стало быть, незачем и Франции заниматься военными подготовлениями Очень логично и резонно! Правда? Правда? -- допытывался Мостовой, и Сечкин, почесав затылок, с иронией ответил. -- Конечно, правда. Орешники на Францию не собираются нападать... По рядам колхозников прокатился смех. Мостовой прикрыл рот платком и было видно, как вздрагивают его плечи. -- Ну, ладно. Осудили мы агрессивный блок, -- проговорил Мостовой, вытирая платком легкую слезу смеха, выступившую у него на глазах, -- а теперь о чем бы вам рассказать? -- Давайте про американских безработных! -- раздались просьбы. -- Про голодающих!.. -- Любимая тема, -- засмеялся Мостовой -- Хорошо же. Итак, начнем с того, что количество безработных в Америке все время растет... -- А то как же, -- вставил дед Евсигней. -- Уже скоро сорок лет растет. Вы лучше скажите, сколько получают безработные? -- На семью в три человека в месяц 120 долларов. -- А сколько там стоит сало? -- спрашивал дальше дед Евсигней. Мостовой сыронизировал: -- Это секретные сведения. Во всяком случае, узнал я о цене сала в Америке с большим трудам и как бы мне не влетело, если я вам скажу? -- Да, что вы?! Не смотрите, что здесь некоторые партийные. Мы люди свои, -- за всех заговорил Кошкин, сам человек партийный, но из тех, которых во время войны чуть ли не за уши втянули в партию в надежде, что их все равно поубивают и потом можно будет записать в историю героический подвиг партии, потерявшей в боях с нацистами миллионы своих членов. Как только Мостовой сообщил, что фунт сала в Америке стоит двадцать три цента, колхозники сразу же взялись за расчеты и высчитали, что, исходя из цены сала -- этого мерила всех ценностей среди людей, питающихся хлебом и картошкой, -- американский безработный получает на советские деньги приблизительно пять с половиной -- шесть тысяч рублей в месяц, что равняется заработку десяти тяжело работающих средней квалификации рабочих в СССР. Замечание Мостового, что в Америке сало дешевле мяса и что по салу нельзя рассчитывать уровень американской жизни, не произвело ни на кого впечатления, и Кошкин громко выкрикнул: -- Раз сало дешевле мяса, значит, не голодные. Для голодного сало -- это все! -- Эх, был бы я помоложе, да были бы ноги покрепче! -- то ли пошутил, то ли на самом деле пожалел дед Евсигней. -- Граница, дед, на замке... -- Дед Евсигней бы переполз. У него опыт с японской войны через фронт ходить! -- Го! Го! Го! -- грохнули смехом колхозники. Мостовой, довольно улыбаясь, собирал со стола бумаги и укладывал их в портфель. -------- ГЛАВА XVIII. СТАТЬЯ 58, ПУНКТ 10 Только несколько высокопоставленных лиц в Советском Союзе знают цифру заключенных в концентрационных лагерях и тюрьмах. Остальные, простые смертные, путаются в догадках: одни говорят, что заключенных десять миллионов; другие, что заключенных больше пятнадцати миллионов, а третьи до того интересуются цифрой заключенных, что их садят в концлагеря и, если они выживают и выходят через десяток лет на свободу, все равно не знают, сколько заключенных, и только говорят: "Кто не сидел, тот сидеть будет, а кто сидел, тот не забудет". Трезвый вывод опытных людей. И действительно, вряд ли в СССР можно найти такую семью, в которой кто-либо не сидел бы в прошлом, или не сидит в настоящем. И вряд ли есть в СССР такой человек, независимо от занимаемого им положения, его взглядов на коммунизм и от всего прочего, который был бы гарантирован от посадки в тюрьму в будущем. Получается это потому, что не нарушать советские законы постоянно и ежедневно могут только мертвые. И если всех живых нарушителей законов не садят и они ходят на свободе, продолжая нарушать законы, то в этом надо усматривать великую гуманность власти, ее тихий и добрый нрав и долготерпение. Нигде, ни в одной стране мира нет столько государственных преступников, находящихся на свободе, как в СССР, и пусть будет стыдно тем, кто рассказывает сказки о советском терроре. Каждый советский гражданин почти каждый день нарушает уголовный кодекс по статье 58, пункт 10, предусматривающий преступления против режима в виде антисоветской пропаганды и агитации и карающий лишением свободы до десяти лет. "С расстрелом при смягчающих вину обстоятельствах," -- попробовал пошутить какой-то гражданин, и суд нашел в его деле "смягчающее вину обстоятельство". И вот, не удовлетворившись нарушением пункта 10-го 58-й статьи на протяжении всех докладов и лекций (зевки, храп, реплики и выкрики с мест), после окончания политической учебы на месте остались еще человек двенадцать закоренелых преступников. Остался и Мостовой. Он улегся на траву и, не вмешиваясь в беседу, только слушал. Вначале все ругали власть, желали ей всех погибелей в будущем и сожалели, что они не произошли в прошлом. В общем, велся обыденный для советских граждан разговор и было полное единодушие. Но как только заговорили о прошедшей войне и о немцах, разговор перешел в спор. Сечкин рубил рукой воздух и доказывал, что если бы победили немцы, было бы хорошо, а Кошкин напирал на него животом и кричал: -- Ты видел, что они делали в оккупированных областях?! Ты знаешь, сколько они погубили нашего народа?! Спорили они долго, и большинство было на стороне Кошкина. Даже дед Евсигней, приятель Сечкина, и тот стал нападать на него: -- Тоже мне нашел освободителей! Лучше уж терпеть своих паразитов, чем чужих... При этих нет жизни и при тех не было. Вот раньше, до революции, была жизнь! -- дед поднял вверх указательный палец и сразу же сел на своего любимого конька: рассказы о прошлом. -- Помню, приезжаю я в город, -- начал дед рассказ, и все, забыв о спорах, уселись вокруг него слушать. -- В девятьсот седьмом дело было. Только-только меня из войска в долгосрочный отпуск пустили. Пропился, конечно, на радостях. Яко благ, яко наг. Что делать? Ехать в Орешники -- денег нет, а жить в городе не на что. И надоумили меня люди начать заниматься извозом. Извозчиком, значит, стать. Хорошо сказать, а где деньги на лошадь, на фаэтон? -- спрашиваю я их. Ничего говорят, пойди к золотопромышленнику миллионщику Рябухину. Как бывшему солдату, он тебе, наверное, даст в долг. Ну, думаю, не убьет же он меня за спрос, в крайнем случае не даст, и дело с концом. Решился я и пошел. Дом у него небольшой, но очень уж красивый, в саду, колонны белые, окна в человеческий рост из разноцветных стекол и перед домом фонтан. Просто картина. Там теперь председатель горсовета живет. Самого-то Рябухина, царство ему небесное, еще в семнадцатом году расстреляли. Девяносто лет было старику и то не пожалели. Впустили меня к Рябухину. Смотрю, сидит старенький-престаренький человек в коляске, у него уже тогда ноги отнялись, седой и весь в морщинах, а глаза, как у молодого орла, горят. "Что, -- говорит он, -- Георгиевский кавалер, от меня хочешь?" Рассказал я ему все, как есть. Не утаил и того, что были деньжата, да пропил. И попросил я у него в долг пятьдесят рублей. Говорю: "Дайте, если ваша милость, я вам и расписку, какую угодно дам. За мной не пропадет. И проценты, какие хотите, такие и наложите." Обиделся тут Рябухин: "Ты что, думаешь, что Рябухин с Георгиевского кавалера проценты возьмет? На' сто рублей и иди с Богом. Пропьешь -- лучше на глаза не показывайся. Заработаешь, развернешься, тогда отдай эти сто рублей бедным людям. С меня хватит и того, что есть. А еще, -- говорит, -- знай, что главное в жизни труд. Я сам сорок лет назад приехал сюда без копейки. От восхода до захода солнца стоял по пояс в воде, золото старал, по капле во чего достиг. Работай, может, и у тебя будет удача. А не повезет, значит, сам виноват, или уж такая судьба." И отпустил он меня с Богом, не спросив даже моего имени. Вот это был человек! -- А теперь дочь моя, которая живет в городе, младшая дочь, пошла в тот же рябухинский дом к председателю горсовета не взаймы просить, а своего. Муж у нее на войне без вести пропал. Трое детей у нее. Пенсии ей никакой не дают. Пошла она к председателю горсовета, так даже и на порог не пустил. Говорят, иди в горсовет, прием там в порядке очереди, от десяти до двенадцати, по вторникам и четвергам. Где же ты до него в горсовете доберешься? А добьешься, так пошлет он к другому, другой -- к третьему, и так до конца жизни можно пороги обивать. Вот тебе и рабоче-крестьянская власть! Рябухин, тот трудом своим добился, а эти паразиты языком да хамством добились. Языком да хамством держатся, будь они трижды прокляты! -- Дед Евсигней с ожесточением сплюнул. -- А что же дальше? -- спросил Кошкин. -- Как, что дальше? -- Ну, после того как Рябухин вам дал сто рублей? -- А-а-а... -- лицо деда преобразилось, стало задумчиво грустным, он подергал свою седую бороду, словно давал этим сигнал к отправлению, и опять поехал: -- Эх! Братцы вы мои! Побежал я на базар. А базар, Господи Боже!.. Только птичьего молока нет. Все, что хочешь, да еще купцы да торговцы за полы хватают: купи пожалуйста! То теперь по три часа в очереди за селедкой стоят, тогда никто и не знал, что такое очередь. Потолкался я на базаре, да и купил себе плохонькую лошадку и старенькие дрожки. Все за восемьдесят рублей. -- Ну-с, стал ездить. Зарабатывал полтора рубля. Потом присмотрелся, где лучше места, стал зарабатывать по два-три рубля. Через полгода продал лошадку и дрожки, да еще и заработал на них пять рублей. Доложил своих денег и купил пару белых лошадей и фаэтон с кожаным верхом. Стал зарабатывать по пять-шесть рублей в день. Дальше -- больше, и через два года было у меня уже четыре лошади и двое дрожек. Пришлось нанять человека. Был у меня такой Митрий Ярков. Он ездит ночью, а я -- днем. Потом купил еще пару, потом еще. Митрия в 1913 отделил и дал ему бесплатно пару лошадей и дрожки -- богатей, парень! И работало у меня тогда уже три извозчика. В общем, к революции было у меня двенадцать лошадей и держал я дрожки только на резиновом ходу. Два собственных домика было, в банке двадцать тысяч рублей. Во, как я за десять лет разбогател! А почему? Да потому, что чем больше богатых, так и тебе легче разбогатеть. -- Помню в 18 году посадили меня в Чеку. Говорят, ты, такой сякой, золото припрятал, давай, а то по кускам живого будем резать и солить! Поупирался я немного и пришлось отдать последние 600 рублей золотыми пятерками и десятками. Ну, а пока я упирался и сидел в камере, познакомился я с одним вором. Всю жизнь человек воровал да по тюрьмам сидел. И вот однажды говорит он мне: "При этой, -- говорит, -- власти и ворам житья нет. Раньше, бывало, залезешь к бедному, к богатому, все одно чем-нибудь поживешься: у одного сотню найдешь да пару шуб, у другого -- тысячу, да еще и золото, брильянты. А теперь? Полез в квартиру известного доктора, так нашел полпуда муки и пару штопаного белья. Ну, как тут жить?! Пока ты соберешься украсть, так власть уже без тебя успеет обчистить до ниточки... Надо и мне поступать на государственную службу." И что же вы думаете? Поступил этот ворюга в Чеку работать. Большим начальником был, пока не расстреляли. -- Да... -- дед почесал в бороде, расцвел улыбкой и, боязливо оглянувшись на слушателей, видимо, опасаясь, что они воспользуются его паузой и перебьют, начал быстрой скороговоркой: -- Раз у людей деньги есть, так и у тебя будут. Помню, заработал я один раз сразу сто рублей. Вы знаете, что это за сумма была? Бутылка водки -- 40 копеек, -- дед стал загибать пальцы, -- фунт рафинаду -- 8 копеек, аршин ситца -- 14 копеек, хлеб -- копейка фунт, ботинки, сноса им нет, три рубля, а за пять, это картинка... Что там говорить... -- Да, так о чем же я?.. Ага!.. Вот, значит, стою я около ресторана "Париж", жду седоков. Выбегают два молоденьких офицерика. Пьяные, конечно. "Извозчик, -- говорят, -- сколько времени?" "Три часа дня," -- говорю. "А сколько езды до начальника гарнизона?" -- спрашивают. "Минут десять." " А если тихо ехать?" "Двадцать минут." "Нам, -- говорят,.-- надо два часа ехать и надо, чтобы ты в случае чего присягнул, что сели мы в фаэтон в три часа дня и ехали без остановок. Сумеешь исполнить -- получишь сотку!" "Садись" -- говорю. Натянул я вожжи и пустил лошадей на месте ногами месить. Едем еле-еле. Офицерики завалились на сиденье и отсыпаются. Таким образом, за полчаса проехал я шагов триста. Смотрел, смотрел на такую езду городовой Феркунов, Яков Матвеич, и не выдержал, подходит: "Ты что? В участок хочешь?" "Помилуйте, -- говорю, -- Яков Матвеич! Нет таких законов, чтобы нельзя было тихо ехать." Ну, и сунул ему рубль: нельзя же с городовым в плохих отношениях быть. Мы зарабатывали на седоках, городовые -- на нас. Всем хватало. Еду дальше. Прошло два часа, все еще еду. Проснулись офицерики и говорят: "Дай нам, извозчик, сена пожевать, чтобы водочный дух отбило." Вытащил я из-под себя клок сена: "Пожалте!" Человек я военный и службу понимаю, вот и говорю я им: "Как так? К самому начальнику гарнизона, к его превосходительству генерал-майору Дунаеву-Забайкальскому и не по форме, без шашек?!" Смеются офицерики: "Ничего, сойдет." И сошло. Приехали мы туда за два часа с четвертью. Вызвали и меня к его превосходительству. Вхожу, смотрю: у офицеров -- шашки. Ну, думаю, эти не пропадут. Пока они проходили по коридору, стянули с вешалки чьи-то шашки и, пожалте, по всей форме. И спрашивает меня генерал: "Когда сели?" "В три часа." "Где останавливались?" "Нигде, ваше превосходительство. Могу присягнуть, что ехали без остановок." Посмеялся генерал и отпустил меня с офицерами. Говорит: "В следующий раз напьетесь, набедокурите, так не открутитесь. Я, -- говорит, -- время буду назначать для прибытия, а так -- моя ошибка, и приказ вы исполнили в точности, хоть и ехали больше двух часов. Идите!.." Офицеры рады. Генералу весело. А у меня сто рублей в кармане. Всем хорошо. Так мы и жили, братцы. Теперь во век того не будет. Я то пожил всласть, а вот смотрю на вас, на молодых, и грустно мне... Некоторое время все посидели молча. В наступившей тишине было слышно, как трещат в траве кузнечики, жужжат пролетая пчелы, тонко пищат назойливые комары, которые в этих местах не переводятся до глубокой осени. Потом внезапно, как удар грома среди белого дня, раздался невероятный гул, свист, сотрясение воздуха, от которого задрожала земля, и все невольно втянули головы в плечи. И почти в тот же момент низко над землей стремительно пронеслись огромные четырехмоторные реактивные бомбардировщики. Все это произошло так неожиданно и быстро, что никто не успел сосчитать их. Мостовой, приподнявшись на локте, посмотрел бомбардировщикам вслед и только крикнул: "Шестнадцать!" -- а они, словно бы, растворились в воздухе. Не успели люди обсудить в чем дело, как Сечкин закричал: -- Смотри! И все повернулись в направлении его вытянутой руки: высоко в безоблачном небе быстро вырисовывались белые полосы, как будто кто-то чертил по голубому фону невиданными перьями, обмокнутьши в молоко. Затем, наперерез толстым полосам, быстро понеслись тонкие белые нити. -- Истребители наперехват идут! -- констатировал Кошкин и, возбужденный, посмотрел на остальных: -- Может, война началась?.. -- В его голосе послышалась и невысказанная радость, и тревога старого солдата, и надежда, и в то же время отчаяние. -- Осенние маневры, -- спокойным голосом проговорил Мостовой и, сев на землю, слегка опираясь на правую руку, продолжал: -- Хотите послушать сказочку? -- Военную? -- Нет, так, вообще... Обо всем и ни о чем, -- улыбнулся Мостовой и начал: -- Много лет тому назад в неком королевстве жил был иностранец. Борода у него была длинная и густая, шевелюра тоже длинная и густая. А под ней: некоторые говорили, что не густо, некоторые утверждали, что целый горшок мудрости. В то нее время в том же королевстве прозябал младенец. Трудящийся младенец. Злой, оборванный, эксплуатируемый, голодный и неумный. Плохо жилось младенцу, и его несправедливо обижали разные пузатые дяди. Поскреб иностранец в бороде, жалостливо скривился, посмотрел на трудящегося младенца и вздохнул так, что от сюртука, подаренного ему одним пузатым дядей, отлетела пуговица. -- Надо помочь, -- решил он, посмотрел на потолок, подсчитал теоретически на бумажке и сшил трудящемуся младенцу костюм. Костюм был пошит на взрослого, ибо младенец тогда еще не дорос носить костюмы, а бородатый мнил себя настолько большим теоретиком, что точно установил всю картину развития, роста и все особенности и размеры сложения младенца, когда тот станет большим. Много в мире случается зла оттого, что люди не живут вечно. Сделал по ошибке что-нибудь человек, помер, но дело его живет. Жил бы он вечно, установил бы ошибку, исправил ее, и крутом одна приятность: человек жив, а дело его померло. Помер бородатый теоретик, остался после него костюм да ученики-подмастерья. Бережно хранили они костюм, оставаясь до седых волос подмастерьями и не решаясь переделать хоть один стежок великого мастера. И когда трудящийся младенец стал взрослым человеком, подмастерья обтрусили с костюма пыль и явились к нему с видом заждавшихся благодетелей: -- Надевай, носи и благодари! Но тут получился конфуз: трудящийся рос несознательно, рос сам по себе, не заглядывая в теоретические расчеты и предсказания, и вырос он широкоплечим, умеющим за себя постоять и даже брюшко, подлец, отпустил, не считаясь с тем, что по теоретическим расчетам ему вообще не полагалось живота -- полное обнищание. Примерил он костюм и видит -- не то. Цвет интернациональный, а он любит национальный. Покрой несвободный, а он привык к свободе. Путаница, не поймешь, что к чему, а он привык к ясности. В общем, бросил трудящийся дегенеративный костюмчик и пошел по своим делам: на заседание профсоюза сгонять жирок пузатым дядям. Остались подмастерья не у дел. Столько нафталина истратили, столько мечтали, и в результате -- черная неблагодарность. И случился тут среду них раскол. Одни говорят: ошиблись, значит закрывай лавочку и иди за жизнью. Другие упорно не хотели сдаваться и, назвав первых "ренегатами", хвалились: наше время еще придет, были бы уши подлиннее! Плохо жилось им. От голода в глазах появился алчный блеск. Стали они для прокормления заниматься отхожим промыслом. Там обманут, там ограбят, там наймутся -- к кому, как и для чего -- не важно В общем, пробел теоретической несостоятельности со временем заполнился у них практическими навыками. Успех дела стал зависеть от наличия простачка. И, наконец, такой нашелся. То был Иван. Не беда, что костюм был шит не на него. Не беда, что Иван по теории бородатого, как аграрный человек, мог рассчитывать на одежду после целого периода предусмотренных теорией перерождений. Раз есть возможность всучить залежавшийся товарец, стоит ли придерживаться священных заветов? Хорошо бородатому -- он мертвый. А подмастерьям жрать хотелось. -- Вот, Иван, как раз на тебя сшито! -- стали они вовсю расхваливать. Иван только-только сбросил николаевскую одежду и как раз примерял демократическую. Самый момент подсунуть заваль, лишь бы не стесняться в восхвалениях. -- Эх, друг Ваня! Что за вещь мы тебе даем! -- изголодавшимися соловьями заливались подмастерья. -- Здесь -- земля крестьянам; здесь -- заводы рабочим; штаны на фасон "братство и свобода"; карманы огромные, чтобы класть в них сколько хочешь, по потребности; работать будешь мало, по способности. Кроме того, кто был ничем, тот станет всем!.. -- Как это так? -- не понял, но обрадовался Иван и от восторга раскрыл рот. -- Очень просто. Сегодня ты -- ничто, а завтра -- все. Хи-хи, интересно?.. Бери скорее, а то тебя буржуазия обманет. Этот костюм предназначен тебе исторически, понимаешь, и-сто-ри-чески!!! -- восклицали подмастерья, не моргнув натренированным глазом. В общем, таких заманчивых предложений Иван ни от кого никогда не слыхал и -- пока он предавался восторгам: "Эх, и жизнь будет!" -- подмастерья ловко напялили на него костюм. Настала "эх, жизнь!" Ивану не вздохнуть, не повернуться, там жмет. там коротка. Костюм оказался куда хуже николаевского. Стал Иван выражать недовольство: -- Не подходит мне эта хламида! -- Ничего, -- суетятся вокруг него подмастерья, -- костюм правильный, да сам ты неправильный! Надо тебе подогнать себя под костюм, тогда все пойдет, как по маслу... Втяни здесь частнособственнический инстинкт, -- это пережиток проклятого прошлого... Поясок затяни потуже. Туже!.. Еще туже!.. Ты теперь сам хозяин и должен кушать поменьше. А здесь у тебя не хватает классовой сознательности. Видишь, как мешок висит? Выпяти! Ну, вот, теперь все отлично. Скажи спасибо! -- Спасибо! Стоит Иван в неестественной позе. Что надо, втягивает; где надо, выпячивает. Но все равно не подходит ему одежонка. Рукава такие, что можно только от себя рукой двигать, а не к себе. Штаны "братство и свобода" узкие, ноги скованы словно кандалами. Огромные карманы "по потребности" пустые, как турецкий барабан, потому как -- социализм, все принадлежит народу. Отдельный человек -- не народ: ему ничего не положено. Заскучал Иван. -- Ничего, -- говорят подмастерья, -- потерпи год, все станет на свои места, и тогда -- молочные реки и кисельные берега... Прошел год, второй, третий идет, а что ни день, то все хуже и хуже. Стал Иван по-серьезному вырываться из проклятой одежды, вот-вот освободится. -- Подожди, Ваня!.. Что ты делаешь, самый передовой и умный?! -- заплели языком кружева подмастерья. -- Тебе принадлежит будущее. Жизнь забьет ключем: солнце второе соорудим, реки повернем вспять, горы с севера переставим на юг и наоборот. А пока -- маленькая заминка, потому как капиталисты мешают. Получи четверть фунта хлеба в день, а через год... -- Пошли к чорту!!! -- взревел Иван, и подмастерья сразу же стушевались. -- Что же, сделаем шаг назад. Сними-ка, Ваня, на время пиджачек. Легче Ивану без пиджака стало. Хоть штаны и давят, но все же показалось Ивану, что свобода полная. И за пару лет, работая по старинке, Иван восстановил здоровье. Тем временем подмастерья, вкусив сладкой жизни за счет Ивана, решили, что с бородатым не стоит особенно считаться. Мало ли какая блажь старику в голову приходила, так из-за него теплых мест лишаться? Стали они костюм перекраивать, и у каждого свой вкус. Пошли споры. -- Ты что это рукав к воротнику шьешь? -- То есть развитие науки! -- Ах, ты ж, правый уклонист! Рукава к спине шить надо! -- От левого уклониста слышу! -- Дурак! -- Сам дурак! -- У-У-у!!! Пока еще жил старший подмастерье споры не перерастали в драку, а как он помер, так и пошло... -- Бей!.. Режь!.. Коли!.. Утюгом его, утюгом!! Левые и правые дерутся, крушат друг другу головы, выпускают кишки. И нашелся среди них не левый, не правый, а просто хитрый, который понял, что дело не в том, как какой рукав пришить, а дело в том, чтобы пиджак был покрепче, тогда и положение подмастерьев станет крепким. -- Ну, что ты с этими дураками сдэлаешь?! -- проговорил он, глядя на перекройщиков, помог им взаимно друг друга уничтожить, стал главным хозяином, набрал себе подчиненных и суровыми нитками прошил весь костюм. -- Надэвай, Ваня!.. Теперь все правильно, все вражеские искажения переделаны! -- и напялил на раздевшегося Ивана жесткую робу. -- Нэ крычи, -- предупреждает он, -- за границей еще хуже живут. Они тэбя раздэть хотят -- защищаться надо. Надуй индустриализацию, выпяти коллектывызацию, нэ ешь, нэ пей, все на оборону! Отстаивай великие завоевания, иначе пропадэш... Новый хозяин рассчитал правильно. Первая мудрость -- когда костюм жмет все время, его сбрасывают. Вывод -- расстегни пару пуговиц на время, станет свободней -- не сбросят; потом снова, застегни, тоже не сбросят, будут ожидать, что костюм опять станет просторнее; потом снова расстегни, застегни. довольны не будут, но терпеть будут. Вторая мудрость -- человек ест горький хрен и терпит, пока не попробует сладкого яблока. Вывод -- не показывай, что где-то есть лучшее, утверждай, что яблоко горше хрена, что счастлив тот, кто хрен ест, -- а поэтому каждый защищай хрен, ибо нас, мол, хотят обмануть и подсунуть яблоко. Третья мудрость -- первые две мудрости хороши на время и не могут быть постоянной гарантией. Вывод -- первая мудрость позволяет выиграть время, вторая мудрость дает возможность заставить человека отдавать все для защиты. Первое, умноженное на второе, должно дать силу, которая одним ударом уничтожит неравенство в мире. Все будут есть хрен и ходить в тесных костюмах, не будет сравнения и все будут счастливыми. Конец. Вопрос: зачем все это? Ответ: у подмастерьев нет другой специальности и не лишаться же им с трудом добытых теплых мест, памятников при жизни, неограниченной власти, надежды влезть в исторические личности -- только потому, что люди хотят жить по-своему?.. На этом месте Мостовой вынужден был прервать свою сказку: Мирон Сечкин подсел рядом с ним на траву и тронул его за рукав: -- А если мы хотим жить по-своему? -- спросил он. -- Живите, -- пожал плечами Мостовой -- Не дают жить... Мостовой посмотрел в упор на Сечкина, плотно сжал губы и, неожиданно схватив его за ворот рубахи, стал душить. Лицо Сечкина посинело и он освободился, сильно рванувшись. -- Сам дай себе жить, -- спокойно проговорил Мостовой, поднялся и не простившись ушел. Вечерело. Солнце почти уже скрылось за линией горизонта. Небо на западе покрылось ярко багровой краской, словно там, далеко от Орешников, за краем земли бушевало пламя огромного пожара. -- Войны не миновать, -- задумчиво протянул дед Евсигней, глядя вслед Мостовому. -- Жаль, не дали человеку досказать сказки.. -- А чего досказывать? -- пожал плечами Сечкин. -- Все и так ясно. Только круглый идиот не поймет, чем все это кончится. Другое интересно узнать: как от такой напасти избавиться? Маленький рыжий колхозник Смирнов, который до сих пор не принимал участия в спорах и разговорах и только все время утвердительно кивал головой, вздохнул, почесал затылок и заговорил: -- Интересно и правильно рассказывал товарищ Мостовой про костюм. Ну а мы то при чем?.. Зачем мне костюм или, например, в газетах пишут: капиталисты, или Черчиль с сигарой?.. Все это дело темное, а мне детей кормить надо. Вот дадут в этом году на трудодень по двести грамм, что делать, как жить?.. -- Смирнов обиженно замигал глазами и почти плача выкрикнул: -- Аденауэр костлявый!!! -- потом он оглянулся вокруг и, увидев улыбающиеся лица, извиняющимся тоном произнес: -- Детей жалко, до того жалко, что взял бы и пошел убивать... -- Кого? -- поинтересовался Сечкин. -- А мне все равно кого, лишь бы детям жилось лучше... Стемнело. На западе догорал пожар заката. В редких домах в Орешниках засветились окна. То счастливчики, добывшие после многих мытарств в областном городе керосин, зажгли допотопные лампы. И опять над Орешниками с ревом и свистом пронеслись реактивные самолеты. -- Хоть бы война скорее... Может, кто один победит, легче жилось бы, -- с грустью проговорил Смирнов. -------- ГЛАВА XIX. ШТУРМ В райкоме тишина, нарушаемая только однообразным назойливым жужжанием мух, бьющихся в закрытые окна. Столбышев привычным росчерком пера подписал сводку в обком об успешном ходе уборочной и, позевывая, бегло просмотрел донос Тришкина на все семейство Утюговых. -- Сапоги бы поскорее кончал, а то, того этого, пишет, пишет... -- он отложил творение Тришкина в сторону и, поудобнее умостившись в кресле, закрыл глаза. Но в кабинет постучали. Вошел зоотехник Ковтунов. В правой, вытянутой вперед руке, подобно тому как жених держит букет, Ковтунов держал большой, из газеты сделанный кулек. -- Это чего? -- недовольно буркнул Столбышев -- Дохлые воробьи! -- Ковтунов просиял самодовольной улыбкой и добавил: -- Научные испытания окончены. Он вынул из бокового кармана объемистую общую тетрадь и с достоинством прочел написанное на обложке заглавие: -- "Правильный режим ухода за воробьем"... -- Интересно! -- заметил Столбышев -- Это очень своевременный труд, а то, так сказать, естественный падеж поголовья большой. А дохлые, того этого, воробьи зачем? -- Для отчетности. Все десять штук налицо. -- Мда... Отчетность -- большое дело. Ну, а какой же режим для воробья? Ковтунов откашлялся и тоном большого научного исследователя начал: -- Итак, для разрешения проблемы вначале я подверг воробьев голодовке и установил, что в первый день голодовки воробьи проявляли следующие симптомы: чирикание стало замедленным и достигало в среднем двенадцати подач голосом в час, по сравнению с двадцатью и шестью десятыми при нормальном питании. Движение головой из стороны в сторону участилось. -- Гм!.. Того этого, а когда же дохнуть начали9 -- Обождите, -- заспешил Ковтунов, -- тут еще очень много важных научных наблюдений. Все -- на тридцати семи страницах... Как ни лень было Столбышеву слушать, но, видимо, опасаясь, что его могут обвинить в зажиме научной мысли, он изобразил на своем лице полное внимание и качнул головой: -- Продолжай. На протяжении часа Ковтунов описывал подробную картину медленной гибели голодных птиц, а потом сделал глубокомысленное заключение: -- Учитывая тот неоспоримый факт, что первая птица погибла точно по истечении 57 часов 43 минут после последнего приема пищи и воды, а десятая -- по истечении 106 часов 36 минут, при уходе за воробьями следует избегать задержки в кормлении и поении на срок, продолжительнее среднего времени. То-есть, кормить и поить надо не позже, чем через 81 час после последнего приема пищи и воды. -- Правильно, -- одобрил Столбышев -- При таком режиме падеж сократится на 50 процентов. Молодец, Ковтунов!.. Польщенный Ковтунов зарделся, как красная девица и, голосом срывающимся от волнения, спросил: -- А не нужно ли сделать к научному труду предисловие, что в СССР впервые применен научный подход к режиму содержания воробья в то время, как реакционная буржуазная наука не дооценивает этого вопроса. -- А то как же!.. Обязательно надо! Иначе, того этого, это будет не научный труд, а чорт знает что.. После того, как Ковтунов ушел, бережно прижимая к груди тетрадь, и унес с собой завернутые жертвы передовой советской науки, Столбышев, оставшись один, написал во втором томе книги "Учет поголовья воробья" минус десять и изрек: -- Они погибли ради счастья других воробьев! Сделал это он, наверное, по привычке говорить надгробные речи над могилами безвременно умерших от всех прелестей советской власти. Затем он достал из ящика письменного стола потрепанную книгу "Дети капитана Гранта" Жюль Верна (дореволюционное издание, с картинками), аккуратно вложил ее в раскрытый 12-й том собрания сочинений Ленина и стал с наслаждением читать. Он усиленно шевелил бровями, охал, эхал и так увлекся чтением, что не заметил, как в кабинет вошел Матюков. Матюков кашлянул, и Столбышев, быстро захлопнув книгу, показал ему обложку. -- Изучаю, так сказать, гениальное наследие великого Ленина. Столбышев спрятал гениальное наследие в ящик стола и встревоженно посмотрел на Матюкова, но потом успокоился. -- Что нового? -- Из области прислали глухонемого для избрания его вторым секретарем... -- Как глухонемого?! -- чуть не подпрыгнул от удивления Столбышев. Матюков беспомощно развел руками. Рекомендованный, а если отбросить в сторону игру в партийную демократию, то просто назначенный обкомом второй секретарь и действительно не говорил ни слова и молча показывал, сгрудившимся вокруг него райкомовцам, сопроводительные бумаги. Одет он был в длинный разноцветный восточный халат. На голове у него была бухарская тюбетейка. Да и сам он выглядел не то узбеком, не то казахом. Столбышев обошел вокруг него, как вокруг чучела в музее, осмотрел его со всех сторон и, коверкая для лучшего понимания русский язык, спросил. -- Твоя, моя, того этого, понимай? Второй секретарь выпучил черные, как уголь, глаза с желтыми белками и молча сунул в руки Столбышева бумаги. Столбышев почесал затылок, силясь что-то вспомнить, и потом выложил все известные ему восточные слова: -- Кишлак, ишак, арык, якши, декханин, Аллах, понимай? Второй секретарь закивал головой и заговорил быстро гортанным голосом что-то длинное и непонятное. -- Мда!.. Хорошего ишака прислали, -- вздохнул Столбышев и стал просматривать бумаги. Из бумаг явствовало, что рекомендованный товарищ прозывается Юсупом Ибрагимовичем Баямбаевым и был до этого парторгом в одном из колхозов Узбекской СССР. -- Почему Орешники? Почему не Узбекистан? -- спросил Столбышев Баямбаева. Тот подумал, переспросил: -- Узбекистан? -- и опять заговорил быстро, длинно и непонятно. -- Подождите, -- вмешалась Раиса. -- А как фамилия нового заведующего сельскохозяйственным отделом обкома? -- Баямбаев, -- неожиданно вспомнил Столбышев и сразу же обратился к приезжему: -- Обком, Баямбаев, знаешь? Арык, кишлак, того этого? Тот закивал утвердительно головой и стал показывать на пальцах: -- Марьям, -- показал он на мизинец, -- Фатима, -- показал он на следующий палец, -- Ибрагим, -- показал на средний, Юсуп, -- он поднял указательный палец, а потом ткнул себя им в грудь и, наконец, показав на большой палец, произнес: -- Абдул Баямбаев, -- и уже всей пятерней показал куда-то вдаль. -- Значит, брат заведующего сельхозотделом, -- догадался Столбышев. -- Младший братец приехали-с... Очень приятно, так сказать, -- Столбышев шаркнул ножкой и произнес в сторону: -- Что, того этого, поделаешь? Пусть числится вторым секретарем. Через час Баямбаев расположился на месте Маланина. Он просто на полу постелил небольшой коврик, уселся на него, поджав под себя ноги, и, напевая тягучую восточную песню, стал вышивать разноцветными шелковыми нитками тюбетейку. -- Здорово получается, -- говорили столпившиеся вокруг него райкомовцы. -- Якши? -- вертел тюбетейку в руках второй секретарь. -- Якши, якши, -- отвечали все. День клонился к вечеру. Назойливо жужжали мухи, стучась в закрытые окна. Райкомовцы, утеряв интерес к вышиванию шелком, наговорившись вдоволь, сидели на своих местах и, позевывая, томились. Даже бухгалтер и тот перестал отсчитывать на счетах народные деньги, истраченные на содержание штата райкома. Но вдруг сонную тишину расколол резкий телефонный звонок. Раиса бросилась к аппарату и перепуганно зашептала: -- Сейчас... позову... сию минуточку... -- В чем дело? -- выбежал из кабинета всполошившийся Столбышев. -- Обком! -- простонала Раиса. -- Слушаю! Столбышев. -- Ты что? Под суд хочешь? Трам, тарам, там, там!!! -- запрыгала, изрыгая ругательства, телефонная трубка. -- Очковтирательство?! Трам, там, там!!! С живого не слезу! Чтобы через два дня уборочная была кончена! Работайте днем и ночью! Не давай никому жить! Трам, тарарам, там, там!! Полчаса трубка прыгала в дрожащей руке секретаря райкома и, казалось, что она вот-вот, не выдержав крика и забористой ругани, взорвется и разнесет в щепки и голову Столбышева и все вокруг. -- Ну, начался штурм! -- решили райкомовцы и забегали, как угорелые, по зданию. -- Где инструкция номер 26439? -- Переворачивай этот шкаф! -- Да не тут! Куда на пол бумаги швыряешь? -- Беги скорее в "Изобилие"! -- Стой! Не в "Изобилие", а в "Знамя победы"! -- Не загораживай дорогу! -- Ох! Куда на ноги прешь?! -- Кишлак якши? -- Иди ты со своим кишлаком, идиот несчастный!!! -- Свистеть всех на палубу! -- закричал Столбышев, неизвестно почему пользуясь морскими терминами. -- Аврал!!! И все потонуло в хаосе. Не имея времени даже созвать руководящих работников на совещание в райком, Столбышев, побегав час без толка, охрипнув от крика и команд, бросился к телефону и, уцепившись за него, как за якорь спасения, захрипел: -- Центральная! Центральная! Подключить к моему телефону все телефоны района! Срочно! Да, одновременно! Альо! Всем! Всем! Начинается всерайонное совещание по телефону! Три часа Столбышев кричал, давал приказы и распоряжения, слушал одновременно отчеты нескольких лиц. Все совершенно перепуталось. -- Конь сивый ногу сломал! -- кричали из колхоза "Рассвет", и одновременно из другого колхоза докладывали, что уполномоченный райкома запил и не работает. -- Тащи в райком! -- орал Столбышев. -- Кого? Коня? -- Нет уполномоченного! -- Сейчас еду! -- Да не тебя! Другого! -- Какого другого? -- Альо! Альо! Матюкина в райком тащи! -- Нет у нас Матюкина! -- А кто сломал ногу? -- Сивый. -- Тащи сивого! -- Так это же конь! -- А почему ты говоришь, что он запил? -- Это я говорю. -- Кто -- я? Почему сивый пьянствует? -- Нет у нас сивого. У нас -- Матюкин. -- А кто ногу сломал? -- Сивый! -- А у нас из строя транспорт выбыл! -- Кто говорит? -- Утюгов. -- Который Утюгов? -- Нет у нас Утюгова. У нас -- Матюкин! -- Стой, не с тобой говорю! Стойте все! Молчать! -- заорал выведеннный из себя Столбышев. -- Всем мобилизовать старых и малых, школьников и все, что движется. Нажимайте! Не давайте никому дышать! Через полтора дня уборочная и воробьепоставки должны быть кончены! Трам, тарам, там, там!!! Под суд отдам! Шкуру спущу!.. Ночью полил дождь. Спотыкаясь в кромешней темноте о кочки, промокшие до последней нитки колхозники на ощупь косили пшеницу и рожь. Кто-то кого-то впотьмах задел по ноге косой и раскроил ее до кости. Кто-то сам себя резанул серпом. Где-то свалилась груженая снопами телега с лошадьми в обрыв. Беременная колхозница, выгнанная в поле, тут же и рожала. Над районом стояли стон, ругательства, окрики уполномоченных, особоуполномоченных. Казалось, что или весь мир сошел с ума, или наступает страшный суд. Под утро дождь перестал лить, и чуть только забрезжил мокрый рассвет, половину колхозников сняли с уборочной и бросили на ловлю воробья. Изнеможенные ночной работой люди двигались, как сонные мухи. -- Хватай! -- толкал под руку колхозника уполномоченный, и воробей порхал в сторону. Если уполномоченный не толкал под руку, то измученный колхозник и не думал хватать. -- Ты что стоишь? Лови! -- Иди ты! -- мрачно отвечал колхозник уполномоченному, а тот уже маячил около другого: -- Лови, тебе говорю! Днем все районное начальство было потрясено неожиданным событием: Мирон Сечкин поймал и доставил в целости на приемный пункт сорок шесть воробьев. Рекорд "знатного воробьелова" Сучкиной был перебит. Столбышев вначале даже растерялся и, вызвав к себе Сечкина, стал его упрекать: -- Нехорошо, того этого, товарищ Сечкин, подрывать авторитет партийных органов! -- Почему? -- удивился Сечкин. -- Ведь вы же сами все время призывали всех перекрыть рекорд Сучкиной! -- Так то так, -- согласился Столбышев, -- но вы же не маленький и понимаете, что рекорд, так сказать, должен быть организованным, в нем должна быть вдохновляющая роль партии... -- А вы возьмите и напишите, что целый день меня вдохновляли... -- Мда... Правильный оргвывод и честное отношение к делу, -- успокоился Столбышев. Сечкин вышел из кабинета секретаря райкома и, не в силах от радости удержать себя, бросился бегом к воробьехранилищу. -- Ну, вот и подложили свинью Соньке-рябой, -- еще с хода кричал он деду Евсигнею, который со старой берданкой в руках охранял воробьехранилище. -- Ну, и слава Богу, -- обрадовался дед. -- Не видать теперь паразитке ордена, как ушей своих!.. Все же, Столбышеву, наверное, тяжело было переживать поражение выпестованной им "героини воробьеловства", потому что он пошел к Соньке-рябой, разбудил ее и, глядя на опухшее от сна лицо ее, пробурчал: -- Почиваешь, так сказать, на лаврах, на данном этапе? -- А чаво? -- огрызнулась Сонька. -- Я поработала, тяперича пусть другие работают! -- Поработала, говоришь? -- возвысил голос Столбышев. -- По какому ты, того этого, участку показатели дала?! Я ставлю вопрос конкретно, на сегодняшний день, где твой рекорд?! Сонька-рябая, не понимая причины раздражения секретаря райкома, замигала белыми ресницами и неуверенным тоном спросила: -- -- Разоблачили кого-нибудь из вождей?.. -- Я тебе покажу "разоблачили"!!! -- грозно, но с отеческими нотками в голосе прокричал Столбышев. -- Иди, лови, а не то, так сказать, я за успехи не ручаюсь!!! Но без специальных тепличных условий, без многочисленных помощников, "знатный воробьелов" выполнила не рекордную, а простую норму улова точно на ноль процентов и столько же десятых. Звезда Соньки Сучкиной закатилась, -- конечно, "не насовсем", но на поприще воробьеловства она не могла уже пожать почести, ордена и прочее, что ранее сыпалось на нее из рога партийного изобилия. Тем временем Мирон Сечкин с помощью Евсигнея готовил еще больший рекорд на следующий день. Дед Евсигней держал отогнутую от задней стены воробьехранилища доску, а Сечкин, подставив к образовавшейся дыре сетку, длинной палкой шарил внутри помещения. -- Давай, давай! Ловись и большие, и маленькие!.. -- Смотри, Мирон, еще орден получишь! -- На кой он мне? Да и не дадут. Если бы рекорд готовился райкомом, тогда -- другое дело. Ну, хватит. Отпущай доску. Они нас обманывают, а мы -- их!.. На следующий день, как то и бывает при всех штурмах, Орешники украсились плакатами, лозунгами, диаграммами. Десятки людей, спасаясь от работы в поле, писали, рисовали, придумывали тексты. -- Кто, того этого, скажет, что мы не мобилизовали все силы на выполнение плана? -- спрашивал Столбышев сам себя, разглядывая украшенные стены и заборы. -- Надо, так сказать, в отчете упомянуть о высоком уровне организационных мероприятий. "Поднять воробья на недосягаемую высоту", -- прочел он один из лозунгов и прищелкнул языком: -- Правильно! Мимо него по улице два комсомольца прогнали табун школьников младших классов. -- Грузить снопы будем, -- на ходу рапортовал один из погонщиков. -- Правильно! Того этого, нажимай на них! Пусть привыкают к труду. Столбышев круто повернулся и, заложив руки за спину, пошел к райкому. У райкома стоял грузовик, полный людей в городской одежде. -- Вот, из области прислали на подмогу, -- доложил Матюков. -- Опять, того этого, акушерские курсы? -- Нет, музыканты. Эй, скрипка! Пойди сюда... С грузовика спрыгнул худой, как щепка, человек лет двадцати и, поправляя на ходу очки, подошел к Столбышеву. -- Мы -- студенты областной консерватории имени Чайковского, --! начал он робко. -- Мобилизовали нас на уборочную. Только, пожалуйста, нам полегче работу. Мы все скрипачи. Знаете, пальцы надо беречь... -- Матюков! Ты, того этого, косить их пошли! -- Пальцы, понимаете?.. -- Что мне -- пальцы? -- перебил Столбышев. -- Мне уборочную проводить надо. Разгружайтесь и айда!.. Тоже мне помощники... -- Столбышев с головы до ног окинул студента презрительным взглядом.. В это время со стороны грузовика донеслась тихая скрипичная игра. Матюков разозлился и со словами: "это тебе не опера!" подошел и дернул играющего за скрипку. -- Осторожней! Это копия Страдивариуса! -- завизжал тот. -- А по мне пусть она хоть копия самого контрабаса! Слезай и -- косить! Студенты, бережно держа в руках скрипичные футляры, по одному стали слезать с машины, И, наконец, на ней остался один человек, явно не похожий по внешнему виду на питомцев консерватории имени Чайковского. Он сидел на борту кузова, засунув руки в рукава замасленного пиджака. Под одним глазом у него красовался синяк. Левая щека, заросшая седой щетиной, распухла от флюса. А сизый нос его был величиной с хороший огурец. -- А вы кто? -- спросил его Матюков. -- С производства, -- прохрипел тот, приоткрывая лишь правую половину рта, -- с завода "Красный пролетарий". Направили на уборочную. Член партии Ленинского призыва с 24-го года. -- Ценный работник, -- проговорил Столбышев, подходя к машине. Ценный работник посмотрел на него без улыбки и прохрипел: -- Хотели послать к вам другого, да запил я, и вот, в наказание, на уборочную... -- Назначаю вас старшим над скрипачами. Вот, того этого, Матюков с вами утрясет все вопросы... Неожиданно из-за угла показались мчащиеся на полном ходу подводы и бочки орешниковской пожарной команды. На передней бочке, рядом с брандмайором в медной блестящей каске, стоял растрепанный Семчук и, дико вращая глазами, кричал: -- Гони скорее! Гони, что есть духу, вывозить зерно из "Изобилия"! Пожарный трубач заиграл в горн. -- Организация сдачи зерна государству -- главная обязанность партийных и советских органов! -- под звуки пожарной трубы процитировал Столбышев выдержку из циркуляра обкома. -------- ГЛАВА XX. "ЖИЛ БЫЛ У БАБУШКИ СЕРЕНЬКИЙ КОЗЛИК..." Отшумела паника уборочной, Мрачные предположения, что колхозникам достанется по 200 граммов зерна на трудодень, оказались оптимистическими. В некоторых колхозах дали по 150 граммов, а в некоторых колхозникам ничего не припало и они еще остались должны государству. Правда, им все же выдали по два пуда пшеницы на человека в счет наделов на трудодни следующего года. Не смущаясь этим обстоятельством, Столбышев организовал "праздник урожая". И ограбленные должны были веселиться. В самый разгар праздника в Доме культуры "С бубенцами", когда орешниковский любительский хор пел песню "Живем мы весело сегодня, а завтра будет веселей!", к Столбышеву, сидевшему в первом ряду, подошел Семчук и подал телеграмму. Столбышев прочел ее, сильно потряс Семчуку руку, выбежал на сцену и, став перед неловко прервавшим песню хором, возвестил залу: -- Товарищи! Приемочная комиссия, того этого, на данном этапе, из Москвы, конечно... -- он судорожно глотнул воздух и, не в силах удержать радость, хрипло прокричал: -- Ура!!! Несколько нестройных голосов из зала поддержали его. А Сонька-рябая, видимо, пытаясь возместить неудачи на поприще ловли воробья безграничным подхалимством, подбежала к секретарю райкома, обняла его, заплакала и громко выкрикнула: -- Спасибо дорогой и любимой партии за заботу!.. После окончания торжеств, вылившихся из "праздника урожая" в "праздник победного воробьеловства", как его на ходу окрестил Столбышев, к нему в кабинет в числе других поздравлявших "с большими успехами" пришел Мостовой. Поздравив Столбышева, он, как бы между прочим, спросил: -- Телеграмма была от Кедрова? -- Нет, -- беспечно отозвался Столбышев, -- подписана товарищем Воробьевым. Ничего удивительного в том нет, что Столбышев не придал значения этой перемене: в Советском Союзе даже министров назначают и смещают как угодно, что же касается заместителей министров, то иногда они входят в свой кабинет и вылетают из него значительно быстрее, чем ошибившиеся дверью посетители. В общем, Столбышев, не омраченный никакими предчувствиями, ликовал. По несколько раз в день он подходил к прошлогоднему календарю (в этом году календарей не прислали в район) и занимался подсчетами дней и часов, отделявших его от встречи с "дорогими товарищами из Москвы", как говорил он, избегая называть определенную фамилию, полагая, что к тому времени Воробьева могут снять с поста заместителя министра. И, наконец, долгожданный день настал... Когда-то редактор Мостовой сказал поэту Ландышеву: "Столбышев, это -- Аполлон коммунистический. Классический тип провинциального партийного работника." Заместитель министра Воробьев, приехавший во главе приемочной комиссии из Москвы, был тоже классическим коммунистическим типом, но из породы второразрядных божков коммунистического Олимпа. Большого роста, тучный, он ходил неторопливо и держался просто. Однако, в каждом его движении, в каждом слове чувствовались властность и строгий расчет. У Столбышева мотор в голове работал с перебоями, треском, вибрацией, с выхлопами, вырывающимися через рот, в виде ненужных и ничего не обозначающих слов "так сказать", "того этого". Все это малосильное пыхтение под черепной коробкой обязательно отражалось на лице. Даже когда он хитрил и пытался скрыть свои настоящие мысли и чувства, по лицу его, по желтым и шкодливым, как у нагадившего кота, глазам можно было точно установить, в какую сторону вращаются винтики у него в голове. У Воробьева мотор в голове работал ровно, тем бесшумным, не отражающимся на поверхности, движением, которое всегда указывает на силу мотора, на слаженность и подогнанность его агрегатов. С таким мотором без труда можно было брать самый крутой подъем, обгонять другие машины, легко делать крутые повороты, преодолевать тяжелые препятствия и, при надобности, душить на пути мешающих. Казалось, что ничто -- никакие трудности, никакие ухабы и неожиданные зигзаги "генеральной линии партии" не могут смутить и лишить Воробьева способности держать в колонне место, указанное ему хозяевами. Когда Воробьев появился в Орешниках в сопровождении нескольких чиновников, плетущихся за ним, как цыплята за тучной квочкой, со Столбышевым от восторга стряслась некая разновидность паралича. Глаза его выпучились. Ноги он двигал с трудом. Зато задняя, довольно крупных размеров, часть его тела, стала вилять, как это случается наблюдать у кокетливых женщин. А лицо его застыло в глупейшей и умилительнейшей улыбке. Что же касается речи секретаря райкома, то он потерял способность ею владеть и первое время на все вопросы Воробьева отвечал "благодарю" и "так точно". Позже, когда язык его обрел некоторую профессиональную гибкость, Воробьев уже сделал свою оценку Столбышеву и поэтому оставил без ответа такую фразу: "Мы, так сказать, отбирали только самых лучших и полнокровных, того этого, птиц." Но именно эта фраза Столбышева заставила Воробьева обратить внимание на других орешниковских руководящих работников. Обведя взглядом толпу, выстроившуюся за спиной "хозяина района", Воробьев остановился на Мостовом. Мостовой находился сзади всех, у самой стены здания райкома. До этого времени он не произнес ни одного слова и, кажется, даже не посмотрел на высокого посланца Москвы. Со скучающим видом он смотрел поверх голов сборища. Воробьев без слов, а только одним властным жестом поманил его к себе Мостовой покорно подошел. Воробьев, не поздоровавшись, спросил: -- А вы какую должность занимаете? -- Газетный враль, -- спокойно ответил Мостовой, и Воробьев первый раз со времени прибытия в Орешники улыбнулся, показывая белые крепкие зубы. -- Бумагу, значит, мараете! -- пошутил он. Мостовой в упор посмотрел ему в глаза и тихим голосом произнес: -- Вы, наверное, заболеете желтухой... -- Вот как... -- попробовал опять улыбнуться Воробьев, но улыбка получилась кривая и растерянная. Он еще раз, но уже без улыбки, произнес "вот как", избегая смотреть на Мостового, словно ожидал, что тот продолжит разговор. Но Мостовой стоял перед ним молча и разглядывал его. -- Уж мы старались на данном этапе! -- рявкнул Столбышев в самое ухо Воробьеву и ревниво оттер спиной Мостового. -- Пойдемте к складу, -- коротко проговорил Воробьев и, отстранив Столбышева, взял Мостового под руку. Всю дорогу до воробьехранилища заместитель министра не отпускал от себя Мостового и разговаривал только с ним. Говорили они на нейтральные темы. Воробьев расспрашивал, какая охота в этих местах, очень интересовался повадками медведей. Мостовой спокойно и дельно отвечал. Никто из них ни разу не упомянул о желтухе, хотя явно было видно, что беседу заместитель министра вел лишь под предлогом выведать у Мостового причины более чем странного предположения. Правда, один раз Воробьев все же пробовал перевести разговор на другие рельсы. Когда Мостовой, рассказывая о повадке медведей, заметил: -- У них удивительно тонкий нюх... Воробьев улыбнулся и пошутил: -- Как у некоторых газетных работников -- Ну, нет, -- возразил Мостовой, -- у газетных работников больше трезвый вывод на основе опыта. Воробьев опять попробовал улыбнуться и одновременно зябко поежился, словно по его спине пробежали мурашки. Заметно было, он нервничал. Слушал ответы Мостового рассеянно и, наверное, многого не понимал, потому что по несколько раз спрашивал об одном и том же. К тому же он стал раздражительным, и когда Столбышев, мотавшийся вокруг него с потерянным видом, случайно подтолкнул его плечом, он зло посмотрел на него и грубо буркнул: -- У вас что! Шило в штанах? -- Мы, того этого, организовали отбор самых полнокровных, -- залепетал Столбышев. Воробьев болезненно скривился. Так они дошли до воробьехранилища. Из него доносилось разноголосое щебетанье. Дед Евсигней, охранявший воробьехранилище, по старой солдатской привычке, -- которая у солдат царской армии оставалась на всю жизнь, а у солдат советской армии забывалась на второй день демобилизации, -- вытянулся, как по команде "смирно", по всем правилам держа старую, как и он сам, берданку. -- Здравствуйте, -- поздоровался с ним Воробьев Столбышев, раскаленный восторгом, придвинулся вплотную к Воробьеву и разразился речью: -- Дорогой товарищ заместитель министра! Исторический, того этого, момент -- прием членами правительства нашего скромного, но я бы сказал, ценного вклада в дело строительства. -- Открывайте двери, -- перебил его Воробьев. -- Как -- открывайте? -- удивился Столбышев. -- Нельзя открывать! -- То есть, как -- нельзя! Вы что думаете, я через закрытые двери принимать буду?! -- Да, того этого, через закрытые двери принимать нельзя, но и открывать тоже нельзя! -- убежденно проговорил Столбышев. Заместитель министра посмотрел на него сверлящим взглядом. Столбышев съежился и стал суетливо открывать замок, приговаривая: -- Мы организуем все, так сказать, нормально. Я чуть приоткрою дверь, буду их отгонять палкой, а вы, того этого, смотрите через щелку и принимайте... -- Кого отгонять? Вы что, чертей наловили?! -- Что вы? Как можно? Такого приказа не было... -- искренним тоном возразил Столбышев. Но в это время Воробьев бесцеремонно отстранил его и широко распахнул двери сарая. Как мгновенно налетающая вьюга, со щебетом, фырканием из сарая клубком вылетела плотная стая воробьев и закружилась в высоте. Ничего не понимая, заместитель министра посмотрел вверх, вытер платком с лица метко пущенную воробьем жидкую струйку и заглянул в пустой сарай. Там, на загаженном полу, плотной массой лежали трупики жертв впервые в мире примененного, научного режима ухода за воробьями. -- А где кедры? -- недоуменно спросил Воробьев. Столбышев молча и тупо посмотрел на него и закрыл лицо руками. -- Где те кедры, которые вы должны были заготовить?!! -- покраснев от злости, повысил голос заместитель министра. -- Что вы молчите, как чурбан?! Отвечайте!!! Столбышев отнял от лица руки, беспомощно огляделся вокруг, всхлипнул и судорожно схватился за карман гимнастерки, где у него был спрятан партийный билет. -- Отвечайте!!! -- проревел выведенный из себя правительственный сановник. Из глаз Столбышева брызнули слезы. Он еще крепче уцепился за партбилет, нагнул вперед голову и, как раненый дикий кабан, громко страшным безумным голосом прокричав: "Не отдам! Убью, не отдам!.." брызжа слюной, ринулся на Воробьева и сбил его с ног. Несколько человек с трудом оттащили Столбышева от заместителя министра и связали его. Он перестал сопротивляться, сразу размяк и сквозь слезы запел тоненьким голоском жалобную песенку: "Жил был у бабушки серенький козлик..." Он старательно пел, не пропуская ни одного слова и, когда окончил последнюю строфу: "Остались от козлика рожки да ножки", с непередаваемой болью, шепотом простонал: -- Мамочка родная, зачем ты меня родила секретарем райкома?.. Потом он утих и только дрожал всем телом, упершись неподвижным взглядом в одну точку. -------- ЭПИЛОГ Прошла осень. Пришли Рождество и Новый Год, вернее, два новых года: по новому стилю праздновали и по старому -- тоже. Зима подходила к концу. Днем над Орешниками уже светило ясное солнце. От его тепла снег становился рыхлым и ноздреватым. С крыш звонко падали капли. Сугробы, достигавшие раньше величины человеческого роста, потеряли свою сахарную белизну и осели, сгорбившись, как отжившие век старички. Воздух был наполнен пьянящей свежестью талого снега, благоуханьем набрякших березовых почек и пригорклого духа отогретой на солнце прелой пшеничной соломы, которая уже местами проглядывала через снег на крышах. По ночам зима выползала из своей норы и начинала наводить свои порядки: обильно вытрушивала остатки снега, навешивала под крышами сосульки, сковывала движение первых ручейков и зло щипала за нос, за оголенные руки, шею, залазила под одежду и жалила тело каждого, кто, поверив в весну, выходил на улицу без перчаток и теплой одежды. А днем опять припекало солнце и, глядя на него, люди расчищали снег, вывозили его подальше от деревни на поле, разбивали преграды на пути ручейков. Люди боролись с зимой, потому что верили в силу солнца, в то, что дни зимы сочтены. После того, как связанного по рукам и ногам Столбышева увезли в область, а оттуда еще дальше в неизвестном направлении, в Орешниках почти ничего не переменилось. Вернее, перемены то были, но только личные, в порядке неизменного течения жизни. Забитый многодетный колхозник Смирнов, получив за выработанные в году 250 трудодней небольшой мешок пшеницы и 23 рубля деньгами и узнав, что ему надо заплатить государству разных налогов на общую сумму в тысячу двести рублей, повесился в своем сарае. Его сняли, долго лечили. Когда он совершенно поправился, то по совету Мирона Сечкина ушел в областной город и поступил землекопом на строительство. Теперь от него семья получала письма и посылки с черными сухарями. В письмах он писал, что "слава Богу, наконец увидел человеческую жизнь": ест каждый день по килограмму хлеба, живет в бараке и получает 400 рублей в месяц. Мирон Сечкин значительно расширил свое самогонное производство, купил вторую корову и подыскивал третью, но обязательно хотел только черную с белым пятном на лбу. Дед Евсигней вместе с бригадиром Кошкиным усердно валяли валенки и продавали их в Орешниках и в других селах района. На вырученные деньги они совсем недурно жили, и дед даже отправил младшей дочери в город посылку с целой банкой меда для внучат. Заведующий магазином Мамкин подружился с Бугаевым. Они накупили в Орешниках сухих грибов, отвезли в город и вернулись с целым мешком сахару. Сахар тут же поменяли на сухие грибы и опять повезли их в город. У Пупина родилась дочь и на крестинах, совершенных по православному обряду, гуляло все партийное начальство во главе с новым первым секретарем райкома Ромашкой, кучерявым цыганом. Там же, под хмельком, Ромашка вспомнил, что он встречал Матюкова, и даже припомнил все подробности, как он когда-то бил штатного пропагандиста на Демьяновской ярмарке за украденного сивого мерина. На этой почве они крепко сошлись, и Матюков был у него правой рукой. Дети Маланиных прислали на имя учеников школы письмо, в котором каракулями черным по белому писалось: "Мы счастливы, что родная партия и правительство проявляют о нас такую заботу. Где, в какой стране мира детям предоставлены такие хорошие условия, как в нашей цветущей стране?!" Обратный адрес на письме указывал, что дети Маланиных находятся в спецшколе. Несколько позже и от Маланиной пришло письмо из Воркуты. Она писала, что ничего о судьбе мужа не знает, просила сообщить ей хоть что-нибудь о детях и в заключении письма коротко приписала, что получила всего шесть лет и очень рада, что работает в шахтах под землей. "Хоть сыро и тяжело работать, но не так холодно, а кроме того дают больше хлеба." Раиса не долго горевала о Столбышеве и сошлась с Ромашкой. Чубчиков получил прибавку в 10 рублей за выслугу лет, а Сечкин, в связи с расширением самогонного производства, стал платить Чубчикову, вместо 100 рублей в месяц, -- 150 "за служебную близорукость". В общем, никаких особенных изменений жизни в Орешниках не произошло и вряд ли что-либо изменится в ближайшем будущем. А может случиться и такое, что даже после того, как советские ученые полетят в первый межпланетный рейс, в Орешниках все еще будут освещать избы керосиновыми лампами, будут ездить в областной город за солью, керосином, спичками, сахаром и прочими товарами. Если будет существовать советская власть, то, наверное, так и будет. Даже обязательно так должно быть, потому что за счет ограбления сотен тысяч таких деревень, за счет лишения их самого необходимого и строится мощь Советского Союза. Ну, а что со Столбышевым? Что о нем слышно? И вот на эти вопросы ничего определенного ответить нельзя. Вернее, слухов о бывшем секретаре райкома ходило много. Одни говорили, что Столбышев был отправлен в Москву и находится в сумасшедшем доме. Другие опровергали этот слух и рассказывали, что в области было известно, якобы Столбышев за усердие был оправдан Центральной Контрольной Комиссией, оставлен в номенклатурных списках руководящих работников и теперь получил должность то ли директора небольшой колбасной, то ли директора Большого театра. Ходили по Орешникам и такие слухи, что Столбышев торгует в Ленинграде на черном рынке примусными иголками и сильно разбогател. А один раз откуда-то принесло до того правдоподобный слух, что дед Евсигней не выдержал и проведал жену Столбышева: -- Ну как, цветочек, слыхала, что муж твой избран почетным академиком?.. -- Ничего не знаю... -- заплакала жена Столбышева, вытирая огромными кулачищами слезы. -- Уйди, дедушка, лучше. Арестуют меня, как Маланину, и тебе еще попадет. В общем, слухов о Столбышеве ходило много, и каждому из них можно было поверить, потому что в СССР может случиться всякое. Но точно никому ничего известно не было. Правда, многие подозревали и даже твердо верили в то, что Мостовой точно знает обо всем. Знает и молчит. Поэтому дед Евсигней, повстречав Мостового на улице, вежливо снял шапку, поздоровался и, перекинувшись несколькими словами о погоде, как будто без всякого интереса спросил: -- Ну, а как поживает государственный воробей? -- Какой? -- Ну, да "новая эра", Столбышев, кто же другой?.. Начали мы вчера вспоминать всю эту шутку, чуть животы не порвали от смеха. -- Это не смех, дедушка, -- нахмурился Мостовой. -- Это страшная вещь. Страшная потому, что люди у нас лишены права рассуждать, а у руководителей здравый смысл заменен приказом начальства. Мостовой закрыл глаза и подставил свое пожелтевшее от болезни лицо под ласкающий луч солнца. Потом глубоко с наслаждением вдохнул душистый, разъедающий его легкие воздух, и посмотрел на деда: -- Хорошая все-таки штука жизнь!.. А вот через несколько месяцев я, наверно, умру... Да вы не мотайте головой. Я знаю и привык к этой мысли... Вот больно, жалко мне, что не в силах вам помочь, -- и вам, и Сечкину, и Бугаеву, и милой несчастной вдове Анюте, и всем таким дорогим и любимым, несчастным, забытым миром и людьми, а поэтому самым достойным лучшей жизни за перенесенные страдания, за все предательства и несправедливости... Ну, ничего, -- заключил Мостовой, -- может найдутся еще в мире честные люди, которые увидят дальше своего носа и будут заглядывать немного в будущее. Мимо них проехали санки, запряженные тощей и мохнатой колхозной клячей. На них полулежал в барской самодовольной позе Матюков: -- Но! Пошевеливайся... Два воробья, сидевшие неподалеку на заборе, реагировали на приближение Матюкова по разному: один, перепуганно чирикнув, улетел; второй, потрусив хвостиком, поудобнее уселся. Наверное, он был залетным, не испытал на своей шкуре "воробьиной эры", не делал различия между Матюковым, дедом Евсигнеем и Мостовым, и наверное не верил, что здесь воробьям приходилось страдать и переживать ужасы. Судя по его виду, он был из умных воробьев. Но, видимо, одного ума недостаточно, надо иметь еще и опыт. КОНЕЦ