стный смех!" А когда она спросила, кто же это меня так рассмешил, я не могла сказать правду, что меня рассмешила Меля Норейко: ее бы тоже поставили в угол, если б я сказала правду... А ты говоришь, папа: "Правду, правду!" Как ее говорить, правду?.. И еще было плохое: у Кати Кандауровой вчера похоронили отца, она плакала, она такая несчастная, - и ни Дрыгалка, ни учительница танцев даже не пожалели ее... И еще я - юдейская... Что это такое? - Все? - спрашивает папа. - Все. - Ну, так перестаньте все над ней страдать! Ничего страшного во всем этом нет. - Как же нет, Яков? - говорит мама, вытирая платком глаза. - А так, что нет! Может быть, эта классная дама, в самом деле, плохой человек, не знаю... Что же, девочка проживет жизнь и не увидит плохих людей? Их очень много на свете! Жаль, что она сталкивается с ними так рано, но что поделаешь?.. А что в школе "надо не хотеть, а слушаться", так ведь это правильно! Подумай, если всяким начнет выкомаривать на свой салтык, что ему "хочется", никакого ученья не будет! И в угол ее поставили за дело - она смеялась во время урока. Я бы, - оговаривается пала, - не ставил детей в угол: по-моему, нехорошо так срамить их, да еще в первый же день. Но ведь у нее могут быть другие мысли, не такие, как у меня, у этой вашей... ну, как ее? Не Дрыгалкой же мне ее звать, есть у нее, наверно, имя и отчество, - Христофора Колумбовна, что ли... - Евгения Ивановна... А как же, папа, правду? Сам видишь, правду ей говорить нельзя! Папа задумывается. Молчит. Ох, как ему трудно ответить на этот вопрос! И вдруг в разговор вступает Поль. - Помнишь, - говорит она, - как первого мая мсье ле доктер ходил всю ночь по квартирам, а там спрятали людей, которых избили полиция и казаки? И я - спасибо ему! - ходила с ним... Ну вот, если бы на следующий день твоего отца позвали в полицию и приказали: "Назовите адреса, по которым вы ходили оказывать помощь!" - как ты думаешь, он назвал бы эти адреса? - Конечно, нет! Он ни за что не сказал бы! - Да, не сказал бы, - подтверждает папа. - Потому что тогда всех этих избитых, раненых людей арестовали бы и заперли в тюрьму! - А что бы ты им сказал, этим полицейским? - Я бы сказал: "Да отстаньте вы от меня! Какие квартиры? Какие раненые? Я ничего не знаю, я всю ночь спокойно спал дома!" - Ты солгал бы? - А по-твоему, надо было сказать правду? Мы все долго молчим. Глава пятая. ЧТО ДЕЛАТЬ С КАТЕЙ КАНДАУРОВОЙ? В понедельник утром - ничего не поделаешь! - я отправляюсь в институт. Торжественных проводов мне уже не устраивают. Папы нет дома - и всю ночь не было: он у больных. Без папы некому напомнить мне о том, что в жизни надо говорить одну только правду. Да и опыт первого дня ученья уже показал нам с папой, что в институте надо говорить правду лишь с оговоркой: "Если это не повредит моим подругам!" Это компромисс, говорит папа, то есть отступление от своих правил, уступка жизни. Когда-нибудь, думает папа, компромиссов больше не будет - будет одна правда и честность. - А скоро это будет? - Может быть, и скоро... Папа говорит это так неуверенно, как если бы он утверждал, будто когда-нибудь на кустах шиповника будут расти пирожки с капустой. Но все-таки еще вчера вечером мы с папой уточнили: солгать из страха перед Дрыгалкой или Колодой, из страха перед наказанием - нельзя. Это трусость, это стыдно. Солгать из желания получить что-нибудь для своей выгоды - тоже нельзя. Это шкурничество, это тоже стыдно. Говорить неправду можно только в тех случаях, когда от сказанной тобою правды могут пострадать другие люди. Тут надо идти на компромисс. Это и горько, и больно, и тоже, конечно, стыдно, но что поделаешь? Мама и Поль прощаются со мной молча, крепко целуют меня. Обе они - грустные, словно провожают меня не в институт, а на гильотину. Одна только Юзефа верна себе: она раз десять напоминает мне о том, что вещи надо "берегчи", потому что за них плачены "деньги, а не черепья". Первые, кого я встречаю в швейцарской, когда вешаю на тринадцатый номер свою шляпенку, - это Маня и Катя Кандаурова. Катю совершенно нельзя узнать! Она чистенькая ("Мы с мамой ее в корыте вымыли!" - радостно объясняет Маня), платье ее и фартук тщательно выглажены, ботинки начищены, как зеркало. Но главная перемена - в ее голове. Теперь Колода уже не скажет, не может сказать, что Катя Кандаурова - дикобраз. Ей старательно вымыли голову, волосы стали мягче и лежат ровненько под розовым гребешком. Все мы, обступив Катю и Маню, говорим о том, какая Катя стала аккуратная, - и все мы этому радуемся. Уж очень она была жалкая в субботу, когда стояла перед Колодой и Дрыгалкой! Теперь этого нет. Нельзя сказать, что Катя Кандаурова веселая - да и с чего бы ей веселиться? - но она спокойна, нет в ней этого пугливого шараханья, как у птенца, который выпал из гнезда и боится, что сейчас на него наступит чья-то нога. Иногда она взглядывает на Маню, и глаза ее словно спрашивают: "Все будет хорошо, да?" И Маня отвечает ей без слов матерински-ласковым взглядом своих чудесных глаз, которые никогда не смеются и даже в смехе плачут: "Да, да, не бойся, все будет хорошо". Маня рассказывает мне и Лиде, что они написали письмо Катиной тете Ксении, которая живет в другом городе. Тетя Ксения, по словам Кати, хорошая, добрая. Папа ее очень любил, так что и Катя ее любит - так сказать понаслышке, потому что сама никогда ее не видала. Перед смертью папа написал сестре, прося позаботиться о Кате. Единственный человек, который словно даже не замечает перемены в Кате Кандауровой, - это Дрыгалка. Конечно, если бы Катя снова явилась в виде Степки-растрепки, Дрыгалка, наверно, заметила бы это, она бы опять сказала какие-нибудь насмешливые и обидные для Кати слова. Но простое, доброе слово ободрения, вроде: "Ну вот, молодец, Кандаурова, совсем другой вид теперь"! - такого Дрыгалка не говорит и никогда не скажет. Она, наверно, и не умеет говорить такого! Окинув Катю быстрым, скользящим взглядом, Дрыгалка только, по своему обыкновению, обиженно поджимает губки. Что означает эта Дрыгалкина мимика - непонятно. Но совершенно ясно: она не выражает ни внимания, ни сочувствия к Кате, ни заботы о ней. - Знаешь что? - говорит мне Лида Карцева, глядя на меня в упор умными серо-голубыми глазами. - Нехорошо, что о Кате Кандауровой заботятся только Маня и ее семья. Что же мы ей - не подруги, что ли? - Надо и нам тоже! - гудит басом Варя Забелина. Мы стоим все в коридоре, в глубокой нише под одним из огромных окон, закрашенных до половины белой краской. - Можно внять Катю к нам, - говорю я, - только я должна сперва спросить маму, разрешит ли она... - Нет! - решительно отрезает Лида,- Это не дело, чтобы Катя каждый день из одной семьи в другую переходила. - Так что же делать? - Нам надо сложиться, кто сколько может, - предлагает Лида, - и отдать эти деньги Мане. Потихоньку от Кати, понимаете? Чтобы Кате не было обидно. - И чтобы Мане не было обидно! - вмешивается Варя Забелина. - Это надо не нАбалмошь делать. Я Маню знаю. Ее отец, Илья Абрамович, - учитель. Он мне уроки давал. Бедно живут они... А тут еще - Катя, лишний человек... Нет, надо что-нибудь придумать, чтобы их не обидеть. И тут, словно ее озарило, Варя предлагает: - Надо сказать Мане, что нам обидно, почему мы ничем не помогаем Кате. "Нехорошо это, Маня! - надо сказать.- Ты все делаешь для Кати без нас. Мы тоже хотим!" - Да, это будет правильно! - одобряет Лида - Давайте после уроков пойдем ко мне. Моя мама, наверно, даст нам денег. А потом пойдем ко всем вам - тоже попросим. - Моя мама даст наверное! - говорю я, - И моя бабушка - тоже! - уверена Варя Забелина. - Ну, а моя тетя, наверно, не даст... - в раздумье качает головой Меля Норейко. - Она ужасно не любит давать... - Почему? - Ну, "почему, почему"! Не знаю я, почему... Наверно, она немножечко жядная, - объясняет Меля. Мы и не заметили, как около оконной ниши, где мы стоим, скользнула как тень Дрыгалка. - Что это вы тут шепчетесь? У нас правило: по углам шептаться нельзя! Это запрещается, медам! - А мы не шепчемся... Мы громко разговариваем, - говорит Варя. Во мне поднимается возмущение против Дрыгалки. Да что же это за наказание такое, что она всюду подкрадывается и все запрещает? Этого "нельзя"! Это "не разрешаю"! Звонок прерывает наш разговор с Дрыгалкой. - В класс, медам! На урок! И Дрыгалка стремительно мчится в класс, за нею бегут Варя и Меля. Мы с Лидой на несколько секунд остаемся стоять в нише. - Ты - Саша, да? - спрашивает Лида. - Можно, я буду тебя Шурой звать? И, знаешь, давай дружить. Хочешь? - Очень хочу! Так началась моя дружба с Лидой Карцевой. Она продолжалась и после окончания института - с перерывами, когда мы оказывались на много лег в разных городам, - но встречались мы неизменно сердечно и тепло. Катя, как и прежде, сидит на парте рядом со мной. Но теперь я уже не злюсь на это, как в первый день. Ох, как стыдно мне теперь это вспоминать! Наоборот, я стараюсь чем могу выразить доброе отношение к ней. Я показываю ей нужную страницу в учебнике, объясняю ей то, чего она не понимает. У нее нет лишнего пера - я даю ей свое. Вообще стараюсь изо всех сил. (Меля бы сказала: "Ужясно!") Но все-таки так мягко заботиться о Кате, как Маня, не умею я. Сегодня опять арифметика, и Круглов с глазами, забившимися глубоко под лоб, объясняет так скучно - я все время ловлю себя на том, что не слушаю. Потом идет урок русского языка, его преподает сама Дрыгалка. Это тоже очень скучно, - проходят имя существительное, склонения, падежи и т. д., я это давно знаю, - но тут уж я слушаю внимательно: я знаю, Дрыгалка мне ничего не простит! И в самом деле, она вызывает меня и велит мне просклонять во всех падежах слово "подорожник". Немножко подумав, я отвечаю ей урок, как учили меня Павел Григорьевич и Анна Борисовна: - Именительный - около тропинки рос подорожник. Родительный - мы увидели в траве листья подорожника. Дательный - мы подошли к подорожнику. Винительный - мы сорвали подорожник. Творительный - мы вернулись домой с подорожником. Предложный - ведь мы знали о подорожнике, что он - целебная трава. Дрыгалка слушает меня с каменным лицом. - А звательный падеж где? Я на секунду задумываюсь, потом отвечаю: - Звательный - спасибо, подорожник, за то, что ты лечишь людей. Дрыгалка недовольно сморщивается. - Всегда у вас какие-то нелепые затеи, Яновская! Надо говорить просто: именительный - так-то, родительный - так-то и так далее. А вы тут целый роман наболтали! Я послушно затягиваю: - Именительный и звательный - подорожник. Родительный - подорожника. Дательный - подорожнику. Винительный - подорожник. Творительный - подорожником. Предложный - о подорожнике. - Ну, вот так правильно, - говорит Дрыгалка. Но мне не нравится. Правильно, да, но - скучно. И я ничего не вижу из того, о чем говорю. А Павел Григорьевич всегда, что бы мы ни делали - читали, делали грамматический разбор предложения, склоняли, спрягали, - все равно Павел Григорьевич говорил мне: "Ты видишь все это? - упирая на слово "видишь". - Надо видеть, иначе все мертво и скучно, а сама ты - сорока, больше ничего". От этого, читая стихотворение Лермонтова "Когда волнуется желтеющая нива", я видела и колыхание спеющей ржи или пшеницы, и лес, качающийся на ветру, и сливу в сизоватом налете, и ландыш, - все это я видела. И подорожник я сегодня видела, когда склоняла, - кустик закругленных листьев с глубокими морщинками, которые с изнанки похожи на жилы, вздувшиеся на трудовых руках, и то, как колышется среди кустика стрелка подорожника, вся в мелких бородавочках. Когда я была маленькая и угощала моих кукол обедом, стрелки подорожника изображали спаржу. "Пожалуйста, возьмите еще спаржи! - просила я кукол очень вежливо. - Это очень питательно". Дрыгалка, к сожалению, этого не понимает. Она ничего не видит. Она никого не видит. Она видит только то, на что можно обрушить свою злость. Урок чистописания - скучный, как дождик на даче. А для меня еще и пренеприятный - все из-за моего несчастного почерка. "Ужасный почерк! Ужасный!" - ахает учитель, и ему вторит Дрыгалка. - Ужасный! - говорит она и даже закатывает в ужасе глаза. - Просто непозволительный почерк! Подождите, злыдни вы этакие! Мама еще вчера пригласила учителя. Он будет приходить к нам домой. Начнет он со мной заниматься завтра. Я буду очень стараться - почерк у меня станет прелестный-прелестный! Что вы тогда скажете, злые люди? Вам не к чему будет придраться, вы будете вынуждены молчать, а я буду мысленно насмехаться над вами: "Ха, ха! ха! ха!" Уроки кончены. Мы выходим на улицу. Ох, как хорошо, как вольно дышится. Но нам некогда наслаждаться золотым августовским днем: мы должны идти к своим мамам, попросить у них денег, а потом отнести эти деньги Мане - для Кати Кандауровой. Решаем идти сперва к Меле Норейко, потом к Вариной бабушке, к Лидиной маме, а затем к моей. Идем мы весело, шутим, смеемся. Только Меля почему-то на себя не похожа. Она все время молчит, даже иногда вздыхает. Наконец, не выдержав, она берет меня под руку, чтоб я шла медленнее. Когда мы таким образом немножко отстаем от Лиды и Вари, Меля говорит мне негромко и как-то нерешительно: - Знаешь что? Я побегу вперед и посмотрю, кто у нас дома, тетя или папа... А? - А почему? - недоумеваю я. - Разве это не одно и то же? - Ну да! Одно и то же!.. У меня папа - это одно, а тетя - папиного брата жена - совсем не то же! И мне бы хотелось, понимаешь... Ну, одним словом, гораздо бы лучше, если бы мы застали папу, а не тетю. Я побегу, а? Меля летит стрелой вперед, к своему дому. А мы идем медленно, мы немного озадачены загадочными Мелиными словами. Когда мы подходим к дому с большой вывеской "Ресторан Т. Норейко", Меля уже дожидается нас у ворот. Она бросается к нам озабоченная, но довольная: - Где вы копаетесь? Скорее, скорее! И, ведя нас во двор дома, Меля тихонько шепчет мне: - Тетя занята, она грязное белье в стирку отдает. Ресторанное: скатерти, салфетки... А папу я сейчас приведу! Если тетя войдет, вы, смотрите, ничего при ней не говорите! Все это мне не нравится, но отступать поздно. Мы входим в квартиру Норейко. Меля вводит нас в маленькую переднюю. В ней нет даже стульев. Из соседней комнаты доносится негромкий голос, мерно считающий: - Тридцать шесть... тридцать семь... тридцать восемь... - Подождите здесь, я сию минуту... Меля в самом деле через минуту-другую приводит к нам толстого человека с добродушным лицом. - Вот. Это мой папулька... Папулька, это мои коллежанки (соученицы)... Папулька, мне нужны деньги - понимаешь? И не марудь, папулька, - слышишь, тетя уже пятьдесят вторую салфетку считает! Скоро кончит... - Деньги? - пугается папулька. - А на что тебе деньги? - Ну, мало ли, папулька, какие у меня расходы? Давай скорее! Папулька ужасно растерян. У него даже взмокли колечки волос на лбу. - Полтинник - довольно? - Папуля! - укоряет его Меля. - Дай канарейку. И поживее - слышишь? Из соседней комнаты доносится: - Шестьдесят восемь... шестьдесят девять... семьдесят... семьдесят один... семьдесят два... - К сотой салфетке подходит! - торопливо шепчет Меля. - Беги скорей к кассирше, возьми у нее канарейку, и конец! Папулька исчезает на одну-две минуты. Затем, вернувшись, достает зажатую в кулаке измятую рублевую бумажку. Испуганно оглядываясь на дверь, отдает деньги Меле. Меля быстро сует их в карман. С этой минуты и Меля, и ее папулька преображаются. С их лиц сходит выражение пугливой настороженности. На папулькином лбу разглаживаются морщины. Отец и дочь весело, радостно обнимаются. Меля шутливо пытается головой боднуть отца в живот. Отец и дочка, видно, любят друг друга. - Дочка у меня, а? - подмигивает нам папулька. - Министерская голова, нет? Но Меля бесцеремонно выталкивает отца из комнаты: - В ресторан, папулька! Там лакеи без тебя все разворуют. Папулька скрывается. Меля торопливо передает папулькину рублевку Лиде. - Прячь, прячь скорее! Между тем в соседней комнате голос, монотонно считавший белье, смолкает. В переднюю, где мы стоим, входит миловидная женщина, толстенькая и кругленькая, как пышка. На лбу у нее - мокрое полотенце, которое она придерживает одной рукой. Другой рукой она запахивает на груди свой растерзанный капот. - Ох, голова! Ох, голова! - стонет она. - Болит, тетечку? - участливо спрашивает Меля. - Не дай бог! Просто на кусочки раскалывается. Пропади оно, это ресторанное белье! Пока считаешь, глаза на лоб вылезут.. А это кто? - вдруг замечает нас Мелина тетя. - К кому пришли? Зачем? - Это, тетечку, мои подруги пришли... В гости... - Ох, тесно у нас тут!.. Какие уж гости! - неприветливо говорит Мелина тетя. - Тебе обедать надо... - Мы уходим, - спокойно говорит Лида. - Нет, зачем же? - слабо протестует госпожа Норейко. - Меля пойдет к нам в столовую комнату, пообедает, а вы ее тут подождите, если хотите... Ступай, Мелюня, там сегодня твое любимое... Но мы, простившись, выходим на улицу. - Не понравилась мне эта "тетечка"! - мрачно говорит Варя. - А папулька этот тоже... Рубля давать не хотел, полтинник предлагал... Вот выжига! А ведь богатый! Ну ладно, идем теперь к Варе, - напоминает Лида. К Варе идти далеко. Мы успеваем переговорить обо всем. О Дрыгалке, о Колоде, об учителях. Вспоминаем то, что рассказала сегодня Меля (она знает все на свете!): наш теперешний директор, Николай Александрович Тупицын, вступил в эту должность всего год назад, вместо прежнего директора, которого звали Яков Иванович Болванович. Этот прежний директор подписывал бумаги размашисто: Я. Болван... - и росчерк. А под этим шла подпись начальницы - Колоды: А. Я. Колод...- и тоже росчерк. Получалось: "Я - Болван, а я - Колода". Так, болтая, смеясь, мы подходим к домику на окраине города. - Вот. Наш домик, - говорит Варя и смотрит на этот домик так ласково, как на человека. Это и вправду славненький домик! Не знаю, как выглядит он зимой, но сейчас он густо увит диким виноградом, и конец лета раскрасил листья во все цвета. Тут и зеленые листья, их уже меньше, и розовеющие, и вовсе красные,- красота! Мы входим в калитку и заворачиваем за дом. Там, в садике, на маленькой жаровне стоит таз, в котором варится-поспевает варенье. Около жаровни сидит на стуле старушка и ложкой снимает с варенья пенки. - Бонжур, мадам Бабакина! - весело приветствует старушку Варя. - Бонжур, мадемуазель Внучкина! - спокойно отзывается "мадам Бабакина". - О, подружек привела! В самый раз пришли - варенье готово! Из слив... Вон с того дерева собрала я сегодня. Мы не успеваем оглянуться, как Барина бабушка уже усадила нас за круглый садовый стол, врытый в землю, поставила перед каждой из нас полное блюдце золотисто-янтарною варенья и по куску хлеба. - Как вкусно! - восхищается Лида. - До невозможности! - говорю и я с полным ртом. Варя обнимает твою бабушку: - Еще бы не вкусно! Кто варил? Варвара Дмитриевна Забелина! Сама Варвара Дмитриевна! Понимаете, пичюжьки? Варя очень похоже передразнила Мелино "пичюжьки". Это, конечно, опять вызывает смех. Впрочем, в этом чудесном садике, позади дома, увитого разноцветным диким виноградом, да еще за вареньем Вариной бабушки, нам так радостно и весело, что мы смеемся по всякому пустяку и жизнь кажется нам восхитительной. Я смотрю то на Варю, то на ее бабушку - они удивительно похожи друг на друга! Бабушка говорит басом, как Варя, и у обеих - у бабушки и внучки - одинаковые карие глаза, подернутые поволокой, и веки открываются, как створки занавесок, раздвигающиеся не до конца в обе стороны. - Спасибо, Варвара Дмитриевна! - благодарим мы с Лидой. - Какая я вам "Варвара Дмитриевна"! - удивляется старушка.- Бабушкой зовите меня - ведь вы подружки Варины! Сына моего, Вариного отца, товарищи - по морскому корпусу и по плаванию - всегда меня "мамой" звали. А вы зовите "бабушкой", а не то не будет вам больше варенья! - А ведь мы к тебе по делу пришли, бабушка! - вспоминает Варя. Выслушав наш рассказ о Кате Кандауровой, которая живет в семье Мани Фейгель, Варвара Дмитриевна говорит растроганно: - Смотри ты, Илья Абрамович сироту пригрел! Ничья беда мимо него не пройдет... И Маня, видно, в отца растет, добрая... Ну-ка, Варвара, где наш банк? Варя достает в дом и тотчас возвращается, неся в руке "банк" - это металлическая коробка из-под печенья "Жорж Борман". Варвара Дмитриевна открывает коробку, смотрит, сколько в ней денег. - Гм... Не густо...- вздыхает она. - Ну все-таки, я думаю, рубль мы можем дать, - а, Варвара? Надо бы побольше, да еще долго до пенсии, - вдруг на мель сядем? - Не будем жадничать, бабушка! Наскребем все два... Вот у нас уже собрано три рубля. Отлично! Мы прощаемся с бабушкой Варварой Дмитриевной, в которую мы с Лидой успели влюбиться по уши. Мы ей, видно, тоже понравились: она с нами прощается ласково, обнимает и целует нас. Теперь мы идем к Лидиной маме, Варя тоже идет с нами. В квартире Лидиных родителей все очень по-барски. Красивая мебель, ковры, много изящных безделушек. Мы стоим в гостиной, в ожидании, пока выйдет к нам Лидина мама. На одной стене большая фотография в красивой рамке - молодая темноволосая женщина в черном платье. - Это твоя мама? - спрашиваю я. - Нет, - отвечает Лида. - Это моя тетя. Мамина двоюродная сестра. Поэтесса Мирра Лохвицкая, - слыхали про такую? - Нет, мы с Варей не слыхали. - Странно... - удивляется Лида. - Она недавно получила Пушкинскую премию Академии наук. Во всех газетах было напечатано. Мы смотрим с уважением на портрет поэтессы Мирры Лохвицкой, получившей недавно Пушкинскую премию Академии наук. - А знаешь, - внезапно говорит Варя, - у нее глаза немножко странные... - Верно. Сумасшедшие глаза, - спокойно соглашается Лида. На другой стене висит большой портрет в тяжелой раме - красивая женщина в бальном платье. - А это твоя мама? - спрашивает Варя. Лида смеется: - Нет, это другая моя тетя. Жена моего дяди. И тоже писательница - Мария Крестовская. Ее отец был очень известный писатель - Всеволод Крестовский, он написал роман "Петербургские трущобы". А тетя Маруся - ну, она хуже его пишет, но все-таки известная, ее печатают в толстых журналах. Очень многие читают и любят... - У тебя есть ее книги? - Есть, конечно... Могу тебе дать. Хочешь? Ну конечно, я хочу! Я просто в себя прийти не могу: подумать только, Лида, Лида Карцева, .наша ученица, моя подруга, а тетки ее - знаменитые писательницы! - Так я и знала! Так я и знала! - раздается позади нас капризно-веселый голос. - Они тетками любуются! А на меня, бедную, никто и не смотрит! Мы оборачиваемся - в дверях стоит женщина, Лидина мама, Мария Николаевна, и до того она красива, что мы смотрим на нее, только что не разинув рты, и от восхищения даже зарываем поздороваться. Лида бросается со всех ног, поддерживает Марию Николаевну и усаживает ее на затейливой формы кушетку, поправляет складки ее красивого домашнего платья. Потом представляет матери нас, своих подруг. - Значит, эта, большенькая, - Варя Забелина, а это, поменьше, - Шура Яновская? - повторяет Мария Николаевна, вглядываясь в наши оторопелые лица. - А почему они молчат? А мы молчим оттого, что восхищаемся! - Как-к-кая вы красивая! - неожиданно вырывается у Вари. Мария Николаевна смеется. - Лидушка! - говорит она с упреком.- К тебе гости пришли, почему ты их ничем не угощаешь? В буфете конфеты есть. Принеси! Мы едим конфеты и излагаем дело, которое привело нас сюда. Мария Николаевна задумывается. - Кажется, Лида, - говорит она,- надо на это дать рубля три. Как ты думешь? - Я тоже так думаю. Лида приносит матери ее сумочку. Мария Николаевна дает нам трехрублевку. Мы встаем, благодарим и уходим. Мария Николаевна сердится: - Что же вы спешите? Я думала, вы что-нибудь смешное расскажете, а вы вон как... Ну ладно, до следующего раза! Мы спешим: нам надо еще к моей маме. У нас неожиданно в сбор денег включается весь дом. Мама дает три рубля. Поль безмолвно кладет на стол полтинник. Юзефа, стоявшая у притолоки и внимательно прислушивавшаяся к разговору, достает из-за пазухи большой платок, на котором все четыре угла завязаны в узелки, развязывает один из узелков, достает из него три медных пятака и кладет их на стол: - От ще и от мене. Злотый (15 копеек)... Сироте на бублики! Итого 3 рубля 65 копеек. Пришедший дедушка добавляет для ровного счета еще 35 копеек - всего получилось 4 рубля. В эту минуту слышен оглушительный звонок из передней - папин звонок! И в комнату входит папа. Папа прибавляет к деньгам, собранным для Кати Кандауровой, еще одну "канарейку". Пришедший с ним Иван Константинович Рогов дает столько же. У нас уже собрано целых 12 рублей! Сумма не маленькая. - А теперь, девочки, - говорит папа, - ваше дело кончено. Отдать эти деньги Фейгелю должен кто-нибудь другой, иначе обидите хорошего человека. Я его знаю: я - врач того училища, где он работает. Оставайтесь здесь, веселитесь, а главное: никому обо всем этом не говорите! Помните: ни одной душе! Ни одного слова? Вы еще головастики, вы не знаете, - из-за этого могут выйти неприятности. Я потом, мимо едучи, зайду к Фейгелю домой и все ему передам. - Я бабушке скажу, чтоб в секрете держала! - соображает Варя. - А я - маме... - озабоченно говорит Лида Карцева. - Она может нечаянно проболтаться. На том и расстаемся. Глава шестая. НЕПРИЯТНОСТИ Странно, все считают, что папа ничего не замечает вокруг себя, ни во что не вникает. Он-де занят только своими мыслями, своими больными, своими книжками, а все остальное до него не доходит.. А вот и неправда! Взять хотя бы этот случай. Мы собрали деньги для Кати Кандауровой, и папа первый сказал нам: "Будьте осторожны, не болтайте зря,- могут быть неприятности". Папа, как говорится, "словно в воду глядел"! Мы, правда, были осторожны и зря не болтали, но неприятности - и какие! - сваливаются на наши головы уже на следующий день. Поначалу все идет, как всегда. Только Меля Норейко опаздывает - вбегает в класс хотя и до начала первого урока, но уже после звонка. Дрыгалка оглядывает Мелю с ног до головы и ядовито цедит сквозь зубы: - Ну конечно... Меля проходит на свое место. Я успеваю заметить, что глаза у нее красные, заплаканные. Но тут в класс вплывает Колода, начинается урок французского языка, - надо сидеть смирно и не оглядываться по сторонам. После урока я подхожу к Меле: - Меля, почему ты... - Что я? Что? - вдруг набрасывается она на меня с таким озлоблением, что я совсем теряюсь. - Да нет же... Меля, я только хотела спросить: ты плакала? Что-нибудь случилось? Плохое? - Ну, и плакала. Ну, и случилось. Ну, и плохое... - И вдруг губы ее вздрагивают, и она говорит тихо и жалобно: - Разве с моей тетей можно жить по-человечески? Для нее что человек, что грязная тарелка - все одно! На секунду Меля прижимается лбом к моему плечу. Лоб у нее горячий-горячий. Мне очень жаль Мелю. Хочу сказать ей что-нибудь приятное, радостное. - Знаешь, Меля, мы для Кати... Меля злобно шипит мне в лицо: - Молчи! Я не знаю, что вы там для Кати... Я с вами не ходила никуда, я дома оставалась! Ничего не знаю и знать не хочу! Но тут служитель Степан начинает выводить звонком сложные трели - конец перемене. Мы с Мелей бежим в класс. Дальше все идет, как всегда. Только Меля какая-то беспокойная. И - удивительное дело! - она почти ничего не ест. А ведь мы уже привыкли видеть, что она все время что-нибудь жует... Но сегодня она, словно нехотя, шарит в своей корзиночке с едой, что-то грызет без всякого аппетита - и оставляет корзинку. Больше того, она достает "альбертку" (так называется печенье "Альберт") и протягивает ее Кате Кандауровой: - Хочешь? Возьми. Небывалая вещь! Меля ведь никогда никого и ничем не угощает! Катя, не беря печенья, смотрит, как всегда, на Маню. За несколько последних дней между обеими девочками, Маней и Катей, установились такие отношения, как если бы они были даже не однолетки, одноклассницы, а старшая сестра и младшая. И понимание уже между ними такое, что им не нужно слов, достаточно одного взгляда. Вот и тут: Катя посмотрела на Маню, та ничего не сказала, в лице ее ничто не шевельнулось, но, видно, Катя что-то чутко уловила в Маниных глазах - она не берет "альбертки", предложенной ей Мелей, а только вежливо говорит: - Спасибо. Мне не хочется. Когда кончается третий урок и все вскакивают, чтобы бежать из класса в коридор, Дрыгалка предостерегающе поднимает вверх сухой пальчик: - Одну минуту, медам! Прошу всех оставаться на своих местах. Все переглядываются, недоумевают: что такое затевает Дрыгалка? Но та уже подошла к закрытой двери из класса в коридор и говорит кому-то очень любезно: - Прошу вас, сударыня, войдите! В класс входит дама, толстенькая и кругленькая, как пышка, и расфуфыренная пестро, как попугай. На ней серое шелковое платье, поверх которого наброшена красная кружевная мантилька, на голове шляпа, отделанная искусственными полевыми цветами - ромашками, васильками и маками. В руках, обтянутых шелковыми митенками (перчатками с полупальцами), она держит пестрый зонтик. Меля, стоявшая около нашей парты, побледнела как мел и отчаянно кричит: - Тетя! Только тут мы - Лида, Варя и я - узнаем в смешно разодетой дамочке ту усталую женщину, которую накануне видели в квартире Норейко в растерзанном капоте, с компрессом на голове. Это Мелина тетя... Сухой пальчик Дрыгалки трепыхается в воздухе весело и победно, как праздничный флажок: - Одну минуту! Попрошу вас, сударыня, сказать, кто именно из девочек моего класса приходил вчера к вашей племяннице Мелина тетя медленно обводит глазами всю толпу девочек. Она внимательно и бесцеремонно всматривается в растерянные, смущенные лица. - Вот! - обрадованно тычет она пальцем в сторону Лиды Карцевой. - Эта была! Таким же манером она указывает на Варю Забелину и на меня. Все мы стоим, переглядываясь непонимающими глазами (Меля бы сказала: "Как глупые куклы!"). Что случилось? В чем мы провинились? И все смотрят на нас, у всех на лицах тот же вопрос. Зато Дрыгалка весела, словно ей подарили пряник. - Значит, Карцева, Забелина и Яновская? Пре-крас-но... Карцева, Забелина, Яновская, извольте после окончания уроков явиться в учительскую! И, обращаясь к Мелиной тете, Дрыгалка добавляет самым изысканно-вежливым тоном: - Вас, сударыня, попрошу следовать за мной. И уводит ее из класса. Все бросаются к нам с расспросами, но ведь мы и сами ничего не знаем! - Ну да! - кричат нам. - Не знаете вы! А за что вас после уроков в учительскую зовут? Но у нас такие искренне растерянные лица, что нам верят: да, мы, видно, вправду ничего не знаем. Все-таки класс взбудоражен страшно. Все высыпают в коридор. Я тоже хочу идти вместе со всеми, но Меля удерживает меня за руку в пустеющем классе. - Подожди... - шепчет она. - Одну минуточку! Когда мы остаемся одни, Меля говорит мне, придвинув лицо к моему: - Имей в виду - и Лиде с Варей скажи, - она все врет! Она ничего не знает - ее не было, когда папулька мне канарейку дал: она в это время в другой комнате грязное белье считала. - А зачем ты мне все это говоришь? - А затем, что и вы никакой рублевки не видали - понимаешь? Не видали вы! И - все... А что там после было - у Лиды, у Вари, у тебя, - про это и я ничего не знаю, я же с вами не ходила. Скажи им, понимаешь? Резким движением Меля идет к своей парте, ложится, съежившись, на скамейку лицом к спинке и больше как будто не хочет меня замечать. Но я вижу, что ее что-то давит. - Меля... - подхожу я к ее парте. - Меля, пойдем в коридор. Завтракать... Меля поворачивает ко мне голову: - Я тебе сказала: ступай скажи им! Не теряй времени... Ты ее не знаешь - она такое может наговорить! - С тоской Меля добавляет: - И хоть бы со злости она это делала! Так вот - не злая она. Одна глупость и жадность... Ступай, Саша, скажи девочкам: вы никакой рублевки не видали! Большая перемена проходит скучно. Я передаю Лиде и Варе то, что велела сказать Меля. Варя широко раскрывает свои большие глаза с поволокой: - Нич-ч-чего не понимаю! - А что пониимать-то? - спокойно говорит Лида. - Если спросят, видели ли мы, как Мелин папа дал ей рубль, надо сказать: нет, не видели. И конец. Очень просто. Может быть, это очень просто, но все-таки и очень сложно. И неприятно тоже. И все время сосет беспокойство: зачем нас зовут в учительскую? Что еще там будет? Так ходим мы по коридорам, невеселые, всю перемену. Зато Дрыгалка просто неузнаваема! Она носится по институту, как пушинка с тополя. И личико у нее счастливое. Поворачивая из малого коридора в большой, мы видим, как она дает служителю Степану какой-то листок бумаги и строго наказывает: - Сию минуту ступайте! - Да как же, барышня, я пойду? А кто без меня звонить будет после четвертого урока и на пятый?.. Не обернусь я за один урок в три места сбегать. - Пускай Франц вместо вас даст звонок! - говорит Дрыгалка и, увидя нас, быстро уходит. Варя встревоженно качает головой: - Это она нам что-то готовит... - Степку куда-то посылает. В три места... Куда бы это? - гадаю я. - Очень просто! - серьезно объясняет Лида. - К доктору, к священнику и к гробовщику! Как ни странно, погребальная шутка Лиды разряжает нашу тревогу и подавленность: мы смеемся. Когда после окончания уроков мы входим в учительскую, там уже находятся три человека. Три женщины. За большим учительским столом торжественно, как судья, сидит Дрыгалка. На диване - тетя Мели Норейко. В стороне от них, в кресле, - бабушка Вари Забелиной. - Бабушка... - двинулась было к ней Варя. Но Дрыгалка делает Варе повелительный жест: не подходить к бабушке! Потом она указывает нам место у стены: - Стойте здесь! Мы стоим стайкой, все трое. Лида, как всегда, очень спокойная, я держусь или, вернее, хочу держаться спокойно, но на сердце у меня, как Юзефа говорит, "чевось каламитно". Варя не сводит встревоженных глаз со своей бабушки. - Бабушка... - не выдерживает она. - Зачем ты сюда пришла? Старушка отвечает, разводя руками: - Пригласили... Дрыгалка стучит карандашом о пепельницу: - Прошу тишины, медам! Варвара Дмитриевна искоса скользит по Дрыгалке не слишком восхищенным взглядом. Сегодня Варина бабушка нравится мне еще больше, чем вчера. В стареньком и старомодном черном пальто и черной шляпке "ток", ленты которой завязаны под подбородком, Варвара Дмитриевна держится скромно и с достоинством. Это особенно подчеркивается, когда видишь сидящую на диване расфуфыренную тетю Мели Норейко. Она обмахивается платочком и порой даже стонет: - Ф-ф-ухх! Жарко... Никто на это не откликается. Проходит несколько минут, и в учительскую входит мой папа! Он делает общий поклон. Дрыгалка ему руки не протягивает, только величественным жестом указывает ему на стул около стола. Папа осматривает всех близорукими глазами. Когда ею взгляд падает на нас, трех девочек, он начинает всматриваться, прищуриваясь и поправляя очки; я вижу, что он никого из девочек не узнает, хотя видел их у нас только вчера. Это обычная у него рассеянность: бывает, что, встретив на нашей лестнице Юзефу, папа ее не узнает и церемонно раскланивается с ней, по ее словам, "як с чужой пани". Меня он не видит, потому что меня заслоняет Лида Карцева. Я делаю шаг в сторону - и папа узнает меня. - Здравствуй, дочка! - кивает он мне. Молодец папа! Понимает, что здесь не надо называть меня по-домашнему "Пуговкой". - Здравствуй, папа! - говорю я. Дрыгалка строго поднимает брови: - Прошу не переговариваться! Папа секунду смотрит на Дрыгалку и говорит ей с обезоруживающей любезностью: - Прошу извинить меня... Но мы дома приучаем ее к вежливому обращению. Я вижу, что и Лида, и Варя, даже Варвара Дмитриевна смотрят на папу добрыми глазами. Я тоже довольна: мой Карболочка здорово "срезал" Дрыгалку! Тут в учительскую входит новый человек. Я его не знаю Высокий, с рыжеватой бородкой, чуть тронутой сединой. На некрасивом умном лице выделяются знакомые мне серо-голу бые глаза. Смотрю - Лида кивает этому человек, и он ей тоже. Ясно: это Лидин папа. Увидев моего папу, незнакомец подходит к нему и дружески пожимает ему руку: - Якову Ефимовичу! И папа радуется этой встрече: - Здравствуйте, Владимир Эпафродитович! Ну и отчество у Лидиного папы! Сразу не выговоришь! - Что ж... - говорит Дрыгалка после того, как он тоже садится на стул. - Теперь все в сборе, можно начинать. - Я был бы очень признателен, если бы мне объяснили, зачем меня так срочно вызвали сюда? - говорит Владимир Эпафродитович. - Об этом прошу и я, - присоединяется папа. - И я... - подает голос Варвара Дмитриевна. - Сию минуту! - соглашается Дрыгалка. - Я думаю, мадам Норейко не откажется рассказать здесь о том, что произошло в их доме... Прошу вас, мадам Норейко! Мне почему-то кажется, что ручка двери шевелится... Но мадам Норейко уже рассказывает: - Ну вот, значит... Вчера или третьево дни, что ли?.. нет, вчера, вчера... пришли к нам вот эти самые три девочки. Я думала, приличные дети с приличных семейств! А они напали на моего брата и отняли у него рубль денег! Что она такое плетет, Мелина тетя? - Прошу прощения... - вежливо вмешивается папа. - Вот вы изволили сказать: "девочки напали на вашего брата и отняли у него деньги..." - Ограбили, значит, наши девочки вашего брата! - уточняет Лидин папа очень серьезно, но глаза его улыбаются. - Да, ограбили... - продолжает Лидин папа.- Что же, эти девочки были при оружии? - Н-н-ет... - задумчиво, словно вспоминая, говорит мадам Норейко. - Ружьев я у них не видала... Тут мужчины - наши папы, - переглянувшись, смеются. Варвара Дмитриевна улыбается. Мы тоже еле сдерживаем улыбку. Одна Дрыгалка не теряет серьезности, она только становится все злее, как "кусучая" осенняя муха. - Позвольте, позвольте! - взывает она. - Здесь не театр, смеяться нечему! - Да, да... - посерьезнев, соглашается Лидин папа. - Здесь не театр. Здесь, по-видимому, насколько я понимаю, судебное разбирательство? В таком случае, разрешите мне, как юристу, вмешаться и задать свидетельнице, госпоже... э-э-э... Норейко, еще один вопрос. - Пожалуйста, - неохотно соглашается Дрыгалка. - Госпожа Норейко! Вы утверждаете, что наши девочки напали на вашего брата... - Ну, не напали - это я так, с ошибкой сказала... Я по-русску не очень... - уступает Мелина тетя. - Они... как это сказать... навалилися на моего брата, стали у него денег просить... - Вы были свидетельницей этого? - продолжает Владимир Эпафродитович. - Вы это сами видели, своими глазами? Мадам Норейко нервно теребит взмокший от пота платочек. Я все смотрю на дверь... Что хотите, а она чуть-чуть приотворяется, потом снова затворяется... Что за чудеса? - Разрешите мне, в таком случае, задать вопрос самим обвиняемым - этим девочкам, - говорит Карцев и, получив разрешение Дрыгалки (ох, как неохотно она дает это разрешение!), обращается ко мне: - Вот вы, девочка, скажите: правду говорит эта дама? - Он показывает на Мел и ну тетку. - Вы в самом деле отняли у ее брата рубль? Я так волнуюсь, что сердце у меня стучит на всю комнату! Наверно, даже на улице слышно, как оно стучит - паммм!.. паммм!.. паммм!.. - Это неправда! Мы ничего у него не отнимали. - Но если она видела это своими глазами? - продолжает Карцев. - Это тоже неправда! - не выдерживает Лида. - Она пришла в комнату после того, как ее брат уже ушел. - А другие девочки это подтверждают? - Подтверждаем! - очень серьезно отвечаем мы с Варей. - Ну что ж? Все ясно, - подытоживает Лидии папа, обращаясь к Мелиной тетке. - Вас в комнате не было, вы ничего сами не видели. Откуда же вам известно то, что вы здесь утверждаете? Про рубль, отнятый у вашего брата? - А вот и известно! - с торжеством взвизгивает тетка. - Откуда? - От кассирши! - говорит она и смотрит на Карцева уничтожающим взглядом. - Да, от кассирши, вот именно! Пересчитали вечером кассу - рубля не хватает! Кассирша говорит: он взял. Он - брат моего покойного мужа. Мы с ним компаньоны, у нас этого не может быть, чтобы один без другого из кассы хапал. Где же этот рубль? Я не брала. Кассирша говорит: он хапнул. И все. Тут уж мне не кажется, что с дверью творится что-то неладное. Она в самом деле открывается, на секунду в ней мелькает Мелина голова в черном чепчике, и в учительскую входит.. Мелин папулька! Он одет по-городскому, в пальто, на голове - шляпа-котелок. - Тадеуш! - кричит ему тетка. - А кто остался в ресторане? Там же все раскрадут, разворуют, господи ты мой боженька! Но Тадеуш Норейко, красный, как помидор, еще более потный, чем мадам Норейко, выхватывает из кармана рублевку и швыряет ее в лицо своей невестке: - На! Подавись, жаба! Он говорит совсем как Меля: "Жяба". И, обращаясь к присутствующим в комнате людям: - Компаньонка она моя! За рубль удавится, за злотый кого хотите продаст, мать родную утопит... Хорошо, дочка за мной прибежала: "Иди скорей, папулька, в институт!" Я тут под дверью стоял, я все-о-о слышал! И все она тут набрехала, все! А девочки эти даже близко ко мне не подходили, а не то чтобы на меня нападать! Перед таким ослепительным посрамлением врагов всем становится ясно, что представление, затеянное Дрыгалкой, провалилось самым жалким образом. Мелина тетка уже не находит возражений и, чтобы скрыть конфуз, вскакивает, словно она вдруг что-то вспомнила: - Ох, сумасшедший человек! Бросил ресторан - воруйте, кто сколько хочет... Поспешно раскланявшись с Дрыгалкой, тетка уходит. За ней уходит Мелин папулька. - Что ж? - говорит папа. - Думаю, и нам можно уходить. - Судебное разбирательство закончено, - ставит точку Лидин папа. Дрыгалка порывисто поднимает руку в знак протеста: - Нет, милостивые государи, не кончено. Я допускаю, что эта дама... может быть... ну, несколько преувеличила, сгустила краски. Но у меня есть собственные наблюдения: эти девочки, несомненно, на опасном пути... они что-то затевают... может быть, собирают между собой деньги на какие-то неизвестные дела!.. - А этого нельзя? - спрашивает папа очень серьезно. - Нельзя! - отрезает Дрыгалка и даже ударяет ладонью по столу. - Никакие совместные поступки для неизвестных начальству целей воспитанницам не разрешены. Это действие скопом, это беззаконно! Тут вдруг Варвара Дмитриевна Забелина, о которой все как бы забыли, встает со своего кресла и подходит к столу Дрыгалки. Она очень бледна, и папа спешит подать ей стул. - А скажите, госпожа классная воспитательница... - обращается она к Дрыгалке, очень волнуясь, и губы у нее дергаются. - Вот эти девочки, разбойницы эти, грабительницы... они вчера у меня свежее варенье с хлебом ели... Это, значит, тоже незаконно, скопом, да? Стыдно-с! - вдруг говорит она густым басом. - Из-за такого вздора вы этих занятых людей от дела оторвали! За мной, старухой, сторожа прислали - хоть бы записку ему дали для меня... Я шла сюда - люди смотрели: старуху, полковницу Забелину, как воровку, сторож ведет!.. Ноги у меня подкашивались - думала, не дойду я, не дойду... - Бабушка! Варя в тревоге бросается к Варваре Дмитриевне, быстро достает из ее ридикюля пузырек с каплями. Папа берет у нее пузырек, отсчитывает капли в стакан с водой, поит Варвару Дмитриевну. Она, бледная, совсем сникла, опустилась на стул и тяжело дышит. - Бабушка... - плачет Варя. - Дорогая... Пойдем, я тебя домой отведу! -- Я сейчас бабушку вашу отвезу, - говорит папа. - Отвезу домой и посижу с ней, пока ей не станет лучше. Хорошо? - Спасибо... - шепчет с усилием Варвара Дмитриевна. Папа бережно помогает старушке встать и ведет ее к двери. Лидин папа, поклонившись, тоже уходит. Мы остаемся в учительской вместе с Дрыгалкой. Она подходит к окну, стоит к нам спиной - она словно забыла о нас... Но нет, не забыла! Повернув к нам голову, она коротко бросает: - Можете идти! Под каменным взглядом ее глаз мы гуськом уходим из учительской. Ох, отольется еще, отольется нам то унижение, которое Дрыгалка вынесла, как она думает, из-за нас, а на самом деле из-за своей собственной злобности и глупости! Мы выходим на улицу. Там дожидается нас Карцев. Моего папы и Варвары Дмитриевны нет. - Они уже уехали, - отвечает Лидин папа на наш немой вопрос. - Яков Ефимович увез эту милую старую даму. Лидин папа прощается с нами и уходит. - Девочки! - предлагает Лида. - Проводим Варю домой? Конечно, мы принимаем это предложение с восторгом и идем по улице. Но не тут-то было! Со всех сторон бегут к нам девочки - из нашего класса и из других классов, - взволнованные, гласные; они, оказывается, дожидались нас во всех подворотнях, в подъездах домов: хотели узнать, чем кончится "суд" над нами. Они засыпают нас вопросами. Впереди всех бегут к нам Маня, Катя Кандаурова и Меля. - Ну что? Как? Катя всхлипывает и жалобно сморкается: - Мы с Маней так боялись... Во всех глазах - такая тревога, такое доброе отношение к нам! Дрыгалка прогадала и в этом: она хотела разъединить нас, четырех девочек, а на самом деле самым настоящим образом сдружила нас и друг с другом и со многими из остальных учениц нашего института. Меля крепко прижимается ко мне. - Меля, это ты привела своего папу? - А то кто же?.. Я сразу за ним побежала. Наконец мы прощаемся с толпой девочек и уходим. Меля остается и нерешительно смотрит нам вслед. - Меля! А ты? - окликает Лида. - Что ты стоишь, "как глупая кукла"? Идем с нами - провожать Варю! - А мне можно? - робко спрашивает Меля. - А почему же нет? Меля все так же нерешительно делает несколько медленных шагов. - Девчонки! - вдруг говорит она. - Вы мне верите? Вы не думаете, что я про вас тетке наболтала, как последняя доносчица - собачья извозчица? - Да ну тебя! - машем мы все на нее руками. - Никто про тебя ничего плохого не думает, никто! А Варя, скорчив очень смешную гримасу, говорит, передразнивая любимое выражение Мели: - Меля! Никогда я такой дурноватой девочки не видала! Мы все смеемся. А Меля плачет в последний раз за этот день - от радости. Глава седьмая. ТЕ ЖЕ - И СЕНЕЧКА! Как-то, несколько месяцев тому назад, Юзефа рассердилась на меня за какое-то мое "дивачество" (чудачество, озорство) и сказала мне в сердцах: - Занатто (слишком) распустилась! Звестно дело, один ребенок, одынка! Никто не серчает, никто не ругает... Думаешь, всегда одынкой будешь? Вот скоро мамаша другого ребеночка родит, та еще и сына! От тогда заплачешь... Я очень обрадовалась! Стала без конца приставать к Юзефе с расспросами: когда же это будет? Когда мама родит нового ребеночка? Откуда Юзефа знает, что он будет сын, а не дочка? Наверно, Юзефе надоели мои приставания, и, чтобы отвязаться от меня, она сказала, что просто пошутила. Я немножко огорчилась: мне очень хотелось иметь брата или сестру Потом прошло еще сколько-то времени, и я совсем позабыла об этом разговоре. Ну, не будет - значит, и не будет, о чем же еще вспоминать! Иногда папа говорил мне по разным поводам: - Не приставай к маме! Или: - Не буди маму, дай ей поспать! Или еще: - Не толкай маму, не наваливайся на нее! Не позволяй ей наклоняться. И не карабкайся к ней на колени, как на дерево! Но все это не казалось мне странным. Ну конечно, к маме не надо приставать зря (а я ведь частенько пристаю! да еще по каким пустякам!). Не надо будить маму - это же свинство: человек спит, а ты его будишь! Не надо толкать маму и наваливаться на нее. И нехорошо, чтобы старый человек наклонялся, надо поднять с полу то, что ей нужно. (В глубине души я считаю, что мама очень старая, ей ведь уже целых тридцать лет!) Не так давно мы коротали вечер втроем: мама, Поль и я. Поль что-то вязала крючком, а мы с мамой играли в "театр". Я надела на себя мамин капот, обвязала голову полотенцем, как чалмой, и орала на весь дом: - Сюда, сыны ада! Сюда! Затем, дождавшись, пока прибежали воображаемые сыны ада, я стала тыкать пальцем в сторону мамы и мрачно рычать: - Эта женщина - враг! Она предаст всех нас! Принесите гранаты, кипящей смолы - мы ее сожжем! Я старалась изо всех сил, шипела, прыгала, подкрадывалась к маме (все это я незадолго перед тем читала в одной книге), но мама сидела совершенно спокойно, словно она и не слышала моих воплей и криков. Отсутствующими глазами мама уставилась куда-то в сторону самовара, стоящего в углу на столике. Уж не знаю, чем ей этот самовар вдруг так понравился! Наконец я не выдержала и сказала маме с обидой: - Ну, почему ты так сидишь, как будто ты меня не видишь и не слышишь? Ты должна ужасно испугаться, упасть на колени. Ты должна просить жалобным голосом: "О великолепный! О роскошный предводитель разбойников! Умоляю вас, пожалейте моих маленьких детей!.." Ну вот, ты вдруг еще и улыбаешься ни с того ни с сего! Твоих маленьких детей хотят бросить в огонь, а тебе хоть бы что! Мама и Поль смеялись все громче и веселее! Я совсем рассердилась и сказала чуть не со слезами: - Если бы у меня была сестра... или хоть какой-нибудь завалящий брат... Я бы играла не с тобой, а с ними, и все было бы отлично. Со взрослыми невозможно играть! - А знаешь, - сказала вдруг мама, перестав смеяться, - у тебя, может быть, скоро будет брат или сестра. - Правда? - обрадовалась я. - Самая, самая, самая правда? - Самая, самая, самая! - подтвердила мама. - Ох, тогда будет настоящая игра! Тут вмешалась Поль: - Только не забывай: это будет крохотный-крохотный ребеночек! Он еще не будет ни ходить, ни говорить, ни понимать, что ему говорят. Моя радость немного слиняла. Но тут же я вспомнила рассказы Поля и спросила: - А как же ты говорила, у тебя был брат и вы всегда играли вместе во все игрь? - Мы были близнецы, - сказала Поль. - Я была старше моего брата всего на одну минуту. А тебе придется подождать, пока твой брат подрастет. Я сделала еще одну попытку уладить это дело, попросила маму сделать так, чтобы мой будущий брат (или сестра) были моими близнецами. Мама сказала, что она этого не может. В общем, я тогда поверила в приращение нашей семьи, но все-таки мне почему-то казалось, что это будет еще о-о-очень не скоро! В ближайшее после этого воскресенье мама днем, после обеда, чувствует себя нездоровой и ложится в постель Папа приходит в комнату, где я только что кончила готовить уроки к понедельнику и укладываю в ранец все, что нужно мне к завтрашнему дню. Это правило, которому меня научила Поль: все должно быть уложено накануне, чтобы утром, не задерживаясь, схватить готовый ранец и бежать в институт. Еще Поль требует, чтобы я, ложась спать, не разбрасывала свою одежду и обувь как попало, а связывала все это аккуратно в тючок и клала на стуле около кровати: если ночью, например, пожар, - у тебя все готово, пожалуйста, бери тючок с одеждой и беги! Папа смотрит на то, как я укладываю в ранец задачник Евтушевского, грамматику Кирпичникова, французский учебник Марго. Глаза у папы отсутствующие, он чем-то озабочен. - А у мамы... - говорит он, глядя поверх моей головы, - у мамы, по-видимому, ангина... - Мама больна? - И я бросилась к двери, чтобы бежать к маме. Папа перехватывает меня на бегу: - Ох, какая беспокойная! Ангина- это заразительно, нельзя тебе туда. Я даже подумываю, не отправить ли тебя на денек к бабушке и дедушке... А? Подумай, Пуговка, к бабушке к дедушке! Хочешь? В другой раз я бы очень обрадовалась... У бабушки и дедушки все мне рады, бабушкины лакомства - замечательные, и все счастливы, если я ем их как можно больше Но сегодня мне почему-то беспокойно: мама больна, и даже зайти к ней нельзя... - Папа, а мама выздоровеет? Ангина - это не очень опасно? - Вздор какой! Ну, переночуешь сегодня там. А может быть, еще сегодня вечером мы пришлем за тобой Юзефу. Мы с Полем идем к бабушке и дедушке. Я несу свой ранец и замечательную новую книгу - "Серебряные коньки". Поль несет в руке узелок с моей ночной рубашкой, зубной щеткой и другими необходимыми "причиндалами". Я прощаюсь с мамой через дверь. Юзефа двадцать раз целует меня, как будто я уезжаю навеки в Африку. Ни бабушки, ни дедушки мы дома не застаем. В доме есть только их новая служанка, которой я раньше никогда не видала. Глаза у нее добрые, приветливые, немного испуганные. А когда она улыбается, то улыбка эта расплывается полукружьями от подскульев к крыльям рта - мягкая улыбка, ласковая. Поль уходит - она торопится на урок, - и я остаюсь одна с незнакомой служанкой. По-русски она говорит затрудненно, не сразу подбирая слова, но понять ее можно. Она только неизменно говорит про женщин: "она пришел", а про мужчин: "он пришла". В общем, сговориться можно, тем более что я понимаю по-еврейски. Заглядывая мне в лицо своими добрыми глазами, служанка спрашивает: - Може, хочете кушать? Там один каклет... ув буфет... Га? - Нет, я обедала... А как ваше имя? - спрашиваю я. - Ой, не надо! - пугается старуха. - Почему? - Вы будете с мене смеяться... - И, неожиданно застыдившись, она даже прикрывает лицо передником. - Я не буду смеяться... Скажите! - Мой имя "Дубина". Никогда я такого имени не слыхала! То ругательство, а не имя. А старуха, видя мое изумление, объясняет: - От так... Скольки я живу, - много лет! - все Дубина и Дубина! "Ой, что это за дубина - молоко убежал! Ой, дубина, мясо сгорел! Дубина, обед готов? Дубина, ты купил курицу или ты не купил курицу?" И, знаете, - она тихонько смеется, - я тоже так теперь говорю. Прихожу домой с базар, стучу в дверь, - оттуда спрашивают: "Кто там?" А я говорю: "Это я, Дубина..." - Так это же не имя! - пытаюсь я объяснить. Она тихонько смеется про себя. - А я привык, - говорит она. - От я пошел у полицию... насчет паспорт... Околоточный кричит: "Бася Хавина! Бася Хавина! Игде Бася Хавина?" А я сижу, я забыл (она произносит "забул"): Бася Хавина - это же ж я! Я сидел, думал, околоточный меня позовет: "Игде Дубина?" Я привык... - Я вас буду Басей звать, - говорю я. Она осторожно гладит меня по голове: - Как себе хочете, барышня... - Бася, мой папа не позволяет, чтоб меня "барышней" звали. И мама тоже не позволяет. Я не барышня, я - Сашенька... - Шасинька... - повторяет она и вдруг прижимает к себе мою голову. - Шасинька... В эту минуту возвращается домой бабушка. На наши головы - Басину и мою - изливается целый ливень вопросов, на которые бабушка вовсе не требует ответа. Упреков, на которые она не ждет оправданий или извинений. И, наконец, просьб и приказаний, которые бабушка тут же берется исполнять сама. - Китценька моя! - радуется она мне.- Ты здесь? - Да, - начинаю я, - я пришла потому, что папа... - Что папа? - пугается бабушка. - Он, сохрани бог, заболел? - Нет, что ты, бабушка! Папа здоров, только он мне сказал, что мама... - Боже мой! - перебивает меня бабушка. - Что с мамой? Что ты меня мучаешь? Что с мамой? Тогда я выпаливаю быстро, залпом, чтоб не дать бабушке перебить меня: - У мамы болит горло, называется "ангина", она скоро поправится! Бабушка на секунду замолкает. В глазах у нее какая-то мысль, которою она со мной не делится. Но тут же она обращается к Басе по-еврейски: - А что с самоваром? Он стоит себе в углу, как городовой, а людям пора чай пить! Но самовар не стоит в углу, как городовой, - он работает, он вот-вот закипит! Бабушка в своей хлопотливости делает сразу сто дел. Она развязывает ленты своей шляпки, влезает на табуретку, достает из буфета варенье и свежеиспеченный пирог "струдель", приносит из кладовки печенье, пряники. Блюдца, чашки, ложечки - все вертится в бабушкиных руках, как у фокусника: быстро, ловко, точно. - Такая гостья! Такая гостья! - не перестает ахать бабушка. - Сколько у меня внучек? У меня только одна внучка! И вдруг бабушка застывает на месте, в глазах ее ужас, как если бы она увидела, что ее "одна внучка" лежит зарезанная! - Ой! - хлопает себя бабушка по лбу. - А обедать? - Бабушка, нет!.. - Ну конечно, "нет"! Она сегодня не обедала! Сейчас я дам тебе все, все... Минуточку! Я кричу оглушительно, на весь дом, чтоб перекричать бабушку: - Нет, я не буду обедать! Я обедала дома! - Так что же ты мотчишь? - укоризненно говорит бабушка. - Я же не знаю, или ты обедала, или ты не обедала! Я смотрю на бабушку, я даже немножко посмеиваюсь в душе над тем, что она не дает никому договорить, перебивает на полуслове. И вспоминаю один случай, после которого все в семье стали поддразнивать бабушку шутливым вопросом: "Так кушетку сломали? Пополам?" Случай это вот какой. В нашем городе есть зубной врач, самый лучший из всех - доктор Пальчик. На одной лестнице с его квартирой, только этажом выше, помещается фотографическое ателье Хоновича. Доктор Пальчик - очень мягкий, на редкость спокойный и немногословный человек, его, кажется, ничем не удивишь! Когда однажды в его квартире внезапно обрушился потолок (самого доктора и его домашних, к счастью, не было дома), то в городе, где очень любили и уважали доктора Пальчика, повторяли в шутку, будто бы доктор, войдя в свою полуразрушенную квартиру, засыпанную обвалившейся штукатуркой, спокойно прошел к своему зубоврачебному креслу с бормашиной и совершенно невозмутимо сказал: "Кто следующий? Попрошу в кабинет". И вот однажды доктор Пальчик, отпустив очередного больного, вышел, как всегда, в свою приемную, полную пациентов, ожидающих своей очереди к зубоврачебному креслу с бормашиной, и сказал свое обычное: "Кто следующий? Попрошу в кабинет". В эту минуту какая-то женщина, сидевшая в углу на кушетке, крикнула доктору: "Посмотрите на меня - я сижу хорошо?.." Доктор Пальчик окинул ее своим взглядом, не знающим удивления, и спокойно ответил: "Да. Хорошо". И увел очередного пациента в кабинет. Когда через сколько-то времени доктор отпустил этого пациента и вышел в приемную, чтобы пригласить следующего по очереди, то женщина, сидевшая на кушетке, снова крикнула: "Так, значит, хорошо я сижу, да?" И доктор опять добросовестно оглядел ее и невозмутимо сказал: "Хорошо, да", -и ушел в кабинет. Так продолжалось часа два. Пациентов было много, доктор выпускал одних из кабинета, приглашал новых, - а женщина на кушетке (она пришла позднее других, и ей пришлось ждать долго) задавала доктору все тот же вопрос, и он безмятежно давал ей все тот же ответ. Наконец очередь дошла до нее. Доктор Пальчик, выйдя из своего кабинета, сделал ей приглашающий жест. "Как? - закричала женщина, встав с кушетки и возмущенно наступая на доктора Пальчика. - Я сижу здесь, как дура, целых два часа, а вы еще не сняли с меня фотографию?" Так объяснились ее предыдущие загадочные вопросы: она ошиблась этажом и сидела два часа у зубного врача, думая, что снимается у фотографа! Один из моих дядей, Николай, брат папы, придя к бабушке, хотел посмешить ее этой историей. "Только, мамаша, - дядя Николай предостерегающе поднял указательный палец, - слушай внимательно, не перебивай, не мешай мне говорить!" "Кто мешает? - обиделась бабушка. - Кто перебивает? Я этого никогда не делаю..." "Так вот... - начал рассказывать дядя Николай. - К доктору Пальчику пришла на прием какая-то женщина, села у него в гостиной на кушетку..." "Боже мой! - всплеснула руками бабушка с волнением, с огорчением за доктора Пальчика, с негодованием по адресу этой незнакомой женщины. - И эта нахалка сломала кушетку доктора Пальчика? Пополам?" Так все близкие и стали с тех пор поддразнивать бабушку сломанной кушеткой. Пока я сижу за столом ("такая гостья, такая гостья!") и уписываю бабушкино угощение, в сенях появляется мальчик лет четырнадцати-пятнадцати, длинный, как жердь, с каким-то "извиняющимся" выражением лица, как если бы он говорил: "Ах, простите, пожалуйста, это я", "Ах, извините, я пришел", "Не сердитесь, я больше не буду"... С необыкновенной старательностью, как все люди, не имеющие калош, он вытирает в передней ноги о половичок. - Пиня пришел... - говорит бабушка. - Здравствуй, Пиня! Пиня снимает с себя пальто, до того тесное, словно он снял его с восьмилетнего ребенка, и бережно, осторожно вешает на вешалку. - Ой, Пиня! Это же пальтишко тебе как раз до пупка! А где твое новое пальто? - Дождь, - говорит Пиня. - Жалею носить... Пиня - чужой мальчик, он приехал из местечка Кейданы в наш город учиться. Ни в какое учебное заведение Пиню, конечно, не приняли, да он об этом и не помышлял - чем бы он платил за ученье? Отец Пини, бедняк ремесленник, прислал своего мальчика к дедушке, которого, он когда-то знал. Дедушка нашел знакомого гимназиста, который согласился даром обучать Пиню предметам гимназического курса. Кроме того, дедушка обеспечил Пиню обедами в семи знакомых семьях: по воскресеньям Пиня обедает у моих дедушки и бабушки, по понедельникам - у Парнесов, по вторникам - у Сольцев, по средам - у Роммов... И так всю неделю. Жить его пустила к себе (тоже, конечно, даром) восьмая семья: Пиня устроился у них в чуланчике. Деньги на тетради, книги, чернила, на свечку, мыло, баню и другие мелкие расходы дает Пине моя мама. Иногда она дарит ему кое-что из папиного старого белья. Она же дала Пине старое папино пальто, то самое, которое Пиня "жалеет носить" в дождь. Как-то случилось, что у Пини вконец развалились те опорки, которые он гордо называл "башмаки". Это было стихийное бедствие... ну, как наводнение, что ли, которое преградило бы Пине путь к знанию, к жизни. К учителю ходить надо? Ходить обедать каждый день в которую-нибудь из кормящих его семей надо? К счастью, у одних знакомых мама выпросила для Пини старые "штиблеты" их сына... Таких мальчиков, как Пиня, рвущихся к ученью и отторгнутых от него, слетающихся из темных городков и местечек, как бабочки на летнюю лампу, в нашем городе многие, многие сотни. Они живут голодно, холодно, бездомно, но учатся со свирепой яростью: одолеть! понять! запомнить! Они сдают экстернами экзамены - кто за четыре, кто за восемь классов - при Учебном округе, где их проваливают с деловитой жестокостью, пропуская лишь одного-двух из полусотни. Но на следующий день после провала они подтягивают потуже пояса - и снова ныряют в учебу. Папа всегда говорит мне: "Выйдет ли из тебя, Пуговка, человек, этого я еще не знаю. Я только хочу этого! Но что из этих мальчиков выйдут настоящие люди, в этом у меня нет ни малейшего сомнения". Сегодня - в воскресенье - Пиня пришел обедать к бабушке. Она усаживает его за стол, наливает и накладывает ему полные тарелки, нарезает для него хлеб толстыми ломтями - ешь, мальчик, не стесняйся! Отступя немного, бабушка смотрит на меня и Пиню, занятых едой. - От это хорошо! - говорит она с удовлетворением. - Я люблю детей. Я люблю, чтоб за столом было много детей. У меня было семь детей! Семь мальчиков! И к ним ходили в гости ихние товарищи, другие мальчики, - ой, как было весело! - Как же их накормить? - спрашивает Пиня почти с ужасом. - Чай есть? - смеется бабушка. - Хлеб есть? Картофля есть? От все и сыты! Приходит дедушка. Он что-то говорит бабушке негромко и неразборчиво для меня. Бабушка хватается за голову и бросается к своей шляпке, висящей на вешалке. Дедушка берет бабушку за руку и что-то говорит ей; она покорно отходит от вешалки и садится за стол, где мы сидим с Пиней. Бабушка очень взволнована. - Что-нибудь случилось? - пугаюсь я. - Ничего не случилось, - спокойно говорит дедушка. - Сейчас мы все будем чай пить, потом почитаем газету и ляжем спать... Ну что, что? - говорит он бабушке, снова рванувшейся к своей шляпке. - Я тебе говорю: оставь в покое свой шляпендрон! Завтра утром мы с тобой пойдем и все узнаем... А что это у Пини за книжка? Дедушка раскрывает Пинин учебник и говорит с уважением: - Ого! Это же алгебра! Вот какой у нас Пиня! Я беспокойно перевожу глаза с бабушки на дедушку, с него на нее... Что происходит? Меня укладывают спать в соседней комнате на диванчике. Я долго не засыпаю - меня мучает беспокойство: как там мама со своей ангиной? Я лежу и все время вижу, как за обеденным столом под лампой три человека читают - разно и по-разному. Пиня, которому бабушка сказала: "Что тебе жечь свою свечку? Сиди и учись под нашей лампой!" - раскрыв книгу, учится, повторяя что-то про себя, подняв глаза вверх, к потолку, словно клянется в чем-то. В углу правого глаза у Пини нечто вроде бородавки, издали она кажется застывшей черной слезой... Ох, сколько черных и горьких слез прольет Пиня, пока осилит учебу, сдаст экзамены экстерном при Учебном округе и "выйдет в люди"! Дедушка читает газету. Он вообще только газеты к признает. К книгам он относится, как к чему-то, что, может быть, кому-нибудь и нужно, и интересно, но ему, дедушке, нет. Зато газеты он читает, можно прямо сказать, со страстью! Сам он выписывает "Биржевые ведомости", которые и прочитывает утром за чаем. Но он еще ежедневно, заходя к нам, берет и уносит те газеты, которые выписывает папа. Вечером у дедушки - газетный пир! Он снова перечитывает все газеты от доски до доски, он читает и то, что в них написано, и то, что, по его мнению, в них подразумевается, - он читает и строки, и то, что между строк. Он читает "с переживаниями": то он одобрительно кивает, то укоризненно качает головой; иногда во время чтения у него вырывается по адресу какого-либо государственного деятеля: - А, чтоб ты пропал, паршивец! - Дедушка, кого ты ругаешь? - спрашиваю я. - Да ну... Бисмарка, чтоб его холера взяла! Бабушка читает свои книги очень сдержанно. А сегодня вечером, когда она, я чувствую, чем-то обеспокоена, губы ее непрерывно движутся: она читает молитвенник. Утром, когда я просыпаюсь, ни бабушки, ни дедушки дома уже нет. Куда они ушли, Бася не знает. Классный день проходит, как всегда, скучно и серо. К тому же мне грустно... Мне кажется: все меня забыли и бросили. Никто не пришел ни вчера вечером, ни сегодня утром. Но после конца уроков я спускаюсь в швейцарскую и застаю там Поля. - Поль! - радуюсь я. - Ты пришла за мной? Поль улыбается, но я вижу, что она недавно плакала. Меня снова охватывает беспокойство. Кое-как напяливая на себя пальто, подхожу к Полю близко-близко. Обниматься в присутствии всех девочек неудобно, но я беру добрые, умные руки Поля в свои, прижимаю их к себе: - Поль... что с мамой? - Она поправилась! - весело говорит Поль. - Не надевай шляпу задом наперед, дуралей!.. Дома - радость!.. Нет, не скажу: сюрприз!.. Застегни пальто на все пуговицы. Боже мой, какой бестолковый ребенок! Мы сейчас пойдем с тобой в Ботанический сад. - А почему не домой? - Домой пока нельзя - там идет уборка. Мы пойдем в Ботанический сад и будем там обедать в ресторане. Вот! - Там, где работают Юлькины мама и папа? - Да, там, где работают родители Жюли (так Поль всегда называет Юльку). Ох, как славно! И Юльку я увижу (я ее уже больше недели не видела), и обедать я буду в ресторане в первый раз в жизни! И еще дома - сюрприз! Одним словом, все как в сказке. Сплошное волшебство - незачем и расспрашивать, почему, отчего, откуда и как. Ведь в сказке когда написано: "В эту минуту появилась прекрасная фея", - не спрашиваешь, с неба ли она упала, на извозчике ли приехала, какие на ней были туфли. В Ботаническом саду стало как-то прозрачнее - много листьев облетело, на каштанах желтая листва вперемежку с зеленой Спелые каштановые коробочки со стуком падают с деревьев и разбиваются о землю. Мы садимся за столик на веранде ресторана. Степан Антонович, отец Юльки, подбегает к нам. С салфеткой, перекинутой через руку, улыбающийся и приветливый, он подает нам меню. - Как Юля? - спрашиваю я. - Очень хорошо! - И теплая искорка зажигается в глазах Степана Антоновича. - Она на речке. Мы с Полем изучаем ресторанное меню. - Поль! - захлебываюсь я. - Какие названия! Консомэ с пирожком! Эскалоп! Ризи-бизи! Тутти-фрутти! Ты когда-нибудь такое слыхала? - Дурачок! - посмеивается Поль. - Надо смотреть не на название, а на цену. Чтоб не выйти нам с тобой из бюджета! Мы долго выбираем, нам помогает советами Степан Антонович. - Степан Антонович! - не выдерживаю я. - Что такое "ризи-бизи"? - А это рис... Каша рисовая со сладкой подливкой... Прикажете? Брр! Я терпеть не могу риса. Поль смотрит на меня с веселой насмешкой... Нет, я не хочу "ризи-бизи"! Наконец все заказано. Два консомэ с пирожком, два эскалопа и тутти-фрутти... Консомэ оказывается чистым бульоном, ничем не заправленным, но подают его почему-то не в глубоких тарелках, а в больших белых чашках. Это все-таки интересно! Эскалоп - просто телячий шницель, а тутти-фрутти - обыкновенный компот. Но какие красивые, звучные названия! Я, конечно, трещу без умолку. Полю приходится то и дело одергивать меня, чтобы я творила тихо, прилично, не повышая голоса. - Знаешь, Поль? Жила где-то девушка, ее фамилия была "Консомэ", мадемуазель Консомэ! И у нее родилось двое детей-близнецов. Девочка Тутти и мальчик Фрутти... Да, Поль? А еще через полгода - опять близнецы: Ризи и Бизи. Расплатившись за обед, мы идем на берег - к Юльке. Но Юльки там не оказывается. Мы ходим, ищем ее по берегу, заглядываем в прибрежные кусты - нет Юльки! Наконец она появляется - спешит к нам, слегка ковыляя на нетвердых еще ногах. - Где ты была, Юля? Юлька очень смущается: - Нет, это я тут... так... в одно место... Только увидев Юльку, я понимаю, как я по ней соскучилась! Смотрю в ее серьезные серые глаза, вижу родинку, похожую на мушку, вижу передние зубы, надетые друг на друга "набекрень", - и радуюсь! И Юлька тоже радуется мне, все заглядывает в мои глаза, все повторяет: "Ох, Саша, Саша..." - Что "ох, Саша"? Что я сделала плохого? - Нет, нет, ты хорошее сделала, ты пришла! Это я говорю "ох, Саша, Саша!" - значит, ох, как я рада! Поль ходит по берегу, восхищается осенней красой быстрой речки, рябой от опавших листьев. По временам она нагибается, чтобы сорвать осенний цветок. - Знаешь, Саша, - говорит Юлька, - а ведь мы, наверно, скоро уедем. - Куда? - Вот не могу сказать... В этот... как его... нет, забыла, как этот город называется. Там татусенькин брат живет. И он зовет нас приехать до него. Пишет, там будет работа и для татуси и для мамци. Лучше, чем здесь... И там можно будет меня лечить. Какие-то ванны. Чтоб я совсем, совсем здоровая была! Юлька говорит это, отвернувшись от меня, а я слушаю ее слова и смотрю в землю. Когда мы с Юлькой снова встречаемся взглядом, у нас обеих слезы на глазах. - Уедете? - говорю я, и мне горько-горько. - Ага... - всхлипывает Юлька. - Я не через то плачу, что нам будет плохо там, не-е, борони боже! С татусей везде хорошо будет! А только... только потому... - Голос Юльки снижается почти до шепота. - И я тоже потому... - шепчу я. Мы обе понимаем: нам будет тяжело расстаться. Словно бы и не очень много времени прошло с того дня, как я, убегая от "вора", попала на чужой двор и впервые услышала чистый голосок Юльки, льющийся из погреба: Нет у цыгана ни земли, ни хаты, Но он - свободный! Но он - богатый! Над ним не свищет нагайка пана... Куда ни взглянет - земля цыгана! Но сколько потом было тревоги и мучительной жалости, когда Юлька умирала от крупозного воспаления легких! И как славно мы с ней играли, когда она выздоровела, как весело бывало нам вместе и в погребе, и здесь, на берегу речки... Здесь по театральным афишам я учила Юльку читать, а Поль научила ее болтать по-французски.. И вот расстаемся, - и словно всего этого не было. - Саша, я тебе скажу один секрет... Видишь там, около ресторана, дом? Это тиятр. Когда вы пришли, я там была. Я туда часто хожу -я ведь уже хорошо могу ходить! - а там поют... Как поют, Саша! Утром они поют в своих платьях, - называется "репетиция". Сторож меня пускает, очень вежливый старичок! Я сховаюсь в уголке и слушаю... И, знаешь, я все, все помню! И Юлька тихонько напевает своим серебряным голоском: Знаешь ли чудный край, где все блеск и краса, Там, где розы цветут и лимон золотится? Странное дело! Песня началась в Юлькином горле, - я видела, как Юлька начала петь, - но звуки полились широко, сильно, их вобрали деревья, словно их отразила поверхность реки... Мне уж кажется, что поет не Юлька, а все кругом! Подошедшая Поль тоже смотрит на Юльку с радостным удивлением. Туда, туда, о любимый мой, Хотела б я улететь с тобой! - поет Юлька и словно золотистые мыльные пузыри, нежно позванивая, вылетают из ее горла. Голос Юльки поднимается высоко-высоко - в самое небо! Он перелетает через зубчатый частокол елей на другом берегу реки и слышен оттуда, пропадая, словно тая. Поль и я смотрим с восхищением то на Юльку, то друг на друга. - Кто научил тебя так петь, Жюли? - Никто, - говорит Юлька, застенчиво оправляя на себе платьице. - Никто не учил. Это я у них в театре слышала. Называется "Миньона"... Теперь больше не услышу - они на зиму в городской театр переезжают... - Ох! - спохватывается Поль, взглянув на часы. - Домой, домой, Саш! По дороге к дому я вдруг вспоминаю: - Поль, а какой сюрприз ты мне обещала? Поль делает непроницаемое лицо. - Помнишь, - говорит она таинственно, - в сказке король попал во время охоты в когти льва и стал просить льва: Отпусти меня!" А лев говорит: "Хорошо, отпущу, но только обещай отдать мне то, чего ты в своем доме не знаешь!" Помнишь? - Конечно! И оказалось, что, пока король был на охоте, королева, его жена, родила хорошенькую-хорошенькую деточку, дочку... Я схватила Поля за руки и радостно заглядываю ей в глаза: - Поль! У нас дома кто-нибудь родился, да? - Да! - отвечает Поль, и ее добрые глаза-черносливины влажно блестят. - Сегодня утром, пока ты была в школе, у твоей мамы родился сынок - значит, твой брат. - А как его зовут? - Его назвали Семеном - в честь твоего покойного дедушки, отца твоей матери. Но все в доме уже зовут его "Сэнечка", "Сэньюша"... Я мчусь домой такой рысью, что Поль еле поспевает за мной. Мне не терпится увидеть Сенечку-Сенюшу! Я засыпаю Поля глупейшими вопросами: "А ноги у него есть? А почему, когда рождается ребенок, надо обедать в ресторане?" - Потому что Жозефин (Юзефа) весь день возилась с малюткой и ей некогда было приготовить обед. - А почему мы с тобой столько часов слонялись по городу, вместо того чтобы идти домой? - Только тебя там не хватало! В доме был страшный беспорядок. Надо было все прибрать... - А почему, когда ты пришла за мной в институт, ты была заплаканная... Была, была! Поль, почему ты плакала? Скажи, почему? Поль отвечает не сразу: - Потому что мне было очень жаль твою маму, она так страдала... Очень тяжело рождает женщина ребенка! И еще я боялась: а вдруг твоя мама умрет и маленький мальчик умрет? Я плакала от страха. А потом, когда все обошлось - и мама осталась жива, и мальчик, такой ангелок, тоже остался жив, - ну, тут, конечно, я заплакала от радости! И мы все обнимались: и Жозефин, и мсье ле доктер, и я, и старый доктор с его незастегнутыми пуговицами... Только маму твою мы не обнимали, потому что она, бедняжка, еще очень слаба, мы боялись ей повредить. И вот мы с Полем добежали до дому. Уже на лестнице нам ударяет в нос тяжелый запах лекарств, дезинфекционных средств - карболки, йодоформа. Это меня не очень пугает: так всегда, только слабее, пахнет и от моего папы, и от Ивана Константиновича Рогова, и от всех других хирургов, папиных товарищей. Из передней я сразу рвусь в мамину комнату, но меня перехватывает Александра Викентьевна Соллогуб, акушерка-фельдшерица, всегда работающая с папой: - Ш-ш-ш!.. Мама спит! Тут же, взволнованные, притихшие, сидят дедушка и бабушка. Бабушка вытирает глаза. И вот из соседней комнаты выплывает Юзефа - она торжественно несет что-то похожее издали на белый торт. Но это не торт! Эго маленький, как куколка, совсем маленький человечек, спеленатый и вложенный в красивый пикейный "конвертик". Из конвертика видно только красненькое личико, головка в чепчике с голубыми бантиками. Он мирно спит. - Тиш-ш-ша! - предостерегающе шипит на меня Юзефа. - Это он, да? - шепчу я. - А кто же еще? Звестно дело, ен. Наш Сенечка! От человечка пахнет чем-то спокойным и милым - нежной кожицей, молоком, мирным сном. - А поцеловать его можно? - Нельзя! - говорит подоспевший папа. - Он еще очень маленький, а в нас всех много всякой заразы, мы можем занести и передать ему. Вот не могу уговорить Юзефу, чтобы не дышала на него бациллами, чтоб завязывала нос и рот марлей. Не хочет, старая малпа (обезьяна)! - шутит папа. - И не хочу! - яростно шепчет Юзефа. - Пускай я малпа, но я не собака, чтоб в наморднике ходить! Мы с Полем прибежали домой как раз к самому интересному: сейчас Сенечку будут купать! Словно предчувствуя, что с ним собираются что-то делать, он просыпается, открывает глазки - они какого-то неопределенного цвета, белесоватого, с голубизной, но уже сразу видно, что разрез глаз у него как у мамы, очень красивый. Сенечка сморщивает свое крохотное личико, словно ему дали понюхать уксусу, и начинает плакать. Это, собственно, не столько плач, сколько писк. Он разевает беззубый ротишко и скулит: - Ля-ля-ля-ля-ля... Его распеленывают. Честное слово, он ненамного больше крупной лягушки или цыпленка! И самое смешное: пальчики его левой ручки сложены в крохотный кукиш! В тот момент, когда его опускают в корыто и начинают поливать теплой водой из ковшика, он сразу перестает верещать. Ему, видно, приятно в теплой ванне. Мне тоже дают ковшик, и я усердно поливаю Сенечку. - Смотри, на очки (глазки) не лей! - предупреждает Юзефа. Сенечка лежит в корыте с раскрытыми глазками, но они какие-то бессмысленные: он словно никого не видит, не следит взглядом ни за кем. - Папа...- шепчу я. - А он не слепой, нет? - Нет. Он отлично видит. Только он еще не умеет видеть. Вот через недельку-другую все будет в порядке... Сенечку вынимают из корыта. Юзефа держит его на ладони, пузиком вниз и осторожно выпивает губами несколько капель воды с его спинки. При этом она бормочет что-то - наверно, "по-латыньски". - Юзенька, что ты делаешь? - не выдерживаю я. Юзефа смотрит на меня строго и сурово, как умеют смотреть только лики святых на иконах. - От злого глазу! - говорит она. - Чтоб не сглазил кто ребенка. Потом она осторожно обсушивает мальчика, завернув его в мохнатую пеленку. Я слегка касаюсь его маленькой ножки - она мягкая, как бархатная, а пальчики на ножке - кругленькие, как мелкие-мелкие горошинки. Сенечка начинает вертеть головенкой направо и налево, словно ищет чего-то беззубым ротиком. - Жрать захотел, бездельник! - добродушно говорит папа. - Несите его ужинать! И Сенечку уносят к маме, которая, лежа в постели, прикладывает его к груди. Сенечка сразу очень деловито начинает сосать, - видно и слышно, как он мерно глотает. - Як с кружечки пьет! - восхищается Юзефа. Мама делает мне знак подойти. Я становлюсь на колени около ее кровати. Мама гладит меня по голове и говорит очень нежно, очень любовно: - Дочка моя... я все время думаю: "Дети... наши дети..." Правда, хорошо? Как ни странно, я понимаю, что хочет сказать мама. До, сих пор она всегда думала: "Дочка... Моя дочка шалит, учится, здорова, больна, надо купить нашей дочке мячик или скакалку..." Она не могла думать: "Дети", - у нее была только одна дочка. А теперь она думает: "Дети... наши дети..." И ей это приятно! Мы тихонько выходим из комнаты. - Папа...- вдруг вспоминаю я. - А откуда такой малюсенький клопик умеет сосать и глотать? Кто его научил? - Никто,- говорит папа. - Я вижу это ежедневно уже больше пятнадцати лет. Это чудо. Чудо инстинкта. Мы не понимаем этого, - а ведь это умеют и щенята, и котята, и всякая живая тварь... Сенечка, наевшись, мирно спит. Я сижу около его колясочки. Во сне он вдруг причмокнул губкой - может быть, ему снится, что он все еще "ужинает"? Я думаю: "Брат. Мой брат..." И мне это радостно. - Ну, пойдем домой! - говорит дедушка бабушке. - Мы теперь с тобой совсем счастливые: и внучка у нас, и внучек... - Хорошо! - подтверждает и бабушка. - Я люблю детей... Когда много детей - это счастье! Так вошел в мою жизнь Сенечка, милый брат мой. Больше шестидесяти лет продолжалась наша дружба. О многом я расскажу дальше. Сенечка был весельчак, остроумный балагур, душа всякого общества, куда бы ни попадал, и все очень любили его. Талантливый инженер, он принимал участие в постройке многих наших гидроэлектростанций, начиная с Волховстроя. Последняя гидроэлектростанция построена по его проекту недавно - в Румынии. Это было уже после его смерти. Глава восьмая. МОЙ "ДУСЯ" КСЕНДЗ! День начинается с необычного: я ссорюсь с Юзефой, а когда на шум приходит мама, - то и с мамой! Не знаю почему, но мама и Юзефа вдруг придумали, чтобы я брала с собой ежедневно в институт бутылку молока и выпивала его за завтраком на большой перемене. Я понимаю, откуда это идет: вчера к маме приезжала с поздравлением Серафима Павловна Шабанова и сказала ей, что Риточка и Зоенька ежедневно берут с собой в институт по бутылке молока. Мама огорчилась, почему - ах! - она не такая заботливая мама, как Серафима Павловна! И тут же она придумала, чтобы и я таскала в институт молоко в бутылке. Как Зоя и Рита пьют свое молоко, я знаю. Мы хотя учимся с Ритой в разных классах (она приготовишка), а с Зоей в разных отделениях I класса, но я их вижу постоянно. И я видела, как та и другая выливали молоко из бутылки в раковину уборной. Не пьют они его, не хотят! А я не могу лить молоко в уборную! Во-первых, я не хочу врать дома, будто я выпила, когда я не пила. И во-вторых, я помню, как очень давно - мне было тогда лет пять - я шалила за столом и опрокинула на скатерть стакан молока. Папа ужасно на меня рассердился - просто ужасно! Стукнул кулаком по столу и крикнул: "Дрянная девчонка, дрянная! Если бы я мог давать каждому больному ребенку по стакану молока ежедневно, они бы не болели, как теперь болеют, не умирали! А ты льешь молоко на скатерть! Пошла вон из-за стола!" Рита и Зоя выливают ежедневно в уборную две бутылки молока - они при этом смеются! - а я не могу. Я помню, как папа кричал на меня... - Но ведь ты можешь просто выпить это молоко! - говорит мама. - Ну, а если я терпеть не могу молока, если я его ненавижу, если меня тошнит от пенок? - заплакала я. - Что я, грудная, что ли? Ничто мне не помогло. Юзефа аккуратненько налила молоко в бутылку и поставила в уголке моего ранца. Мама говорит, чтоб я была осторожна и не разбила бутылку. Юзефа успокаивает маму: "Это очень крепкая бутылка! А что пробка слишком маленькая, так я бумаги кругом напихаю!" И все. Я ухожу в институт, унося в ранце эту противную бутылку с противным молоком, а главное, мне придется его выпить, потому что лгать - дома лгать, маме лгать! - я не хочу. Я так огорчена всем этим, что убегаю из дому ни свет ни заря, еще и девяти часов нет. В институте, поднимаясь по лестнице в коридор, я вижу идущих впереди меня девочек из моего класса: Мартышевскую и Микошку. Мартышевскую зовут, как меня, Александрой, но не Сашей, не Шурой, - таких имен в польском языке нет, - а "Олесей" или "Олюней". Чаще всею се ласково зовут "Мартышечкой", хотя она нисколько не похожа на обезьяну, она очень славненькая. Мартышевская и Микоша идут впереди меня и негромко переговариваются между собой по-польски. - Ниц с тэго не бендзе! (Ничего из этого не выйдет!) - говорит Микоша. - Она може так зробиць, як она хце! (Она может так сделать, как она хочет!) Я не вслушиваюсь в их разговор. Я все еще очень болезненно переживаю то, что на большой перемене я должна буду, как грудной ребенок, сосать молоко. Поэтому мне неинтересно, что там какая-то "она", которой я не знаю, "може или не може..." Но позади меня идет человек, которому это почему-то, видимо, очень интересно. Тихой, скользящей походочкой Дрыгалка перегоняет меня и берет за плечи Мартышевскую и Микошу: - На каком языке вы разговариваете, медам? Девочки очень смущенно переглядываются, как если бы их поймали на каком-то очень дурном поступке. - Я вас спрашиваю, на каком языке вы разговариваете? - По-польски... - тихо признается Олеся Мартышевская. - А вам известно, что это запрещено? - шипит Дрыгалка. - Вы живете в России, вы учитесь в русском учебном заведении. Вы должны говорить только по-русски. Очень горячая и вспыльчивая, Лаурентина Микоша, кажется, хочет что-то возразить. Но Олеся Мартышевская незаметно трогает ее за локоть, и Лаурентина молчит. Дрыгалка победоносно идет дальше по коридору. - На своем... на своем родном языке... - задыхаясь от обиды, шепчет Микоша. - Ведь мы польки! Мы хотим говорить по-польски. Мартышевская гладит ее по плечу: - Ну, тихо, тихо... Мы уходим все трое в одну из оконных ниш. - "По-русски... только по-русски..." - бормочет вне себя Лаурентина Микоша. - Здесь прежде Польша была, а не Россия! У меня, вероятно, вид глупый и озадаченный. Я ведь ничего этого не знаю! И Олеся Мартышевская очень тихо, почти шепотом, все время оглядываясь, не подкрадывается ли Дрыгалка, объясняет мне, в чем дело. Было Польское государство. Потом его насильственно разорвали на три куска и разделили эти куски между Россией, Германией и Австрией. Наш город достался России. Но польские патриоты не хотели мириться с тем, что уничтожено их государство, и восстали. В нашем крае польское восстание усмирял свирепый царский наместник Муравьев - его прозвали "Муравьев-вешатель". Он повесил много польских повстанцев, вдовам их не разрешалось носить траур по казненным мужьям: чуть только появлялась на улице женщина в трауре, ее задерживали, давали ей в руки метлу и заставляли подметать улицу. Тогда же закрыли в нашем городе польский университет, польский театр, польские школы. И вот - ты сама сейчас видела, Саша! - нам, полькам, нельзя говорить на своем родном языке... Только по-русски! Все это Олеся и Лаурентина рассказывают мне страстным, возбужденным шепотом, и я слушаю, взволнованная их рассказом чуть не до слез. - Только помни: что мы тебе сейчас рассказали, - никому, ни одному человеку! - шепчет Олеся. - Ну, господи! - даже обижаюсь я на их недоверие. - Неужели же я побегу звонить про такое? Ребенок я маленький? Или глупая приготовишка? Я вхожу в класс какая-то вроде оглушенная, у меня в ушах все еще стоит жаркий шепот Олеси и Лаурентины. В классе никого нет, пусто. Я усаживаюсь за своей партой, горестно подперев голову рукой. Так все нехорошо! И молоко это окаянное... и девочкам-полькам почему-то не позволяют говорить на своем языке! Дверь из коридора приоткрывается. В нее несмело входят две девочки - не из нашего отделения, а из первого. Обычно мы друг к другу в чужое отделение не ходим. Девочки из первого - гордячки, они смотрят на нас, второе отделение, сверху вниз. А мы - самолюбивые, насмешницы, мы не желаем унижаться перед "аристократками"... И вдруг почему-то две из первого отделения к нам пожаловали! Не заметив меня, одна из них спрашивает у другой: - Думаешь, он сюда придет? - Ты же видела, прямо сюда пошел! - И вдруг, увидев меня: - Людка! А как же эта? Людка машет рукой: - Не беда! Она не наябедничает. Мне Нинка Попова говорила: ее Шурой звать, она ничего девочка... Мне смешно, что они переговариваются обо мне в моем присутствии. Словно меня нет или я сплю. - Видишь? - продолжает Люда. - Она смеется. Она ничего плохого не сделает. Выглянув в коридор, Люда испуганно вскрикивает: - Идет, Анька! Идет сюда! И обе девочки застывают в ожидании около классной доски. Я тоже с любопытством смотрю на дверь: кто же это там идет? В класс входит сторож-истопник Антон Он в кожухе (желтом нагольном тулупе). За спиной у него вязанка дров, которую он сваливает около печки с особым "истопническим" шиком и оглушительным грохотом. Кряхтя и даже старчески постанывая от усилия, Антон опускается на колени и начинает привычно и ловко топить печку. Ни на кою из нас он не смотрит, но я не могу отвести глаз от его головы - никогда я такой головы не видала. Не в том дело, что она лысая, как крокетный шар, - лысина ведь не редкость. Но при этой совершенно лысой голове у Антона борода - как у пушкинскою Черномора! Длинная седая борода, растрепанная, как старая швабра. А лысина блестит, как начищенный мелом медный поднос. По ее сверкающей желтизне рассыпаны крупные родимые пятна и, как реки на географической карте, разветвление вьются синевато-серые вены. Сейчас, от усилия при работе, эти вены взбухли и особенно четко пульсируют. Очень интересная голова у истопника Антона! - Ну! - командует шепотом Люда, подталкивая Аню локтем. Аня достает из кармана пакетик, перевязанный розовой тесемкой, какими в кондитерских перевязывают коробки с конфетами. - Пожалуйста... - бормочет Аня, вся красная от волнения, протягивая Антону пакетик. - Возьмите... Антон сердито поворачивает к ней лицо, раскрасневшееся от печки, с гневно сведенными лохматыми бровями. Он очень недоволен. - Ну, куды? - рычит он. - Куды "возьмите"? Торопыга! Вот затоплю, на ноги встану - тогды и возьму... Так оно и происходит. Антон кончает свое дело, с усилием встает с колен Аня протягивает ему свой пакетик с нарядной тесемкой. Не говоря ни слова, даже не взглянув на девочек, Антон берет пакетик рукой, черной от сажи, сует ею за пазуху и уходит. Люда и Аня смотрят ему вслед и посылают воздушные поцелуи его удаляющейся спине. - Дуся! - говорит Аня с чувством. - Да! Ужасный Дуся! - вторит Люда. Я смотрю на них во все глаза О ком они говорят? Кто "дуся"? Туг обе девочки - Люда и Аня - начинают шептаться. Поскольку они при этом то и дело взглядывают на меня, я понимаю, что речь у них идет обо мне. - Послушай... - подходит ко мне Люда. - Ты - Шура, да? Я знаю, мне о тебе Нинка Попова говорила - У нас к тебе просьба! - перебивает ее Аня.- Понимаешь, мы пансионерки, мы живем здесь, в институте, всегда. И у нас очень мало окурков! - Ужасно мало! - поясняет Люда. - Откуда здесь быть окуркам? Учителей - таких, чтобы они были мужчины, курили папиросы, - ведь немного. В классах они не курят, в коридоре - тоже, только в учительской, - а в учительскую нам ходить запрещено! Вот ты живешь дома - собирай для нас окурки, а? - Какие окурки? - спрашиваю я, совершенно обалдев. - Ну, обыкновенные. Окурки. Окурки папирос. Понимаешь? Я еще больше удивляюсь. - Вы курите? - спрашиваю. Обе девочки хохочут. Я, видно, сморозила глупость. - Нет, мы с Людой не курим, - снисходительно улыбается Аня. - Мы для Антона окурки собираем. - Потому что мы его обожаем! - торжественно заявляет Люда. - Он - дуся, дивный, правда? Я молчу. Антон не кажется мне ни "дусей", ни "дивным". Просто довольно нечистоплотного вида старик со смешной лысиной. - И еще мы хотели просить тебя... - вспоминает Аня. - Кто живет дома, у того всегда много цветных тесемок от конфетных коробок. А у нас здесь, в институте, откуда возьмешь тесемки? Мы сегодня перевязали окурки для Антона,- видела, какой красивенький пакетик получился? И, представь, последняя ленточка! Больше у нас ни одной нет. - Приноси нам, Шура, окурки и конфетные тесемочки! - И, смотри, никому ни слова! То есть девочкам - ничего, можно. А синявкам ни-ни! Я не успеваю ответить, потому что в класс вливается большая группа девочек. Среди них - Меля, Лида и другие мои подружки. Обе мои новые знакомки - Люда и Аня из первого отделения - говорят мне с многозначительным подчеркиванием: - Так мы будем ждать. Да? Принесешь? И убегают. - Это что же ты им принести должна? - строго допытывается у меня Меля. - Да так... Глупости... - мямлю я. - Ох, знаю! - И Меля всплескивает руками. - Они ведь Антона, истопника, обожают! Наверно, пристали к тебе, чтобы ты из дома окурки носила?.. А, кстати, - вдруг соображает Меля. - Надо и вам кого-нибудь обожать! Кого вы, пичюжьки, обожать будете? - Я - никого! - спокойно отзывается Лида. - Моя мама училась в Петербурге, в Смольном институте, она мне про это обожание рассказывала... Глупости все! Ну хорошо, Лида знает про это от своей мамы и знает, что это глупости. Но мы - Варя Забелина, Маня Фейгель, Катя Кандаурова и я - не знаем, что, это за обожание и почему это глупость. И мы смотрим на Мелю вопросительно: мы ждем, что она нам объяснит. В эту минуту в класс вбегает Оля Владимирова. У нее такая коса, как ни у кого в I классе, - не только в нашем, втором отделении, но и в первом. Если бы у меня была такая коса, ох, я бы все время только и делала, что поводила головой то вправо, то влево... а коса бы, как змея, шевелилась по спине то туда, то сюда! Оля Владимирова нисколько не гордится своей косой, разговаривает со всеми приветливо, лицо у нее милое - вообще хорошая девочка. Сейчас она вбежала в класс, поспешно выложила все из сумки в ящик своей парты и почти бегом направляется обратно к двери в коридор. - Владимирова! - окликает ее Меля. - Ты - обожать, да? - Да! - отвечает Оля, стоя уже в дверях класса. - А кого? - продолжает допытываться Меля. - Хныкину, пятиклассницу. Ох, медамочки, какая она дуся! - восторженно объясняет Оля. - Ее Лялей звать - ну, и вправду такая лялечка, такая прелесть! А Катя Мышкина обожает ее подругу, Талю Фрей, - мы с Мышкиной за ними ходим... - И Оля убегает в коридор. - Пойдем, пичюжьки! - зовет нас Меля. - Надо вам посмотреть, как это делается. Мы выходим в коридор, идем до того места, где он поворачивает направо-- около директорского стола, - и Меля, у которой, по обыкновению, рот набит едой, показывает нам, мыча нечленораздельно: - О-о-и... Мы понимаем - это означает: "Вот они!" Идут по коридору под руку две девочки: одна розовая, как земляничное мороженое, другая - матово-смуглая. - Хныкина и Фрей! - объясняет нам Меля, прожевав кусок. - А за ними - наши дурынды... В самом деле, за Хныкиной и Фрей идут, тоже под ручку, Оля Владимирова и Катя Мышкина. Они идут шаг в шаг, неотступно, за своими обожаемыми, не сводя восторженных глаз с их затылков. - Это они так каждый день ходят? - удивляется Варя-Забелина. - Каждый день и на всех переменах: на маленьких и на больших... Ничего не поделаешь, обожают! И вы выбирайте себе каждая кого-нибудь из старшеклассниц - и обожайте! - Нет, - говорю я, - мне не хочется. Оказывается, ни Варе не хочется, ни Мане, ни, конечно (за Маней вслед), Кате Кандауровой тоже не хочется! - Ну почему? - удивляется Меля. - Почему? Вам это не нравится? - Скука! - говорю я. - Если бы еще лицом к лицу с ними быть, разговаривать - ну, тогда бы еще куда ни шло... - Да, "лицом к лицу"! - передразнивает Меля. - Что же, им ходить по коридору всю перемену задом, как раки пятятся? Или ты будешь задом наперед ходить? - А ты сама почему никого не обожаешь? - спрашивает у Мели Варя Забелина. - Так я же ж обожяю! - говорит Меля. - Я кушять обожаю! Чтоб спокойненько, не спеша, присесть где-нибудь и кушять свой завтрак. Мы Мелю понимаем: обожательницам не до еды; сразу, как прозвонят на перемену, они мчатся сломя голову к тем классам, где учатся их обожаемые. А потом ходят за ними. Ходить вовсе не так просто. Надо это делать внимательно: обожаемые остановились и обожательницы тоже останавливаются. Надо ходить скромно, не лезть на глаза, ничего не говорить, но смотреть зорко: если у обожаемой упала книга, или платочек, или еще что-нибудь, надо молниеносно поднять и, застенчиво потупив глаза, подать. Какое уж тут "кушянье", когда все внимание сосредоточено на обожаемых! - Шаг в шаг, шаг в шаг! - объясняет Меля. - Зашли обожяемые зачем-нибудь в свой класс, - стойте под дверью их класса и ждите, когда они опять выйдут. Зашли они в уборную, - и вы в уборную! Шьто же, мне любимое пирожьное в уборной есть? Мы хохочем. - А потом, - говорит Меля сурово, - надо ведь еще подарки делать! Цветочки, картинки, конфетки, - а ну их- к богу! Вы мою тетю знаете, видели? - Знаем...- вспоминаем мы не без содрогания. - Видели! - А можно с такой теткой подарки делать? Ну, это мы сами понимаем: нельзя. Вообще, в описании Мели, обожание - вещь не веселая, и нас это не прельщает. - Вот учителей обожать легче! - продолжает Меля. - Это все делают... Ходить за учителем, который твой обожаемый, не надо. А если, например, сейчас будет урок твоего обожаемого учителя, - ты навязываешь ему ленточку на карандаш или на ручку, которые у него на столе лежат. И еще ты должна везде про него говорить: "Ах, ах, какой дивный дуся мой Федор Никитич Круглов!" - Ну уж - Круглов! - возмущаемся мы хором. - Не хотите Круглова - берите других, - спокойно отвечает Меля. - Хорошо! Я нашла! - кричит Варя Забелина. - Я Виктора Михайловича обожать буду! Учителя рисования. Чудный старик! - Ну вот... - огорчаюсь я. - Только я подумала про Виктора Михайловича, а уж ты его взяла! - Давай пополам его обожать? - миролюбиво предлагает Варя. - Можешь взять учителя чистописания, - подсказывает Меля. - Нет, как же я буду его обожать, когда он на каждом уроке говорит про меня: "Что за почерк! Ужасный почерк!" А я вдруг его обожаю! Это будет - вроде я к нему подлизываюсь. - Можно обожать и не учителя, а учительницу. Дрыгалку хочешь? - дразнит меня Меля. - Колоду хочешь? Я не хочу ни Дрыгалку, ни Колоду, ни даже учительницу танцевания Ольгу Дмитриевну. - Ну, знаешь... - Меля разводит руками. - Ты просто капризуля, и все. Всех мы перебрали - никто тебе не нравится! Ну, хочешь, можно кого-нибудь из царей обожать - они в актовом зале висят. Одни - Александра Первого, другие - Николая Первого обожают. Мы молчим. Я напряженно думаю. Ну кого бы, кого бы мне обожать? И вдруг с торжеством кричу: - Нашла! Нашла! Я ксендза обожать буду! В первую минуту все смотрят на меня, как на полоумную. - Ксендза? Ксендза Олехновича? За что его обожать? Что ты, ксендза не видала? Нет, видала. Даже близко видала - например, ксендза Недзвецкого. Но ксендз Недзвец