перед и стал слушать его очень внимательно, стараясь ничего не упустить. - Но не тебе же надо доказывать, что к доброй половине этих предпосылок можно поставить вопросительный знак. Ты уже достаточно грамотный для этого. И отлично знаешь, что в теории нельзя обойтись без таких вопросительных знаков. Никому еще не удавалось с ходу сотворить стопроцентную истину. И придет время, когда окажется, что многое из того, что вы использовали в своей работе, - просто неверно. Но когда это будет? Через месяц, через год? Через десять лет? Кто знает, что именно окажется неверным? Неужели я ничему не научил тебя за эти пять лет? Сколько раз тебе нужно объяснять, какое бедственное положение с теорией элементарных частиц, как ничтожно мало мы знаем о них? Ведь неизвестно даже, что следует называть элементарной частицей. Никто не знает, когда будет создано то, что с полным правом можно было бы называть теорией элементарных частиц. Ведь нет этой теории, Дима, нет ее... А была бы она - не стоило бы и заниматься всем этим. Но ты же и сам все отлично знаешь. Знаешь, насколько малы твои шансы на успех. Но разве только твои? Посмотри на стену. Я повернул голову. - Читай, - сказал Аркадий. Я молчал. Я давно уже выучил наизусть это изречение, которое сам написал крупными буквами и повесил на стене три года назад: СУЩЕСТВУЕТ ТОЛЬКО ОДНА ИСТИНА И БЕСЧИСЛЕННОЕ МНОЖЕСТВО ОШИБОЧНЫХ ПУТЕЙ: НУЖНА СМЕЛОСТЬ И ПРЕДАННОСТЬ НАУКЕ, ЧТОБЫ ОТДАВАТЬ КАЖДЫЙ ЧАС СВОЕЙ ЖИЗНИ, ВСЕ СВОИ СИЛЫ, ИМЕЯ ЛИШЬ МАЛЫЙ ШАНС НА ПОБЕДУ. ЭЙНШТЕЙН - Это высказывание ты впервые услышал от меня, - продолжал Аркадий. - Смелость и преданность науке... У тебя есть и то и другое. Так иди же вперед, как бы трудно это ни было. Малый шанс на победу, но ведь он не равен нулю. Аркадий замолчал. Он выглядел очень усталым. Я тихо сказал: - Конечно, все это правильно, Аркадий. Но ведь так тяжело иногда бывает, когда подумаешь, что все может оказаться бесполезным... Особенно сейчас. У меня просто сдали нервы. Я не знаю, что делать. Не вижу никакого выхода. Ты что-нибудь можешь предложить? - Я тут кое-что набросал для тебя. Думаю, что ничего страшного не произошло. Давай вспомним, как бывало раньше. Ведь вы уже сталкивались с такими вещами. Что-то у вас не получалось, и вы начинали пересматривать все сначала. Искали места, где ошибка казалась наиболее вероятной. Начинали делать как-то по-другому и наконец добивались более или менее приемлемых результатов. Но, в сущности, вы заменяли какую-то часть предпосылок другими, хотя в принципе и те и другие были верны. А результаты получались разными. Понимаешь, что я хочу этим сказать? - Да. - Сейчас дело в том, что противоречие получилось очень уж... фундаментальным. Но никаких явных ошибок ни вы, ни я не обнаружили. Кстати, в Дубне я кое с кем посоветовался, и они тоже ничего крамольного не нашли. Давай порассуждаем. В вашем уравнении только одна эта неувязка - противоречие с законом сохранения комбинированной четности. Все остальное как будто не вызывает сомнений. Но ведь само по себе ваше уравнение к этому закону никакого отношения не имеет. Логично предположить, что некоторые из ваших предпосылок содержат какие-то неявные противоречия, которые нам пока не известны. А если еще учесть, что вы не всегда достаточно четко могли определить область применения тех или иных предпосылок? Как видишь, возможные истоки этого противоречия довольно обширны. Разбираться сейчас, почему так получилось, - слишком сложно, да и не под силу тебе одному. Это уже тема большой самостоятельной работы. Остается одно из двух: либо прекратить работу, либо пойти на компромисс - не обращать внимания на это противоречие и идти дальше. Не исключена возможность, что потом это противоречие устранится само собой. Или появятся какие-то новые данные, которые помогут тебе выбраться из этой ловушки. - Или окончательно угробят всю работу, - сказал я. - Может быть и так, - согласился Аркадий. Мы курили и молчали. Я думал о том, что говорил мне Аркадий. Он ни о чем не спрашивал меня, а потом сказал: - Я не хочу сейчас спрашивать, что ты собираешься делать. И тем более - навязывать свои решения. Хочу только немного рассказать о себе. Ты слушаешь? - Да. - Мне, как ты знаешь, тридцать два года. Физика еще со школьных лет была для меня тем единственным, чему стоило посвятить жизнь. Мне предсказывали блестящую карьеру. Я и сам думал, что мне многое удастся сделать. Я блестяще учился в университете, был, пожалуй, одним из лучших студентов. Все шло как нельзя лучше. Диплом с отличием, аспирантура... Я работал у самого Дау, он подбросил мне одну из своих идей, которую надо было только чуть-чуть развить, и кандидатская была готова. Чего же лучше? Я стал работать самостоятельно. С тех пор прошло уже шесть лет, можно бы и подвести кое-какие итоги. А подводить-то нечего, Дима. Тридцать два года - и ничего, совсем ничего. Ни одной сколько-нибудь оригинальной идеи, ничего значительного. Разве что репутация хорошего преподавателя. Это, пожалуй, единственное, что я умею по-настоящему делать, - показать, насколько ничтожны наши знания, как мизерны наши успехи, какие невероятно трудные и сложные проблемы стоят перед нами. Наверно, я делаю это настолько хорошо, что никто из моих учеников не решается замахнуться на эти проблемы. Никто - и я сам тоже. Блестящее ничто - вот кто я! - с яростью сказал Аркадий. - Я уже не уверен, что мне вообще удастся что-нибудь сделать. Я временами чуть ли не молюсь, чтобы мне пришла какая-нибудь настоящая идея. Хоть что-нибудь свое! Но никакие молитвы не помогают. Или я просто бездарен, или напуган физикой, ее бесконечной сложностью... А впрочем, это одно и то же. Когда я читал твои выкладки, я завидовал тебе... Да-да, завидовал и радовался за тебя. Знаешь, у меня были большие надежды на вас. Особенно на тебя и Ольфа - у Виктора, пожалуй, нет данных, чтобы стать большим физиком. И очень обидно было, когда Ольф сдался. Теперь остался ты один. В тебя я верю - поверь и ты в себя. Я постараюсь помочь тебе чем только смогу. Ты только продержись сейчас. Я понимаю - отчаянно трудно, но ты постарайся. Может быть, тебе удастся то, что не удалось мне. Он невесело посмотрел на меня и ждал, что я скажу. - Я не знаю, Аркадий, - тихо сказал я. - Ничего сейчас не знаю. Единственное, что могу тебе обещать, - что буду драться до последнего. Но надолго ли меня хватит - вот вопрос. Он улыбнулся и встал. - Пойду. Ты посмотри это, - кивнул он на папку, - а потом еще поговорим. А сейчас тебе надо спать. 12 После разговора с Аркадием стало как-то легче и спокойнее. Я думал о том, что Аркадий говорил мне и что же все-таки делать дальше. Я вспомнил свое обещание - драться до последнего. Но во имя чего драться? Стоит ли игра свеч, если действительно так ничтожны мои шансы на успех? Я невольно повернул голову к стене и еще раз прочел высказывание Эйнштейна. "Бесчисленное множество ошибочных путей..." Значит, наиболее вероятный результат моей работы - ошибки, еще раз ошибки, в лучшем случае - создание еще одной недолговечной теории, и даже если это удастся, через несколько лет, может быть и месяцев, кто-то усядется за мои формулы и уравнения и четко, как дважды два, докажет: ложь, абсурд, чепуха. И что толку утешать себя - такова природа науки, неизбежные издержки при движении вперед. Ведь главное в конце концов - результаты. Я вспомнил, как на втором курсе нам начали читать оптику. Лектор, известный своим остроумием и язвительностью, сказал на первой лекции: - Начнем мы, друзья, вот с чего: мы не знаем, что такое свет. Аудитория сдержанно засмеялась. Лектор продолжал: - Памятуя о скептицизме современного молодого поколения, примем мое утверждение за некую рабочую гипотезу, которую я постараюсь превратить в бесспорную истину, и надеюсь сделать это в течение ближайших трех с половиной месяцев. Если мне это удастся, я буду считать, что выполнил свою задачу. На последней лекции увидим, как это получится у меня. Теперь уже смеялась вся аудитория. А профессор даже не улыбнулся, но это показалось естественным - ведь не принято смеяться собственным шуткам. И началось... Профессор рассказывал о вещах, как будто известных еще со школьной скамьи и никогда не вызывавших сомнений, и тут-то оказывалось, что вещи эти непостижимо сложны и не изведаны. Профессор был беспощаден. На каждой лекции он говорил: - Это знать совершенно необходимо, если мы хотим что-то знать, и тем не менее мы этого пока не знаем. И еще: - Если кто-нибудь найдет способ решить это уравнение, гарантирую, что пожизненная слава ему обеспечена. Всего одно уравнение! И еще: - Эта задача сформулирована сто двадцать лет назад, и все эти годы физики безуспешно пытаются решить ее. Кто-нибудь хочет потратить на нее те сорок - пятьдесят лет жизни, которые есть в его распоряжении? Желающих не было. Но ведь кто-то решал эту задачу в течение ста двадцати лет... А история физики не сохранила и сотой доли их имен. На последней лекции профессор сказал: - Итак, подведем итоги. Они таковы: мы по-прежнему не знаем, что такое свет. Смеха не было. Никто даже не улыбнулся. Теперь улыбался профессор: - По вашим серьезным и задумчивым лицам вижу, что моя рабочая гипотеза, высказанная на первой лекции, действительно превратилась в бесспорную истину. Было бы очень неплохо, если бы кто-нибудь попытался доказать мне, что я не прав. Желающих не было. Профессор сказал: - Все. На этом ставим точку. И вдруг взял мел и действительно поставил точку посреди пустой черной доски и спросил: - Кстати, кто-нибудь знает, что такое эта точка? Никто не отозвался. - И я не знаю, - со вздохом сказал профессор и тряхнул седой шевелюрой. Так закончилась эта лекция. А ведь оптика - наука старая и сравнительно несложная, она существует больше трехсот лет. Триста лет, и - "итак, мы по-прежнему не знаем, что такое свет". Однажды я рассказал эту историю знакомому геологу, человеку разносторонне образованному и очень неглупому. Он весело смеялся, слушая меня. Для него это был веселый анекдот, и только. Ему, кажется, и в голову не приходило, что это правда. Но я вспомнил, как мы смеялись на той первой лекции, и ничего не стал говорить ему. Так что же тогда - бросить работу? И что дальше? Спокойно, по инерции, дотянуть до диплома, поехать куда-то по распределению, а там все пусть идет своим ходом. Будет тема, выбранная кем-то, руководитель, отвечающий за все... Так? О нет... Я никак не мог вообразить, что не станет _моей_ работы, будет только служба. В далекой древности было сказано: не хлебом единым жив человек. Но другие как-то живут этим хлебом единым. Значит, есть же и в этом какой-то смысл. И может быть, для человечества куда более важны не физика и абстрактные теории, а именно эти простые и абсолютно необходимые вещи - хлеб, мир, любовь, ясное небо над головой? А разве у меня самого не было такого времени, когда все мои представления о счастье заключались в буханке черного хлеба и я мечтал о том, как буду есть его, а не о каких-то великих открытиях. Ну-ка, вспомни... Какие это были годы - сорок пятый, сорок шестой? Сейчас я уже не мог вспомнить, как выглядели хлебные карточки, но отчетливо помнилось, сколько хлеба в день мы получали на троих. Одну буханку и небольшой довесок. Очередь за этой буханкой выстраивалась с четырех-пяти часов утра, и мы с Ленькой - моим братом - по очереди вставали затемно, но, как бы рано ни будила нас мать, когда мы приходили к магазину, там уже всегда была очередь. Мать чуть не плакала, когда ей приходилось будить нас, потому что мы никак не могли проснуться. Мы не понимали, кто и зачем нас будит, и наконец открывали глаза и говорили "сейчас, мама", садились на кровати, начинали одеваться и тут же опять засыпали. Зимой в избе было очень холодно, но даже этот холод не мог сразу разбудить нас. Холод начинал мучить потом, когда мы стояли в очереди перед закрытой на огромный замок дверью магазина и старались спрятаться за спины взрослых, и иногда кто-нибудь, жалея нас, распахивал пальто и прижимал нас к себе, и не помню уж, сколько человек обнимало меня в ту зиму, сколько тел согревало меня... Зима вообще помнилась плохо; вероятно, мать чаще всего сама ходила в магазин, а утром кто-то сменял ее - ведь ей надо было идти на работу. Но кто? Наверно, Ленька - он был старше меня двумя годами. (Почему был? Он и сейчас есть, живет всего в двенадцати часах езды от Москвы, и я каждый год собираюсь съездить к нему и до сих пор не выбрался. Почему?) А вернувшись с работы, мать до поздней ночи сидела, согнувшись над швейной машинкой, и по воскресеньям продавала стеганые одеяла и телогрейки. Она делала очень хорошие ватные одеяла, и покупали их быстро. А сами мы спали под тонкими и холодными суконными одеялами - матери никак не удавалось сделать хорошее одеяло хотя бы для нас с Ленькой, потому что всегда не хватало денег. И телогрейку себе мать тоже не сумела сшить - слишком часто мы голодали. Как давно это было... Но ведь было. И сейчас-то хоть хлеба у меня вдоволь - если даже нет денег, я могу просто взять его в столовой, и никто слова не скажет мне. И это настоящий белый хлеб, а не те черные недопеченные кирпичи пополам с отрубями, которые мы ели тогда. И голодать мне, в общем-то, не приходится. Да я и не жаловался ни на ночные массовки, ни на то, что приходится ездить на склады и стройки и месяцами жить на картошке и кильке. Все это не имело большого значения и давно уже стало привычным. Значение имело только одно - моя работа. Разве только работа? Стоп, об этом сейчас не надо. Хватит на сегодня. Давай думать о работе. Я посмотрел на папку, которую оставил Аркадий, и стал читать то, что он написал для меня. Я тщательно обдумывал каждую строчку и перечитывал по нескольку раз, стараясь все как можно лучше понять. Это было не так-то просто - Аркадий писал очень сжато, только самое основное, и каждая строчка, каждая формула - это целое явление или гипотеза, которые надо раскрыть и понять. Да и не очень-то я годился сейчас для такой работы - у меня болела голова, что-то тупо и размеренно било в левый висок. Но я упрямо продолжал читать, мне хотелось поскорее вернуться в этот знакомый и привычный мир, где в конце концов все выражается четкими формулами и уравнениями. И, подумав об этом, я усмехнулся и отложил листки в сторону. Как все было бы просто, если бы для меня действительно только работа имела значение, если бы смысл и цель жизни заключались только в том, чтобы сделать как можно больше и лучше... Стоп. Давай подумаем об этом. В чем же еще, кроме работы, смысл и цель моей жизни? В чем были цель и смысл жизни у моего отца? А ведь это надо доказать еще, что я с тобой, отец... 13 Однажды Ольф заявился ко мне весь какой-то взвинченный и, сунув руки в карманы, прошелся по комнате. Я молча ждал, что он скажет. - Ты бы хоть спросил, какие новости, - с раздражением сказал Ольф. - А у тебя есть новости? - Да брось ты свои бумажки! - взорвался вдруг Ольф. - Зарылся, как крот, и ничего не хочешь больше видеть! Меня почему-то даже не удивила беспричинная ярость Ольфа. Я спросил: - А что я должен видеть? Ольф глубоко вздохнул и сел. - Ольга пропала. Пять дней уже - ни на факс, ни дома. Пойдем поищем, а? - Пошли, - тут же согласился я. Мне было все равно, куда идти. Ольга жила рядом с Новодевичьим монастырем и не любила ходить далеко, чтобы всегда можно было улизнуть из компании и добраться до дома пешком, и мы были уверены, что сумеем быстро найти ее. И действительно, уже через час мы увидели ее в кафе "Орион" - необыкновенно красивую, в компании каких-то долгогривых типов и густо размалеванной девицы. Ольф даже зубами скрипнул, глядя на них. - Иди найди такси и жди на улице, - сказал он мне и решительно направился к их столику. Минут через пять Ольф вывел ее. Ольга смеялась: - Куда это ты хочешь увезти меня? Домой? Не-ет, домой я не поеду. Я хочу к тебе, Ольф... - Ладно, ладно, поехали ко мне, - торопливо согласился Ольф. Увидев меня, Ольга улыбнулась и поцеловала. - Ди-и-мка... И ты здесь... Соскучилась я по вас, ребятишки... Ах, мальчики, вы даже не представляете, как хорошо с вами и какие вы настоящие по сравнению с этими вылощенными пижонами, которые даже рюмку коньяку не могут выпить, не подражая монпарнасской богеме, о которой они ничего не знают. Какие они все лжецы, трусы, ничтожества. Как они разговаривают об искусстве, если бы вы только слышали! Можно подумать, что в их багаже по меньшей мере десяток шедевров, достойных украсить Люксембургский дворец. А в действительности они не способны и двух часов подряд просидеть за работой, у них сразу начинает болеть зад, и неодолимая жажда заставляет их хвататься за бутылку. Мы приехали на такси домой, и Ольф провел Ольгу в свою комнату, а я прошел к себе и приготовил для него постель. Но Ольф так и не пришел. Я слышал, как щелкнул ключ в его двери, потом погас свет, и подумал, что когда-нибудь это должно было случиться. Первые дни Ольф ходил сияющий. Я часто слышал за стеной их смех и веселую возню, изредка заходил к ним, но оставался недолго - я видел, что мешаю им. Да они и не удерживали меня. Ольга была такая красивая, какой я прежде никогда не видел ее. Они часто уходили куда-нибудь вдвоем, и каждую ночь Ольга оставалась у Ольфа. Так продолжалось дней десять, а потом Ольга стала приходить реже, и настроение Ольфа сразу потускнело. Когда Ольга появлялась, он оживлялся, но стоило ей уйти, как в его комнате наступала мрачная тишина. Он все время сидел у себя и делал вид, что работает, но у него явно ничего не получалось, уж в этом-то я хорошо разбирался. Если ему надо было ненадолго уйти, он всегда говорил мне, где его найти, на тот случай, если придет Ольга, и просил отвечать на все телефонные звонки. Однажды Ольга исчезла на два дня, и Ольф стал таким, что на него жалко было смотреть, и я понял, что у них далеко не все так просто, как мне казалось. Наконец она появилась вечером, часов в одиннадцать, веселая, вероятно, чуть выпившая. Я уже лег спать, и свет у меня не горел. Ольф осторожно приоткрыл дверь в мою комнату и недолго постоял на пороге, но я не пошевелился - мне не хотелось идти к ним. Ольф закрыл дверь, и я слышал, как он сказал Ольге: - Он уже спит. Она что-то ответила, но я не расслышал. Они еще долго сидели, и я уснул под их говор за стеной. Утром я встал в шесть, умылся, приготовил кофе и сел работать, но тут же пришел Ольф. Лицо у него было такое, что я подумал: наверно, он вообще не спал этой ночью. - Кофе хочешь? - спросил я. Он кивнул, я налил ему кофе, но он не стал пить. Он сидел на диване, согнувшись и упираясь локтями в колени, курил и смотрел прямо перед собой в пол. Я спросил: - Ольга спит? Он кивнул. Я не знал, надо ли мне с ним говорить, и наконец спросил: - Где она пропадала? Ольф пожал плечами: - Не знаю. Я не спрашивал, а она ничего не говорила. Он немного помолчал и с горечью сказал: - Я вообще ничего не знаю. Где она бывает, когда вернется и вернется ли вообще когда-нибудь. Чудная жизнь, ничего не скажешь... Несколько минут мы сидели молча, и я не знал, что делать. Наконец Ольф сказал: - Ты работай, не обращай на меня внимания. Я пока здесь посижу, покурю, И он еще с полчаса сидел у меня, потом за стеной заскрипели пружины дивана, и Ольф тут же встал: - Пойду. И потом за стеной я услышал его голос - спокойный и уверенный. Началась сессия, и прошла она спокойно и буднично. Уже семнадцатого июня мы с Ольфом сдали последний экзамен, Ольга закончила еще раньше, и в тот же день устроили небольшую пирушку. Ольф был очень неспокоен - то пытался веселиться, пел, хохмил, то надолго замолкал. За несколько дней до этого он спросил у меня: - Ты ничего у Ольги не замечаешь?. - Чего именно? - Она говорит, что у нее опять начинается обострение. Но ведь на лице еще ничего нет, правда? - По-моему, нет. Я, во всяком случае, ничего не заметил. Но в тот вечер уже стало ясно, что Ольга права. Она по-прежнему была очень красива, но под глазами залегла легкая синева. Так у нее всегда начиналось. Веселье в тот вечер никак не получалось. И уже в десять часов Ольга собралась уходить. Она говорила, что сегодня ей обязательно надо быть дома. Ольф пошел провожать ее, а я остался один за пустым столом и решил подождать его. Но он долго не возвращался, и в двенадцать я лег спать. А утром, когда я встал, его уже не было. Я знал, что он собирался поехать в Дубну и пробыть там весь день. Знала об этом и Ольга, и я удивился, когда она пришла, но не стал выходить. Она недолго побыла в комнате Ольфа и постучалась ко мне. Она была одета так, словно собиралась куда-то уезжать, и я заметил, что в коридоре стоит небольшой чемодан. - Ты что, уезжаешь? - удивился я. Вчера Ольга ни словом не обмолвилась об этом. - Да. - Куда? - К бабушке в деревню. Я не слышал, чтобы Ольга когда-нибудь говорила об этой бабушке. - А где эта деревня? - А, да не все ли равно, - поморщилась Ольга. - И надолго? - продолжал допытываться я. Она как будто не расслышала меня и не ответила. - А Ольф знает об этом? - Я оставила ему записку. - А все-таки - когда ты вернешься? - А, какое это имеет значение, - с досадой сказала Ольга, не глядя на меня. - Как это какое значение? Ты что, не собираешься больше приходить к нам? - Ну почему же... Загляну как-нибудь. Я молча смотрел на нее. Я уже и сам догадывался, что между нею и Ольфом произошло что-то такое, что непременно должно изменить наши ясные дружеские отношения. Но Ольга, похоже, вообще решила поставить крест на всяких отношениях. - Да не смотри ты на меня так. - Ольга повысила голос. - Мне и без того тошно. Я осторожно тронул ее за плечо: - Оля, не уходи от нас. Нам будет плохо без тебя. Да и тебе без нас. Ольга вымученно улыбнулась: - Что мне без вас будет плохо - это уж точно. Я не знаю, Дима, как дальше будет. Вряд ли я смогу... - Она покачала головой и глубоко вздохнула. - Ну, прощай. Пожалуйста, ничего не говори Ольфу о нашем разговоре. Она поцеловала меня и легонько оттолкнула. - Провожать меня не нужно. И она ушла. Ольф вернулся в первом часу ночи, и минут пятнадцать в его комнате было очень тихо. Потом он вошел ко мне в наполовину расстегнутой рубашке, зажав в зубах потухшую сигарету. - Когда она была здесь? - Утром, часов в десять. - К тебе заходила? - Да. - И что говорила? - Сказала, что уезжает. Что все написала тебе. Попрощалась и ушла. Он задумался и машинально затянулся погасшей сигаретой. Он был в каком-то странном оцепенении, необычном для него, мне очень не нравилось, какое у него лицо - застывшее, неподвижное. Я зажег спичку и поднес ему, он машинально прикурил и встал. - Пойду спать. Утром он куда-то ушел и пропадал до вечера, и я боялся, что он сорвется и выкинет что-нибудь. Но он вернулся спокойный, только весь грязный и усталый. - Есть неплохой калым, Кайданов. Мы давно уже решили, что после сессии где-нибудь основательно поработаем - у обоих были долги, да и хотелось съездить куда-нибудь хотя бы недели на две и как следует отдохнуть. - Симпатичный подвальчик в одном горящем доме в Новых Черемушках, - рассказывает Ольф. - Если до пятого июля мы забетонируем его, получим неплохую валюту. Но поработать придется здорово. - Когда начнем? - Завтра. Подъем в шесть. Нам и раньше приходилось заниматься бетонированием, но я уже забыл, как это тяжело. Вечером, после первого дня работы, когда мы пришли в столовую, я низко нагнулся над тарелкой - у меня так дрожали руки, что суп выплескивался из ложки. Ольф был покрепче меня, но и он выглядел совершенно измотанным. - Ничего, - бодро заявил он, когда мы поднимались к себе. - Две недельки - и потом до самой осени никаких забот. Мы закончили работу к пятому июля. Но эти две недели потом вспоминались как один сплошной день с короткими перерывами для сна и еды. Мы вставали рано утром, торопливо завтракали и с первым автобусом отправлялись на стройку. Дожидаясь, когда придет машина с бетоном, выкуривали по сигарете и ныряли в черную сырую пасть подвала. Дни стояли жаркие, но по утрам там всегда бывало холодно. Мы снимали с себя все, оставались в плавках и дрожали от озноба, но уже через несколько минут становилось жарко. И так шел день за днем. В один из таких дней я получил письмо от брата. Писали мы друг другу редко - раз в два-три месяца. Особых событий у Леонида не было, а у меня ни разу не возникало желания рассказать ему о своих бедах. И это письмо было обычным: на работе все нормально, дети здоровы, жена недавно болела, но сейчас уже поправилась, и приветы от знакомых, которых я уже почти не помнил. Я быстренько проглядел письмо, сунул его в ящик стола и тут же забыл о нем. Я наткнулся на это письмо через два дня после того, как мы закончили с подвалом, отоспались, и я собирался сесть за работу. Я почему-то еще раз прочел его и задумался. 14 Ольф все разглядывал Дмитрия, слушал его, а тот как будто не замечал его изучающего взгляда, мямлил, тянул дым из сигареты, был какой-то "муторный", как определил его Ольф, и думал явно не о том, что говорил. - Ты что, переспал? - спросил наконец Ольф. - Чего это ты? - с недоумением взглянул на него Дмитрий. - Да говоришь как-то... не по-кайдановски. Дмитрий помолчал и вдруг спросил: - Слушай, а тебе не хочется к себе домой съездить? - Куда это - домой? - не понял Ольф. - Ну, к себе на родину, в Приморье. - Ха! - удивился Ольф и крутнул головой. - Да ты, я гляжу, комик. При наших-то богатствах мне только и делать, что на край света ездить. Одна дорога в две сотни станет, и то если поездом, да еще три недели потеряешь. - Но тебе ведь и не хочется. - И это верно, - согласился Ольф. - Да ведь от дома моего одно название осталось. С отчимом мы всегда прохладно жили, а еще к кому туда ехать? - Но ты же все-таки родился там, вырос. Неужели не тянет побывать там? - Вон ты о чем... - протянул Ольф. - Сначала тянуло, особенно в первый год. Как-то все... мелко и тесно казалось после тайги и моря. Съездить хотелось, конечно. А потом сообразил, что незачем бередить себя - все равно, пока не кончу, побывать там не удастся. Ну и стал забывать потихоньку. Сейчас если и вспоминаю, то мимоходом, когда по радио сводку погоды слушаю... А с чего ты этот разговор затеял? Вспомнил свой райгородишко? - Вспомнил, - вздохнул Дмитрий. - Прочел братово письмо - и что-то невесело стало. - Случилось у него что-нибудь? - Да ничего у него не случилось, - с досадой сказал Дмитрий. - И почему обязательно должно что-то случиться, чтобы вспомнить о городе, в котором прожил двадцать лет? - Да ты не злись. - Не злюсь я, - тоскливо посмотрел на него Дмитрии. - Но видишь ли, какая вещь получается... Брат ведь он мне. По идее должен он быть мне самым близким человеком, сам знаешь, родных, кроме него, у меня никого нет. Ведь столько лет вместе прожили. А что на самом деле? Разъехались, и вспоминаю я о нем, только когда письма получаю, да и в письмах этих - одни "здравствуй" и "прощай". Я о нем ничего не знаю, он обо мне. И мать я уже почти не помню, а ведь всего пять лет прошло, как она умерла. Тебе не кажется, что есть что-то не совсем естественное в этой нашей забывчивости? - Ну, не так уж это странно, - возразил Ольф. - Не знаю, как ты, но я в своем поселке жил и во сне видел, как бы уехать оттуда. Я только потому и в училище пошел, чтобы обратно не возвращаться. - Да я не о том, - поморщился Дмитрий. - Я и сам рвался поскорее уехать. Но вот уехали, пять лет уже здесь живем, знаем, что в эту глушь нам возвращаться не надо, но ведь с этой глушью столько всего связано и хорошего, и плохого, ведь это часть нашей жизни, и немалая часть. Почему мы должны забывать о ней? Почему мы должны быть людьми ниоткуда и делать вид, что настоящая наша жизнь началась только здесь, пять лет назад? - Потому что она действительно началась только здесь, - спокойно сказал Ольф. - И ничего с этим не поделаешь. У меня, по крайней мере, все так и было. - Чепуха! - сердито сказал Дмитрий. - Ты что, хочешь сказать, что предыдущие двадцать лет для тебя ничего не значили? - Нет, почему же, значили, конечно. Ожидание - вот что такое были эти годы для меня. Но ведь ожидание - это не настоящее. О нем быстро забываешь, когда приходит то, чего ждал. Вот и все объяснение нашей забывчивости. - Ну-ну, - сказал Дмитрий и вскоре ушел к себе. А вечером заявил: - Я завтра поеду. - Куда? - удивился Ольф, он уже забыл о том разговоре. - К брату. Ольф пожал плечами: - Поезжай. Долго там будешь? - Не знаю. Дня три, наверно. И Дмитрий уехал. Ехал он весь день с утра до вечера, в общем вагоне небыстрого поезда, плотно забитого говорливым народом, изнемогающим от духоты и жажды. Дмитрий забросил на третью полку свой легкий чемоданчик, в котором с шорохом перекатывались книжка и кулек с конфетами, вышел в тамбур, закурил, да так и простоял там всю дорогу, иногда присаживаясь на откидную скамеечку. Поезд часто останавливался на нешумных станциях, и к вагонам торопливо семенили пожилые запыхавшиеся женщины, бежали ребятишки, перепрыгивая через рельсы, разворачивали свой товар, ищущими глазами оглядывали пассажиров, наперебой предлагали огурцы, помидоры, вареную картошку. Когда поезд трогался, они все еще шли рядом с вагонами, все быстрее и быстрее, все еще предлагали - купите совсем дешево свежие помидоры, малосольные огурчики, купите... Но покупали мало - слишком часто останавливался поезд, да и большинство пассажиров было из ближних мест. Дмитрий вспоминал, как и сам он когда-то ходил на станцию, и томился в ожидании поезда, и все поглядывал на дальний лесок - не покажется ли дым паровоза, а потом в обратную сторону... И так весь день - то вправо, то влево. В то время поезда редко ходили по расписанию, и нельзя было сказать, когда они придут. Это было время, когда карточки уже отменили, но жилось все еще неважно, по-настоящему сытым он бывал редко. И не так-то просто было весь день смотреть на огурцы в маленьком эмалированном ведерке, вдыхать запах укропа, лаврового листа - чертовски аппетитный запах! - только смотреть и знать, что эти огурцы съест кто-нибудь другой. Единственное, что можно было позволить себе, - время от времени отпивать глоток пахучего рассола, и надо только следить, чтобы рассол полностью покрывал огурцы, иначе на воздухе они станут дряблыми и неаппетитными, и тогда их уже точно никому не продашь. А продать их и так-то было непросто, почти у всех в городе были огороды и всем нужны были деньги. В тамбуре всегда толпился народ, курили, смеялись, говорили. Пахло углем и железом. За мутными стеклами двери было солнечно и зелено, тянулись леса - темные еловые и очень светлые березовые. Запахи нагретой солнцем земли ощущались даже здесь, в горячем, настоянном на табачном дыму и человеческом поте воздухе. В полдень поезд неторопливо въехал в грозу, стало легче дышать, хорошо было смотреть на грохочущее сияние молний по ту сторону надежных стекол, исхлестанных длинными косыми струями. Но кончилась недолгая гроза, выкатилось солнце и продолжало неутомимо подогревать и без того еще не остывшие железные вагоны, и ехать стало еще тяжелее. Тихим светлым вечером Дмитрий приехал в свой родной город, сошел с поезда, огляделся - и все вспоминалось ему так свежо и ярко, словно только вчера он сидел вот у этого заборчика, прячась в его короткой горячей тени, и смотрел на огурцы в маленьком эмалированном ведерке. Но присмотрелся - и увидел, что заборчик хоть и стоит на том же самом месте, но явно другой, новый, и здание вокзала было, кажется, другого цвета, и водокачки нет на прежнем месте. И все-таки ощущение необыкновенной похожести сегодняшнего дня на те, другие, давно прошедшие дни не исчезло, а стало еще сильнее, когда он направился к своему дому и оказалось, что он до мельчайших подробностей помнит эту дорогу, ничуть не изменившуюся с тех пор, - булыжная мостовая, деревянные дома с палисадниками и кустами сирени, водоразборные колонки, старые липы. Где-то на горизонте виден был другой город - новый, каменный, он начал строиться давно, когда Дмитрий еще не уезжал отсюда, - но здесь, на окраине, ничего не изменилось и, видимо, жилось так же тихо и медленно. Брат сидел на крыльце, что-то строгал. Увидев Дмитрия, в изумлении поднялся, шагнул навстречу, забыв положить маленький топорик. - Димка! Братуха!.. Они обнялись и расцеловались, Дмитрий почувствовал неожиданный комок в горле, он не думал, что Леонид так обрадуется ему, что у самого сладко заноет под сердцем от этой встречи, что потом он долго и жадно будет разглядывать дом, огород, комнаты, где почти ничего не осталось от прежнего убранства, и все-таки были они так знакомы и дороги, что казалось, ничего не может быть дороже этого. Вышли Таня, жена брата, и дети - девочки шести и семи лет, очень похожие на мать, тихие и серьезные. Дмитрий здоровался с ними, что-то говорил, улыбался и все разглядывал Леонида, своего Леньку, и видел, как он не то чтобы повзрослел за этап пять лет, а скорее постарел, у него поредели волосы, появились морщины у глаз, а лицо было чуть желтоватым. Изменилась и Таня, и тоже не к лучшему - стала худой, плоскогрудой, улыбалась она неуверенно, словно сомневалась: а надо ли улыбаться? Леонид суетился, руки у него ненужно болтались, он явно растерялся от неожиданной встречи, торопливо говорил: - Ну, проходи, проходи, братуха. Явился наконец-то, а? Вот хорошо ты придумал, молодец! Я уж жду, жду, смотрю, не едет, думаю, может, обиделся на что? - Ну что ты, Леня, за что обижаться? Времени у меня мало. - Вот и я думаю, - подхватил Леонид, - обижаться вроде не за что. И я так решил, что некогда тебе, иначе почему, думаю, не едет? Ну, садись, говори, рассказывай. Похудел ты, Дима, похудел... Трудно учиться?. - Всяко бывает. - Вижу, что трудно, вижу. Раньше ты справнее был. Ну, ты пока сиди, смотри, я сейчас... того... - он подмигнул, - а потом уж поговорим как следует, потолкуем. Я недолго. Через полчаса они сидели за густо уставленным столом, под неярким желтым светом абажура, слегка выпившие, ели и говорили. Дмитрий расспрашивал Леонида, а тот даже удивлялся на его расспросы: - Ты о себе расскажи, у тебя как? И Дмитрий рассказывал, но что он мог сказать о своей работе? И говорил все больше об Ольфе, какой он замечательный друг и как они хорошо живут и работают вместе. - Друг - это хорошо, - кивал Леонид. - Но ты о себе расскажи. Дмитрий пожимал плечами: - Да что обо мне... У нас ведь тоже... разнообразия немного. Учимся, работаем. - Где работаете? - Ну как где? - пытался объяснить Дмитрий, - У себя в комнате, в библиотеке. - Да что это за работа? И Дмитрий принимался объяснять, но видел, что Леонид очень смутно представляет, что это такое - их работа. Он кивал, поддакивал, а под конец спросил: - И сколько вам платят за эту работу? Дмитрий вздохнул: - Да ничего не платят. Мы же еще студенты, для себя работаем. Леонид с недоумением посмотрел на него: - Что же, так на одну стипендию и живете? - Нет, почему же. Иногда подрабатываем на складах, на стройках. Ничего, обходимся. - А как кончите, куда вас? - Наверно, в Москве оставят или под Москвой где-нибудь. - На этом будете работать... на реакторе? - Нет, мы ведь теоретики. И он пытался объяснить, что физики делятся на теоретиков и экспериментаторов. Дети уже спали, они сидели втроем, но Таня почти не говорила, пододвигая Дмитрию тарелки, угощала: - Вы кушайте, кушайте... И Дмитрий не мог вспомнить, говорила ли она ему когда-нибудь "ты". Лицо у нее было очень усталое, и наконец Леонид сказал, тронув ее за плечо: - Ты иди, ложись, мы тут сами управимся. Она запротестовала, но Дмитрий поддержал Леонида, и Таня согласилась: - Ну, тогда пойду. Что-то я и в самом деле устала. - И робко улыбнулась Дмитрию: - Вы уж извините. И они остались вдвоем. Бутылка водки так и стояла недопитой. Леонид весь вечер пил одну рюмку, виновато объяснив: - Ты не смотри на меня, пей, я ведь не любитель этого дела. Но Дмитрий помнил, что когда-то Леонид, хоть пьяным и не напивался, при случае выпить не отказывался, и сказал ему об этом. - Как ребятишки подрастать стали, - объяснил Леонид, - я совсем перестал пить, только по праздникам когда рюмку-две пропущу, и хватит. Добра от водки еще никому не было, а у меня все-таки семья не маленькая... Таня часто болеет, все больше на одного себя рассчитывать приходится. Да и не тянет меня к водке. - На жизнь-то хватает? - Сейчас ничего, лучше стало. Я ведь по шестому разряду работаю - так сказать, потолка своего достиг, - улыбнулся Леонид. - Сто шестьдесят в месяц выходит, да дома кому стол или шкаф смастеришь - тоже деньги. И хозяйство, конечно, выручает - свиней держим, мясо всегда свое, картошка, овощи тоже. Нет, сейчас жить куда легче стало. Леонид робко посмотрел на него: - Я и тебе мог бы посылать. - Это ты ни к чему, Леня, - решительно сказал Дмитрий. - Договорились же. Первый год Леонид раза два посылал ему деньги, но Дмитрий воспротивился этому, знал, как нелегко приходится брату с двумя детьми и больной тещей. В первом часу ночи Дмитрий вышел во двор, огляделся. Ночь, большая и тихая, обняла его, над головой - яркая белая полоса Млечного Пути, привычный изгиб Большой Медведицы, узкий острый серпик молодого месяца. И тишина была такая, какой он давно уже не слышал, редкий лай собак и шорох деревьев только подчеркивали ее, от этой тишины звенело в ушах, в этой тишине хотелось быть очень добрым, тихим и ласковым, таким, как Леонид, который стоял рядом и молчал. - Тихо-то как здесь, - почему-то шепотом сказал Дмитрий. - Да, - отозвался Леонид. - В Москве никогда не бывает так тихо, даже на рассвете. И такого неба... - Там, говорят, дыму много. - Не знаю, - сказал Дмитрий. - Как-то не замечаем. Привыкли, наверно... Ну, давай спать. Ты с утра на работу? - Да. А ты спи сколько влезет, мешать тебе никто не будет. Девчонки у меня тихие. - Я с утра на кладбище пойду. - Могилу сам найдешь? - Найду. 15 Он думал, что сразу найдет могилу матери, но скоро увидел, что плохо ориентируется в этом красивом, спрятавшемся в тени огромных лип городе мертвых. Кладбище сильно разрослось, и он долго кружил по желтым песчаным дорожкам, вглядывался в кресты и надгробия, пока не увидел знакомый серый обелиск, и почувствовал, как сильными толчками забилось у него сердце. Он хорошо помнил похороны, серый апрельский денек с мелким моросящим дождем и как с тяжелым гулким стуком падали на крышку гроба первые комья черной мокрой земли. И когда он уходил с кладбища и оглянулся, могила казалась очень унылой, а обелиск и мокрая, тусклая от дождя ограда из черных железных прутьев были лишними. А сейчас заросшая травой и цветами могила выглядела опрятной, ограда недавно была покрашена в голубой цвет. Он осторожно, словно боясь потревожить мать, открыл калитку и сел на скамейку. Еще вчера Дмитрий боялся, что совсем забыл мать, но сейчас вспомнил ее всю - рано постаревшее лицо, изрезанное морщинами, горькие складки у рта, всегда усталые глаза и тяжелую походку. В первые дни после похорон он никак не мог примириться с тем, что она умерла, это казалось жестоким, нелепым, неестественным, ведь матери было только сорок шесть лет - в такие ли годы умирать... Слишком жестоко обошлась с нею жизнь, слишком много ей приходилось работать в военные и послевоенные годы, слишком часто она голодала. Она держалась, пока была цель - поднять их на ноги. Она долго и слышать не хотела о том, чтобы Леонид бросил учебу и начал работать, и только когда он клятвенно пообещал, что будет учиться в вечерней школе, она согласилась. Жить сразу стало легче - она уже не надрывалась на сверхурочных, не гнула спину над швейной машинкой. И все-таки выглядела такой же измученной, как и прежде, а спустя полгода и вообще уже не могла работать и вышла на пенсию по инвалидности. Дмитрий кончал тогда девятый класс и летом тоже пошел на завод, хотя и мать и Леонид были против. Но на ее маленькую пенсию и зарплату Леонида жить можно было разве что впроголодь. Это был трудный год для Дмитрия - первый год из тех, когда каждый день до отказа заполнен многочисленными и разнообразными обязанностями. День начинался в шесть часов с пронзительной трели будильника и заканчивался в двенадцать, когда будильник заводился снова, и уже через минуту после того, как рука поворачивала выключатель, Дмитрий спал. Тот год прошел очень быстро, вернее, шел быстро до тех пор, пока Дмитрий думал, что год будет последним в этом городе. Они уже все решили - летом Дмитрий отправится в Москву поступать в университет, а Леонид останется с матерью. В том, что Дмитрий поступит, никто не сомневался - учился он блестяще. И в тот год, несмотря на усталость и постоянное недосыпание, настроение у него всегда было приподнятое, да и отчего бы ему унывать? Все шло хорошо, даже, можно сказать, отлично, до того солнечного майского дня, когда все потеряло смысл - учеба, работа - и впереди ничего не было, только зыбкие надежды на какой-то неясный благополучный исход. И причиной катастрофы была Таня - робкая миловидная девушка, чем-то похожая на Леонида, такая же добрая и тихая. Они уже год встречались, но никто не думал, что они поженятся - обоим было по девятнадцать, у обоих на руках семьи, до женитьбы ли? И Леонид никак не решался сказать об этом и наконец начал разговор с того, что не надо беспокоиться, все равно Дмитрий поедет в Москву, это он твердо обещает, о матери он сам позаботится. Дмитрий никак не мог понять, почему он должен беспокоиться, ведь они все решили, о чем может быть речь? А когда Леонид сказал, что Таня беременна и ничего уже не поделаешь, он засмеялся - такое лицо было у Леонида, что впору было его самого утешать. Дмитрий еще не догадывался, что это конец всем его мечтам, и думал, что действительно как-нибудь обойдется, но понадобилось всего несколько часов, чтобы понять - ничего не обойдется, и, когда на следующий день Леонид снова заговорил об этом, Дмитрий грубо оборвал его: - Брось дурачком прикидываться! Вы и сами-то вряд ли концы с концами сведете. Он сразу же пожалел о том, что сказал это, - такое несчастное лицо сделалось у Леонида, - и стало стыдно. Он тронул его за плечо и тихо сказал: - Прости, я не хотел. Но ведь теперь ничего не поделаешь. Ты же и сам знаешь, что я не смогу уехать. Он сразу потерял интерес к занятиям. По инерции сдал экзамены, получил аттестат и золотую медаль. Свадьба Леонида была в июне, и он сразу перебрался к Тане. Дмитрий остался вдвоем с матерью. Очень длинным было то жаркое лето. Мать несколько раз начинала говорить о том, что ему надо ехать в Москву, плакала, убеждала его, что и одна проживет, незачем ему оставаться здесь. Дмитрий покорно выслушивал ее и наотрез отказывался ехать. Никак он не мог тогда уехать. Мать все больше слабела, быстро уставала даже от самой легкой домашней работы, иногда лежала весь день не вставая, и Дмитрий, возвращаясь домой, сам готовил ужин и кормил ее. Она молча съедала несколько ложек супа и сама не замечала, как время от времени из ее глаз катятся редкие крупные слезы. Плакать она стала часто, но ни на что не жаловалась и к врачам не обращалась. Но долго, конечно, так продолжаться не могло - Дмитрию было семнадцать, и не так-то просто было убить в нем надежду на перемену в жизни. И однажды после бессонной ночи - это была ночь с субботы на воскресенье - он отправился в библиотеку и набрал книг по математике и физике. Он решил жить просто, не терзая себя бесплодными размышлениями. Ясно, что сейчас он не может уехать отсюда, но ведь когда-нибудь все равно станет физиком, и стоит потратить это время на то, чтобы как можно лучше подготовиться к экзаменам и обзавестись каким-то теоретическим багажом. И в первые месяцы жить было действительно просто. Очень скоро его занятия стали чем-то неизмеримо большим, чем подготовкой к экзаменам, - о них он уже не думал. Формулы и уравнения открыли ему новый, неведомый прежде мир, и этот мир был куда более значительным и интересным, чем его внешняя жизнь, размеренная и небогатая событиями. Память у него была отличная, и он довольно своеобразно пользовался ею: перед началом работы на заводе бегло прочитывал несколько страниц, не слишком вдаваясь в подробности, набрасывал на листке основные формулы, записывал условия двух-трех задач и потом, на работе, клал листок перед собой и, по его собственному выражению, "включив конечности на самоход", восстанавливал в памяти прочитанные строчки, разбирался в выводах, искал пути к решению задач. (Потом Ольфа не раз поражало то, как сильно развита у него логическая память, и Дмитрий рассказал ему об этом методе подготовки.) Сначала получалось плохо, отвлекали разговоры и шум, но скоро он перестал обращать на это внимание и, случалось, просто не слышал, если ему что-нибудь говорили. На него удивлялись, иногда сердились, но привыкли и к этому, а некоторые откровенно крутили пальцем у виска. Тогда и установился у него тот режим, который сохранился на годы. Он вставал в два часа ночи и занимался до семи, и это были лучшие часы суток. А дальше все шло само собой - работа, домашние дела, ужин, и в восемь поневоле ляжешь спать, потому что больше уже ни на что не способен. Труднее всего было по понедельникам - все равно что разогревать застывший мотор. Но потом до субботы обычно все шло по расписанию, и жизнь определялась не календарем или какими-то внешними событиями, а тем внутренним ритмом, которого никто, кроме него самого, не ощущал. Дмитрий и сам не заметил, как сильно изменился он за те несколько месяцев, а вероятнее всего, не придал значения этим изменениям. Он стал рассеянным, неразговорчивым, его не интересовали окружающие люди и их дела, и в цехе относились к нему неприязненно, чем он ничуть не огорчался. Его трудно было вывести из себя, он был равнодушен к тем неприятностям, которые иногда случались с ним на работе. Он не скрывал, что ни в грош не ставит эту работу, и ему не прощали пренебрежения к тому, что для большинства значило так много. В конце концов он оказался совершенно один, но нисколько не тяготился этим. Он называл это независимостью и внутренней свободой... (Спустя несколько лет, когда он впервые почувствует, что нет в мире ничего страшнее одиночества, он вспомнит это время и поймет, что все началось именно тогда, в первый год его "свободы и независимости".) И он продолжал эту жизнь, очень нравившуюся ему, - занятия, работа, занятия... Прежде всего - уравнения и формулы, а потом уже все остальное. Шли дни, очень похожие друг на друга, была осень, дожди заливали маленький тихий город, и был он в эту пору, как обычно, унылым, серым и грязным, в цехах весь день горел неяркий, утомительно желтый свет; но для Дмитрия эти перемены ничего не значили, если не считать легкого гриппа, который пришелся очень кстати - он пять дней провалялся в постели, отоспался и прочел уйму интересных вещей. В ту осень он читал две книги - "Мартина Идена" и "Бальзака" Стефана Цвейга. Эти книги помогали ему выдерживать изматывающий темп. Просыпаясь ночью, он бил по голове трясущегося будильника и бормотал ему: "Привет, Мартин". Он с удовольствием прочел бы еще что-нибудь, но на это не было времени. Дмитрий решил, что, как ни хороша литература, пятитомный "Курс высшей математики" Смирнова вещь куда более ценная и нужная, чем сто томов беллетристики. Он как будто забыл, что еще совсем недавно восторженно заявлял: "Написать одну такую вещь, как "Идиот", и можно спокойно умирать". Но он знал, что никогда не напишет второго "Идиота", а вот стать вторым Ландау - что ж, об этом стоило подумать. Он многое перестал замечать. И не было уже так больно и горько видеть потухшие глаза матери и ее слезы и измученное лицо Леонида, с которым он виделся все реже и реже. "Тут уж ничего не поделаешь" - эта формула все объясняла и все оправдывала. И то воскресенье начиналось как обычно: подъем в четыре, обтирание снегом - стояла зима, - кофе, сигарета. Машина завелась с пол-оборота. Несколько тихих, черных за окном часов, бодрящий холод в остывшей за ночь комнате и, наконец, чуть слышные шаги матери за дверью и синий рассвет - надо затопить печку, принести воды, а потом можно снова браться за книги. Мать сидела на неубранной постели, закутавшись в платок, и он спросил, как спрашивал каждый день, на всякий случай: - Может, ты ляжешь? Я сам все сделаю. Он не задумывался о том, какой у него голос и выражение лица и почему мать ответила не сразу: - Не надо, сынок, я сама. Печку только затопи. И он растопил печку, принес воды и сразу ушел к себе - очень не хотелось терять время. Кухня была в другом конце дома, и он не слышал, как упала мать, и не знал, долго ли она лежала на полу с посиневшим лицом. Он увидел ее только потому, что проголодался, взглянул на часы и удивился, почему мать не зовет его завтракать, и пошел на кухню. У него тряслись руки, когда он поднимал странно тяжелое тело матери, ведь она была такая маленькая, и не знал, что надо делать, она была без сознания. Наконец догадался сбегать за соседкой, вызвал "Скорую помощь" и поехал с матерью в больницу. Потом он долго ходил по чистому желтому коридору, зажав в зубах незажженную сигарету, и ждал. Наконец ему сказали, что с матерью ничего страшного, все обойдется, только придется недели две пролежать в больнице. Дмитрий вернулся домой, к своему столу, с раскрытыми книгами, и подумал: а какой во всем этом смысл? И ответ на этот простой вопрос был также прост и страшен: смысл есть, но только в том случае, если мать умрет. Иначе ему еще на много лет придется остаться здесь, ежедневно заниматься опостылевшей работой и - ждать какого-то конца... Но теперь в слове "какого-то" уже не было прежней спасительной неопределенности. Конец мог быть только один... Несколько дней он не прикасался к учебникам. Работал, спал, ходил к матери, думал. А на четвертый или пятый день, ложась спать, он поставил будильник на два часа и заставил себя встать и сесть за стол. Сначала приходилось по нескольку раз перечитывать одно и то же, прежде чем он мог что-то понять. Но он не вставал из-за стола, пока не приходило время идти на работу. И когда мать вернулась из больницы, ничего не изменилось. Он по-прежнему много занимался, работал, и когда с матерью случился второй удар - это было через год, - он принял его довольно спокойно. Он знал, что это должно было случиться, и тут уж действительно ничего нельзя сделать. Знал он и то, что мать может умереть в любую минуту, и заранее смирился с этим. И когда она умерла - неожиданно, после пустяковой операции, - Дмитрий молча выслушал эту весть. Он не плакал ни в те два дня, когда гроб стоял в пустой холодной комнате с занавешенным Зеркалом и остановленными часами, ни на похоронах, ни после. Он почти не разговаривал тогда, много курил и безразлично выслушивал соболезнования знакомых. Пустота внутри была почти осязаемой - словно из груди что-то вынули и забыли положить обратно. Расплакался он в тот день, когда приехал из Москвы, уже зная, что принят в университет, и пришел на могилу матери проститься, - он уже решил, что никогда не вернется сюда... И сейчас, спустя пять лет, он вспомнил этот день и снова заплакал неожиданными слезами... С кладбища он возвращался дальней дорогой, через лес. Было душно, на небо быстро накатывались фиолетовые тучи, и лес стоял тихий, приготовившийся к грозе. Дмитрий стал прикидывать, где можно укрыться от ливня, но тут же вспомнил, как в детстве они любили бегать под дождем, и, усмехнувшись, пошел дальше. И когда сильно загудели от ветра вершины деревьев, он разделся, спрятал одежду в кустах и встал на опушке, разглядывая многоэтажное, медленно падающее на лес небо. Ливень хлынул густой и теплый, это был настоящий потоп, вода падала толстыми косыми нитями, и в десяти шагах уже ничего не было видно - только дождь, и ничего больше. На мгновения в сиреневом свете молний возникали темная сплошная стена леса и черное полотно неба; это было зрелище, при виде которого хотелось орать от восторга и прыгать... И Дмитрий выбежал на середину поляны и действительно что-то заорал, но в рот сразу набилась вода, и он поперхнулся. И было жаль расставаться с грозой, такой недолгой и сильной. Она оборвалась сразу, и шум ее, глухой и широкий, медленно затихал вдали. Выкатилось солнце, неожиданное и яркое. Лес выпрямился, задымился паром. Дмитрий еще немного постоял, вдыхая пьянящий, резко пахнувший озоном и соснами воздух, лотом достал одежду - она все-таки промокла. Он по привычке потянулся в карман за сигаретами, но они размокли, и он тихо засмеялся, подхватил под мышку узелок с одеждой и пошел по дороге. Приятно было идти босиком по прохладной, обильно вспотевшей земле, исходящей паром. Он выбрался на открытое место, огляделся и беззвучно ахнул, увидев радугу. Это была редкостная, двойная радуга, дуги ее были широки и огромны: ярко-желтая внутренняя, резкая по краям, и бледно-оранжевая, размытая, разорванная вверху внешняя. Внутри радуги небо было очень светлым, молочным, а снаружи - темно-синим и ярким... Дмитрий долго стоял и смотрел на радугу, до боли в глазах, и побрел напрямик, без дороги, повалился на крошечной полянке, густо окаймленной молодыми елками. Лежа на спине, он смотрел на чистое, бесконечно высокое небо, и было ему так легко, как давно уже не бывало. Возвращался домой он уже к вечеру, голодный и счастливый. Думалось как-то неясно, сбивчиво, да он и не хотел сейчас никакой определенности и весь отдался этому редкому для него состоянию, когда не нужны четкие формулировки и можно переходить из одного воспоминания в другое, как из комнаты в комнату, или совсем ни о чем не думать, просто смотреть, дышать, жить. И вспомнилось ему только хорошее, радостное, давно, казалось, забытое, и он удивлялся, как можно было это забыть, и радовался, что все снова вспомнилось. Ночью, лежа на чистых, пахнущих свежестью простынях, он подумал: а ведь тебе дьявольски повезло, Кайданов... Ведь у тебя отличная, можно сказать, великолепная жизнь. Тебе везло с самого начала даже в том, что ты вырос в семье, где на счету была каждая копейка, и ты рано узнал о таких вещах, как голод и хлеб, и научился серьезно относиться к ним. Тебе повезло в том, что ты хорошо знаешь, что такое работа, и научился по-настоящему работать. Тебе необыкновенно повезло, потому что уже с шестнадцати лет ты оказался свободным и независимым и знал, что тебе никто не сможет помочь и надо во всем рассчитывать только на себя. Повезло в том, что у тебя есть настоящее, большое дело, которого хватит на всю жизнь, и ты можешь без помех заниматься им. И у тебя есть друзья, настоящие друзья. У тебя хорошая жизнь, человек Кайданов, помни об этом. На следующий день он уехал. Ему очень хотелось работать, и он знал, что, как только приедет в Москву, будет работать много и хорошо. Он объяснил брату, почему должен ехать, и тот, кажется, понял его. Поезд уходил поздно вечером, и они долго сидели за столом в комнате, где были открыты окна и пахло зеленью из палисадника, и неторопливо разговаривали. Не было сказано ничего важного, просто решили, что будут чаще писать друг другу, Леонид как-нибудь постарается приехать в Москву, а на будущий год Дмитрий погостит здесь подольше. 16 Лето стояло очень жаркое, днем трудно было заниматься, да мы уже и привыкли работать по ночам, и я вставал в три часа, будил Ольфа, мы выпивали по стакану очень крепкого кофе и расходились по своим комнатам, и я садился за стол, заваленный бумагами и книгами. Иногда я вставал, чтобы пройтись по комнате и размяться, постоять у окна, покурить и подумать, и слышал за стеной шаги Ольфа. Иногда мы заходили друг к другу на несколько минут, спросить что-нибудь, взять книгу или просто покурить и переброситься двумя-тремя фразами, и я опять оставался один. Так шло время - почти незаметно, если работалось хорошо, и медленно, если что-то не ладилось. Обычно мы работали часов до двенадцати, потом шли в столовую, принимали холодный душ и немного разговаривали перед тем, как лечь спать. Вечером мы еще шли в библиотеку, просматривали журналы, иногда ходили в кино или на футбол или просто прохаживались по набережной. Вот так и шло это лето, и один день был очень похож на другой, и работа вытесняла почти все. Нам никто не мешал, я многое сделал за полтора месяца и был почти уверен в том, что иду по верному пути. Были, конечно, и неудачи, и знакомое ощущение беспомощности, когда не знаешь, что делать дальше, но и это я принимал как должное. Я был уверен, что выход все-таки должен быть, обязательно найдется какое-нибудь решение, надо только как следует подумать и быть очень внимательным, и решение в конце концов действительно находилось, и я шел дальше. В конце августа мы поехали в Прибалтику. Мы благополучно доехали в общем вагоне. На побережье нам удалось отыскать сравнительно безлюдное место, и мы разбили палатку. Закончив устройство лагеря, пошли купаться. Вода была холодная, но солнце светило ярко, и, если верить прогнозам, хорошая погода должна была продержаться до конца сентября. Я смотрел на море и думал о том, какие хорошие дни мы проведем здесь. Первые три дня мы ничего не делали, только спали, ели и купались. По очереди ходили в поселок за провизией. Разговаривали мало. Я ни о чем не думал и не хотел думать, разве что о том, как хорошо мне жилось в это лето, и мне было легко и спокойно. Над нами часто летали самолеты, и я замечал, что Ольф подолгу смотрит на белые, медленно расплывающиеся следы инверсий. - Какой это самолет? - спросил я его однажды. - Наверно, "МИГ-21", - не сразу ответил Ольф, не поворачивая головы. - А на каких ты летал? - Тоже на "МИГах", только девятнадцатых. - Слушай, а почему ты ушел из училища? Он помолчал и неохотно сказал: - Да вот решил, что физика интереснее. Пошли купаться. К вечеру неподалеку от нас остановилась компания, прикатившая на красном "Москвиче". Двое рослых, спортивного вида парней и две девушки: одна - жгучая красавица брюнетка, другая - тихая, миловидная, совсем почти девчонка. Вечером они устроили шикарный ужин с коньяком и сухим вином. Ольф с раздражением поглядывал в их сторону, а я только посмеивался про себя. И на следующий день Ольфу не давала покоя эта компания. Искупавшись, он плюхнулся со мной рядом на песок и сказал: - Скучно, девушки. Я промолчал. Ольф выждал немного и зло спросил: - Слушай, Кайданов, зачем мы сюда приехали? Смотреть, как потасканные пижоны донжуанствуют на папашиных кабриолетах? - Это что - прелюдия к атаке? - осведомился я. - К какой еще атаке? - А к такой... Что ты все смотришь на них? Пусть себе веселятся. - А может, я тоже хочу веселиться? - Ну так и веселись, кто тебе не дает. - С тобой, что ли? Не дай бог оказаться на необитаемом острове с таким типом... В первый же день взвоешь. Он вскочил и пошел купаться. Вечером, заметив, что он опять то и дело смотрит в их сторону, я спросил: - Не понимаю, зачем тебе это нужно? - Что? - Да эта... очи черные, очи страстные. Ольф улыбнулся: - Как ни странно, но меня интересует не эта секс-бомба. - Разве? - Представь себе. Тебе не кажется, что та девочка случайно попала в их компанию? Я с сомнением посмотрел на него. - Ну, во-первых, девочка не поехала бы в такой вояж... - А во-вторых? - Ты несколько преувеличиваешь. Ей не так уж плохо с ними. - Слушай, может, наведаемся? - Это еще зачем? - А что, так и будем друг на друга смотреть? - А не смотри. Ольф в сердцах даже сплюнул и повернулся ко мне спиной. Минут через пятнадцать он поднялся и спросил: - Ну что, идешь? - Нет. - Ну, тогда я один пойду. Ольф направился к ним. Уже через полчаса был в этой компании своим в доску, называл всех на "ты", спел несколько песенок, рассказывал какие-то хохмы, от которых вся четверка заходилась в смехе, и я невольно позавидовал умению Ольфа находить со всеми общий язык. Даже собаки от первого его взгляда начинали махать хвостиком и умильно поглядывать на него... Для меня же сойтись с кем-то всегда было задачей нелегкой. И, по существу, Ольф был единственным человеком, с которым я по-настоящему подружился (уж не наша ли работа тому причина?). Даже с Ольгой отношения у меня были не такие простые и непринужденные, как хотелось бы. Я задумался - почему так? Свойство характера? Удобная отговорка - не более. Я забрался в палатку, но уснуть не мог. Ольф пришел только в первом часу ночи и стал осторожно укладываться. - Как ее зовут? - спросил я. - Светлана, - тут же отозвался Ольф. Он явно выжидал, не спрошу ли я еще что-нибудь, но я молчал, и Ольф заговорил сам: - Знаешь, а она и в самом деле довольно случайный человек в этой компании. Ей всего семнадцать лет. В этом году закончила школу, провалилась в университет, отца у нее нет, мамаша укатила в отпуск и перепоручила ее своей племяннице - этой самой "очи черные, очи страстные", которую в действительности зовут Верой. За ней ухлестывает Алик, тот, что помоложе, но Вера пока держит его на дистанции. - Тебя они, очевидно, тоже будут держать на дистанции? Ольф помолчал и серьезно сказал: - Димыч, не надо так говорить. Я ведь, в конце концов, не хлюст какой-нибудь. - Извини. Все следующие дни Ольф пропадал в их компании. Мне тоже пришлось сходить к ним, раза два я сыграл с ними в преферанс, но больше предпочитал оставаться один и уходил куда-нибудь по побережью. А на четвертый день к вечеру я вдруг обнаружил, что в соседнем лагере неестественно тихо. Я посмотрел туда и увидел, что Ольфа и Светланы нет. Через час они вышли из леса и медленно пошли к их лагерю. Встретили их мрачным молчанием. Я разозлился на Ольфа и подумал: все может кончиться тем, что эти спортивные мальчики набьют нам физиономии и будут по-своему правы. Ольф что-то негромко сказал Светлане, она кивнула, а Ольф подошел ко мне. Был он очень серьезным, залез в палатку и позвал меня: - Димыч, ползи сюда. И когда я тоже залез в палатку, он спросил: - Сколько у нас денег? - Рублей сто сорок, а что? - Сколько тебе нужно, чтобы добраться до Москвы и протянуть до стипендии? Я уставился на него. - Что ты надумал? - Поехать со Светланой в Ленинград, - невозмутимо сказал он. - Ты что, серьезно? - Вполне. Я молчал. Ольф выжидающе смотрел на меня. - А она? - спросил я. - Она согласна, - Когда вы хотите ехать? - Сегодня вечером. Они собираются на танцы, а Света откажется. - А что дальше? - А дальше мы уедем. Он сделал вид, что не понял моего вопроса. Я пожал плечами. - Как знаешь. Я могу оставить себе десятку, в Москве перехвачу у кого-нибудь. - Оставь двадцать. Я отдал ему деньги. Ольф сунул их в карман и стал собирать вещи. Я выбрался из палатки и пошел купаться. Потом мы ждали вечера и не показывались из палатки. Я ни о чем не расспрашивал Ольфа, и он заговорил сам: - Понимаешь, Димыч, какое дело... Может, все это покажется тебе блажью, но... у меня такое ощущение, что эта девочка - моя судьба... Никогда у меня такого не было... - А как же Ольга? - Я знал, что ты скажешь это... С Ольгой все по-другому было. Я ведь знал, что она уйдет. - Знал? - Ну да, она сама сказала мне в первый вечер. Что, как только почувствует, что заболевает, тут же уйдет. Сначала мы даже решили, что не стоит рисковать нашей дружбой, да вот... не удержались. - Что же она... вообще больше не придет к нам? - Не знаю... Наверно, нет. Я едва сдержался, чтобы не наорать на Ольфа, я вдруг остро ощутил, как не хватает мне Ольги, и решил, что, как только вернусь в Москву, разыщу ее. Ольф виновато сказал: - Я знаю, о чем ты сейчас думаешь. Я уже и сам жалею, что с Ольгой так вышло. Но по-другому получиться просто не могло, поверь мне. Я промолчал. Наконец мы услышали, как загудел мотор "Москвича" и через минуту смолк, удаляясь, и тут же выбрались из палатки. Светлана уже шла к нам, издали улыбаясь Ольфу, и с радостью сказала: - Слава богу, уехали. Ольф с нежностью погладил ее по плечу и спросил: - Все нормально? - Да... - Светлана робко посмотрела на меня и заторопилась: - Я пойду, быстренько соберусь. Мы молча ждали, пока Светлана соберет свои вещи. Наконец она вышла с чемоданом в руке, Ольф тут же подхватил его, закинул на плечо рюкзак и подал мне руку: - Ну, дружище, пока. Ты когда отсюда? - Завтра. Светлана как-то виновато посмотрела на меня и тихо сказала: - Не сердись на меня, Дима. - За что? Она не ответила, повернулась и пошла. Они вернулись в первом часу ночи. Я ждал, что кто-нибудь придет ко мне выяснять, почему Светлана уехала с Ольфом, но никто не пришел. Утром я встал рано, осторожно, стараясь не шуметь, собрал палатку и вещи. Но никто из них не проснулся. В Риге я отправил вещи багажом и налегке пошел бродить по городу. Уезжать я решил ночью, чтобы легче было договориться с проводниками. 17 Общих вагонов было всего два, и оба переполнены. Билеты на этот поезд распродали еще три дня назад. Я даже не стал разговаривать с проводниками, это было бесполезно. Мне удалось проникнуть в вагон под видом провожающего, и я сразу забрался на третью полку и прижался к стене. Было очень душно, и я обливался потом. Но скоро привык к этому, и меня стало клонить в сон. Когда поезд тронулся и потянуло ветерком из открытого окна, я быстро уснул. Разбудили меня ревизоры. Я сразу сказал, что у меня нет билета, и слез с полки. - Документы, - потребовал старик ревизор. Я показал студенческий билет. - Почему зайцем едешь? - Не было билетов, - сказал я, - а ждать больше не могу, у нас уже занятия начались. Ревизор недоверчиво хмыкнул и сказал: - Пошли. На первой же остановке они высадили меня. Было пять часов утра. Станция была маленькая, названия ее я не запомнил, следующий поезд шел только в девять. Я поднял воротник куртки, закурил и пошел в лес. Было очень тихо, и треск сучьев под моими ногами разносился далеко вокруг. Туман окружил меня со всех сторон, и видел я не больше чем на десять шагов. Трава была очень сырая, ноги у меня промокли, и я замерз. На небольшой полянке я разложил костер, снял ботинки и протянул ноги к огню. Туман еще долго не расходился, и я чувствовал себя словно вне пространства - кругом была белая сплошная стена, отгородившая меня от мира. Времени я тоже не ощущал, его как будто не было. Часы тикали, секундная стрелка равномерно двигалась по своему бесконечному кругу, но этот механизм не имел никакого отношения ко времени. Временем было что-то другое, находившееся внутри меня, и сейчас оно застыло, остановилось. Я смотрел на огонь и думал о том, что ждет меня в Москве. Работа. Моя теория, о которой я совсем не вспоминал с тех пор, как уехал и оставил на столе бумаги. Я провел несколько великолепных дней, не думая о работе. Я делал самые простые вещи: разжигал костер, готовил еду, купался, загорал, эти действия не требовали и самых ничтожных усилий ума, - и был спокоен и счастлив. Теперь я возвращаюсь к тому, что называю целью и смыслом своей жизни, и тревога сразу охватывает меня. Я знаю, от прежнего покоя и счастья не останется и следа, как только я сяду за стол и прочту первую строчку своих выкладок. Начнется то, что принято называть творчеством. Из того, что уже известно науке, плюс то, что называют талантом, - поскольку другие считают, что таковой талант у меня имеется, примем это за истину, - я должен создать что-то новое, еще не известное людям. Такова цель моей жизни. Все это аксиома, не требующая доказательств. Она начала действовать сразу, как только я стал заниматься физикой. Я сделал первый ход в игре, еще не зная всех ее условий, всех сложностей и тонкостей. Сложности начали выявляться потом. Одна из них - проблема так называемых "радостей и мук творчества". Я читал о них в книгах, знал, с чужих слов конечно, что радость творчества - одна из самых великих радостей, доступных человеку, высшее проявление человеческого духа. Действительно, дарить людям открытия - что может быть благородней? Разве этому не стоит посвятить жизнь? И уж конечно ради этого стоит пройти через муки творчества. Еще один абстрактный термин из сферы духовной жизни человека. Подразумевается, что без мук творчества не может быть и радости творчества. Это тоже аксиома. Ведь открытие нового - это всегда преодоление старого и требует огромных усилий. Но вот вопрос: могут ли быть муки творчества без радости творчества? Первое, что приходит в голову, - такого не может быть. Ведь творчество уже само по себе предполагает какой-то результат. Понятие "бесплодное творчество" - абсурд, чепуха. Если это бесплодно, то уже не творчество. Так кажется на первый взгляд. Теперь подумаем. Возьмем все ту же знаменитую теорему Ферма. Триста лет математики всего мира доказывали ее. Не доказали. Результата как такового нет. Если быть логичным - радости творчества тоже. Зато мук хоть отбавляй - творческих или нетворческих, какое это, в конце концов, имеет значение? Но придет время, и кто-то докажет эту теорему. Значит, наконец-то появится и радость творчества? А как же те, которые занимались этой проблемой сотни лет и ничего не достигли? Наивно было бы утверждать, что они были менее талантливы, чем будущий счастливый обладатель "радости творчества". Просто состояние науки в их время было таково, что они не могли решить эту задачу имеющимися в их распоряжении средствами. Ведь известно, что открытия никогда не совершаются внезапно. Они подготавливаются всем ходом развития науки. Если открытие назрело - оно будет сделано. Если нет - будь ты хоть трижды гений и работай всю жизнь не покладая рук, тебе все равно ничего не удастся добиться. Яркий пример тому - великий Эйнштейн. Вот уж никому не придет в голову отказать ему в радости творчества. Еще бы - гениальный создатель теории относительности, прославившийся на весь мир. Но ведь теория относительности была создана к тысяча девятьсот шестнадцатому году. С тех пор Эйнштейн прожил еще сорок лет, и что же он сделал за этот огромный срок? Ничего. То есть ничего такого, что хоть немного могло бы сравниться с тем, что уже было создано им. А ведь он работал в эти годы так же много, как и прежде. И гений его не ослабел за это время. Но его мозг был занят непосильной задачей - созданием общей теории поля. Эту теорию он так и не создал. Некоторые физики утверждают, что она не будет создана еще в течение ближайших трехсот лет. Не пришло еще время для создания этой теории. Значит ли это, что Эйнштейн зря потратил сорок лет? Кто может сказать это сейчас? А пришло ли время для создания теории элементарных частиц? Кто знает? Тогда какой смысл в этих словах - "радость творчества"? О каких "радостях творчества" может идти речь, если никто - ни ты сам, ни другие - не в состоянии даже приблизительно определить действительную ценность твоей работы? Разве что история науки когда-нибудь все расставит по своим местам... Когда-нибудь... И какое же место будет у тебя? Что толку от этого "когда-нибудь"? Что толку от твоего так называемого таланта, если он будет растрачен впустую? "Ничтожны твои шансы на успех, но разве только твои?" - вспомнил я слова Аркадия. А разве от этого легче? Опять возвращаешься к тому, с чего начал, - стоит ли игра свеч. Может, еще не поздно смешать фигуры и начать новую партию? Предпочесть синицу в руках журавлю в небе? Наплевать на все эти "муки и радости творчества", стать исполнителем чьей-то воли, делать что-то конкретное, наверняка полезное и нужное людям, а не тратить себя на радужные химеры. Если бы можно было не думать об этом, только работать, работать, не тратя сил на бесплодные сомнения. Как те чудаки не от мира сего из лживых легенд об ученых. Как много этих легенд! В этих легендах ученые ходят небритые, забывают о еде, пишут свои гениальные уравнения на салфетках и полях книг, а перед смертью оставляют человечеству яркие афоризмы, свидетельствующие об их одержимости. "Не трогай моих чертежей!" - и возникает легенда о Пифагоре. "А все-таки она вертится!" - и готова легенда о Галилее. Можно подумать, что эти гениальные чудаки жили только ради своих уравнений и формул. Может быть, это и так... Но я-то наверняка не гений. Да и вряд ли это верно. Живое может жить только ради живого, а не ради абстрактных идей. Чтобы жить, надо от кого-то брать, надо отдавать самому. От кого же брать мне? Кому я должен отдавать себя? Людям? Но ведь люди - это прежде всего какой-то конкретный человек, родной, близкий, который нужен тебе и которому ты очень нужен. Кому нужен я? Кто ждет меня в Москве? Я взмолился кому-то: сделай так, чтобы я всегда, был кому-то нужен! Чтобы мое существование стало для кого-то событием, необходимостью, тем единственным светом в окошке, без которого невозможна жизнь человеческая... Иначе зачем я? Костер погас. Я надел ботинки и пошел на станцию. 18 В Москве первые два дня я оформлялся в общежитие и отсыпался. Нам дали другой блок, я перетащил все вещи и книги и еще полдня не спеша разбирал их. Но вот пришло утро, когда все дела были закончены и можно было приниматься за работу. Я начал с того, что перечитал все, что было сделано раньше. Читал медленно, делал заметки и ставил на полях вопросительные знаки, заглядывал в книги и справочники и к вечеру дошел до того места, где остановился перед тем, как уехать в Ригу. Прочел самую последнюю строчку своих выкладок и поставил жирную точку. Дальше ничего не было - только чистая белая бумага. Я встал и прошелся по комнате. Мне показалось, что я схожу с ума. Я не верил ничему, что было написано в этой груде бумаг. Ни одному уравнению, ни одной формуле. Все чушь, детский лепет. Нет никакого смысла заниматься этим дальше. Я закурил и, когда подносил зажженную спичку, увидел, что у меня дрожат пальцы. Спокойно, приказал я себе. Спокойно... Взял чайник, пачку кофе и пошел на кухню. Я так тщательно проделывал простейшие операции по приготовлению кофе, словно от них зависела моя жизнь. И нес чайник так осторожно, как будто это была бомба. Выпил стакан кофе и стал думать. Что же, в конце концов, случилось? Ничего. Абсолютно ничего не случилось. Нет никаких оснований для паники. Я не должен не верить. Ведь все это неоднократно проверено - и мной, и Аркадием - и не должно вызывать никаких сомнений. Здесь все правильно. Все? Да, все, если не считать закона сохранения комбинированной четности... Вот в чем все дело. Но ведь с этим тоже решено. Все обдумано вместе с Аркадием, и принято единственно приемлемое, самое разумное решение. Самое разумное... "Достаточно ли безумна эта идея, чтобы быть верной?" Знаменитая фраза Нильса Бора. Подумаем. Итак, если поверить Бору, чтобы добиться действительно чего-то важного, логике разума следует предпочесть логику безумия. В моем случае, следуя этой логике, нужно поверить своим результатам. То есть согласиться с тем, что закон сохранения комбинированной четности неверен. На минутку допустим, что это так. Что дальше? Восстать против закона, принятого всем научным миром, против всей армии физиков, доказать им, что прав я, а все они ошибались... Я засмеялся. Для этого действительно надо быть сумасшедшим. Но ведь подобные истории уже случались. Когда Дирак вывел свое уравнение для электрона, он получил еще одно, "лишнее" решение, которое не подтверждалось никакими экспериментальными данными. Следуя логике разума, все физики решили, что это просто фокусы математики и "лишнее" решение нужно отбросить. Но Дирак предположил, что это "незаконное" решение описывает какую-то еще неизвестную частицу, и в конце концов оказался прав. Спустя четыре года эта частица - позитрон, первая из ряда античастиц, - была обнаружена. А история с мезонами Юкавы... Стоп. Аналогия с позитроном не совсем удачная. Ведь Дирак никого не опровергал, он просто открыл новое. Если кто-то и пытался доказать, что позитрон не существует и существовать не может, то это были просто голословные утверждения, ничем не подкрепленные, кроме все той же логики разума. Но в основе закона сохранения комбинированной четности - сложнейшие эксперименты с кобальтом-шестьдесят, проведенные еще в пятьдесят шестом году. С тех пор прошло семь лет, и ни у кого не возникло сомнений в правильности этого закона. В моем случае куда более уместна другая аналогия. Когда физики обнаружили, что при бета-распаде исчезает энергия, никто всерьез не стал опровергать закон сохранения энергии. Все предпочли логику разума и приписали "украденную" энергию новой элементарной частице - нейтрино. Пришлось ждать двадцать пять лет, прежде чем нейтрино было обнаружено экспериментально, но опять-таки никто не посягнул на закон сохранения энергии. Разум восторжествовал над безумием... Да ведь и Дирак ввел позитрон только потому, что иначе его уравнение противоречило бы закону сохранения энергии! Оказывается, у безумия должны быть какие-то границы... К черту! Я отшвырнул листки и встал. Выпил еще стакан кофе и пошел в кино. Несколько дней потом я просидел в читальном зале. Просмотрел все новые журналы и книги, поступившие в последний месяц. Приступая к очередной статье, не мог избавиться от какого-то странного чувства, очень похожего на страх. Мне казалось, что каждое новое сообщение имеет самое непосредственное отношение к моей теории, и я просто обязан пересмотреть всю свою работу и как-то учесть эти изменения. Вся физика представлялась мне чем-то единым и монолитным, пронизанным миллиардами нервных волокон, и малейшее возбуждение хотя бы одного из них мгновенно передавалось всему этому огромному живому телу и вызывало какие-то неизвестные мне изменения. Я видел связь между вещами, как будто совершенно несвязуемыми. Однажды даже в коротенькой заметке о сверхпроводимости мне почудилось что-то такое, что должно иметь отношение к элементарным частицам. Но самое главное, что не переставало мучить меня, - все тот же закон сохранения комбинированной четности. Снова тщательно перечитывал работы Ли и Янга и отчеты об экспериментах Ву с кобальтом-шестьдесят. Я восхищался их безупречной логикой, и мои построения казались мне все более ничтожными и незначительными... 19 Через два дня приехал Ольф. Я не ожидал его так скоро и удивился, когда он вошел ко мне, - это было в семь часов утра. Он выглядел очень усталым, похудел и даже как будто постарел. Он сбросил рюкзак и протянул мне руку: - Привет, Кайданов. И тяжело сел на диван. - Есть хочешь? - спросил я. Он кивнул. Я выложил на стол колбасу, хлеб и пошел на кухню подогреть чай. Когда я вернулся, Ольф спал, уронив голову на руки. Я принес чайник и тронул Ольфа за плечо. Он вздрогнул, провел рукой по лицу и стал есть. Я ни о чем не стал расспрашивать его. Потом мы закурили, Ольф несколько раз подряд глубоко затянулся, погасил сигарету и встал. - Пойду спать, старик... Понимаешь, такое дело - двое суток почти не спал. Я ушел в читалку и просидел там до вечера. В восемь часов пришел Ольф и сказал: - Пошли. Я молча поднялся и пошел за ним. Стол был накрыт в моей комнате. Бутылка сухого вина и закуски. Мы выпили, и Ольф спросил: - Как ты думаешь, чем закончилась моя поездка? - Ничем. Ольф даже побледнел. Несколько секунд он молча смотрел на меня и тихо спросил: - Почему ты так думаешь? Я пожал плечами. - Ты и тогда так думал, что все кончится ничем? Вид у него был растерянный и какой-то жалкий. Я встревоженно спросил: - А что случилось? - Почему ты думал, что это кончится ничем? - Да что случилось, бога ради? - не на шутку испугался я. - Да в том-то и дело, что ничего не случилось! - выкрикнул Ольф. - Ничего! Встретились двое, провели несколько веселых деньков и расстались! Но ты так сказал это слово "ничем", как будто ничего не могло и быть! А почему не могло, я тебя спрашиваю? Неужели я такой, что все мои встречи с женщинами должны вот так и кончаться - ничем? Он уже кричал на меня. - Почему это так должно кончаться? Разве я не могу кого-то полюбить? Я же нормальный человек, у меня две руки, две ноги, одна голова и одно сердце! Что ты так смотришь на меня? - Долго не видел, - сказал я. - Сам знаешь, я не сторонник душевно-кровавых излияний, но сейчас постараюсь высказать тебе все... В общем, то, что было в эти пять дней... Понимаешь, что случилось... То есть ничего не случилось, если, конечно, не считать того, что я понял, что не могу, не умею любить... Я, взрослый двадцатишестилетний мужчина, до сих пор не смог понять того, что для нее, семнадцатилетней девочки, было азбучной истиной. Смешно, да? - Нет, - сказал я. - У меня такое ощущение, - с усилием продолжал Ольф, - что эти пять дней рассекли мою жизнь. Надвое, натрое - уж не знаю, но то, что начинается сейчас... для меня как земля неведомая. И куда идти, как жить дальше - не знаю. Без нее не могу, а она... она сказала, что не хочет больше видеть меня. Вот... - Ольф, зажав между колен сцепленные руки и покачиваясь из стороны в сторону, смотрел на меня. Я тихо сказал: - Ольф, не надо так. - А как надо? Скажи, если знаешь. Я промолчал. Ольф вдруг поднялся и ушел к себе в комнату. Я подождал несколько минут и пошел к нему. Ольф сидел за столом, обхватив голову руками, и мне показалось, что он плачет. Я тронул его за плечо, и он сказал, не поднимая головы: - Димыч, а тебе не кажется, что мы... неправильно живем? - Кажется. - А я вот... только сейчас это начинаю понимать. А как же все-таки правильно-то надо, а? - Не знаю, - сказал я. 20 С каждым днем мне все труднее становилось работать. Я быстро уставал, чаще ошибался и уже не мог избавиться от гнетущего чувства неуверенности. Иногда я часами просиживал над чистым белым листом бумаги и не мог написать ни строчки. Когда-то этот лист бумаги представлялся мне чем-то вроде экрана, на котором я в конце концов увижу четкие контуры своей новой теории. Теперь экран превратился в обыкновенное матовое стекло, сквозь которое я тщетно пытался что-нибудь рассмотреть. Ничего. Ничего, что подтверждало бы мою правоту или опровергало мои построения. Было такое ощущение, словно я повис в пустоте вместе со своей теорией и мне совершенно не на что опереться. Безразличное равновесие - так это называется в физике, - и достаточно малейшего толчка, чтобы столкнуть меня куда-то. Но куда - к победе или к поражению? И скоро такой толчок произошел. В начале октября пришел Аркадий и молча положил передо мной увесистый том. Это был стенографический отчет о Стэнфордской конференции по элементарным частицам. Я с каким-то суеверным страхом посмотрел на него и перевел взгляд на Аркадия: - Есть что-нибудь новое? Он как-то странно взглянул на меня. - Конечно. Иначе за каким дьяволом все эти конференции? - А именно? - как можно спокойнее спросил я. - Сам увидишь. Я успел только бегло просмотреть, - уклончиво ответил он, не глядя на меня, и я понял, что дела мои плохи. - Ну ладно, - сказал я. - Когда вернуть этот кирпич? - Не к спеху, - проворчал Аркадий, поднимаясь. - Если что - заходи, я весь вечер дома. Конец веревки, протянутый утопающему. Но ведь давно известно, что спасение утопающих - дело рук самих утопающих. Аркадий ушел, а я тут же взялся за отчет. Большинство докладов было на английском языке. Я просмотрел заглавия. Три статьи были отмечены карандашом, - вероятно, это сделал Аркадий. Все три доклада были посвящены теории моделей, основанных на полюсах Редже. Вот, значит, как выглядит мое поражение... Я принялся за один из этих докладов. Читал спокойно, стараясь ничего не упустить. И, прочитав последнюю строчку, удивился тому, что ничего не испытываю. Никакого разочарования, никакой горечи. А ведь это была настоящая катастрофа. Теория Редже благополучно преставилась, исполнив свое назначение. Она вызвала немало плодотворных идей, помогла возникновению новых теорий - верных, неверных, кто может сказать это сейчас? - и вот ее решительно отбрасывают прочь, как ненужный хлам. Упокой, господи, душу твою. Аминь. Ну, а мне тоже говорить "аминь"? Ведь я тоже использовал теорию Редже в своих расчетах, и не раз... О мертвецах не принято говорить плохо. Их надо хоронить с подобающими почестями и возложением венков. Что ж, на Стэнфордской конференции теории Редже отслужили великолепную заупокойную обедню. Там много говорили о заслугах покойного. Теперь этим придется заняться мне. Конечно, погребение будет куда более скромным. А может быть, еще не все потеряно? Я посмотрел другие статьи. Нет, все то же. Оставалось еще одно слабое утешение. Нужно просмотреть все сначала, всю работу, и, если необходимо, заменить теорию Редже чем-нибудь другим. Ведь это же всего один из инструментов, которыми я пользовался. Очень важный и изрядно сложный инструмент, но в принципе вполне заменимый. Нужно только как следует поработать, чтобы найти полноценную замену. Может быть, заменить теорию Редже методом дисперсионных соотношений. Он ведь уже не раз выручал меня. Я усмехнулся. Как следует поработать! Сейчас даже трудно представить, как много будет этой работы. А все-таки - сколько? Год? Вполне возможно. Всего один год - много это или мало? Чтобы вернуться к тому, на чем остановился сейчас, - убийственно много. А там будет еще одна конференция и, может быть, еще одно сообщение о кончине теории имярек. А что, собственно, в этом странного? Такова жизнь. Такова научная жизнь. Ведь все это в интересах Науки, "из сотни путей, ведущих к истине, еще один испытан и отброшен, и осталось только девяносто девять" - так, кажется, говорили герои одного очень современного фильма об очень современных физиках. Блестящая формула - такова жизнь! И да здравствует, если она такова! Неважно, что в конце концов она может оказаться безрезультатной. Зато она "творческая", "всегда в поиске", "насыщенная событиями", "захватывающая", "интересная". Так любят писать в книгах об ученых и в статьях об одержимых наукой. А что, может быть, это и верно? Виват, молодые исследователи! Так держать! Не падать духом! Самое главное - не падать духом. Ведь вы борцы, бесстрашные искатели истины. Ну, а если все-таки страшно? Страшно, что когда-нибудь начнешь подводить итоги этой "творческой и захватывающей" жизни и увидишь, что все время шел по этим девяноста девяти путям, которые вели к истине и не привели к ней? Я машинально перелистывал отчет, иногда читал две-три строчки, приглядывался к формулам, и мне было как-то уж очень спокойно. Как будто и не случилось ничего... Взгляд мой скользнул по картинке. Странно было видеть ее после сотен формул, уравнений, графиков... Я стал разглядывать ее. Семь человеческих фигур с лопатами в руках на дне разрытой ими ямы. Все окружили небольшую пирамиду и задумчиво смотрели на нее. И подпись: "Если это то, что я думаю, то давайте засыплем и забудем все". Я стал читать весь текст. Это было заключительное слово председателя конференции. А картинка символически изображала настроение, царившее в Стэнфорде. Пирамида - это и была теория элементарных частиц. "Если это то, что я думаю, то давайте засыплем и забудем все". А вы, оказывается, шутники, господа теоретики. Правда, ваш юмор несколько мрачноват. Ну что ж, и это утешение. По крайней мере, не мне одному страшно... Все, с меня хватит. Я захлопнул отчет, пошел к Аркадию. Он лежал на диване и курил. Я небрежно шлепнул отчетом о стол и сел у него в ногах. - Ну? - спросил он. - И что же ты собираешься делать? Я пожал плечами. - Не знаю. Наверно, жить. Он внимательно посмотрел на меня и улыбнулся: - Простите, а что же ты делал раньше? - Раньше? - серьезно переспросил я его. - Сейчас подумаю. Первые девятнадцать лет я почти ничего не делал. Сначала получал в школе отметки и почитывал книжки, потом зарабатывал себе на жизнь и опять-таки почитывал книжки. Потом полмесяца был счастливым кретином, который никак не мог понять, каким чудом он попал в этот храм науки... Потом появился ты со своими паршивыми элементарными частицами, и я решил, что моя миссия - это научные подвиги и добывание истины во славу свою и человечества. Я стал трудиться в поте лица, но почему-то вместо "а" у меня всегда получалось "бэ", а вместо "бэ" - "мэ". А еще я иногда высоким штилем рассуждал о том, в чем назначение человечества и каково мое место в нем. Вот так я и дожил до двадцати пяти неполных лет... Аркадий даже не улыбнулся. - Ну, и до чего ты дорассуждался? - Это о чем? - О назначении человечества и твоем месте в нем. - Аа-а... Да в общем все то же. Совершать научные подвиги - что же я еще могу делать? А когда они не получаются, надо, наверно, плюнуть на все и жить так, как живется. Так что я сейчас пойду поем, потом посплю, а потом... - Перестань юродствовать, - спокойно прервал меня Аркадий. - Ну ладно. - Я встал. - И в самом деле хватит. Пойду я, Аркадий. Ты не обращай внимания на мой треп. Сам знаешь, что никуда я от этой... науки не уйду, хотя бы потому, что ничем другим я заниматься не способен. В дверях я столкнулся с женой Аркадия Ниной. Наверно, такое уж было у меня лицо, что она страдальчески сморщилась и протянула: - Ой, Дима... И положила мне руки на плечи. - Ты только не убивайся так. Ну что же теперь делать, если так получилось... И мне захотелось уткнуться ей в грудь и расплакаться. Я сколько угодно мог хорохориться перед Аркадием, но устоять перед женской лаской было намного труднее. Я попытался улыбнуться. - Постараюсь не убиться. - Не шути так, - с тревогой сказала Нина. - Знаешь что? Приходи сегодня вечером к нам. И Ольфа приведи. Только часов в девять, не раньше, пока я Сережку уложу. Посидим, поговорим. Давно ведь не собирались вместе. Придете? - Не стоит, наверное, - сказал я. - Четыре физика в одной компании - слишком густо. Как-нибудь в другой раз. Я зашел за Ольфом, и мы отправились в профессорскую столовую. Я заказал роскошный обед. - У тебя что, праздник? - полюбопытствовал Ольф. - Ага, - сказал я. - Большущий праздник. Он вопросительно посмотрел на меня. - Празднуется поражение, - пояснил я. - Знаешь, люди, по-моему, совершенно напрасно празднуют удачи. Удача хороша и сама по себе. А вот поражение... Ты знаешь, что такое поражение? О нет, вы не знаете, что такое поражение! - торжественно продекламировал я. - Это колыбель всех побед, матерь всех открытий, квинтэссенция всего сущего и живущего, в жизни всего дающего, взяток ни от кого не берущего, коньяка никогда не пьющего, багажа и имущества не имущего... - Передай перец, пожалуйста, - перебил меня Ольф. - О, пожалуйста. - Выкладывай, в чем дело. Я коротко рассказал. Он внимательно выслушал меня и сказал тост: - За победу! Когда мы вернулись, я сразу лег спать, хотя не было еще восьми. Я проспал часов двенадцать и еще немного полежал, прежде чем встать. Торопиться было некуда. Странное это было ощущение - не надо вставать и садиться за работу, не надо куда-то спешить, и времени сколько угодно, делай с ним что хочешь. Даже на факультет идти не надо - все заняты своими дипломами, а мне и об этом беспокоиться не стоит. Моей работы хватит, пожалуй, на полдюжины дипломов. Надо будет только аккуратно переписать несколько десятков страниц. Я сходил в столовую, почитал газеты, послонялся по коридорам и зашел к Ольфу. Он работал. Мы немного потрепались, и я видел, что Ольф ждет, когда я уйду, чтобы снова взяться за работу. Я вернулся к себе и стал смотреть в окно. Шел дождь... Дожди шли весь октябрь. Я почти никуда не выходил, много спал и целыми днями читал, лежа на диване. Я давно уже не следил за тем, что появлялось в журналах, и сначала читал все подряд, но потом взялся перечитывать старые вещи - Шекспира, Достоевского. Длинный был этот месяц - октябрь. Очень длинный и дождливый. Солнце почти не показывалось, и мне хотелось уехать куда-нибудь. Но я не мог этого сделать - не было денег. Не было ни денег, ни работы - только время и книги. Однажды пришел Аркадий и принес с собой несколько журналов. Он просто положил их на стол, и мы немного поговорили о том о сем, и он словно невзначай открыл один из журналов и стал просматривать его, не прекращая разговора. Потом замолчал и выжидающе посмотрел на меня. - Ну? - спросил я. - Хочешь что-то сказать? - Да. Посмотри-ка вот эту статейку. И он протянул мне журнал. Я бегло просмотрел уравнения и выводы. Ничего особенного - обычная работа по теории К-мезонных распадов. И опять эти проклятые "возможно", "вероятно", "можно полагать"... - Ты хочешь, чтобы я этим занялся? - Да. - Почему именно этим? - Мне кажется, что это подойдет тебе лучше всего. Я молча смотрел на него, потом опять стал читать статью. Что ж, может быть, Аркадий прав. Надо ведь чем-то заняться. Попытаться превратить одно из этих "возможно", "вероятно" во что-то определенное и более или менее бесспорное. Почему бы нет? Я хладнокровно взвешивал все "за" и "против". Работа как работа. Вероятно, не хуже и не лучше, чем многие другие. Можно попытаться. Я бросил журнал на стол. - Ладно, я посмотрю. Может быть, я и займусь этим. Аркадий ушел, а я стал думать о том, что он сказал мне. Наверно, все-таки нужно взяться за эту работу. Нельзя же все время читать Шекспира и Достоевского. Нужно когда-то начинать работать. А работать не хотелось. Ладно, потом еще подумаем об этом. И я снова взялся за Шекспира и вдруг словно споткнулся, прочитав: ...жизнь - это тень, комедиант, Паясничавший полчаса на сцене И вмиг исчезнувший. Это повесть, Которую пересказал дурак. В ней много слов и страсти, нет лишь смысла. Я закрыл книгу и встал. "В ней много слов и страсти, нет лишь смысла..." Только этого мне и не хватало. Сейчас я начну раздумывать о том, много ли в моей жизни было слов и страсти и есть ли в ней смысл. Нет уж, хватит с меня. Достаточно я нарассуждался о смысле жизни. Не стоит пережевывать эту жвачку. Все равно, сколько бы я ни рассуждал, никто и ничто не убедит меня в том, что жизнь бессмысленна. Это было бы слишком удобно - рассуждать о бренности бытия, приводить в свое оправдание цитаты из Шекспира и ничего не делать. Это не для меня. Надо работать. Я сел за стол, стал читать журналы и делать выписки. Составил длинный список литературы, которую надо будет просмотреть, и вечером отправился в библиотеку. Внимательно и добросовестно читал все, что нужно было узнать. Плохо было только то, что все это нисколько не волновало меня. Все равно что брак по расчету, невесело подумал я. Ну что ж, пока придется примириться с этим. Может быть, потом и сыщется моя любовь. Найдется какое-нибудь уравнение, которое вдоволь помучает меня. Наверняка возникнет какая-нибудь идея и завладеет мной. Только не стоит слишком задумываться над тем, к чему это может привести. Может быть - к победе, может быть - опять к поражению. Лучше думать о том, чтобы как можно меньше делать ошибок, если уж нельзя совсем обойтись без них. 21 И такая идея действительно пришла. И когда прошел год, я все еще работал над распадами К-мезонов. Я не знал, долго ли еще продлится моя работа и чем она закончится. Я старался не думать об этом и редко вспоминал о той жестокой неудаче, которая постигла меня с первой работой. Такие воспоминания не прибавляют мужества. Событий на этот год было немного. В январе прошумело сообщение об открытии новой странной частицы - омега-минус-гиперон. Это был блестящий успех "восьмеричной" теории Гелл-Манна и Неймана, предсказавших существование этой частицы. Они даже описали ее свойства, и эксперимент с точностью до одного процента подтвердил их предположения. Физикам показалось, что наконец-то они ухватились за ниточку, которая поможет распутать весь клубок. Но в конце концов теория "восьмеричного пути" не оправдала этих надежд. Зимой Ольф ездил в Ленинград к Светлане и пробыл там две недели. Когда я спросил его, чем закончилась поездка, он неопределенно улыбнулся: - Да я и сам не знаю... Надеждами, наверно. Решили, что попытаемся совместными усилиями подремонтировать наши отношения. - Как она живет? - Работает на заводе, много занимается. Будет опять поступать. Мы решили пока довериться почте, а ближе к лету встретимся где-нибудь. Летом я остался в Москве и работал. А потом мне опять пришлось вспоминать о неудаче, постигшей меня год назад. Конец августа и весь сентябрь я работал под Москвой, на строительстве овощехранилища, и возвращался домой веселый, весь обросший, в грязной залатанной куртке и развалившихся ботинках, один из них даже пришлось связать куском проволоки, чтобы подошва совсем не отвалилась. Должно быть, я представлял странное зрелище - прохожие удивленно поглядывали на меня, но я только посмеивался в бороду. Настроение у меня было превосходное. Мне не терпелось поскорее добраться до общежития и увидеть Асю, с которой я неожиданно встретился в апреле после семилетнего перерыва. А потом... Потом будет великолепно. Я буду встречаться с ней ежедневно и буду работать. Ох, как мне хотелось скорее взяться за работу! Я соскучился по своим уравнениям до того, что они снились мне по ночам. Я невольно улыбался, вспоминая телефонный разговор с Асей. Я позвонил ей с вокзала, и, когда услышал в трубке ее голос, у меня вдруг отчаянно заколотилось сердце, и я не сразу сказал ее имя. Я и сам не подозревал, что так стосковался по ней. - Ди-има... - медленно сказала Ася. - Ты приехал... И столько ласки было в ее голосе, что я совсем растерялся. - Ася, - не сразу выговорил я и еще раз: - Ася... Она тихо засмеялась. - Где ты? - Я на вокзале, только что приехал, - заторопился я. - Сейчас поеду в общежитие, приведу себя в божеский вид и сразу к тебе, можно? Ты не очень занята? - Ну конечно, можно. - А потом сходим куда-нибудь и поужинаем. - Все, что хочешь... А долго ты будешь приводить себя... в божеский вид? - Ну... полчаса, минут сорок. - Тогда знаешь что? Лучше я к тебе приеду. Потом вместе что-нибудь придумаем. Хорошо? - Да, конечно... Ася... - Что, милый? - Скажи еще раз. - Что? - То, что ты сказала сейчас. - Ми-лый... Я молчал. - Иди, Дима, - сказала Ася. - И жди меня в шесть. И она повесила трубку. Я поехал в университет. Не заходя к себе в комнату, я сразу позвонил Аркадию. Он недавно получил квартиру и жил теперь в преподавательском корпусе. В августе в Дубне была очередная конференция по физике элементарных частиц, а я еще ничего не слышал о ее результатах, и мне хотелось хотя бы коротко узнать, что там было нового. Мне стало как-то не по себе, когда я стоял в телефонной будке и набирал номер. Я сразу вспомнил, какой сюрприз преподнесла мне Стэнфордская конференция. Что скажет Аркадий сейчас? Он сам был в Дубне, и я просил его достать все материалы, относящиеся к