---------------------------------------------------------------
     © Copyright Владимир Осипович Богомолов
 Издание: Богомолов В.О. Момент истины. - М.: Правда, 1985.
 Богомолов В.О. Момент истины. Роман, повести, рассказы. - М.:
 Правда, 1985. - 560 с. Тираж 2 000 000 экз // Текст печатается по
 изданию: В. Богомолов. - М.: Молодая гвардия, 1976.
 Проект "Военная литература": militera.lib.ru
 Книга на сайте: militera.lib.ru/prose/russian/bogomolov3/index.html
 OCR, правка, оформление: Hoaxer (hoaxer@mail.ru)
---------------------------------------------------------------

     Был   я  тогда  совсем  еще   мальчишка,  мечтательный   и  во   многом
несмышленый...
     После  месяца  тяжелых  наступательных боев  -  в  лесах,  по  пескам и
болотам, - после месяца  нечеловеческого напряжения и сотен  смертей, уже  в
Польше,  под  Белостоком,  когда  в  обескровленных  до  предела  батальонах
остались считанные бойцы, нас под покровом ночи неожиданно сняли с передовой
и отвели - для отдыха и пополнения в тылах фронта.
     Так остатки  нашего  мотострелкового батальона оказались в небольшой  и
ничем, наверно, не примечательной польской деревушке Новы Двур.
     Я проснулся  лишь на вторые сутки погожим июльским  утром.  Солнце  уже
поднялось, пахло медом и яблоками, царила удивительная  тишина,  и все  было
так  необычно, что  несколько  секунд  я  оглядывался  и соображал:  что  же
произошло?.. Куда я попал?..
     Наш  тупорылый «додж»  стоял  в  каком-то  саду, под  высокой
ветвистой грушей, возле задней стены большой и добротной хаты. Рядом со мной
на сене  в кузове, натянув на голову  плащ-палатку,  спал  мой друг, старший
лейтенант Виктор Байков. Еще полмесяца назад и он и я командовали ротами, но
после прямого попадания мины в командный пункт Витька исполнял обязанности и
командира батальона, а я -  начальника штаба,  или, точнее говоря, адъютанта
старшего.
     Я спрыгнул на траву и, разминаясь, прошелся взад и вперед около машины.
     Сидя  на  земле у заднего  ската и  держа обеими  руками  автомат, спал
часовой  -  молоденький  радист с  перебинтованной головою: последнюю неделю
из-за  нехватки  людей  мы  были  вынуждены оставлять  в  строю  большинство
легкораненых, впрочем, некоторые и сами не желали покидать батальон.
     Я заглянул в  его измученное грязное лицо, согнал жирных мух, ползавших
по  темному  пятну  крови, проступившей  сквозь бинты; он спал так крепко  и
сладко, что я не решился - рука не поднималась - его разбудить.
     Обнаружив  под  трофейным одеялом в углу кузова заготовленную Витькиным
ординарцем еду, я с аппетитом выпил целую крынку  топленого  молока с ломтем
черного  хлеба;  затем достал из своего вещмешка обернутый  в кусок  клеенки
однотомник  Есенина,  из  Витькиного  -  полпечатки  хозяйственного мыла  и,
отыскав щель в изгороди, вылез на улицу.
     Мощенная  булыжником  дорога  прорезала  по   длине   деревню;  вправо,
неподалеку, она  скрывалась за  поворотом,  влево  - уходила  по деревянному
мосту через неширокую речку; туда я и направился.
     С  моста  сквозь хрустальной прозрачности воду  отлично,  до  крохотных
камешков   проглядывалось  освещенное  солнцем  песчаное  дно;   поблескивая
серебряными   чешуйками,  стайки   рыб   беззаботно   гуляли,  скользили   и
беспорядочно  сновали во  всех  направлениях;  огромный  черный рак,  шевеля
длинными усами и оставляя  за собой тоненькие бороздки, переползал от одного
берега к другому.
     Шагах в семидесяти ниже по течению, стоя по пояс в воде, спиной к мосту
и  наклонясь,  сосредоточенно возились  трое бойцов; в одном из них  я узнал
любимца батальона гармониста  Зеленко,  гранатометчика,  только  в  боях  на
Днепре  уничтожившего четыре  вражеских танка. Тихонько переговариваясь, они
шарили руками меж коряг и под берегом: очевидно, ловили раков или рыбу.
     Около них на ветках ивняка сохло выстиранное обмундирование. Там же, на
берегу,  над  маленьким костром висели  два котелка;  на разостланной шинели
виднелись банка консервов, какие-то горшки, буханка хлеба и горка огурцов.
     Бойцы были так увлечены, а мне в это утро  более  всего хотелось побыть
одному - я не стал их окликать и, спустясь к речке по другую сторону дороги,
пошел тропинкой вдоль берега.
     День выдался отменный. Солнце сияло и грело,  но не пекло нещадно,  как
всю последнюю  неделю.  От земли, от высокой сочной луговой травы поднимался
свежий  и крепкий аромат медвяных  цветов и росы; в тишине мерно и весело, с
завидной слаженностью трещали кузнечики.
     Голубые,  с  перламутровым  отливом стрекозы  висели над самым зеркалом
воды  и  над  берегом;  я  было попытался поймать  одну,  чтобы  рассмотреть
хорошенько, но не сумел.
     С удовольствием вдыхая чудесный душистый  воздух, я медленно  шел вдоль
берега, глядел и радовался всему вокруг.
     Как может перемениться жизнь человека! Просто даже не верилось, что еще
недавно я,  изнемогая  от  жары,  напряжения  и  жажды, сидел  в  пулеметном
окопчике на высоте 114  (я  стрелял лучше других  и в бою, когда мог, всегда
брался за  пулемет)  и короткими  отрывистыми очередями косил рослых, как на
подбор,     немцев     из      танковой     гренадерской      дивизии     СС
«Фельдхернхалле», перебегавших и упрямо ползших вверх по склону.
     Как-то не  верилось,  что  совсем  недавно, когда кончились патроны, не
осталось гранат и десятка три немцев ворвались на  высоту в наши траншеи, я,
ошалев  от  удара  прикладом по каске и озверев, дрался врукопашную запасным
стволом от пулемета; выбиваясь из сил  и задыхаясь, катался по земле с дюжим
эсэовцем,  старавшимся -  и довольно успешно - меня задушить, а затем, когда
его прикончили, зарубил немца-огнеметчика чьей-то саперной лопаткой.
     Все это было позавчера, но оттого, что я сутки спал и только проснулся,
оттого, что это были самые сильные впечатления последних дней, мне казалось,
что бой происходил всего несколько часов тому назад.
     Я  не удержался, раскрыл на ходу томик и начал  было вполголоса читать,
однако тут же решил покончить сперва со всем малоприятным, но неизбежным. На
небольшом  песчаном  пляжике я  скинул  сапоги,  быстро  разделся  и  дважды
старательно  выстирал  грязные, пропитанные потом, пылью,  ружейным маслом и
чьей-то кровью гимнастерку и  шаровары, ставшие буквально черными портянки и
пилотку. Затем,  крепко отжав,  развесил  все сушиться  на ветках  орешника,
спустился в  воду и,  простирнув  самодельные плавки,  начал  мыться  сам. Я
намылился и  со сладостным  ожесточением принялся  скрести ногтями голову  и
долго скоблил и  тер все тело песком, пока кожа не покраснела и не покрылась
кое-где царапинками. Последний раз я мылся по-настоящему недели три назад, и
вода около меня, как и при стирке, сразу сделалась мутновато-темной.
     Потом я плавал и, ныряя с открытыми глазами, гонялся в прозрачной  воде
за стайками мальков и доставал со светлого песчаного дна раковины и камешки;
самые из них интересные  и красивые я отобрал,  решив, пока  мы  будем здесь
находиться,  составить  небольшую  коллекцию.  Дома,  в Подмосковье,  у меня
хранился  в сенцах целый  сундук  всяких  необычных  камешков  и  раковин  -
собирать их я пристрастился еще в раннем детстве.
     Немного погодя я вышел на берег, ощущая бодрость и приятную легкость во
всем  теле и чувствуя себя точно  обновленным. Перевернув на ветках орешника
быстро сохнувшие  гимнастерку и шаровары, я со  спокойной душой взял наконец
книжку.
     Я  любил и при  каждой возможности читал  стихи, но Есенина открыл  для
себя недавно, когда в начале наступления, в развалинах на  окраине Могилева,
нашел этот однотомник; стихи поразили и очаровали меня.
     На  передовой я не  раз урывками,  с жадностью  и  восторгом читал этот
сборничек,  то  и дело находя  в нем подтверждение своим мыслям  и желаниям;
многие четверостишия я  знал уже наизусть и декламировал их (чаще  всего про
себя)  к  месту и не к  месту. Но  отдаться стихам Есенина  безраздельно,  в
покойной обстановке мне еще не доводилось.
     Я  начал читать, то заглядывая в книжку, то по памяти; начал с  ранних,
юношеских стихотворений:
     ...Ах, поля мои, борозды милые,
     Хороши вы в печали своей!
     Я люблю эти хижины хилые
     С поджиданьем седых матерей.
     ...Ой ты, Русь, моя родина кроткая,
     Лишь к тебе я любовь берегу.
     Весела твоя радость короткая
     С громкой песней весной на лугу.
     Светлая  речка  в берегах, поросших  ивняком, скошенный луг со стожками
зеленого сена и молодыми березками на той  стороне, золотистые ржи, уходящие
к   самому   горизонту,   и    даже   небо,   светло-синее,   с   перистыми,
прозрачно-невесомыми облаками  - все до боли  напоминало исконную  срединную
Россию и больше того - подмосковную  деревушку,  где родилась моя мать и где
прошло  в  основном  мое  детство.  И  потому  все вокруг было  удивительно-
созвучно стихам  Есенина, его  восторженной любви к родному краю, к раздолью
полей и лугов, к русской природе и человеку.
     С волнением я читал, вернее, увлеченно декламировал, размахивая рукой и
повторяя по два-три раза то, что мне более всего нравилось:
     ...Много дум я в тишине продумал,
     Много песен про себя сложил,
     И на этой на земле угрюмой
     Счастлив тем, что я дышал и жил.
     Счастлив тем, что целовал я женщин,
     Мял цветы, валялся на траве
     И зверье, как братьев наших меньших,
     Никогда не бил по голове...
     Ах, до чего же хорошо, до чего же здорово!.. Я читал и читал, нараспев,
взахлеб, растроганный до слез и забыв обо всем.
     ...Жизнь моя, иль ты приснилась мне?
     Словно я весенней гулкой ранью
     Проскакал на розовом коне...
     Очарованный, я  был  как в забытьи, и не знаю даже, почему обернулся  -
сзади меж  двух орешин  стояла и с  любопытством смотрела на меня  невысокая
необычайно хорошенькая девушка лет семнадцати.
     Она не смеялась, нет; лицо ее выражало лишь любопытство или интерес, но
в глазах - зеленоватых, блестящих, загадочных, - как мне показалось, прыгали
смешинки.
     Я крайне смутился, и в то же мгновение она  исчезла. Я успел разглядеть
маленькие  босые ноги и  крепкую ладную фигурку  под полинялым платьицем, из
которого она выросла; успел заметить корзинку в ее руке.
     Она появилась  словно бы  мимолетом  и исчезла внезапно и неслышно, как
сказочное видение.  Понятно, я не верил в чудеса, и мне подумалось даже, что
она спряталась в орешнике. Я проворно натянул шаровары - смешно же, наверно,
я выглядел  со своей  декламацией  в самодельных,  из портяночного материала
плавках - и  обошел  весь  кустарник, не обнаружив, однако,  ни девушки,  ни
каких-либо видимых ее следов.
     В  раздумье  вернулся  я  на  берег, раскрыл  томик  и начал было снова
читать,  но  не мог -  мне вроде чего-то не  хватало. Ну что  за чертовщина;
собственно говоря,  - чего?.. И вдруг  со всей  ясностью я осознал,  что мне
страшно  хочется еще увидеть  эту  девушку, хоть на  минутку,  хотя бы одним
глазком.
     Я даже спрятался,  присев  под кустом,  и прислушивался, надеясь,  что,
быть может, она появится. В самом деле, почему бы ей вновь не прийти сюда?..
Да что я ее съем или обижу?..
     По-весеннему  радостно  звучало   тихое  птичье   щебетание;  в   траве
по-прежнему  весело и  неумолчно стрекотали кузнечики; но ни звука шагов, ни
шороха я, как ни силился, уловить не смог.
     Единственно,  что  я  вскоре различил,  -  негромкий,  нарастающий  шум
мотора.  Спустя какую-то минуту,  оборотясь, я увидел медленно ехавший через
мост  «виллис»;  в  офицере  на  переднем  сиденье я  сразу  узнал
командира  нашей  бригады  подполковника  Антонова.  Живо  сообразив,  какая
получится неприятность,  если подполковник  застанет  и  часового  и комбата
спящими, я  с лихорадочной  быстротой  оделся,  натянул  сапоги  и,  на ходу
поправляя  и одергивая еще влажные местами гимнастерку  и  шаровары, во весь
дух помчался к деревне.
     Грешным  делом я почему-то надеялся,  что  командир бригады проследует,
направляясь  в  другой  батальон, или же, не заметив  наш  «додж»,
проедет в конец деревни, и я  успею добежать. Но увы... Выскочив на улицу, я
увидел машину комбрига возле дома, где мы остановились.
     Я  не  успел  дойти до  калитки,  как со  двора появился подполковник -
высокий,  молодцеватый,   в  свежих,  тщательно   отутюженных  шароварах   и
гимнастерке с орденскими  планками, в новенькой полевой фуражке и начищенных
до  блеска  сапогах.  Обтянутая  черной  глянцевитой  лайкой  кисть  протеза
недвижно торчала из левого рукава.  Было ему лет тридцать пять, но мне в мои
девятнадцать он казался пожилым, если даже не старым.
     Он приказал водителю отъехать, отвечая на мое приветствие, молча поднял
руку к фуражке и, окинув меня быстрым сумрачным взглядом, поинтересовался:
     - Вас что, корова жевала?.. Погладить  негде?.. - Он взял у меня книгу,
с ловкостью двумя цепкими пальцами раскрыл, посмотрел и отдал обратно.
     В ту  же  минуту  из калитки,  застегивая пуговицы  воротничка, потирая
глаза  и оглядываясь по  сторонам, торопливо  вышел Витька,  заспанный,  без
пилотки и без ремня, грязный и небритый.
     - Чудесно! - сказал подполковник. - Комбат  спит  как убитый, начальник
штаба  почитывает  стишата,  а  люди предоставлены сами  себе!  Охранение не
выставлено, единственный часовой и тот спит! Кино! - возмущенно закричал он.
- Безответственность!!! Немыслимая!!!
     Витька  недоуменно  и  растерянно  посмотрел  на  меня. И  только тут я
вспомнил, что позапрошлой ночью, когда километрах  в четырех от передовой мы
грузились  на  машины, он  приказал  мне  по  прибытии  на  место  выставить
сторожевое  охранение   и   набросать  план  действий  в   случае  нападения
противника. Однако люди валились с ног от усталости,  а никакого наступления
со  стороны  немцев  не  ожидалось  (они  ожесточенно сопротивлялись и  даже
контратаковали, но только накоротке  - обороняясь).  К  тому же по  дороге я
убедился, что между передовой и  Новы  Двур, куда  мы следовали, расположены
части  второго   эшелона,  что  само  по  себе  предохраняло  от  внезапного
нападения.  Успокоенный этим, я  не смог  более  держаться, и сон  мгновенно
сморил меня.
     Несомненно, я один  был во всем  виноват, но сказать об этом  сейчас не
решался:  комбриг не  любил,  когда перед ним  пытались  оправдываться, и не
терпел пререканий; считалось, что если он чем-либо недоволен, то лучше всего
молчать.  Виноват был  я, а отвечать теперь в  основном приходилось  Витьке,
причем  я знал, что, как бы ему ни доставалось, в любом случае он и слова не
скажет обо мне.
     Мы  стояли перед  комбригом: я,  вытянув  руки  по  швам,  покраснев  и
виновато глядя ему в лицо, а Витька  - наклонив  голову, как  бычок, готовый
ринуться вперед.
     -  В  чем  дело?!   Объяснитесь!  -  после  короткой  паузы  потребовал
подполковник. -  Может,  война  окончилась?..  -  с  самым  серьезным  видом
язвительно осведомился он. - Тогда  не хворые были бы и доложить, порадовать
командование!..
     И снова, помолчав, недовольно, с сердцем заявил:
     - Воевать вы еще можете, но из  боя вас выведешь,  и  - ни  к  черту не
годитесь! Один спит, другой  стишками развлекается, а  бойцы у вас на речке,
посреди деревни, голышом, как на пляже, устроились! - с негодованием сообщил
он. - И еще водку, наверное, пьют!
     - Люди измучены,  - хрипловатым голосом упрямо проговорил  Витька, хотя
делать это ему бы не следовало. - Они заслужили отдых...
     - Это  не отдых, а разложение!  - раздражаясь, вскричал комбриг.  -  Вы
неопытны  и  не  понимаете азбучных  истин!  Бездействие,  как  и  безделье,
разлагает армию! Пока прибудет пополнение и техника, мы простоим,  возможно,
не менее полутора-двух месяцев. Вы, что же, так и будете погоду пинать?!  Да
вы мне весь батальон разложите!.. С завтрашнего дня, - приказал он, - каждое
утро  два  часа  строевой подготовки со  всем  личным составом! И  три  часа
занятий по уставам и по тактике - ежедневно!..
     В  глубине  двора послышался  резкий  неприятный скрип:  створка  ворот
стоящей  на задах большой риги приоткрылась,  и оттуда, из темноты, появился
лейтенант Карев - новоиспеченный командир роты, третий из уцелевших офицеров
батальона. Ну надо же было  ему в  эту минуту вылезти! Долгоногий, худощавый
юноша,  он в  одних шароварах  стал  на траве, жмурясь от яркого солнца и не
видя нас, с удовольствием потянулся вверх руками, улыбаясь и выгнув грудь.
     -  Потягушеньки!  - сдерживая негодование, с язвительной насмешливостью
произнес подполковник. - Это  просто кино! - яростно воскликнул он. - А план
действий на случай нападения противника у вас есть?! О боевом обеспечении вы
позаботились?..
     Витька,  засопев, одарил меня  исподлобья мгновенным бешеным  взглядом;
злой желвак перекатывался на его похуделой щеке.
     -  Я  вас  спрашиваю  обоих,   -  повторил  подполковник,  -  о  боевом
обеспечении вы позаботились?!
     - Я, т-товарищ подполковник, п-понимаете... - начал я, но тут же умолк.
     - Плана нет, - со свойственной ему прямотой  без обиняков сказал Витька
угрюмо.  -  И  боевого  обеспечения  тоже.   Это  безответственность  и  мой
недосмотр. Я за это отвечаю.
     - Я недоволен  вами!  - властно и зло объявил  Витьке подполковник (эти
три слова выражали у него крайнее неодобрение) и немного погодя обратился ко
мне:  -  Вот вы  развлекаетесь,  а  донесения, требуемые по выходе  из  боя,
отправлены?.. Похоронные заполнены? Списки потерь составлены?
     Чувствуя себя кругом виноватым, я, потупясь, молчал.
     -  Даю  вам  час  времени, -  сообщил  нам  подполковник.  -  Выставить
охранение, навести порядок и доложить!
     И после короткой паузы продолжал:
     -  Создайте  людям  все  условия. Обед сегодня  по усиленной раскладке.
Получить и  выдать  всему личному  составу  по сто граммов водки. Но никаких
пьянок и никаких женщин!..
     Он   вскинул   руку    к   фуражке   и   вместо   ожидаемого   обычного
«Выполняйте!», уже поворотясь и отходя, приказал:
     - Отдыхайте!
     Мы с Витькой, не двигаясь, наблюдали,  как  он быстрым и твердым  шагом
подошел  к машине,  сел,  и  тотчас  «виллис»,  набирая  скорость,
покатился и скрылся за поворотом.
     Витька перевел взгляд, посмотрел на меня, на томик Есенина в  моей руке
и, буквально дрожа от ярости, бешено выдохнул:
     - Сюсюк!!!
     И возмущенно, с непередаваемым  презрением выкрикнул то, что уже не раз
говорил мне, когда я читал стихи и упускал что-либо по службе:
     - Пи-и-ижонство!.. А также гнилой сентиментализм!..
     Минут десять спустя я сидел  за столиком  в саду и  торопливо составлял
требуемые   документы.  К   сожалению,   я   почти   не  знал   батальонного
делопроизводства и  к  тому  же  с детства  испытываю  неприязнь ко  всякому
письму.  Но  оба  писаря  были  убиты,  и  по необходимости  мне  предстояло
несколько дней самой упорной писанины.
     Прибыли    вызванные   по    тревоге    командиры    подразделений    -
старшина-артиллерист и  четверо сержантов,  -  подошел и лейтенант Карев. Не
отрываясь от бумаг, я  сообщил, что необходимо немедля  выставить охранение,
представить  отчетность по  трем  формам, а также выделить наряд  на полевую
кухню  и послать  машину на  бригадный обменный пункт. Как  я и ожидал,  они
начали  спорить меж собой и препираться: в  одной роте осталось четырнадцать
человек, а  в  другой  -  лишь пять, из  них  двое раненых; люди отсыпаются,
моются, стирают и сушат обмундирование и так далее и  тому подобное. Начался
шумный разговор, но Витька прикрикнул, и все мгновенно умолкли.
     Он  брился, стоя у машины,  поглядывая в  зеркальце и напевая про себя,
вернее, мыча мотив какого-то воинственного марша, что было  у него признаком
дурного  настроения.  Я  чувствовал  себя  перед  ним виноватым и, составляя
документы, спешил и старался вовсю.
     Мне он не  сказал больше ни  слова, но его ординарцу Семенову - ушлому,
редкой   смелости,   однако   бесцеремонному  бойцу  -   крепенько   попало.
Поставленный часовым возле  штабной машины, Семенов вздумал грызть яблоки. В
другой  день  Витька  не обратил бы на это внимания, но  тут  он с  чувством
высказал  Семенову  все,  что   о  нем  думал,  и  пригрозил,  что  заставит
«месяц на кухне картошку чистить».
     Отдав необходимые приказания, я  отпустил  командиров  подразделений  и
снова занялся донесениями, когда послышался звонкий приятный голосок, певший
по-польски, и  я  не  без волнения увидел ту  самую  девушку, что  уже видел
мельком в орешнике на берегу.
     Она шла тропинкой через сад, раскачивая в руке плетеную корзинку, ловко
и грациозно ступая маленькими загорелыми ногами - как бы чуть пританцовывая,
- и,  словно не  замечая  нас,  напевала что-то веселое. Витька -  он кончал
завтракать,  -  опустив  руку  с  куском   хлеба,  смотрел  на  девушку  как
зачарованный.
     -  Кто  это?  -  прожевывая,  с  некоторой  растерянностью  спросил  он
Семенова, как только она скрылась за углом хаты. - Семенов, кто это?
     - Как кто? - обиженно сказал Семенов. - Хозяйкина дочь...
     - Ясен  вопрос, - медленно проговорил Витька, и, поняв по его лицу и по
голосу, какое впечатление произвела  на него маленькая полька, я не на шутку
огорчился.
     Дело  в том,  что  он  был  старше  меня,  несравненно  молодцеватей  и
представительнее; он  уже знал женщин и, более  того, считал себя - да и мне
казался - бывалым и лихим сердцеедом.
     - Города берут смелостью, - серьезно  и значительно говаривал он,  -  а
женщин - нахальством.
     При этом  у него  делалось  такое  лицо,  словно он  сподобился постичь
что-то настолько таинственное и необъяснимое, чего ни мне,  ни другим понять
никогда не суждено.
     Не знаю, где он это услышал, у кого позаимствовал, но он так говорил, и
я тогда в это верил.
     Теперь-то, спустя многие годы, мне совершенно  ясно, что  Витька не был
бабником,  да и нахальничать,  наверно, не умел - это не соответствовало его
характеру; просто легкий успех у двух-трех  одиноких женщин, встреченных  им
на  дорогах  войны,  вскружил   ему  голову  и  породил   излишнюю   мужскую
самоуверенность. Но  тогда я  всего этого не понимал  и,  убежденный  в  его
неотразимости и нисколько не сомневаясь, что в любом случае ему будет отдано
предпочтение,   помнится,   болезненно   огорчился,   заметив   впечатление,
произведенное на него девушкой, которая мне так понравилась.
     С хмурым  лицом  подписав уже  готовое донесение,  он  по моей  просьбе
расписался еще  на  нескольких листах чистой бумаги, чтобы я  и без него мог
отправить наиболее срочные документы, и ушел в подразделение.
     Вернулся он через несколько часов, уже после полудня. Все это  время я,
не разгибаясь,  сидел  над  бумагами,  по неопытности  путаясь и переписывая
документы, затем  наконец  отправил два  донесения с  мотоциклистом  в  штаб
бригады и, получив в ответ приказание незамедлительно представить отчетность
еще по пяти формам, а также донести «о всех мероприятиях по маскировке,
сохранению военной  тайны, ПВО, ПХЗ{1} и  ПТО{2}», пришел в совершенное
отчаяние.  Та  нескончаемая  писанина,  какая  одолевает  штабы, когда часть
выводят из боя, и с которой в батальоне еле справляются три-четыре человека,
навалилась на  меня одного со всей своей силой и неумолимостью. С непривычки
отнималась рука,  болела  и  плохо соображала  голова, я  чувствовал, что не
справлюсь, но поделать  ничего было нельзя - любому бойцу или сержанту, кого
я захотел бы привлечь себе в помощники, потребовался бы допуск  к  секретной
работе; Витька же и Карев были заняты с людьми в батальоне.
     В  душе,  несомненно,  завидуя им  и  мечтая  поразмяться:  побродить с
однотомником во  ржах  за  деревней или поплавать, позагорать на  речке, - я
сидел, как привязанный и писал, мучаясь и многое переделывая. Между тем Зося
- так звали  маленькую польку, - помогая  матери, возилась  по хозяйству. Ее
ясный голосок  слышался то у хаты,  то на огороде, то совсем  близко за моей
спиной или где-нибудь сбоку.
     Каждый раз, когда  она, напевая и ловко  уклоняясь о г веток, проходила
или  пробегала  через сад у меня перед глазами, я  непроизвольно  смотрел ей
вслед и, проводив  взглядом ее  легкую фигурку, давал  себе слово больше  не
отвлекаться и не обращать на нее внимания; однако спустя некоторое время она
появлялась опять, и все повторялось.
     Ее мать, пани Юлия, седоволосая, лет сорока  пяти женщина, с моложавым,
добрым лицом и припухлыми усталыми глазами, стирала в тени у хаты; затем они
обе ушли на огород, откуда доносились их негромкие голоса: живой и веселый -
Зоей и медленный глуховатый - матери.
     В  полдень пани Юлия принесла  мне  чуть  ли  не  полную крынку парного
тепловатого  молока  и, что-то  сказав, поставила на  стол.  Я  поблагодарил
заученным  «бардзо  дзенкую»  и, когда  она ушла, с  удовольствием
выпил часть, оставив большую половину Витьке.
     Он вернулся веселый и, как всегда, полный энергии и жажды деятельности.
Приветливый  - словно утром ничего не произошло и  комбриг  не  ругал его по
моей  вине, -  он  подошел ко  мне и  выложил на стол  два спелых желтоватых
яблока - видно,  кто-то  угостил его,  а  он принес  мне. Пока я их  ел, он,
присев рядом на корточки, с увлечением рассказал, какой богатый обед удалось
организовать на батальонной кухне,  и  посмеялся, что кое-кто даже не пришел
обедать  -  так хорошо здесь с продуктами  и столь  надоело  бойцам котловое
варево.
     Тут  же  он  предложил  приготовить  свое  любимое  блюдо   -  пельмени
по-сибирски, - живо поднялся и послал Семенова на мотоцикле раздобыть муки и
мяса, а сам, смахнув пыль с сапог, пошел в хату знакомиться с хозяевами.
     Минут через пять я увидел его на дворе возле поленницы, - скинув ремень
и гимнастерку, он колол дрова.
     С  малолетства   привычный  ко  всякой  крестьянской   работе,  ловкий,
широкогрудый, обладая медвежьей, без преувеличения, силой, он  легко и скоро
разделался с небольшим штабелем  - как семечки пощелкал - и помог  пани Юлии
уложить наколотые  ровными  четвертинками поленца. Потом в ожидании Семенова
какое-то  время  сидел на  виду  во  дворе  и,  тихонько  пощипывая  струны,
сосредоточенный и важный, любовно настраивал свою гитару.
     Это  была его гордость и очень дорогая игрушка - захваченная в немецком
генеральском  блиндаже,  инкрустированная  перламутром  роскошная концертная
гитара, изготовленная собственноручно знаменитым венским мастером Леопольдом
Шенком, чье имя и  фамилия вместе с тремя  призовыми  медалями были выведены
золотом на нижней деке, в провале голосника.
     Витька  болезненно  дорожил  этим  редкостным  по  красоте  и  звучанию
инструментом  и даже приятелям  неохотно давал в руки, что  не  раз  служило
поводом для товарищеской подначки. Во  время боев гитара хранилась на складе
хозчасти батальона в специальном  футляре, под замком, обернутая  еще поверх
для пущей предосторожности трофейными одеялами.
     Я  слышал, как  подъехал  Семенов и как Витька  одобрил  привезенное им
мясо.  Когда  примерно  через час  я  отправился  к  хате,  чтобы  подписать
документы, стряпня была в полном разгаре.
     Пани Юлия готовила салат из огурцов  и редиски со сметаной,  а Витька и
под  его руководством  Семенов и  Зося  дружно  и споро делали пельмени.  На
широкой кафельной плите уже что-то тушилось или жарилось.
     Зося раскатывала  нарезанное  маленькими  кружочками  тесто в крохотные
тонкие блиночки, а Семенов во второй или третий раз - для большей нежности -
пропускал фарш через мясорубку.
     Витька же, с головой, покрытой вместо поварского колпака чистым носовым
платком,  успевая приглядывать  за помощниками, поправлять, поторапливать  и
подбадривать их,  выполнял самые  трудные и ответственные операции: кончиком
финки проворно клал небольшие кусочки фарша на раскатанные  блиночки, затем,
подготовив  таким  образом несколько  рядов,  быстрыми сноровистыми пальцами
мгновенно защипывал края.
     Я  не  стал  заходить  в хату;  Витька,  прямо на  подоконнике подписав
принесенные мною документы, поинтересовался:
     - Еще много?
     -  Хватит,  -  промолвил  я,   уголком   глаза  незаметно  наблюдая  за
старательными движениями Зосиных рук.
     -  Ты давай  закругляйся! -  распорядился он  и,  посмотрев на  часы, с
шутливой  официальностью  объявил:  -  в  шестнадцать  тридцать  -  обед  по
усиленной  раскладке. Форма одежды -  парадная; явка офицерского  состава  -
обязательна!  -  Он весело  приложил  руку  к  носовому платку на голове.  -
Выполняйте!..
     Я пришел последним,  когда в большой,  сравнительно прохладной комнате,
за столом, по-праздничному уставленным едой и питьем, уже сидели и хозяева и
гости.  Кроме  Карева,  Семенова  и  меня, приглашены  были,  надо полагать,
хозяйкой,  еще  трое  -  худой,  с  тонким  орлиным  носом, вислыми,  как  у
запорожца,  усами  и светлыми  на  загорелом лице глазами  старик  Стефан  -
двоюродный брат  пани  Юлии,  и  две  женщины:  рыжевато-седая,  неулыбчивая
соседка, за весь обед не сказавшая  и пяти, наверное, слов и  посматривавшая
на  нас  недоверчиво,  с  очевидной  настороженностью,  и  Ванда,   молодая,
красивая, с подбритыми бровями, сильным телом и высокой торчащей грудью.
     Витька чинно помещался во главе стола.  Возле него сидели с одного боку
пани Юлия, а с другого  - Стефан.  Когда я  вошел,  старик рассказывал,  как
невесело  и трудно  жилось при немцах. Хотя наведывались они  в Новы Двур не
часто,  но внезапно  и  довольно опустошительно:  рыская по хатам,  ригам  и
погребам,  забирали  вещи  и  некоторые  продукты; год  тому  назад,  оцепив
неожиданно  деревушку, угнали всех мужчин от семнадцати  до  пятидесяти пяти
лет, а отступая, увели лошадей - нещадно, до единой.
     Последствия  этого  недавнего мародерства тревожили  Стефана,  пожалуй,
более всего.
     - Что  делать,  а?.. -  озабоченно спрашивал он  у Витьки.  -  Ни землю
вспахать, ни дров привезти, что же теперь - капут?..
     Он свободно с  незначительным акцентом  говорил  по-русски, нередко и к
месту употребляя простонародные речения,  старые присловицы и прибаутки. Как
далее я узнал, многие годы он служил солдатом в  царской армии, воевал еще с
японцами, в Маньчжурии, а спустя десять лет - и с немцами, где-то в Галиции.
Слушая,  он тут же с ходу переводил;  разговор за столом велся в основном  с
его помощью.
     Я  сел на свободное место между Стефаном и молчаливой полькой; напротив
меня оказались Карев и Зося.
     Она была  в нарядной  цветастой блузке с  короткими рукавами;  у шеи, в
небольшом  вырезе  виднелась  тонкая  серебряная  цепочка,  на  каких  носят
нательные крестики. Впрочем,  и блузку и цепочку я разглядел позднее: первое
время  -  до  того, как немного  охмелеть,  - я и глаз  на  Зосю не  решался
поднять.
     Стол по военному времени  был обильный  и весьма аппетитный:  тарелки с
салатами и огурцами; вазочки, полные сметаны; два блюда с розоватыми, веером
разложенными ломтиками сала; большущая, только что снятая с  плиты сковорода
молодого тушеного картофеля;  горки щедро нарезанного,  нашего армейского, а
также хозяйкиного невешенного,  домашней выпечки, светлого  и пышного хлеба.
Еще предстояли пельмени, придерживаемые Витькой как гвоздь обеда.
     И  питья тоже хватало: графины  с бимбером - ароматным  и очень крепким
польским  самогоном, поллитра водки, полученной Семеновым на нас четверых, и
высокие бутыли с коричневатой пенистой брагой.
     На комоде за спиной Карева торжественно покоилась великолепная Витькина
гитара; чуть выше на  стене висело  несколько фотографий,  причем я  обратил
внимание на две большие, одинакового  размера карточки чем-то весьма похожих
мужчин - юноши и пожилого - в польской военной форме.
     Витька налил бимбер в стаканы себе и Стефану  и, передав графин Кареву,
плеснул  мне  в рюмку немного  водки,  заметив при этом  вскользь, что я  не
совсем здоров.
     Это было неверно. Просто я не любил, да и не умел пить, и  он наверняка
побаивался, что я опьянею.
     - За освобождение Польши! - поднимаясь со стаканом в руке, провозгласил
он затем.
     Мы выпили и принялись закусывать.
     Я  проголодался, но, чувствуя себя  несколько  стесненно, ел маленькими
кусочками,  медленно и осторожно, стараясь  не чавкнуть и правильно  держать
вилку, от которой совсем отвык.
     Стефан  продолжал  рассказывать,  как им  жилось  при  немцах,  как  их
обирали.  Витька,  с  аппетитом  уминая тушеный  картофель,  слушал  его, не
перебивая, но,  думается, и  без особого  сочувствия: мы прошли Смоленщину и
Белоруссию - порушенные города и спаленные дотла деревни, где в целой округе
не то  что  коровы, но и кошки  живой не  сыщешь; мы видели  такое  страшное
опустошение и обнищание, после которых Польша да  и Западная Белоруссия, как
бы  они  ни   пострадали,  могли   нас  только  удивлять  и  радовать  своим
сравнительным достатком.
     Витька не терпел, чтобы его называли «пан», как это принято в
Польше,  и здесь  он  уже  успел  провести  разъяснительную  работу: Стефан,
обращаясь  к   нему  или  к  кому-нибудь   из   нас,  говорил  «товарищ
официэр» или же просто «товарищ».
     Не знаю, подействовало ли на меня то  небольшое  количество водки,  но,
выпив затем в  два  приема еще около стакана браги  и почувствовав себя чуть
свободнее, смелее, я начал вскоре украдкой поглядывать на Зосю.
     Нет, я не обманулся, мне ничуть не пригрезилось... Все было пленительно
в этой  маленькой  девушке: и прекрасное живое лицо, и  статная  женственная
фигурка,  и  мелодический  звук голоса, и  1емно-зеленые сияющие глаза, и то
радушие и вопрошающее любопытство, с каким она смотрела на нас.
     Держалась она непринужденно и  просто, как и  подобает хозяйке. Помогая
матери, угощала  гостей, бегала  в  кухоньку за  посудой, улыбалась и, чтобы
поддержать  компанию,  даже пригубила  бимбера -  поморщилась, но  глотнула.
Потом,  не скрывая  заинтересованности,  внимательно вслушивалась в  русскую
речь Стефана,  будто старалась постичь, о чем он говорит и какое впечатление
производят на нас  его слова, не упуская  при  этом милым женским  движением
поправлять густые и непослушные каштановые волосы.
     Иногда наши  взгляды на мгновение встречались, и с невольным трепетом я
ловил  в  ее  глазах  поощряющую  приветливость, ласковость  и  еще  что-то,
волнующее,  необъяснимое, причем мне подумалось, что  до этой минуты никто и
никогда не смотрел на меня так...
     Карев, сын  какого-то ленинградского профессора, самый из нас учтивый и
предупредительный, успевал галантно ухаживать за  женщинами: подкладывал  им
на тарелки закуску, предлагал хлеб и наливал брагу в  стаканы. Понаблюдав, я
решил последовать его примеру и, поддев большой ложкой горстку салата, хотел
положить  на  тарелку  Ванде,  но  она  поспешно   и   весело   воскликнула:
«Дзенкуе! Не!..»{3} -  подкрепив отказ  энергичным жестом; на меня
посмотрели, и, в смущении  зацепив  рукавом высокую  вазочку  со сметаной, я
едва не опрокинул ее, тут же дав себе слово больше не вылезать.
     Витька обычно легко сходился с людьми, особенно простыми, а тем более с
крестьянами.  И здесь, спустя полчаса, выпив не один  стакан бимбера, он уже
обращался  к  Стефану приятельски,  на  «ты», дымил вместе  с  ним
забористым  самосадом, звучно смеялся,  шутил  и  называл его  доверительно,
по-свойски - Степа.
     Используя свое крайне скудное, как и у всех нас, знание польского языка
-  десятка три-четыре слов,  -  Карев  пытался  разговаривать  с  Зосей. Она
слушала  его   с  веселой,   чуть   лукавой   улыбкой,   смеялась  неверному
произношению,  быстро и озорно что-то переспрашивала, и он, почти ничего  не
понимая,  приподняв  плечи,  весьма комично  выражал  на лице преувеличенное
недоумение и разводил руками.
     Витька  через Стефана  тоже  несколько раз обращался к Зосе со  всякими
пустячными  вопросами, явно  желая  завязать беседу и познакомиться поближе;
без удовольствия  наблюдая  за  всем  этим,  я решил,  что  мне  также  надо
обязательно с ней заговорить.
     Я полагал даже, что имею некоторое преимущество. У меня в кармане лежал
полученный только  что  из  штаба  бригады в  одном-единственном  экземпляре
«Краткий русско-польский  разговорник», который, очевидно,  должен
был облегчить общение с местными жителями, и, признаться, я возлагал немалые
надежды на эту крохотную, размером с удостоверение личности, книжицу.
     Достав  ее потихоньку  из кармана и  поместив незаметно  на  коленях, я
исподволь просмотрел  все от начала и до  конца. В ней  было  свыше тридцати
коротеньких разделов, и, кажется, были предусмотрены все возможные случаи не
только  на земле, но и на воде или в воздухе. Я мог,например,  без малейшего
труда и  промедления осведомиться о  столь различных вещах:  «Знаете ли
вы,  где  скрываются  оставшиеся  немецкие  солдаты  и  офицеры?..  Скажите,
известно ли вам, где немцы  заминировали местность?.. Прошу быстро показать,
на каком пути стоят цистерны с горючим...»  Или: «Можно ли перейти
реку  вброд?..  Где?.. Могут  ли  переправиться  танки?..  Сколько  сброшено
парашютистов?.. Где приземлились планеры?..»
     Ну к чему мне была в тот час вся эта опросная лабуда?..
     Из всех разделов наиболее соответствовал моему стремлению предпоследний
-  «Разговор на общие  темы».  К  великой досаде,  в нем оказалось
всего лишь пятнадцать фраз, из  них самыми невоенными  и человеческими были:
«Здравствуйте!..  Благодарю нас!..  Как вас, зовут? (Но я  с утра знал,
что ее зовут  Зося...) Пожалуйста,  закурите...  (Еще  не  хватало, чтобы  я
предложил ей  закурить!)  Как истинный поляк вы должны  нам  помочь в борьбе
против нашего  общего  врага  -  немца...  Где  находится  ближайшая  аптека
(больница, баня)?..»
     Я снова поймал на себе  загадочно-непонятный, но вроде бы выжидательный
взгляд Зоси и  буквально через мгновение ощутил легкое, как  мне показалось,
не совсем уверенное  прикосновение  к  своему колену  - у  меня  перехватило
дыхание, а сердце забилось часто и сильно.
     Надо было действовать! Не теряя времени, немедля!
     «Смелостью берут города... - подбодрил я себя. - Не будь рохлей!..
Ну!..» И  с внезапной решимостью  я подвинул вперед ногу. В тот же  миг
Карев поморщился от  боли - у него  осколком была задета коленная  чашечка -
взглянул под стол и, ничего не понимая, вопросительно посмотрел на меня.
     Я сидел,  сгорая от  конфуза, но Зося, кажется, ничего не  заметила,  а
если  и  заметила, то виду  не  подала. Немного  погодя она  что-то  сказала
Стефану, и он, улыбаясь, обратился ко мне:
     - Товарищ молится богу?
     - Нет, почему? - удивился я.
     -  Зоська  говорит, что товарищ  на  речке  молился.  Так  вот  что  ее
интересовало! Только-то и всего?!
     - Это не молитва... - Я покраснел и опечалился. - Совсем...
     - Это стихи, - услышав и сразу сообразив, пояснил Витька и огорченно, с
укоризной посмотрел на меня. - Вот видишь...
     Было бы неверно сказать, что Витька  не любил поэзию, - он ее просто не
понимал.
     -  Чушь! - например, от  души возмущался он. - Да где он видел розового
коня?! Я же сам из крестьян! Навыдумывают черт-те что!
     Стефан,   должно  быть,  не  знал  или  позабыл,   что  означает  слово
«стихи», и, повторив его медленно вслух, недоуменно пожал плечами.
     - Ну, Пушкин... - еще более смутясь, проговорил я.
     - А-а-а... - Он улыбнулся и сказал что-то Зосе.
     Витька  же,  не  упустив случая,  заявил,  что  церковь  - это опиум  и
средство угнетения  трудящихся  и что с религией и  с богом у нас в основном
покончено. Если  где и  остались  еще  одиночные  верующие,  то  это  темные
несознательные старики, отживающие элементы, а молодежь-де  такой ерундой не
занимается, и девушка вроде Зоей - он  показал на нее взглядом - постыдилась
бы носить на шее цепочку с крестом...
     Обескураженный, я  спрятал книжечку в  карман, сказав  самому себе, что
обойдусь и без нее.
     Стефан  - слушал ли он или говорил - своими умными с хитринкой  глазами
внимательно   присматривался  к  нам,  как  бы  желая  определить,  что  мы,
«радецкие»,  за  люди,  насколько  изменились  русские за три  без
малого  десятилетия с  тех времен,  когда  он  служил  в царской  армии,  и,
наверно, более всего  хотел  бы разведать и  уяснить,  чего от  нас  следует
ждать?
     Слегка, приятно опьянев  и ободренный к тому же Зосиной приветливостью,
я начал поглядывать  на нее чуть длительнее, как вдруг она мгновенно осадила
меня:  посмотрела  в  упор,  строго  и  холодно,  пожалуй, даже  с  оттенком
горделивой надменности.
     Ошеломленный, я и представить себе не мог причины подобной перемены. Да
что я такого сделал?.. Неужто позволил лишнее?..
     А может, это была та самая игра, какую подсознательно уже многие века и
тысячелетия  ведет  слабая  половина  рода  человеческого  с  другой,  более
сильной?.. Не знаю. Если  даже и так, то я в ту пору был еще слишком робок и
неопытен, чтобы принять в ней участие.
     Я  терялся  в  догадках,  впрочем,  спустя  какую-нибудь   минуту  Зося
взглянула на меня с прежней веселостью и радушием, и я тотчас внутренне ожил
и ответно улыбнулся.
     Вскоре я заметил, или мне показалось, что она поглядывает на меня чаще,
чем на Витьку или Карева, и как-то особенно: ласково и выжидательно - словно
хочет  со  мною заговорить  либо  о  чем-то  спросить,  но,  по-видимому, не
решается. И всем -существом своим я внезапно  ощутил смутную, но  сладостную
надежду на вероятную взаимность  и начало чего-то нового, значительного, еще
никогда мною не изведанного. Я уже  почти  не сомневался: между  нами что-то
происходило!
     Хмель  развязал понемногу языки  и  растопил  некоторую  первоначальную
сдержанность.  Ванда,  чему-то  про  себя  усмехаясь,  довольно   откровенно
посматривала  на  Витьку,  что было  с  ее  стороны безусловной  ошибкой: по
Витькиному  убеждению, наступать полагалось  мужчине, а  женщинам  следовало
только обороняться;  к тому  же  он  не  признавал в жизни  ничего  легкого,
достающегося без труда и усилий.
     Кажется,  он не сказал ничего обидного, но, как только  Стефан перевел,
произошло неожиданное: Зося, вспыхнув, пламенно залилась краской, ее нежное,
матово-румяное  лицо  в  мгновение сделалось  пунцовым,  глаза потемнели,  а
пушистые цвета каштана брови задрожали обиженно, как у ребенка.
     Я даже не  без страха подумал,  что она вот-вот  расплачется, но она, с
гневом и презрением посмотрев на Витьку, вдруг энергичным движением вытащила
из-за пазухи цепочку с католическим крестиком и вывесила его поверх  блузки,
вскинув голову и с явным вызовом выпятив вперед грудь.
     В  ее лице,  осанке  и взгляде  выразилось  при  этом столько  чувства,
столько  негодования,  гордости   и  нескрываемого   презрения,  что  Витька
подрастерялся.  Бодливо  наклона  голову,  он посмотрел  на  меня, затем  на
Карева, словно ища поддержки или призывая нас в  свидетели и как бы желая во
всеуслышание заявить: «Вы видите, что она вытворяет?!»
     Пани Юлия  быстро,  умоляющим голосом о чем-то просила Зосю, и  Стефан,
нахмурясь,  тихо,  но твердо сказал  ей  несколько слов, очевидно  предлагая
спрятать крестик, однако Зося, пунцово-красная, разгневанная, уставясь прямо
перед собой,  сидела, не двигаясь, только взволнованно поднималась маленькая
грудь.
     В напряженной  тишине  угрожающе сопел Витька, и, зная его, я, конечно,
понимал, что  стерпеть подобную демонстрацию и промолчать он будет просто не
в состоянии.
     - Кстати, у нас, в Советском Союзе, - вдруг послышался  голос Карева, -
свобода вероисповедания! И чувства верующих уважаются государством!
     Он сказал  это,  ни  к  кому, собственно, не обращаясь, отчетливо и так
громко,  словно  выступая   перед  большой  аудиторией.  Витька   исподлобья
посмотрел на него, сосредоточенно соображая, вероятно, смекнул, что в данном
случае  не следует выставлять  принцип  и что  лучше  уступить,  и, наконец,
пересилив себя, заговорил со Стефаном о хлебах.
     Спустя буквально  минуту он, словно ничего и не было, радушно беседовал
с  пани Юлией и Стефаном и даже улыбался, однако Зося успокоилась  и  отошла
еще не скоро. Напрасно  Карев  старался отвлечь ее,  рассмешить  или  как-то
расшевелить - она  сидела  все  еще  оскорбленная, молчаливая и  строгая, не
замечая  Витьки или,  во  всяком  случае,  не глядя  в  его  сторону. Прошло
порядочно времени,  прежде чем она несколько смягчилась  и начала улыбаться,
однако крестик так и не убрала - он по-прежнему висел поверх блузки.
     Между  тем  Витька, сварив  в  крепком  мясном  бульоне  пельмени,  сам
разложил  их  на тарелки  и  показал, как  надо  их есть,  хорошенько  полив
сделанным им по особому рецепту острым  соусом из уксуса и горчицы.  Готовил
он необычайно  вкусно,  а  пельмени по-сибирски были его  коронным блюдом, и
неудивительно, что,  отведав, и пани Юлия,  и гости отметили  его кулинарное
искусство  и  довольно  быстро  опустошили  два  больших  блюда.  Мне  очень
нравилась Витькина стряпня, и, наверно, я тоже съел несколько штук, но точно
не знаю - в тот час мне было не до пельменей.
     Все  это время  я то и дело поглядывал  на Зосю, впрочем, думается,  не
больше, чем на Стефана или пани Юлию. Только на них я смотрел, не стесняясь,
преимущественно по необходимости, для маскировки,  а на Зосю - украдкой, как
бы мимолетом и невзначай, млея от нежности и затаенного восторга.
     Даже когда я не смотрел на нее, я каждый миг ощущал ее присутствие и не
мог  думать  ни  о  чем  другом,  хотя пытался  прислушиваться к  разговору,
улавливал отдельные фразы и даже улыбался, если рядом смеялись.
     Со  мною творилось что-то небывалое. Еще никогда в жизни я не испытывал
такого волнения  при виде девушки или  женщины,  хотя  влюблялся уже не раз,
причем  впервые,  когда  мне   было  всего   пять   или  шесть  лет  и  моей
«пассии»  примерно   столько  же.  Последний   же   предмет   моих
сокровенных вздыханий,  санитарка из  соседнего  батальона  Оленька, была  в
начале наступления тяжело  ранена и находилась где-то в  тыловом  госпитале,
ничуть и не подозревая о моих чувствах.
     Тогда, в юности, я частенько говорил стихами, справедливо  полагая, что
очень многие мысли  и  желания выражены  поэтами  несравненно лучше,  ярче и
точнее, чем это удалось бы мне. И сейчас в голове моей неотвязно вертелось:
     Дорогая, сядем рядом,
     Поглядим в глаза друг другу...
     Ах, если бы я смел сказать это Зосе, если бы я только мог и умел!..
     Разговор по-прежнему велся главным образом между  Витькой и Стефаном  -
хозяйственный, по-крестьянски обстоятельный и во многом непонятный  для меня
или Карева -  о землях и пахоте, об урожаях, надоях и кормах. Беседовали они
спокойно и неторопливо, пока Стефан  не  поинтересовался  тем, о чем нас уже
спрашивали  и в других деревнях: будут  ли в Польше колхозы и правда ли, что
всех поляков станут переселять в Сибирь?
     Витька - он  был родом  из-за Омска, - как  и обычно  в таких  случаях,
ужасно обиделся и оскорбился.
     -  Ты,  Степа, говори,  да  не заговаривайся!  -  сбычась,  рассерженно
воскликнул он. - С чужого голоса поешь! Тебе Сибирь  что -  место  каторги и
ссылки?!  Ты ее видел?.. Из окошка? Проездом?.. Да я свою Михайловку  на всю
вашу округу не променяю!  - потемнев от негодования, запальчиво вскричал он.
На всю вашу Европу!.. С чужого голоса поешь! От немцев нахватался?! Позор!..
Я за такие байки любому глотку порвать могу - учти!..
     Стефан -  он  был заметно под хмельком,  - ошарашенный  столь внезапным
оборотом до того спокойного и дружелюбного разговора, приложив руку к груди,
растерянно бормотал «пшепрашам  паньства»  и, как  мог, извинялся.
Остальные притихли, причем Зося с откровенной неприязнью смотрела на Витьку.
Ощущая  немалую  неловкость,  я  тоже молчал,  и снова  находчиво  и  удачно
вмешался Карев.
     - Давайте выпьем за Михайловку, - весело предложил он, доливая в стакан
Стефану, - и за Новы Двур!
     Я уже достаточно опьянел, но попытаться заговорить с Зосей все никак не
решался. Для смелости  требовалось еще, и неожиданно для самого себя, взяв у
Карева графин, я наполнил бимбером свой стакан из-под браги.
     Витька,  все  еще  нахохленный  после разговора  о колхозах  и  Сибири,
посмотрел  на меня  с  удивлением  и очевидным недовольством,  хотел  что-то
сказать, но засопел и промолчал.
     До того  дня мне никогда не доводилось  выпивать сразу столько водки, а
тем более неразбавленного самогона, и делать это,  разумеется, не следовало.
Однако меня подзадорило высказанное ранее  Стефаном замечание, что, дескать,
немцы слабоваты против нас - пьют крохотными рюмками, - на  меня повлияло  и
присутствие Зоей, и стремление  обрести наконец смелость, необходимую, чтобы
заговорить с ней.  Недовольство же Витьки показалось мне явно несправедливым
- да что, в самом деле, я хворый, что ли?!
     Впрочем,  отступиться  было уже  невозможно; я с небрежным видом - мол,
подумаешь, эка невидаль!  -  поднял  стакан и,  улыбаясь, бодро посмотрел на
Стефана и пани  Юлию: «Сто лят, панове!..»  Запомнилось,  что пани
Юлия  глядела на меня задумчиво и грустно, подперев щеку ладонью, совсем как
это делала моя бабушка.
     Я знал понаслышке, что такое бимбер, и все же не представлял, сколь  он
крепок,  -  настоящий горлодер! Я  ожегся и поперхнулся первым же глотком, в
глазах проступили слезы, и, с ужасом чувствуя, что вот сейчас оконфужусь, я,
еле  превозмогая себя,  умудрился  выпить все без  остатка  и,  лишь опустив
стакан  и  заметив, что  на  меня  смотрят,  заметив  внимательный  и  вроде
насмешливый взгляд Зоей, закашлялся  и покраснел, наверно, не  только лицом,
но даже спиной и ягодицами.
     Мне  сразу сделалось  жарко  и  неприятно;  я  сидел стесненный, ощущая
ядреный самогон не только в  голове, но и во всем  теле, ничего не видя и не
замечая малосольный  огурец и  кусок хлеба,  которые совал мне сбоку Стефан,
напевавший при этом:
     Мы млодэи, мы млодзи,
     Нам бимбер не зашкодзи.
     Венц пиймы го шклянками,
     Кто з нами, кто з нами{4}
     Через несколько  минут я понял, что совершил  непоправимое, - и дернула
меня  нелегкая  выпить  эту   свирепую  гадость!  Я  пьянел  стремительно  и
неотвратимо; все вокруг затягивало прозрачной пеленой - и стол, и лица людей
я видел уже как сквозь воду.
     Снова вытащив разговорник, я начал его листать, однако вспомнил, что он
бесполезен, и  сунул назад в карман. В голове  слегка шумело и путалось,  но
одна  мысль ни  на  мгновение не оставляла  меня; я должен - во что бы то ни
стало! - заговорить с Зосей.
     Я все-таки соображал,  что она меня  не поймет, и,  поворотясь,  крепко
взял  Стефана за руку - чтобы привлечь его внимание  - и, сжимая ему ладонь,
требовательно сказал:
     - Прошу вас - переведите!
     Затем,   постучав    кулаком   по    столу,    прикрикнул   на    всех:
«Минутку!» - и,  для внушительности строго уставясь Стефану в лицо
и стискивая ему руку, громко, должно быть, чересчур громко продекламировал:
     Дорогая, сядем рядом!
     Поглядим в глаза друг другу!
     Я хочу под кротким взглядом
     Слушать чувственную вьюгу!
     Стефан  и  рта  не успел раскрыть  - недоумело улыбаясь,  он смотрел на
меня, - как слева оглушительно захохотал Семенов, и еще кто-то засмеялся.
     -  Сюсюк! - тотчас услышал я над ухом разгневанный голос Витьки. - Даже
пить не умеешь! Погоны позоришь и Советский Союз в целом!.. Проводить тебя?!
     - Не-е-ет! - замотав головой, громко и решительно заявил я.
     Мне теперь и море  было по колено.  Я смотрел на Зосю, но уже не  видел
отчетливо: ее лицо двоилось, плясало, расплывалось, а мне было жарко и худо,
спустя же какие-то полминуты начало основательно мутить.
     Я поднялся и, удерживая равновесие, пошатываясь и на  что-то натыкаясь,
двинулся к дверям.
     Карев догнал меня в сенях и, полуобняв, вывел на крыльцо, но мне это не
понравилось, и я вывернулся, оттолкнув его.
     - Я провожу вас...
     - Не-ет! - сердито закричал я. - Сам!
     И он послушно ушел.
     Я постоял на крыльце,  с облегчением вдыхая свежий воздух, обиженный на
все и на всех, затем решил: «А ну  их к черту!» - шагнул и полетел
со ступенек вниз, больно ударясь обо что-то лицом.
     * * *
     Потом я оказался на задах, у риги, и Семенов - это был он, - держа меня
под руку, презрительно говорил:
     - Эх, назола! Всю рожу ободрал...
     Он пригнул мою голову книзу, сунул мне в рот свои пальцы и,  когда меня
вырвало, вытирая руку о голенище, наставительно сказал:
     - Газировочку надо пить. И не больше стакана - штаны обмочите...
     Я очнулся  поздним вечером в душной риге  на охапке сена. Левая створка
ворот была распахнута, и прямо перед моими  глазами тихая нежная  луна низко
стояла над  садом,  а  дальше,  разбросанные  в темно-синем  небе,  искрясь,
трепетали десятки звезд.
     Совсем рядом, чуть ли не  задевая  меня хвостами и тихонько повизгивая,
возились, играя, какие-то собаки  - три или  четыре, - не обращая на меня ни
малейшего  внимания. Во рту было  противно,  голова разламывалась от боли, а
руки, шея, лицо и даже тело под гимнастеркой и шароварами отчаянно  чесались
и горели - я весь был искусан блохами.
     Откуда-то  издалека  доносилось  запоздалое  пение одинокого соловья, а
около хаты слышались  звуки Витькиной гитары, шарканье ног, веселые голоса и
смех.
     Играл  Витька,  откровенно  сказать,  неважно. Как правило, его  умение
сводилось  к  довольно  заурядному  и  почти  однообразному  аккомпанементу,
правда, он это объяснял тем, что гитара-то шестиструнная, а он,  мол, привык
к отечественной - семиструнной. Да и пел  он средне, без особого таланта, но
я его любил, и, должно быть, поэтому мне нравилось.
     Сейчас он не пел, а бренчал что-то похожее на вальс  - там, возле хаты,
танцевали. И Зося тоже, наверное, танцевала; собственно  говоря, а почему бы
и нет?.. Там, несомненно, было весело; и ей, очевидно, - тоже. Ну и пусть, и
пусть...
     -  Не жалею, не зову, не плачу, - убеждал я самого себя. - Все пройдет,
как с белых яблонь дым...
     Я лежал, прислушиваясь к смеху, шарканью и голосам, и мучился не только
душевно: злые неуемные блохи жиляли меня, жгли как огнем.
     Немного  погодя  в ригу,  чуть  прихрамывая и  нетвердо ступая,  пришел
Карев. Он присветил фонариком и,  увидев  меня, необычным полупьяным голосом
заговорил:
     - Вы не спите?.. Пойдемте на воздух - здесь полно блох. Вас не кусают?
     Я  был нещадно  искусан, но чувство обиды и противоречия еще не  совсем
оставило меня.
     - Нет! - ощущая сильнейшую головную  боль,  упрямо сказал я. - Никуда я
не пойду.
     Карев, обычно молчаливый, подвыпив, становился словоохотливым и сейчас,
взяв с сена свою шинель и встряхнув ее, продолжал:
     - А какой все-таки молодчага наш командир батальона! Простоват, но орел
орлом!..  Великая это вещь - обаяние  силы!  Вы заметили: они все смотрят на
него восторженно и влюбленно!
     - Так уж все?
     -  Клянусь  честью  - и  старые  и  молодые!  А  со  Степой  он  дважды
целовался... Молодчага  и хват, -  воскликнул Карев восхищенно, - ничего  не
скажешь! Одного лишь бимбера выпил больше литра, и  как стеклышко!.. А я вот
еле держусь... И вы знаете, он бесконечно прав: женщинам нравятся  сильные и
решительные! До наглости самоуверенные, идущие напролом!..  А вот  мы с вами
слишком    интеллигентны,    чтобы   пользоваться    успехом...    Никчемная
интеллигентность,  - раздумчиво и огорченно вздохнул  он, -  будь она трижды
неладна!.. Тут,  понимаете...  с женщинами необходима  боевая наступательная
тактика,  - он взмахнул сжатой в кулак рукой,  - напористость, граничащая  с
нахальством!..
     Я мог, конечно, разъяснить ему, что мой отец - потомственный рабочий, а
мать  - ткачиха, причем из бедной крестьянской семьи,  и что сам я попал  на
войну со  школьной  скамьи, еще не успев  стать интеллигентом, и  что  дело,
по-видимому, в чем-то другом, но мне не хотелось говорить. И я лишь заметил,
медленно и с трудом произнося слова:
     - А я не ставлю себе целью кому-нибудь  нравиться.  Тем более женщинам.
Меня это ничуть не волнует...
     Я проснулся на  рассвете  с тяжеловатой  головой и чувством огорчения и
стыда  за  вчерашний  вечер,  за  свою  опьянелость  и  мальчишески-дурацкое
поведение. Встал хмурый, а когда, умываясь  возле машины, глянул в зеркальце
и увидел на носу и на скуле багровые  ссадины, -  совсем расстроился. Однако
сожалеть и  предаваться  угрызениям было некогда  -  не  завтракая, я тотчас
принялся за работу.
     Когда поднялся  Витька,  я уже  закончил  донесения  о мероприятиях  по
маскировке, ПВО  и ПХЗ, дал ему подписать и отправил с мотоциклистом  в штаб
бригады.
     Мы позавтракали у машины втроем: Витька, Карев и я, причем они, избегая
разговора о вчерашнем и словно не замечая, что у меня окорябаны нос и скула,
обсуждали   план  занятий  с  подразделениями  по  уставам   и  по  тактике,
интересуясь и моим мнением.
     После их  ухода,  составив  не без труда  еще одно срочное донесение, я
занялся похоронными.
     Мне  предстояло  заполнить двести три  совершенно одинаковых  форменных
бланка,  вписав  в каждый  адрес,  фамилию  и  инициалы  одного  из  близких
погибшего,  а также воинское  звание, фамилию, имя, отчество  убитого, год и
место его рождения, дату гибели и место захоронения.
     Исполненный великолепным  каллиграфическим почерком образец, присланный
из штаба в  качестве эталона, лежал  передо  мною, все нужные сведения также
имелись,  и,  приступая,  я  почему-то  мельком  подумал,  что  это  простая
механическая работа, несравненно более легкая, чем составление неведомых мне
отчетностей и донесений, - как же, однако, я ошибался!
     Многих из убитых я знал  лично, некоторые были моими товарищами, двое -
друзьями.  И, начав писать,  я  целиком погрузился в воспоминания;  я как бы
вторично  проделывал восьмисоткилометровый путь,  пройденный  батальоном  за
месяц наступления, еще раз участвовал во всех  боях, опять видел и переживал
десятки смертей.
     И вновь на моих глазах  тонули в быстром холодном Немане автоматчики из
группы  захвата  старшего  лейтенанта  Аббасова, веселого  и жизнерадостного
бакинца, часа два спустя - уже на плацдарме - раздавленного тяжелым немецким
танком.
     Опять я слышал, как,  лежа с оторванными ногами на минном поле, кричал,
истекая кровью, мой связной  Коля Брагин,  славный и привязчивый деревенский
паренек, единственный кормилец разбитой параличом матери.
     Я снова видел, как через пустошь на окраине Могилева, увлекая  за собой
бойцов и силясь преодолеть возрастную одышку,  бежал впереди  всех пожилой и
мудрый  человек, в  прошлом  инженер-механик,  парторг  батальона  лейтенант
Ломакин, и падал на самом всполье, разрезанный пулеметной очередью.
     И, прокусив  от страшной,  нечеловеческой боли насквозь  губу,  еще раз
корчился   сожженный  струей   из   огнемета  мой  любимец  и  лучший  боец,
владивостокский грузчик Миша Саенко.
     И, лежа  на  дне  окопа  с  животом, распоротым осколком мины, тихонько
стонал  и  в  забытьи  слабеющим, еле слышным голосом  звал:  «Ма-ма...
Ма-ма...  Ma-мочка...» - командир батареи Савинов, старый - по возрасту
годный мне  чуть ли не  в дедушки  -  учитель  математики  из-под Смоленска,
редкой душевности человек.
     И снова... Опять... И вновь...
     Все  они, да  и  десятки  других убитых были не  посторонние,  а хорошо
знакомые  и близкие мне  люди. Заполняя извещения, я смотрел в тетради учета
личного   состава,  листал   уцелевшие  красноармейские  книжки,  офицерские
удостоверения,  узнавал  о  некоторых  из  погибших   что-то  новое,  подчас
неожиданное,  припоминал, и  они  явственно,  словно  живые, вставали передо
мной,  я слышал их голоса и смех - как это было  совсем недавно -  и еще раз
переживал их гибель.
     Пока их  смерть  была достоянием лишь  батальона.  Однако почти все они
имели  родных:  матерей и  отцов,  жен  и  детей, - имели  родственников  и,
несомненно, друзей. Где-то в городах  и  деревнях о них думали, волновались,
ждали  и радовались каждой весточке. И  вот завтра полевая почта повезет  во
все концы страны эти похоронные, неся в сотни семей горе и плач,  сиротство,
обездоленность и лишения.
     Страшно было подумать, сколько надежд и  ожиданий оборвут эти сероватые
бумажки  с   одинаковым   стандартным  сообщением:   «...  в   бою   за
Социалистическую  Родину,  верный  воинской  присяге,  проявив   мужество  и
героизм...  был убит». Страшно  было даже представить, -  но  что я мог
поделать?..
     Мне  с самого начала,  как только я занялся похоронными, не понравилось
указанное    в    присланном    образце    официально-казенное    обращение:
«Гр-ке...»  Третье или  четвертое извещение,  которое я  заполнял,
адресовывалось в Костромскую  область  матери моего друга  Сережи  Защипина,
Евдокии Васильевне, милой и радушной сельской фельдшерице. Я ее знал: дважды
она приезжала в училище и баловала нас редким по военному времени угощением,
сдобными на меду домашними лепешками,  и все звала меня после войны к себе в
гости, на Волгу. И я почувствовал, что назвать ее «гр-ка» или даже
«гражданка»  я  не  могу  и  не  должен.  Уважаемая?..  Товарищ?..
Милая?.. Дорогая?.. Я сидел  в  нерешимости,  соображая, вспомнил  почему-то
Есенина   и   после   некоторого  колебания  вывел:  «Дорогая   Евдокия
Васильевна!»
     Посоветоваться  мне   было  не  с  кем,  а  время  шло,  и  я  на  свою
ответственность после адреса и фамилии с инициалами стал всем без исключения
писать  «дорогая»  или  же «дорогой», а  затем  указывал
полностью имя и отчество.
     В строке «Похоронен» я везде писал «на поле боя», и
эти три слова все время беспокоили меня.
     Я  помнил, как в самую  распутицу первой военной весны мать, сколько ее
ни  отговаривали,  отправилась  пешком  чуть  ли  не  за  двести  километров
разыскивать могилу Алеши, моего старшего брата,  убитого где-то под Вязьмой,
и  как  недели через две,  так ничего и не найдя, она вернулась, измученная,
больная, совершенно обезноженная и постаревшая сразу на много лет.
     Я  не сомневался, что многие из моих адресатов, многие  из  тех, кому я
писал «дорогие», захотят, если не сейчас, то после войны разыскать
могилы близких  им  людей.  Однако в ходе наступления  мы  оставляли  убитых
похоронным  командам  стрелковых  дивизий,  а потому  не знали  точно  места
захоронения, и указать его при всем желании я не мог.
     Единственно, что после долгих размышлений  я  еще  надумал -  вписать в
каждое   из  двухсот   трех  извещений  перед   «Ваш  сын  (муж,  отец,
брат...)»  следующие  слова:  «С  глубоким  прискорбием  сообщаем,
что...»
     Это  также было, конечно, вольностью  и отклонением от формы и образца,
но  я  решил,  что  подобная  отсебятина,  смягчающая  официальную   сухость
похоронных,  желательна и  просто  необходима. Если  же в  штабе бригады  не
захотят заверить мою самодеятельность печатью,  что ж, я перепишу все заново
- в батальоне имелось еще тысячи две чистых бланков.
     Часов в десять утра приехали поверяющие из бригады: начальник строевого
отдела,  немолодой,  молчаливый и неулыбчиво-строгий  капитан  и  инструктор
политотдела, подвижной  и  шумный старший лейтенант, тоже  в  годах;  увидев
меня, он еще с  улицы, достав из машины связку свежих газет и брошюр, громко
и радостно  закричал,  что наши войска  штурмом овладели  городами Нарвой  и
Демблин (Иван-город).
     Нарва  находилась где-то далеко на северо-востоке,  под Ленинградом,  а
Демблин -  где-то  южнее Белостока и тоже неблизко; я никогда не был ни там,
ни там, и эти с боями  взятые города представились мне  в ту  минуту с чисто
писарской, наверное, точки зрения - многими пачками похоронных.
     Я поднялся  и  доложил,  с  недовольством  подумав, что  теперь  у меня
отнимут немало  времени,  однако,  к  счастью, они  сразу  же  отправились в
подразделения.
     Похоронные  заняли  у  меня  не  менее  шести   часов,  причем  я  даже
представить себе  не мог, сколь разбитым, расстроенным и  опустошенным  буду
чувствовать себя по мере того, как передо мной вырастала  стопа  заполненных
извещений.  Я писал,  охваченный скорбными мыслями  и воспоминаниями,  и мог
только  позавидовать  Витьке  и  Кареву:  не  ведая  моих  переживаний,  они
занимались с бойцами,  и  оттуда,  из-за  деревни,  где маршировали  остатки
батальона, доносились слова бодрой строевой песни:
     Шко-ола мла-адших командиров
     Ком-состав стра-не лихой кует.
     Сме-ело в бой идти готовы
     За-а трудящийся народ!
     В сме-ертный бой идти готовы
     За трудящийся народ!
     Как и вчера, стоял чудесный солнечный день, жаркий, но не пеклый, и так
славно,  так изумительно пахло яблоками и  медом. Как и  вчера, Зося с  утра
возилась  по  хозяйству около  хаты и на  огороде,  выполняя  разную  легкую
работу,  причем   пани  Юлия  не  однажды  останавливала   ее,  стараясь  по
возможности все  сделать  сама.  Я уже заметил, что она  тщательно оберегает
Зосю,  как без меры, до  баловства  любимую дочку,  единственную  у  матери,
потерявшей в боях с немцами еще осенью тридцать девятого года сына и мужа.
     Пробегая  поутру  через  сад,  Зося  на  ходу приветливо  бросила  мне:
«Дзень  добры!»  - и я смущенно  пробормотал ей  вслед: «День
добрый...» Я сидел, переставив  стол так, чтобы густая  огрузлая  ветвь
яблони свисала у самого моего лба, прикрывая оцарапанное лицо.
     Потом Зося еще много раз, напевая что-то  игриво-веселое, проходила или
пробегала  мимо меня, то с  маленьким  ведерком  -  носила воду в  бочки  на
огород, - то с цапкой или еще с чем-то.
     Поглощенный похоронными, я уже не смотрел ей вслед, как вчера; я вообще
почти  не  поднимал  глаз  и  если  видел  ее  мельком,  то  лишь  случайно,
непреднамеренно. Отвлекаться и обращать на нее внимание представлялось мне в
то утро чуть ли не кощунственным неуважением к памяти погибших. Уверен, что,
если бы она знала, чем я занят и что содержат эти сероватые бумажки, она  бы
не пела так радостно и не бегала бы через сад мимо меня.
     Часа в два пополудни, заполнив последнюю похоронную, я послал  часового
с приказанием в пятую роту, предложив ему заодно пообедать самому и принести
мне обед с батальонной кухни. Когда он ушел,  я занялся было донесением,  но
затем,  передумав,  достал  из  планшетки  однотомник, решив  позволить себе
короткую передышку.
     Я огляделся: в саду и на дворе никого не было - начал читать и сразу же
увлекся. Выйдя из-за стола, я с удовольствием декламировал то, что мне более
всего нравилось, преимущественно по памяти, почти не обращаясь к тексту.
     Я  отчасти  забылся, однако стоял  лицом к хате и смотрел перед  собой,
чтобы вовремя заметить возвращение бойца.
     Я читал  с выражением и любовью,  наслаждаясь каждой  строкой  и в душе
радуясь, что часового еще нет и мне никто не мешает.
     ...Пусть порой мне шепчет синий вечер,
     Что была ты песня и мечта,
     Все ж кто выдумал твой гибкий стан и плечи -
     К светлой тайне приложил уста.
     Не бродить, не мять в кустах багряных...
     Я стремительно обернулся  на шорох -  сбоку от меня, шагах буквально  в
десяти, под яблоней, держась рукою за ствол, стояла Зося.
     Не  знаю, что могла она ощущать, не понимая языка, но  лицо  у нее было
сосредоточенное,  взволнованное,  словно она что-то  переживала, а  открытые
широко  глаза   напряженно  смотрели   на  меня.   Возможно,   ее  захватила
проникновенная   мелодичность,   прекрасное,   подобное   музыке,   звучание
есенинских стихов или она силилась догадаться, о чем в них говорилось,  - не
знаю.
     Умолкнув на полуслове, я залился краской и, тотчас вспомнив о ссадинах,
поспешно отвернулся,  однако явственно расслышал, как у  меня  за спиною она
тихо  сказала: «Еще!» И по-польски и  по-русски это слово означает
одно и то же.
     Я  совсем  растерялся,  по  счастью, в эту минуту появился боец с двумя
дымящимися  котелками.  Из-за ветви, краем глаза я видел,  как Зося, сняв  с
сучка  небольшой, сверкнувший  на солнце серп,  медленно, гордо  и  вроде  с
недовольством пошла меж яблонь.  Когда  она  скрылась в конце сада, я  начал
есть,  положив  перед  собой  раскрытый  однотомник;  впрочем,  минут  через
пятнадцать я уже составлял очередное донесение.
     Вскоре  вернулись Витька и Карев. Настроение  у  них было приподнятое -
поверяющие  остались довольны батальоном. Как признался Витьке политотделец,
они  ожидали  худшего, поскольку командир  бригады  приказал им бывать у нас
чуть ли не через день, контролировать и помогать.
     По моей просьбе  Витька, присев  с краю стола, за  какие-нибудь полчаса
подписал  все похоронные. При этом он не вздыхал, не раздумывал и вообще  не
проронил ни слова, однако  по-своему  переживал: наклоня голову и  насупясь,
тяжело, натужно сопел, то и дело, очевидно, встречая фамилии хорошо знакомых
ему  людей,  морщился, как от  кислого или от  боли,  сдавленно кряхтел  и с
ожесточением скреб пятернею затылок. Закончив, так же молча поднялся, умылся
возле  машины и,  уже вытираясь,  позвал меня на  обед, приготовленный  пани
Юлией.  Мне не хотелось туда идти,  и, поблагодарив, я показал под яблоню на
порожние котелки - не настаивая, он и Карев ушли в хату.
     После   обеда  Витька,  прослышав,  что   в  лесу  неподалеку   имеется
заготовленный  еще при немцах швырок, решил привезти по  машине  пани Юлии и
Стефану.
     Это было в его обычае.
     -  Мы  не  просто  воины,  а освободители, - не однажды  с достоинством
говорил он бойцам. - Кого  мы освобождаем?.. Обездоленных!.. Мы обязаны, чем
возможно, помогать им. Мы должны не брать, а давать...
     Убежденный в этом, он, где бы мы ни стояли,  в свободные минуты  охотно
помогал жителям: заготавливал для них топливо или вскапывал огороды, отрывал
на  пожарищах землянки  и даже умудрялся складывать  печи из старого  битого
кирпича. Я  не сомневаюсь, что впоследствии эти люди нередко вспоминали  его
добрыми словами.
     Еще он  очень любил  и также  полагал делом чуть ли не  государственной
важности,  насадив полный  кузов  ребятишек  -  то-то бывало  крику, визга и
радости!  - покатать их вдоволь  с ветерком,  хотя наш прежний, погибший две
недели  назад командир батальона  не  одобрял  подобный,  по его  выражению,
«не вызванный  необходимостью  расход  бензина» и  не раз указывал
Витьке на это.
     По   распоряжению  Витьки   Семенов   пригнал   «студебеккер»
минометной  батареи. Я видел  и слышал, как, стоя во дворе  у машины, Витька
расспрашивал Стефана  о дороге и как тот убеждал  его не  ездить.  По словам
Стефана, леса вокруг буквально кишели немцами, пробирающимися из окружения к
линии фронта; дня три назад на хуторе невдалеке они вырезали польскую семью,
а  позавчера в  том самом лесу, куда собирался  ехать Витька,  обстреляли из
чащобы  наш  санитарный  автобус,  убив  водителя  и фельдшера,  а  машину с
ранеными сожгли.
     И пани Юлия тоже упрашивала Витьку, и подоспевшая к ним Зося по-свойски
грозила  ему кулачком  и  что-то быстро,  с  возмущением  говорила  матери и
Стефану, как я понял, требуя, чтобы они запретили Витьке ездить.
     Однако все эти уговоры могли только подзадорить Витьку. Снисходительно,
благодушно  усмехаясь,  он велел Семенову  принести  два  автомата, запасные
диски и штук шесть гранат, проверив мельком оружие, уселся за руль - Семенов
поместился рядом - и поехал со двора. В самый последний момент Стефан, не на
шутку  рассерженный  его упрямством, от души ругаясь по-польски и по-русски,
поминая  холеру,  «дзябола», а также  Витькиных  родителей, уже на
ходу вскочил сзади в кузов.
     Я сидел под  яблоней и писал,  но  мысленно находился в лесу с Витькой.
Мне очень хотелось  поехать с ним  и  чтобы  на нас в самом деле обязательно
напали - вот тогда бы я себя и проявил. Мне грезилось, как мы возвращаемся в
деревню,  причем я  тяжело и опасно ранен, а в кузове, навалом - убитые мною
немцы.  Нас встречают  взволнованные Зося  и  пани  Юлия, а Стефан  и Витька
наперебой рассказывают им, что если бы не я, то никто бы вообще не уцелел.
     Смешно и  нелепо,  что  я  мог  об этом  мечтать, да  и  зачем  было бы
привозить из леса трупы  врагов, но,  помнится, я этого действительно сильно
желал. Чтобы  Зося  - и не только она - на деле  убедилась, что  я не просто
писаришка, не какой-нибудь юнец с окорябанным носом,  способный лишь корпеть
над бумажками и  читать стихи, а мужчина и воин. Понятно, она видела награды
у меня на гимнастерке, однако ордена  получали  и в  штабах, перепадали  они
подчас тем же писарям, и потому мне очень хотелось наглядно проявить себя.
     Я  так  размечтался,  что  испортил  донесение  о  наличии  инженерного
имущества в батальоне, и пришлось все переделывать.
     Витька с Семеновым и Стефаном вернулись часа через полтора, довольные и
веселые, на машине,  груженной выше бортов отменным березовым швырком.  Пани
Юлия тоже  заулыбалась, но Зося  негодовала по-прежнему. Как объяснял Витьке
Стефан, она не желала дров, из-за которых  кто-то мог  погибнуть, и заявила,
что  они  с  матерью  проживут  и  обойдутся и  без этого швырка.  Она столь
темпераментно протестовала и выражала свое возмущение, что пани Юлия  быстро
сдалась, отказалась от дров и попросила Витьку увезти их на двор к Стефану.
     Против обыкновения, Витька даже не попытался настаивать, машина  тут же
развернулась и уехала, пани Юлия и Зося  ушли  куда-то по  своим делам, и  я
остался с злополучными бумажками. Несмотря на все мои старания  и усилия, их
вроде  и не  убывало,  а мне  так хотелось  закончить наконец и со спокойной
душой написать письмо матери.
     Я трудился, не разгибаясь, меж тем Витька привез вторую машину дров, и,
пользуясь отсутствием Зоей  и пани  Юлии, он с Семеновым и Стефаном проворно
сбросили швырок и за минуту-другую сложили в поленницу возле риги.
     Я помнил, что требуется  сменить часового в саду, и, как только Семенов
освободился,  поставил его на пост.  Стефана  тем временем позвали -  к нему
приехали родичи, - и он ушел, еще раз  поблагодарив  Витьку и  пригласив его
зайти и распить со свояком бутылку бимбера. Витька обещал - малость погодя.
     Прежде  чем  отогнать  машину,   он  сидел  на   подножке  и  курил,  в
задумчивости оглядывая ровную поленницу, когда  на  дворе появилась какая-то
нищенски  одетая,  жалкая и грязная старуха  и  обратилась  к нему  плачущим
голосом.
     Она запричитала,  часто повторяя «ниц нема»{5} и показывая то
на поленницу, то через улицу, на хилую хатенку, где, очевидно, она жила.
     -  Завтра,  мамаша, завтра,  -  сразу  поняв,  ее,  заверил  Витька.  -
Обязательно!
     Я не  сомневался, что  он  и ей завтра  привезет дров,  но она этого не
понимала и продолжала плакать, стукая себя костлявой рукой по груди и упрямо
повторяя «ниц нема».
     - Вот  чертова  бабка,  колись она  пополам!  - поднимаясь,  в  сердцах
воскликнул Витька, не переносивший слез; он состроил свирепое лицо и, словно
ища сочувствия, посмотрел в мою сторону. - Как банный лист!
     Сделав последнюю затяжку,  он загасил каблуком  окурок и живо взялся за
дверцу кабины.
     Я почувствовал, что он решил съездить сейчас же, причем один, а  солнце
уже садилось, и  в  лесу наверняка  смеркалось,  отчего  опасность нападения
намного возрастала. Поспешно собрав бумаги, я  запер их в металлический ящик
и, схватив из «доджа» свой автомат, бросился на двор.
     -  Ты куда?..  - высовываясь из  кабины, удивленно спросил Витька. - За
дровами?.. Ты давай с бумажками кончай! - распорядился он. - Я быстренько!
     И, отжав  сцепление,  ходко поехал  со двора,  а я постоял,  глядя  ему
вслед,  подумал еще,  что  мне  бы  надо было  проявить  настойчивость  и не
отпускать его одного, и затем вернулся в сад.
     Писать я уже физически не мог. Рука онемела и совсем  отнималась; как я
ни напрягал глаза, в смуром полусвете под яблоней буквы и строки различались
с трудом; голова разламывалась  и не соображала. К тому  же  Семенов, видимо
недовольный тем, что  я  на весь  вечер поставил его  часовым, и  уверенный,
должно быть, в моем мягкосердечии и  своей безнаказанности, набрал  в  подол
гимнастерки яблок и, развалясь на сиденье «доджа», демонстративно,
с  невероятным  хрустом  жрал  их  и,  швыряя  огрызки,  нагло  и  вызывающе
поглядывал на меня.
     Я ушел за деревню, и сразу же мысли о Зосе овладели мною. Произошло это
не по моему желанию, а непроизвольно, и я, как мог, пытался перебороть себя.
     Действительно, какое мне дело до этой Зоей?..
     И собственно  говоря,  что она  такое и что в ней  особенного?..  Самая
обыкновенная  девчонка,  каких  в моей жизни -  если,  понятно, я  уцелею  -
встретится еще  немало. Причем,  без  сомнения, будут  среди них  и лучше  и
красивее.
     Да и  что может  быть  общего  между  мною  - комсомольцем,  убежденным
атеистом - и  какой-то католичкой? Что?! Ведь  она, если вдуматься и назвать
вещи своими именами, - религиозная фанатичка. И к тому же  еще, должно быть,
ярая националистка...
     Царевич я. Довольно, стыдно мне
     Пред гордою полячкой унижаться...
     Теоретически   все   было   правильно  и  логично,   но,  увы,   только
теоретически. И напрасно я то заставлял себя  думать о другом, то, наоборот,
старался выискать в ней что-нибудь дурное, уговаривая себя и домысливая черт
знает что.
     Я шагал и шагал полями, не задумываясь, куда и зачем, и лишь очутясь на
опушке  большого,   угрюмого  в  наступающих  сумерках  леса,   остановился,
оглядываясь и соображая.
     Догадка осенила  меня, когда я  случайно рассмотрел на  песчаной дороге
свежие рубчатые следы шин «студебеккера».
     Очевидно,  это  был тот самый лес, куда ездил Витька за  дровами, и все
объяснялось несложно: я слышал, когда после обеда Стефан отвечал Витьке, как
проехать к делянке с заготовленным швырком, запомнил его рассказ и теперь, в
глубине души беспокрясь за Витьку, сам о том не думая, шел по этой дороге.
     В лесу крепко пахло хвоей, было темно, душно и мрачновато. Я углубился,
наверное,  не более, чем  на пятьсот метров, когда увидел перед собой что-то
очень черное, большое и не вдруг  сообразил, что это - сожженный немцами наш
санитарный автобус.
     Подойдя, я не  стал заглядывать внутрь  -  за полтора  года я перевидел
достаточно трупов,  - а  присел на  корточки  и, не  без труда  различив  на
обочине след «студебеккера», двинулся дальше.
     Не помню точно, испытывал ли я страх в том зловещем враждебном лесу, но
не волноваться, безусловно, не мог. Если бы с  Витькой что-либо случилось, я
бы никогда не сумел простить себе, что отпустил его одного.
     Я шел в  глубь  густого массива,  пока  не услышал  где-то  впереди шум
мотора, и, определив, что машина движется мне навстречу, скользнул в сторону
и спрятался за деревьями.
     Минуты  две  спустя  мимо меня, тускло присвечивая затемненными фарами,
проехал  «студебеккер»,  груженный  швырком; Витька,  настороженно
всматриваясь в полумрак, сидел за рулем.
     У  меня и в мыслях не мелькнуло его окликнуть. Просто мне  хотелось и я
считал своим долгом в случае чего быть рядом с ним. Однако я  не сомневался,
что, если бы  он меня  теперь увидел,  если  бы  он  узнал или,  может,  сам
догадался,  что меня привело в лес  беспокойство,  тревога за его  жизнь, он
наверняка бы  посмеялся и, думается,  сказал бы  без злости, но и не скрывая
своего  презрения,  что-нибудь   вроде:  «Телячьи  нежности!»  или
«Пижонство, а также гнилой сентиментализм!»
     И  еще, должно быть, крепенько  отругал  меня:  ведь  я был  совершенно
безоружен; выходя, я не предполагал, что окажусь в лесу, и  даже пистолета с
собой не взял.
     Он проехал  к деревне, а я немного погодя  выбрался на дорогу и  побрел
следом, мимо сожженной машины, к опушке.
     Помнится, я даже не ощутил особой радости, когда лес наконец кончился и
чересполосица ржей снова окружила меня. Что хорошего обещал мне этот вечер и
что ждало меня в деревне?..
     Будто сочувствуя, сиротливо шелестела колосьями рожь, и, не переставая,
с утомительной монотонностью стрекотали кузнечики.
     Я добрел до околицы,  когда совсем уже стемнело и первые звезды набрали
яркость, а луна, утратив начальную желтизну, сделалась серебристой.
     В ее  призрачном сиянии распятый Христос страдал на высоком  деревянном
кресте; признаться, мне тоже было нелегко: тоскливо и одиноко.
     Еще подходя, я  услышал  гитару - играл Витька.  Он, конечно, уже успел
сгрузить дрова,  поставил  машину,  переоделся,  поужинал и теперь  отдыхал.
Будучи  человеком  действия, он скоро и решительно сделал нужное дело, а я в
это  же время  со  своим томлением  и переживаниями телепался,  как цветок в
проруби, никчемно и бесполезно.
     Там,  возле  хаты  пани Юлии,  видимо,  как и вчера,  собрались,  чтобы
потанцевать и повеселиться. Ну и  ладно... А меня там не будет - я туда и не
покажусь. И пусть Зося - да и не только она - думает, что меня это ничуть не
волнует,  что  у  меня   есть  дела  поинтересней  и  поважнее,  чем  всякие
танцы-шманцы, эмоции и ухаживания.
     А Витька, аккомпанируя себе на гитаре, с чувством
     Разбирая поблекшие карточки,
     Орошу запоздалой слезой
     Гимназисточку в беленьком фартучке,
     Гимназисточку с русой косой...
     Вспоминаю,  и  кажется  нелепым и  неправдоподобным, что Витька,  столь
мужественный, сильный и цельный парень, не терпевший  никаких сантиментов  и
нежностей, мог под  настроение распевать подобную чувствительную дребедень-.
Нелепо  и неправдоподобно, но,  как говорится, из песни слова не выкинешь  -
было...
     Вы теперь, вероятно, уж дамою,
     И какой-нибудь мальчик босой
     Называет вас, боже мой, мамою,
     Гимназисточку с русой косой.
     Ну и пусть... В невеселом  раздумье я стоял у креста; идти в деревню, с
кем-либо  общаться и разговаривать мне  не хотелось,  и я  не  знал, что  же
теперь предпринять. Куда себя деть и чем заняться до сна?..
     От  ближних  хат тянуло  жильем и  аппетитным запахом  свежеиспеченного
хлеба; я даже  ощутил  некоторый голод и не без  грусти подумал, что, может,
никто и не вспомнил, ужинал я или нет.
     Постояв  еще  немного,  я задворьем тихонько прошел к хате Стефана, где
около крыльца размещалась батальонная кухня.
     Из завешенного - для светомаскировки - дерюжкой окна доносилась русская
и реже польская речь, но на дворе  возле двухколесных автомобильных прицепов
с полевыми котлами никого не было. Не  желая звать повара  -  я узнал его по
голосу, слышному  из  хаты, -  я  сам приподнял  крышки и в одном из  котлов
обнаружил темный тепловатый чай, а в другом - остатки вкусно пахнувшей мясом
и дымом каши.
     Я  посмотрел вокруг, однако  ни черпака, ни ложки, ни котелка нигде  не
нашел.  Тогда  я  подобрал малую саперную лопатку, обмыл ее водой из  бочки,
осторожно, чтобы не запачкаться, перегнулся в котел  и зачерпнул ею изрядную
порцию густого крупяного варева.
     Это оказалась еще  не совсем остывшая и  удивительно вкусная  гречневая
каша, обильно сдобренная  трофейным шпиком, свиной тушенкой и жареным луком.
Присев  на  чурбачок  у прицепа,  я,  орудуя  щепкой, с аппетитом  и большим
удовольствием   принялся  есть,   только   теперь   почувствовав,  насколько
проголодался.
     В хате выпивали и были уже порядком под хмелем. Кроме повара,  пожилого
степенного ефрейтора Зюзина,  называемого всеми в батальоне Фомичом, я узнал
по голосу Стефана, а также Сидякина,  молоденького ершистого  автоматчика из
пятой  роты. Был там еще  кто-то, очевидно, свояк Стефана, говоривший мало и
только по-польски.
     Стефан  все  расспрашивал   о   колхозах,  причем  Фомич  с  пьяноватым
спокойствием, растягивая слова, говорил:
     - Ничего-о... Жить мо-ожно...
     Сидякин  же,  наоборот, ссылаясь  на  свою  деревню,  ругался и с жаром
советовал  Стефану,  если  начнется  коллективизация,  податься  в  город на
заработки, поскольку, мол, толку все равно не будет.
     -  Не  бо-ойсь...  -   успокаивая  старика  и  невозмутимо  противореча
Сидякину, тянул нараспев Фомич. - Не пропаде-ешь...
     Я немного отвлекся, слушая  их разговор, и, должно быть, охотно посидел
бы еще, но получалось, что я подслушивал, и потому,  доев всю кашу, поддетую
на лопатку, я попил воды и, так никем и не замеченный, вернулся на задворье.
     Тем  временем  Витькино  пение  под гитару  сменилось  гармонью.  Играл
любимец  батальона,  гранатометчик   Зеленко,  играл  с  редким  талантом  и
мастерством.  Что бы он ни исполнял: украинскую народную песню или старинный
вальс, чеканил ли озорную плясовую или строевой бравурный марш - приходилось
лишь  удивляться,  как  из  старой   обшарпанной  трехрядки  с  пробитыми  и
залатанными мехами ему удается извлекать такие чистые,  мелодичные и берущие
за душу звуки.
     Вкусная сытная каша подкрепила меня не только физически, но и морально,
я  почувствовал  себя бодрее  и  как-то  увереннее.  Зеленко  играл,  и меня
неодолимо влекло туда  - потихоньку я медленно подвигался задами к хате пани
Юлии, где танцевали под гармонь.
     Спустя  некоторое  время  я  стоял в крапивнике за  ригой, с  волнением
прислушиваясь  к  смеху  и  голосам,  а  трехрядка  звала  меня, все  звала,
подбадривая и  будоража,  и постепенно я склонился к мысли, что  мне следует
пойти туда и пригласить Зосю танцевать.
     В самом деле, почему бы мне это не сделать?.. Да что я рыжий, что ли?..
     Я попытался увидеть себя со стороны и оценить строго, но объективно.
     Я был не хлипкого телосложения, достаточно ловок и танцевал, во  всяком
случае, не хуже Витьки или  Карева.  Понятно,  ссадины  на  лице не украшали
меня, однако  в конце концов это  не  так уж существенно  и надо  быть  выше
этого.
     Возможно, я совсем не умел пить и у меня недоставало командных качеств,
не хватало властности в обращении с подчиненными, но я отнюдь не был тряпкой
или пижоном. Я  воевал уже полтора  года,  имел  ранения и  награды,  причем
стрелял лучше других  и, если верить донесениям  и фронтовой газете, имел на
личном боевом счету больше убитых немцев, чем кто-либо еще в батальоне.
     «Смелостью  берут   города...  -  убеждал  и  настраивал  я  себя,
расхаживая за ригой. - К черту интеллигентность!.. Под лежачий камень и вода
не  течет...  Главное   -  боевая  наступательная   тактика!   Напористость,
граничащая с нахальством...-»
     И еще я мысленно повторял любимое Витькино  изречение: «Жизнь, как
и быка, надо брать за рога, а не хватать за хвост!»
     Вскоре я так основательно настропалил себя, что, отбросив все сомнения,
уже ясно  представлял себе,  как подхожу к Зосе и,  с кем бы она ни  стояла,
приглашаю  ее танцевать. Приглашаю не интеллигентским наклоном головы, а как
и подобает настоящему мужчине - повелительно, с силой и грубовато взяв ее за
руку. Я уже надумал, что если  кто-нибудь окажется рядом с нею  - у меня  на
дороге,  - то я как  бы невзначай, мимоходом отодвину  его плечом, точно так
же, как это  сделал на моих глазах Витька  с одним лейтенантом-артиллеристом
на танцах в деревушке за Могилевом.
     Возбужденный,  переполненный  необыкновенной решимостью,  я  метался  в
крапивнике,  чувствуя,  что  теперь уже никто и ничто меня не остановит -  я
пойду напролом, как танк!
     Стремительным ударом  всего корпуса я отшвыривал вероятного соперника и
с  такой яростью  хватал воображаемую руку Зоей, что у  меня  даже мелькнуло
опасение - как бы не переборщить!.. Ведь она юная  и нежная девушка, и, если
ее  так схватить, она может, не выдержав,  заплакать от боли или, оскорбясь,
разгневаться, как вчера  за  обедом, когда Витька, не тронув ее  и  пальцем,
всего-навсего указал взглядом на цепочку от крестика.
     В  конце  концов  я  так  себя  распалил  и  так   разошелся,  что  уже
положительно не мог находиться в бездействии.
     Было  бы  несолидно  появиться с  задворок, к тому же не мешало сначала
смахнуть пыль с сапог, и я прошел к машине в сад.
     Часовой - все  тот же Семенов - полулежал  в кузове  на сене  и  лениво
тянул  «Темную  ночь».  Когда  я  приблизился,  он, скосив  глаза,
посмотрел на меня, однако даже не приподнялся.
     -  Встать!  -  негромко, но  твердо  приказал  я  и, поскольку он  и не
шевельнулся,  с  силой  рванул  его за плечо  и  властным, железным  голосом
закричал : - Встать!!!
     Недоумело глядя на меня, он поднялся в кузове (если бы он помешкал  еще
хоть  две-три  секунды, я,  безусловно,  выкинул  бы его  из машины) и хотел
что-то сказать, но я, не дав ему и рта открыть, свирепо оборвал:
     - Молчать!!!  Вы что, на посту или у тещи  на блинах?! Совсем обнаглел!
Увижу еще хоть раз - заставлю месяц на кухне картошку чистить!.. - Я вскинул
руку к пилотке. - Выполнять!..
     Я еще никогда  с  ним так не  разговаривал,  понятно,  он  не  ожидал и
несколько опешил. Он послушно вылез из кузова, повесил себе на грудь автомат
и, потирая плечо и невнятно, недовольно бормоча, отошел к яблоням.
     Собственно, я ничуть не собирался его воспитывать, просто мне надо было
достать бархотку  из Витькиного вещмешка, на котором, как мне показалось, он
лежал.
     Не  обращая более на него внимания, я снял пыль с сапог,  щедро намазал
их гуталином  военного времени -  черной  вонючей  мазью - и, как  это делал
Витька, старательно до блеска насандалил бархоткой.
     Затем  подтянул   ремень   еще   на  две  дырочки,   одернул  тщательно
гимнастерку,  поправил погоны и  пилотку и через щель  в изгороди  вылез  на
улицу.
     Прежде чем, как я намеревался, с некоторой развязностью непринужденно и
решительно войти во  двор,  прежде чем начать  действовать,  я,  чтобы бегло
ознакомиться с обстановкой, стал незаметно у калитки за деревом.
     На  залитой  лунным   полусветом  небольшой  площадке   перед  крыльцом
кружились парами под гармонь человек  двадцать, в основном бойцы  и сержанты
батальона; часть из них  танцевала «за дам». Женщин было всего три
или четыре, и я сразу увидел Зосю.
     Она танцевала  с  Витькой, доверчиво  положив  руку  на  его плечо.  Он
придерживал ее  сзади  за талию и, вальсируя,  что-то  ей говорил; не  знаю,
понимала ли она хоть слово, но она улыбалась или даже смеялась. Я напряженно
всматривался,  и  спустя  мгновение  меня поразило,  ударило  в самое сердце
неподдельно  радостное,  откровенно  счастливое  выражение  ее  бледного   в
серебристом свете лица.
     Несомненно,  ей  было  весело  и  даже радостно - ей  и  без  меня было
хорошо!..
     Я ушел за хату и лег на сено в  кузове, пытаясь как-то  овладеть собою,
успокоиться и собраться с мыслями.
     Мне было тяжко, непередаваемо тяжко и больно.
     Не жалею, не зову, не плачу...
     Нет, неправда!.. Не то!.. Совсем не то...
     В Хороссане есть такие двери,
     Где обсыпан розами порог.
     Там живет задумчивая пери.
     В0 Хороссане есть такие двери,
     Но открыть те двери я не смог.
     «Не смог!..» Я лежал на спине, и перед моими глазами в темном
глубоком небе ярко мерцали бесчисленные звезды, дрожали,  лучисто помигивая,
словно насмешничали  и дразнились. Только  звезды  да еще луна, должно быть,
знают, сколько в  мире влюбленных  и сколько среди них  неудачников... Луна,
конечно, солидней, тактичней и добродушнее; но звезды...
     А может, они вовсе  и не насмешничали?.. Может, наоборот,  подбадривали
меня,   мол:   «Не   робей!..   Смелостью   берут   города...    Иди!..
Дерзай!»?..  Может  быть  -  не  знаю... Однако  лицо Зоей  сказало мне
больше, чем любые надежды, подбадривания и самовнушение;  оно было нагляднее
и несравненно убедительнее всех остальных доводов.
     Мне  еще  долго  не  спалось.  Семенов с  автоматом наизготове,  как  и
положено часовому, мерно расхаживал взад  и вперед по саду. В глубине души у
меня даже ворохнулось сожаление,  что я так резко с  ним обошелся. Возможно,
следовало  бы  теперь  сказать  ему  что-нибудь  хорошее, одобрительное,  но
заговорить  я  не мог.  К  тому  же  мне было стыдно  перед  ним, как  перед
очевидцем   моих  энергичных   приготовлений   и   моего   незамедлительного
возвращения.
     Я  лежал, чувствуя  себя  глубоко несчастным и обездоленным,  а  по  ту
сторону хаты танцевали  под задорные звуки гармони, то и дело слышался смех,
веселые восклицания,  и,  как  мне казалось,  я  даже различал  среди других
звонкий и радостный голос Зоей.
     Ей и без меня было хорошо!.. До боли, до муки ужасало сознание, что она
даже  не  думает,  не вспоминает  обо мне,  что через  несколько  недель  мы
двинемся дальше, а она останется со своей жизнью, созданная, несомненно, для
кого-то  другого; я же - буду ли убит или  уцелею - в любом случае  навсегда
исчезну  из ее памяти, как  и  десятки других  посторонних, безразличных  ей
людей...
     Я думал о  несправедливости, о  жестокости  судьбы, и  чем дальше,  тем
более обида и жалость к самому себе охватывали меня...
     * * *
     Я  проснулся после полуночи  от громкого разговора. В свете  луны около
машины стояли Витька и Семенов, причем Витька, к моему удивлению, был пьян.
     -  Товарищ старший лейтенант,  я одеяло  из хаты  принесу, - неуверенно
говорил Семенов, поддерживая его под руку. - И подушку...
     -  Отставить!..  Телячьи  нежности,  а  также...  Ты,  Семенов,  совсем
разболтался... Азбучных истин не понимаете! - рассерженно бормотал Витька, с
помощью ординарца забираясь в кузов. - Безделье разлагает армию... И никаких
пьянок, и никаких женщин!..
     * * *
     А на другой день, когда начало смеркаться, мы покидали Новы Двур.
     Вечером перед самым ужином был получен совершенно неожиданный приказ: к
утру быть восточнее Бреста,  в районе станции Кобрин, где уже,  оказывается,
выгружалось маршевое пополнение и техника для нашей бригады.
     Почти одновременно с приказом к нам на штабном бронетранспортере заехал
комбриг.
     - Дней пять на ознакомление, на выработку слаженности  и взаимодействия
и - в  бой! -  приподнятым  молодцеватым  голосом объявил  он. - Нас ждут на
Висле! -  обнимая за  плечи  меня  и Витьку  рукой и протезом, сообщил он  с
гордостью  и так  значительно,  будто  без  нашего небольшого  соединения ни
форсировать   Вислу,   ни  вообще   продолжать  войну   было  невозможно.  -
Хорошенького, ребята, понемножку. Отдохнули - надо и честь знать...
     Все  было  правильно.  Наступление  продолжалось,  фронту   требовались
подкрепления, где-то там, наверху,  очевидно, в Ставке, перерешили, и потому
полтора-два месяца предполагаемого  отдыха  обернулись  для нас  всего  лишь
тремя днями. Все было правильно, но получилось как-то очень уж неожиданно, я
даже письма матери не успел написать. Да и какой по существу это был отдых -
я трудился, почти не разгибаясь, с рассвета и дотемна.
     Мы собрались за какие-нибудь полчаса.
     Витька, развернув на коленях карту,  сидел в головном «додже»
рядом  с водителем, угрюмый  и  молчаливый. Весь день он  ходил  сумрачный и
мычал  самые воинственные мелодии, а более  всего:  «В атаку  стальными
рядами мы поступью твердой идем...» Поутру он несколько часов занимался
с бойцами строевой подготовкой, был до придирчивости требователен и грозен.
     От  Карева  в  обед  я  узнал, что прошлым вечером, когда после  танцев
Витька попытался «по-настоящему»  обнять  Зосю,  она взвилась  как
ужаленная  и в одно  мгновение  разбила  о  его  голову  гитару - прекрасную
концертную  гитару  собственноручной  работы  знаменитого  венского  мастера
Аеопольда Шенка.
     - Так врезала, - не без восхищения сказал мне Карев, - вдребезгу!
     Со стыда или от огорчения, обескураженный и, наверно, уязвленный Витька
в полночь напился.
     Понятно,  для меня  это было неожиданностью, впрочем, услышав,  что она
его ударила, я и  не особенно удивился. В этой девчонке был норов и какая-то
диковатая горделивость и  независимость  - я почувствовал  это в  первый  же
день.
     Крестьяне нас провожали. К нашей машине подошли пани Юлия, Стефан и еще
кто-то. И другие  машины окружили провожающие и  просто любопытные.  Но Зоей
нигде не было видно.
     Пани Юлия принесла большой букет  цветов и крынку сметаны. Витька, взяв
букет  и  что-то  пробормотав,  тут  же сунул его за спину в  кузов  и снова
углубился в карту; принимая цветы, он даже не улыбнулся. Стефан притащил две
тяжелые корзины и с ядреной солдатской  прибауткой вывалил на сено в  кузове
яблоки и отборные зеленые огурчики. Он было  заговорил, обращаясь к  Витьке,
но,  не получив ответа, сразу умолк  и, вынув  аккуратно  сложенную  газету,
оторвал ровный прямоугольничек и занялся самокруткой.
     Последние запоздалые  бойцы  торопливо  подбегали  и влезали на машины.
Распоряжаясь погрузкой, я  инструктировал командиров  и  водителей, проверял
размещение  людей с  оружием  вдоль бортов  и,  беспокоясь,  как бы  чего не
упустить,   отдавал  и  повторял  все   необходимые  приказания  по  боевому
обеспечению марша.
     Нам предстояло до рассвета, за какие-нибудь семь часов,  с затемненными
фарами  и  ориентируясь  в  основном  по  звездам,  проделать  почти  двести
километров, большей  частью плохими рокадными проселками,  в лесах, где, как
предупреждал  штаб  бригады,  полно  было   немцев,  разрозненными  группами
прорывающихся на Запад, и где на каждом шагу мы могли подвергнуться обстрелу
и  нападению  из  темноты.  Однако  для  маскировки  передислокации  бригаде
предписывалось   двигаться   обязательно   ночью,   побатальонно   -   тремя
автоколоннами - и по разным дорогам.
     Витька с угрюмо-сосредоточенным видом рассматривал карту, а пани  Юлия,
стоя  рядом  и  часто  вздыхая,  глядела   на  него   растроганная,  добрыми
благодарными глазами, глядела с такой любовью, сожалением и  печалью, словно
навсегда расставалась с близким и очень дорогим ей человеком.
     Целиком  полагаясь на  меня, Витька ни во что не вмешивался  и во время
погрузки не  проронил  ни  слова.  Меж  тем  наступала  минута,  назначенная
приказом  для выезда,  и следовало  подать  команду, а я медлил: мне страшно
хотелось еще раз, хоть на мгновение, увидеть Зосю. Но она часа полтора назад
куда-то  убежала  со  своей  корзинкой и,  надо  полагать,  до  сих  пор  не
вернулась.
     Чтобы помешкать  и немного задержаться, я  с  озабоченным  видом  начал
проверять пулемет, установленный на треноге в «додже», и занимался
им несколько  минут, однако Зося не появлялась. Тогда, презирая и  проклиная
себя в  душе за  слабоволие и неспособность преодолеть свои чувства, я опять
обошел маленькую  - восемь машин -  колонну, снова инструктируя командиров и
водителей; затем, возвратясь  к «доджу», глянул незаметно на часы:
тянуть долее было невозможно.
     Стоя на обочине, я  в последний раз  с горечью и  грустью посмотрел  на
хату пани Юлии и, решившись, громко скомандовал:
     - Приготовиться к движению!
     Затем, легко прыгнув в невысокий кузов, выпрямился, слушая передаваемую
в хвост колонны команду, и в ту же секунду увидел Зосю.
     Что-то крича, она со всех ног мчалась от хаты к нашей машине. Я мельком
подумал,  что ей,  наверно,  неловко  перед  Витькой  за вчерашнее и,  чтобы
загладить  свою излишнюю резкость, она  решила попрощаться с ним и  пожелать
ему перед отъездом «сто лят» жизни, как того желали нам пани Юлия,
Стефан и другие провожающие.
     Задыхаясь от быстрого бега, она достигла нашей машины, но не бросилась,
как я ожидал, к Витьке, а, наклоня  голову,  сунула мне через  борт какой-то
старый конверт и, показывая три пальца, что-то быстро проговорила.
     - Три дня неможно смотреть! - хитровато улыбаясь, перевел Стефан.
     Я покраснел и, плохо соображая, в растерянности машинально поблагодарил
и присел на скамейку у борта. А Витька, кажется, даже не обернулся.
     Мотор заработал сильнее, но машина не  успела тронуться, как неожиданно
Зося с напряженным испуганным лицом - в глазах  у нее стояли слезы! -  вдруг
обхватила меня руками за голову и с силой поцеловала в губы...
     Я  пришел в себя, когда мы  уже выехали за околицу...  До того дня меня
еще не целовала ни одна женщина, разумеется, кроме матери и бабушки.
     Первой моей  мыслью,  первым  стремлением  было  -  вернуться!  Хоть на
минуту!.. Но где там... Как?..
     Мы быстро  ехали  в наступающих сумерках, не включая  до  времени узких
щелочек-фар,  а  полумрак все плотнел, сгущался, очертания дороги, отдельных
кустов и  деревьев расплывались  и пропадали.  Высокий чащобный  лес  темной
безмолвной громадой тянулся по обеим  сторонам, кое-где вплотную подбегая  к
дороге.
     Настороженно  глядя вперед  и по бокам,  я сидел на  ящике  у пулемета,
машинально  держа ладони  на шероховатых ручках  затыльника,  готовый каждое
мгновение привычным, почти  одновременным движением  двух  больших  пальцев,
левым  - поднять  предохранитель,  а  правым  -  нажать  спуск и  обрушиться
кинжальным смертоносным огнем на любого возможного противника.
     Я запретил на  марше  курить, шуметь и громко  разговаривать, к тому же
внезапная перемена  подействовала несколько ошеломляюще, и на машинах  сзади
не слышалось ни голоса, ни лишнего звука.
     В вечерней лесной тишине ровно, нешумно гудели моторы,  шуршали шины, и
только  в  нашем  «додже»  молоденький  радист  с  перебинтованной
головою - он так и не пожелал  уйти  в медсанбат, - пытаясь установить связь
со  штабом  бригады, как  и  четверо  суток  тому  назад,  упорно  повторял:
«Смоленск»!  «Смоленск»!  Я  -  «Пенза»!  Я  -
«Пенза»! Почему не отвечаете?! Прием...»
     Мы  двигались  навстречу  неизвестности,  навстречу  новым, для  многих
последним боям, в которых мне опять предстояло командовать, по крайней мере,
сотней взрослых бывалых людей, предстояло  уничтожать врага и на каждом шагу
«являть  пример  мужества и  личного  героизма»,  а  я  -  тряпка,
слюнтяй, сюсюк! -  даже не сумел, не решился... я оказался неспособным  хотя
бы намекнуть девушке о своих чувствах... Боже, как я себя ругал!
     Витька, прямой  и  суровый, недвижно сидел  рядом с водителем и смотрел
перед собой в  полутьму, где метрах  в двухстах впереди  ходко шел приданный
нам  комбригом  в  качестве головной  походной заставы  или же прикрытия его
личный бронетранспортер. Витька смотрел  в полутьму и, не переставая, мычал:
«В  атаку стальными  рядами  мы поступью  твердой идем...» Немного
погодя, очевидно  вспомнив, рывком обернулся и, задев локтем  штырь антенны,
схватил букет, поднесенный ему пани Юлией.
     -  Как  на  похороны!  -  в  сердцах  закричал  он,  сильным  движением
забрасывая  цветы   за  кювет.   -  Телячьи  нежности,   а  также...  гнилой
сентиментализм!..
     И снова в настороженной  тишине  ровно шумели моторы, и радист  упрямой
скороговоркой вызывал штаб бригады.
     -  Что там  в  конверте? - шепотом приставал ко  мне  Карев. -  Давайте
посмотрим...
     - То есть как это  посмотрим? - заметил я строго и не без возмущения. -
Ведь сказано: три дня!..
     Однако я не удержался. В  тот же  вечер, на первом  же привале,  отойдя
потихоньку  в  сторону, я  накрылся  в темноте  плащ-палаткой  и  при  свете
фонарика распечатал заклеенный  хлебным мякишем  конверт.  В  нем  оказалась
завернутая в бумагу фотография Зоей - наверно, еще довоенный снимок красивой
девочки-подростка  с  ямочками  на   щеках,  короткими  косицами  вразлет  и
ласковым, наивно-доверчивым выражением детского лица.
     А  на обороте крупными  корявыми буквами,  размашисто, видимо, второпях
было написано: «Ja cie kocham, a ty spisz!{6}..»
     Города действительно  берут смелостью.  Витька - Герой Советского Союза
Виктор Степанович Байков - первым из нашей армии ворвался на улицы Берлина и
навсегда остался там под каменным надгробием в Трептов-парке...  А  вот  чем
покоряют  женщин,  я  и сейчас - став  вдвое  старше - затрудняюсь  сказать;
думается, это сложнее, индивидуальнее.
     Был я  тогда совсем еще мальчишка, мечтательный и во многом несмышленый
- это было так давно!.. -  но и по сей день я не могу без волнения вспомнить
польскую деревушку Новы Двур, Зосю и первый, самый первый поцелуй.
     Вижу  ее  как сейчас:  невысокая,  ладная  и  необычайно  пленительная,
раскачивая в  руке корзинку,  легко  и ловко  ступая  маленькими  загорелыми
ногами  - как  бы  пританцовывая,  -  она  идет  через сад,  напевая  что-то
веселое...  оскорбленная,  пунцово-красная,  разъяренная  сидит  за  столом,
высоко  вскинув  голову  и вызывающе выпятив грудь с католическим серебряным
крестиком на цветастой блузке... Представляю ее себе необыкновенно живо,  до
мелочей,  до  веснушек  и  точечной  родинки  на   мочке  крохотного  уха...
Представляю ее  себе  то по-детски смешливой и  радостной, то  строгой  и до
надменности  гордой,  то  исполненной  удивительной  нежности,  кокетства  и
пробуждающейся  женственности...   Вижу  ее  и   в  минуту   расставания   -
напряженное, испуганное  лицо, дрожащие,  как  у  ребенка,  брови и  слезы в
уголках глаз...
     Сколько  раз  за  эти  годы  я  вспоминал ее, и  всегда  она  заслоняла
других... Теперь  она, наверно, уже не  та,  должно  быть,  совсем не такая,
какой осталась в моей памяти, но представить  ее себе иной, повзрослевшей, я
не могу, да и не желаю. И по сей  день меня не  покидает ощущение, что я и в
самом деле  что-то тогда  проспал, что в моей жизни и впрямь  - по  какой-то
случайности - не состоялось что-то очень важное, большое и неповторимое...

     1963 г.





 {1}Противохимическая защита.

 {2}Противотанковая оборона.

 {3}Спасибо! Не хочу!., (польск.)

 {4}Мы молоды, мы молоды,
 Нам бимбер не повредит.
 Так пьем же его стаканами,
 Кто с нами, кто с нами!., (польск.).

 {5}Ничего нет (польск.).

 {6}Я тебя люблю, а ты спишь! (польск.)

Популярность: 88, Last-modified: Mon, 29 Dec 2003 07:25:19 GMT