я! - Копылов снял очки, покашлял, подул на стекла. С нахмуренным, малиновым от холода лицом Градусов подошел к строю, сурово, цепким взглядом провел по взводу. - Товарищи курсанты, надо слушать преподавателя, а не глядеть по сторонам! "Хмурьтесь, майор, хмурьтесь сколько угодно, - думал Мельниченко. - Но вряд ли ваши команды сейчас помогут". Это равнодушное внимание передних рядов и эти невеселые остроты левофланговых безошибочно показывали: курсанты понимают, что сегодняшнее занятие по тактике - не занятие, нужно попросту два часа в мокрых шинелях пробыть в поле на морозе, ибо офицеры выполняют расписание. Но так или иначе приказ идти в поле был отдан, и теперь его не отменишь. - Дмитрий Иванович, можно вас на минуточку? - вполголоса позвал Мельниченко преподавателя тактики. Копылов, немолодой худощавый полковник с аккуратно подстриженной бородкой, все дул на очки; посиневшие его губы скованно округливались, бородка сплошь побелела от инея. - Вы меня, Василий Николаевич? - спросил он, подняв острые плечи. - Да, да, слушаю... Капитан, подойдя, проговорил негромко: - Дмитрий Иванович, пусть это вас не обидит, разрешите мне провести практическую часть занятий. Именно практическую. Ужасно замерз, и курсанты замерзли... Полковник Копылов взглянул смущенно. - Это любопытно. Следовательно, я вам уступаю урок тактики? Он вынул платок, махнул им по стеклам очков, кашлянул в бородку, пар окутал ее, как дымом. - Н-да, - проговорил он шепотом, - кажется, сегодня не совсем получается... Занятия-то можно было того, перенести, что ли. Нехорошо как-то... Глядя на озябшие пальцы Копылова, протиравшие очки, капитан сказал: - Поздно, добрый вы человек. - Нет, я не возражаю, пожалуйста, Василий Николаевич; право! - поспешно заговорил Копылов. И, обращаясь к взводу, добавил тотчас: - Товарищи курсанты, вторую часть занятий проведет командир батареи. - Курсанты Дмитриев, Зимин, Полукаров, Степанов, ко мне! Взвод, слушай приказ! - отчетливо подал команду капитан, поворачиваясь к строю. - Противник отступает в направлении железнодорожного полотна. Наша пехота прошла первую линию вражеских траншей, ее контратакуют танки противника. Мы поддерживаем сто тридцать пятую стрелковую дивизию, вошедшую в прорыв, двести девяносто девятый полк. Вам, Дмитриев, занять НП в районе шоссе, немедленно открыть огонь. Срок открытия огня - двадцать минут. Курсант Полукаров остается со связью. Курсанты Зимин и Степанов, взять катушку, буссоль и стереотрубу. Шагом марш! - Одобряю ваши действия, - густым басом произнес Градусов и отвернулся, пошел к "виллису". Все трое с лопатами, буссолью, стереотрубой двинулись в степь, змеившуюся поземкой. Полукаров, присев на корточки, заземляя телефонный аппарат, втискивал с трудом железный стержень в снег. - Рукавицы! Рукавицы прочь! - скомандовал капитан. - Кто же работает со связью в рукавицах? Полукаров зубами сдернул рукавицы, схватил железный стержень и словно обжегся. Он сидел на земле, вздрагивая, дышал на закоченевшие руки, и Мельниченко приказал неумолимым голосом: - Окапывайтесь! Полукаров, стиснув зубы, ударил лопатой в ледяной наст - он захрустел и не поддался. - Мерзлая. Не берет! - с усилием выговорил Полукаров, как-то дико озираясь на капитана. - Кайлом долбите! Взво-од, за мной! Бегом маарш! - скомандовал капитан и побежал в степь, где отдалялись трое курсантов на искрящемся пространстве. Холодный воздух будто ошпарил лицо, перехватил дыхание, как спазма. - Шире ша-аг! Люди двинулись за ним с мрачным, недовольным видом, он заметил это. Надо было согреть людей, держать их все время в непрерывном движении, в возбуждении - это было для них сейчас самое главное. Топот сапог, скрип снега звучали за его спиной, и капитан слышал дыхание людей, их полунасмешливые возгласы; никто еще до конца не понимал, почему он взял у Копылова этот час занятий. Алексей Дмитриев, Степанов и Зимин шли скорым шагом, почти бежали. Связь разматывалась. Тоненькая фигурка Зимина была наклонена вперед, он спотыкался, преодолевая тяжесть катушки. Дмитриев хрипло повторял команду: - Вперед! Вперед!.. Шинели, обмерзшие на морозе, стояли колом, на них застыла корка льда, мешающая движению. Догнав Дмитриева, капитан спросил: - Сколько вы двигаетесь? - Пять минут. Капитан быстро взглянул вперед. Из-за дальних холмов синеватой стрелой выносилось шоссе, редко обсаженное тополями. Там, взвихривая снежную пыль, мчались машины. Белая насыпь возле шоссе; опушенные ветви кустов около голубой впадины оврага. - Какое расстояние до шоссе? Определите! - Около двух километров. - За десять минут уложитесь? - Думаю, да. - Отставить "думаю". Говорите точно. - Да, уложусь. Бего-ом марш! - крикнул Дмитриев связистам. - Отставить! - громко, чтобы слышали все, скомандовал капитан. - Снять шинели! Дмитриев, удивленный, повернулся к нему. - Командиру взвода и связистам - снять шинели! - властно повторил капитан. - Делают это так. Быстро! И не задумываясь!.. Он снял шинель, кинул ее в сторону, под скат сугроба. - У нас осталось десять минут, вашего сигнала ждут на прежнем НП! Танки противника видны отсюда. Они в трехстах метрах от шоссе. Решайте! Дмитриев и Степанов первые сбросили шинели; Зимин, вытаращив на них глаза, суетливо скидывал с плеча лямку катушки, торопясь, непослушными пальцами отстегивал крючки. Взвод смотрел на них в молчании. - За мной бегом марш! - махнул рукой капитан и бросился вперед, к видневшемуся меж тополей шоссе. Он пробежал метров пятьдесят-шестьдесят, зная, что за ним должны двигаться Дмитриев, Зимин и Степанов. С ожиданием оглянулся и, зажигаясь волнением, увидел, что за ним возбужденно, россыпью бежали люди - весь взвод, и он с уже знакомым чувством радостной боли и азарта опять махнул рукой, крикнул в полный голос: - Вперед! Вперед! Ветер колючим холодом резал, корябал лицо, но тело от быстрого движения наливалось жизнью, и тут Мельниченко услышал смех. Он не ошибся: он услышал за спиной прыскающий смех Гребнина: - Миша!.. Ей-богу, умру... Ха-ха, ты похож на верблюда, который бежит по колючкам! Посмотри, Ким, Мишка бежит вприпрыжку. Фу! Даже в рифму вышло! Шоссе было в двухстах метрах, и Мельниченко уже ясно видел мчавшиеся по нему машины, гладкий седой асфальт, холм у шоссе, голубую щель оврага, которая заметно приближалась, а снег, покрытый коркой льда, зеркально мелькал под ногами, вспыхивая отраженным солнцем. - Вперед! Он бежал не оглядываясь, но теперь понимая, что брошенная им искра возбуждения не потухла, а горела, точно раздуваемая этим общим движением, этим вторым дыханием, о котором он думал, этим знакомым чувством порыва, сумевшим подчинить ему людей, увлечь за собой в состоянии предельной усталости. Капитан добежал до оврага, лишь здесь перевел дух. - Сто-ой! К нему, окутанные паром, подбегали Дмитриев и Степанов, их догонял Зимин; вся грудь у него заледенела от дыхания, металлически отсвечивала, как панцирь; он не мог никак отдышаться и, подходя мелкими шажками к Мельниченко, пошатывался, глядя на капитана ошеломленно, мальчишеское лицо его, докрасна обожженное морозом, выражало одно: "Так было на фронте?" - и, покачиваясь, будто ему хотелось упасть на землю, прижаться к ней, передохнуть, одной рукой придерживая вращающуюся катушку, он вдруг засмеялся прерывисто: - Вот так в атаку, да, Степанов?.. Капитан подозвал Дмитриева. Тот дышал почти ровно, но лицо его точно подсеклось, похудело сразу. - Вы успели за девятнадцать минут, - сказал Мельниченко. - В нашем распоряжении одна минута. Пусть люди передохнут, а вы действуйте, командир взвода. - Зимин, связь! - Где будете выбирать НП? И почему идете в рост? Вас видно противнику! Бьют пулеметы! - НП выберу на холме. - Дмитриев пригнулся и, внезапно поскользнувшись, упал на колени, но сейчас же встал, потирая грудь; его губы посерели. - Что у вас? - спросил капитан. - Ничего... ерунда... - проговорил он с трудом и повторил: - Выберу НП на склоне холма... - Всем окапываться! - крикнул Мельниченко. И наклонился к Зимину, тот уже лежал на снегу, долбил с ожесточением лопатой. - Связь готова? - Не... не готова, товарищ капитан, - ответил Зимин, отбросив лопату, и сильно подул в трубку. - Вызывайте "Дон". - "Дон", "Дон", я - "Фиалка"... "Дон", "Дон", я... Где ты там? Спишь, Полукаров? Кто? Ну, это я! - Зимин счастливо заулыбался. - Ну как ты там? Ага! Понятно! А ты притопывай! Он вскочил и доложил тоненьким старательным голосом: - Связь готова, товарищ капитан. - Прекрасно. Доложите о связи командиру взвода. - Есть! Добежав до холма, Зимин кинулся на землю, пополз по склону, задыхаясь, позвал: - Товарищ командир взвода! Дмитриев сидел на скате холма, грыз комок снега, тер им себе лоб, горло, закрыв глаза; было похоже: ему смертельно хотелось спать. Услышав Зимина, он нахмурился, будто не поняв, о чем докладывал тот. - Связь готова? - Ага! То есть... так точно, - осекаясь, пробормотал Зимин. - Эх ты, Зимушка! - сказал Алексей. - Давай сюда связь. Я открываю огонь! - Слова звучали в его ушах, но он почти не улавливал их смысл. 7 Весь мокрый от пота, Алексей шел по улице. Невыносимая жажда жгла его. Зайти бы в дом, попросить напиться, зачерпнуть бы железным ковшом ледяную воду из ведра и пить, пить, слыша, как льдинки позванивают о край ковша, чувствуя с наслаждением, как обжигающая влага холодит горло. Это было единственное, о чем он думал. У него болели шея и грудь; он почувствовал эту боль, когда оступился возле холма. И потом она уже не прекращалась. Он помнил: вбежал в умывальную прямо в шинели и шапке, открыл кран, подставил рот и долго глотал холодную воду; потом перевел дыхание и снова пил жадно. Вскоре его окружила тишина. Он был один в батарее. Все ушли в столовую, он знал это, но мысль о еде была противна ему: его знобило и подташнивало. Как было приятно раздеться и почувствовать чистую, хрустящую простыню, подушку под головой: спать, спать, закрыть глаза - и спать! Стуча зубами, он накинул поверх одеяла шинель, пытаясь согреться так. Но как только тепло охватило его, сразу представилось: медсанбатская машина в слепяще-снежной степи, и человек без сапог зигзагами бежит, скачет по сугробам, спотыкаясь и падая; а человека догоняет маленькая медсестра с испуганным лицом. Что это такое? Ах да, не мог никак вспомнить! Это комбат Бирюков, заболевший тифом, в бреду выскочил из машины и кинулся искать батарею... Потом ему захотелось вспомнить что-нибудь хорошее, ясное, чистое, что недавно с кем-то случилось... Где? Что случилось? Когда случилось? ...Да, тогда они вдвоем шли по переулку, холодная заря давно догорала за крышами, сосульки розовели на карнизах, а в парке уже зажегся огнями госпиталь, разом вспыхнул всеми окнами, будто выплыл из-под земли, из-за оснеженных деревьев в ранние мартовский сумерки. Тогда Алексей был в высушенной, отутюженной шинели, на сапогах потренькивали новенькие шпоры, и он немного смущался их бодрого, легкомысленного звона; видел, как Валя шла, губами касаясь, наверно, теплого, нагретого дыханием воротника, и молчала, чуть подняв брови. - Что? - спросила она и остановилась. - Что вы хотите спросить? - Не знаю, - без уверенности ответил он. - Только я сегодня устал, ну просто очень устал. И вдруг вспомнил, что вы живете в этом городе. И, знаете. Валя, подумал; это очень хорошо, что вы живете в этом городе... - В этом городе вы больше никого не знаете, - сказала она и, отогнув воротник от губ, спросила: - Как вы нашли меня? И как узнали, что я работаю в госпитале? - Это было легко. Начал сеяться редкий нежный снежок. Валя на ходу поймала звездчатую снежинку, сказала: - Какой мягкий мартовский снег! - И казалось, без всякой последовательности добавила: - Я ведь знаю, за что вы попали на гауптвахту. Они остановились. Валя подняла глаза, осторожно сделала шаг к Алексею и, не говоря ни слова, смотрела ему в лицо, положив руку на его ремень. Их разделял только падающий снег. Он повторил, стараясь не двигаться: - Валя, хорошо, что вы в этом городе... Она отняла руку, подошла к крайнему крыльцу, слепила на перилах снежок, сказала весело: - Он уже весной пахнет! Чувствуете? - И неожиданно спросила: - Попадете в тот фонарь? Вон, на углу, видите? Она бросила снежок, смеясь, и этот смех почему-то напомнил ему знойный, горячий пляж, мягкий шелест волны, белые теневые зонтики на песке - то милое довоенное прошлое, что было полузабыто. - Эх вы! Хотите, научу вас меткости? - шутливо предложил Алексей и тоже слепил снежок. - Вы хвастун? Ну-ка, покажите свои способности! Вы, конечно же, снайпер, согласна!.. - Ну хорошо, смотрите! Он размахнулся - и снежок не влип в столб фонаря, а пролетел мимо. Но от сильного размаха Алексея кольнула резкая боль в груди, там, где все время болело после тактических занятий, и сейчас же солоноватый вкус появился во рту. - Валя, подождите, - проговорил он, отошел в сторону и сплюнул. И тотчас ясно увидел красное пятно на снегу. - Что это? - изумленно спросила она. - У вас кровь? Вам что, зуб выдернули? Надо холодное на щеку. Прижмите к щеке снег! Он стоял не отвечая, глаза были зажмурены, потом ответил странно: - Да, кажется... зуб. И вынул платок, приложил его к губам. - Помешало, - договорил он с досадой и насильно улыбнулся ей. - До свидания. Валя... Мне пора... - Что, сильно болит? - опять неспокойно спросила она. - Идите в училище. Я вас провожу. Идемте же, идемте! Через четверть часа они расстались. ...Кто-то сказал рядом, будто возле самого его лица: - Немедленно врача из санчасти. И от этого голоса Алексей очнулся: таким знакомым показался ему этот голос, таким много раз слышанным, что он вдруг почувствовал жгучую радость: почему, почему здесь комбат Бирюков? И даже в тот момент, когда неприятно-яркий, режущий свет электричества до слез больно ударил по глазам, заставив его прижмуриться, он хотел еще громко спросить: "Товарищ комбат, как вы здесь?" - но не услышал своего голоса. Он только смутно увидел капитана Мельниченко, за ним лейтенанта Чернецова, бледное лицо Бориса, и дошел до сознания зыбкий затухающий шепот командира взвода: - Вы... тихонько лежите, Дмитриев. У Бориса разжались губы: - Алеша... что ты? В батарее - тишина, окна чернели: наверно, глубокая ночь. Мельниченко присел на кровать, спросил сниженным голосом: - Как, сильно знобит? - Немного, товарищ капитан... - прошептал Алексей. - А я вот сейчас проверю, - сказал капитан и потрогал его пульс прохладными пальцами; синие глаза, застыв, смотрели куда-то в сторону. И тут до пронзительности ясно вспомнил Алексей буранную ночь в котловине, тактические занятия, себя, бегущего без шинели, холм, шоссе. Потом была Валя, тени снежинок на ее лице, красное пятно на снегу. Его стало давить удушье, оно плотно и вязко подступало оттуда, из ноющей боли в груди - и снова появился тошнотно-солоноватый вкус во рту. - Отойдите, товарищ капитан, - лишь успел сказать Алексей, склонившись с кровати. У него пошла кровь горлом. В одиннадцатом часу ночи Алексея отвезли в гарнизонный госпиталь: у него открылось пулевое ранение в правом легком. В комнате дремотно пощелкивало отопление. Валя села перед зеркалом и, устало расстегивая платье, увидела в глубине зеркала - выглядывало из приоткрытой двери в другую комнату спрашивающее лицо тети Глаши, подумала: "Не терпится поговорить", и сказала тихонько: - Конечно, входите. Вася у себя? - Не приходил он. В училище своем ночует, что ли! Они работали в одном госпитале: тетя Глаша - сиделкой, Валя - сестрой, не закончив первого курса медицинского института в начале 1944 года; и хотя тетя Глаша усиленно возражала против ее решения бросить институт ("Вытяну и одна"), она на это ответила, что "будем тянуть вместе", - и ушла после зимней сессии. - Засыпаешь от дежурства-то? - заметила тетя Глаша. - Бледная ты, ровно заболела. Что так? А Валя посмотрела на окно, пусто высвеченное мартовской луной, и задумалась; вздохнула, молча пошла к постели; тетя Глаша тоже вздохнула ей вслед. - Эк и разговаривать не хочешь. Валя опустилась на край постели, сложила руки на коленях. - Тетя Глаша, поверьте, язык не шевелится... - Ладно, ладно, золотко мое, - пробормотала тетя Глаша и погладила ее светлые волосы. - Вся ты в мать. А вот смотрю на тебя и думаю: и нет такого молодца, как в песне-то: "Некому березу заломати". Валя не ответила; тетя Глаша потопталась и вышла, шаркая шлепанцами. Тогда Валя потушила свет, бултыхнулась в холодную постель, укрылась одеялом до подбородка. Комната будто погрузилась в теплую фиолетовую воду, сине мерцали мерзлые окна, на полу пролегли лунные косяки; тикали тоненько и нежно часы на тумбочке. Валя лежала, положив руку поверх одеяла, глядя на легкую полосу лунного света на стене. В тишине квартиры резко затрещал телефонный звонок, но ей не хотелось вставать - пригрелась в постели. Из другой комнаты послышались скрип пружин, покряхтывание тети Глаши: "Кого это надирает ночью", - по коридору зашаркали шлепанцы в комнату брата и назад, под дверью вспыхнула щель света. - Валюша, спишь? Какой-то Борис тебя спрашивает. Другого времени не нашел. - Борис? Не понимаю. Сейчас, тетя Глаша. Валя сунула ноги в тапочки, побежала в комнату брата, схватила трубку, сказала, слегка задохнувшись: - Да, да... - Валя, извините, кажется, разбудил вас? Собственно, извиняться потом будем. Дело в том, что Алексей... - Да кто это говорит? - Борис. Друг Алексея. Помните Новый год? Так вот, час назад Алексея отправили в госпиталь. У него кровь пошла горлом. Открылось ранение... Это я должен был сообщить вам. - Час назад? Она положила трубку, откинув голову, прислонилась затылком к стене. Из другой комнаты спросил ворчливый голос тети Глаши: - Что там еще за ночные звонки? Что за мода? - Ничего, тетя Глаша, ничего, мне надо в госпиталь... - Господи, куда ты? Двенадцатый час. ...Белыми огнями ярко светились в углу окна аптеки, легкий снежок мягко роился вокруг фонарей. Возле ворот кто-то, широко расставив руки, загородил Вале дорогу, проговорил умиленно и пьяно: - Какие реснички, а? - Подите к черту! На третьи сутки ему сделали операцию. Операцию делал человек с недовольным прокуренным голосом, он ругался во время операции на сестер, ворчал, брюзжал, негодовал, со звоном бросал инструменты, и Алексею мучительно хотелось посмотреть на него. Но на глазах была марлевая повязка, сестры крепко держали его за руки, и он не мог этого сделать. Он лежал, обливаясь холодным потом, кусая губы, чтобы не стонать, ожидая только одного: когда кончится эта хрустящая живая боль, когда перестанут трогать его руками и тошнотворно звенеть инструментами. Временами ему казалось, что он теряет сознание, плавно колыхаясь, погружается в теплую звенящую влагу. Тугой звон наливал голову, и только где-то высоко над ним навязчиво гудел этот прокуренный голос: - Расширитель! Зажимы!.. Пульс?.. Наконец наступила тишина. Устало и резко звякнули инструменты. Его перестали трогать руками. Он с ощущением свободы подумал: "Это все", - и хотел вздохнуть. Но это был-э не все. Сквозь плавающий звон в ушах он неясно услышал какое-то движение возле себя: - Быстро иглу! Что вы... Валентина Николаевна? И чей-то умоляющий голос, как ветерок, прошелестел над головой: - Не ругайтесь, Семен Афанасьевич. Не надо... "Откуда этот знакомый голос? - в полусознании мелькнуло у Алексея. - Кто это? И зачем эта боль?.." Опять тишина. Потом опять звякнули инструменты. И тот же прокуренный голос, как удары в тишине: - Пульс? Пульс?.. Это он слышал уже смутно. Тягуче-обморочно звенело в ушах. Но, на мгновенье открыв веки, он увидел перед собой острые прищуренные глаза. Большие руки этот человек держал на весу перед грудью. В глазах хирурга возникли золотисто-веселые блестки. Он, всматриваясь, наклонился, локтем повернул к себе все в поту лицо Алексея, сказал: - Уносите! "Странно, - подумал Алексей, - как с мальчишкой". И он уже не помнил, как его положили на каталку, как Валя мягко вытирала его потное лицо тампоном, осторожно отстраняя со лба волосы. Неужели он когда-то сидел в классе, решая задачу с тремя неизвестными, а за раскрытыми окнами густо шелестела листва, галдели возбужденные весной воробьи, и веселые солнечные блики играли на полу, на доске, на парте? Неужели когда-то, после экзаменов, он лежал на горячем песке пляжа на берегу залива, загорал, нырял в зеленую воду и испытывал необыкновенное чувство свободы на целое лето? Неужели он сыпал на грудь сухой, неудержимый песок и болтал с друзьями о всякой ерунде? Неужели в тихие, прозрачные вечера, когда во двор опускались тени, он, загорелый, в майке, играл в волейбол, замечая, что Надя Сергеева смотрит на него внимательными глазами? Ленинград - то зимний, с поземкой на набережных, с катком и огнями, как звезды, рассыпанными на синем льду, и белый, с перьями алых облаков над Невой и звуками пианино из распахнутых окон на Морской - все время представлялся Алексею. Каким же солнечным, милым и неповторимым было это прошлое! И было трудно поверить, что оно никогда не вернется!.. Нет, жизнь только начинается, и впереди много белых весен, снежных ленинградских зим, летней тишины на заливе. И он будет лежать на горячем песке, и нырять в зеленую воду, и будет покупать газировку в ажурных будочках на Невском... ...Там, в Ленинграде, осталась мама, а Ирина, младшая сестра, эвакуировалась к тете, в Сибирь. Давно-давно она писала о блокаде, о том, что мама не захотела уезжать и осталась работать в госпитале. Где она? Что с ней? Неужели потерялся его адрес? Сколько раз менялись его полевые почты? Где она? Все, что было для него родственным и близким, с особой ясностью всплывало в его сознании, перемешивалось, путалось, и он с тоскливым желанием покоя витал в запутанных снах, как в бреду. На шестые сутки он почувствовал теплый свет на веках, услышал легкий звон капель и вроде бы шорох деревьев за окном. Это был не бред. Эти звуки доносились из настоящего мира. И он открыл глаза - и увидел притягивающий свет реального мира, где были солнце, тепло, жизнь. Было ясное, погожее апрельское утро. Почерневшие от влаги сучья стучали в мокрые стекла; и Алексею сначала показалось: идет на улице сильный, шуршащий, весенний дождь. В госпитальном саду оглушительно кричали грачи, качаясь на ветвях перед окнами; наклоняя головы, они заглядывали сквозь стекла в палату нахальными глазами, как будто говорили: "Чего лежишь? Весна ведь!" - и, раскачав ветви, взмахивая крыльями, улетали в синюю сияющую пустоту неба. Погладив рукой нагретое одеяло, Алексей долго смотрел в окно, в мокрый парк, чувствуя, как лицо ласкалось солнцем, воздухом, видя, как в открытую форточку шел волнистый парок. Потом сверху полетела сверкающая капля, разбилась о подоконник: "Дзынь!" "Ш-ш-шлеп!" - следом что-то зашуршало, загремело в водосточной трубе: должно быть, оттаявший снег скатился с крыши, шлепнулся о влажный тротуар. И Алексей, слабо улыбаясь, пошевелился и посмотрел на свою руку, еще не веря, что он выздоравливал или выздоровел. А в соседней палате негромко переговаривались голоса, из коридора иногда доносился стук костылей; раз кто-то густо чихнул возле самой двери, и сразу отозвался живой голос: - Будь здоров, Петр Васильевич! - Сам знаю... - Что, продуло ветерком-то на крылечке? - Не-ет, на солнышке - хоть загорай. Печет! Это так, от воздуха! Наверно, во всех палатах сейчас пусто - никого силой не удержишь в корпусе. Все собрались с утра на крылечке, сидят, переговариваются, покуривают, слушают крик грачей в саду, глядят на солнце, на подсыхающие деревья: так всегда в госпиталях весной. Порой, стуча каблучками, пройдет в перевязочную, что во дворе, Валя; ее серые строгие глаза взглянут из-под ресниц, и при этом она скажет: "Вы почему распахнули халаты?" - и раненые, намного старше ее, семейные, степенные, сконфуженно запахнут халаты и долго задумчиво будут смотреть ей вслед. Алексей до ясновидения представил это и, слушая звон капели по железному карнизу, вдруг подумал: всю войну он жил ожиданием, что рано или поздно он увидит, поймет настоящее счастье, ясное и неповторимое, как это апрельское утро, с его капелью и грачами, с ласковым солнцем и мокрыми стеклами. 8 Целые дни кричали и шумели грачи; тополя гнулись в госпитальном саду - шел с юга теплый влажный ветер. Под деревьями кое-где еще лежали островки снега, но песчаные дорожки на солнцепеке уже подсыхали. С намокших ветвей косо летели капли - на пригревшийся песок, на сырые, темные скамейки, а на крыльцо то и дело падали сосульки, тоненько звенели, скатываясь по ступеням, которые дымились легким парком, - настоящий апрель. Алексей, укутанный в госпитальный халат, сидя на перилах, смотрел вокруг, возбужденный весной: сегодня в первый раз ему разрешили выйти на воздух из палаты. Вокруг толпились раненые, нежились в соломенных качалках, грелись на солнышке, расстегнув халаты. Разбитной пулеметчик Сизов, с орденом и медалью, привинченными прямо к нижней рубахе, увеличительным стеклом выжигал на перилах "1945 год". От перил взвивался струйкой белый дымок, а Сизов говорил подмигивая: - Оставлю девчатам о себе память. Небось посмотрят, вспомнят: был такой Петька Сизов. Гляди! Гляди! Сейчас подерутся, дьяволы! - он захохотал. - Вот черти весенние, на передовую бы их. И горя не знают. В саду под скамейкой сошлись, подрагивая хвостами, два госпитальных кота и, выгнув спины, орали угрожающе и тягуче. Раненые заговорили: - Трусоват рыжий. - Этот самый белый на горло взял. Дипломат! - А вот по Украине шли - все кошки черные. В какую хату ни зайдешь - и тут тебе с печи кошка прыг! Посмотришь - черная! Молодой парень Матвеев, на костылях, с добрым лицом, стал вспоминать случай, когда из сожженной дотла деревни на батарею пришла обгоревшая кошка с двумя котятами: прижилась возле кухни, так и дошла с армией до Карпат. Потом кто-то рассказал, что до войны в деревне была кошка, которая по-особенному храпела - спала и храпела на всю избу, без всякой церемонии. Все засмеялись, задымили цигарками, по очереди зажигая их увеличительным стеклом. Петр Сизов покрутил головой, ухмыльнулся. - Это конечно! А вот у нас был случай. В городке Малине, когда было непонятно, где немцы, где наши, ночью спим в хате, народу, как обыкновенно, - и на полу, и на печке... Вдруг слышу - за окном мотор ревет. Выглянул, смотрю: "пантера" стоит прямо у двери и стволом-набалдашником водит. Эх, мать честная, думаю... - Да погоди ты, - перебил Матвеев и глубоко втянул носом воздух. - Слышь, мокрой почкой пахнет. Апре-ель!.. В "тихом этом госпитальном переулке блестели на солнце прозрачные тополя, нагретые потоки воздуха волнисто дрожали над их вершинами. Среди теплого бездонного неба, сверкая в высоте нежной белизной крыльев, кружилась над госпиталем стая голубей, а мальчишка, в одном пиджачке, ходил по крыше сарая в соседнем дворе, заваленном щепками, и, задрав голову, глядел в эту синеву, завороженный полетом своей стаи. За низким забором дворники обкалывали истаявший лед. Изредка, фырча, проезжала машина, разбрызгивая лужи на тротуары. Училище было в центре города, далеко от госпиталя. Там, наверно, сейчас идут занятия, в классах - солнечная тишина... - Больной Дмитриев, в палату-у! Ай оглох? Тетя Глаша вышла на крыльцо и, словно бы из-под очков, с неприступной суровостью ощупала глазами всех поочередно. - Опять, Петька! А ну застегнись. Ты что, никак на пляже? Или в предбаннике подштанники выставил? И, подождав, пока спохватившийся Сизов, крякая и ухмыляясь, справился с пуговицами и поясом халата, Глафира Семеновна проговорила командным тоном: - Однако, больной Дмитриев, марш в палату! Ужо насиделся на сырости! И Алексей умоляющим голосом попросил: - Еще минуточку, ведь совсем тепло, тетя Глаша... - Сказано! - прицыкнула Глафира Семеновна, взяв его за руку, настойчиво потянула за собой в палату. - Вам распусти вожжи, кавалеристы, на голову сядете и погонять будете! Всем известно было, что "кавалеристами" она называла капризных или своенравных больных, которые, по ее убеждению, готовы были враз сесть на голову, как только еле-еле поослабишь вожжи, и при ее последних словах пулеметчик Сизов прыснул: - Верно! Нашего эскадрону прибыло, видать! - И, тотчас погасив это беспричинное веселье под пресекающим взглядом Глафиры Семеновны, сделав независимый вид, почесал за ухом увеличительным стеклом. - М-да. Народ пошел... хуже публики. В палате Алексей лег с унылым лицом, все время поглядывая на Глафиру Семеновну просяще, но та в момент исполнения своих обязанностей была непроницаема: стряхнула градусник, без колебаний сунула ему под мышку и ушла, выказывая непоколебимость, закрыв за собой плотно дверь. Алексей потянул с соседней тумбочки газету двухдневной давности, прочитал заголовки, затем устарелую сводку. Но даже по этой старой сводке весь мир кипел, сотрясался от событий: армия давно миновала Карпаты и Альпы, вошла в Болгарию, Венгрию, Австрию, Чехословакию, продвигалась в глубь Германии. Да, там - тоже весна... Размытые, вязкие дороги, лужи, даль в сиреневой дымке, незнакомые деревни и солнце, весь день солнце над головой. Проносятся машины с мокрым брезентом: на перекрестках - "катюши" в чехлах, до башен заляпанные грязью танки. И, как всегда в долгом наступлении, идут солдаты по обочине дороги, вытянувшись цепочкой, подоткнув полы шинелей под ремень, идут, идут в туманную апрельскую даль этой чужой, теперь уже достигнутой через четыре года, притаившейся Германии... "Где сейчас батарея?" Закрыв глаза, Алексей лежал, стараясь представить движение своей батареи по весенним полям. И вдруг из этого состояния его словно вытолкнули суматошные шаги в коридоре, как будто бегущий там перезвон шпор и чей-то возглас за дверью: - Куда нам? Где он? - Сапоги-то, сапоги, марш к сетке очищать! Грязищи-то со всего города притащили, кавалеристы? В коридоре - топот ног, движение; потом, впустив в палату рыжий веселый косяк солнца, совершенно неожиданно возникла белокурая голова Гребнина; лицо его широко расплылось в неудержимой улыбке. - Страдале-ец, привет! Вон ты где!.. - Сашка! - Алешка, живой, бес! Неужто ты, не твоя копия!.. Дверь распахнулась, и, неузнаваемые в белых халатах, стремительно, шумно, звеня шпорами, ввалились в палату Саша Гребнин и Дроздов. А когда Алексей, вскочив с койки, кинулся к ним навстречу, оба одновременно протянули ему красные, обветренные руки, столкнулись, захохотали, и Гребнин тщетным криком попытался восстановить порядок, боком оттесняя Дроздова: - Подожди, Толька, подожди! По алфавиту! Похудел! Ну, похудел! Ну как? Что? Ходишь? - Погоди ты с сантиментами! - засмеялся Дроздов. - Не видишь, что ли? Он так сжал руку Алексея, что у обоих хрустнули пальцы, обнял его рывком, притянул к себе, говоря с грубоватой нежностью: - Здоров! Слона повалить на лопатки может, а ты: "Ходишь?" Вот не видел тебя никогда без формы. - Не затирать разведку! - командно кричал Гребнин. - Восстановить алфавитный порядок. Я на Г, а ты на Д! Толька, отпусти Алешку, не то тресну по затылку! - Вот черти, вот черти! Как я рад вас видеть, - повторял дрогнувшим голосом Алексей. - Не представляете, как я рад!.. У Гребнина и Дроздова из явно коротких рукавов наспех натянутых на гимнастерки халатов торчали красные ручищи, сапоги со шпорами были в грязи, от обоих так и веяло теплом улицы, весенним ветром; лица были крепки, веселы, обветренны, плечи так широки, что вся палата сразу показалась маленькой, а эти узенькие халаты не вязались со сдержанной силой, которая кричаще выпирала из них. - Ну рассказывайте, рассказывайте, - взволнованно торопил Алексей. - Все рассказывайте, я же ничего не знаю! Как я рад видеть ваши рожи, черт возьми! Садитесь вот сюда на койку, вот сюда садитесь!.. - Во-первых, изменения, Алешка, - начал Дроздов, присаживаясь на край койки. - Предметов новых ввели - кучу. Немецкий язык, арттренаж, огневая. По артиллерии перешли к приборам... - Хоть стой, хоть падай! - вставил Гребнин, пребедово подмигивая. - Понимаешь, мы с Мишей Луцем еще в четверг собрались к тебе. Приходим к помстаршине. Считает белье, бубнит под нос, не в духе: наволочки какой-то не хватает. Обратились по всей форме, а он, дьявол, не отпустил: обратились, мол, не по инстанции. Хотели на следующий... - тут Гребнин покосился на улыбнувшегося Дроздова, - а на следующий день нам с Мишей "обломилось" на неделю неувольнения. Формулировка: "За хорошую организованность шпаргалок во взводе". Короче говоря, хотели написать ответы на билеты по санделу вместе с Мишкой, даже использовать не сумели, как майор Градусов попутал... Оказывается, он перед зачетом слышал, как мы с Мишей договорились в ленкомнате. Представляешь номер? Сразу, конечно, вызвал Чернецова, построение всего взвода. "Курсанты Гребнин и Луц, выйти из строя! Так вы что же, голубчики..." И пошел раскатывать! Нотацию читал так, что Мишка от отупения дремать перед строем начал. Я говорю: "Товарищ майор, разрешите объяснить..." - "Не разрешаю!" Я говорю: "Товарищ майор, пострадали зря - шпаргалки и написать не успели". - "Что-о? За разговоры и оправдания - две недели неувольнения!" - Сашка, неужто верно это? - смеясь, спросил Алексей. - Легенда, - махнул рукой Дроздов. - Да что там! Ребята свидетели. Ты хоть пушку на меня прямой наводкой наводи, не приврал. Это что! Понимаешь, такая еще штука случилась... - Саша, стоп! Переходим к делу, - внезапно остановил его Дроздов и, разглядывая Алексея своими по-детски ясными глазами, проговорил неловко: - Алеша... Когда тебя думают выписывать? Это главный вопрос. - Не знаю. По разговорам врачей - не очень скоро. Это дурацкое ранение открылось... Вы не представляете, как надоело мне лежать тут, хоть удирай! - Ты должен, безусловно, бежать! - воскликнул Гребнин. - И мы тебе поможем. Ночью откроешь окна - и конец простыни будет у тебя. Ну, ты, конечно, привяжешь конец простыни за ножку кровати и... - И... сначала Алешка, а потом и кровать, вытянутая его тяжестью, попеременно обрушатся на голову Сашке, который будет стоять под окном и держать под уздцы двух вороных коней, из-под копыт которых будут лететь снопы искр, - в тон ему договорил Дроздов и, отдернув рукав халата от своих трофейных часов, показал их Гребнину. - С твоим трепом ушло время. Увольнительная у нас на полчаса фактически - отпустили со строевой, Алеша... - Эх, жаль, не досказал тебе одну историю! - сказал Гребнин сокрушенно. - Да ладно, в следующий раз. - Он вынул из кармана какую-то бумажку, грозно скомандовал: - Сидеть смирно! Слушай приказ дежурного по батарее. Привет от Бориса, от Зимина, Луца, Кима Карапетянца, Степанова, Полукарова и прочих, и прочих... список огромный, заплетается язык. Короче - от всей братии. Заочно жмут твою лапу, так и ведено передать! Особенно и категорически настаивал на привете помстаршина Куманьков. "Я, - заявил он, - завсегда почитаю геройство". Молчать! У меня здесь все записано. Топором не вырубишь! Жди три свистка под окном лунной ночью и открывай окно... - Ладно! Идите, понимаю. Передавайте привет ребятам! - Алексей поднялся первым и, стискивая им руки, спросил: - А что Борис не пришел? Что он? Дроздов отвернулся, стал рассматривать трещинки на стене. - У меня с ним в последнее время отношения не особенно... Ты не знаешь - ведь он теперь старшина дивизиона. - Его назначили старшиной? Вот этого я действительно не знал! - Не будем копаться в мелочах. Ей-богу, все - детали, - заметил Гребнин, явно уходя от этого разговора. - Человек, естественно, пошел в гору. В общем, придешь - увидишь. Ну, ждем. В палате стало пустынно и тихо; за дверью удалялось по коридору, затихло треньканье шпор, и лишь несколько минут спустя откуда-то снизу, из парка, донеслось: - Але-еша-а! Натыкаясь от поспешности на стулья, Алексей бросился к окну. Там, внизу, возле госпитальных ворот, стояли товарищи и махали шапками. - Але-еша! Привет от лейтенанта Чернецова! Забы-ыли! Затем он увидел, как они надели шапки, зашагали по тротуару, а под тополями раздробленными зеркалами вспыхивали на солнце апрельские лужи, лоснился, блестел мокрый асфальт, шел от него парок, и везде двигались уже по-весеннему одетые толпы гуляющих на улице. "Нет, - подумал он растроганно, - я жить без них не могу!" Перед вечером в палату вошла Глафира Семеновна, зажгла свет, спросила: - Один лежишь? Это кто же был такой - маленький, а горластый, больше всех тут говорил? Такой попадет в палату - все вверх дном перевернет. Ну и говорун!.. - Это Саша Гребнин, разведчик, - ответил Алексей, засовывая под мышку градусник. - Температура нормальная. Замечательный парень, тетя Глаша. - Ты меня, вояка дорогой, не успокаивай. "Нормальная!" Залазь под одеяло. Тут еще бы цельный полк пришел. С барабанами. А это кто ж - высокий, русый такой? - Это Толя Дроздов. В одном полку служили. - Все вы - молодежь, - сказала со вздохом Глафира Семеновна. - Не было бы этой проклятой войны - сидели бы себе дома да с девчатами гуляли. Самые лучшие годы. Не вернешь. - Все впереди, тетя Глаша, - задумчиво ответил Алексей. - Верно-то верно... да не совсем. А палата была полна светлых сумерек, и за черными сучьями тополей текла по западу розовая река заката, на середине ее течения уже робко, тепло переливалась первая, нежнейшая, зеленая звезда. Над парком огромным семейством опускались, устраивались на ночлег грачи, неугомонно кричали, кучками темнея на деревьях. 9 Поздним вечером Алексей вышел в госпитальный парк и, закутавшись в халат, долго смотрел через голые ветви на редкие майские звезды; было свежо, ветрено, весь парк шумел, и где-то в полумраке сыроватых аллей настойчиво, глухо бормотала вода. Пахло мокрой корой, влажностью земли. По всему госпиталю в палатах гасили свет, только в дежурном флигельке горело одно огромное окно сквозь деревья, но вскоре и оно погасло, там хлопнула дверь, по песчаной дорожке торопливо заскрипели каблуки: к лечебному корпусу шла сестра в белом халате. - Валя! - окликнул он обрадованно. - Так и знал, что вы сегодня на дежурстве! Вы - в лечебный корпус? Что там может быть ночью? - А вы почему не в палате? - удивленно спросила, останавливаясь. - Это что за новости? - Нет, все-таки хорошо, что я вас встретил, а не тетю Глашу... - Слушайте, - перебила его Валя. - Я с вами поссорюсь. Идите сейчас же в свой корпус. Вы чересчур храбритесь! Вам никто не прописывал вечерние прогулки... - Но я здоров! Полностью. Вы лучше скажите - где луна, черт подери? Когда-то в детстве я лазил на сарай и из рогатки лупил по луне, очень хотелось попасть. Был дурак, по-моему, основательный. Как вы думаете? Валя, некоторое время помолчав, спросила с иронией: - А на фронте из пушки пробовали попасть? - Нет, и на фронте я любил май. Не верите? - Да, в самом деле весна, - проговорила Валя чуточку досадливым голосом, точно была недовольна собой. - Так и быть - давайте на минуту сядем, - предложила она. Они сели на холодноватую скамью. Алексей слышал, как вверху, осторожно касаясь друг друга, шуршали голые ветви, в них спросонок возились, вскрикивали галки, а где-то в глубине парка по-прежнему неутомимо ворковала, звенела и плескалась вода. Сильно пахло влажным тополем - и Алексею казалось, что тополем пахло от Вали, от ее халата, от ее волос, видных из-под белой шапочки. - Смотрите, - сказала Валя, глядя сквозь деревья вверх. - Вы не замечали, что все, когда начинают смотреть на небо, сразу отыскивают Большую Медведеву? Это почему-то смешно. Он молчал, слушая ее голос. - Что ж вы замолчали? Вообще, вы сидите тут и думаете, наверно, об орудиях всяких... - Нет, об орудиях я не думаю. Мне просто хорошо дышать даже, - неожиданно для себя, тихо и откровенно ответил Алексей. - И я не верю, что вам нехорошо... и хочется идти в корпус дежурить. Он сказал это и увидел: Валя быстро повернулась, поднялись темные полоски бровей, и она, сунув руки в карманы, вдруг засмеялась. - Я помню, в девятом классе мне нравился один мальчик, знаете, такой герой класса! - Валя потянулась, сорвала веточку над головой, Алексея осыпало холодными каплями. - Однажды он пригласил на каток, прислал вызывающую и глупую записку. Мы должны были встретиться возле какой-то аптеки. Я пришла ровно в восемь. А этот герой-мальчишка так был уверен, что я влюбилась в него, что опоздал на целых полчаса. Пришел насвистывая, с коньками под мышкой. "Извини, я искал ботинки". Лучшего не мог придумать! Я страшно разозлилась, отдала ему свои коньки и сказала: "Знаешь, вспомнила, мне надо переодеть свитер!" И ушла. Ровно через полчаса вернулась. "Никак не могла найти свитер". Он понял все. А вы? - И я понял... Валя встала - и он испугался, что она уйдет сейчас. - Слушайте, я ведь за вас отвечаю, и, пожалуйста, идите в палату. А мне все-таки пора в лечебный корпус... Вы на меня не рассердились? - Нет, просто я здоров как бык. И не надо за меня отвечать. Мне надо выписываться, Валя... И я знаю, что вы со мной согласны. - Может быть. В ту майскую ночь, полную звуков, звезд, запахов мокрой земли, Алексей чувствовал в себе что-то нежное, до странности хрупкое, что, казалось, можно было разбить одним неосторожным движением. Сквозь сон ему почудился громкий разговор, потом звонко и резко захлопали двери, простучали быстрые шаги в коридоре: похоже было, поднялся сквозняк на всех этажах госпиталя. - Подъе-ом! - закричал кто-то над самым ухом. Он открыл глаза. В палате горел свет. За окнами синел воздух. Сизов в нижнем белье бегал меж коек, срывая одеяла со спящих, и, суетясь, вскрикивал диким, каким-то придушенным голосом: - Подъем, братцы! Подымайтесь, братцы! Победа! Гитлеру конец! Война кончилась! Братцы, по радио передали! Войне коне-ец!.. Он подбежал к своей кровати, схватил подушку, с бешеной силой ударил ею о стену так, что полетели перья, и, подкошенно упав спиной на кровать, опять вскочил в необоримом неистовстве действия. - Да что вы, как глухие, смотрите? Обалдели? Языки проглотили? Войне коне-ец! Сизов прерывисто дышал, узкие его глаза горели сумасшедшей, плещущей радостью. А Матвеев, заспанный, растерянный, сидел на кровати, дрожащими руками пристегивая протез, несвязно, как в бреду, бормотал: - Неужели кончилась! Неужели конец?.. Что ж это, а? А мы и не знаем... и не слышим... Как же это? - Конец?.. - шепотом сказал Алексей, еще не веря, что в эту секунду, когда он произносил это слово, войны уже не было. В тот необыкновенный день в госпитале уже невозможно было соблюдать никакой порядок и никакие режимы, обеспокоенные врачи бегали по опустевшим на всех этажах палатам, едва удерживая в них только лежащих; встревоженные сестры и нянечки не успевали закрывать калитку; наконец ее заперли, но через минуту опять открыли: из города то и дело возвращались выздоравливающие раненые, в счастливом изнеможении опускаясь на ступеньки крыльца, сообщали: - На каждом углу столпотворение - не пройдешь! Все целуются, обнимаются, танцуют, музыка шпарит! Военным - не пройти! Одного летчика приезжего на руках до гостиницы донесли!.. - Да ты подумай, подумай! Это... вот именно счастье! Один из раненых, непонимающе моргая и вроде бы не в состоянии еще взять в толк, рассказывал, вертя письмо в подрагивающих пальцах: - Сергей... дружок, ехал на фронт, прислал письмо из Знаменки... И вот тебе - без него кончили. А с улицы приближались звуки духового оркестра: к центру города текли толпы народу, повсюду двигались шапки, косынки, фуражки, платки, мелькали возбужденные женские липа. Окна и двери были распахнуты, везде стояли на балконах; мальчишки черно облепливали заборы, висли на фонарях, кричали и свистели, выпуская из-за пазух голубей, размахивали шапками. Пустые машины и автобусы вытянулись под тополями у тротуаров; трамваи без единого пассажира остановились на перекрестках: городское движение прекратилось, и над всем сразу загудевшим городом - над крышами, над шумящими толпами улицами летали, кувыркались белые голуби с красными лентами на хвостах. - Победа! Победа!.. Посреди перекрестка качали пожилого артиллерийского полковника, он исчезал в толпе и вновь взлетал над толпой в своем развевающемся плаще, помятая фуражка слетела у него с головы. - Герою Советского Союза - ура-а! Дяденька-а, фуражка у меня-а! - визжал какой-то мальчишка в восторге, торопливо надевая полковничью фуражку на круглую свою голову, отчего оттопыривались уши. Тут же пожилая маленькая женщина со сбившейся косынкой, взахлеб плача, обнимала здоровенного танкиста в шлеме. Она прижималась головой к его груди, как в судороге, охватив маленькими руками широкую его спину, а танкист потерянно и беспомощно оглядывался, гладил ее по плечу, говоря охрипло: - Ничего, ничего... А может, возвернется... - В сорок первом он... - навзрыд плакала женщина. - Откуда ж ему вернуться... - Кончила-ась! Все! Победа-а!.. Плотные толпы народа валили меж домов к центру города, обтекая стоявшие цепочкой пустые троллейбусы; на крыше одного из них появился человек и что-то беззвучно закричал, поднимая в воздух кепку; по толпе в ответ прокатилось "ура!". Весь город, взбудораженный как в лихорадке, смеялся, пел, плакал, целовался на улицах; иногда, после того как становилось немного тише, до Алексея отчетливо долетали отдельные фразы, женский смех, шуршание множества подошв на тротуарах, и чей-то дрожащий бас по-пьяному выкрикивал под самым забором: - Ва-ася! Ва-ася! Это что же, а, Ва-ся, друг! Не обращай внимания на мелочи! Был ты от начала до конца сибиряком - и остался, Ва-ася! Сибирские полки тоже судьбу России решали! И все! Дай я тебя поцелую! Выхо-оди-ила на берег Катю-юша, На высокий берег, на круто-ой! "Победа... Это победа, - повторял про себя Алексей, едва передохнув от волнения. - А прошло четыре года..." На крыльце, на ступеньках, на перилах - половина госпиталя; здесь же сестры и врачи в белых халатах; лежачих поддерживали выздоравливающие и нянечки. Все смотрели на улицы. Валя стояла бледная, прямая, засунув руки в карманы. Вокруг шли разговоры: - По всей стране такое, а? А что в Москве сейчас творится! - Война кончилась, это понять!.. - И слез, брат, сегодня, и радости! Внезапно соседний голубятник вскарабкался на госпитальный забор и отчаянно закричал оттуда ломким голосом: - Товарищи раненые, выходите на улицу! Товарищи раненые... - Эй, парняга! - крикнул Сизов. - Нос конопатый! Слезай к нам! В это время с треском распахнулась калитка, и во двор вбежали два курсанта в новеньких, сияющих орденами гимнастерках - и Алексей даже засмеялся от счастья. Это были Дроздов и Гребнин; спотыкаясь от поспешности, они побежали по двору, и он одним прыжком перемахнул через ступени крыльца - навстречу им. - Толька! Сашка!.. Они не могли отдышаться, стояли и смотрели друг на друга, смеясь. Наконец Дроздов, задержав дыхание, выговорил: - Было построение училища... Зачитывали текст капитуляции... Германия безоговорочно капитулировала!.. Сегодня смолкли пушки. Время поставило веху. Над землей распространялась тишина. ЧАСТЬ ВТОРАЯ. В МИРНЫЕ ДНИ 1 Алексея выписали из госпиталя. Врачи запретили ему всякое физическое напряжение и посоветовали бросить курить; гарнизонную комиссию назначили через месяц. Но Алексею до того надоело валяться на койке и ничего не делать, он до того истосковался по своему взводу, по батарее, что справку в училищную санчасть он смял и выбросил в урну, как только миновал ворота госпиталя. И когда в жаркий июньский день он еще в шинели и зимней шапке, жмурясь от солнца, шел по училищному двору, сплошь усыпанному тополевыми сережками, а потом шел по знакомому батарейному коридору, то чувствовал, как все радостно замирает в нем. В кубрике взвода было пустынно, прохладно, окна затеняли старые тополя; золотистые косяки солнца, пробиваясь сквозь листву, лежали на вымытом полу. За открытыми настежь окнами по-летнему неумолчно кричали воробьи. "Где же дневальный?" - подумал Алексей и тут же увидел Зимина, который с сопением вылез из-за шкафа, держа швабру, как оружие. Вдруг конопатый носик его стремительно поерзал, глаза бессмысленно вытаращились на Алексея, и дневальный, содрогаясь, тоненько чихнул, выкрикивая: - Ай, пылища!.. - И разразился целой канонадой чихания, фуражка налезла ему на глаза. - Будь здоров! - засмеялся Алексей. - Ну, привет, Витя! Зимин был таким же, как прежде, только нос у него донельзя загорел и отчаянно облупился, даже брови и его длинные ресницы стали соломенного цвета. Зимин выговорил наконец: - Я сейчас эту дурацкую швабру... товарищ старший сержант! - Он спрятал ее за тумбочку и так покраснел, что веснушки пропали на лице его. - Ну какой я старший сержант сейчас? - сказал Алексей, улыбаясь. - Я ведь из госпиталя. - Да, да, прямо наказание, столько оказалось замаскированной пыли за шкафом... - заторопился Зимин. - Неужели вам, товарищ старший сержант... операцию делали? - спросил он с робким, нескрываемым сочувствием. - Это правда? - Это уже прошлое, Витя. Где взвод? Давай сядем на мою койку. Ты разрешаешь, как дневальный? - Садись, Алеша, пожалуйста, садись. Знаешь, я так понимаю тебя, честное слово! Ты еще не представляешь! А сейчас все готовятся к тактике и артиллерии, ужасно долбят, спасу нет. Вообще, в разгаре экзамены. - А как Борис Дроздов? - О, Борис! Не знаешь? - воскликнул Зимин. - Он теперь старшина дивизиона! Ужасно строгий! А Дроздов - он лучше всех по тактике и вообще... А ты, Алеша, как же будешь сдавать? - Поживем - увидим. Где занимается взвод? - В классе артиллерии. А ты уже идешь? Его одолевало нетерпение увидеть взвод. Но перед тем как идти в учебный корпус, он решил заглянуть в каптерку - переодеться - и толкнул дверь в полутемном коридоре; сразу теплый солнечный свет хлынул ему в глаза. - А-а! Здравия желаю! Здравия желаю! - встретил его появление помстаршина Куманьков. - Прошу, прошу... В прохладной своей каптерке, свежо пахнущей вымытыми полами, в тесном окружении чемоданов, развешанных курсантских шинелей, аккуратных куч ботинок, сапог и портянок неограниченным властелином восседал за столиком помстаршина Куманьков и, нацепив на кончик толстоватого носа очки, остренько взглядывал поверх них маленькими хитрыми глазами. - Стало быть, жив-здоров? Руки, ноги на местах, как и полагается? А похудел! - Куманьков сдернул очки, почесал ими нос. - Молодец! - заявил он одобрительно. - Уважаю. - Что "молодец"? - не понял Алексей. - Молодец, стало быть, молодец! Я уж знаю, коли говорю. - Я переодеться пришел, товарищ помстаршина. - Ничего, ничего. То-то. Я, брат, в курсе. - Куманьков вздохнул понимающе. - Тоже, помню, в германскую в разведку полз. Река, темень. А тут пулемет чешет по берегу. Пули свистят. На берегу пулемет, значит. А я за "языком", стало быть... Приказ. Подползаю ближе, бомбу зажал. Ракета - пш-ш! Пес ее съешь! И щелк! В бедро. Кровища сразу и прочее... Ползу. Застонал. Вдруг слышу: "Шпрехен, шпрехен..." И один выпрыгнул из окопа - и на меня прямо, стало быть. Нагнулся. Морда - что твои ворота. Харя, стало быть. Не понимает, откудова я здесь. Не кинешь же в него бомбу - себя порушишь. Что делать? Снял с себя каску и острием, стало быть, его по морде, по морде его! Оглушил, как зайца. Схватил бомбу - и в окоп ее. Да, приказ для солдата - не кашу уписывать! Тоже знаю... Как же... Не впервой! Помстаршина снова длинно вздохнул, глубокомысленно собрал морщины на лбу, но Алексей не выдержал - заулыбался. - В чем дело? Почему улыбание без причины? - спросил Куманьков. - Да вы же говорили, Тихон Сидорович, что в санитарах служили. - Это когда я говорил? - насторожился Куманьков. - Такого разговору не было. Разговору такого никогда не было. Выдумываешь, товарищ курсант, хоть ты и герой дня. - Говорили как-то. - Мало ли что говорил! Это дело, брат, тонкое! Стало быть, переодеться? Так понимаю или нет? Помстаршина надел очки, приценивающе озирая Алексея поверх стекол, с суровыми интонациями в голосе спросил: - Новое обмундирование, стало быть, не получал? Э! Стоп! Что это? Кровь, что ли? - Он недоверчиво привстал. - Ну-ка, ну, подойди. А? Что молчишь? - Нужно сменить. - Какой разговор! Размер сорок восемь? Я всегда навстречу иду, - размягченно заверил Куманьков и что-то отметил в своей тетради скрипучим пером. - М-да! Уважаю, потому - геройство. Это авторитетно заявляю. Уважаю. Обязательно. Поди-ка распишись, - приказал он и насупился. Тщательно проследив, как Алексей расписался, он вслух прочитал фамилию, аккуратно промокнул подпись и, покряхтывая, по-видимому от собственной щедрости, направился к шкафу с обмундированием. После короткого выбора, в течение которого Куманьков, переживая свою щедрость, безмолвствовал, Алексей переоделся. Он был тронут этой нежданной щедростью зажимистого Куманькова. Обычно тот с беспощадностью хозяйственника отчитывал, пополам с назидательными воспоминаниями о "германской", за каждую порванную портянку. Эти назидательные рассказы Куманькова умиляли всю батарею, ибо были похожи один на другой по героическому своему звучанию. В пылу воспитательного восторга он применял частенько не совсем деликатные слова и всегда заключал свои рассказы стереотипным педагогическим восклицанием: "Вот так-то! В германскую. А ты обмотку, стало быть, носить, как следовает по уставу, не можешь!" Однажды Полукаров, наслушавшись Куманькова, добродушно заметил: "Чтобы быть бывалым человеком, не всегда, оказывается, надо понюхать пороху". - Спасибо, Тихон Сидорович, - поблагодарил Алексей, одергивая гимнастерку. - Как раз... - Носи на здоровье. Погоди, погоди... Как же это так, а? - сказал Куманьков. - Это что же, старая рана открылась? Эхе-хе... Это чем же, миной или снарядом? - Пулеметной пулей от "тигра", Тихон Сидорович. - Понимаю, понимаю. Из танка, стало быть. Ну иди, иди. Не хворай. Да захаживай, ежели что... Уже отойдя на несколько шагов от каптерки, Алексей услышал за спиной знакомый командный голос: "Дневальный, ко мне!" - и, изумленный, оглянувшись, сразу же увидел Брянцева. Он шел по коридору, позвякивая шпорами, в щегольской суконной гимнастерке - такие в училище носили только офицеры; узкие хромовые сапоги зеркально блестели; новенькая артиллерийская фуражка с козырьком слегка надвинута на черные брови. Озабоченный докладом подошедшего дневального из соседнего взвода, он не заметил Алексея, и тогда тот позвал: - Борис! - Алешка? Ты? Да неужели?.. - воскликнул Борис и, не договорив с дневальным, со всех ног бросился к нему, стиснул его в крепком объятии. - Вернулся?.. - Вернулся! - Совсем? - Совсем. - Слушай, думаю, меня извинишь, что в госпиталь не зашел. Замотался. Поверь - работы по горло! - Ладно, ерунда. - Ты куда сейчас? - В учебный корпус. А ты? - Я со взводом: опаздывает на артиллерию. Распорядиться надо! Дела старшинские, понимаешь ли... Лицо его было довольным, веселым, ослепительной белизны подворотничок заметно оттенял загорелую шею, и в глаза бросились новые погоны его: две белые полоски буквой Т. - Поздравляю с назначением! - Ерунда! - Борис засмеялся. - Давай лучше покурим ради такой встречи. У меня, кстати... - И он извлек пачку дорогих папирос, небрежным щелчком раскрыл ее. - Это да! - произнес Алексей. - Положение обязывает. Хозяйственники снабжают, - шутливо пояснил Борис, закуривая возле открытого окна. - Знаешь, зайдем на минуту на плац - и вместе в учебный корпус. Идет? Да дневальным тут надо взбучку дать - грязь. Не смотрят! У нас ведь как раз экзамены. В жаркое время ты вернулся. А вообще - много изменений. Во-первых, после тебя помкомвзводом назначили Дроздова и сняли через месяц. - Почему сняли? - А! За панибратство! - Борис усмехнулся. - Тут майор Градусов и взял "за зебры". Зашел на самоподготовку, а там черт знает! Луц спит мирным образом, Полукаров, задыхаясь, Дюма читает, самого Дроздова нет - в курилке торчит, и помвзвода в курилке. Зимин да Грачевский с двумя курсантами толпу изображают. Градусов сразу: "Список взвода!" Вызвал к себе Дроздова, приказ по батарее - снять! Червецову влетело жесточайшим образом. - А как Дроздов? - Назначили Грачевского. - Ну вообще-то Грачевский - ничего парень? Борис поморщился. - Заземлен, как телефонный аппарат. Дальше "равняйсь!" и "смирно!" ничего не видит. Правда, учится ничего, зубрит по ночам. Алексей слушал, с наслаждением чувствуя ласковое прикосновение нагретого воздуха к лицу; в распахнутые окна тек летний ветерок - он обещал знойный, долгий день. На солнечный подоконник, выпорхнув из тополиной листвы, сел воробей; видимо, ошалев от какой-то своей птичьей радости, с показной смелостью попрыгал на подоконнике, начальнейше чирикнул в тишину пустого батарейного коридора и лишь тогда улетел, затрещал крыльями в листве. А с плаца отдаленно доносилась команда: - Взво-од, напра-а-во! Вы что, на танцплощадке, музыкой заслушались? - Разумеешь? - спросил Борис, швырнув папиросу в окно, и взглянул сбоку. - Голосок Градусова. Они миновали тихие, прохладные коридоры учебного корпуса. Их ослепило солнце, овеяло жаром июньского дня. Зашагали по песчаной дорожке в глубь двора, к артпарку; от тополей летели сережки, мягко усыпали двор, плавали в бочке с водой - в курилке под деревьями. Здесь они остановились, увидев отсюда орудия с задранными в небо блещущими краской стволами и около них - выстроенный взвод и сержанта Грачевского с нервным, худым, некрасивым лицом, вытиравшего тряпкой накатники. Перед строем не спеша расхаживал Градусов, гибким прутиком щелкал себя по сапогам. Было тихо. - Сам проверяет матчасть, - сказал Борис. - Все понял? - Та-ак! - раскатился густой бас Градусова. - Встаньте на правый фланг, Грачевский! Так что ж... теперь все видели, как чистят материальную часть? М-м?! Что молчите? Кто чистил это орудие, шаг вперед! Из строя неуклюже выдвинулся огромный Полукаров, следом - тонкий и длинноногий Луц. Он нетерпеливо перебирал пальцами, глядел на майора вопросительно. - Так как же это, товарищи курсанты? Как это? Вы что же, устава не знаете? - с расстановками начал Градусов; голос его не обещал ничего хорошего. - Помкомвзвода приказал вам почистить орудие - а вы? Прошу ответить мне: кто... учил... вас... так... чистить... орудия? - проговорил он, рубя слова. - Вы что, на фронте тоже так? А? Вы ответьте мне! И указал прутиком на Луца. - Товарищ майор, извините, я не фронтовик, - ответил Луц, шевеля пальцами. - Я из спецшколы. - Из спецшколы? А кто в спецшколе учил вас так относиться к материальной части? Кто вам всем, фронтовикам, стоящим здесь, - Градусов возвысил голос, - дал право так разгильдяйски относиться к чистке матчасти? Государство тратит на вас деньги, из вас хотят воспитать настоящих офицеров, а вы забываете первые свои обязанности! Это ваше орудие! Пре-е... Предупреждаю, помкомвзвода! Впредь поступать буду только так! Плохо почищены орудия - чистить их будете сами. Лично! Коли плохо требуете с людей. Взвод молчал. Грачевский кусал жалко дергавшиеся губы, не мог выговорить ни слова. - Здорово он вас тут!.. - насмешливо сказал Алексей. - А ты не возмущайся раньше времени, - ответил Борис, весь подбираясь. - Пойду доложу. И, поправив фуражку, строевым шагом подошел к Градусову; смуглое лицо Бориса вдруг преобразилось - выразило подчеркнутую строгость и одновременно готовность на все, - и летящим великолепным движением он поднес руку к козырьку. - Товарищ майор, разрешите обратиться? - Что вам, старшина? - Товарищ майор, преподаватель артиллерии приказал передать Грачевскому, что он ждет взвод на консультацию. Занятия начались. Градусов прутиком ткнул в сторону орудия. - Полюбуйтесь, старшина, небрежно, очень небрежно чистит взвод орудия! Вам тоже делаю замечание, проверяйте чистку материальной части, лично проверяйте! - Слушаюсь, товарищ майор! Сержант Грачевский! Прошу зайти ко мне в каптерку после занятий. - Слушаюсь... Градусов, опустив брови, сощурился на часы. - Старшина, вызвать ко мне командира взвода! - Слушаюсь! - Борис кинул руку к козырьку, четко щелкнул шпорами. - Помкомвзво-ода! Ведите людей! В личный час снова все на чистку орудий. Пыль в пазах, сошники не протерты. Ведите строй! Сержант Грачевский, бледный, потный, будто ничего не видя перед собой, вышел из строя на несколько шагов, задавленным голосом отдал команду. Взвод, как один человек, повернулся и замер. Тогда Градусов, отступив к правому флангу и сузив глаза, словно нацелился в носки сапог. - Отставить! У вас что - горло болит? Повторите команду! Вы не девушке в любви объясняетесь! Не слышу волевых интонаций! - Взвод, напра-аво! - снова нараспев подал команду Грачевский, усиливая голос. - Отставить! Забываете устав! Грачевский, еле владея собой - прыгал подбородок, - поправился тотчас: - Разрешите вести взвод? - Ведите! Почему так неуверенно? Что это с вами? Ведите! - Взвод, ша-а-гом... - Отставить! - Градусов прутиком хлестнул воздух. - Бего-ом марш! Когда же взвод скрылся за тополями, майор сломал прутик, бросил его в пыльные кусты сирени, медленной, утомленной походкой двинулся к зданию училища. Он был недоволен и раздражен, хотя в глубине души ему нравился этот первый взвод; он хорошо понимал, что во фронтовиках дивизиона заложена скрытая, как пружина, сила, и если силу эту подчинить своей воле, то она может дать нужные результаты. Однако он был твердо убежден, что лучше перегнуть палку, чем впоследствии сторицей перед самим собой отвечать за свою мягкотелость, ибо жизнь однажды жестоко ударила его, после чего он едва не поплатился всей своей безупречной репутацией двадцатипятилетней службы в армии. Подходя к подъезду, Градусов вспомнил ответ певучеголосого курсанта ("Я, извините, товарищ майор, из спецшколы") - и, вспомнив, как тот перебирал пальцами, рассмеялся негромким, глуховатым смехом; этот смех сразу изменил его лицо, сделал его на миг домашним, непривычно мягким. Когда же майор входил в расположение дивизиона, он не смеялся, лицо его снова приняло суровое, недовольное выражение. В тяжелую пору сорок первого года Градусов командовал батареей 122-миллиметровых орудий. Батарея стояла под Львовом, на опушке березового урочища, и вступила в бой в первые же дни, прикрывая спешный отход стрелкового полка. Глубокой ночью немецкие танки прорвались по шоссе, обошли батарею, отрезали тылы, на каждую гаубицу оставалось по три снаряда. Связь с дивизионом и полком была прервана. В ту ночь перед рассветом было удивительно тихо, вокруг однотонно кричали сверчки, и вся земля, казалось, лежала в лунном безмолвии. Далеко впереди горел Львов, мохнатое зарево подпирало небо, гасило на горизонте звезды, а в урочище горько, печально пахло пороховой гарью, и с полей иногда тяжелой волной накатывал запах цветущей гречихи. В эту ночь никто не спал на батарее. Солдаты, с ожиданием прислушиваясь, сидели на станинах, украдкой курили в рукав, говорили шепотом - все видели, как багрово набухал горизонт по западу. В тягостном молчании Градусов обошел батарею и, отойдя от огневой, сел на пенек, тоже долго глядел на далекое зловещее зарево, на близкие немецкие ракеты, что, покачиваясь на дымных стеблях, рассыпались в ночном небе. Слева на шоссе слабо, тонко завывали моторы, а быть может, все это казалось ему - звенело в ушах после дневного боя. Четыре бы новеньких тягача, тех самых, что остались в тылу, отрезанные немецкими танками, - и он решился бы на прорыв без колебаний. - Лейтенант Казаков! - позвал Градусов, соображая, как быть теперь. Старший на батарее лейтенант Казаков, лучший строевик полка, молчаливый, в изящных хромовых сапожках, на которых по-мирному тренькали шпоры, сел на траву возле. - Кидают, а? - глухо сказал Градусов, кивнув на взмывшую ракету, а затем, всматриваясь в молодое спокойное лицо Казакова: - В кольце мы? Так, что ли, Казаков? - В кольце, - ответил Казаков, сплюнув в сторону ракеты. - Что ж, Казаков, - Градусов сбавил голос, - надо выходить... До рассвета надо выходить. Как думаешь? Идем-ка в землянку. - Надо выходить, - ответил Казаков. В землянке зажгли свечу, загородили вход плащ-палаткой, Градусов развернул карту; медлительно и расчетливо выбирал он место прорыва, навалясь широкой грудью на орудийный ящик, водя карандашом по безмятежно зеленым кружкам урочищ. Было решено через полчаса снять весь личный состав и пробиваться к своим, к стрелковому полку, орудия подорвать, прицелы унести с собой, последние снаряды израсходовать. - Матчасть подорвать, Казаков. Оставите с собой одного командира орудия. Я вывожу людей. Место встречи - Голуштовский лес. В Ледичах. Все ясно? Казаков ответил: - Все ясно. - Вздохнув, отвинтил крышку фляжки, отпил несколько глотков. - Что пьешь? - Водка. Вчера старшина привез. Где-то теперь наш старшинка? - сказал Казаков. Тогда Градусов взял из его рук фляжку и вышвырнул ее из землянки, металлически проговорил: - Точка! Голову на плечах иметь трезвой! И шпоры снять! Не на параде! Они вышли. Было тихо. Густой запах гречихи тек с охлажденных росой полей; лунный свет заливал урочище, омывая каждый листок застывших берез. И только слева, на шоссе, отдаленно урчали моторы и изредка свет фар косо озарял безмолвные вершины деревьев. Оттуда совсем рядом, оставляя шипящую нить, всплыла ракета, упала впереди орудий, догорая на земле зеленым костром. - Подходят, - сказал Казаков и зачем-то подтянул голенища своих хромовых сапожек. - Открыть огонь по шоссе! - Все поняв, Градусов рванулся к первому орудию и особенным, высоким и зычным голосом скомандовал: - Ба-атарея-а! По шоссе три снаряда, за-алпами-и!.. Лунное безмолвие ночи расколол грохот батареи, огненные конусы трижды вырвались из-за деревьев, разрывы потрясли урочище, осыпая листья, росу с берез. И наступила до боли в ушах тишина, даже затаились сверчки. Батарея была мертва. - Приступать, Казаков! - хриплым голосом крикнул Градусов. - Батарея, за мной! Рассыпаться цепью! А через сутки Градусов вывел в Голуштовский лес двенадцать человек, оставшихся от батареи, - девять он потерял при прорыве из окружения. Когда же вошли в маленькую деревушку Ледичи, битком набитую тылами и войсками, и увидели под беленькими хатами запыленные штабные машины с рациями, орудия и танки, расставленные на тесных дворах и замаскированные ветвями, верховых адъютантов с серыми от усталости лицами, когда увидели солдат, угрюмых, подавленных, сидящих в тени плетней, - Градусов вдруг почувствовал себя так, словно был обезоружен и гол; и это чувство обострилось позднее. В Ледичах он не сразу нашел штаб полка. Майор Егоров, большой, пухлый, с глазами навыкате и непроспанным лицом, сидел за столом и, макая сухарь в чай, завтракал. Он страдал болезнью печени. Ледяным взглядом встретив на пороге Градусова, командир полка отчужденно спросил: - Где батарея? Градусов объяснил. Егоров отодвинул кружку так, что выплеснулся чай, ударил кулаком по столу. - Где доказательства? Под суд, под суд отдам! Оставить батарею! Без батареи ты мне не нужен! - Я готов идти под суд, - также заражаясь гневом, проговорил Градусов. - Разрешите повторить: лейтенант Казаков остался, чтобы подорвать орудия. Я вывел из окружения двенадцать человек. Егоров поднялся, качнув стол. - А если он не подорвет и не вернется? - Он вернется, - повторил Градусов. - Я знаю этого офицера. Лейтенант Казаков вернулся на вторые сутки - пришел без фуражки, обросший, с глубоко ввалившимися щеками, гимнастерка была порвана на локтях, он едва стоял на ногах, пьяно пошатываясь. Сержант, сопровождавший его, сначала выпил котелок воды, обтер потрескавшиеся губы, после того доложил Градусову одним выдохом: - Вот, - и вынул из вещмешка три прицела. - Где четвертый? - Мы не успели... - Казаков в изнеможении лег на траву под плетень. - Танки и автоматчики вошли в урочище. С перекошенным лицом Градусов шагнул к Казакову, трясущимися от бешенства руками рванул кобуру ТТ. - Расстреляю сукина сына! Под суд, под суд за невыполнение приказа! Под суд!.. А Казаков, лежа под плетнем, глядел на Градусова снизу вверх усталыми и презрительными глазами. В боях под Тернополем Градусов был ранен - маленький осколок мины застрял в двух сантиметрах от сердца. Три месяца провалялся он на госпитальной койке, а после выздоровления был направлен в запасной офицерский полк, и здесь, в тылу, в запасном полку, пришло наконец долгожданное звание "майор". И, как фронтового офицера, его послали работать в училище. 2 Дежурные и дневальные хорошо знали, когда приходил в дивизион Градусов. Ровно в девять утра в проходной будке появлялась грузная фигура майора, и тут начинались последние лихорадочные приготовления. Дежурные по батареям выглядывали в окна, взволнованно, точно певцы, откашливались, готовясь к уставному докладу; дневальные одергивали противогазы, расправляли складки у ремня и затем застывали возле тумбочек с выражением озабоченности, давно изучив все привычки командира дивизиона. Миновав проходную, он направлялся к орудиям батарей, после чего шел к училищному корпусу - осмотреть туалет и курилку. Если по дороге от орудий к корпусу Градусов срывал сиреневый прутик и на ходу угрюмо похлопывал им по голенищу, это означало: майор недоволен. При виде этого сорванного прутика напряжение предельно возрастало: красные пятна выступали на лицах дежурных, невыспавшиеся дневальные зевали от волнения. Потом широкая парадная дверь распахивалась - и майор Градусов входил в вестибюль. - Дивизио-он, сми-ир-но-о! - громовым голосом подавал команду дежурный, со всех ног бежал навстречу и, остановившись в трех шагах, придерживая шашку рукой, щелкнув каблуками, напрягаясь, выкрикивал: - Товарищ майор, вверенный вам дивизион находится на занятиях, за ваше отсутствие никаких происшествий не произошло! Дежурный по дивизиону сержант... - А-атставить! - Градусов взмахивал прутиком. - Что ж вы, понимаете? Руку как коромысло к козырьку поднесли, докладываете, а в курилке грязь, окурки. Безобразие! Что делают у вас дневальные? - Товарищ майор... - Можете не отвечать! Следуйте за мной, дежурный! - И, пощелкивая прутиком, проходил в первую батарею. Здесь, выслушав доклад дневального, Градусов басовито командовал: - Отодвинуть кровати и тумбочки! Суетясь, дневальные отодвигали кровати и тумбочки - поднималась возня во всей батарее. - А теперь сами проверьте, как вы несете службу, - прутик Градусова скользил по выемам плинтусов. - Вы за чем следите, дежурный? Грязь! Что делают у вас дневальные? Затем начинался осмотр тумбочек: командир дивизиона проверял, нет ли чего лишнего, не положенного по уставу в имуществе курсантов. Через несколько минут батарея, где только что все блестело, все, казалось, было прибрано и разложено по местам, напоминала склад писчебумажных принадлежностей - все койки были завалены книгами и тетрадями. После этого дотошно, скрупулезно, педантично проверялась чистота умывальной, туалета, и майор Градусов, вытерев платком крепкую короткую шею, бросив прутик в урну, приказывал навести строжайший порядок и тогда поднимался по лестнице в канцелярию дивизиона. До самых дверей его сопровождала унылая фигура дежурного. И, только получив последнее приказание - вызвать немедленно командиров взводов, - дежурный с облегчением бежал в вестибюль к телефону, в то время как в батареях шла работа: дневальные вновь мыли полы, лазили со швабрами в самые дальние углы, до блеска протирали плинтусы. Но бывали и счастливые дни - прутик не срывался, и тогда Градусов без единого замечания поднимался к себе. Это означало: орудия дивизиона безупречно чисты, летние курилки идеальны. В эти редкие дни было необычно спокойно в батареях, и, пораженные тишиной, дневальные переговаривались между собой: "Вроде температура спала, нормальная". Как раз в тот жаркий, безоблачный день, когда дневалил Витя Зимин, налетела гроза; она была тем более неожиданной, что Градусов вошел без прутика. Он выслушал доклад покрасневшего от волнения Зимина и дал вводную: - Дневальный! В батарее пожар! Ваши действия? Горит шкаф с противогазами! - Я должен взять... огнетушитель и... погасить, - запинаясь, начал объяснять Зимин и посмотрел на огнетушитель. - По правилам противопожарной безопасности... - Именно - как? Я повторяю - горит шкаф. Как вы ликвидируете пожар? Витя Зимин потоптался в замешательстве. Он уже на вполне понимал, чего хочет от него командир дивизиона. Глаза его больше обыкновенного стали косить, на лбу бисеринками выступил пот. - Как, я спрашиваю? - повторил майор. - Что же вы стоите, дневальный? Шкаф горит, пламя перебросилось на тумбочки! Ваши действия? Витя сглотнул и сказал: - Я... беру огнетушитель. Ударяю колпаком о пол. - Как, я спрашиваю? Покажите! У Вити Зимина ослабли ноги, но внезапно на его веснушчатом лице появилось выражение отчаянной решимости, и, побледнев, он кинулся к огнетушителю, сорвал со стены, однако до того волновался - не удержал его, огнетушитель выскользнул из рук. Колпачок ударился об пол. И сейчас же белая неудержимая струя с ревом выскочила из недр огнетушителя, захлестала в дверцу шкафа, послышался скандальный звон разбиваемых стекол; на полу бешено закипела пена. Сметаемые струей, полетели к стене книги, с грохотом упала тумбочка. - Отставить! - загремел Градусов. - Отставить! Витя Зимин выдавил шепотом: - Я... тушу... нечаянно... - Отставить! Вынести огнетушитель в коридор! Сейчас же! Разбрызгивая пену, обливая стены и полы, Витя Зимин при помощи дежурного вынес огнетушитель в коридор, в полной растерянности прислонил его к стене. Расставив ноги, майор Градусов ошеломленно глядел на него из-под опущенных бровей, точно не зная, что же сейчас делать. - Хорошо, - наконец проговорил он не очень ясно. - Что же вы, Зимин, а? Ну ладно, ладно. - И, подозвав застывшего в отдалении дежурного, приказал: - Убрать все! Навести образцовый порядок. Он направился к лестнице, но тут взгляд его остановился на стеклянной банке, валявшейся в пене возле опрокинутой тумбочки. - Что за банка? Откуда? - С вареньем. Мне мама прислала, - пролепетал Зимин, - моя... - И тумбочка ваша? - Моя. - Принести сюда тумбочку! Шагая через пену, Витя Зимин принес тумбочку, поставил ее перед Градусовым, несмело поднял свои косящие от волнения глаза. Тумбочка была вся в пене. Он думал, что это спасет его, но ошибся. Градусов с кряхтением нагнулся, двумя пальцами вытащил из тумбочки мокрый пакет с печеньем, вслед за этим кулек с конфетами; затем зеленую школьную тетрадь, совершенно сухую. При виде этой тетради Зимин подался к Градусову, сейчас же проговорил тоненько и жалобно: - Товарищ майор... - Вы любите сладкое? - тихо спросил Градусов, указывая на печенье и конфеты. - Откуда это? - Это... мама прислала посылку, - сникая весь, прошептал Зимин. - Товарищ майор, а это... не надо. Это дневник. - Вы ведете дневник? - проговорил Градусов. - Это дневник? Конечно, я вам верну этот дневник, хорошо. Потом зайдите ко мне. Больше он ничего не сказал. На обложке написано аккуратным почерком: "Дневник Виктора Зимина. 1944-1945 гг.". "Ну, вот и я, самый ярый противник дневников и вообще записей своих личных мыслей на бумагу, начал писать дневник. Начал не потому, что мне не с кем поделиться мыслями, нет!!! Просто для самого себя. На носу экзамен на аттестат зрелости! Очень интересно будет потом, когда я стану офицером, прочитать это, посмеяться над тем, каким я был в прошлом, какие мысли у меня были. 15.5-44. Литература - моя любимая! Зашел разговор о вере Толстого. Верить в бога - это происходит от недостатка душевных качеств у людей. Ведь верить можно во что угодно. Об этом и говорил Лев Н.Толстой: "Вот вы и вера". Я в этом согласен с Л.Н., а непротивление - этого не могу понять. Как мог Л.Н. верить в это! Сейчас война идет, бить фашистов до победы! Какое же это непротивление? Жить и бороться, любить Зину - разве может быть что-либо лучше этого! 25.5-44. Встретил сержанта Ж. Тот сказал, что, кажется, приехала Зина. Во всяком случае, он видел косы. Оказалось, не она, и сержант долго извинялся. 28.5-44. Ура! В Белоруссии наступление. Бьют немцев вовсю! Был салют. 29.6-44. Майор Коршунов снимал серж. Ж. с помкомвзводов. "Вы думаете, из-за вас, серж., буду марать шесть лет своей службы в армии? Ошибаетесь!" Серж. сказал мне: "Для меня наступил период жестокой реакции, как написали бы в романе". 30.6-44. Вечер. Дождь. Смотришь вокруг, слушаешь, вдыхаешь свежий воздух, и становится на душе как-то спокойно и грустно. От этого все воспринимается острее и глубже, и спокойствие у меня сменяется тихой тревогой, когда опять и опять начинаешь думать о Зиночке. Я каждый день жду, что Зина приедет. А сам ведь понимаю - не приедет. Она, конечно, по-своему права. (О Зине Григорьев сказал: "У-у, характер!") Ну ладно. Хватит. Это действительно как у мальчишки получается. В разговоре сказал Славке: "Ведь мы с Зинушей опять поссорились!" - и сказал это с дурацкой, конечно, улыбкой и, наконец, покраснел. Глупая привычка! Когда я перестану краснеть? Краснели ли великие люди? Как-то не вяжется. 1.7-44. Оставалось две минуты. Две минуты учения в спецшколе! Подумать только! Преподаватель, капитан П., вышел из класса. Невыразимое чувство радости. Хочется кричать, выражая восторг. Прощай, спецшкола! Будем ожидать распределения по артучилищам! Ура, впереди - неизвестное. Я люблю неизвестное. С какими встретишься людьми? Я люблю мужественных людей. 4.7-44. Вдруг возле спецшколы встретились с Зиной! Покраснел, как лопух и осел! О прошлой ссоре ни слова, а потом вспомнили, поговорили и посмеялись. Зина ужасно загорела. Волосы совсем как рожь. Шли куда глаза глядят, а попали на "Свинарку и пастуха" в "Ударнике". Я, как военный, без очереди раздобыл билеты, и Зина даже изумилась: "Ого! Ты настоящий кавалер!" А почему нет? Веселая, жизнерадостная картина. Мы смеялись, смотрели на экран... и друг на друга..." В дверь постучали. - Да, войдите! - Товарищ майор, ваше приказание выполнено. Лейтенант Чернецов будет у вас через двадцать минут. Градусов, не отвечая, в раздумье водил пальцами по кресельным ручкам, а Борис стоял у двери в той позе решительного ожидания, которая говорила, что он готов выслушать следующее приказание. - Садитесь, старшина, и давайте поговорим. Садитесь, пожалуйста, - с мягкой настойчивостью пригласил майор. - Не стесняйтесь. Борис сел. С тех пор как он стал старшиной дивизиона, то есть по своему положению на целую голову поднялся над курсантами, Градусов, казалось, приблизил его к себе, но в то же время не допускал эту близость настолько, чтобы быть откровенным. - Вот что, старшина, мне нравится ваш взвод, - медленно проговорил Градусов и, положив крупную руку свою на страницу Витиного дневника, пояснил точнее: - Во взводе много интересных, способных курсантов, с ясной целью... - Он закряхтел, снова погладил кресельные ручки. - Ну, расскажите мне подробнее о Зимине... - Я готов отвечать, товарищ майор, то, что знаю, - сдержанно произнес Борис, безошибочно угадывая, что майор сейчас ищет откровенности и ищет ее неловко. Этот порыв у людей, привыкших надеяться на свою власть, мог быть минутным порывом настроения, и Борис знал, что это быстро проходит. - Курсант Зимин очень молод, наивен. В нем еще много детства. Опыта военного - никакого. Правда, начитан. Учится неплохо. Борис замолк: этот откровенный разговор с командиром дивизиона настораживал его. - Так, - неопределенно сказал Градусов, кресло под ним скрипнуло. - А скажите... вот меня интересует: Зимин способный курсант? У него есть желание стать офицером? - Товарищ майор, мне трудно ответить на этот вопрос. - Вы можете не отвечать. Попросите ко мне курсанта Зимина. Временно подмените его другим дневальным. Он сказал не "вызвать", а "попросите", и это тоже было непонятно: майор приказывал, но без прежнего жесткого выражения, и взгляд его был размягчен, текуч. - Слушаюсь! - преувеличенно покорно произнес Борис. - Подождите, старшина. - Градусов выпрямился за столом. - У вас, старшина, большая власть, - заговорил он глуховатым голосом. - Но вы мало, мало требуете с людей. А я хочу сделать дивизион образцовым. Сегодняшний случай с матчастью непростителен. Вы должны быть безупречны, старшина. Требуйте, тщательно проверяйте выполнение приказаний. И все будет отлично. - Больше этого не повторится, товарищ майор! - ответил Борис и, выйдя из канцелярии в коридор, подумал озадаченно: "Чудны дела твои!.." Через несколько минут Зимин постучал в кабинет, вошел робко, доложил о себе, и майор пригласил его сесть; пока же он устраивался на краешке кресла, поправляя тяжелый противогаз, командир дивизиона с откровенным интересом вглядывался в него. - Во-первых, Зимин, я, голубчик, прошу у вас извинения за то, что прочитал несколько страниц из вашего дневника, - доброжелательно-вкрадчиво начал Градусов. - Ваш дневник... Собственно говоря, не будем говорить о дневнике... Зимин, краснея, мигнул, выгоревшие ресницы опустились, замерли - мальчишка, обыкновенный мальчишка, с мыслями, видимо, чистыми и светлыми, как камешки на дне ручья. Он ждал, и, казалось, все его внимание было приковано к никелированной крышке чернильницы на столе. У Градусова был сын - с первых же дней войны ушел на фронт, этот спорщик и голубятник, не раз бил соседям стекла; теперь старший лейтенант служил в Германии, самостоятельный человек, Игорь... - То, что вам мать присылает посылки, - это не беда, - продолжал майор прежним тоном. - Именно, беды в этом нет. Верно ведь? Но вы будущий артиллерийский офицер, вы изучаете уставы и хорошо понимаете: ничего лишнего не должно быть в казарме, тем более продукты. Представьте - мы разведем мышей, мыши разносят заболевания, из-за невинной вашей посылки заболеют люди. Градусов невольно сбивался на тот тон, каким обычно взрослые говорят с детьми; это была крайность, он понимал, но ничего не мог сейчас с собой сделать: внезапно нежная волна подхватила его, понесла - так этот Зимин напоминал золотистыми своими веснушками прежнего Игоря; так же сидел тот когда-то на краешке стула, сложив руки на коленях, с выражением скрытого нетерпения. - Вы любите сладкое? Но не держите его в казарме. Перенесите посылку, ну... хотя бы ко мне в кабинет или в каптерку, наконец. Приходите, берите в столовую, пейте чай с вареньем... Кто вам может это запретить? И офицеры пьют чай с вареньем. - Градусов покряхтел. - Вот все, Зимин. Дневник я вам возвращаю. Прочитал лишь несколько страниц... Зина вам пишет? - спросил он тут же участливо. - Она живет в Москве? Зимин кивнул с опущенными ресницами. - Ну хорошо, хорошо. Кстати, я вам советую, обратите внимание на физкультуру. Огнетушитель-то вы выпустили, а? Займитесь боксом в секции. Там много фронтовиков из вашего взвода - Дроздов, Брянцев, Дмитриев там... Можете идти. Оставшись один, Градусов отпустил крючок кителя, устало прошелся по своему кабинету из угла в угол; толстый ковер глушил шаги, и тишина в кабинете была неприятна Градусову, как одиночество. Шагая, он с тоской думал, что, пожалуй, в течение всей его службы в училище не было ни одного случая, чтобы кто-нибудь из курсантов его дивизиона зашел к нему поговорить, посоветоваться, выложить душу... И было ему больно сознавать это. Он любил курсантов ничего не прощающей любовью, он научился скрывать свои чувства, но и люди скрывали свои чувства от него. 3 Летний разлив заката затопил крыши, четко обозначив верхушки тополей, и в небе было тихо и светло. В такие июньские вечера покоем, беззаботным уютом охватывает душу. Тогда хочется сидеть где-нибудь на скамейке на прохладном воздухе, курить, глядеть на закат и думать о том, что вокруг тебя живут добрые люди. И непреодолимо потянет туда, где закат, или подумается вдруг, что хорошо бы ехать сейчас по тихой вечерней степи, лежать в сене, слушать сверчков и скрип колес, глядеть, как над тобой покачивается мерцающее небо и рождается ночь. Потом телега спустится под бугор, заплещется вода под колесами, потянет сырым холодом - спящая река, окруженная застывшими кустами, еще хранит в себе багровые отблески на середине, но под обрывами уже скопилась плотная темь; и холодно ногам, зябко всему телу. Телега опять взбирается на бугор, навстречу тянет влажным и внятным запахом ромашки и полыни. Вокруг ночь, полная звезд, запахов холодеющих трав. И неожиданно далеко впереди, будто на краю света, проблескивают неведомые огоньки и темнеют неясные в ночи силуэты дальних деревьев. Сколько до них километров и долго ли ехать до них? Двенадцать часов ночи. Был отбой. Везде потушен свет, только горит в коридоре слабая дежурная лампочка. Гребнин, стягивая сапог, шепотом рассказывает своему соседу по койке: - Знаешь, читал я в одном журнале, вроде в "Ниве", не помню, интересную вещь. Офицер один, итальянский, в империалистическую войну предложение в министерство внес. Сапог до катастрофы не хватало, так он что же предложил: вместо обуви - солдат закалять, строевую - босиком... Гребнин снимает гимнастерку, с минуту сидит, притворно позевывая, и наконец спрашивает: - Оригинально? - Прекратить раз-говор-чи-ки! - официально и певуче раздается в кубрике команда дневального, в команде его шутливо-грозные нотки. - Кто нарушает? А, опять Гребнин? Саша, если ты сию минуту не перестанешь нарушать, я тебе преподнесу наряд! Как? Да сию минуту будешь у меня мыть полы! Тонкая и нескладная, как циркуль, фигура дневального Луца, освещенная луной, двигается между койками. На нем противогаз и шашка. Луц останавливается возле кровати Гребнина и угрожающе таращит глаза. - Саша, опять истории? Люди спать хотят. Наступает непродолжительное молчание. Весь кубрик точно спит. Везде тишина. - Дневальный! - доносится сдержанный голос из коридора. Там легкое, осторожное перезванивание шпор, и около тумбочки, облитой луной, появляется тень дежурного по батарее. - Где вы, дневальный? Почему не на месте? Спите, что ли? - Я на месте, - обиженно хмыкая, отвечает Луц и шагает к тумбочке. - Я не могу стоять на ногах неподвижно... Я не аист, товарищ дежурный. В кубрике опять тишина. В коридоре слышится начальственный басок дежурного, ему вторит певучий тенорок Луца. Где-то в глубине коридора, должно быть возле лестницы, отчетливо шаркает метла второго дневального - готовятся мыть полы. А на дворе июньская ночь. На подоконнике и на паркете - синеватые лунные полосы. В окно видны насквозь пронизанные теплым ночным воздухом верхушки тополей. Ярко-багровая луна сидит в ветвях, заглядывая в кубрик, и весь училищный двор наполнен прозрачной синью. Звеняще трещат сверчки. И где-то далеко-далеко, за тридевять земель, играет радио. Откуда это? Никто в кубрике не спит. Все устали после самоподготовки, но спать не хочется. Чего вообще хочется, неизвестно. Может быть, вспоминается далекое, полузабытое? А может быть, каждый сейчас думает о том, что тебя ждут где-то? Ничего, ничего не известно. Ночь - и все. На крайней койке возле окна лежит Дроздов, по грудь накрывшись легким одеялом. Он неподвижно глядит перед собой, закинув за голову руки. Рядом, на соседней койке, ворочается Алексей, то и дело подминает под щеку жесткую подушку. Потом откидывает одеяло. В лунном свете его лицо кажется рассеянным. - Ты не спишь, Толя? - Нет, - шепчет Дроздов. - Странно, Алеша. Ты слышишь, как кричат сверчки? Очень люблю крик сверчков ночью. Алексей опирается на локоть и прислушивается. - Да, - говорит он, - кричат. - Луна и сверчки, - шепотом повторяет Дроздов. - Не понимаю, что-то в этом есть такое - не передать. И грустно становится почему-то... Дроздов вынимает руку из-под головы и потягивается, широкая грудь его выгибается, он глубоко вздыхает. - Ты слушаешь, Алеша? Я помню, у меня был наводчик, Зеньков. Очень угрюмый такой, неразговорчивый парень лет тридцати. Стрелял великолепно. Но слова от него никогда не добьешься. У него погибла невеста в Минске. Так однажды после боя, страшного боя, остановились на берегу реки Псел. Лето на Украине. Я устроил ребят в хате и вышел проверить часового у орудия. Ночь чудесная. Роса. Звезды. Река блестит. Лягушки квакают на берегу. Как будто и войны нет. Подхожу к орудию и вижу: Зеньков сидит на станинах, смотрит на реку, и спина у него трясется. Плачет, что ли? Не понял я сразу. "Что с тобой?" - спрашиваю. Молчит, а сам рукавом лицо вытирает. Сел рядом на станину. Молчу. Долго сидели так. А вокруг лягушки да соловьи - взапуски. Потом спрашиваю: "Зеньков, что же ты?" А он и говорит: "Сержант, вы молодой еще, может, и не понять вам. Кабы в такую вот ночь не знать, что никто тебя не ждет". Понимаешь, Алеша? А мне иногда вот в такие ночи кажется, что меня ждут, - уже другим голосом говорит Дроздов и добавляет задумчиво: - Мне часто кажется, что где-то, в каком-то городе, живет девушка, на какой-то тихой улице, в домике с окном во двор, и что мы обязательно встретимся... У тебя не бывает такого? Дроздов поворачивает голову, смотрит на Алексея испытующе, черные брови темнеют на его лице. Алексей не отвечает. - Ах, да не в этом дело! - приподымаясь, Дроздов тянется к тумбочке, на пол падает сложенная гимнастерка, звякают ордена. - А, черт, нет, курить не буду, - говорит Дроздов, укладывая гимнастерку на тумбочку, и вдруг садится на кровати, охватив руками колено, подставив лицо застрявшей в тополях луне. У него сильные плечи гимнаста, юношески стройная, круглая шея. Алексей глядит на него с удивлением. - Не в этом дело, - повторяет Дроздов. - Вот мне кажется иногда, что ждет меня где-то счастье. Может быть, это девушка с тихой улицы. А может быть, еще что. Ведь я до войны думал быть геологом. Понимаешь, ведь многое зависит от того - по правильному ли пути идешь? Ты думал об этом? (Алексей по-прежнему молча кивает.) Ведь что такое офицер? Ведь не красивый мундир, не танцы, не балы, не белые перчатки - помнишь, у Куприна в "Юнкерах"? Все гораздо сложней. За четыре года войны я немного узнал людей, полюбил армию. Но ведь, в сущности, как это мало... Вот у Бориса есть какая-то военная струнка. Он точно родился офицером. А мне, Алеша, хочется вот в такую ночь где-нибудь в горах под крик сверчков расставлять палатку на ночлег, рубить сучья для костра... Сидеть у огня после какого-нибудь тяжелого перехода и знать, что где-то в заросшем липами переулке, за тысячи километров, тебе светят окна. Алексей - негромко: - Если это твоя цель, из армии надо уходить. Дроздов смотрит на молочно-белые, обмытые лунными потоками верхушки тополей, потом проводит ладонью по лбу. - Ты меня не понял, Алеша. Я говорю о другом. Я говорю о каком-то ожидании после войны. И вот когда за тысячи километров от тебя, где-то в тихом переулке, заросшем липами, тебе светят окна - понимаешь, в этом есть большой смысл! Понимаешь... без них человеку тяжелее в тысячу раз... - Понимаю. А у тебя есть... эти окна? - Нет, - сказал Дроздов. - А были? - Не знаю, - покачал головой Дроздов. - Не знаю. Очень странно все получилось в детстве. Хочешь, расскажу? - Да, Толя. Дроздов задумался, тихонько заговорил: - Ну вот, послушай, как получилось. Читал я запоем в детстве "Красных дьяволят", "Как закалялась сталь", "Юнармию". Мать запрещала, ночью гасила свет, читал под одеялом, светил фонариком с сухой батарейкой. А потом организовал я во дворе и свою "армию" из ребят и девчат. Деревянные пулеметы, тачанки из салазок, пистолеты с пробками, и свой устав, и клятва. Заставил всех подписаться на бумажке кровью. Девчата повизгивали, но тоже подписались, укололи пальцы иголкой и выдавили по капельке крови. Не помню точно, в чем был смысл этой клятвы, но кажется, в верности друг другу. Клятву торжественно закопали в землю и дали залп из пугачей. У нас был свой пароль, свой сигнал: три свистка под окном в четыре пальца. Это означало: "Выходи на улицу, тревога". И если свистели вечером, каждый должен был два раза поднять занавеску: мол, выхожу. И начинались сражения, наступления, разведки и атаки на "беляков". Потом забирались в пещеру - штаб. Зажигали свечу, и я вынимал список отряда и, как полагается командующему, насупив брови, просматривал его с комиссаром, выбирал, кого отметить и наградить. Были свои ордена - из жестянки сделанная звездочка. И вот, Алеша, была у меня в отряде некая Вера Виноградова. Жили в одном дворе. Девчонка смелая очень была, называла себя "Таинственная стрела". Огромные глазищи. Все мальчишки из моего отряда были влюблены в нее, а я ничем не показывал, что она мне нравится: задирал нос и делал вид, что питаю чувства к другой девчонке, к ее подруге Клаве, а Веру прорабатывал за то, что у нее нет настоящей дисциплины и все такое. Помню, когда играли в прятки, я старался спрятаться так, чтобы не нашли никакими силами. А она - со мной. И вот когда рядом раздавались шаги водящего, она вдруг хватала меня за руку: "Ой, Толька, сюда!" Я ужасно возмущался, отдергивал руку. "Что за глупости, опять "Толька"? "Товарищ командир", а не "Толька"! Понятно?" Однажды, помню, один сидел дома и читал. Звонок. Пришли Клава и Вера. Остановились на пороге и переглядываются. А у Веры такое лицо, точно она сейчас плакала. Что-то кольнуло меня, но я спрашиваю с командирскими интонациями: "В чем дело, товарищи бойцы?" - "Толя, мне нужно что-то сказать тебе", - шепотом говорит Вера. "Да, Толя, она должна тебе что-то сказать, - и Клава тоже смотрит на меня. - Это тайна". Тогда Вера тряхнула головой и обращается ко мне; "Я не могу, я напишу. Дай мне листок и карандаш". Она взяла бумагу, быстро написала и, знаешь, как-то улыбнулась виновато: "Вот, Толя". И я как сейчас помню эту записку: "Толя, я к тебе отношусь так, как Бекки Тэчер к Тому Сойеру". Прочитал я и так растерялся, что сразу уши свои почувствовал. Но тут я, конечно, сделал суровый вид и начал всякую глупость молоть о том, что сейчас некогда ерундой заниматься - и все такое. В общем, Вера ушла, а я в тот момент... почувствовал, что жутко люблю ее. Наверно, это и была первая любовь... А вообще первая любовь приносит больше страдания, чем счастья. В этом убежден. Дроздов замолк. Тишина стояла вокруг. Кричали сверчки за окнами. - А что же потом? - спросил Алексей. - Потом? Потом повзрослели. В прятки и в войну уже не играли, а Вера переехала в другой дом. Редко приходила во двор, со мной была официальна. "Здравствуй", "до свидания" - и больше ни слова. А когда учился в девятом классе, однажды летом увидел ее в парке культуры. Сидела возле пруда в качалке, в панаме, и читала. Увидела меня, встала. А я... В общем, ребята, с которыми я шел, стали спрашивать меня: кто это? Я сказал, что одна знакомая. И какая-то сила, непонятная совсем, как тогда, в детстве, дернула меня ничего не сказать ей, не подойти. Только кивнул - и все. Как ты это назовешь? Идиотство!.. А потом, когда уезжал на фронт, записку ей написал, глупую, шутливую: мол, отношусь к ней, как Том Сойер к Бекки Тэчер. Большего идиотства не придумаешь. Дроздов горько улыбнулся, лег на спину, с досадой потер ладонью выпуклую грудь. Алексей сказал не без уверенности: - Думаю, просто ты ее любил... - И всю войну, Алеша, где-то там светил этот огонек в окне - знаешь, как в песне? Светил, а я не знал, кому он светит - мне ли, другому? - Понимаю. Письма получал? - спросил Алексей. - От нее? - Нет. - А... сам? - Написал одно из госпиталя. Но потом прочитал и порвал. Показалось - не то. Да и зачем? Дроздов, не шевелясь, лежал на спине, подложив руки под голову, глядел на посиненный луной потолок, волосы - прядью - наивно лежали на чистом лбу, лицо в полусумраке казалось старше и строже. Алексей, облокотясь на подушку, смотрел на него с задумчивой нежностью и молчал. А в это время в углу кубрика звучал сниженный голос Саши Гребнина: - Немецкий язык в школе ни в коей мере не удавался мне. Пытка. Перфекты не лезут в голову, кошмар! Лобное место времен боярской думы. А учить некогда. Торчал день и ночь на Днепре, на стадионе нападающим бегал, что страус. Или на танцплощадке. Накручивали Утесова до звона в затылке. Ну, приходишь на занятия - в голове пусто, хоть мячом покати. А тут перфекты. А учитель Нил Саввич прекрасно знал мою душевную слабость. И, скажите пожалуйста, как нарочно: "Гребнин, к доске!" Иду уныло и чувствую: "Поплыл, как пробка". - "Ну, футболист, переведите". И дает фразочку примерно такую: "На дереве сидела корова и заводила патефон, жуя яблоки и одной ногой играя в футбол". В шутку, конечно, для осложнения, чтобы я тонкости знал. Представляете, братцы? Переждав, когда хохот стихнет, Гребнин со вздохом закончил: - Смех смехом, конечно. Но как-то мы, братцы, сдадим экзамены? ...А Бориса после отбоя не было в кубрике; не было его и в учебных классах. Только во втором часу ночи он вернулся в дивизион, и полусонный дежурный, вскочив навстречу от столика, едва разлепляя глаза, произнес испуганно: - Старшина?.. - Спокойно, дежурный, - предупредил Борис. - Градусов не поверял дивизион? Отметь - прибыл в двенадцать часов ночи. Ясно? 4 Его разбудило громкое чириканье воробьев. Он озяб - в открытые окна вливалась свежесть зари; одеяло сползло и лежало на полу. "Сегодня - артиллерия", - вспомнил Алексей с тревожным холодом в груди и, вспомнив это, повернулся к окну. На качающихся листьях, тронутых зарей, янтарно горели крупные капли росы. Суматошная семейка воробьев вдруг с шумом выпорхнула из глубины листвы, столбом взвилась в стекленеющее красное небо; кто-то гулко прошел по асфальтовой дорожке - прозвенели в тишине шпоры под окнами: наверно, дежурный офицер. "Если еще прилетят воробьи - срежусь на баллистике, - подумал Алексей о том, что плохо знал, и успокоил себя: - А, что будет, то и будет!" Весь паркет был разлинован румяными полосами, все еще спали - крепок курсантский сон на ранней заре. Лишь в конце кубрика на койках сидели в нижнем белье заспанный Полукаров с конспектом и Гребнин; дневальный Нечаев, всегда медлительный, непробиваемо спокойный, топтался возле них, ворчал сквозь зевоту: - Какая вас муха укусила? Что вы людей будите? Все дневальные после ночи дежурства непременно становятся либо философами, либо резонерами; и, наверняка зная это, Полукаров и Гребнин не обращали на него никакого внимания. Полукаров, листая конспект, п