нас во Франции на таких девушках никто не женится". У всех этих тысяч немок, француженок, англичанок есть только одно: их язык. В других странах это иностранный язык, и их нанимают за деньги, чтоб они учили этому языку детей и взрослых. Они живут в этих чужих странах, в чужих семьях, растят чужих детей, и каждая откладывает из своего месячного заработка сколько может - "на старость" Откладывает и Поль. Мы иногда вместе с ней заходим в сберегательную кассу, и Поль никогда не берет оттуда ни одной копейки, а только вкладывает те рубли, которые ей удалось скопить за месяц. Как-то Поль при этом сказала мне с удовлетворением: "Вот еще несколько лет - и я уже могу доживать старость у себя на родине". "А я?" - спросила я с огорчением. "Дурочка! Ты выйдешь замуж и забудешь своего старого Поля..." "Я не выйду замуж! - сказала я очень решительно. - У меня тоже нет приданого, а ты же сама говорила: без приданого нельзя..." "Нет, у вас в России эта дверь не так плотно захлопнута... Выходят замуж иногда и бесприданницы. Я видела такие примеры!" И вот теперь смерть брата опрокидывает все жизненные планы Поля! Она должна либо ехать во Францию к Луизегте, или выписать Луизетту сюда. Кто-то из приходивших к нам в этот день говорит, что во многих семьях охотно возьмут девочку француженку: играя с нею, дети с легкостью научатся по-французски. Кстати - недалеко ходить! - Серафима Павловна Шабанова просто мечтает о такой девочке-гувернантке... - Я ничего не соображаю... Не работает моя голова... - повторяет от времени до времени Поль. - Я сделаю так, как скажет мсье ле доктер. Наконец "мсье ле доктер", то есть папа, возвращается домой. Он зовет всех - и я иду со всеми - в кабинет на семейное совещание. Как поступить? Выписать Луизетту сюда, отдать ее в услужение каким-нибудь людям, которые хотят, чтобы их дети научились говорить по-французски, или же Полю возвращаться во Францию? Вопреки всему, что говорят о папиной непрактичности, он рассуждает очень здраво и толково. "Когда дело идет о других, Яков очень практичный! - говорит иногда мама. - Даже удивительно!" Есть ли у Луизетты, остались ли у нее после родителей какие-нибудь средства? Да, те знакомые, которые написали Полю о смерти ее брата и его жены, пишут, что у брата остались кое-какие сбережения - не бог весть что, но на то, чтобы девочке учиться и подрасти, кое-что осталось. У самой Поль есть сбережения, которые позволят ей прожить - о, очень скромно, очень! - лет десять. Есть ли у Луизетты во Франции какие-нибудь родные люди? Нет. Никого. - В таком случае, - говорит папа, - совершенно отпадает необходимость отдавать девочку в услужение каким-нибудь Шабановым! Кем она будет в такой семье? Французской куклой для избалованных, капризных и недобрых детей! - Но зачем непременно отдавать ребенка в услужение? - горячо возражает мама. - Она может просто жить у нас, будет расти вместе с Сашенькой, и все! - Очень хорошо! Допустим! - спорит папа. - Конечно, у нас ей будет хорошо, она будет, как своя, родная девочка. Ну, а как быть со школой? Ребенок должен учиться, а она вырастет без образования, неучем вырастет!.. Сколько вам было лет, когда вы приехали в Россию? - спрашивает папа у Поля. - Двадцать шесть. - Значит, вы до двадцати шести лет жили на родине, среди на родине, среди людей, которые говорили только по-французски, да еще вы учились во французской школе. Поэтому вы были и остались француженкой. А тут приедет ребенок одиннадцати-двенадцати лет, он будет жить в чужой стране, среди людей, говорящих на чужом языке. Можете мне поверить: она забудет родной язык. Может быть, не вовсе, не начисто, но в значительной степени. Будет говорить на какой-то смеси французского и русского... Что же вы дадите ей взамен родины и родного языка? Поль слушает папу очень внимательно. Видно, что в уме ее идет сложная работа и что папины доводы кажутся ей убедительными. - Значит?.. - говорит она вопросительно. - Значит, надо вам ехать во Францию, - отвечает папа. - Дорогой мой Поль (папа впервые называет ее так), дорогой мой Поль, нам очень горько расставаться с вами... Я никогда не забуду, как вы водили меня ночью первого мая по темным окраинам, как помогали мне перевязывать людей, которых избили и ранили казаки... - Нет, мсье ле доктор, это я буду вечно помнить и благодарить судьбу за то, что она позволила мне быть полезной людям в ту страшную ночь! И как я с вами вернулась утром домой, а мой маленький Саш... не спит... и плачет... а Кики клюет ее в щеку... И мадам уложила меня в постель... и раздела меня, как ребенка... а Жозефин принесла мне кофе в постель... Тут из-за запертой двери папиного кабинета, где мы сидим, раздается не просто рыдание, а горестный вопль. Это Юзефа, стоя под дверью и подслушивая, услышала, как Поль произнесла имя "Жозефин", - а она знает, что Поль так зовет ее, Юзефу. Растроганная, она ахнула вслух и заплакала... Вслед за тем деловитое сморкание и удаляющееся шлепанье Юзефиных ног. Этот маленький инцидент немножко разряжает атмосферу, и в кабинете все слабо улыбаются, даже Поль. Но папа снова серьезно продолжает разговор: - Еще одну вещь я хочу сказать вам, дорогой Поль... Деньги, какие скоплены у вас на старость, и те деньги, которые ваш брат оставил своей девочке, - тратьте их главным образом на ее образование! Дайте ей возможность самостоятельно работать, дайте ей хотя бы ремесло: тогда и она не будет бояться жизни, и ваша старость будет обеспечена - при ней. Помните: не баловство, не туфельки, не бантики, не какие-нибудь там пумпульчики или помпончики - а ученье! - А лет через семь-восемь, - добавляет мама, - когда Луизетта уже будет самостоятельно работать, приезжайте, Поль, к нам. Наш Сенечка как раз подрастет к этому времени... Две недели, которые проходят между этим разговором и отъездом Поля, - очень короткое время - я помню как сквозь сон... Я хожу каждый день в институт. Сижу на уроках. Отвечаю, когда спрашивают. Подруги мои очень мне сочувствуют - все они знают и любят Поля, а Лиде Карцевой и Тамаре Поль дает уроки французского языка. Но я какая-то застывшая, как замороженная рыба! Иногда я говорю себе мысленно: "Еще семь дней... еще шесть... еще пять..." А Поль тоже ходит и все делает, как автомат, глаза у нее неподвижные, как остановившиеся часы. Она кончает занятия со своими учениками, она выправляет себе заграничный паспорт, она, вспомнив, бежит в "Химическую чистку" за своей блузочкой, она делает какие-то покупки, но все это как-то механически. Мама не теряет времени: она обошла родителей всех учеников Поля, бывших и настоящих, сообщает всем об отъезде Поля, вместе с ними обсуждает, кто и что подарит Полю на память (чтоб не было совпадений!). И все готовят Полю подарки. А уж Юзефа - та заготовляет Полю в дорогу провизию, как если бы Поль ехала не во Францию, а на остров Мадагаскар! Подарки делают не только Полю, но и Кики. Иван Константинович приносит для Кики особую дорожную клетку - ее не надо обшивать кругом (а ведь птицам особенно опасны дорожные, вагонные сквозняки!), воздух и свет проникают в клетку сверху. Юзефа сшила огромный мешок и наполнила его до самого верха канареечным семенем. "Нехай птушек кушаеть и Юзефа вспоминаеть!" Последнюю ночь не спим ни Поль, ни я. Она сидит около меня на моей кровати и тихонько говорит: - Саш, мой маленький Саш... Тебе будет в жизни нелегко... И вспыльчива ты безобразно! И несдержанная, и неожиданная... Тебе надо искать хороших людей, настоящих людей, Саш! Вот ударь по столу - стукнет, по кастрюле - загудит, а дотронься хоть легонько до хрустальной рюмки - зазвенит, зазвенит, как ручеек! Вот таких людей ищи в жизни, Саш, маленький мой! И берегись тех, чья душа отзывается на чужое прикосновение только стуком дерева или гудением чугуна... Поезд уходит под вечер чудесного весеннего дня. На вокзале - большая группа провожающих: тут и ученики Поля, и родители их. Не только наша семья (кроме папы, который простился с Полем дома утром, уезжая к больному) - мама, я, Юзефа, дедушка, который преподносит Полю большой пакет бабушкиных лакомств. Иван Константинович с Тамарой и Леней - за ними Шарафут с большой коробкой, где лежит подарок Ивана Константиновича. Лида Карцева с отцом. Меля, Варя Забелина, Маня с Катей Кандауровой. И еще, и еще люди, взрослые и дети - с подарками, с цветами. Любопытные спрашивают: "Это что? Новобрачных провожают?" Поль все время держит меня за руку. Рука ее немного дрожит, но тепло, милое дружеское тепло ее руки я чувствую. Все так же, не отпуская меня от себя, Поль обходит всех провожающих, со всеми прощается, обнимает и целует всех женщин. Юзефа стоит в стороне. Поль подходит к ней, обнимает ее и говорит на ломаном, но понятном Юзефе языке: - Жозефин! Карош Жозефин! Здоровья! Потом Поль прощается за руку со всеми мужчинами. Последние из них - Леня и Шарафут - выскакивают из вагона, куда они внесли чемодан и "мою семейству": клетку с Кики и финиковую пальму. Поль целует Леню и крепко, сердечно жмет руку Шарафуту. Потом она обращается ко мне: - С тобой - последней... Мы обнимаемся. Поль всходит по ступенькам в вагон и останавливается в тамбуре. Блям! Блям! Блям! - звонит вокзальный колокол. И тот, кто звонит, выкрикивает на весь вокзал: - Поезд номер семнадцать, на Вержболово - Эйдкунен - второй звонок! - Стой, стой, стой! - слышен отчаянный крик, и сквозь толпу пробивается к вагону... папа! У него в руках... Очень трудно определить, что это такое! Вообще говоря, это, конечно, веничек из чего-то, что, вероятно, было несколько дней тому назад цветами. Папа галантно подносит Полю этот "букет". Поль смотрит на всех нас, провожающих, и говорит растроганно: - Вы меня так провожаете, как будто я великий человек... Поль! Ты забыла то, что сама как-то сказала мне: "Великий человек - это тот, кто делает великие дела. Но тот маленький человек, который трудится весело, на радость людям, - он тоже великий человек!" Перед третьим звонком Шарафут, который стоит рядом со мной у ступенек вагона, поднимает меня под мышки высоко - так, чтоб я могла дотянуться до Поля. Мы в последний раз целуемся, прижимаясь друг к другу мокрыми щеками, залитыми слезами. И поезд уходит. Проплывают мимо вагоны с выпяченными, как нижняя челюсть, высокими ступеньками. Поезд ушел. Уже и дымка не видно, самого маленького, а мы все стоим и смотрим вслед... Когда мы возвращаемся домой, мама спрашивает: - Яков! Где ты достал это помело для Поля? - Это не помело! - говорит папа с великолепной самоуверенностью. - Это на улице баба продавала. Она сказала, что это - очень хорошие цветы. Сирень... - Да уж, сирень... - качает головой мама. - Конечно, сирень! Она сказала, что это "бзы", а "бзы" по-польски значит "сирень"; это я наверное знаю. - Ох, Яков, Яков! - вздыхает дедушка. - Это была сирень. Неделю тому назад. Вот верно говорит пословица: "Когда бестолковый человек идет за покупками, весь базар радуется!" - А ну вас! - говорит папа беззлобно. - Я поеду в госпиталь. Там все мне радуются. Без всякого "бзы"! Я прохожу в нашу комнату. Сажусь на кровать Поля. Вспоминаю вдруг, что в сутолоке, в тоске расставания с Полем я забыла проститься с одноглазым попугайчиком Кики... Дверь тихонько отворяется. Это Леня пришел. Он садится рядом со мной на кровать. Я прислоняюсь головой к его плечу. Леня меня не утешает, не говорит глупых слов: "Ну, перестань, не надо плакать..." (Как это "не надо", когда плачется?) Он только иногда ласково гладит меня по голове. Не знаю, сколько времени мы так сидим. В комнате уже почти темно. У меня ясно возникает мысль: "Как хорошо иметь брата..." - Шашура... - тихо говорит Леня. - Давай дружить, а? - Давай! Давай дружить, Леня! - Чтоб - как братья! Да? - Да. И - как сестры. Сейчас я допишу эту главу, переверну страницу, - и там о Поле больше не будет ничего. Надо сказать сейчас. Она приехала в свой родной город. Племянница ее оказалась очень славной девочкой. Поль, чистая душа, полюбила ее без памяти. Но Поль помнила папин совет: девочка окончила женский лицей и одновременно обучилась кройке и шитью. В будущем у нее был верный кусок хлеба, а при ней и Поль могла не бояться старости. Мы переписывались с Полем долго - лет восемь. Она писала, что скучает без нас, что большой кусок ее сердца остался в России. Когда я написала ей, что выхожу замуж, она ответила мне хорошим, радостным письмом. Но это было последнее письмо, написанное ее рукой... Вскоре получилось печатное извещение с черной траурной каемкой - о том, что такого-то числа мадемуазель Полина Пикар скончалась. Племянница Поля, Луизетта, написала нам: "Тетя Полина всегда говорила мне: "Луизетта, я прожила около тридцати лет в России. Только цыгане и гувернантки знают такую кочевую жизнь - из города в город, из одного дома в другой, из одной чужой семьи в другую. Но среди этих семей были такие, где я чувствовала себя как дома, как у родных людей..." Мне хочется верить, что Поль думала при этом и о нас... Умерла Поль от тяжелого воспаления легких. Она долго и упорно противилась приглашению к ней врача: все лечилась своими чудодейственными эвкалиптовыми лепешечками. Когда Луизетта все-таки позвала врача, сердце Поля уже почти не работало. Это было очень старое, очень изношенное, но до последних ударов пульса горячее и доброе сердце... Я всю жизнь помнила тебя, Поль! Глава шестнадцатая. НЕЗАБУДКИ После отъезда Поля все стараются чем только можно порадовать меня, повеселить. Так случается, что я попадаю в театр на спектакль, которого мне уже никогда не суждено забыть! Бывает, много лет ты проходишь мимо чего-то, что тебе даже нравится, но не так, чтоб приводить в восторг! Мимо того, что кажется тебе интересным, но не до такой степени, чтобы захлебываться и хотеть видеть это еще и еще. И вдруг в какой-то день ты видишь то же самое - и останавливаешься, словно в тебя ударила молния! И уже не можешь забыть, и уже стараешься, мечтаешь снова и снова увидеть это! Так было у меня с театром. В первой части этой книги я уже рассказывала о том, как мы с мамой смотрели "Бедность не порок" (а я думала, что это называется "Бедный Снепорок"!), как блистательно я сама играла Рыцаря Печального Образа ("Пецарь Рычального Образа"!). После того меня еще несколько раз брали в театр, но мне каждый раз более всего нравились благородные поступки отдельных героев. В спектакле "В лесах Индии", где были бесконечные погони и схватки с разбойниками, выстрелы, взрыв крепости и огромный, шедший через всю сцену слон из картона, мне понравилась одна артистка: она не произносила ни слова, только каждый раз, когда злодей, грозя ей кинжалом, требовал, чтобы она открыла место, где спрятались от него благородные герои, эта артистка отрицательно мотала головой. "Не скажешь?" - в последний раз заорал на нее злодей. Она опять сделала головой знак: "Нет!" - и злодей заколол ее кинжалом. В афишке последней строкой в перечне действующих лиц было напечатано: "Малабарка - госпожа Стенина". Когда дома папа спросил меня: "Ну, кто тебе понравился больше всех?" - я, не задумываясь, сказала: "Малабарка - госпожа Стенина! Она умерла, но не выдала друзей". Я тогда не знала, что есть Малабарский полуостров, я думала, что "Малабарка" - это имя. И актрису на бессловесные роли, госпожу Стенину, я помню и сегодня, спустя шестьдесят пять лет: ведь она играла героическую и благородную Малабарку! Но все-таки такого, чтобы я после театра ошалела от восторга, бредила тем, что видела, - такого со мной никогда не бывало! Одно было: я очень любила играть в театр. Пьесу я сочиняла сама, тут же, по вдохновению, во время действия. Играла я почти всегда одна: партнерами, моими были куклы, диванная подушка, злодеем всегда был буфет. "Ты еще здесь, негодяй? - вопила я на него. - Сию минуту убирайся, или я размозжу тебе голову!" Вот уже несколько дней, как все - и мама, и Юзефа - стараются не оставлять меня наедине с папой, а папа подмигивает мне и делает до невозможности загадочное лицо. Это значит, что мне готовят какой-то сюрприз. Так всегда бывает перед елкой и в особенности перед днем моего рождения: вся семья, и дедушка, и бабушка, и дядя Николай, и дядя Мирон приходят с какими-то свертками и пакетами, которые складываются в мамином гардеробе и запираются на ключ. Папу ко мне не подпускают, его оттирают от меня, чтобы он не выболтал, какие мне готовят подарки. Иногда, улучив минуту, папа, быстро-быстро шепчет мне: "Мирон принес что-то такое длинное, а Николай - круглое!" "А что это такое?" - любопытствую я. "Понятия не имею! - признается папа. - Я только видел, что одно - длинное, а другое - круглое..." "Гоните Якова! - сердится Мирон. - Он ей все выбалтывает!" Так и теперь. Папа без конца подмигивает мне; мама отгоняет его. Папа издали делает мне какие-то непонятные жесты - разводит руками, принимает горделивые позы, грозит кулаком; вообще можно подумать, что он сошел с ума. Понимаю я из всего этого только одно: меня ждет сюрприз, какое-то большое удовольствие. Так оно и оказывается: Иван Константинович пригласил маму и меня в их ложу - мы пойдем с ними в театр. Мама и Иван Константинович будут сидеть на двух задних стульях ложи, а Тамара, Леня и я - все трое - на сдвинутых двух передних стульях. Будут представлять пьесу "Елка". Мама немного ворчит, что она не знает этой пьесы... что, может быть, это не очень подходящее для детей... что лучше бы другое... Ну, вообще, как ворчат все мамы как раз тогда, когда предстоит что-нибудь интересное! Даже сейчас, когда я вспоминаю эту "Елку", у меня по спине бегут счастливые иголочки, как пузырьки от нарзана. Вся эта пьеса длилась... ну, не больше двадцати - двадцати пяти минут! После нее шла другая пьеса. Но эту "Елку" я храню, как самое дорогое воспоминание... Сперва какой-то немолодой муж и очень молоденькая, востроносенькая жена, недавно поженившиеся, украшали в сочельник елку. Она миленько болтала-чирикала, он миленько улыбался ей, все было безоблачно. Вдруг горничная сказала этому немолодому человеку, что к нему пришли по делу. Жена сделала миленькую-миленькую гримаску: "Ну, какие, дескать, несносные люди! Постарайся, мол, поскорее спровадить этого человека!" - и грациозно выпорхнула, вон из комнаты. Горничная ввела в комнату пришедшего по делу "несносного человека", и он оказался девочкой лет четырнадцати, в меховой шапочке, в короткой жакетке, из-под которой было видно коричневое форменное платье гимназистки. Девочка - ее зовут Олей - дочь того немолодого человека. Он, оказывается, был раньше женат, у него были дети, но он оставил жену и детей и женился на другой женщине (на той миленькой, востроносенькой!). Совесть, однако, мучила его, прежнюю свою семью он все-таки любил, не забывал; сегодня, в сочельник, он послал им денег на рождественскую елку. Но девочка Оля не захотела принять деньги от отца, который их так оскорбил, бросил их, ушел от них. И она принесла деньги отцу обратно: "Нам ничего не надо... у нас все есть..." Вот тут я впервые в жизни не то что поняла, а всем существом своим почувствовала: в театре всегда есть не только то, что зритель воспринимает глазами и слухом, то есть слова, которые произносят актеры, - поступки, которые совершает тот или другой герой пьесы. Нет, есть еще всегда то, что не говорится и не делается, то есть то, что герой (и изображающий его актер) думает, чувствует, то, чего он хочет или чего он, наоборот, хотел бы избежать. Это выражается не словами и не поступками, а звуком голоса, движением глаз, непроизвольными движениями. Эту внутреннюю жизнь героя зритель воспринимает сердцем. Часто этим скрытым чувством героя его слова и действия даже противоречат. Так, девочка Оля в пьесе "Елка" говорила отцу, сурово, отчужденно, чтоб он взял обратно свой подарок, что им - ей, матери, младшим детям - не нужны эти деньги: у них все есть, и она, Оля, зарабатывает, давая уроки. Оля протягивала отцу деньги, которые он им прислал: не надо, мол, отказываемся мы от этого, не хотим от тебя ничего! Но ее голос, ее руки, протянутые к отцу, говорили о другом. Они горько, без слов упрекали: "Папа, за что ты бросил нас? Папа, мы любим тебя, мы несчастны без тебя..." Отец бросился к девочке, обнял ее, плача прижал ее к себе. Оля быстрыми-быстрыми движениями, как легким касанием птичьих крыльев, дотрагивалась пальцами до лица своего отца, до его головы, лба, плеч; слезы, настоящие, не актерские, а живые слезы неудержимо катились из ее глаз, дрожала вспухшая от слез, искривленная горем верхняя губа. В этой короткой сценке отец и дочь не говорили друг другу почти ничего важного, значительного, но их слезы, их взгляды, выражение их лиц, нежность их речей говорили зрителю: да, они любят друг друга и всегда будут любить, он любит и свою прежнюю семью тоже - жену и детей, - и связь его с ними нерасторжима, хотя и ушел он от них, полюбив другую. Когда пьеска кончается, зрительный зал без конца вызывает девочку Олю; она все снова выходит и выходит кланяться. Тут я словно от сна просыпаюсь. - Как она играет... девочка эта!.. - вырывается у меня с восхищением. - А она вовсе не девочка! - говорит Леня. - Она - актриса... Вот, гляди! И он протягивает мне афишку, где напечатано, что роль Оли исполняет артистка госпожа В. Ф. Комиссаржевская. После "Елки" играют какую-то веселую комедию. Ленька так хохочет, что на нашу ложу с удовольствием смотрят все соседи. Мы тоже смеемся, и я смеюсь - очень смешное играют! - но я на всю жизнь захвачена тем, что я видела в "Елке"... Такова была моя первая настоящая встреча с замечательной актрисой - любимейшей в моей жизни! - Верой Федоровной Комиссаржевской. Но вместе с нею в мою жизнь навсегда вошел и театр, вошел - как судьба моя. Это поначалу было бесформенно и неопределенно. Кем я буду в театре, я долго не знала. Актрисой? Писателем, автором пьесы? Режиссером? Конечно, мне хотелось этого, но, если бы мне пришлось быть в театре хотя бы капельдинером или швейцаром, портнихой или истопником, все равно это казалось мне счастьем! После "Елки" я сперва мечтаю быть актрисой. Я становлюсь перед зеркалом, протягиваю руки, как Оля в "Елке", и проникновенным (так мне кажется!) голосом, "полным тихого страдания", говорю: - Папа... папа... Но мое собственное лицо, ох, как не похоже на лицо Комиссаржевской! Вместо страдания на нем - кривая гримаса, ужасно неприятная. В довершение всего в комнату приходит мой собственный папа, заспанный - оказывается, разбуженный мною! - и сердито говорит: - Ну, что ты хрипишь на весь дом, как удавленник: "Папа, папа"... Что тебе от меня нужно? Я только засыпать стал, а ты вопишь... Это мой возглас, "полный тихой боли", прозвучал, оказывается, на весь дом, как вопль или хрипение удавленника! Конечно, после этого вечера - "Елки" - мы играем домашние спектакли. Каждое воскресенье у кого-либо из нас. Вот играем мы пьесу "Две королевы" нашего общего сочинения. Есть там такая сцена: в спальню кроткой и несчастной французской королевы (ее играет Катенька Кандаурова) прокрадывается ночью негодяйка английская королева (ее играю я). Я пробралась сюда, чтобы злодейски убить кроткую и несчастную французскую королеву. В руке моей дрожит и сверкает фруктовый нож... Я подхожу к "королевскому ложу", составленному из трех стульев, - на них спит королева, Катя, - и рычу бульдожьим голосом трагический, яростный монолог, списанный мною без всякого зазрения совести из "Макбета" Шекспира, где его произносит леди Макбет: ...Сюда, ко мне, о демоны убийства! Сгустите кровь мою, загородите Путь сожаления к моей груди, - И будет замысел мой тверд... Скорей, глухая ночь, Укрой мой нож, - и в мрачном дыме ада Пусть он не видит раны... Пока я говорю эти великолепные слова, в "зрительном зале", где сидят все мои подруги, Леня, Иван Константинович, мама, Шарафут и Наталья, все время слышатся какие-то подозрительные звуки. У меня мелькает мысль: "Они плачут!.. Я их проняла своим монологом!" - и, ободренная успехом, я еще больше поддало "рыка". Но тут я замечаю, что и сама французская королева - Катя - делает какие-то странные движения... Матушки мои! Это она старается удержаться от смеха! От таких ее стараний и судорожных движений стулья, составляющие королевское ложе, разъезжаются во все стороны, и Катя с грохотом падает на пол. Зрительный зал чуть не рыдает от смеха, хохочет и сама Катя, лежа на полу. Только я одна беспомощно верчу в руках фруктовый нож и не знаю, смеяться мне или плакать. В конце концов побеждает смех, - я сажусь на пол около Кати и хохочу во все горло... - Ну, с чего... с чего... - еле могу я выговорить сквозь смех, - с чего ты так развеселилась? - Сашенька, милая... - хохочет Катя. - Не обижайся, золотко... Но ты так страшно гримасничала... - И Катя заливается с новой силой. - Шашура... - подбегает к нам Леня. - Какая у тебя была смешная рожа! Ну просто жаба мух ловит!.. Каково это слышать трагической актрисе, а? Зато через две педели мы играем "Юбилей" Чехова. Я играю Мерчуткину. Неумолкаемый смех зрителей вознаграждает меня за прежние неудачи. Домашние спектакли скоро сменяются новым увлечением: мы издаем журнал. "Издаем" - это, конечно, звучит слишком пышно. Мы еще не "издаем", мы только хотим издавать. Мы объявили всем в классе, чтобы кто может писал стихи, рассказы, повести - кто что хочет, кто что любит. Главным редактором мы единогласно выбираем Лиду Карцеву. Она хотя еще сама ничего не написала ни хорошего, ни даже плохого, но у нее две тетки писательницы! Одна из них даже награждена Пушкинской премией Академии наук, - шуточки! Лида знает всякие загадочные слова (почти как тетя Женя!): это "безвкусно", а то "со вкусом", это "поэтично", а то - еще как-то иначе. В общем, Лида - самый подходящий редактор. В помощь Лиде - Маня, Варя и я. - Если у нас наберется пять-шесть порядочных вещиц, вот и первый номер журнала! - с увлечением говорит нам Лида. - А как мы его назовем? - спрашивает Маня. - Я предлагаю заглавие: "Пламенные сердца"! - говорит Варя. При ее басовитом, "шмелином" голосе это звучит очень торжественно. - Ох!.. - морщится Лида. - Невкусно! - А ты его есть собираешься, что ли? - сердится Варя. - Ну хорошо, давай иначе: "Незабудки". Лида безнадежно машет рукой. - Ладно, - вмешиваюсь я, - заглавие давайте придумаем потом, когда будет уже что-нибудь написано. А то придумываем имя, а ребенок-то еще не родился! Все-таки Варя изготовляет сначала прелестную обложку для журнала: по всей обложке сыплются незабудки, а на изящном, косо нарисованном, прямоугольнике - заглавие журнала: НЕЗАБУДУДКИ. - О-очень хорошо! - насмешливо восхищается Лида. - "Незабудудки"! Замечательное изобретение Варварвары Забебелиной!.. Варя смущена, но находит выход из затруднения: две лишние буквы в середине слова "Незабудки" она превращает в маленькие незабудочки. Конечно, непонятно, почему заглавие в середине своей поперхнулось незабудочками, но ничего, сойдет! Гораздо хуже то, что нам принесли, для журнала! Стихи, в которых "ни складу, ни ладу". Например: РОЗА В саду цветов росло немало, Но всех пышнее роза расцветала! В садик вошел раз маленький мальчик, Розу на кустике он увидал, К ней протянул он свой пальчик И бедную розу сорвал, И нет уж хорошенькой розы, И все цветочки льют слезы! Редактор Лида беспомощно разводит руками: - Ну можно ли поместить в журнале такую белиберду? - Нельзя! - отвечаем хором Варя, Маня и я. Одной из первых неожиданно приносит рассказ "Неравная пара" Тамара. Мы читаем... Бедный, но гениальный музыкант дает уроки сиятельной княжне. У нее - глаза! У нее - ресницы! У нее - носик и ротик! У нее - шейка! У нее - золотые кудри, нежные, как шелк. У нее прелестные ручки и крохотные ножки! Описание красоты молодой княжны занимает почти целую страницу. У бедняка музыканта нет ни ручек, ни ножек, ни шейки, ни ротика. У него только глаза - "глубокие, как ночь", смелые и решительные. Он необыкновенно умный, образованный и талантливый. Молодые люди влюбляются друг в друга. Однажды юная княжна играет на арфе; музыкант слушает сперва спокойно, но потом, придя в экстаз, склоняется к ногам юной княжны и целует ее туфельку. Молодые люди мечтают пожениться. Об этом узнают старый князь и старая княгиня и решают отдать свою дочь в монастырь: пусть живет до самой смерти монахиней, но только не женой бедного музыканта! Подслушав это родительское решение, молодая княжна бежит к озеру, ее белая вуаль развевается по ветру; она бросается в озеро и тонет. Бедняга музыкант бросается за ней - и тоже тонет. Конец. Тамара приносит это произведение мне. - Почитай... - говорит она. - Не знаю, хорошо ли вышло... Но имей в виду: дедушка, Иван Константинович, читал - и плакал! Слезами плакал! Бедный Иван Константинович! Он вспомнил свою молодость и свою горькую любовь... Помолчав, Тамара добавляет: - Если вы все найдете, что конец слишком печальный, так я могу написать другой: бедный музыкант спас княжну, когда она уже совсем, совсем утопала - ну, прямо, можно сказать, уже пузыри по воде шли. Музыкант выловил ее из озера. После этого сердца ее родителей смягчились, и они разрешили молодым людям пожениться. Они поженились - и жили очень, очень счастливо... Конец. Этот рассказ - "Неравная пара" - обходит весь класс, и все плачут над ним! Мы, редакторы, в отчаянии: все плачут - значит, это хорошо? А мы все четверо, собравшись на первое редакционное собрание у меня, хохочем - тоже до слез. По крайней мере, у Мани, по обыкновению, рот смеется, а глаза плачут крупными слезами. Мы - в полной растерянности. - Что делать? - говорит наконец Лида. - Это же совершенный ужас! Безвкусица! - Но все плачут!.. - замечает Варя. - Еще грустнее: значит, ни у кого нет вкуса!.. Ну, что у нас там еще есть? Маня выкладывает на стол листок бумаги. - Вот Меля Норейко принесла. "Страдалица Андалузия". Роман. Маня читает вслух роман, написанный Мелей на одной страничке, вырванной из тетрадки: - "Жила-была одна девушка. Ужасная красавица! И звали ее Андалузия. А пока маленькая, - то Андзя. И к ней посватался принц, - тоже красавец. Его звали Грандотель. Они поженились. Но он оказался очень противный. Во-первых, пьяница. Во-вторых, злой-презлой. Дрался каждый день, а как, бывало, напьется, так хоть беги вон из дома! И, в-третьих, ужасно расточительный. Другой что заработает, то в дом несет, а этот принц Грандотель все из дома таскал. И бедная Андалузия была несчастная страдалица. В один прекрасный день принц Грандотель забрал из кассы всю выручку (они в Ковно торговали папиросами) и пошел в кабак и ужасно там напился. Пьяный, полез в драку; его забрали в полицию и посадили в тюрьму. После этого несчастная страдалица Андалузия уже больше никогда, никогда не выходила замуж..." Все, - говорит Маня, дочитав "Страдалицу Андалузию". Тут из соседней комнаты раздается голос папы. Он, оказывается, лежал на диване и слушал все, что мы читали. - Девочки! - говорит папа. - Я тут нечаянно услышал эти два произведения. По-моему, это бред. И знаете, что самое плохое? Это печальный бред! Был когда-то, очень давно, Гиппократ - великий древний философ, "отец медицины". Так этот Гиппократ писал: "Бывает у больного бред веселый. Это - неплохой признак: такой больной еще может выздороветь. А бывает бред печальный, мрачный - это плохо: такой больной почти наверное умрет". Эти рассказы, что вы здесь читали, - мрачный бред... - ...и, значит, журналу нашему предстоит помереть! - заключает Лида Карцева. Никто из нас не возражает. Глава семнадцатая. ВЕСЕННИЕ КАНИКУЛЫ Почему-то весна всегда подкрадывается совершенно незаметно. Кажется, еще так недавно была зима, деревья стояли в инее, лошади - тощие извозчичьи клячи и барские рысаки в сетчатых попонах, как мячики в сетках, - бежали в облаках морозной пыли, уличные торговки сидели, подставив под свои юбки самодельные печурки в виде таганков с горячими угольями, А сейчас даже трудно представить себе, что все это в самом деле было, да еще так недавно! Все зеленеет, тепло, мы ходим без пальто, в одних платьях. На углах улиц продают букеты цветов; уже отошли подснежники и фиалки, скоро зацветут черемуха, сирень, а там и злополучные "незабудудки" Вари Забелиной. Впереди - пасхальные весенние каникулы, после которых начнется переходные экзамены. И вот, придя из института, где нас "распустили" на пасху, я еще в передней слышу веселые голоса, смех, обрывки музыкальных фраз, проигрываемые на рояле или пропетые красивым женским голосом. - Валентина! - кричу я в счастливом упоении. - Валентина приехала! И мчусь сломя голову на голоса, смех и музыку. Сидящая за роялем высокая, очень красивая молодая женщина бросается обнимать, целовать меня, восторженно трясет меня за плечи и тоже радостно кричит: - Сашка! Урод! Чудовище растрепанное! Пугало огородное! Ох, как я хотела тебя видеть! Это Валентина Свиридова, пианистка и певица, дочь инженера Свиридова, нашего соседа по квартире (они живут с нами на одной лестничной площадке). Валентина - друг мамы и папы. И - мой, она сама всегда так говорит! Она, единственный человек во всем окружающем меня мире, называет меня "Сашкой" (а иногда, когда рассердится на меня, то "Александрой"), она постоянно осыпает меня самыми обидными кличками, но я знаю: Валентина меня любит. А уж как я люблю ее! - Я по тебе соскучилась. Не веришь? Спроси у Аиды, я ей это говорила много раз... Аида! - зовет Валентина и достает из своей сумки фарфоровую обезьянку с головкой, укрепленной на шарнире и могущей кивать. Валентина поет: - "Скажи, скажи, Аида, скучала ль я без Сашки?" Фарфоровая обезьянка Аида несколько раз утвердительно кивает. - Видишь? - торжествует Валентина. - Аида тоже говорит, что я скучала без тебя. А она никогда не врет! Она знает: если будет врать, я выброшу ее вон из дома, на мороз, - пусть лежит на снегу! Пусть ее подберет шарманщик и ходит с нею по дворам! Пусть шарманщик угощает ее черным пивом в извозчичьих трактирах! Вот!.. А ты скучала без меня, Сашка? Ты меня любишь? - Очень! - шепчу я от всей души. - Александра! Ты скучно признаешься мне в любви! Я презираю кисленьких, благовоспитанных деток: "Мерси, милая тетя, я вас, пожалуйста, очень люблю..." И Аида тоже... Правда, Аида, ты таких презираешь? Конечно, Аида энергично кивает: презираю, презираю! - Что такое "очень"? Это глупое взрослое слово! - продолжает Валентина. - Порядочный ребенок должен говорить не "очень", а "ужасно". Ужасно люблю, ужасно ненавижу - вот как должен говорить уважаемый мной ребенок! - Валентина, не порть мне дочку! - смеется мама. - Да, Валентиночка, просто страшно подумать, сколько глупостей вы можете выстрелить в одну минуту! - притворно-осуждающе говорит папа. - Это вам кажется, Яков Ефимович! Честное слово, я всегда говорю удивительно умные вещи, но никто этого не замечает - наверно, оттого, что я - еще молодая артистка. Когда я прославлюсь на весь мир, потеряю голос, расплывусь поперек себя, как квашня, - вот тогда вы начнете превозносить каждый мой чих!.. Сашка, а где же твой Поль? При этом имени глаза мои наливаются слезами. Мне горько вспоминать свою потерю, в сердце у меня оживает острая боль. Но Валентина не только ослепительный человек, - это слово "ослепительный" ни к кому так не подходит, как к ней! - она еще и удивительно мягкая и чуткая. Она сразу понимает, что задела больное место, и спешит загладить это своей чудесной грубоватой лаской. - Мордальон ты мой! - прижимает она меня к себе. - Да у тебя коса! Какая коса! "Ты, коса моя, коса! Всему городу краса!" - поет Валентина, кружа меня по комнате. С этого часа начинается веселая, шумная суматоха, связанная всегда с приездом на каникулы Валентины и ее брата Володи, студента-медика. Но лишь впервые в этом году я ощущаю это так ясно и так счастливо. Может быть, оттого, что недавно перед тем я пережила настоящее горе, разлуку с Полем, я стала как-то восприимчивее и к радости?.. Двери обеих квартир - нашей и свиридовской - уже не запираются целый день, народ беспрерывно переходит оттуда сюда и отсюда туда. В обеих квартирах стол накрыт весь день: одни поели, ушли, другие садятся есть и пить. Решительно не одобряет всего этого Юзефа! - Чи то не дивачество! (Озорство.) Квартеры открыты, - заберутся воры, все поуносят, тогда будете знать! И стол цельный день накрытый, и самовары каждую минуту ставь! Целыми днями у Свиридовых и у нас толпится молодежь, приехавшая на весенние каникулы, юноши и девушки, студенты и курсистки - "студ-меды", "студ-юры", "уч-консы" (ученики консерватории). Приехали на весенние каникулы и мои дяди, младшие братья моего отца: Тима - из Дерпта и Абраша - из Варшавы (в нашем городе высших учебных заведений нет, да и вообще на всю-то огромную царскую Россию имелось в то время всего восемь университетов!). Конечно, и Тима с Абрашей большую часть дня проводят у нас и у Свиридовых. Молодежь веселится, смеется тут и там, играют на обоих роялях, на гитаре и скрипке, кто спорит, кто поет, а кто и танцует: танцующие пары проносятся через лестничную площадку от нас к Свиридовым и обратно... А в душе у меня, - и, как мне кажется, у всех - все время словно закипает вода, ждешь чего-то нового, неизвестного, но непременно радостного! В центре всего веселья и оживления - конечно, Валентина Свиридова! Красавица, умница, образованная, веселая. Сколько книг она прочитала, сколько она знает, сколько ездила по Европе, сколько видела интересного! Окончила консерваторию в Вене по классу рояля, училась петь в Париже и в Италии, теперь кончает Петербургскую консерваторию по классу профессора пения Ирецкой. Валентина видела карнавал и битву цветов на Корсо в Риме, плясала 14 июля на площади Бастилии в Париже. Мало того, она видела в Испании бой быков! - Выезжает пикадор на то-о-ощей клячонке - и пришпоривает ее прямо на быка! Чтоб тот ей рогами брюхо пропорол! Ну, тут я не выдержала: выхватила из-под себя подушечку - такие дают там зрителям, чтобы сидеть было помягче, - и ка-а-ак запущу этой подушечкой прямо на арену, в пикадора! Да еще кричу ему, по-русски кричу: "Перестань, мерзавец! Не мучай коняку!" Валентина превосходно владеет несколькими языками, но так же, как в случае во время боя быков, она обязательно выражает самые сокровенные мысли только по-русски. Придя как-то к нам и застав Сенечкину старуху няньку, украинку Лукию, с наслаждением завтракающей, - а ест Лукия с удивительным вдохновением, просто вроде она еду в чемодан укладывает! - Валентина с восторгом выпалила, не сводя глаз с Лукии: - Цум эрстен маль ин майнем лебен... Ля премьер фуа де ма ви... (Это означает по-немецки и по-французски: "В первый раз в моей жизни".) - И от души добавила по-русски: - Экая, прости господи, прорва обжорливая! Безобидные для няньки Лукии слова "В первый раз в жизни" Валентина почему-то сказала по-немецки и по-французски, а обидные "прорва обжорливая" так и выложила по-русски! Все в Валентине - особенное, ни в чем она не похожа на других людей. Даже вещи у нее какие-то романтические! Воздухом далеких стран веет от чемоданов с пестрыми наклейками чужеземных отелей: "Ривьера-Палас-Ницца", "Отель Тангей-зер-Гейдсльберг". Диковинные у Валентины дорожные несессеры, туалетные принадлежности. Ни у кого нет таких шляп и платьев, очень строгих, скромных и красивых. С утра ежедневно Валентина в течение нескольких часов работает за роялем: играет и поет. - Я - как Яков Ефимович! - говорит она. - Работаю всегда, даже по воскресеньям и праздникам. Имей в виду, Сашка: если ты чему-нибудь научилась, постоянно работай, упражняйся. А не то засохнешь. Как рыжая елка! Иногда к Валентине приходит с утра ее товарищ по консерватории, тенор Алексей Граев. Он и Валентина поют оперные дуэты. В эти часы все домашние и гости могут, если хотят, слушать пение Валентины и Алексея из-за двери. Но в самой комнате, где они занимаются, разрешается присутствовать только двум "главным друзьям" Валентины: фарфоровой обезьянке Аиде и мне. Обезьянка стоит на рояле и порой от сильных аккордов одобрительно кивает головкой. А я... ну, что сказать обо мне? Я страстно переживаю те чувства, о которых поют Валентина и Алексей, я впиваю дыхание театра - и счастлива. Позови меня кто в это время хотя бы на самое заманчивое дело - ну, скажем, в кондитерскою есть мороженое, что ли, - нет, от мороженого я, конечно, не откажусь, но я не сразу оторвусь от музыки, я, вероятно, буду есть мороженое рассеянно, невнимательно, без обычного всепоглощающего чувства удовольствия. Больше всего я люблю слушать дуэт из последнего действия оперы Верди "Травиата". Героиню зовут Виолеттой, она умирает от чахотки и несчастной любви. К ней вернулся покинувший ее возлюбленный, Альфред; он ее бросил, но теперь раскаивается, теперь он понял, что любит ее. Он вернулся к ней навсегда, и бедная Виолетта умирает, счастливая, в его объятиях. Я так захвачена трогательным пением Валентины и Алексея, что даже не замечаю, какие неуклюжие, беспомощные слова вложил в уста Виолетты и Альфреда переводчик оперного либретто. Виолетта упоенно спрашивает: "Любишь ли ты меня, о А-альфредо?" На это Альфред с жаром отвечает: "А то неужто ж нет? А то неужто ж нет? А то неужто ж нет?" Другой любимый мой дуэт - из "Пиковой дамы" Чайковского, когда Герман и Лиза поют: ...Но ах! миновали страданья,- Я снова с тобою, мой друг! Ты снова со мною, мой друг! Очень странным кажется мне то, что Валентина и Алексей в жизни нисколько не разделяют чувств своих героев. Любят, страдают, сходят с ума, умирают только изображаемые ими герои опер; сами же они этих чувств друг к другу не испытывают. Мало того, в разгар самых трогательных любовных сцен они порой начинают отчаянно ссориться. - Фальшивишь! - с яростью кричит на Валентину Алексей. - Как бы не так! - возражает Валентина. - Себя слушай. Алешка, - у самого медведь на ухо наступил! Вместе с Валентиной приехала на каникулы будущая драматическая актриса, Леля Мухина. Она учится в Петербургской драматической школе, они с Валентиной дружат. Сейчас Леле предстоит выступить в театре, который играет в нашем городе,- она будет исполнять роль Луизы Миллер в пьесе Шиллера "Коварство и любовь". Такой пробный спектакль называется "дебют". Это будет скоро - сразу после пасхи. Леля ужасно волнуется, да и все мы, окружающие, очень волнуемся за нее и желаем ей успеха. Для того чтобы Лелю не отвлекали звуки утренних занятий Валентины, мама предлагает ей заниматься у нас: папа в эти часы в госпитале, его кабинет свободен. Тут тоже никто не входит в комнату, - Леля работает одна. Но мне она разрешает присутствовать. Она даже говорит, что ей приятно "чувствовать зрителя", ей это полезно, чтобы не оробеть на спектакле. Конечно, Леля права: что-что, а зритель я престо самозабвенный - сижу тихо, как мышь, - а уж переживаю! Можно смело сказать, всем существом! Леля-Луиза опускается на колени перед круглой пузатой печкой в папином кабинете. - О Фердинанд!.. - говорит она глубоким, взволнованным голосом. - Меч навис над твоей и над моей головой: нас разлучат... Я уже не вижу смешной круглой печки. Она вытягивается, становится высокой, статной - становится молодым офицером в гвардейском мундире, Фердинандом фон Вальтер! (Печку эту еще много лет у нас в семье продолжали звать Фердинандом. "Юзефа! - говорила, бывало, мама. - Что-то холодно, не затопить ли Фердинанда?") Иногда Леле Мухиной "подыгрывает" в работе студент Вася Шверубович, товарищ по гимназии Володи Свиридова. Этот Вася Шверубович... Но нет! О нем надо сказать особо. В Васю Шверубовича влюблены все гимназистки и институтки старших классов и вообще все барышни нашего города! Когда Вася появляется в местах общего гулянья - от Соборной площади перед православным собором и до Кафедральной площади перед костелом святого Казимира, - в самый хмурый день кажется, будто взошло солнце. Но Вася - не нахальный провинциальный покоритель сердец. Нет, он даже и не догадывается о том, как он красив и какое впечатление он производит на всех встречных. Вася Шверубович идет по улице, с простым и скромным достоинством неся свою кудрявую светлую голову, и во всем его существе видно то высокое, покоряющее благородство, какое придает человеку талант. Какой талант несет в себе Вася Шверубович? Сейчас он еще только скромный студент, он еще только мечтает стать актером. Но уже недалек тот час, когда Вася бросит все, чтобы целиком - как он выражается, "безвозвратно, безвозвратно!" - отдаться театру. Он скоро прославится в Московском Художественном театре и целые пятьдесят лет будет греметь на весь мир! Качалов, великий, бессмертный артист Качалов, - вот кем станет вскоре скромный студент Вася Шверубович, как ослепительная бабочка появляется из простой гусеницы. Однако пока никто - ни даже сам Вася Шверубович - не знает и не предвидит этого. И Вася приходит "подыгрывать" начинающей актрисе Леле Мухиной в ее работе над ролью Луизы Миллер. Он репетирует с ней все остальные роли. Вот он - ее отец, бедный музыкант Миллер. Как он любит свою дочь, несчастную Луизу, с какой болью и страданием смотрит он на нес! Исчезла стройная фигура студента Васи Шверубовича - он весь сжался в бессильной старческой позе. И с какой грустью говорит он ей: - "Луиза! Дорогое, милое дитя мое... Возьми мою старую, дряхлую голову... Возьми все, все! Лишь твоего Фердинанда - бог мне свидетель! - я не могу тебе дать..." Вот Вася Шверубович говорит с Луизой осторожными словами подлого Вурма, скользящими и свистящими, как змеи. Он опутывает ее сетями черной интриги и клеветы. Луиза, простая, бедная девушка из народа, полюбила Фердинанда, сына могущественною президента, - и низкий Вурм делает все, чтобы погубить влюбленных. Лицо Васи совершенно неузнаваемо: в его глазах злобные огоньки, его руки, пальцы неудержимо сжимаются, как когти хищного ястреба, кружащего над цыпленком... Но всего лучше читает Вася роль Фердинанда! - "О Фердинанд! - молит его Луиза. - Меч навис над твоей и над моей головой: нас разлучат!" - "Не говори мне ничего о боязни, любимая моя! - успокаивает ее Фердинанд, и голос Васи поет, как виолончель. - Доверься мне! Я встану между тобой и горем, я приму за тебя каждою рану, я сберегу для тебя каждую каплю из кубка радости, - я принесу их тебе в кубке любви!" Я смотрю и слушаю не дыша. Сердце мое просто разрывается от сочувствия к несчастной Луизе, - ведь она сейчас умрет, отравленная своим Фердинандом! Его я, конечно, жалею гораздо меньше: зачем он поверил клевете Вурма и сам, своими руками, разбил их счастье? Нужно ли добавлять, что вечером, когда никого нет дома, - по вечерам все собираются у Свиридовых, и мама там, и папа, если он свободен, а меня, конечно, в 9 часов гонят домой спать, - я тихонько прокрадываюсь в папин кабинет, где днем репетировали Леля и Вася Шверубович. Я становлюсь на колени перед пузатой печкой. - О Фердинанд! - молю я. - Меч навис над твоей и над моей головой: нас разлучат! - Ну, чего там еще "фирнан, фирнан"! - бубнит Юзефа. - Ложись у постелю! Большая дивчина, а болбочет, сама не знает что! Очень интересно бывает также в комнате брата Валентины, Володи Свиридова. Там всегда много веселого молодого народа. Володя очень музыкален - он и на гитаре играет, и поет приятным баритоном. Тут почти всегда присутствует и Леля Мухина. Когда она не Луиза Миллер, Леля очень веселая, живая: она и петь, и плясать - все, что угодно! Глядя прямо в глаза Лели Мухиной, Володя поет под гитару собственный вариант старинного романса "Очи черные": Очи синие, Очи ясные! Очи милые И прекрасные! В песню вступает Леля, и оба голоса, Лели и Володи, поют вместе, словно идут рука об руку по тропинке в поле: Как, люблю я вас, Как боюсь я вас, Этих милых глаз, Этих ясных глаз! Все знают (и даже я знаю!), что у Лели и Володи - "роман". Они любят друг друга, они поженятся, когда кончат курс. Вероятно, от этого в их пении звенит такая чистая радость, что все слушают, задумчивые, растроганные, словно издали следят глазами, как Леля и Володя медленно идут по весенней тропинке среди полей. Но ненадолго стихает молодежь. Вот уже снова все голоса сливаются в не очень стройный хор и поют по-латыни песню студентов всего мира: ...Гаудеамус игитур, Ювенес дум сумус! По-русски эта песня звучала бы примерно так: Веселитесь, юноши, Пока есть в вас сила! После юности веселой, После старости тяжелой Примет нас могила... А иногда, притворив плотнее дверь и сев в тесный кружок, молодежь поет приглушенными голосами те песни, которые я люблю больше всех: Много песен слыхал я в родной стороне, В них про радость, про горе мне пели, Но из песен одна в память врезалась мне, - Это песня рабочей артели. Э-эй, дубинушка-а-а, - ухнем! Э-эх, зеленая, сама пойдет! Подернем! Подернем! Да ухнем! Я знаю, что этого петь нельзя, это запрещенная революционная песня. За одну "Дубинушку" полиция может, нагрянув, арестовать всех этих замечательных юношей и девушек... Мне рассказывали Павел Григорьевич и Анна Борисовна: с такими песнями революционеры выходят на демонстрации против правительства, шагают от этапа к этапу в далекие, глухие места ссылки. Смело, друзья, не теряйте Бодрость в неравном бою! Родину-мать защищайте, Честь и свободу свою! Пусть нас по тюрьмам сажают! Пусть нас пытают огнем! Пусть в рудники посылают! Пусть мы все казни пройдем... Дверь открывается - на пороге стоит отец Свиридовых, Сергей Иванович. - Владимир! - говорит он с упреком. - Я ведь просил тебя... Леля бросается к нему: - Больше не будем! Сергей Иванович, не сердитесь... Мы немножко попели, - уж очень душа горит... А больше не будем, золотой, не будем! Разве можно сердиться, глядя в Лелины "очи синие"? Легкая, чуть заметная улыбка пробегает по губам Сергея Ивановича. Обычно губы эти крепко сжаты и лицо сурово, почти угрюмо. Сергей Иванович смотрит на Лелю и смягчается: - Я только напоминаю: осторожность! Зачем зря рисковать? Пойте тише, под сурдинку... В тот же вечер я случайно слышу в кабинете Сергея Ивановича обрывок его разговора с папой. Я не подслушиваю, нет! - меня прислали звать Сергея Ивановича и папу чай пить. Но они так поглощены разговором, что не заметили моего прихода. Ну, а я, конечно, так заинтересовалась их разговором, что застыла на месте как вкопанная. - Тревожусь я о нем, Яков Ефимович! Очень серьезно он в революцию ушел... Какие-то рабочие к нему ходят, какие-то незнакомые люди... Боюсь, сломит Володька шею! - Не сломит! - возражает папа. - Для настоящих людей, - а я Володю знаю, он на моих глазах вырос, и он именно настоящий человек! - для них это закалка на всю жизнь! - Вы и меня знаете, Яков Ефимович... - продолжает Сергей Иванович с необычной для него откровенностью. - Я - человек, на всю жизнь раненный. Когда Маша умерла, жена моя, я еще молодой был. Мог жениться. Нет, не захотел, чтобы у детей мачеха была! Живу бирюком, нигде не бываю, даже к вам не каждый месяц заглядываю. Дети для меня - все!.. Вам, Яков Ефимович, легко говорить: Сашурка-то у вас еще ребенок. А вот подрастет она да потянется к революции, - что вы тогда будете делать? - А, наверно, то и буду делать, что вы теперь делаете, что все другие отцы: горевать, тревожиться, ночей не спать... может быть, даже кровавыми слезами плакать... И все-таки, думаю, будет мне радостно: хорошая, значит, выросла... Ты здесь зачем? - вдруг грозно обрушивается папа, только теперь заметив меня. - Вот, Сергей Иванович, невозможный ребенок! Брысь отсюда! Я ухожу, очень обиженная. Удивительные люди - взрослые! Никакого понимания! Даже памяти - и той ни на копейку! То папа сам говорит мне: "Ты уже не маленькая!" То я, оказывается, ребенок, да еще и "невозможный"! А что, собственно, случилось, из-за чего столько шуму? Я пришла за ним, хотела сказать: "Чай пить!" Слышу, у них такой разговор... Ну как было утерпеть, чтобы не послушать хоть немножко? Оказывается, я им помешала! В этих мыслях я прохожу мимо комнаты Володи. Дверь приоткрыта, - ну разве можно не шмыгнуть туда? Как и говорил только что Сергей Иванович, в комнате, кроме самого Володи, все - незнакомые люди. Увидев меня, они, как по команде, замолкают. Смотрят на меня. Чувствую, что ввалилась непрошеная, некстати, и страшно смущаюсь. И тут я мешаю! - Эт-т-то кто еще такая? - с наигранной свирепостью рычит на меня Володя. Мне сразу становится легче. Володю я люблю почти так же, как Валентину. Он - добрый, хороший. А главное, что я ценю в Володе - то, что ценят у взрослых все дети: ему со мной интересно! Он всегда расспрашивает, что я читаю, какие у меня подруги, что делается у нас в институте... - Предъявите паспорт! - сурово-официально предлагает Володя. - Что такое? У вас нет паспорта? Вы несовершеннолетняя? Кто же вас знает? Кто может за вас поручиться? - Я! - раздается веселый голос из темного угла за шкафом. - Я за нее ручаюсь! Это говорит Вацек! Веселый, никогда не унывающий рыжий Вацек! Мне становится легко: он напоминает мне Павла Григорьевича, Анну Борисовну, Юльку... - Ты ручаешься за нее, Стась? - спрашивает Володя, и непонятно, почему он называет Вацека "Стасем". - Разве ты ее знаешь? - Мы с ней старые друзья! - заявляет Вацек. - Пусти се, Борис! Еще того не легче! Мало того, что Вацек вдруг оказался "Стасем", так еще и Володя почему-то "Борис"! - В таком случае, я за нее тоже ручаюсь. Два поручителя - эго солидно. Садись, Сашурка! - И Володя пододвигается на диване, чтобы дать мне сесть рядом с ним. Я, конечно, пристраиваюсь около Володи - становлюсь маленькой, незаметной. Все забывают обо мне и продолжают прерванный разговор. - Последний вопрос,- говорит Володя, - о студенческом бале. Оказывается, на следующей неделе после пасхи в городе будет устроен благотворительный бал в пользу нуждающихся студентов. Полиция согласна дать разрешение на устройство такого благотворительного бала под ответственность трех человек, известных и уважаемых в городе. По просьбе студентов три уважаемых человека согласились взять на себя ответственность "за порядок и законность" на студенческом балу. Эти трое уважаемых: инженер Сергей Иванович Свиридов, доктор Иван Константинович Рогов и доктор Яков Ефимович Яновский. Меня этот бал не очень интересует, хотя папа там и уважаемый: на балы меня не берут. Впрочем, Володины гости тоже мало интересуются самим балом. Им интересно, как говорит один из них, "чего можно от этого ждать?". Невольно я вдруг вспоминаю: когда в прошлом году умер царь и все волновались, позовет новый царь себе на помощь людей из народа или не позовет, Вацек тогда сказал мне: "Рабочий человек ждет добра не от этого!" А вот сейчас рабочие люди - их тут, вместе с Вацеком, трое - спрашивают, чего можно ждать от благотворительного студенческого бала. Володя отвечает на этот вопрос: - Трудно, конечно, предугадать, какой будет выручен сбор. Но, вероятно, получится приличная сумма. И это может оказаться очень кстати... Для чего, для кого "кстати"? Дальше говорят о совершенно не интересных для меня делах. Я перестаю вслушиваться и от нечего делать разглядываю Володю, словно в первый раз его вижу. Что есть в нем такого, что отличает его от окружающих? Володя - как молодое дерево, которое изо всех сил тянется вверх, к солнцу, к буйным ветрам, к светлым дождям. Задумчивые глаза Володи смотрят поверх окружающих не только оттого, что он очень высок ростом: нет, он словно всегда вглядывается во что-то очень хорошее, радостное, чего не видят другие люди. Приходит Леля, зовет всех чай пить. Гости отказываются - они собираются уходить. - Стась! - напоминает Вацеку Володя. - Знаешь порядок? Не все сразу и с разного хода. Когда уходит последний гость, я, конечно, начинаю задавать вопросы: - Володя, почему ты зовешь Вацека Стасем, а он тебя - Борисом? Володя беспомощно переглядывается с Лелей. - Ну, как тебе объяснить? - разводит он руками. - Не поймешь ты... - От тебя, Володя, - говорю я с обидой, - от тебя... такое!.. Ну, скажи еще, что я - невозможный ребенок! И что я задаю дурацкие вопросы! И чтобы я вообще убиралась вон! - Рассвирепела муха, как тигр! - смеется Володя. - Ну, вот вообрази: полиция вдруг станет искать меня или Вацека... - Как после первого мая? - догадываюсь я. - Вот именно! Полиция ищет Вацлава и Владимира, а их нет! Есть Борис и Станислав! - Это чтобы сбить их с толку, да? - соображаю я. Но Володя не отвечает мне... И вообще я вдруг замечаю, что никто не помнит о моем присутствии, как если бы меня совсем не было в комнате. Леля подошла к Володе, села на ручку его кресла. Володя поднял к ней голову и приложил ее руку к своей щеке. Я понимаю: я мешаю Володе и Леле. Но тут я не обижаюсь. Тихонько, на цыпочках, я выскальзываю вон из комнаты. А они, наверно, даже не заметили этого! * * * Между тем в квартире бабушки и дедушки - тоже предпраздничное волнение и суета. Бабушка и Бася-Дубина с ног сбились в ожидании гостей: к вечерней пасхальной трапезе должны съехаться и сойтись все семь сыновей! Кроме уже приехавших Тимы и Абраши, ждут еще дядю Ганю, врача-окулиста из Петербурга, и дядю Лазаря, студента-медика из Харькова. Да еще здешние сыновья - папа, Николай, Мирон. Итого - семеро! Бабушка священнодействует на кухне - они с Басей трудятся над громадной пасхальной индейкой, готовят пасхальные сладости: тонко наструганную редьку в меду, медовые "тестички", маковники. И, как всегда, бабушка без умолку тараторит: - Такие дети, как у меня, Басенька, так это искать и искать - и все равно не найдешь! Так уж лучше и не ищи! Конечно, вырастить семерых сыновей - это не легкое дело... И не спорь, пожалуйста, Бася, это же каждый ребенок понимает. Наш домовладелец - богатый уж-ж-жасно! - так он всегда говорил нам, мне и старику: "Ну куда вам столько детей? Вы же бедные люди, куда вы денетесь с таким оркестром? На свадьбах будете с ними играть, что ли? Чтоб они потом обходили всех гостей с тарелкой и собирали пятаки? Или, может, они будут ходить в праздник по домам, ряженые, представлять представления?" Бабушка тихонько смеется этим своим воспоминаниям. Ее руки ловко и умело колдуют над пасхальной рыбой. - А вот и не оркестр! И не пятаки! И не ряженые! Конечно, намучились мы немало - в особенности каждый раз, как кого-нибудь из них сажали, не дай бог, в тюрьму. Не нравится мне эта мода, Бася, чтоб детей в тюрьму сажать! Вот не нравится - и не нравится! Но что поделаешь? Как у других, так и у нас!.. Бася, пустая голова, что ты делаешь с индюком? Что ты делаешь с индюком, я тебя спрашиваю? Это же не индюк- картина! -С ним надо вежливо, а не хап-лап! Я сижу на низенькой табуреточке, наслаждаюсь бабушкиными сладостями и слушаю ее рассказы. - А все-таки, - продолжает бабушка, - я вам скажу, дорогие мои: детей надо иметь много! Тогда они вырастут хорошие. Когда они знают, что куртку Якова должны еще носить после него Николай, а потом Мирон, а пальто и гамаши Гани должны еще служить Лазарю и мальчишкам, Тимке и Абрашке, - так они растут скромные, без фанаберии, без баловства. Мои дети - не гордые: они учились, и работали, и уроки давали, чтоб нам со стариком было легче тащить воз. И чуть только который-нибудь из них становится на ноги и начинает зарабатывать, - сейчас он помогает младшим! А теперь, когда четверо из них уже вышли в люди, так, дай бог им здоровья, они и нам, старикам, посылают на жизнь! Вот какие это дети! Бабушкины рассказы неистощимы. Вперемежку с испуганными вскриками, когда какое-нибудь из блюд не удается, краткой командой, отдаваемой Басе по поводу корицы или изюма, шафрана или ванили, течет, как ручей, радостная песня матери, до краев наполненной своим материнским счастьем. - У нашего домовладельца - один сын! Один! - говорит бабушка с презрением. - Так что вы думаете? Другая барышня так не гримасничает, как этот молодой человек! Холодной водой он не моется! От свежей земляники у него делается крапивница, - слыхали вы такое? А богачка, счастливая мамаша этого балбеса, спрашивает меня: "У вас есть брильянты чи не?" - "А как же! - отвечаю я ей. - Вот на пасху вы увидите все мои брильянты - семь штук, один в один!" Бабушка смеется, довольная своей остротой. Накануне пасхи внезапно получается открытка от Лазаря из Харькова: он не приедет. Он здоров, - пусть мамаша не беспокоится, - но приехать он не может: надо заниматься. Бабушка мужественно подавляет вздох. - Ну-ну... Не надо грешить. Что ж? Будет на этот раз не семь брильянтов, а только шесть... Тоже не плохо! Конечно, досадно, но что поделаешь? Бабушка украдкой смахивает слезу и рассказывает Басе, какой замечательный этот Лазарь, который не может приехать. - Я тебе говорю, Бася, - Лазарь самый красивый из всех! И какой золотой мальчик! Праздник, другие гуляют, а он - нет, он учится! Но Тима и Абраша почему-то понимающе перемигиваются. - Он будет заниматься! - недоверчиво говорит Тима. - Не смешите меня, пожалуйста. Какой работяга... - Тут что-нибудь да не так... - качает головой Абраша. - Такой затейник, такой выдумщик, как Лазарь, - он непременно выкинет какой-нибудь сюрприз! Вообще Тима и Абраша всегда единомышленны и дружны. Только иногда они почему-то отчаянно ссорятся. Тогда, в гневе, они говорят друг о друге не иначе, как в третьем лице, и обращаются со своими обвинениями к кому-нибудь постороннему. - Видите этого человека? - кричит Абраша, тыча разгневанно пальцем в сторону Тимы. - Я умру, но ему руки не подам! Никогда в жизни! - Будь я проклят, если я когда-нибудь заговорю с этим человеком! - вторит ему Тима. А через полчаса эти "человеки" обычно уже не помнят, как страшно они поругались. В самый пасхальный вечер - в сумерки, еще "до первой звезды" (началом праздника считается появление на небе первой звезды) - мы все уже собрались у бабушки и дедушки и ждем, когда нас позовут к столу. И тут в передней раздается сильный, продолжительный звонок. - Лазарь! Это Лазарь приехал! - кричит Абраша. - Я же говорил, что Лазарь готовит сюрприз! - радуется Тима. В самом деле это приехал Лазарь! Все бросаются к нему, все рады, а бабушка, обняв его за шею и осыпая поцелуями, не может удержаться от материнской критики: - Ох, Лазарь, Лазарь! Ну почему ты всегда делаешь все не так, как люди? - А почему я должен все делать так, как люди? Пусть люди делают все так, как я! В общем, пожалуйста, прекратите торжественные речи: у меня хватило денег только на билет от Харькова сюда. Срочно ищу капиталиста, который заплатит двугривенный моему извозчику! И вот мы все уже разместились за столом. Во главе стола бабушка и дедушка. Между ними - я, как единственная внучка (Сенечка пока не в счет). Папа с мамой, Николай, Мирон, Ганя, Лазарь. На крайнем конце стола - младшие, Тима и Абраша. С ними же сидит Пиня. Поездка на праздник в Кейданы к родителям стоила бы слишком дорого, - этого. Пиня не может себе позволить. Поэтому, хотя сегодня и не его день (он обедает у бабушки и дедушки по воскресеньям), бабушка позвала Пиню на пасхальной ужин. Тима и Абраша слегка - в меру своих скромных возможностей - "прифрантили" Пиню: Абраша отдал ему свой галстук "в крапочку", а Тима дал ему (не насовсем, только на сегодняшний вечер!) свою рабочую куртку с заплатками на локтях. Пиня выглядит именинником и наслаждается ощущением, что он в праздничный вечер "в семье". - Хорошо вам... - меланхолически вздыхает Абраша, обращаясь к братьям. - Всякое блюдо начинают со старших! А мы с Тимкой - последние: что останется от старших, то нам... Например, пупок от индейки или курицы... Тимка, ты когда-нибудь эго ел? Я - никогда! Это всегда достается кому-нибудь из старших! - Да-а... Очень плохо быть младшим! - поддерживает его Тима. - Шестым или седьмым... - А ведь мальчишки-то правы! - вступается за них папа. - Сегодня первая порция каждого блюда дается младшим! Бабушка не любит новшеств. Пусть все идет так, как заведено спокон веку отцами и дедами. Тимка с Абрашкой - еще сопляки. Ничего им не сделается от того, что они подождут своей очереди. "В жизни надо уметь ждать", - добавляет бабушка философски. - Сопляки? - возмущенно кричат младшие. - Мы - сопляки? Но все братья присоединяются к предложению папы: пусть сегодня последние будут первыми. - И пупок пусть мамаша разделит между Тимкой и Абрашкой! - предлагает Лазарь. Бабушке приходится уступить. Какое веселое представление разыгрывают старшие! Николай, Мирон, Ганя, Лазарь, - папу к этому не подпускают: он все кувырнет и опрокинет! - подносят первые порции праздничной трапезы младшим. С низким поклоном, с почтительными приговорами: - Абрам Ефимович, пожалуйста! - Тимофей Ефимович, просим, осчастливьте! Младшие - они, в самом деле, еще желторотые птенцы, только недавно кончили гимназию - конфузятся, но страшно довольны. Дело, конечно, не в количестве: у бабушки наготовлено всего столько, что на всех хватило бы с избытком. Дело - в почете: никогда они такого почета и во сне не видали! Я смотрю на маму, вижу, как она, нагнувшись к сидящему рядом с нею Николаю, шепчет ему что-то, показывая глазами на Пиню. На секунду удивившись, Николай понимающе кивает, - и Пиня оказывается включенным в число младших, которым сегодня первое место и первая порция. Праздничный ужин длится долго. К концу я даже слегка задремываю, привалившись к дедушкиному плечу. Мне ведь дали в рюмочке немножко вина, разбавленного водой. "Я - пьяная! - думаю я с гордостью. - Ужасно пьяная!" Сквозь дрему я слышу взрывы дружного смеха, веселые рассказы: каждый из "брильянтов" рассказывает о себе. Братья добродушно посмеиваются друг над другом. Особенно достается младшим, Тимке и Абрашке, за обжорливость. - Караул! - кричит Мирон, который сегодня ради праздника настроен почти добродушно. - Держите детей! Пусть они наконец отвалятся от еды - ведь лопнут! Ей-богу, лопнут! - Лопнут? - обиженно переспрашивает Абраша. - Хорошо тому, кто уже кончил университет и работает! Он сразу забывает студенческую голодовку. У нас в Варшаве... - А у нас в Дерпте лучше, да? Сытее? - кричит Тима. - А у нас в Харькове, хлопцы, тоже не так, как у мамаши в пасхальный вечер! - вступает в это состязание Лазарь. Но все затихают, слушая, как Ганя рассказывает о своей петербургской работе. Гане очень посчастливилось: его взял к себе в ассистенты известный окулист, профессор Донберг. Под руководством Донберга Ганя ведет исследования и наблюдения над новым методом лечения страшной глазной болезни - глаукомы. Профессор Донберг доверяет Гане самостоятельно оперировать. Недавно профессор похвалил его: "У вас отличная рука. Из вас будет толк". Так и сказал профессор Донберг! С какими сияющими лицами слушают Ганю дедушка и бабушка, сколько тепла и внимания на лицах всех братьев! Шутка ли, профессор Донберг, сам профессор Донберг, сказал нашему Гане, что из него будет толк! - Брильянт! - шепчет бабушка растроганно. - Все - брильянты... - И, словно испугавшись, что мама может обидеться, бабушка обнимает и целует ее. - И жену тебе, Яков, бог дал брильянтовую и дочку... С тех пор прошло много десятков лет. Из тех, кто сидел за этим праздничным ужином, не осталось в живых никого, кроме одной меня. Нет бабушки, дедушки, Николая, Мирона, Лазаря. Умер Ганя, который в самом деле стал известным профессором. В Отечественную войну фашисты убили моих папу и маму. Тима и Абраша погибли от голода и холода во время ленинградской блокады... Но я помню этот пасхальный вечер, словно он происходил вчера! И свечи в двух высоких старых шандалах-подсвечниках, и отсветы их на скатерти, старенькой скатерти, старательно подштопанной бабушкиными руками, но празднично-белоснежной и прикрахмаленной. Счастливые лица бабушки и дедушки. Спокойные, мужественные лица семи братьев - дружных, понимающих друг друга с полуслова, сильных своей братской близостью. Они, эти братья, прошли суровую школу лишений, борьбы и потому смотрели вперед без страха, уверенные в себе. Когда при мне говорят: "семья", "хорошая, дружная семья", - я вспоминаю этих родных мне людей за праздничным столом, за которым нашлось место и для бездомного Пини, тоже завоевывающего себе трудом и лишениями место в жестокой жизни. И я понимаю: хорошая, дружная семья-это огромная сила! (Кстати, на следующий день Пини за столом уже нет: старшие дяди мои дали ему денег на поездку домой, в Кейданы, к его родителям.) Когда в тот вечер я уже лежу в своей постели, ко мне присаживается мама. - Мамочка, ты - грустная? - спрашиваю я. - Почему ты грустная? Мама отвечает не сразу. И говорит, словно сама с собой, в раздумье: - Мишу вспоминаю. Брата моего. Твоего дядю... Ведь ему легче было пробиваться в жизни, чем этим семи братьям! Все имел, все получил даром, легко, без всякого труда... - И - ничего в жизни не добился! Ничего из него не вышло... На третий день праздника, накануне отъезда Гани, которого профессор Донберг отпустил из клиники только на четыре дня, мы едем всей семьей к фотографу (тому самому Хоновичу, который живет над квартирой доктора Пальчика). Наше шествие по улице имеет внушительный вид. Впереди дедушка ведет под руку бабушку в новом "шляпендроне", как называет дедушка ее шляпку (шляпендрон подарили сыновья). За ними папа ведет маму. А дальше идут парами холостые: Николай с Мироном, Ганя с Лазарем, Тима с Абрашей. Для меня пары нет, - Сенечка-то ведь еще крохотуля! - и меня ведут Тимка с Абрашкой. На лестнице у фотографа, проходя мимо квартиры доктора Пальчика, Николай спрашивает: - Как, мамаша? Зайдем к доктору Пальчику, сломаем у него кушетку? Лестница гулко повторяет это - все хохочут на шутку Николая. Даже бабушка не обижается - смеется. Наша семейная фотография - бабушка и дедушка со своими "брильянтами" - получилась, говорят, очень похожей. Только я, увидев свое изображение, немножко удивилась: мне-то ведь казалось, что я гора-а-аздо лучше! * * * Тем временем приближается день выступления Лели Мухиной в "Коварстве и любви". Волнуется сама Леля, волнуется Володя, волнуемся все мы. У меня еще и дополнительное волнение: возьмут меня в театр или не возьмут? Но мои опасения оказываются напрасными - меня берут, хотя мама и говорит: "Право, не знаю... Кажется, не следовало бы...", и так далее, и тому подобное. Когда на сцене появляется Леля - в чепчике Луизы Миллер, с молитвенником в руке, - я крепче сжимаю руку мамы. Во все глаза смотрю я на эту стройную белокурую девушку. Кто это? Леля? Да, конечно, это Леля, но вместе с тем словно и не она. Какое достоинство во всех ее движениях, как ясно светятся ее синие глаза, как чудесно-музыкально звучит ее нежный голос! Это Луиза Миллер, та, которая полюбила знатного юношу, Фердинанда. Она - умница, она понимает, что полюбила его не на радость, а на горе, что ждут ее не розы, а острые шипы. От этого такая тоска и страх в ее голосе, когда она говорит знакомую мне фразу: - О Фердинанд! Меч навис над твоей и моей головой: нас разлучат... Леля играет так правдиво, так просто и искренне, что весь зрительный зал охвачен горячим сочувствием к Луизе Миллер! После каждого акта гремят аплодисменты и вызовы: - Мухина-а-а! Мухина-а-а! А после конца представления публика устраивает Леле настоящую овацию. Молодежь - студенты, курсистки, воспитанники гимназий, - столпившись около сцены, хлопает, не жалея ладоней, кричит, не щадя своих легких и чужих ушей. Леля без конца выходит кланяться. Она устала, это заметно, но она светло улыбается и смотрит на нашу ложу. - Сашка! - говорит Валентина. - Пойдем к Леле за кулисы Хочешь? Хочу ли я! За кулисами полутемно, мы ежеминутно натыкаемся на всякие неожиданные вещи - тут и нарисованные кусты, и фанерная дверь, и кусок стены с бутафорским окном. В темноте Валентина попадает ногой в металлическую доску, при помощи которой за кулисами "делают гром", когда, по пьесе, происходит гроза. Рабочие сцены тащат куда-то колонны, которые только что так величественно возвышались в зале у гордой леди Мильфорд. Сейчас, вблизи, видно, что колонны сделаны из холста, раскрашенного под мрамор, они болтаются беспомощно и жалко, как оболочки игрушечного резинового шарика, из которого вытек воздух... Вот мы входим в тесную актерскую уборную, где Леля уже сняла с себя костюм Луизы Миллер. Накинув халатик, Леля осторожно смывает кольд-кремом грим с лица. - Молодец, Лелька! - шумно обнимает ее Валентина. - Я знала, что будет хорошо, но что так хорошо - даже не ожидала! Сегодня я окончательно поверила в тебя, рожа ты моя дорогая! Только собралась Леля ответить на горячие слова Валентины, как в уборную входит Володя. Он стоит перед Лелей и смотрит на нее сияющими глазами. Он и Леля ничего не говорят, только глядят друг на друга. Мы с Валентиной тихонько уходим. В коридоре Валентина останавливается. - Дурачки... - говорит она, утирая глаза. - Ребятишки... Но до чего милы, негодяи окаянные! А назавтра - студенческий бал... И - беда! Такая беда, как град, побивающий весенний цвет на яблонях и вишнях! Все уехали на бал. Еще днем приезжал парикмахер, пан Теодор, причесал и завил маму, Валентину и Лелю. Все они оделись в легкие бальные платья, прикололи свежие весенние цветы и уехали в Офицерское собрание, в зале которого состоится бал. На кресле приготовлен для папы фрак, на столе лежат парадная фрачная рубашка с крахмальной грудью, галстук и перчатки. Когда папа вернется от больных, - если он вообще вернется раньше утра, у него ведь никогда ничего не известно! - он наденет все это великолепие. Я наперед знаю, как это произойдет. Папа будет одеваться, теряя запонки, не попадая в петли, ругая фрак "идиотом", а крахмальную рубашку - "мерзавкой"... Я уныло и скучно брожу по квартире, где Юзефа прибирает разбросанные в предбальной суете вещи. Конечно, Юзефа при этом ворчит вовсю - на то она и Юзефа! - Побежали! Поскакали, гоп-гоп! А куда, а зачем? Спроси их! Нашли себе судовольствию! Какая же это судовольствия, я вас спрашую! - А что такое удовольствие, Юзенька? - Настоящая судовольствия, - оживляется Юзефа, - это в баню пойти! Попариться, нашмаровать (намазать) волосы репейным маслом! Апосля того - чай пить... С брусничным соком! Вот это настоящая судовольствия! - Юзенька, я погуляю немного около дома. Можно? - А чего ж? Иди. Только не больш, как на полчаса... А я, - Юзефа сладко зевает и крестит рот, - полежу... Я брожу по нашей улице недалеко от дома. Какое-то странное томление, как перед грозой, разлито в воздухе. Словно все перестало дышать... На небе догорает закат, пурпурный и грозный, - это завтра будет ветер, непогода. Стою и смотрю, как вечерний сумрак постепенно стирает с неба краски пожара. И вдруг меня осторожно, негромко окликает знакомый голос: - Пс-с-ст! Пс-с-ст! Сашенька! Я растерянно озираюсь. Кто меня зовет? - Зайди за угол. Скорее! За углом меня ждет... Вацек. Он очень встревожен, беспокойно оглядывается по сторонам: - Беги, Сашенька, до Свиридовых... Скажи Борису... Я не сразу соображаю, что "Борис" - это Володя. - Скажи Борису: беда! Лысого взяли и Михаила тоже. - А Володя на бал поехал! С Лелей... - Ни, не поехал он, потом подъедет. А сейчас сидит, товарищей дожидает... Скажи: не придут, забрали их, в полицию увели... Беги, Сашенька, прЕндзей (скорее)! И Вацек исчезает за углом, как бы и не было его. Торопливо вбегаю в наш подъезд. Поднимаюсь по лестнице, забирая ногами по две ступеньки сразу. - Володя! - врываюсь я к Свиридовым. - Вацек велел сказать: Михаила и Лысого забрали. И чтоб ты никого не ждал: не придут. Наморщив лоб, Володя что-то напряженно соображает. Он быстро сует мне в руки сверток, перевязанный крепкой бечевкой: - Отдай это Юзефе спрятать... Унесешь? Осилишь? - Подумаешь! - говорю я, хотя сверток и тяжелый: наверно, в нем книги или бумаги. - Снесешь - возвращайся, Сашурка! Поможешь мне почиститься... И он показывает на стоящий в углу чемодан. Я не сразу соображаю, к чему чемодан, если человеку надо почиститься. По-моему, для этого всего лучше щетка! Но тут же понимаю: наверно, в чемодане лежат вещи, которые надо унести... Со всех ног уношу сверток к нам в квартиру. Бужу Юзефу: - Юзенька, вставай! Скорее! Сейчас придет полиция... При слове "полиция" Юзефа мигом вскакивает. - Якая полиция? - бормочет она, глядя ошалелыми глазами. - Куда яна придет? - К Свиридовым... Там Володя - один... Надо ему помочь! Мы с Юзефой бежим к Свиридовым. Все дальнейшее происходит с необычайной быстротой. Юзефа уносит чемодан в нашу квартиру: - Под свою кровать запхаю! Мы уносим какие-то бумаги, книги - все, что дает нам Володя. Работаем быстро, бесшумно - просто скользим из свиридовской квартиры в нашу и обратно. Осмотрев опустевшие ящики письменного стола, пустой угол комнаты, где стояли чемоданы и стопки книг, Володя удовлетворенно вздыхает. - Хорошо поработали! - говорит он. - Теперь - все. Спасибо, Юзефочка, и тебе, Сашурка, спасибо! - Нема за что благодарить, паничику! - отзывается Юзефа. И, помолчав, задает вопрос, который ее, видимо, мучает: - Теперь уже не заберут они вас, нет? - Ну, это неизвестно... А вы обе уходите! - приказывает нам Володя. - Уходите, пока они не пришли. Я тоже попытаюсь удрать по черному ходу. Но уйти не удается никому из нас. В передней слышен очень сильный и продолжительный звонок, и одновременно раздается резкий стук с черного хода. - Черт! Не успели уйти... - досадует Володя. - Юзефочка, отоприте, пожалуйста, дверь в передней, - я ведь нашу служанку погулять отпустил... - Я откро-о-ою! - с угрозой говорит Юзефа. - Я им открою! Чтоб им крышкой гроба накрыться - и поскорее! Пока Юзефа впускает полицию, Володя усаживает меня за столик против себя, раскладывает между нами шашечную доску: - В поддавки, Сашурка! И - не робей, спокойно! Обыск длится долго. Я сижу на диване рядом с Володей. Уже очень поздно - около полуночи, но мне совсем не хочется спать. Всякий сон перешибло волнение, тревога, чувство обиды за Володю и вражда к этим грубым людям, которые ворвались в чужой дом, ведут себя нагло, роются в вещах, столах и шкафах, как собаки на свалке... Даже обезьянка Аида словно разделяет мое возмущение. Она стоит, как всегда, на рояле и от топота сапог, грохота передвигаемой мебели укоризненно кивает фарфоровой головкой. Володя молча показывает мне на Аиду, и, несмотря на всю серьезность происходящего, мы оба улыбаемся. Володя внешне очень спокоен. Иногда он даже шутит со мной и с Юзефой. Но он так нетерпеливо смотрит на дверь, он так прислушивается к стуку редких пролеток на улице, что я понимаю: он ждет возвращения Лели, отца, Валентины. Ему хочется- мы с Юзефой это чувствуем, - чтобы они, возвратившись с бала, застали его еще хоть на несколько минут, чтобы им успеть проститься, перед тем как его уведут в тюрьму. - В Петербурге, - негромко говорит Володя, - есть телефоны... Да. А у нас телефонов еще нет... Побежать бы в Офицерское собрание, разыскать там всех, сказать им, чтоб мчались сюда, скорее, скорее!.. Но ни меня, ни Юзефу полиция не выпускает из квартиры до окончания обыска. Но вот полиция кончила свое дело. Володе дают прочитать и подписать протокол обыска. Володя читает вслух: - "...Ничего предосудительного при обыске не найдено..." - А тебе судительное надо? - не выдерживает Юзефа. Она бросает это жандармскому офицеру с враждебным укором. Но я вдруг понимаю: Володя прочитал эти слова из протокола вслух нарочно. Чтобы я запомнила их и передала Свиридовым и Леле. - Попрошу вас, господин Свиридов, следовать за нами! - с изысканной вежливостью обращается к Володе жандармский офицер. Володю уводят. Мы с Юзефой бежим за ним вниз по лестнице на улицу. Перед нашим подъездом стоят две извозчичьи пролетки. Перед тем как сесть, Володя прощается с нами. Он тепло обнимает Юзефу. - Паничку! - шепчет она. - Я тут подушку для вас положила, - те лайдаки казали, что можно. И еще я вам положила поку... покушать... - Не горюйте, Юзефа! Не навек расстаемся! Володя поднимает меня сильными руками и крепко прижимает к себе. - Сашурка, сестричка моя! - И быстро мне на ухо: - Скажи всем... папе, Валентине... Леле скажи от меня... Сама знаешь что! Двое городовых, поддерживая Володю под руки (как лакеи - барина!), подсаживают его в пролетку. - До свиданья! - кричит он нам в последний раз. Пролетки трогаются. Стук копыт по булыжной мостовой удаляется, затихает... Когда снова возвращаемся в разгромленною квартиру Свиридовых, мы с Юзефой на миг смотрим друг другу в глаза. - А каб им околеть! - выкрикивает Юзефа, как страстное желание, как молитву своему богу. Но в передней слышны стремительные легкие шаги - в комнату вбегает Леля. - Володя! Где Володя? - кричит она в ужасе, боясь поверить беде. - Лелечка, его увезли... - Совсем? - вырывается у нее криком. - А я бежала сюда! Мне вдруг так страшно стало, почему он все не идет и не идет... - Почему ты раньше не пришла, Леля? - Не велел он мне. Ведь тут у него собрание было. Важное... "Жди, говорит, меня на балу, я сам за тобой приду..." - И, опустившись на стул, Леля бессвязно шепчет: - Вот он, меч... над головой... И разлучили... Со следующего утра начинаются поиски Володи, хлопоты о свидании, о передачах, об освобождении. Папа, конечно, едет к жандармскому полковнику фон Литтену, но этот влиятельный человек, оказывается, получил к пасхе повышение: перевод в Петербург. Все хлопоты Сергея Ивановича и папы не дают никаких результатов. Лишь через неделю Сергей Иванович узнает, что Володя содержится в Варшаве, в тюрьме, которая называется "Цитадель". Так неожиданно горестно кончились эти незабываемые весенние каникулы. Еще одну вещь хочу я сказать. Из беглого разговора папы с представителем студентов я узнала, что почти все студенты, даже очень нуждающиеся, получив помощь из сбора от благотворительного бала, отдали каждый свою долю на революционную работу. Вот почему революционерам был нужен благотворительный бал! Вот чего они от него "ждали"! Глава восемнадцатая. ЧЕРНОЕ ДЕЛО И СВЕТЛЫЙ ЧЕЛОВЕК Когда после пасхи снова начинаются уроки в институте, я чувствую себя такой посерьезневшей, такой повзрослевшей, что ли, словно пасхальные каникулы продолжались не две недели, а два года, даже больше. Очень уж много пережито за этот короткий срок! Все время перед моими глазами стоит Володя Свиридов - и вокруг него черная туча жандармов и полиции. Я знаю: Павел Григорьевич, Володя Свиридов, Вацек и их товарищи-революционеры победят черную тучу... Но когда? Вот новый для меня вопрос. Кто ответит мне на него так же легко и понятно, как папа еще недавно объяснял мне, что такое скарлатина или почему зимой нет мух... А за этим новым вопросом встают другие, и на все хочется получить ответ. Последние недели учебного года ползут так медленно, что вот, кажется, взяла бы хворостину и стала подгонять их, как гусей и уток. Но все-таки они ползут и приближают нас к экзаменам, а за ними - к летним каникулам. И как подумаешь, что скоро конец скуке, конец Дрыгалке с ее губками, поджатыми в ниточку, с ее пестрыми ручками, похожими на кукушечьи яйца, становится так весело, что хочется, позабыв про все серьезные вопросы, сделать что-нибудь оглушительно-глупое: подпрыгнуть, завизжать, завертеться волчком, как собака, которая ловит собственный хвост... Но для таких шалостей сейчас совсем нет времени! У нас теперь опять много дела: надо подтягивать двоечниц, наниматься с ними. Теперь мы уже умные, ученые: мы знаем, что это называется "действие скопом" и что это запрещено. Мы не болтаем об этом зря, мы занимаемся не в институте, а по квартирам. Нас, "преподавательниц", стало больше: не только Лида, Маня Фейгель, Варя и я, но и Тамара - она хорошо говорит по-французски, очень терпеливо и понятно объясняет все, что надо. Дрыгалка все-таки что-то чует! Она пробовала выспрашивать, например, у Кати Кандауровой: не занимается ли Маня с отстающими ученицами? Но Катя - этот, на удивление, прямой и правдивый "ягненочек", как зовет ее Лида Карцева, - сделала глупенькое лицо и сказала: - А зачем Мане с отстающими заниматься? Она ведь не отстающая! Дрыгалка вздохнула над Катиной глупостью и отпустила ее: - Ну, ступайте... Господь с вами!.. Подумать только: за такой недолгий срок правдивую, честную Катю научили так здорово врать! Но после этого случая Лида с сомнением говорит: - Ох, смотрите! - А что смотреть? Куда смотреть? За чем смотреть? - сыплются на Лиду вопросы. - Смотрите, как бы Дрыгалка чего-нибудь... - Да что она может сделать, твоя Дрыга? - А вдруг пойдет обходить квартиры?.. Ага, присмирели! - торжествует Лида. - Придет к тебе, Шура, - а у тебя сидят четыре наших ученицы! Как вы объясните Дрыгалке, почему они у тебя "незаконное собрание" устроили? Мы на минуту теряемся. Молчим. Потом Олюня Мартышевская говорит очень спокойно: - Я скажу: я учебник потеряла - пришла к Саше учебник попросить... - А я скажу, - так же спокойно продолжает Броня Чиж, - я на той неделе у Саши книжку брала почитать - вот принесла. - А я скажу: я Броню Чиж провожаю! - радостно заявляет Сорока. - Ну, а ты, Люба, что скажешь? - спрашивает Лида у Любы Малининой. - Что же мне сказать? - говорит Люба в полном замешательстве. - Ох, знаю, знаю! Я скажу: к нам домой собака ворвалась, страшно бешеная! Воды не пьет, и хвост у нее не вверх смотрит, а под живот опущен... Ужасно бешеная! - Ну, и что? - продолжает Лида свой допрос. - Ну, я, конечно, испугалась и побежала - сюда, к Саше... - На другой конец города прибежала? - насмешничает Лида. Вот какая правдивая, оказывается, Люба Малинина! Так и не научилась врать! Ничего, наш обожаемый институт - "наш дуся институт"! - он еще и Любу обработает, дайте срок. Научится врать Дрыгалке, как мы все научились. Так мы гадаем о возможном налете Дрыгалки на чью-нибудь квартиру. А Дрыгалка и в самом деле налетает: к Тамаре! Но тут Дрыга терпит жестокое поражение и, надо признать, только благодаря спокойной находчивости Тамары. Дрыгалка впархивает в квартиру Ивана Константиновича совершенно неожиданно. Проскользнув мимо оторопевшего Шарафутдинова, она внезапно появляется в столовой, где сидят Тамара и еще пять девочек из нашего класса. Тамара потом рассказывала, что Дрыгалка ворвалась, "как демон, коварна и зла"! К счастью, девочки только что пришли и еще не начали заниматься, даже книг не успели разложить на столе. Девочки повскакали со стульев, стали "макать свечкой", здороваясь с Дрыгалкой. Но Дрыгалка только рассеянно кивнула им головой, не переставая шарить вокруг "пронзительным оком". И тут вдруг начинает говорить Тамара - самым ласковым и приветливым голосом: - Здравствуйте, Евгения Ивановна! Это наши девочки ко мне пришли. Зверей посмотреть... Может, и вы взглянете? - Зверей? - бледнеет Дрыгалка. - Как-к-ких зверей? - А это дедушка мой, доктор Рогов, разводит зверей... Две комнаты зверями заняты. Очень интересно! Жабы, лягушки, змеи... До черепах, саламандр и рыб перечень зверей не дошел: Дрыгалка рванулась в переднюю и как пуля выбежала из квартиры. Девочки хохотали так долго и так громко, что Сингапур принял было это за истерику и с упоением начал в своей клетке хохотать, икать и квакать. Этот случай сразу облетает весь наш класс и делает Тамару героиней дня. А главное, с этого дня весь класс начинает хорошо относиться к Тамаре. Конечно, она еще нет-нет да и "сфордыбачит" какую-нибудь "баронессу Вревскую" - правда, она делает это все реже и реже. И теперь ей это прощают: теперь она - своя, совсем своя, а что немножко "с придурью", так ведь с кем не бывает? - Страшная вещь! - возмущается мой папа. - До чего исковеркали детей! За что они полюбили человека? За то, что он - хороший, умный, честный? Нет, только за то, что талантливо соврал! - Яков Ефимович... - обижается Тамара. - Я не соврала. То есть почти не соврала. Ну, малюсенько-малюсенько соврала: я сказала про змей, - а у дедушки змей нету... А остальное все - правда! - Да, Яков, ты неправ, - вступается мама. - Тамарочка выручила подруг. И не ложью, а находчивостью! После этого случая мы принимаем меры предосторожности. Можно надеяться, конечно, что Дрыгалка больше не сунется в квартиру Ивана Константиновича Рогова. Поэтому мы переносим туда занятия моей группы и группы Мани Фейгель. Квартира большая: Тамара сидит со своей группой у себя в комнате, Маня ведет занятия в столовой, я - в кабинете. Для полной надежности в передней, прямо против входной двери, устанавливается террариум с жабами как устрашение для Дрыгалки, если бы она все-таки опять нагрянула. Лида Карцева занимается со своей группой у себя дома, но на эти часы мать Лиды, Мария Николаевна Карцева, ложится с книгой на кушетке в гостиной. Рядом с нею - ваза с фруктами, коробка конфет. Если Дрыгалка придет, Мария Николаевна усадит ее в кресло, станет угощать, "заговаривать ей зубы" и одновременно ласковым голосом звать к себе Лиду: - Лидуша! Лидуша! Посмотри, кто к нам пришел! Какая гостья! Это будет сигнал, чтобы девочки улепетывали по черному ходу. Мария Николаевна очень увлечена игрой: ее просто огорчает, что все это - впустую и Дрыгалка не приходит! - Лежу, лежу часами, - жалуется она своим детски капризным голосом, - а эта ваша колдунья не приходит!.. Но тут вдруг начинаются неожиданные события! И не в институте - и не в семьях учениц, - а в далеком мире, за тысячи верст от нашего города. Словно забили там в огромный колокол, и звон его загудел на всю Россию! Вся огромная страна содрогнулась и с гневом, потрясенная, прислушивается к его медному голосу. На одной из больших перемен, когда мы завтракаем, сидя на излюбленной нами скамье около приготовительного класса, я вдруг замечаю в газете, в которую завернут завтрак Мели Норейко, печатные строки: "...когда крестьянская девочка, Марфа Головизнина, бежала по лесу, она увидела лежащий поперек лесной тропы прикрытый азямом труп неизвестного мужчины. Труп был без головы, от которой уцелел только грязный клок волос... У трупа не оказалось ни сердца, ни легких - они были кем-то вынуты. На трупе были следы уколов. Обвинение утверждает, что убитый человек был мучительно обескровлен еще живым..." Дальше прочитать я не могу: Меля держит бутерброд пальцами и закрывает продолжение своим мизинцем. Страшно заинтересованная этой мрачной историей с трупом без головы (я как раз перед тем прочитала "Всадника без головы" Майн Рида), я схватываю Мелю за руку: - Убери пальцы с газеты! - Что, что? - пугается Меля. - Какие пальцы? С какой газеты? Я сама отвожу ее пальцы, чтобы прочитать продолжение. Но, как говорится, "увы!" - газета тут и обрывается: никакого продолжения нет. Я бесцеремонно заглядываю в другой Мелин пакет с едой, тоже завернутый в газету. - Что ты делаешь, близковатая (сумасшедшая)? - сердится Меля. - Что ты меня пугаешь во время еды? Это вредно, я могу заболеть... Но я не слушаю. Я нашла второй кусок газеты. Рассматриваю его. Нахожу следующие слова - они как будто продолжают прежде прочитанное о находке на лесной тропе: "...Я был на этой тропе. Трудно себе представить место более угрюмое и мрачное. Кое-где проступают лужи, черные, как деготь, местами ржавые, как кровь..." Дальше опять оборвано. - Больше газеты у тебя нет? - спрашиваю я у Мели. - Взбесилась! Честное слово, она взбесилась! - всплескивает руками Меля. - На что тебе газета? Но Лида, Варя, Маня, Катя, которым я дала прочитать найденные мною у Мели два клочка бумаги, так же взволнованы, как я. - Надо в мусорном ящике посмотреть! - вдруг вспоминает Варя. И мы все начинаем с остервенением рыться в мусорном ящике, как собаки в помойной яме. Но тут раздается звонок - конец большой перемены. И как раз перед звонком я успеваю выхватить из множества грязных бумажек, в сальных пятнах, кусок газетного текста, напечатанный таким же шрифтом, как куски, найденные прежде. Это опять только обрывок! И многих слов в нем не хватает - оторваны или запачканы. "...Я посетил село Мултан. Я был на мрачной тропе, где нашли обезглавленный труп нищего Матюнина... Я еще весь охвачен впечатлениями ужасной, таинственной, неразъяснимой драмы... И мне хочется крикнуть: нет, этого не было! Судом два раза осуждены невинные... в нашем отечестве не совершают уже человеческие жертвоприношения!.." Мы стоим, словно окаменели. Мы повалили мусорный ящик, из него выпало много бумаги, объедков. Но мы не идем в класс - мы не можем! Первыми опоминаются Лида и Маня. Они торопливо запихивают в мусорный ящик все его содержимое; мы помогаем, ставим ящик в угол и бежим в класс. Хорошо, что последний урок - рукоделие. Думать о чем-нибудь, слушать объяснения учителей, отвечать им на вопросы мы бы, конечно, не могли. Меня минутами вдруг бьет дрожь... Когда я смотрю на подруг, особенно на Лиду и Маню, я вижу, что они чувствуют то же, что и я. После уроков мы молча одеваемся и так же молча выходим на улицу. - Вот что, - говорит Лида, - это все надо узнать точно. - Конечно! - отзывается Варя. - Иначе даже и не заснешь ночью! Лида продолжает, словно говорит сама с собой: - Что мы узнали из этих засаленных газетных клочков? Что в каком-то селе Мултан - где это? В Австралии? - нашли в лесу труп без головы, без сердца и легких... что кого-то обвинили в том, будто этого человека мучили... обескровили его... Будто это было какое-то человеческое жертвоприношение... За это два раза осудили невинных... А кто виноват на самом деле, кто это сделал, никто не знает! Я смотрю на Лиду просто с восхищением. Как быстро она схватила смысл того, что прочитала в газетных обрывках, как толково она свела все это в одно! Нет, удивительно она умная, Лида! - Надо сделать так, - предлагает Лида, - я спрошу у моего папы. Ты, Маня, - у твоего, Шура - у Якова Ефимовича... Еще и газеты посмотрим... Неужели же мы не узнаем всей правды? - Я еще спрошу у моего дяди Мирона, - предлагаю я. - Он, наверно, знает... Варя говорит с огорчением: - А моя бабушка газет почти не читает... Да я и не хочу ее пугать - она ведь у меня старенькая... - Конечно, не рассказывай бабушке! Мы подходим к перекрестку, где нам всем расходиться в разные стороны. Я иду домой и думаю: "А кто же писал эту статью, вон ту, которой клочки нам попались? "Я был там... я еще весь охвачен тяжелыми впечатлениями... И мне хочется крикнуть: не было этого! Суд осудил невинных!.." Кто этот человек? Узнать бы это!.." Дома я застаю и папу, и дядю Мирона, и дедушку. Мирон и дедушка сегодня у нас обедают. Я вхожу в комнату и сразу, не здороваясь, спрашиваю: - Папа! Что такое "село Мултан" и что там случилось? Никто не удивляется моему вопросу. У меня почему-то даже мелькает уверенность, что именно об этом они сейчас разговаривали перед моим приходом. Но все молчат, переглядываясь. - Что такое "Мултан"? Что там случилось? - повторяю я. - Ну, папа же!.. Папа смотрит на дядю Мирона. - Мирон лучше может рассказать тебе... Он - юрист. Мирон, как всегда, начинает ворчать: - Ну конечно! Это несносный ребенок! Все ей надо знать, до всего ей дело есть... И при чем тут то, что я - юрист? Что ты хочешь? - говорит он сердито. - Чтоб я прочитал ей лекцию по философии права, да? - Мне не надо никакой фаласофии! - возражаю я с железной уверенностью, что это слово произносится именно так, как его выговариваю я. - Я хочу знать, что такое "Мултан", кого там убили, кого судят, за что судят? А больше мне ничего не надо! Никакой фаласофии! В конце концов Мирон объясняет мне. - Село Мултан - в глухом краю Вятской губернии. Там, вперемешку с русским населением, живет народ вотяки [ныне в Советской стране они называются удмуртами]. Народ немногочисленный (их всего 400 тысяч), малокультурный, но мирный и трудолюбивый. С русским населением вотяки живут дружно. И русские и вотяки живут тут крестьянской жизнью: обрабатывают землю, разводят скот, пчел, ловят рыбу, курят смолу, промышляют охотой. Три с половиной года тому назад около села Мултан нашли в лесу труп нищего вотяка, Конона Матюнина - вот так, как было напечатано в обрывках газеты: без головы, без сердца и легких, с уколами на теле. Врач, осматривавший труп, признал, что никакого прижизненного мучительства тут не было: уколы сделаны после смерти, тогда же вынуты сердце и легкие, голова тоже отрублена у мертвого, а не у живого человека. И не обескровлен он. И все-таки местные полицейские и судебные власти решили, что тут совершено человеческое жертвоприношение вотяцкому божеству (хотя вотяки - христиане, православные)! Было арестовано несколько вотяков. Следствие велось два с половиной года! Велось, как Мирон говорит, непростительно небрежно. Суд был безобразный: обвиняемым не позволили даже вызвать своих свидетелей, которые их знают, которые могли бы показать на суде, что они не виноваты. Наконец, на суде обвиняемые показали, что на допросах их пытали и истязали, добиваясь от них, чтоб они признались в убийстве. Так же пытали и истязали свидетелей, вынуждая у них лживые показания. На суд был вызван "ученый энтограф", якобы знаток быта вотяков; он нес несусветную чепуху и утверждал па основании народных сказок, - сказки-то ведь слагались много веков назад, да еще он привел-то сказки не вотяков, а черемисов! - будто бы у вотяков есть, существует обычай человеческих жертвоприношений. В конце концов обвиняемых признали виновными и приговорили к каторжным работам. Тем самым обвинили в людоедстве не только семь осужденных вотяков, но и весь вотяцкий народ: раз эти семь человек принесли своему божеству человеческую жертву, значит, у вотяцкого народа вообще есть, существует такой страшный людоедский обычай. Все это нам рассказывает дядя Мирон, и надо отдать ему справедливость: хорошо рассказывает, очень понятн