е немцы в черных костюмах, вязаных жилетках; сторожко поглядывали они на орудия, на машины, на повозки; завидев же встречных солдат и офицеров, почтительно приподымали над головами фетровые шляпы, издали приготавливали заискивающие улыбки, бормотали с покорностью: "Гутен таг, герр зольдат!", "Гутен таг, герр оффицир!" Никитин, как и все, пребывал в состоянии раскованной и ленивой беспечности, как и все, почти не думал, что ушедшая куда-то к близкому концу война может нарушить этот судьбой ниспосланный батарее покой, поэтому решил от нечего делать изучать немецкий язык по военному разговорнику, выданному офицерам на границе Германии. И этим ранним утром он с благим удовольствием валялся на постели, разговаривал вслух, перелистывал разговорник и после крепкого сна, без тревог, без вызовов, овеянный этим счастливым покоем, особенно чувствовал свое отдохнувшее тело, свое физическое здоровье, чистое белье. - "Их вайе нихт, вас золль эс бедойтен, дас их зо трауриг бин..." Так... переводим: "Я не знаю, что это означает, почему я такой грустный". Вот это я помню, - говорил вслух Никитин, потягиваясь под пуховой периной и оглядывая веселенькую, залитую розоватым солнцем комнатку, оклеенную выцветшими обоями, разрисованными цветочками и листочками, поглядывая на фотографии усатых стариков при котелках и солидных старух в древних кружевных шляпах, на старинный потрескавшийся комод, платяной шкаф, круглое зеркальце в рамке слева от двери, на столик с чернильным прибором и свечой, прикрытой колпачком, на весь этот кем-то по неизвестной причине оставленный уют. - В самом деле, - сказал Никитин, - мне грустно потому, что я не знаю, кто тут жил. Как это будет по-немецки? Кто - вер. Жизнь - лебен. Ну а теперь, герр лейтенант, попробуем сложить фразу!.. Фразу, однако, он не сложил: на первом этаже хлопнула, ударила по тишине дверь, кто-то там вошел со двора, затем внизу рявкнула луженая глотка: "Подъем! Прекращай дрыхнуть, славяне!" - и сейчас же послышались заспанные голоса, покряхтывание, смех сквозь протяжную зевоту, и чей-то тенорок спохватился, воскликнул: - Ах, братцы, какую я бабенку во сне видел... Стоит она у забора и эдак с прищуром кивает, кивает мне... - А ты что? Чесался, дурья голова, или действовал? Дальше что было? - Рас-стройство!.. Всегда во сне как следовает не получается, известно - видение одно! - пояснил зубоскалящий тенорок. - Эх, ребя, гладкую бы какую-нибудь на эту перинку, под бочок, неделю бы не жрал, а только бы... Ты откуда прибег, сержант? Чего загремел? Гулял ночь никак, а людей чуть свет вздымаешь! И переливистый командный голос сержанта Меженина: - А ну, бриться, умываться, туалет навести, котелки в зубы - и за завтраком! Медведя давите много! Опухли от сна! Все! Подымайсь! Лейтенанта разбудили? - Да пусть себе спит, чего ему... Потом Никитин услышал скрип тяжелых шагов по лестнице, отбросил разговорник, потянул с кресла обмундирование и, быстро надев галифе, отозвался: - Я встал, Меженин! Входите! Что за спешное дело? Надеюсь, не танковая атака? Нун, битте, херайн! - добавил он по-немецки. - Бит-те! - Разрешите, товарищ лейтенант? Вошел командир третьего орудия сержант Меженин, сильный, широкий костью, немного полноватый, в набело выстиранной гимнастерке, хромовые офицерские сапоги и погоны были влажны, как будто только что шел по росе, задевал плечами мокрые кусты. Его лицо с молочным румянцем, густыми ресницами, светлыми и жесткими глазами было бы красивым, если бы не нагловатая полуухмылка, которая что-то отнимала у него слегка попорченными передними зубами. Считали Меженина везучим бабником, неисправимым сердцеедом, повсюду заводившим неизменно удачливые связи, стоило лишь батарее задержаться на день или два под крышами. Он не скрывал этого, носил в нагрудном кармане коллекцию фотокарточек, исписанных трогательными строчками, и, захмелев, порой хвастливо говорил, что коли уж его судьба смертью обманет, то бабы по нему жалостнее жены на всей Украине и Польше поплачут, что-что, а вспоминать сержанта Меженина будут. Но был он и везучим командиром орудия - пришел во взвод в дни форсирования Днепра, ранен не был ни разу, и награды нетрудно находили его, не затериваясь в долгих госпитальных поисках. Меженин, загадочно щурясь, небрежно бросил руку к виску, усмехнулся: - Гутен морген, товарищ лейтенант, одно дело к вам есть. Посоветоваться не мешало бы. А? Никитин посмотрел на сырые сапоги, на потемневшие в росной влаге погоны командира орудия и удивленно спросил: - Вы что... не спали со взводом? Где вы были, сержант? - У фашисточек не был. Хотя они, стервочки, сами лезут, - заговорил с дерзкой твердостью Меженин, нисколько не оправдываясь, а только уточняя дело. - Идешь по улице, а они из окон пальцами показывают и жесты всякие... - И" что же? Где вы были ночью? Никитин взял с кресла ремень, приятно гладкий, отполированный, ощутил теплый кожаный запах и, наслаждаясь прежним чувством здоровья, молодости хорошо выспавшегося человека, затянул ремень на талии. Затем подвинул к боку тоже теплую кобуру пистолета, подошел к зеркалу и стал причесываться, сделав строгое лицо. Ему не хотелось сейчас выговаривать Меженину за явное его отсутствие во взводе без разрешения, портить настроение бодрого весеннего утра, и это была наигранная строгость, чтобы чем-то напомнить о пока никем не отмененной еще дисциплине, несмотря на отдых и бесприказное положение батареи. Меженин был старше его на девять лет, опытнее, гораздо сильнее физически, обладал умением подавлять подчиненных ему солдат вспышками грубой насмешки, и подчас - один на один с командиром орудия - Никитин испытывал неудобство и раздражение от его выпирающей, незастенчивой силы. - И что же? - повторил Никитин, кончив причесываться, и увидел в зеркале наведенный ему в затылок светлый независимый взгляд сержанта. - Что хотите ответить, Меженин? - А я вот хочу спросить... Вы, товарищ лейтенант, в грошах немецких и в часиках кумекаете что-нибудь? - Неясно, - Никитин дунул на расческу. - Вы о чем? - Айн момент, товарищ лейтенант. Меженин вышел за дверь и тотчас внес с площадки лестницы и опустил на пол брезентовый мешок, не до конца застегнутый металлической "молнией", лиловые остатки раскрошенной сургучной печати висели на суровых нитках в той части сломанной наполовину "молнии", где недавно, видимо, был сорван опечатанный замочек. Меженин присел к мешку и, снизу безгрешно глянув на нахмуренного Никитина, узловатой рукой, на которой виднелась старая синяя наколка "Шура", дернул "молнию". Из раздвинутого мешка вынул несколько толстых, склеенных желтой полоской пачек купюр, положил их на кресло, после чего достал маленькую изящную коробочку, в каких ювелиры продают серьги и кольца, вытянул оттуда на узком ремешочке серебристые часики. - Гляньте, товарищ лейтенант, штамповка или не штамповка? - сказал Меженин, невинно прикрывая ресницами глаза. - Вы по-немецки малость петрите, тут на циферблатике какая-то фиговина по-ихнему написана. По футляру если... штамповка не должна быть. - Где вы это взяли? Откуда? Меженин невозмутимо помотал часами на ремешочке, подышал на фосфорический циферблат, протер стекло пальцем. - Виноватую голову меч не сечет, товарищ лейтенант. - Не виноватую, а повинную, - поправил Никитин. - Виноватую как раз сечет. Ну, так где же взяли? - Законно все, безо всякого Якова, - снисходительно проговорил Меженин и выпрямился. - На ночь, было дело, оторвался я в полевой госпиталь к знакомым сестричкам, у одной там день рождения, законная, кажись, причина. А расположились они в Фейн или... Штейн... дорфе, хрен его знает... не выговоришь, в деревушке, в общем, километров шесть отсюда. Возвращаюсь, значит, на рассвете через лес, глядь - справа, за кустами, чернеет что-то, похоже - машина, по виду штабная, разбитая вдрызг. Миной разворотило ее и изуродовало, как бог черепаху. Посмотреть надо бы, думаю, ради такого интересного случая. Подхожу - а в машине барахло всякое и еще ящичек и мешок. Чистенькие. Очень уж любопытно стало, и вскрыл я их. А в ящике - часы, в мешке - пачки грошей. Для удобства двадцать штук часиков в мешок, а остальные там оставил, ящик в кустах замаскировал, чтоб не соблазняло кого. Вот так было дело, товарищ лейтенант. Интересуюсь, что за часики - ценные или дерьмо? - А документы? Там были документы? - спросил Никитин. - Не взяли? - На кой они вам - для музея, что ли? Война сегодня или завтра кончается. А вы документики спрашиваете. Ценность-то какая? Дешевле чиха. Внизу, на первом этаже, все громче, все отчетливее разносились звучные голоса солдат, гремели котелки - оживленная, без серьезных забот, но предприимчивая перед завтраком суета, перед общим сбором взвода за столом, общими разговорами перед дозволенным пивом, сполна отпущенным старшиной из трофейных берлинских запасов. - Все, знаете, я вижу, сержант. Что война кончается, ясно. А кто вам сообщил, что именно завтра кончится? Сам господь бог? - Ноздрей чую, товарищ лейтенант. Для нас тут - все, шабаш, стрелять мы кончили. - Хотел бы. Но ваше чутье, сержант, еще не аргумент. Он по обыкновению уже говорил с Межениным чрезмерно официально, и это опять была выработанная норма защиты в общении со своим командиром орудия. Его нагловато-самонадеянная усмешка сомкнутыми губами, его с холодной пустинкой глаза постоянно выражали, мнилось, полускрытое презрение к Никитину, этому москвичу-лейтенанту, интеллигентному чисторучке, оторванному от мамы и папы, от сладких барбарисок, от задачек в школе, тогда как сам Меженин за тридцать прожитых лет хлебнул разного опыта через край. - Посмотрим, какую ценность вы обнаружили, сержант. Никитин взял новую тугую пачку купюр, увидел под черной печатью изображение орла, "Deutsche Reichsbank 5000" и швырнул пачку в раскрытый мешок, точно камень, не представляющий никакого интереса; потом осмотрел часики, протянутые Межениным, и, за кончик ремешка опуская их в подставленную ладонь сержанта, сказал с брезгливым безразличием: - Ерунда, Меженин. Рейхсмарки ни к чему, можно в печку. Часы - не швейцарские. Пасхальные подарки немецким солдатам. Поняли? - Ясныть, - насмешливо смежил женские ресницы Меженин. - А может, товарищ лейтенант, рейхсмарки-то к чему? А? Миллион грошей... А? - Возьмите мешок и идите к взводу, - сказал Никитин, прерывая разговор, и досадливо пощупал белесую щетинку на подбородке. - Думал, у вас дело, а оказалось - пустое. Скажите Ушатикову, пусть принесет горячей воды. Побреюсь и приду завтракать. - Ясныть. - Меженин надвинул на бровь пилотку, взвалил мешок на скошенное полноватое плечо, вышел, застучал сапогами по лестнице, внизу скомандовал зверским голосом: - Ушатиков! Горячей воды лейтенанту для туалета! И... - он срезал повелительную интонацию, добавил что-то не вполне расслышанное сверху Никитиным. На первом этаже фугасным разрывом, сотрясающим стены, грохнул смех, охотно заржали крепкими глотками на ответное чье-то словцо, но в солдатском хохоте, фырканье не было недружелюбия или злобы по отношению к Никитину, он знал это. Весь взвод, выспавшийся, хорошо отдохнувший в тепле и домашней благодати, был расположен к любой шутке, к любой остроте, подхватывая ее общим гоготом здорового веселья, то и дело вспыхивающего игривым огоньком. "А Меженин недобр ко мне", - подумал Никитин, раскладывая на подоконнике никелированную безопасную бритву, пушистый помазок, складной стаканчик-мыльницу и коробочку острейших золингеновских лезвий - целый набор, предназначенный, по-видимому, в 1943 году быть рождественским подарком для какого-то немецкого офицера вместе с набором датских консервов, изюмом, французским шоколадом и игрушечной картонной елочкой, упакованными в пакетах, которые были взяты в качестве трофеев на одном из товарных эшелонов под Житомиром. - Что там у вас за смех? - спросил Никитин, когда самый молоденький из взвода, Ушатиков, радостно сияя до ушей, принес и поставил на стул котелок кипятка и тут же неудержимо залился тоненьким смехом. - Да разве их поймешь, товарищ лейтенант, - заговорил он, прыская в ладонь, - слово какое скажут и ржут. - И Ушатиков по-бабьи хлопнул длинными руками по бедрам, излучая восторг и удивление. - Хохотуны, смешинка всем в рот попала! - Остроты знакомы. Идите завтракать, - сказал Никитин, слыша взрывы хохота внизу, и внезапно улыбнулся, зараженный смехом солдат. Солнце стояло над крышами, не по-раннему жарко припекало подоконник, плечо Никитину, а он с замедленным удовольствием не обремененного заботами человека брился перед зеркалом, чувствуя в раскрытое окно дуновение смолистого теплого воздуха от сосен, и этот аромат трофейного душистого мыла, вскипавшего нежной пеной под щекотными движениями помазка на щеках, и неторопливое прикосновение бритвы, после которой и без того чистая кожа становилась свежей, гладкой, молодой. Бреясь, он всматривался в свое лицо, в блеск выспавшихся глаз и праздно и весело думал, не отпустить ли ему тонкие усики, какие щегольски начали носить еще на Одере пехотные разведчики. Он оставил ради эксперимента до конца бритья светлую, очень реденькую полоску над верхней губой, но усики не придавали его внешности ни солидности, ни безмятежного щегольства; минуту он изучающе ощупывал их, затем сказал вслух: "К черту!" - и решительно отказался оставлять лишнее украшение, что, несомненно, вызвало бы кривую ухмылочку Меженина, его подъедающий возглас: "А лейтенант-то наш усики отпустил! К чему бы это?" Закончив бритье, он смочил полотенце горячей водой и, разглядывая себя, обновленного, в зеркале, протер лицо, шею, грудь, испытывая бодрое настроение прекрасного весеннего утра, и от этого парного компресса, от какой-то звонкости в каждом мускуле, и от того, что никуда не нужно торопиться, ничего не надо решать, даже серьезно думать, чего нельзя было и предположить сутки назад в пылающем пожарами Берлине. - Лейтенант, а лейтенант, завтракать! - сквозь пчелиное гудение послышался крик снизу. - Пиво стынет! И Никитин, причесанный, застегнутый, провел влажным полотенцем по орденам, освежая эмаль, куда въелась пятнышками пороховая гарь, ощущая упругость тела и физическую чистоту, еще раз осмотрел свое лицо в зеркале и сказал опять вслух: - Все отлично. И все прекрасно. Когда же он спускался по винтовой лестнице в столовую, галдевшую голосами, и заскользил локтем по гладким деревянным перилам, его вдруг душным ветерком остановила мысль о том, что все это новое, легкое, бездумное, без близости войны, должно вот-вот оборваться, кончиться, исчезнуть, что он, его взвод в немецком городке живут в неправдоподобном и обманывающем тумане счастья, которое не может долго продолжаться. И вспомнил себя, грязного, потного, черного, с ввалившимися худыми щеками, каким предстало его лицо в том же зеркале позавчера ночью, после того, как, расположив солдат в свободном немецком доме, этом нежданно посланном войной рае, он впервые перешагнул порог занятой им мансарды. 2 В столовой, большой, накуренной, наискось из окон пронизанной столбами солнца, заполненной солдатами его взвода, в толчее и хаосе оживленного говора, смеха, шуточек, общего возбуждения вокруг стола запоздалое появление Никитина сразу было встречено обрадованными возгласами: "А, лейтенант, давай на свое место, все готово!" - и тот укол тревоги на лестнице прошел мгновенно - прошел ненужным напоминанием об опасности, некстати. И он снова подумал удовлетворенно: "Конечно, не стоит ничего вбивать в голову, пока идет все отлично! Главное - жив мой взвод и жив я! Что же еще нужно?" Большинство солдат толпились у края стола, шумели позади сержанта Меженина, а он, стоя, коленкой придерживал мешок на стуле, вертел на ремешке вынутые из коробки часики, оглядывал солдат сощуренными глазами и говорил громко: - Рассудим, братцы - что за это дело можно иметь? Поджаренную свининку, пиво и всякую немецкую жратву. Спрашивается, как такое сделать? Кумекаю - а раз плюнуть! Таткин, слушай сюда! После завтрака тебе сходить к хозяину закрытого магазина, что напротив, и предложить: мол, так и так, не желаете ли часики по обоюдному соглашению насчет обмена, полюбовно, хоть мы вас, сволочей, и придушить должны, а кое-как терпим! Нет возражений, пустить трофеи по этому делу? - Какое там! Таткин сможет, он - голова в цифрах! Счетоводом в колхозе на счетах чесал небось, как на пианинах! Его б старшиной поставить, у него подсчет снайперский! - захохотали позади Меженина, и там, в толпе, любовно принялись тискать, хлопать по плечам, по шее низенького ростом, рыжего Таткина, всегда обстоятельно-расчетливого, хозяйственного наводчика третьего орудия, который даже пригнулся, закашлялся под напором незлобивого солдатского подзадоривания. - Да если бы Таткин в интендантах ходил, второй раз Берлин брать можно было бы! Таткин у нас ровно генерал без звания, мозгой в разных направлениях ворочает! - А в мешке никак все часики? - поинтересовался Таткин, польщенный всеобщим признанием своих хозяйственных заслуг, и раздвинул "молнию" мешка проворными руками. - Чего тут? Бумаги вроде шуршат... Это что такое? - Миллионы, Таткин, в упор гляди, едрена-матрена! - крикнул Меженин. - Законные рейхсмарки, раскумекал, нет? Корову и дом целый можно купить да немочку в придачу, что пальчиком из окна за сигареты манит, понял? Гляди сюда, Таткин!.. - И, заранее угадывая впечатление, которое он сейчас произведет, Меженин выхватил из мешка и хлестнул по краю стола пухлой пачкой купюр. - В каждой такой по пять тысяч! Понял, отчего козел хвост поднял? Держи эту пачку для разведки, Таткин, да разнюхай в любом магазинчике, берут или нет? А с ними, братцы, жить можно будет! - Неужто всамделе миллионы? - ахнул Ушатиков и по-птичьи вытянул через плечо Меженина длинную шею, стараясь поближе разглядеть деньги на столе. - Это мы навроде капиталистов? Мешок? Неужто настоящие? - вскрикнул он по обыкновению удивленно и восторженно. - Выходит, миллионщиком ты стал, малец, раскрывай карманы! - Да куда столько-то? Че делать-то? Ужасти!.. - С кашей съешь заместо закуски и добавку попросишь! Не растеряешься!.. В заразительном и любвеобильном порыве друг к другу, толкаясь, дурачась, солдаты теперь увесисто захлопали ладонями по плечам, по худенькой спине Ушатикова, успокаивая его этим дружным тисканьем, а он прыснул, залился жеребячьим смехом, как от щекотки, и тогда старший сержант Зыкин, командир четвертого орудия, человек в серьезных годах, семейный, рассудительный, не умевший радоваться долго, сплюнул цигарку, дососанную до губ, позвал внушительным голосом: - Ушатиков! - Что? - Это как называется? - спросил Зыкин и показал коричневый обкуренный палец. - Понятие имеешь? - Известно что, товарищ старший сержант, палец ваш, я не вижу разве? - заморгал Ушатиков с ничем не истребимой обезоруживающей наивностью. - Врешь, Ушатиков, не палец, а оглобля. Или, скажем, не оглобля, а курица, - сказал Зыкин в сердцах. - Посмотри, малец, лучше. Или без очков не видишь? - Как так курица? Всамделе смеетесь, товарищ старший сержант? - Замечание имею. Ты, Ушатиков, из смеха и вопросов состоишь, - проговорил Зыкин. - И какие такие философы, коровьи дети, у вас в Калуге родятся? "Неужто немцы?", "Неужто танки?" Все твои вопросы наперед знаю. И тут тебе опять, как дубиной по голове, удивление оглоушило: "Неужто настоящие?" А ежели настоящие, ну чего ты с миллионами делать будешь? Живем мы, братцы, как на курорте, и ровно оглупели, как мухи! В голове - карусель. - Но-но, Зыкин! - прикрикнул Меженин, мерцая глазами, и голос прозвучал властно. - Ты моих орлов не трогай! Если польза от чего есть, с какой стати ушами хлопать? Не заслужили, что ль? Верно, ребята? Ты, Зыкин, у нас - святой, молись за нас! Трофеи по всем статьям взяты. И чин чинарем. Как, Таткин, нормальные гроши? Докладывай, бухгалтерская голова, чтоб все слышали, есть в них какая ценность или я оглупел, как вон Зыкин говорит! Себе в карман миллион не положу, мама так делать не велела! Он терпкой насмешкой подавил возражение Зыкина, и солдаты, посмеиваясь, одобрительно загудели, подмываемые любопытством, сгрудились за спиной рыженького Таткина, который между тем с деловой предосторожностью отодрал ногтем скрепляющую новенькую пачку купюр банковскую полоску, крякнув, священнодейственно послюнив два пальца, вытянул одну бумажку из пачки и, рассматривая против солнца, подозрительно покрутил ее и так и сяк; хитрое усатое личико его выражало важную работу и значительность действия. - Похоже, не фальшивые, - сказал он. - Рейхсмарка тысячного достоинства. С такими дело не имел. Не знаю таких. И он, бережно вложив купюру обратно в пачку, ударил пальцами о пальцы, точно пыль счищал. - Так если ты бухгалтер, счетовод и петришь в финансах, значит - будешь дело иметь! - возвысил голос Меженин. - Соображай, бухгалтерская голова, на полных денежных правах, понял, нет? Мы платим немчишкам, и все - законно! - Давай, Таткин, давай! - послышались ободряющие голоса. - С паршивой овцы хоть шерсти клок! Они у нас, гады, без денег все брали, а мы как-никак по совести... А часики куда? Значит, мы теперь миллионщики, ха-ха! Ну, сержант, ухватистый ты у нас... А завтрак-то, братцы, про кашу и бир забыли! И лейтенант ждет! "Глупо и непонятно. Зачем им деньги?" - подумал Никитин, молча наблюдая за Таткиным, за распорядительностью Меженина, за солдатами своего взвода, не в меру возбужденными этими деньгами и часиками, - ведь еще сутки назад там, в Берлине, на аллеях Цоо ничто не имело ценности, кроме одного-единственного - жизни. - Меженин, уберите со стола всю эту ерунду! Нора завтракать, - сказал Никитин в момент краткой тишины и сел на "лейтенантское" место, добавил: - Мешок с трофеями спрячьте-ка под стол, а то очень много шума. Так что выдал сегодня старшина? Пиво? Раздайте каждому по три бутылки, сержант, вместо ваших трофеев. Так будет лучше. За завтраком пили пиво, шипевшее пеной из горлышек темных бутылок, наливали его в большие граненые кружки, взятые на кухне, чокались толстым стеклом под шутливые тосты, аппетитно ели кашу, звенели массивными золингеновскими ложками по фарфоровым тарелкам, тоже взятым "напрокат" в кухонном буфете, говорили, кричали, перебивая друг друга, вспоминали шестнадцать дней в Берлине, уличные бои и баррикады, как проламывались через квартиры, через стены домов к Тиргартену, - и, отмытые, покрасневшие, радостно хохотали при каждой пришедшей на память детали, а солнце яростно ломилось в окна, широко рассекало стол горячими белыми квадратами, пекло спины сквозь гимнастерки, становилось жарко. И в этом нескончаемом завтраке, неумолкающих разговорах, в сигаретном и махорочном дыму, вкусе чужого пива, в шумной тесноте столовой, весенней жаре было какое-то ненасытное, жадное и нетерпеливое пиршество людей, только что удачливо пролезших через игольное ушко, все помнивших и все забывших для того, чтобы жить теперь. Никитин отхлебывал пиво, смотрел на солдат, знакомых и чем-то незнакомых ему по новым жестам, улыбкам, тону голоса, - и за сутки ощутимая перемена этой окончательно счастливой судьбы теплым наплывом блаженства охватывала его. И сержант Меженин, весь прочный, с расстегнутым воротом гимнастерки, потный, без конца выкрикивающий тосты за "капут войне, за баб, за немчишек, которым всем передохнуть", и наивный круглоглазый Ушатиков со своим удивленным всплеском рук, готовый залиться звонким, серебристым бубенчиком, охотно засмеяться любому посоленному слову, и хитренький Таткин, украдкой составляющий выпитые бутылки под стол, подальше от глаз начальства, и степенный, серьезный командир четвертого орудия Зыкин, глубокомысленно покуривающий гигантской величины махорочные самокрутки, - эти разные и близкие ему люди почему-то сейчас успокаивали его, вливали в душу растроганное и доброе согласие со всем их настоящим и прошлым, и невозможно было представить их другими людьми, усталыми, злыми, закопченными, которыми он командовал, ежедневно отвечая за жизнь каждого и на которых недавно раздражался при виде той глупости с часиками и деньгами. И, сожалея уже, Никитин подумал: "Почему я должен мешать им? Пусть делают что хотят..." Потом он подумал, что право на раздражение давало ему офицерское звание, хотя, может быть, у него не было права советовать им, принимать решения в житейских вопросах, потому что одно знал лучше их - то, что было огневыми позициями, орудиями, вычислением прицела и стрельбой, одно это, главное, связанное с жизнью каждого из взвода, держало и укрепляло уважение к нему, как если бы он был опытнее всех в понимании самого важного на войне, независимо от возраста. Он командовал людьми, но не умел, как это умели многие солдаты, развести костер на ветреном морозе, не мог сварить по неписаным правилам суп на костре, ловко растопить в хате печку, переночевать с женщиной или, накрывшись плащ-палаткой, "проверить" улей на пасеке пустой деревни, выкачав необъяснимым способом полное ведро меда, не мог перед стрельбой согреть спину, кругообразно потираясь о щит орудия, что часто делал в обороне зимой пожилой Зыкин. Однако он научился необходимой грубоватости, командному голосу, офицерскому самолюбию и тем крепким и спасительным в бою словечкам, которые уравнивали его со всеми. Когда говорили о женщинах, он делал снисходительно-знающий вид, ибо если бы Меженин, в особенности после Житомира, понял, что Никитин единый раз на войне по-настоящему обнимал и целовал женщину, он, вероятно, стал бы открыто презирать его интеллигентскую несуразность. Разговоры за столом не умолкали, дым сгущался, волнисто покачивался над красными лицами, перемешивались взбудораженные голоса, будто опять с утра начался и продолжался вчерашний праздник, и Никитин не прерывал затянувшийся завтрак, не уходил из столовой, а приятно погружался в этот веселый гул, ощущая раскаленно пылающее за окном солнце и сияние мельчайших пылинок в его неиссякаемом яром потоке. - А вот что, други мои, было, когда мы через проломы в Тиргартен шли, - степенно заговорил старший сержант Зыкин, посасывая толстенную самокрутку. - В четвертом, как помню, доме пролез я в дыру, на размер проломленной печки, чтобы, значит, разузнать, как сподручнее орудие, дубину-то нашу протаскивать. Дело к вечеру было. Залезаю в немецкую квартиру, мебель поломанная, темнота, пыль везде толщиной в палец, сквозь щель на потолке маленько светом брезжит. А до этого мы в соседнем подвале трофейных жирных консервов нажрались под завязку, живот крутит, спасу и терпежу никакого нет. Ну как в таком положении орудие через пролом поволокешь, когда без удержу наизнанку выворачивает? И смех и грех. Только пролез я в дыру, ремень - на шею, автомат рядом положил и готов: присел, значит, орлом в углу, задумался, как полагается. Сижу и слышу - в темноте шорох какой-то, похоже - шебаршит что-то, потом кряхтенье началось - вздрогнул я даже и рукой за автомат. Глядь - в другом углу фриц сидит, тоже ремень на шее и тоже сильно задумался, как следовает расположился, и вижу - автомат у ног... - Ах ты боже мой! Неужто фриц? Как так? Живой? - с ужасом изумления воскликнул Ушатиков и хлопнул ладошкой себя по бедру. - И впрямь живой? - Это ты где, малец, видел, чтоб мертвый фриц с ремнем на шее по своей нужде сидел? - осуждающе глянул на него Зыкин, и вокруг засмеялись. - Дак вот, увидел меня, моментом хвать за автомат, напрягся весь, застонал вроде, а в темноте разобрал я - в немолодых годах он уже. Что делать? Сидим секунды, не дышим и друг дружку из углов страшными глазами убиваем, друг дружку в плен берем. А тут так несет меня, что и никакой войны не надо, свет белый не мил. И в голове мельтешит что-то: думаю, если он первый начнет, тогда и я успею, мол... А он вдруг автомат свой осторожненько так положил и все смотрит, смотрит на меня, ровно овца больная. И я тоже свой на землю и тоже дурной овцой смотрю. Потом сделали мы это самое дело, он первый как бешеный вскочил, ремень в зубы, автомат на шею и в пролом - нырь, так задницей и блеснул! Ну, тогда и я встал... Вот такое было. - Значит, испугался, Зыкин, а? - жестко хохотнул Меженин и ударил кулаком по столу, заглушая смех солдат. - Эх, евангелисты божьи! В церкву вам ходить! Да я б его не очередью, а одной пулей на дерьме срезал! Фрица пожалел? Зыкин, размышляя, подул на самокрутку, сказал веско: - Хоть умный ты, сержант, а дурак. В вечном деле все одинаковы. Тоже люди... - Философ ты с куриных яиц, Зыкин! - ревниво сказал Меженин и бугорками прогнал желваки на скулах. - В этих случаях пусть лошади думают, у них голова большая... А я вот тоже раз в Берлине дуриком испугался, аж волосы дыбом. Возле того метро... Как эта улица называлась? Унтер... день... линден, помните, ребята? Фрицевский пулеметчик никому дышать не давал - лупил с балкона очередями по перекрестку. Заметил - второй этаж, взбегаю по лестнице, ага - вот она квартира, звоночки, таблички, ударил плечом, а дверь, гадюка, открыта. В первой комнате - ковры, мебель, никого... Какая-то жратва на столе, бутылки, консервы. А квартира - огромная. И пулемет смолк, тишина мертвая в доме. Держу палец на спусковом крючке, на цыпочках иду по комнатам, последняя дверь закрыта, я - торк ее. И враз за спиной кто-то человеческим голосом: "ку-ку, ку-ку!.." Конец тебе, Меженин, думаю, все! Поворачиваюсь, как зверь, и режу очередями. Вижу - а это кукушка из часов выскакивает: "ку-ку, ку-ку", - а я по ней, по часам, по стенам, по зеркалам. Она выскакивает, а я по ней, по ней, сволочуге, пока вдрызг не раскокошил! Во когда испуг был, Зыкин, а ты мне про поносного фрица вкручиваешь с философией от куриного нашеста! Хреновина! В рай ты мечтаешь попасть, Зыкин, вот твой угол зрения, тебе свечки по убитым фрицам ставить нужно! А в аду все равно встретимся - сколько ты немцев из своего орудия ухлопал? А? - Напрасно часы и зеркала ты порушил, - рассудительно заметил Зыкин и начал слепливать новую цигарку. - В тебе черт сидит, Меженин, и хвостом вертит. - Насчет хвоста - это верно! - Меженин, жмурясь, как кот, потянулся с хрустом сильным, добротным телом. - Эту работу я уважаю! Эх, братцы, а до войны не то было. Работягой меня считали ударным. Бывало, придешь домой, головой ткнешься в подушку - мертвец! Жена с претензиями, конечно: "Нервы у тебя, значит, Петенька, очень здоровые". - "Здоровые? - говорю. - Да я свои нервы давно на запчасти для тракторов променял". Какая после этого любовь? Домкратом не подымешь! А на войне, что ж, здесь свободный разворот есть. Война кончится, братцы, и еще вспомним вольную жизнь!.. - Я и говорю, черт тебя изнутри ест, - повторил Зыкин. - Всего не сожрет, что-нибудь да останется! Меженин, как всегда, подавил Зыкина, всецело завладел общим вниманием взвода и, сладко дотягиваясь, щурясь на майском солнце, поглаживал крутую, завешенную орденами грудь - во всем удачливый красавец парень, которому прощалось много" за бездумную удаль, за разговорчивость, за необычную в бою везучесть, точно заговоренный он был, и точно вместе с ним заговорен был его орудийный расчет, не понесший от границ Белоруссии ни одной потери. В бою с ним свободно и надежно было и было спокойно в любых обстоятельствах на передовой, он, чудилось, жил на войне, не задумываясь, прочно, уверенный в неизменчивое везение свое, и, не раз обласканный судьбой, знал собственную цену в батарее. - Вон поглядите, ребята, бухгалтер Таткин у нас топор мужичок, а? - продолжал Меженин и, веселя солдат, подмигнул в сторону Таткина. - Молчит, как два умных. Тихий, цифры на уме, а ходок, видать, был - не приведи господь! Идет с работы, увидит какую-нибудь с толстыми ножками, счеты в кусты и давай вокруг петушком круги делать. Рыжие, они бесовитые, опасные для девок, как дьяволы! Так, Таткин? Правильно говорю? - Славяне, гляньте-ка! - крикнул кто-то, захохотав. - А Таткин три тарелки каши упер и полбуханки шорстнул, во-о аппетит! Маленький, тщедушный Таткин обладал на удивление неповторимым аппетитом, мог есть сколько угодно и когда угодно, порой грыз припасенные сухарики даже ночью на посту, похрустывая в темноте голодной мышью, и сейчас, застигнутый вниманием, не перестал жевать, острое его лисье личико было углубленным, серьезным. - Соображаю я, товарищ сержант. - Он повел рыжими бровками на Меженина. - Об деньгах этих. Может, после завтрака и на разведку какого магазина идти? - А ты, сообразительная голова, немецкий язык знаешь? Как говорить будешь - руками или глазами? - спросил Зыкин. - Такое и без слов завсегда понятно. Деньги, они что... сами говорят. - Таткин, люблю я тебя за расчетливость ума, а ты лучше скажи откровенно - куролесил небось? - не унимался Меженин. - Гастролер ты, видать, и красивый мужчина был! И ростом вышел, и косая сажень в плечах, и на гармони вальсы наяривал! По всему вижу - ходок ты был неисправимый! - В ум не приходило, - скромно опустил выгоревшие бровки некрасивый Таткин, и в этой его ангельской кротости было и нежелание и согласие участвовать в собственном розыгрыше, который время от времени падал на него и повторялся во взводе для общего увеселения. - Врешь, Таткин, большого туману напускаешь! Рассказывай - послушаем, а потом я про Житомир кое-что веселое расскажу, хоть лейтенант чуть под суд меня не отдал! Да, прошлое дело, анекдот получился. Рассказать, товарищ лейтенант, для смеху? Зуб на меня не будете иметь? То, что Меженин не очень кстати вспомнил о Житомире, о том давнем и неприятном, что случилось там и что Никитин не хотел вспоминать, - было словно бы направлено против него, против его стыдливой неопытности, распознанной тогда Межениным. - А при чем Житомир, сержант? Все было глупо! - сказал он резко и, сказав, почувствовал, как запылало лицо под взглядом Меженина, густые женские ресницы его подрагивали в безвинном любопытстве. - Не так, что ли, сказал, лейтенант? Я плохого не помню, а речь о бабах шла, - проговорил он. - А бабы на войне - тоже подарок или трофеи, так я считаю, ежели не вру... - А я как раз о трофеях, - перебил Никитин, сердясь на звук своего голоса, на то, что придал какое-то значение словам Меженина о Житомире. - Именно насчет трофейных денег, - проговорил он совсем не то, что надо было сказать. - Зыкин прав: зачем они? Пришли в Германию, чтобы превратиться в торговцев? Часы - это другое. Раздайте их всем, Меженин, у кого нет. Хоть на посту будут точное время знать. А деньги... Никаких магазинов и никакой торговли. Ну-ка, Таткин, пересчитайте рейхсмарки. ("Зачем я сказал, чтобы пересчитали рейхсмарки?") И лучше так: или сожгите их, Меженин, или сдайте в штаб полка, чтобы никаких глупых соблазнов не было. Не хочу, чтобы взвод оказался в дурацком положении купцов! Он знал, что этим приказом мог разжечь в Меженине злость, задеть его самолюбие и одновременно мог возбудить недовольство солдат к тому, что он, командир взвода, решил сделать, как бы отнимая у них легкомысленную надежду на сладкую жизнь. Но невольно он отдал распоряжение, и все затихли, осторожно поглядывая на него, на Меженина, я тот, стиснув челюсти, всверлился в лицо Никитина жестко-светлыми глазами, выговорил, снисходительно ухмыляясь: - Ясныть, лейтенант. Сделаю. Как приказано. Наше дело телячье. И тотчас, загремев стулом, поднялся, весь расправился, красивый зрелой телесной ладностью, подошел к тому месту, где лежал мешок под столом, вытянул его, рванул "молнию", демонстративно-небрежно высыпал на стол перед Таткиным кучу плоских коробочек, разъехавшиеся пачки новеньких купюр и скомандовал: - Кто не обжился часами, разбирай без паники! Таткин, считай гроши! Лейтенанту - право выбрать любые первые! - Не надо. У меня еще ходят, - ответил Никитин и тут же подумал, что суеверно не заменял свои ручные часы, старенькие, с почерневшим циферблатом от гари и окопной пыли, найденные им в офицерском блиндаже после почти бескровного боя под Гомелем. В тот момент, когда солдаты, взбодренные командой Меженина, затолкались вблизи стола, охотливо разбирая наугад эти игрушечные на вид коробочки, в столовую вошел лейтенант Княжко, командир первого взвода, крикнул с порога: - Здравия желаю, второй взвод! Привет, Никитин! Позавтракали? А почему кошку не кормите? Он был очень молод, этот лейтенант Княжко, и так женственно тонок в талии и так подогнан, подтянут, сжат аккуратной гимнастеркой, крест-накрест перетянутой портупеей, и так нежно, по-девичьи зеленоглаз, что каждый раз при появлении его во взводе рождалось ощущение чего-то хрупкого, сверкающего, как узкий лучик на зеленой воде. И хотя это ощущение было обманчивым - нередко мальчишеское лицо Княжко становилось неприступным, гневно-упрямым, - Никитина будто омывало в его присутствии веяние летнего свежего сквознячка, исходящего от голоса, взгляда, от всей его подобранной фигурки. Княжко был из московской профессорской семьи, учился на филологическом факультете, жил на Озерковской набережной, хорошо знал переулки Пятницкой, где жил Никитин; они никогда не встречали друг друга на замоскворецких тротуарах и сблизились только на фронте в конце сорок третьего года. Лейтенант Княжко прибыл, еще хромая, из тылового госпиталя, был назначен в батарею на место убитого командира первого взвода. До этого он служил в пехоте, командовал на Днепре ротой, но в связи с ранением и хромотой был не взят в стрелковую часть, а направлен по личному желанию в дивизионную артиллерию. - Если нас посетил первый взвод, то, конечно, братский привет! - ответил Никитин, обрадованный приходу Княжко, испытывая странное подспудное чувство какого-то далекого июльского утра в замоскворецких тупичках, с солнцем над заборами и тополиным пухом на мостовой. - Здравствуй, Андрей! А что такое - откуда у тебя кошка? - Откуда, спрашиваешь? Это уж, второй взвод, недопустимое безобразие, на глазах у вас животное с голоду может умереть, а вы что? Лейтенант Княжко выглядел по обыкновению педантично опрятным, ни единой складки на гимнастерке, светлые волосы причесаны на косой пробор, гладко-влажны, грудь чуть выпукла, ослепляет полосой орденов, сапожки до безупречной чистоты зеркальны. Необычным было то, что на сгибе руки он, словно фуражку на торжественном построении, держал лохматую дымчатую кошку и гладил ее зажмуренную, грязную морду, тыкавшуюся ему в плечо. - Сидит, понимаешь, бедная, возле дома сирота сиротой и какую-то траву ест, - заявил Княжко. - Куда смотришь, Никитин? Ушатиков, дайте ей немедленно каши, накормите по-солдатски, а то к себе во взвод возьму! Он спустил с рук кошку, а она сейчас же легла на спину, показывала свалянную шерстку худого живота, потом разнеженно потерлась спиной о затоптанный сапогами ковер, ленивым движением лап будто приглашая продолжить начатую Княжко игру. - Боже ж мой, смотри ты, настоящая кошка! - ахнул, засмеялся Ушатиков, только что не без удовольствия наладив на запястье новые часики и мгновенно забыв про них. - Неужто немецкая? Кысанька, кысанька... Гляди, гляди, лапами что выделывает! По-русски она понимает? Как к ней обращаться-то? - Только на чисто французском, - не улыбнувшись, Княжко щелчками сбил шерстинки на рукаве. - Немецкие кошки, как правило, воспитываются в лучших французских аристократических домах, но при этом не брезгают русской кашей. Вы поняли? - Да я сурьезно, товарищ лейтенант... Ух, какая животная важная! Ушатиков, вытаращив ласковые голубиные свои глаза, пощекотал кошке живот, кошка, продолжая играть, тронула, мягко ударила его папой, и он заморгал, сидя на корточках, позвал разомлевшим, умиленным голосом: - Кысанька, шпрехен, шпрехен, ком, ком, каши тебе дам... хенде хох, гут, гут, гутен морген... Ух, какая зверь солидная! - Вы ей голову заморочили, - не удерживая смех, сказал Никитин. - Наверное, немецкие кошки понимают один международный язык: кыс, кыс, кыс. Попробуйте. Если не поймет, немецкий разговорник возьмите. - А верно, товарищ лейтенант, должна соображать, - кыс, кыс, кыс! - умилялся Ушатиков и, пятясь на корточках, поманил кошку. - Сюда, сюда, я тебе и посудину найду. Сюда, сюда, в угол иди, а то невзначай раздавят тебя сапожищами-то... - Есть что-нибудь новое, Андрей? - спросил Никитин. - Из штаба никаких слухов? Молчат до сих пор? Лейтенант Княжко счистил прилипшие к гимнастерке шерстинки, вкось поглядел на стол, сплошь заваленный купюрами рейхсмарок, на сосредоточенного Таткина, перекладывающего пачки ровными рядками, на возбужденные лица солдат, которые, окружив Меженина, еще разбирали коробочки с часами, сказал: - Все по-прежнему. Ни одного приказа. Интересно, где и какой банк вы конфисковали, Никитин? - Он вкладывал в вопрос иронию, но зеленые глаза его оставались серьезными. - В Берлине? Или Кенигсдорфе? - Просто хорошо живем, товарищ лейтенант! - откликнулся громко Меженин из гущи солдатской толкотни. - Только никто не завидует, хоть все удобства во дворе, телефон в аптеке! Прошу принять подарочек, гарантия известная - годик простучат! - И много у вас подобных ценностей? - Всем хватит, товарищ лейтенант, вагон и маленькая тележка! Возьмите вот эти плоские, на руке глядеться будут. И стрелка секундная есть. - Ничего немецкого не беру, - суховато ответил Княжко. - Насколько мне известно, Меженин, это предпочитают делать похоронные команды. - Новенькие, товарищ лейтенант, как из магазина. Не с руки сняты! - Не имеет значения. - Ясны-ыть, - протянул Меженин неопределенно. - Дело полюбовное, кому попа, а кому попадью. Наш лейтенант тоже с принципами. Засек! Сощуриваясь, он завел, послушал часики и, разочарованный, бросил их на стол, они звякнули меж груды коробочек. - Ну и прекрасно, - Княжко повернулся к Никитину. - Ты позавтракал, вижу? Пройдемся к орудиям. День сегодня отличный. Совсем летний. - Просто великолепный день, - согласился Никитин и, надевая выстиранную вчера пилотку, предупредил Меженина: - Если из штаба будут звонить, сообщить немедленно. - Не аристократично, но неплохо придумано, - сказал перед дверью Княжко, кивнув в угол столовой, где усердный Ушатиков на корточках кормил кошку из крышки немецкого котелка, старательно соскребывая с солдатских тарелок остатки пшенной каши. Был час полного утра, тихие улочки провинциального немецкого городка были по одной стороне горячи, знойны, затоплены солнцем, по другой стороне лежала тень, еще прохладная, еще по-весеннему чуть сыроватая, и здесь, в прохладном воздухе, был особенно густо разлит сладковатый аромат ранней сирени, белой, пышной, отяжеленно свисавшей над железными оградами. И этот текущий по тротуарам дурманный дачный запах уже смешивался с неожиданными для покойных улочек дымками солдатских кухонь, бензиново-пыльным запахом машин, стоявших цепочкой вдоль обочин подсохших мостовых. Мирный городок этот давно проснулся, ярко краснел черепицей, золотились стволы сосен, раздавались начальственные голоса старшин во дворах, занятых полковыми хозяйствами, гремели поварские черпаки о нутро отмываемых после завтрака котлов, кое-где в глубине окраинных садов отдаленно завывали моторы тыловых машин. На площади возле кирхи и вокруг на удочках появлялись группами солдаты, совсем по теплу, без шинелей, без ватников, ходили посредине мостовых, с интересом разглядывая чужие вывески пансионов под голландскими фонариками, женские шиньоны в зеркальных витринах парикмахерских, опущенные жалюзи закрытых пивных баров, уютно отдыхая, покуривали, сидели на каменных плитах, гладких ступенях кирхи, грелись на солнцепеке, переговариваясь, задирали то и дело головы к острой готической высоте ее кровли, купающейся в теплой голубизне неба. - Веселый городок, - сказал Княжко, чаще, чем Никитин, козыряя встречным солдатам. - Уютно жили. И вообще - прекрасное время, май! Никитин спросил: - Но где бюргеры, скажи ты мне? В подвалах сидят? Попрятались все? Или сбежали, как мои хозяева? Это был, по всей видимости, типичный курортный городок, чистенький, удобный, вымытый, с множеством маленьких магазинчиков, ресторанчиков, баров и пансионов, куда на лето выезжали, наверное, отдыхать берлинцы, однако сейчас немецкая речь нигде не слышалась тут, и хотя солдаты, заняв дома, жили в квартирах вместе с хозяевами, повсюду на окнах были еще задернуты шторы, и лишь порой края их осторожно шевелились, когда близкий мотор машины или дребезжание кухни, взрыв хохота или звуки солдатского говора возникали, раздавались на улице. - Думаю, немцы уже перестали надеяться, что мифическая армия Венка спасет Берлин. И все же чего-то ждут в страхе, - ответил Княжко. - По крайней мере, хозяева моего дома перепуганы насмерть, еле дышат, ходят на цыпочках, говорят шепотом "Гитлер капут" и мелким бесом заискивают перед солдатами. И юлят передо мной, как перед генералом. Даже пытаются приносить какую-то жуткую бурду "кафе" в постель. Наверняка убеждены, что переживают нашествие Чингисхана. Но немцы есть немцы. Крафт! Крафт! Преклонение перед силой. - А мне любопытно, куда смылись хозяева моего дома, - проговорил Никитин. - Все оставлено - и никого. - Ну, вот тебе представитель арийской расы, легок на помине, - сказал Княжко, морщась. - И, кажется, навеселе. Навстречу, в узоре тени железной ограды, за которой неудержимо, буйно, снежно цвела сирень, продвигался, непрочно ступая по каменным плитам, пожилой краснолицый немец в черной паре - он приостановился вдруг, издали приподнял шляпу, обнажил малиновую широкую лысину и так, не надевая помятую шляпу, начал кланяться покорно и подобострастно, выговаривая заплетающимся языком: - Guten Morgen, Herren Offiziere, guten Morgen... Рус карашо, Гитлер капут... аллес... Сталин гут, карашо, Гитлер плехо, капут, - повторял он с какой-то заведенной пьяной нелепостью заученный набор слов, пока Никитин и Княжко не поравнялись с ним, потом красное его лицо заискивающе задрожало крупными своими морщинами. - Entschuldigen sie, bitte, Herren Offiziere, geben sie mir, bitte, ein Stuck Zigerette [извините, пожалуйста, господа офицеры, дайте мне, пожалуйста, сигарету]. Рус карашо сигаретте... Водка гут... - У тебя есть? - строго спросил Никитина некурящий Княжко. - Дай ему. Где он набрался, этот ариец? По-моему, славяне показали широту души. Наверняка. - Битте, - Никитин раскрыл пачку трофейных сигарет, и немец, все не надевая шляпу, тихонечко кончиками ногтей вытянул одну, застонал и сладострастно понюхал ее; тогда Никитин сказал: - Возьмите несколько штук... А, черт, как это по-немецки? Bitte, nehmen Sie noch Zigaretten, bitte, bitte! [Пожалуйста, возьмите еще сигарет, пожалуйста, пожалуйста!] - О! Nur zwei Zigaretten, danke schon, danke schon [только две сигареты, большое спасибо, большое спасибо], - заговорил благодарно немец и так же аккуратненько взял вторую сигарету, рассмотрел пачку и воскликнул с притворным недоумением: - О, "Juno", deutsche Zigaretten! Danke schon, entschuldigen Sie, bitte, Herr Offizier [О, "Юно", немецкие сигареты! Большое спасибо, извините, пожалуйста, господин офицер], Гитлер капут! Auf Wiedersehen!.. Рус карашо! И, держа над потной лысиной шляпу, немец долго стоял возле ограды, оборачивался, провожая Никитина и Княжко улыбкой вставных зубов. - Рус карашо, водка гут. Вот, оказывается, что, - сказал Княжко, на ходу гибким телом гимнаста подтянулся, сорвал за оградой веточку сирени, вдохнул ее дошедший до Никитина холодноватый росистый запах и тотчас сурово сдвинул атласные брови. - Я вот о чем хотел поговорить, Вадим. Еще неизвестно, зачем нас отвели в Кенигсдорф. Думаю - не так просто. А после Берлина в батарее началась чепуха. Как будто война кончилась, и поголовно обалдели все. Из штаба никаких приказов. Свободного времени полно. Сегодня ночью вышел проверить часового, а его, миленького, на посту нет - оказывается, спит на диване мирным сном младенца и пузыри пускает. Это уже - из ряда вон! Если так - завтра же начну заниматься с батареей усиленной строевой. Хоть чем-нибудь встряхнуть, хоть этим вернуть славян на грешную землю. Иначе превратимся мы тут в умиленных телят. - Да, - сказал Никитин. - В моем взводе тоже что-то такое ерундовое. Но ты знаешь, я сам не могу отделаться от чувства, что все кончилось... Они замолчали. По середине мостовой шла группа солдат-саперов, донесся смех, перебористые звуки губной гармошки. - Твой Меженин, по-моему, занялся одними трофеями, - проговорил Княжко и, переложив веточку сирени из правой руки в левую, ответил на приветствия поравнявшихся солдат, один из них, веселый, хитроглазый, бедово играл "Катюшу" на губной гармошке. - И он давит на всех. Ты это замечаешь? - Замечаю, но он прекрасный командир орудия. - Ты либерал - адвокат девятнадцатого века, - сказал Княжко. - Не вижу в этом разумной полезности. Ты командир взвода, и ты должен влиять на солдат, пока не все кончилось... - Неужели ты думаешь, что еще не скоро кончится? От закрытого бара на углу под старой вывеской, где был изображен медведь с пенившейся в лапе кружкой пива, они свернули на боковую улочку, всю здесь заставленную машинами артиллерийских тылов, фурами и повозками медсанбата, сплошь заросшую вдоль тротуаров старыми соснами, прошли сквозь их желтую тень, и в конце улочки, будто крыши раздвинулись впереди, обоих ослепила глубинная прозрачность голубого волнистого воздуха над полями, погожего голубого неба с легкими по высоте дымами весенних облаков, засияла солнечная даль молодой травы, разрезанная вытянутым за окраиной городка длинным зеркалом озера в песчаных, как курортные пляжи, берегах, - всюду, до горизонта, стоял теплый майский полдень. - Я думаю, - сказал задумчиво Княжко, - что мы не простим себе, если окажемся в бессильном положении. 3 В этом отдаленном от передовой тишайшем городке еще соблюдалась светомаскировка, и поздним вечером сидели с наглухо задернутыми шторами в большой комнате первого этажа, напоминавшей не то кабинет, не то библиотеку, с веселым азартом пили баварское пиво, раздобытое старшиной на берлинских складах, нещадно курили безвкусные трофейные сигареты и вели нескончаемые разговоры. Было тут шумно, по-домашнему непривычно светился над столом стеклянный зеленый абажур керосиновой лампы, плыл в бесконечном течении сигаретного дыма, как в замутненной воде, покачивался фосфорической медузой среди поблескивающих корешков старинных книг в окружении оленьих рогов и темноватых картин, на которых сумрачными скалами возвышались под тучи очертания средневековых замков. После ужина нежданно пришел сопровождаемый младшим лейтенантом медицинской службы Аксеновой комбат Гранатуров, раненный в руку на западном берегу Шпрее, двадцатипятилетний гигант с оглушительным басом. Он громогласно сообщил, что в медсанбате соскучился по дьяволам-огневикам, надоело кушать манные кашки, и вот с Галочкой оказалось ему по дороге, стало быть - принимайте гостей, если, конечно, здесь еще считают его комбатом. Тут же из разговора, когда начали вспоминать события дня, Гранатуров узнал о трофейных рейхсмарках, совсем теперь бесполезных бумажках от наложенного Никитиным вето, и, развеселившись, недолго размышляя, посоветовал пустить их в умное депо - раздать для интереса тысяч по десять и перекинуться в двадцать одно, чтобы выяснить, кому все-таки в любви везет, а кому и нет, и, глянув подмигивающе на Галю, на сдержанного лейтенанта Княжко, предложил: - Прошу вас, Галочка, попытайте счастья, сядьте с нами. Интересно посмотреть, как в этом случае везет женщинам. - Зачем? Вы хотите лишить меня особенностей слабого пола, Гранатуров? - безразлично сказала Галя, садясь на кожаный диван под книжными полками. - Это вам лично мало что даст. - Мне лично везет как утопленнику, - вздохнул Меженин, выкладывая на стол из мешка пачки денег. - Хотел бы разок в медсанбатик попасть, товарищ младший лейтенант медицинской службы. - Разумеется, началось бы невообразимое, за вами ходили бы по пятам с манной кашкой. Бедный медсанбат. - У нее был глубокий грудной голос, переплетенный тугой ниточкой насмешки, и, может быть, если бы не удлиненный нежный овал лица, нежная от вороненых волос и бровей белизна лба, она могла бы показаться не по-женски чересчур резковатой, как бывают нестесненно решительны медсанбатские врачи и сестры в обществе солдат. - Итак, начнем картежную жизнь! - скомандовал Гранатуров. - Ша, славяне! Ахтунг! Меженин первый поставил в банк и, пощелкивая, поигрывая, треща чистенькой атласной колодой с двойными портретами Гитлера вместо обычных валетов, начал сдавать карты. - Книги, оленьи рога, старинные гравюры. И даже камин, - проговорила Галя и, пробежав темными глазами по комнате, очень длительно поглядела на Княжко и Никитина. - Чей-то нарушенный русскими уют... Представляю, как они могут нас бояться и ненавидеть. Лейтенант Никитин, вы сами здесь расположили свой взвод? - Именно, - сказал Никитин. - Пустой дом. Хозяев нет. - А лейтенант Княжко в соседнем доме? Вы рядом? - Вероятно, - сухо ответил Княжко. - Вероятно, мой взвод в соседнем доме. - Огневые взвода располагаются рядом, чтобы вы знали, Галочка! - пророкотал весело Гранатуров, взяв выкинутую Межениным на стол карту. - Еще одну. Так... Еще на счастье. Да, судьба - котелок, жизнь - балалайка, перебор! Вот кому везет во всех смыслах, сержант, так это тебе! Пять сотен враз проиграл! Дьявол ты везучий! Попробуй-ка, везет ли лейтенанту Княжко! - Не отрицаю, по слухам, мама меня в лапоточках родила. - Меженин, довольный удачливым началом, подправил выросшую кучку денег в банке, снова защелкал картами. - Говорят, раньше эксплуататоры женщин в карты проигрывали и выигрывали. На сколько идете, товарищ лейтенант? Вам без всяких-яких полное очко подкатит - тройка, семерка, туз... Не пойдете втемную? - спросил он Княжко и вскинул ресницы, жестковато-ласковым взглядом обвел Галю, откинувшуюся на диване; суконная юбка цвета хаки стягивала ее сжатые колени, поблескивали сапожки. - Вот ежели бы вы, Галочка, жили в те времена и вас проиграли, чтоб вы сделали, интересуюсь? - Втемную - нет. - Княжко еще не раскрыл выложенные на скатерть карты, как лицо его будто заострилось от короткого Галиного смеха, от грудного звука ее голоса: - Остроумно шутите, Меженин! Но отвечаю вам без шуток. Вы средневековый феодал сорок пятого года. Если бы вы меня выиграли, не дай бог, я положила бы под подушку остро наточенный кинжал. - И, значит, убили бы, не пожалели? - Не задумалась бы. Ни на секунду. - Проглоти, сержант, и улыбайся. Ясно? - восхищенно вскричал Гранатуров и здоровой правой рукой выдернул из ножен на ремне трофейный, зеркального блеска кортик, повертел им в воздухе. - Не подарить ли, Галя? На всякий случай!.. - Семнадцать, - бесстрастно сказал Княжко и открыл свои карты. - Что у вас, Меженин? - Девятнадцать, товарищ лейтенант, - ответил, дунув на карты, Меженин и ухмыльнулся. - Ваша бита! Без всякого шулерства, чин чинарем. Эх, а вот в любви не везет... - Прочти-ка, Княжко, что за слова на лезвии, - и Гранатуров бросил кортик на пачку рейхсмарок перед Княжко. - Ты один у нас по-немецки стругаешь. Слова - будь здоров! Прочти всем! - Blut und Ehre, - хмурясь, прочитал Княжко вычеканенные слова на лезвии и перевел: - Блют - кровь, Эре - честь. Меженин ловкой перетасовкой опытного игрока выгибал, выравнивал, подготавливая в ладони скользкую атласную колоду, с ухмылкой догадался: - В общем, кинжальчик удачу означает. Вроде нашего - "Или грудь в крестах, или голова в кустах". Вы - как, товарищ лейтенант? Сыграете на удачу? Втемную? - Сдавайте карты, - сказал Никитин. - Мне все равно. На весь банк, что ли. - Философ ты, Меженин, дальше ехать некуда! - Гранатуров щегольским движением вложил кортик в ножны. - Эту штуковину, друзья мои, в Берлине взял, в штабе летной школы гитлерюгенда на Шпрее. Правильно - кровь и честь. Сильно сказано. Оттого и Галочке предлагал. Налить пива, Княжко? - Нет. Не налить. - Прости, забыл - ты у нас не пьешь и не куришь. Аскет. Танковая броня. Железобетон! Он нашел на столе раскупоренную бутылку, черные, жгучие глаза его с вопрошающим интересом окинули Галю с головы до узких хромовых сапожек, сложенных крестиком, спросил, улыбаясь: - Вам не скучно с нами, Галочка? Она уже не оказывала никому внимания, как бы отсутствующе сидела в уголке старинного кабинетного дивана, подперев кулачком щеку, другой рукой листала на коленях тяжелую от коленкорового переплета книгу, снежной белизны ее лоб наклонен, темнели строго слитые брови, какое-то новое, задумчивое и сдержанное напряжение было в ее лице. - Галочка, - нежно зарокотал Гранатуров и гигантским корпусом перегнулся к ней. - Ну чего вы там в книгу хмуритесь? Поговорите с нами, бокал пивка выпейте, и все нормально будет. Если вас тут кто стесняет, так вы ноль внимания - вам все разрешено, вы как-никак, а офицер, Галочка! Но едва он проговорил это, перекидывая усмешливый взгляд на Княжко, как тот брезгливо поморщился и, суховатый, перетянутый по чуть выпуклой груди портупеей, с тщательно зачесанными на косой пробор светлыми волосами, сказал холодным гоном неудовольствия: - Нельзя ли без навязчивости, товарищ старший лейтенант? - Чего злишься, лейтенант, да неужели я тебя обидел? Иди Галю обидел? - фальшиво изумился Гранатуров. - Вот тебе - и виноват без вины оказался! - Насколько я понимаю, - продолжал Княжко непроницаемо, - младший лейтенант медицинской службы никому в батарее не подчинена и может поступать, как ей заблагорассудится. И ваши советы по меньшей мере лично мне кажутся смешными. - Ай, лейтенант! Ай, Княжко, люблю я все-таки тебя, и сам не знаю за что! - нарочито захохотал Гранатуров. - Ей-богу, люблю, мы с тобой когда-нибудь на "ты" перейдем? Или ты выкать хочешь? Лицо Княжко было по-прежнему бесстрастным. - Я не могу ответить вам полной взаимностью, товарищ старший лейтенант. Мне удобнее обращаться к старшим по званию соответственно уставу. "Нет, Княжко не забыл и не простил ему то старое, что было между ними, - подумал Никитин, рискованно набирая втемную четвертую карту. - Нет, он в чем-то непримиримее и решительнее комбата. И это знает Гранатуров и не хочет с ним ссоры в присутствии Гали". - Конечно, проиграл, черт его дери! - сказал Никитин и положил деньги в кучу купюр на столе. - Вам действительно везет, Меженин. - В лапотках, в лапотках я родился, товарищ лейтенант, не на городских коврах воспитывался! - Лапотки - это похвально. Что ж, попробуем еще раз, как без лапотков повезет, - вдруг упрямо проговорил Княжко. - Только учтите - без темной. Сдавайте карту, сержант. - Вы обратили внимание на библиотеку? - вроде бы некстати спросила Галя, отрывая неулыбающиеся глаза от книги. - Кто, интересно, здесь жил? Куда они убежали? Наверно, сидели за столом по вечерам под этой лампой мужчины в колпаках, женщины в халатах, читали эти старинные книги. Никак не могу представить, что они думали о войне, о Гитлере, о нас, русских... И бросили все - убежали. - Совершенно пустой дом, - подтвердил Никитин. - Пустой... - Она обвела взглядом купол запыленного абажура, просвеченного керосиновой лампой, картины в толстых рамах по стенам, кожаные потертые кресла, задернутые на окнах красные бархатные шторы, камин с бронзовыми миниатюрными фигурками нагих женщин, сказала: - И даже остались древние весталки, покровительницы домашнего очага. Помните, Никитин? Я их запомнила по школе, когда изучали историю Рима. Вам не бывает, Никитин, почему-то грустно в покинутом чужом доме? Грустно и странно. - А чего грустно? Нормально! - успокоил Меженин и дунул на карту, колдовски щелкнул ею себя по носу. - Вот и вразрез пошло. Тройка!.. Фу-фу, намечается, едрена-матрена!.. - Весталок я плохо помню, - ответил Никитин и, слушая ее медленный глубокий голос, подумал, что она говорила это не ему, не Гранатурову, не Меженину, а лейтенанту Княжко, что она, вероятно, готова была сидеть вот так в одной комнате с ним, если бы даже он в течение всего вечера ни разу не обратился к ней, - или это только воображалось ему?.. - После войны замуж выйдете, еще такой роскошный уют заведете - закачаешься! - подмигнул Гранатуров. - Хотел бы я к вам тогда заехать, посмотреть на вас. - Да? - Не прогнали бы? Одним глазом посмотреть... - Долго придется ждать. Очень долго, товарищ старший лейтенант. - Почему долго? У вас и тут, Галочка, поклонников - штабелями. Мизинчиком стоит пошевелить - и к ногам вашим по-пластунски поползут. Она усмехнулась, рассеянно полистала книгу на коленях. - Я разборчивая невеста, Гранатуров. Вы никак не можете поверить, что есть и такие ненормальные бабы. - Ох, Галочка, мужчины тоже под ногами не валяются! - Я с трудом терплю мужчин. Уж очень они мне надоели за войну. - Кого же вы любите? Женщин? За женщин замуж не выходят. Запрещено! - А какое кому дело, кого я люблю и выйду ли я замуж? Боже, как интересно! Вам это очень нужно знать? - Какая милая пустопорожняя болтовня! - проговорил Княжко, как бы по вялой инерции раскрывая сданные Межениным карты, но губы его властно подсеклись, что бывало заметно в приступе сдерживаемой злости, и он договорил: - Лучше скажите, товарищ комбат, что нового в штабе полка? До медсанбата, по-моему, доходит больше слухов, чем до огневиков. - Нового? - Гранатуров правой рукой откупорил пивную бутылку, позвенел бокалом о горлышко, чокаясь с бутылкой. - Галочка, за вас! Что нового? Пока полное спокойствие, други мои. Бои на западе. Да еще мелочь и ерунда - какие-то группки разбитых под Берлином частей в лесах кое-где бродят. Как видно, плена, сволочи, побаиваются, а деваться-то фрицам некуда. - Вот это математический расчет! На два очка обчесали меня! Накатило вам, и вы, выходит, в лапоточках тоже родились? А? - В тулупе, Меженин, в тулупе, - сухо сказал Княжко. - И, помню, в валенках по коврам ходил. - Лейтенанту Княжко во всем везет, первый в полку счастливчик! - подхватил, зарокотал Гранатуров, поправляя левую забинтованную кисть на марлевой перевязи, врезавшейся в погон. - Верно, Галочка? Живи он сто лет назад, быть бы ему гусаром. Скатерть белая залита вином... Так поется в песне? И командовал бы он гусарским полком, а не меня замещал. - Нам пора, товарищ старший лейтенант, - сказала Галя и решительно захлопнула книгу, поставила ее на полку. - Я, как врач, должна напомнить - вы пока на лечебном положении. - Галочка, золотце! - запротестовал Гранатуров. - В медсанбат? От прекрасного пива к храпунам в палате? Сил моих нет, душу вымотали, перестреляю я их как-нибудь, не выдержу! - Если нет сил - оставайтесь. Хоть до утра. Сегодня я вам разрешаю. Но у меня дежурство. И пожалуйста... хочу предупредить. Из возраста девочки давно выросла, поэтому прошу - никому не провожать меня. - Без сомнения, вам пора, - холодно подтвердил Княжко, не взглянув в ее сторону. - Да вы что? Одна? Ночью? В немецком городе? - Гранатуров с грохотом отодвинул стул, возвысился над столом огромным своим телом. - Я отменяю свое решение, Галочка! Я готов... - Нет, - сказал Княжко ледяным тоном. - В городе патрули, и опасаться совершенно нечего, товарищ старший лейтенант. - Разумеется, - кивнула Галя и засмеялась напряженно тихим неприятным смехом... Никто в батарее толком не знал о тайных взаимоотношениях командира первого взвода лейтенанта Княжко и медсанбатского врача Аксеновой, никто не видел, где, в каких обстоятельствах и когда встречаются они вне батареи, но все сначала догадывались, а позднее убедились, что знакомство это произошло полгода назад уже на границе Пруссии - десять дней Княжко лечился в тылах артполка после того, как открылось у него пулевое ранение в ноге. Он вернулся, по-видимому, раньше срока, похудевший, замкнутый, ходил, еще сильно прихрамывая, и странно было видеть строгую сухость его и сдерживаемое недовольство, когда изредка возле орудий на марше начавшегося наступления притормаживала санитарная машина, отмеченная красным крестом, и медсанбатский врач, тонкобровая, вся хрупко-узенькая, темноглазая, с воронено-черными на белых щеках волосами, видневшимися из-под маленькой пилотки, не улыбаясь, подходила к орудиям первого взвода, некоторое время шла рядом с Княжко, помогающим себе при ходьбе палочкой. Она серьезно задавала ему какие-то вопросы, имеющие, вероятно, отношение к его раненой ноге, а он едва отвечал ей, неприветливый, вежливо-официальный, и казалось тогда: нетерпеливо ждал одного - чтобы она поскорее уехала. И она задерживалась в батарее ненадолго, а потом Княжко ни словом не вспоминал о ее приезде, хмурясь под любопытствующими взглядами солдат, которые, боясь его спокойного гнева, вслух не говорили ничего. Раз Гранатуров, будучи свидетелем этой дорожной встречи, сказал, ревниво и бурно веселясь, в отсутствие Княжко, что по ясной очевидности лейтенант наш неисправимый девственник или баб боится, а миленькая помощница смерти не по адресу ездит, "понапрасну ножки бьет". - Так вы сами подбейте к ней клинья, бабочка как полагается, все при ней, товарищ старший лейтенант, - подрагивая ресницами, дал многоопытный совет Меженин. - Грех теряться, когда рядом такой экземпляр ходит! Бог не велит. А добро пропадает. И случилось так, что под крепостью Шпандау Гранатуров попал в медсанбат артполка по довольно легкой контузии - при обстреле привалило землей на НП. Он появился на батарее спустя неделю, громогласно-шумный, еще более расширившийся на тыловых харчах, привез с собой консервы, три бутылки водки, раздобытые у знакомых армейских разведчиков, сразу же собрал в своем блиндаже офицеров батареи и сержантов, устроил "обмытие возвращения блудного сына на родину", жгуче, с загадочной значительностью поводил чернотой зрачков но лицам офицеров, по лицу непьющего Княжко, и, когда Меженин не без подзадоривания попросил его рассказать насчет "чего такого прочего в медсанбатских тылах", Гранатуров как-то по-шальному развесело глянул на офицеров и тотчас, притворно скромничая, забасил: - Неудобно, братцы, не поверите, скажете - травлю... - А вы за нервы не тяните, товарищ старший лейтенант! - поторопил Меженин. - Сами в тылу бывали! Небось оторвались? - Ну так вот, братцы, что произошло, - наконец как бы принужденно решился Гранатуров. - Медсанбат в немецком городочке стоял, тыл, аккуратненько, в палатах электричество, тепло, чистые простыни, жратва по режиму, даже трофейное повидло давали и кофе - живем как в сказке, и нет тебе передовой! А контузия у меня - чихнуть дороже, ходячий - просто отдых на курорте. И познакомился я, братцы, в медсанбате с одной женщинкой - фигурка, грудки, ножки, задумчивые глазки, скажу вам, как небесный ангел, а по внешности - царица Тамара. Как положено - градусник по утрам: "как вы себя чувствуете", "принести ли вам книжечку почитать", тити-мити, то, се, пятое, десятое, разговоры и всякое прочее. В общем - дело, вижу, закрутилось. Потом пошел я однажды после дежурства, вечерком, провожать ее, она у немцев на квартире жила. Пришли. Отдельная комнатка, ковер, шторы, кровать широкая, тишина, немцы-хозяева нигде не шуршат, не слышно их. Все чистенькое, светло и уют. "Сядьте", - говорит. Сел, смотрю на нее, соображаю. А она разом идет к буфету, и тут оказалось, что выпить нашлось, спирт медицинский. Я выпил, а она не пьет, сидит на меня задумчиво смотрит. Ну, думаю, ясна обстановка, и, значит, без всякой подготовки перешел в атаку по всем правилам. Конечно, шепот, слова - "нет, нет, не надо, оставьте меня, уберите прочь руки", - вся побледнела, даже зубки стучат, а сама к кровати меня тянет и пуговки на себе расстегивает... А когда легли и я свет потушил, такое, братцы, началось - тысяча и одна ночь. Декамерон! Не приходилось читать такую книжку, сержант?.. - Быстро очень получилось у вас, товарищ старший лейтенант, - перебивая, усомнился Меженин. - Больно по-книжному выходит. Сопротивляются они долго, а после уж и силу уважают. А у вас - сразу... - Чушь! Просто заливаете, комбат, - не поверил Никитин, испытывая вдруг болезненное сопротивление. - Признайтесь, сочинили эту историю в медсанбате. От нечего делать. - Вру? - дико оскалив зубы, спросил Гранатуров. - Значит, вру? Пожалуйста. Вот фото на память подарила! И, упираясь в безучастного к разговору Княжко азартно полыхнувшим взглядом, вынул из кармана гимнастерки фотокарточку и кинул ее на середину стола. - Теперь как? В ту же секунду лейтенант Княжко, мертвенно бледнея, встал резко и гибко, жестко скрипнув в тишине натянутой на груди портупеей, и в тот миг, когда правая рука его с неумолимой сумасшедшей быстротой упала на бедро, вырвав "ТТ" из тесной кожи кобуры, и, когда по-слоновьи заорал Гранатуров: "Ты что? Ты что? Спрячь пистолет, говорю! Брось!..", Никитина будто метнула к Княжко инстинктивная сила порхнувшей над головой опасности, металлический запах беды; качнулся стол от суматошного толчка обеих рук Гранатурова, зазвенело разбитое стекло, брызнуло что-то по доскам меж консервных банок, и Никитин четко увидел совершенно белое, отрешенное, мальчишеское лицо Княжко, его меловые губы выговорили отрывисто: - Если вы, старший лейтенант, не попросите извинения за всю эту гнусность, я вас пристрелю как подлеца! - Убери пистолет, Андрей, слышишь? Спрячь пистолет, слышишь? - повторял хрипло Никитин и с гневом обернулся к Гранатурову: - Попросите извинения, комбат! Слышите? - Пошутил я, говорят! Не понял? - крикнул Гранатуров задушенно. - Шуток не понимаешь? - Шутки глупца! - выговорил Княжко отчетливо и непримиримо, отстранясь от Никитина, обмякшим жестом вбросил пистолет в хрустнувшую кобуру, зачем-то провел пальцами по волосам и вышел в траншею быстрыми шагами. Безмолвие стояло в блиндаже. Пожилой сержант Зыкин мрачно насупливался, крутил и не мог скрутить на коленях цигарку; Меженин, не шелохнувшись, ничем не выказав ни удивления, ни страха в момент стычки офицеров, был, казалось, раздосадованно углублен в изучение сивушной лужи, растекающейся по доскам из опрокинутой бутылки, принюхиваясь, заглядывал в раскрытые банки консервов. Гранатуров, сидя на нарах, шумно дышал, вытирал платком забрызганное лицо, и Никитин с неожиданной ненавистью к его косым бачкам, к его бревнообразной шее, свистящему дыханию спросил зло: - Зачем вы здесь врали, комбат, как сивый мерин? Что вас дернуло ерунду молоть? - С ума сошел!.. Вот психованный... - выдохнул Гранатуров, глотком проталкивая не то смех, не то всхлип в горле. - Щенок сумасшедший, скажи!.. - Так бы и погибли смертью храбрых, товарищ старший лейтенант, - заметил как бы между прочим Меженин и поковырял в банке консервов. - Вот жаль, водку напрасно потратили. - Что вам нужно было от Княжко, комбат? Зачем врать? - Никитин дернул со стола намокшую фотокарточку. - Здесь нет никакой надписи. Значит, вам ее никто не дарил! - Не ваше дело, не в свои дела лезете! - разозлился Гранатуров и выхватил из рук Никитина фотокарточку. - Лейтенант Княжко в этих делах - ясно кто? Как собака на сене, ни себе, ни другим. Заморочил голову бабе - и ни хрена. Ладно! Из-за бабы лезть в бутылку не хочу, разыграл я его или не разыграл - это уж тайна, покрытая мраком! - Гранатуров, потянув воздух ноздрями, сильными поворотами пальцев разорвал фотокарточку на мелкие кусочки и ударил ими о стол. - Нежные вы у меня интеллигенты! Ох уж святые, дальше некуда! ...То, что произошло или могло непоправимо произойти между командиром первого взвода и командиром батареи, открыло Никитину многое, но эта вежливая жесткость Княжко в обращении с Галей на глазах Гранатурова и ее терпеливое непротивление его официальному твердому безразличию больше всего поражали своей противоестественной неопределенностью и тем, чего Никитин еще не в состоянии был всецело понять. - Нет, товарищ старший лейтенант, - повторил Княжко голосом знакомого упорства. - Провожать младшего лейтенанта медицинской службы Аксенову вам не стоит. Я был бы рад, если бы вы посидели с нами. - Господи боже мой, о чем вы говорите? - со смехом воскликнула Галя. - Это имеет какое-то значение? - Мушкетеры у меня в батарее, мушкетеры! Атос, Портос и... как там еще? Хватит мне приказы-то отдавать, удивляете вы меня! - захохотал Гранатуров против ожидания дружелюбно. - Скажу вам, Галя: лейтенант Княжко крупно играет. Только попади под его власть - маму родную вспомнишь! - Угадали, старший лейтенант. Игра крупная, иду на весь банк, - проговорил медленно Княжко. - Сколько у вас, Меженин? Меженин, тасуя карты, прищурился на кучу рейхсмарок. - Восемьдесят пять тысяч, товарищ лейтенант. Сразу? На все? Под корень срезать думаете? - Я сказал: иду на все! - Выиграть думаете? - Надеюсь. "Но ведь ему все равно - выиграет он или не выиграет", - подумал Никитин и посмотрел с томящим угадыванием на Гранатурова, на Галю; он чувствовал явную нарочитость, мешающую угловатость разговора между Княжко и комбатом, но хорошо знал, что в противоположность Гранатурову Княжко не умел притворяться безобидным балагуром, отходчивым, свойским парнем, чтобы по необходимости обстоятельств нравиться другим и нравиться самому себе. Это была его сила и его слабость. "Неужели и здесь он волю испытывает?" Он несколько раз видел, как в первоначальные минуты танковых атак Княжко с упрямо-твердым выражением лица стоял около орудий в полный рост, стоял минут пять, не пригибаясь при близких разрывах, визжащих осколками над головой, и, лишь бледнея, смотрел на вспышки танковых выстрелов, точно этим необъяснимым и бессмысленным риском на виду всего взвода испытывал судьбу. Необъяснимее было то, что, уже спрыгнув в командирский ровик, он почти гневно кричал по телефону, чтобы расчеты не маячили перед танками пристрелочными манекенами, после чего говорил Никитину, что теперь убил в себе зайца, - и внешне был спокоен до исхода боя. - Я пойду, я прощаюсь с вами, артиллеристы, - неустойчивым голосом сказала Галя и развернула конвертиком сложенную плащ-палатку, накинула ее на плечи. - Гранатурова я оставляю. Все будет в порядке. Медсанбат недалеко. - Галочка! - вскричал Гранатуров с шутовским страданием. - Что же вы с нами делаете? Красивая русская... одна ночью? В чужом городе? - Я ничего не боюсь, Гранатуров. Немцы не насилуют русских врачей. Спокойной ночи, артиллеристы. Это "спокойной ночи" было обращено ко всем, и Никитин, страстно желая сейчас, чтобы Княжко взглянул на нее, оторвался от этой не имеющей смысла игры, сказал что-нибудь, наконец, просто кивнул бы ей, увидел его ничего не выражающие глаза, непроницаемо нацеленные на карты, которые с оттяжкой выбрасывал перед ним в одержимом самозабвении Меженин. Лейтенант Княжко словно не расслышал ернического баса Гранатурова, не расслышал насмешливого ответа Гали - он прямо сидел за столом, аккуратный, способный мальчик, затянутый в подогнанную офицерскую форму и окутанный сигаретным дымом, зеленый свет абажура блестел на его чистоплотно зачесанном косом проборе, на тугой портупее, на серебряных звездочках новеньких, надетых после Берлина погон. - Приходите к нам, Галя, - сказал Никитин, внезапно раздражаясь на Княжко, и проводил ее до двери. Она приостановилась, завязывая тесемки плащ-палатки, темный треугольник волос, свисавший из-под пилотки, резко оттенял ее белую щеку, губы дернулись виновато и скорбно, и голос ее был негромок, пересиленно ровен, низок: - Только вы единственный меня здесь любите, лейтенант. И он понял, что она вкладывала в слова не прямое значение, а нечто иное - грустное, дружеское, благодарное, и, поняв, нахмуренный, неловко открыл дверь в коридор. - Мы рады, когда вы приходите к нам, Галя. - О, какая очаровательная псина! Откуда это? - воскликнула она в дверях и, распахивая полы плащ-палатки, наклонилась, стремительно подхватила на руки ободранную заспанную кошку, клубком свернувшуюся за порогом темного коридора, где из глубины комнат доносился храп солдат. - Это чья? Немецкая? Какая прелесть! Сто лет я не видела таких дурнушек! Она, как ребенка, держала на весу вытянувшуюся всем длинным и мягким телом кошку, с сереющими сосками среди шерстки живота, худую, с длинными лапами, и радостно заглядывала темно-карими глазами ей в грязную зажмуренную на свет морду. Потом, смеясь, прижала ее морду к щеке, к своим прекрасным вороненым волосам, умиленно говоря Никитину: - Она мурлычет, го-осподи, худющая, ребра одни... Наверное, недавно у нее были котята. У нее есть котята? Или какая-нибудь сирота? Бездомная? - Понятия не имею, - ответил Никитин. - Ее утром принес лейтенант Княжко. Со двора, по-моему. - Лейтенант Княжко! - излишне оживленно проговорила Галя, все теребя, лаская притиснутую к подбородку кошку. - Могу я взять ее в медсанбат? - Ну зачем вам какая-то немецкая грязная кошка? - сказал Никитин, но его заглушил рокочущий наигранным возмущением бас Гранатурова: - Эту замухрышку? В медсанбат? Доходяг уважаете? Он поднялся из-за стола, скрипя сапогами, подошел к Гале, возвышаясь над ней, отчего сразу сделалось тесно, неудобно от его громоздкого роста, от его наклоненного сверху смугло-матового лица, окаймленного косыми бачками, от его сочного голоса: - Да бросьте ее к дьяволу, Галочка, еще блох наберетесь! Нашли, ей-богу, паршака, последнего одра царя небесного, смотреть не на что! - Так вы разрешаете или не разрешаете, лейтенант? - спросила Галя, глаза ее потухали, а пальцы медленнее и медленнее поглаживали, копошились в дымчатой шерстке кошки, и Никитин, сердясь и досадуя на молчание Княжко, поспешил сказать: - Возьмите ее и не спрашивайте, если она вам нравится. - А я говорю - бросьте паршивого блохаря, он вас заразит, - ласково загудел Гранатуров и жарко сверкнул зубами. - Завтра мои разведчики - хотите? - пять, десять, двадцать самых породистых в вещмешках со всего города принесут. - Серьезно? Двадцать? А можно сто, товарищ старший лейтенант? - Только прикажите - и все будет выполнено. Сотня разных немецких мурок будет у ваших ног, Галочка! Разведете их в медсанбате, и от мышей одни хвосты останутся. Она посмотрела исподлобья вверх, на склоненного к ней Гранатурова, на его знойно-ослепительные крепкие зубы, торопясь, выпустила на пол кошку, сказала с гримасой гадливой неприязни: "Да перестаньте же паясничать!" - и, порывисто запахивая плащ-палатку, вышла в темный коридор, наполненный сонной духотой, бормотанием спящих солдат. Никитин пошел за ней и молча проводил ее до двери, затем по лужайке двора к калитке, мимо неподвижной фигуры часового, окликнувшего сквозь оборванную зевоту: "Лейтенант?" Месяц еще не взошел, лишь стояло маленькое зарево на востоке за парком позади кирхи, просачиваясь меж ветвей сосен, и на улице, безмолвно ночной, тихо осиянной оранжевым переливом брусчатника под теплым заревом, в тени низкой ограды, пахнущей водянистой свежестью сирени, он еще раз предложил: - Я доведу вас до медсанбата? - Ни в коем случае. Я дойду одна. Я хочу одна. Ну скажите - кого и чего мне бояться? Она, поворачиваясь, придвинулась к нему, и необычная в этой застывшей тишине ночи близость ее лица, разительность белой щеки и черного крыла волос опять больно напомнили что-то Никитину, то, чего не было, но могло быть, и это "что-то" звенело в нем тоненьким колокольчиком, словно стоял посреди каких-то далеких лунных переулочков с тенями от деревянных заборов, пахнущих впитанным за день теплом, перегретыми солнцем досками и сыростью апрельской земли в подворотнях. Он молчал, справляясь с мучительно-сладкой спазмой в горле, которая мешала ему сказать последнюю фразу: "До свидания, приходите к нам, на Гранатурова не обращайте внимания", - и по отблеску ее белков уловил: она смотрела через его плечо на красновато теплеющий восход месяца за вершинами сосен позади кирхи. - Какая ночь... Помните? "И звезда с звездою говорит..." И там еще чудесно: "Тишина, пустыня внемлет богу..." - сказала Галя шепотом. - И как далеко мы от дома... И как все грустно. И как все глупо со мной, в конце концов!.. Ведь вы не можете мне ничем помочь, правда? А я никогда не знала, я злилась, я смеялась над этим. Как глупо, господи! - Она подергала тесемки плащ-палатки. - Но ничего, лейтенант, это отвратительно, но я справлюсь, я справлюсь, буду укрощать плоть, голодать, как монашенка, и по утрам окатываться холодной водой... И худеть на черном хлебе. И стоять на коленях. Правда, меня с детства не научили молиться, вот беда!.. Что ж я буду делать? Что же тогда делать? Влюбиться назло в Гранатурова? Она засмеялась странно, с горькой ожесточенностью, и в смехе этом, во вздрагивающих бровях ему показались слезы, но ее близко светившие из темноты глаза были сухи, горячи, пытались почему-то смеяться над тем, что не имело права быть смешным, а было неожиданностью, от которой не умирают, нелепостью, не случавшейся с ней и случавшейся с другими, чего она даже не могла представить раньше по отношению к себе. "Зачем она так прямо говорит со мной?" - подумал Никитин, стесненный ее уничижающей откровенностью, ее насильным сквозь слезы смехом. - Я этого не понимаю, - сказал Никитин. - Что понимать? Для чего? Разве это нужно понимать? Ох, какую ересь и чепуху я вам наговорила, лейтенант, - сказала она, запрокинув голову. - Сама я виновата... Идите играть в карты. Это мужское дело важнее всякой женской чепухи. Спокойной вам ночи, Никитин. - До свидания, Галя. Приходите к нам завтра. - Не обещаю, лейтенант. Возможно. Никитин слышал, как зашуршала по ограде плащ-палатка, стала смутно удаляться под нависшей над тротуаром сиренью, и, отчетливо и звучно отдаваясь, застучали по каменным плитам каблучки сапожек. И он закрыл калитку, уже обеспокоенный тем, что могут подумать о его отсутствии, подошел по узенькой в траве дорожке к часовому. Тот переминался около дома, одолеваемый дремотой, рот его раздирала необоримая зевота, доносилось мычание, лающее покашливание; Никитин сказал тоном приказа: - Часовой! Выйдите сейчас на мостовую и на всякий случай постойте там минут пять, посмотрите, пока врач Аксенова до перекрестка к медсанбату не дойдет. - Ясно, товарищ лейтенант, - откликнулся часовой и, переступая в траве, крякая, забормотал дремотно: - Эх и ночь, звезды-то высыпали, как у нас в России, и месяц всходит. Не для солдат эта ночь, разные мысли в голову лезут... - Что? - спросил Никитин. - В такую бы ночь по деревне гулять. Девчата поют, а в полях тихо, только коростель дергает... Домой бы, товарищ лейтенант! - мечтательно заговорил осевшим после долгого молчания голосом часовой. - Вот стоял и думал: скоро, кажись, должна кончиться, шутка ли? В центре Германии мы, а домой когда? Эх, какой красавец на небо-то всходит, - опять сказал он, восхищенно глядя на широко светлеющее и багровеющее зарево над деревьями. - Весна-а... Домой бы, домой... "Да, да, мы в Германии, и сейчас весна, - подумал Никитин впервые за эти дни вроде бы полностью ясно и осознанно, подхваченный молодым пульсирующим током радости, облегчающим, как счастливые детские слезы, опустошением. - Да, да, конечно, весна, и война кончается!" Месяц всходил левее силуэта кирхи, показался из горячего бездымного пожара над соснами, отраженно вспыхнул в высоких стеклах колокольни, одна подставленная месяцу каменная стена посветлела, выступила из глубокой тени ограды, и улицы налились прозрачной молочной синевой, еще более загадочной, сгустившей темноту парка, тонкие голубые полосы пролегли по конькам соседних черепичных крыш - и спящий двор, где стоял Никитин, лужайка перед домом, песчаная тропка до самой калитки, прочерченная длинными тенями, застыли под месяцем в неподвижной прохладе травянистого воздуха. "Ведь я не ранен, не убит, и моему взводу, несмотря ни на что, просто повезло в Берлине, а остальное - пустяки. И все хорошо, все отлично, и вот весна в Германии, и скоро конец войны, и как прекрасна эта лунная ночь в немецком городке, и мне двадцать лет, и все еще будет, все, чего не было..." - подумал Никитин с тем прежним сладко и больно зазвеневшим тоненьким колокольчиком в груди, какой ощутил он возле калитки, провожая Галю, чувствуя сухой блеск ее глаз на своем лице. Это ощущение прилива молодости, прощающей доброты ко всему, похожей на рвущуюся из души нежность, счастливое ожидание чего-то нового, что было когда-то с ним в золотой поре детства и должно быть опять предвиденно и скоро, это ощущение ожидания еще не свершившегося в его жизни, томящая готовность к предопределенному войной - неизведанному и радостному - возникало в нем с особенной силой при передвижении в горящие города, незнакомые, не до конца разрушенные, залитые по крышам домов заревом, с отсвечивающими красным булыжником мостовыми под колесами орудий, или когда через мелкую сеть дождя размыто проступал в туманце на опушке влажного леса одинокий дачный домик, где, казалось, кто-то жил ничем не измененной, влюбленной верой и в нерушимое прошлое, где были молодые прекраснолицые женщины и где в блаженном тепле, ласковом уюте могли встретить и полюбить его. И под бегущий лепет дождя по капюшону, под чавканье грязи, под всасывающие звуки орудийных колес ему представлялся давний детский сон: какой-то фантастический поезд в золотистой, затопленной закатом степи идет меж густых трав, а он один в чудесно озаренном лиловыми лучами вагоне, испытывая нечто белое, светлое, чистое, стоит у раскрытого окна на душистом ветерке, видит эту совершенно сказочную, неземную, пустынную степь, огромные и нечеткие в первозданной гуще трав шары желтых марсианских цветов, видит ее глубоко дымящиеся желто-пепельным закатом горизонты с очертаниями таинственных городов на розовых берегах заросших пальмами рек, влекущие таким обетованным обещанием приближенной радости, что ему хотелось долго и сладострастно плакать тогда. Такой степи никогда не было в реальности, и он не помнил, когда снился этот сон. Но он чувствовал его, как неясное в звенящее в нем воспоминание чего-то несбывшегося и счастливого в его жизни. 4 Между тем игра в карты кончилась. Меженин, потный, возбужденный проигрышем, небрежно подгребал ворох рейхсмарок в сторону Княжко, а тот, засунув пальцы под ремень, легонько покачиваясь вместе со стулом, отсутствующе смотрел вверх, на абажур керосиновой лампы; старший лейтенант Гранатуров в расстегнутой гимнастерке, мыча невнятный мотивчик, притопывая ногой, устанавливал на тумбочке патефон, взятый батареей в качестве трофея еще в Польше; дежурный связист убито спал за низеньким столиком под книжными полками, всхрапывал зверскими переливами, одна щека его вдавливалась в пилотку, положенную на полевой аппарат. - Проводил-таки? Ну и как, Никитин? - подозрительно спросил Гранатуров. - Силен, силен, мушкетер! Тихой сапой действуешь? - Не понял, - сказал Никитин. - Проводил до калитки и немного подышал свежим воздухом. В городе тишина, великолепная ночь. С какой стати, комбат, вы взялись за патефон? Все спят, солдат разбудите... - Залпом "катюш" их не разбудишь, не то что музыкой! Храпом, дьяволы, пять патефонов заглушат - не почешутся! Ничего, под песенки крепче спать будут, - успокоил Гранатуров и, продолжая притопывать ногой, начал перебирать пластинки. - По-польски тут... вечерна година, значит - вечерний час? Как это, Никитин, ничего? Танго бы или что-нибудь душещипательное под настроение. Верно? - Ставьте эту, - посоветовал Никитин и подошел к камину, потрогал бронзовые статуэтки весталок. - Не ошибетесь. Гранатуров поставил зашипевшую под иглой пластинку, грузно повалился в кожаное кресло, так что звякнули пружины, сполз в нем поудобнее, расслабил перевязь раненой руки, вытянул ноги и по-озорному заулыбался своими слепящими зубами, поглядывая на Княжко, на Никитина, сказал: - А ничего живем, славяне. Роскошный дом, пиво, музыка, и война в зад не кусает. Ах, хорошо, братцы! И вот что скажу я вам, господа русские офицеры, заслужили мы божеский отдых, судьба нас приласкала - целыми остались, есть с чем в Россию вернуться. Главное - башка на плечах. Еще бы так месячишко отдохнуть и покантоваться, а потом - назад, в Смоленск, к родным березам! Ах, хорошо, братцы! Меженин! - крикнул он. - Давай-ка по-аристократически этот камин растопим! Дрова где-нибудь здесь есть? Под музыку огонек здорово пойдет. Жизнь мы заслужили, братцы! - сказал Гранатуров снова, заваливая голову назад и постукивая ногтями в подлокотник под ритм музыки. - Музыка есть, а танцев не получается. - Меженин сгреб всю кучу рейхсмарок на конец стола подле Княжко и не без огорчительной досады от полного проигрыша договорил натянутым голосом: - Ваши гроши, без дураков. Законно выиграли, накатило вам. Что будете делать с ними? Княжко, не переменив отсутствующего выражения лица, взад и вперед раскачивался на стуле, рассеянно слушая музыку, глаза его смотрели в одну точку перед собой; он ответил после молчания: - В камин. Растопите камин. - Не раскумекал, товарищ лейтенант. - Так вам будет спокойнее, Меженин. Попробуйте-ка растопить рейхсмарками камин, - повторил Княжко задумчиво. - Я сжигаю свое мифическое богатство. Выигранное у вас. - А-а, вон как вы решили. Чтоб, значит, дьявол не попутал? А нам что? Сожге-ем! Было бы приказано! С азартным согласием Меженин примерил расстояние до камина и стал незамедлительно швырять на его железную решетку груды рейхсмарок, затем поднес огонек зажигалки к пухлому вороху купюр, повел огоньком по краю бумаг. Купюры, тронутые пламенем, неохотно зашевелились, с шелестом загибаясь по углам, чернея, - и разом вспыхнули живым костром, снизу озарив весело-злое лицо Меженина. - Вот еще, - и Никитин ногой подбил к камину мешок с оставшимися рейхсмарками. - Бросайте в огонь все. - А может, оставим на всякий случай? Как? - с надеждой спросил Меженин и вприщур глянул на книжные полки. - Вон топлива-то сколько, на год хватит, и еще останется. - Делайте, что говорят, сержант. Все деньги - в камин! - Эх и люблю же я вас, господа русские офицеры, - сказал Гранатуров размягченным тоном. - Люблю и уважаю вас, дьяволы... Братцы, спокойненько и тихо послушаем пластиночку. Помолчим малость. Запахло в комнате дымком, теплым горьковатым пеплом, повеяло по ногам жаром огня, и забегали вихорьки пламени на железной решетке, и был домашний свет зеленого абажура над столом, и золотисто подсвечивались и камином и лампой корешки книг на полках, и стояла тишина во всем доме, и шипела заигранная донельзя пластинка, и женский голос пел на чужом языке, в котором звучали и горькая и счастливая влюбленность в поздние сумерки после разлуки, и исступленное ожидание невозможной встречи, и лейтенант Княжко, заметный узким мальчишеским лицом, легонько раскачивался вместе со стулом, и старший лейтенант Гранатуров полулежал в кресле, матово-смуглый, с косыми бачками, погруженный в мечтательное состояние умиления, - все на мгновение представилось Никитину где-то виденным, бывшим где-то, как будто очень давно знал эти лица и очень давно, тысячу лет назад, сидел вот в такой же чужой комнате с диваном, книгами, стеклянным абажуром и видел профиль Гранатурова сбоку патефона, вблизи влюбленного женского голоса, его забинтованную руку на перевязи, задумчивые глаза Княжко и Меженина на корточках, который пачками вынимал из мешка рейхсмарки и подкладывал их в огонь. И прежде Никитин раза два ловил себя на этом зыбком ощущении, поражавшем его смутной знакомостью секунды: так или похоже было... Где? Когда? Но никогда в его жизни не было подобного немецкого дома с библиотекой и камином, где весело горели вместо дров новенькие немецкие деньги, никогда не было такого мертвящего, беспредельного покоя в мире, словно минуту назад кончился бой на улицах города, и оглушающая тишина, заполнив ночь, пала за окнами внезапно... Женский голос уже кончил петь на польском языке о вечерних сумерках, когда она ждала его, и он не приходил, рассыпались, обреченно упали и сникли звуки аккордеона, лишь шипела пластинка, вращаясь. Все молчали. Глядели на камин, на красные и невесомые взлеты пламени, до глухоты закованные ошеломляющей тишиной, мнилось, впервые ночью услышанной, поэтому опасной, как обман судьбы, как ложная надежда в десятках километров от войны, которая вроде бы исподволь, коварно испытывала их двумя беспечными днями блаженства. Пластинка перестала крутиться, остановилась, скрипнув иглой. И стало слышно порхание огня, мышиное шевеление сгорающих бумаг на решетке камина, куда, ни слова не говоря, подбрасывал и подбрасывал рейхсмарки Меженин. Гранатуров очнулся первый, подтянул руку перевязью, в раздумчивости соединял косяком брови, и Княжко, теперь не качаясь вместе со стулом, вопросительно покосился на задернутые шторы, откуда вплотную подступала непривычная мертвенность ночи, без единого движения во дворе. Это было наваждение замороженного безмолвия, какое бывает в лунные ночи на передовой, околдовывающей траншеи немотой распростертого затишья, и Никитин, не слыша шагов часового под окном, подумал: "Заснул он, что ли?" - Что такое? Кто там по дому шляется? Сортир никак кто ищет? - вдруг вполголоса сказал Меженин, обладавший звериным чутьем и слухом, и настороженно повернулся от камина к офицерам: - Ну и тишина. Ровно по кладбищу мертвец ходит... - Проверьте-ка часового, Меженин, - сказал Никитин, - а то, похоже, все умерли в доме. В том числе и часовой. - Сейчас проверить? - Сейчас. Выйдите и посмотрите. И тотчас, как только вышел Меженин, Княжко поднялся, оправил пистолет на боку, как всегда, упруго и подобранно натянулся в струнку, сказал серьезно Никитину: - Мне пора во взвод. А часовых проверять не мешало бы каждую ночь. Тогда старший лейтенант Гранатуров, еще пребывая, еще нежась в состоянии расслабленного умиротворения, задвигался атлетическим телом в кресле и, потягиваясь, заговорил благодушно: - Не торопись, Княжко. Ничего с часовыми не случится. Уйдешь - скучно мне будет. Ей-богу! Посидим ради компании. Вот я тебя люблю, лейтенант, несмотря ни на что, а ты меня - не очень, как вижу. Кто старое помянет - тому глаз вон! Братцы, заведем еще какую-нибудь душещипательную... Но он не закончив фразу - бегущий топот над головой, глухие вскрики донеслись со второго этажа, хлопнула верхняя дверь, затем, точно чем-то толстым, ватным, задушило вверху голоса, - и Княжко, мельком взглянув на потолок, обратил спокойные зеленые глаза на Никитина, проговорил: - По-моему, с твоими славянами происходит что-то... Не слышишь? - Никто там у тебя шнапса не перехватил на трофейную дармовщинку? - спросил Гранатуров снисходительно. - Стекла не побьют, черти-лошади? - Ерунда! Что там может быть! - выговорил, пожав плечами, Никитин; он хорошо знал, что на втором этаже прямо над кабинетом его комната, никто из взвода не располагался рядом и никто в его отсутствие не заходил туда без надобности. - Подожди, я посмотрю и провожу тебя, - сказал он Княжко и пошел к двери, несколько тоже обеспокоенный непонятным шумом, голосами наверху. В коридоре было тихо, темно, пахло душным деревом и солдатскими сапогами, в нижних комнатах разносился заливистый храп, сочное почмокиванье, бормотание спящего взвода, и не слышно было ни шагов, ни шороха на втором этаже, на мансарде, куда вела деревянная лестница из закутка коридора за чуланом кухни. - Меженин! - окликнул наугад Никитин в потемки спертого воздуха нижних комнат. - Где вы там?.. Ответа не последовало. Он подождал, уже озадаченный, и ощупью стал подыматься по шаткой винтовой лестнице на второй этаж и тут, на темной площадке, остановился, прислушиваясь к тишине мансарды. В следующую минуту он явственно уловил слухом какое-то протяжное, животное мычание, слабый, вырвавшийся стон из-за двери своей комнаты, задавленный тяжелой возней, задыхающимся хриплым шепотом: "Дура, дура, молчи, сволочь!" - и, совсем не понимая, что здесь случилось, в чем дело, не понимая, кто мог быть ночью в его комнате, с ударившим приливом крови в висках сильно толкнул дверь мансарды. - Кто тут?.. - крикнул он. Лунный свет в широкое окно обнажал половину комнаты, синей полосой отражался в зеркальной дверце открытого бельевого шкафа, скомканная груда одежды валялась на полу около опрокинутого венского стула, а на кровати в глубине мансарды возился, мычал, боролся, трещал пружинами неясно чернеющий комок тел, и первое, что отчетливее успел заметить он, было что-то задранное круглое белое, похожее на женское колено, которое вздергивалось, елозило, высвеченное луной, по одеялу, по краю сползшей к полу перины, и там, оттуда, от чернеющей груды тел выдавливались, как из-под толщи подушки, зажатые вскрики: - Nein, nein, nein!.. [Нет, нет, нет!] - Кто тут, черт возьми!.. И Никитин, ужасаясь тому, что сейчас, через секунду, увидит кого-нибудь из солдат своего взвода, потихоньку затащившего немку сюда, на свободную мансарду, и взбешенный этим предположением, кинулся к кровати, грубо рванул кого-то в темноте за крутое плечо и, рванув, мгновенно узнал охриплый, пресекающийся руганью голос Меженина, квадратной массой отскочившего от постели: Меженин угрожающе возник перед ним в косяке лунного света - стеклянными шарами перекатывались сумасшедшие глаза на призрачно-белесом его лице, чернел рот, раскрытый судорожным дыханием. - Меженин! - отчаянно крикнул Никитин. - Ты что? Обезумел? - Не лезь, лейтенант... Не мешай, лейтенант... - хрипел ему в лицо Меженин, обдавая удушливым махорочным перегаром. - Не лезь!.. Уйди! Какое твое дело, лейтенант? Уйди отсюда... уйди, уйди, по-человечески говорю!.. Нечто омерзительное, оголенное, как звериный оскал безумства, проглядывало в этом остеклененном, мечущемся взгляде Меженина, в этом полоумном его бормотании, и Никитин, опаленный приступом отвращения и гнева, изо всей силы оттолкнул его от кровати, крича: - Спятил? Кто эта немка? Откуда? Как она оказалась здесь? - Шпионка, стерва, в дом пробралась... - просипел Меженин и, вроде сообразив, что надо теперь делать, с придыханием матерясь, бросился к постели, дернул на себя подушку, прикрывающую грудь без движения лежавшей навзничь женщины, цепко схватил ее за руку, рывком сорвал с постели. - Вставай!.. Говори! Зачем пробралась в комнату лейтенанта? А? Планшетку с картой стащить хотела? Говори, вражина, шпрехай, шпрехай, говорят! Он так крепко держал, стискивал ее кисть, что она тоненько, жалобно вскрикнула, вся выгнулась назад: "Nein, nein!" - и при лунном свете увидел Никитин ее загнутую шею, молоденькое бледное лицо, зажмуренные от боли глаза, ее длинные, почудилось, синеватые волосы, некрасиво, растрепанно свесившиеся на одну сторону. - Отпустите ее руку! Что вцепились в девчонку? Вы! Сержант!.. - скомандовал Никитин неостывшим голосом. - Какая еще, к дьяволу, планшетка? Ерунду городите, планшетка всегда со мной! Как вы ее здесь застали? Что она здесь делала? - Хрен ее знает, как сволочуга оказалась... Шкаф