не понравился, он продолжал уверять, что у Астантина стало с этим хвостом "не то лицо". Тогда Юзефа подвязала хвост узлом так, как подвязывают деревенским клячам. Получилось так всамделишно, что Сенечка расцвел. - Чудный хвост! - И, помолчав, он повторил с восторгом: - Очень чудный! Конечно, Астантина, как коня, много пережившего на своем веку, надо уберечь от дорожной тряски и толчков, от новых несчастий и увечий. Обняв Астантина обеими руками за шею и прижимая его к груди, Сенечка пытается запихать его в корзину с бельем и платьем: пусть Астантин едет "на мяконьком". Но мама обещает, что Астантин поедет с нами на извозчике - ему будет очень хорошо и удобно. Сенечка успокаивается, но ненадолго. Теперь у него новая забота: все заняты укладкой, ну он тоже хочет помогать. - Можно, - просит он, - я принесу? Можно? Наконец мама говорит ему очень решительно: - Хорошо. Хочешь помогать? Сбегай на кухню и посмотри, есть я там или нет? Не поняв шутки - ведь он еще маленький! - Сенечка, счастливый тем, что ему дали поручение, устремляется на кухню. Через минуту он возвращается и растерянно докладывает: - А тебя на кухне нету... - Но тут же, широко улыбнувшись, он соображает: - Мамочка, ты же вот она! Здесь! Все смеются, а мне жаль бедного мальчишку. Я сама недавно была маленькая и очень хорошо помню, как меня обижало недоверие взрослых. Я, как теперь Сенечка, хотела помогать, всерьез помогать, взрослые не верили, что я гожусь на что-нибудь, и поручали мне всякие пустяки. - Знаешь что? - говорю я Сенечке. - Пройдись по комнатам, погляди: вдруг что-нибудь очень нужное забыли уложить? Сенечка, радостно кивнув - понимаю, мол, понимаю! - устремляется в папин кабинет. Спустя минуту-другую он возвращается - мордочка у него веселая. Осторожно, с большим напряжением, он что-то тащит. - Вот! - говорит он, довольный собой. - Папина чернильница... И чернила... Ведь это нужно на даче, да? И он собирается опустить в корзину с бельем и платьем чернильницу, полную чернил. - Ох ты, лихо мое! - даже взвизгивает Юзефа, отнимая у него чернильницу. - И пальцы спачкал, и штанишки... А нос, нос! Ты что, пил этую чернилу или что? Сенечка немножко сконфужен. Но не проходит и пяти минут, как он, пыхтя и сопя не столько от усилий, сколько от восхищения собственной толковостью, приволакивает из столовой графин с водой. - Вот! - торжествует он. - Вода! Это на даче очень нужно. Вдруг - пожар? И вообще летом хочется пить. Мы с мамой хохочем, а Юзефа отнимает у Сенечки графин. - Шаматоха! - вздыхает онг. - Не хлопчик, а шаматоха! Наконец все уложено. Приезжает подвода за вещами. Юзефа сперва поит на кухне возчика чаем - это уж такой обычай при переезде на дачу и с дачи. Напившись чаю, возчик Авром-Гирш (он всегда перевозит наши вещи) входит в комнаты. Сенечка с завистью смотрит на длинное кнутовище в руке Авром-Гирша. Если бы Сенечке такое кнутовище, Астантин бежал бы, как наскипидаренный... За возчиком входит подручный - его сын Рува. - Ой, как много вещей! Ой, какие тяжелые вещи! С этой фразы Авром-Гирш каждый раз начинает перевозку. - Такие тяжелые вещи... Мадам докторша, три рубля за подводу немислимо! - И Авром-Гирш проводит кнутом по воздуху, словно пишет это слово. - Не-ми-сли-мо! - Авром-Гирш! - говорит мама с упреком. - Мы же с вами вчера подрядились: три рубля за подводу. А теперь вы скандалите! Хорошо это? - Кто скандалит? Я скандалю? Божезбави! Я не скандалю - я радуюсь, что бог вам помогает и у вас много вещей... Но надо же иметь состриданию! - Пожалуйста! Я имею к вам сострадание. Довольны вы? Так нагружайте подводу и едем... Подняв глаза к потолку, Авром-Гирш трагически вопрошает: - Боженька, ты это слышишь? Так почему ты молчишь? Что я, Эстергази какой-нибудь или другой гицель (собаколов)? Мадам докторша, надо иметь состриданию к моей коняке! Если она животная и не умеет говорить, так ее уже и жалеть не нужно? И меня тоже надо пожалеть: после таких тяжестей коняка стрескает черт ее знает сколько! А почем сено - вы знаете? Про овес я, конечно, уже и не говорю: она не графиня, чтобы каждый день кушать овес. Но кормить ее хотя бы сеном, как по-вашему, надо? Без еды она же не умеет, она подохнет, а где я тогда возьму хлеб для моих детей? У меня же четверо детей, чтоб они были живы и здоровы! Мадам докторша, имейте состриданию! Этот разговор повторяется сегодня, как всякий год. И кончается он сегодня, как всякий раз: мама обещает Авром-Гиршу прибавить полтинник. И Авром-Гирш с сыном начинают выносить вещи во двор. Сколько шуму производит при этом Авром-Гирш! Он кричит на сына: - Рува, ты заснул? Нашел время спать! Он кричит на Юзефу, кричит на коняку, яростно орет на ребят, сбежавшихся во дворе к подводе. Авром-Гирш покрикивает даже на своего бога, словно призывает его к порядку: - Боженька, ты все это видишь? Так почему ты молчишь? Трудно представить себе что-нибудь более примитивное, чем подвода Авром-Гирша! Это не телега, глубокая вместительная, не широкая площадка и, уж конечно, не фургон для перевозки вещей. Это просто несколько досок на вихляющихся во все стороны колесах. Нужно в самом деле немалое умение, даже искус - ство, чтоб на эти шаткие мостки погрузить матрацы, столы, стулья, корзины. Нужно так укрепить, так искусно связать все это веревками, чтобы вещи не рассыпались по дороге. Всякая попытка мамы или Юзефы сделать какое-нибудь замечание или дать совет вызывают страдальческое обращение Авром-Гирша к боженьке, который все это видит и почему-то молчит, - и мрачное суждение о "них". - "Они" меня учат! "Они" же никакого пунятья не имеют, а учат! Где у них состридания, где?.. Наконец подвода трогается в путь. Из-под арки ворот в последний раз доносится трагический вопль Авром-Гирша: - Имейте состриданию! В квартире сразу становится тише. - Чудный человек этот Авром-Гирш! - вздыхает мама. - Честный, непьющий, а какой сердечный... Но, боже мой, до чего невыносимый крикун! Теперь в две извозчичьи пролетки погружаемся мы: мама с Сенечкой, Юзефа и я. И с нами все те вещи, которые не поместились на подводе: стиральное корыто, вешалка для платья, гладильная доска. Я прижимаю к себе свой любимый цветочный горшок: мне подарила его папина пациентка. У цветка смешное название: "Ванька-Мокрый", он очень красиво цветет, и я хочу, чтобы он пожил на даче, поправился на свежем воздухе. Ну, тронулись.., В добрый час! Не успели мы проехать самую малость, как с передней пролетки раздается отчаянный плач Сенечки: - Астантин! Забыли Астантина! Он там умрет один!- И по свойственной детям способности все запоминать и всему подражать Сенечка заливается: - Имейте состриданию! Соскочив с остановившейся пролетки, я бегу домой за Астантином. Сенечка радостно сжимает Астантина в объятиях: - Ох ты, мой сирота! Ох ты, мой горький! Дача, чистенько вымытая к нашему приезду, сразу приобретает вид неряшливого постоялого двора. По блестящим крашеным полам поползли грязные следы и разводы - по дороге подвода с вещами попала под дождь. Мокрые вещи похожи на испуганных купаньем жеребят. Мой цветок "Ванька-Мокрый" стоит на подоконнике и с непривычки чувствует себя неуютно... Авром-Гирш наполняет дачу своей полнокровной шумливостью. Лицо у него влажное от дождя и пота. Выгружая вещи и таская их в дом, Авром-Гирш все время приговаривает: - Ничего, Рува, от работы человек не умирает. Вот когда, сохрани бог, работы нет, вот тут человеку смерть... Ну, берись за швейную машину. Мадам докторша будет шить и вспоминать: "Ах, кто это так прэлэстно перевез швейную машину? Ну конечно, Авром-Гирш! Я еще тогда очень прилично дала ему на чай". Пока идет выгрузка вещей, я спешу к Авром-Гиршевой коняке. Я очень люблю животных, а папа не позволяет держать в доме ни кошек, ни собак - вообще никаких зверей. И я пользуюсь всяким случаем, чтобы погладить, накормить, приласкать хотя бы чужих животных. Авром-Гиршева коняка очень устала. Она стоит понурившись, как утомленная работой пожилая прачка. Я осторожно глажу коняку. Имени ее я не знаю, но в нашем крае лошадям говорят: "Кося"... - Кося! - приговариваю я. - Косенька... Хорошая кося! Она смотрит на меня, скосив в мою сторону влажный лиловатый глаз. Второй глаз у нее слепой, с бельмом. Я даю коняке только что сорванные, свежие пучки сочной травы. Коняка берет их, высоко вскидывая верхнюю губу, и с удовольствием ест. В городе ведь нет травы - наверное, коняке надоело питаться всухомятку одним сеном. Достаю из кармана моей жакетки захваченный для коняки еще из города большой ломоть хлеба. Коняка аккуратненько съедает хлеб, подхватив мягкой губой крошки с моей ладони. Смотрю, Сенечка с усилием тащит своего Астантина: знакомиться с Авром-Гиршевой конякой. - Видишь? - показывает он Астантину на коняку. - Это твоя мама. Шаркни ножкой, подай ручку, скажи: "Здрасте, дядя!" Мама расплачивается с Авром-Гиршем. Рува в это время с интересом рассматривает выпавшую из моей корзинки классную тетрадку. - Арифметика... - кивает он головой на тетрадку. - Только задача решена у вас неправильно. Видите - здесь? - Вы знаете арифметику? - Почему же мне ее не знать? Знаю. - А что еще вы знаете? - Читать знаю. Писать. Четыре действия... А что, мало? Меня гимназист Агроскин учит. Знаете такого?.. Получив деньги, Авром-Гирш собирается уходить. Он доволен - мама, видимо, оправдала его надежды. - Видишь ее? - показывает он Руве на маму. - Конечно, вещей было много, и они так-таки тяжелые. Но ничего не скажешь: на чай дала хорошо. Очень приличная дама! Как чудесно на даче! День здесь емкий, просторный. Он неторопливо поспевает, как малина на кусте. До самых сумерек день остается свежим, крепким. Не то, что в городе, где день через несколько часов жухнет, становится мятым, как ягоды на лотках у разносчиков. Я спешу обежать все знакомые, милые места - я не видела их с минувшей осени. Медленно иду по лесу, прижмурив глаза, - хорошо! Побежала - ветер скрипит и трещит в ушах: т-р-р-р! - словно я на бегу разрываю полотно... Присела отдохнуть - легла грудью на мягкий мох и траву, - перед глазами качаются пробивающиеся из-под земли серые с изнанки листики земляники, похожие на нежно-пушистые щенячьи ушки. На кустиках черники крохотные тугие завязи будущих ягод. А сыроватый, чуть топкий луг весь осыпан незабудками. Будто ломоть голубого неба раскрошили, как хлебный мякиш, и разбросали для воробьев... Хорошо! Несколько дней спустя мы все сидим на большом балконе у доктора Ивана Константиновича Рогова. Мы - это мама, папа, я да сам Иван Константинович со своими "назваными внуками": Леней и Тамарой. Балкон выходит в сад. Иван Константинович разбил и насадил его на пустыре позади дома. Пестрыми коврами лежат клумбы. Чудесно пахнут розы. Из дома доносится томный, жеманный голос попугая: "Ах, бож-ж-же мой, бож-ж-же мой! Неуж-ж-жели я - птица?" Переходя на свирепый бас, Сингапур орет: "Дурр-рак! Дур-р-рак! Дур-рак!" Мы сидим за столом необыкновенно тихо, не шутим, не смеемся. Мы, дети, даже не шалим. Правда, не такие уж мы "дети"! Тамара и я перешли в пятый класс, мне - четырнадцать, ей - пятнадцать лет. Леня уже в шестом классе, и ему целых шестнадцать лет. Конечно, мы еще вполне способны на любое озорство, но сегодня серьезны все - и взрослые и дети. Ведь мы пришли к Ивану Константиновичу не просто в гости, как ходим часто, - нет, сегодня мама, папа и я позваны, как говорит Иван Константинович в серьезных случаях жизни: "на вече"! Если бы не дачное время, то вечевым колоколом служил бы телефон - в нашем городе уже есть телефоны. Поставлен телефон и у нас в городской квартире. Самая ярая поклонница телефона - наша старая Юзефа. Поначалу она ни за что не верила - даже не хотела поверить, - что это не шутка, что ее не обманывают и можно, позвонив, услыхать в телефонной трубке голос человека, находящегося на другом конце города. Потом Юзефа поверила. А поверив, так полюбила телефонные разговоры, что готова вести их с утра до ночи. Она принесла из кухни цэглу - большую кирпичину, положила ее на пол под телефоном (Юзефа мала ростом, без цэглы ей не дотянуться до трубки) и целые дни подкарауливает телефонные звонки. Чуть раздается звонок, Юзефа становится на цэглу, снимает трубку с рычага и оглушительно кричит: - Хто там в таляфоне? Как-то мама спросила: - Почему, Юзефа, вы так кричите в телефонную трубку? Юзефа посмотрела на маму, как на маленькую девочку, которая болтает глупости: - А як же ж "не кричите"? Не услышат! Чи то близко? Самое смешное - Юзефа уверена, что телефонный собеседник слышит только те слова, которые обращены непосредственно к нему, и не слышит всего того, что Юзефа говорит про себя, ее мысли вслух, хотя она орет и их так же громко, как и все остальное. - Хто в таляфоне? А, бодай тебя, дурная голова, ничего не слышу... Хто говорит, спрашую я вас? Все это Юзефа произносит одинаково громко - в самую трубку. "Бодай тебя" и "дурная голова" звучат так же отчетливо, как и все остальное. Но телефон может служить вечевым колоколом, только когда мы в городе. Сейчас мы на даче, телефона там нет. Поэтому Иван Константинович зовет нас к себе при посредстве своего денщика Шарафутдинова (кратко: "Шарафута"). Вот и нынче утром Шарафут притопал на дачу - с запиской: "Дорогие! Прошу всех вас - и Сашеньку - нынче ко мне. На вече! Ваш пеан Рогов". Слова "на вече" подчеркнуты. Значит, что-то серьезное. - Читырем часам, - добавил Шарафут. - Все прихади! Ниприменна! - И еще уточняет: - Баринам. Барыням. Шашинькам. Ниприменна! Видя, что мама тревожно переглянулась с папой - почему Иван Константинович зовет нас так экстренно, среди недели? - Шарафут говорит маме негромко: - Письмам получила. И загрохотал по ступенькам балкона. Слышно, как, отойдя от дачи, он замурлыкал в саду: Тирли-тирли-солдатирли! Али-брави-компаньон... В последнее время Шарафут пристрастился к песням. В соседней квартире, у офицера Блажевича, недавно появился новый денщик. И бедняга Шарафут лишился покоя. Денщик поет какието удивительные песни с совершенно непонятными словами: На Олимпе-д возносился Равных лет со мной божок! Тирли-тирли-д-солдатирли, Али-брави-компаньон! Шарафут мучительно старается запомнить эти нравящиеся ему слова песни. Чистит на кухне ножи или натирает полы - все время гнусавит под нос: "Тирли-тйрли"... Вот и сейчас по удаляющемуся мурлыканью Шарафута слышно, как он отходит от дома все дальше и дальше... Вдруг "тирли-тирли-солдатирли" начинает снова приближаться. И Шарафут снова всходит по ступенькам. - Обедай дома не нада! У нас обедай! После этого Шарафут уходит уже окончательно, бормоча под нос свое "тирли-тирли-али-брави". Обед у Ивана Константиновича проходит необычно, как-то кисло. Иван Константинович невеселый, даже, можно сказать, скучный. Леня тоже какой-то непонятный. Но всех более взволнована Тамара. По привычной своей выдержке она этого не выказывает - еще бы! "Генеральская выправка" дедушки Хованского! Тамара уверенно и умело разыгрывает роль гостеприимной хозяйки дома: - Елена Семеновна, возьмите, пожалуйста... Яков Ефимович, налить вам?.. Сашенька, твое любимое... Но я-то ведь Тамару хорошо знаю. И явственно чувствую, что она чем-то взволнована. Часто она краснеет - вдруг совершенно невпопад. Глаза ее смотрят поверх наших голов и видят что-то, не видное нам... В чем дело? Одним словом, сегодня в этом милом доме, знакомом-презнакомом нам, происходит что-то непонятное. Мама, я, даже папа, которого смутить трудно, держимся настороженно. Папа не шутит, мы молчим. Мы ждем, что будет. Обед приходит к концу. Уже подали первую клубнику (со своих гряд), уже Шарафут принес кофе. Папа начинает осторожно: - Иван Константинович, время идет, мне скоро в госпиталь... Не приступить ли к вечу? Иван Константинович словно просыпается от сна. Оглядев нас всех пристально, он начинает: - Дело серьезное. Я получил письмо от сестры генерала Хованского... Она Лене и Тамарочке тетка... то есть бабушка... Нет, внучатная тетка. Тьфу ты, запутался я в этом родстве! Одним словом, она графиня Уварова. Евдокия Дионисиевна - так ее величают... Письмо она мне написала!.. - И Иван Константинович достает из бокового кармана длинный, узкий конверт сиреневого цвета. - Вот... Этого письма я еще никому не показывал. Даже Тамарочке и Лене, а письмо касается именно их обоих. Так что содержание письма здесь никому, кроме меня, не известно. Хочется мне, чтобы мы обсудили его здесь... Все вместе. Вот и предлагаю я: пусть Тамарочка прочитает нам это письмо вслух! Покраснев так, что даже шея становится у нее густо-розовой, Тамара вынимает из конверта письмо и, - прокашлявшись, совсем как в классе, перед тем как начать отвечать урок, - читает внятно и выразительно: - "Милостивый государь мой Иван Константинович! Покойный брат мой, генерал Хованский, Сергей Дионисиевич, умирая, назначил своей душеприказчицей супругу свою, Инну Ивановну Хованскую. Вскоре после смерти брата скончалась и Инна Ивановна. Перед смертью ей было угодно составить духовное завещание, по которому она передоверила Вам распоряжение ее денежными средствами и воспитание ее внуков, Тамары и Леонида..." Тамара читает бегло, не запинаясь. Непонятно, почему Иван Константинович прерывает это чтение вопросом: - Почерк-то разбираешь ты, птуша? - Вполне! - отвечает Тамара, словно даже удивившись, и внезапно добавляет, сильно покраснев: - Мне тетушка тоже прислала письмо. Сегодня получила я его... - А-а-а, - тянет Иван Константинович как-то неопределенно. - Ну, читай, птуша, читай дальше. - "Вот уже почти четыре года Леонид и Тамара живут у вас, - читает Тамара. - Судя по справкам, мною полученным, отношение ваше к ним совершенно родственное и не оставляет желать лучшего..." - Спасибо!.. - вдруг вырывается у Ивана Константиновича не то с горечью, не то с иронией. - "Зато, - продолжает читать Тамара, - оставляет желать многого та обстановка, в какой живут и воспитываются эти дорогие мне дети. Тамара учится в провинциальном институте, Леня - в захолустной гимназии. А ведь брат мой, генерал Хованский, предназначал его для военной карьеры! Знакомства у детей, общество, в котором они вращаются, самые смешанные. Как далеко все это от той блестящей жизни, какая ожидала детей в доме их деда!.." Тамара на минутку умолкает. Словно задумалась она над тем, что пишет ее "тетушка Евдокия Дионисиевна"... - Что же ты остановилась, птиченька? - ласково спрашивает Иван Константинович. И Тамара читает дальше: - "Глубокоуважаемый Иван Константинович! Инне Ивановне угодно было назначить Вас опекуном внуков - на то была ее воля, спорить с этим нельзя. Однако с тем, как складывается жизнь моих внучатых племянников, я примириться не могу! Они - Хованские, они рождены для другого! Поэтому я предлагаю Вам следующее: пришлите детей ко мне в Петербург. Здесь Тамара будет учиться в Смольном институте. Леня поступит в какое-нибудь привилегированное дворянское учебное заведение, смотря по его склонностям и способностям. В моем доме они сразу вступят в тот блестящий светский круг, в каком нм, Хованским, и надлежит вращаться. Я сама буду вывозить Тамару на балы. Со временем она выйдет замуж, Леня женится - все это совершится в тех высоких рамках, какие, несомненно, одобрил бы мой покойный брат, Сергей Дионисиевич. Опеку над детьми Вам придется передоверить мне - ведь Вам, пожилому человеку, она, вероятно, и в тягость. Не сомневаюсь в том, что денежные дела детей в полном порядке: Вы человек честный и порядочный..." В этом месте у Ивана Константиновича начинает краснеть шея, он резко дергает плечом и даже невнятно бурчит себе под нос что-то вроде любимого присловья: "Черт побери мои калоши с сапогами"... Но-он сдерживает себя. И Тамара дочитывает письмо тетки: - "Если Вы, государь мой Иван Константинович, пришлете ко мне детей теперь же, то они проведут лето на моей даче в Павловске. На август я, возможно, поеду полечиться за границу и, конечно, повезу туда и их. В ожидании Вашего ответа пребываю с полным уважением к Вам графиня Евдокия Дионисиевна Уварова, урожденная Хованская. Адрес для ответа: Санкт-Петербург, Гагаринская ул , соб. дом". Тамара дочитала письмо. На балконе так тихо, словно никого здесь нет. Все сидят неподвижно, и молчат. Шарафутдинов сунулся было накрывать на стол к чаю, но сразу уловил, что он некстати, и исчез, даже не топая, - наверное, на цыпочках. (Мы с Леней уже не раз замечали, какой Шарафут чуткий и деликатный!) - Яков Ефимович, - вдруг прерывает молчание Иван Константинович, - есть у тебя какие-нибудь мысли по поводу этого письма? - Милый вы мой Иван Константинович... - начинает папа, глядя на старика с такой нежностью, что я впервые понимаю, как сильно любит папа своего старого друга. - Какие могут у меня быть мысли по поводу этого письма? Я ведь не урожденный Хованский. Не берусь я с такой графской легкостью и непринужденностью решать судьбы людей. Ведь тут судьба и Тамары, и Лени, и ваша - да, да, и ваша, Иван Константинович! Думаю я, что тут имеют слово - даже первое слово! - сами, так сказать, заинтересованные лица, Тамара и Леня... - Вот и мне тоже хочется услышать, что они об этом думают! - подхватывает папину мысль Иван Константинович. - Птушечка, не секрет это: что именно тетка тебе в своем письме написала? - Это уже не первое письмо... - угрюмо говорит вдруг Леня. - Второе. Первое было недели две назад. - Разве? - говорит Иван Константинович каким-то неестественным, "нарочным" голосом. - Что же ты нам об этих письмах ничего не сказала? - Да так как-то... не пришлось к слову, - отвечает Тамара почти таким же "нарочным" голосом. И, доставая из кармана два письма в таких же умопомрачительно сиреневых конвертах, Тамара равнодушно добавляет: - Тетушка пишет мне... Ну, в общем, то же, что и вам: про Смольный институт, про дачу в Павловске. Ну, еще и про то, - Тамара слегка понижает голос, - что она хочет вывозить меня на балы... - Ну, и что же ты думаешь обо всем этом? - продолжает Иван Константинович все тем же странно-деревянным голосом. Совершенно неожиданно Тамара плачет. И как плачет! Слезы бегут по ее лицу дождиком. Она всхлипывает, даже попискивает, жалобно, как малый ребенок. - Дедушка, миленький, дорогой! Вы же знаете, дедушка, как я... как я вас люблю! Ну просто очень, очень, очень... Дедушка, вы мой самый дорогой!.. До этой минуты я, признаюсь, сидела в страхе. А вдруг, думала я, Тамара обрадуется предложению тетки? Ведь графский дом. Смольный институт. Блестящее общество. Графиня Уварова. Дача в Павловске. Поедем за границу! Все это - я же знаю - Тамара обожает, считает высшим счастьем жизни... Я боялась, что Тамара кинется, как голодная, на эти приманки и уедет от Ивана Константиновича. Мне самой было бы не так уж грустно расстаться с Тамарой - хоть на всю жизнь! Но просто невыносимо думать, что Тамара может забыть, как Иван Константинович привез к себе ее и Леню, незнакомых детей, как любил их! Но этот страх оказался напрасным: Тамара любит Ивана Константиновича, она его ни на кого не променяет! Тамара все плачет: "Дедушка, дорогой мой!" Она прижимается к нему, словно боится, как бы он не послушался этой тетки и не отправил их - Тамару и Леню - в Питер! А Иван Константинович - ох, и недогадливый! - не понимает этого. Обнимая Тамару, гладя ее растрепавшиеся волосы, он вдруг берет ее за подбородок, поднимает к себе ее лицо и, глядя прямо в красивые плачущие глаза, спрашивает тихо и печально: - Значит, уедешь? Да? Ну какой непонятливый! Разве он не видит, как она плачет, как она обнимает его: "Дедушка, дорогой! Ужас, как я вас люблю!" Ведь совершенно ясно: она любит его, она не променяет его ни на какую тетку! Но тут Тамара начинает бормотать сквозь слезы что-то совсем неожиданное: - Дедушка, ведь она правду пишет. Конечно, в Петербурге и институт другой, и общество другое! И балы, дедушка!.. И потом, ведь я вправду скоро буду совсем большая, а за кого мне здесь выйти замуж? За Андрея-мороженщика? Вы же сами понимаете это, дедушка, правда? - Понимаю, птиченька, понимаю... - кивает Иван Константинович. - И вы не сердитесь на меня, дедушка, правда? - Не сержусь, птуша. - И горевать не будете, когда я уеду? - Постараюсь, птуша, постараюсь... - И Иван Константинович беспомощно озирается на нас. - Нет, вы мне обещайте, что не будете горевать! Иван Константинович, ссутулившись в своем кресле, как-то осунулся, словно постарел на глазах. А Тамара, быстро успокоившись, уже весело щебечет: - Я думаю, дедушка, надо ехать поскорее! Чтоб пожить нам с Леней летнее время на даче в Павловске. Но тут Леня вскакивает так порывисто, как взвивающаяся в воздух ракета. - "Нам с Леней"! Почему это такое "нам с Леней"? И почему никто не спрашивает у меня, чего я хочу? Иван Константинович резко поворачивается к Лене: - А разве ты... разве ты не хочешь уехать в Питер? - А почему мне этого хотеть? - почти кричит Леня. - Тетушка эта... Она к нам два раза приезжала... Она бабушку нашу не любила! Я сам слышал, она говорила, что дедушка бабушку "осчастливил"! Тетка эта за четыре года в первый раз о нас и вспомнила. И знаете отчего? Пусть Тамара вам расскажет. Тетка ей об этом написала. - Леня, - строго одергивает его Тамара, - перестань! - Не перестану! Тетка ей пишет: она там спиритизмом занимается, столы вертит. И вдруг явился дух нашего дедушки Хованского и сказал е,й: "Евдокия! Сестра! Спаси моих внуков!" Леня говорит замогильным голосом, и, как ни взволнованы все, я замечаю, что у папы шевелятся усы и дрожит подбородок: ему смешно. - И мне к этой тетке ехать? - кипятится Леня. - Нужно мне ее "привилегированное дворянское учебное заведение"! И балы мне нужны! "Ах, тетушка, выдайте меня замуж, пожалуйста! За кого мне здесь выйти замуж? За Юзефу? За бубличницу Хану?.." Никогда я Леню таким не видала. У него злые глаза, он зло кривляется. А папа-то мой, папа! Чем сильнее Леня "хамит", тем ласковее смотрит на него папа. Вдруг Леня обрывает сам себя на полуслове: - Конечно, дедушка... Если вы сами не хотите, чтобы я жил с вами. Ну, тогда... Иван Константинович охватил Леню за плечи, притянул к себе, смотрит на него сияющими глазами - Дурак! - говорит он нежно, любовно. - Я не хочу, чтобы ты жил у меня? Дур-р-рак!.. И тут, когда все взволнованы, растроганы, из дома отчетливо доносится голос попугая Сингапура, обрадовавшегося знакомому слову: - Ду-у-ур-рак! Дур-р-рак! Дур-р-рак! Это разряжает общую взволнованность. Сразу становится шумно. Все громко разговаривают. Папа, простившись, уезжает в госпиталь. Мама обсуждает с Тамарой предстоящие перед отъездом хлопоты. - Я думаю, Елена Семеновна, мне уже ничего не надо здесь ни шить, ни заказывать. Здешние вещи вряд ли пригодятся мне в столице... Я не свожу глаз с Ивана Константиновича и Лени. Они стоят, положив друг другу на плечи руки, и молча смотрят друг другу в глаза. Словно разговаривают... без слов. - Дедушка... - бормочет Леня. - Вы понимаете, дедушка?.. - Ш-ш-ш... - шепчет Иван Константинович, будто боится разбудить кого-то спящего. - Все я понимаю, все! А попугай в доме надсадно поет голосом Шарафута: Тирли-тирли-д-солдатирли, Али-брави-компаньон! Возвращаемся мы на дачу под вечер. Пахнет влажной вечерней травой, дымком шишек от дачных самоваров, цветами табака, гордо поднимающими головы во всех палисадниках. Высокий кленок, растущий у нашего балкона, задевает меня веткой-лапой, и лист, коснувшийся моей щеки, кажется таким родным, как прохладная щека друга. Глава пятая. ОТРЕЗАННЫЙ ЛОМОТЬ Сборы Тамары в дорогу, приготовления к отъезду ее в Петербург - "к тетушке Евдокии Дионисиевне!" - идут с молниеносной быстротой. Да и велики ли сборы? Она сразу заявила: не хочет ничего из белья и платья покупать или заказывать в нашем городе... Зачем, как говорится в "Евгении Онегине": На суд взыскательному свету Представить милые черты Провинциальной простоты, И запоздалые наряды, И запоздалый склад речей?.. Единственное, что Тамара не прочь перевезти с собой в Петербург, - это трельяж красного дерева. "Знаете, тот, бабушкин, мы его сюда еще из дома привезли..." Но едва Taмapa заикнулась об этом, Иван Константинович спросил ее очень сесьезно: - Ты что же, птуша, окончательно порываешь с нами? Даже приезжать к нам сюда - хоть изредка - не намерена? Тамара смешалась, покраснела: - Нет, что вы, дедушка! Конечно, я соберусь юк-нибудь к вам в гости... - Ну, так не разоряй здесь своего гнезда! Пускай все так и стоит, как при тебе стояло. Когда бы ты к нам ни приехала - ты у себя, дома... Так трельяж и остался дожидаться того дня, когда Тамара "как-нибудь соберется" в гости к Ивану Константиновичу. - Не приедет сна! - гудит Варя Забелина своим густым голосом, низким, как жужжаниг майского жука (сколько беды Варе с этим голосищем! Все сиплвки в институте чуть не ежедневно напоминают ей, что "чбас - это не дамский голос"!). - Вот увидите, Тамара уезжает навсегда. - По-моему, тоже, - откликается Маня Фейгель. - Она сюда возвращаться не собирается. - И по-моему так, - повторяет за Маней ее "эхо", Катенька Кандаурова. - Тамара уезжает навовсе! - Ну, и пускай уезжает с богом! Подумаешь, без нее не проживем? Или будет нам без нее, как у Лермонтова: "И ску... и гру... и некому ру..."? (Это Лида изменяет лермонтовский стих: "И скучно, и грустно, и некому руку пожать в минуту душевной невзгоды!") Все мои подруги - Варя, Маня с Катей и Лида Карцева - собрались сегодня в гости ко мне, на дачу. Мы ушли далеко в лес, аукались, хохотали по всякому пустяку. Набрали много земляники, малины. Кузовка у нас с собой не было - забыли захватить из дому, - ну, мы нанизали ягоды на длинные, крепкие травинки. А когда переходили через ручей, осторожно переступая по каменному броду, и Катюша Кандаурова, сорвавшись с мокрых, осклизлых камней, попала обеими ногами в воду - тут уж нашему веселью, казалось, и конца не будет! Сейчас мы сидим на берегу реки, на золотом песочке. На ближней раките сохнут Катины мокрые чулки и туфли. Это Маня аккуратно развесила их, как заботливая "Катькина мама" (так мы поддразниваем Маню). Мы только что выкупались. Плавать никто из нас не умеет - от этого купанье еще веселее. Варина рубашка уплыла по реке, но Маня ловко подцепила рубашку длинной жердью и вытащила из воды. - Медаль за спасение утопающих! - кричит Лида Карцева. - Мане - медаль... - Манечка моя... - любовно тормошит ее Катя. - Спасительница! Избавительница! Покровительница! Ну, это надолго: Катюша обожает рифмы. Она может перебирать их часами - и так складно, что иногда диву даешься. А вот сложить из них стихотворение - этого Катя не может. Даже удивительно! Впрочем, папа не находит в этом ничего удивительного. Рифмы подбирать - это, говорит он, может всякий человек. А для того чтобы сложить стихотворение, надо, во-первых, хотеть что-то сказать людям, иметь, что сказать им, - да еще такое, что может получиться только в стихах. Этого у Катюши еще нет. Мы лежим на теплом прибрежном песке. Обсыхаем. Наслаждаемся еще не исчезнувшим ощущением чудесной свежести. Я смотрю в небо - там всегда есть что-нибудь интересное. Самое удивительное - это, что небо никогда не бывает неподвижным. Даже когда оно словно замерло, как нарисованное, стоит лишь всмотреться - и увидишь в нем непрерывное движение облаков. Порой это движение еле уловимо, его замечаешь только по неподвижным предметам на земле; во-о-он то облако стояло прежде над лесной кромкой, а сейчас оно передвинулось влево или вправо. А иногда облака спешат беспорядочной толпой, налезают друг на друга, как крестьянские телеги на мосту: "Эй, там, впереди! Что стали? Живей, живей!.." До чего хорошо жить! Мы слегка опьянели от лесных и речных запахов, от смеха, от душистых спелых ягод и речной прохлады. Да и приустали мы - далеко ходили. Лежим, лениво перебрасываемся словами. - Мне иногда кажется, - говорю я, - что Тамара уже да-аавно уехала. Она, конечно, еще здесь, но она уже никого из нас не замечает, даже не помнит. Бывает, она вдруг вскинет глаза - вот так! - с удивлением: "Ах, я все еще здесь? Ах, это все еще вы?" - Верно! - подтверждает и Лида. - Она вчера приходила к нам "с прощальным визитом". Сидели мы с ней друг против друга и молчали. Вот просто не о чем было нам разговаривать. Как незнакомые... А ведь четыре года учились вместе, даже вроде как дружили мы с ней. - А почему Тамара не приходила прощаться к нам с Маней? - удивляется Катенька Кандаурова. - И у нас с бабушкой не была! - говорит и Варя. - У нее список составлен, к кому "заехать с визитом". И визитные карточки для этого заказала: "Тамара Леонидовна Хованская", - объясняю я. - А визитные карточки к чему? - "Так принято в высшем свете"! - дурашливым голосом изрекает Лида. - Да, - поддерживаю я, - если Тамара кого не застанет - из тех, к кому приехала с визитом, - она оставляет визитную карточку. С припиской: "с п. в." - значит "с прощальным визитом". - А к кому Тамара ходит прощаться? - интересуются все. - Ну, прежде всего, конечно, к девочкам из первого отделения нанято ллзсса. К "знатным и богатым"! Они ее когда-то крепко обидели. Помните, с:п,е в первом классе, когда они узнали, что она не княжна? Вот теперь она радуется: она может утереть им нос. Вы, мол, мной пренебрегли, а я вот оно куда взлетела! "Петербург, Смольный институт, моя тетушка графиня Уварова, собственная дача в Павловске. Ах, в августе поедем за границу!.." - кривляюсь я с самыми, как мне кажется, великосветскими интонациями и аристократическими жестами. - Ну хорошо, девочки из первого отделения ее обидели, они ею пренебрегли, - недоумевает Варя. - Так ведь мы-то ее не обижали. За что же она швыряется нами? - А вот за это самое! - спокойно объясняет Маня Фейгель. - За то, что мы, дуры, тогда пожалели ее, поддержали, приняли в свою компанию... Вперед будем умнее! - Знаете что? - выпаливает вдруг Катенька "вдохновенным" голосом (это означает: сейчас она скажет которые-нибудь из своих любимых стихов). - Тамара - "тучка золотая"... Вот та самая, что ночевала "на груди утеса-великана", и "на заре она умчалась рано, по лазури весело играя"!.. - "Тучка золотая"! - ворчит Варя. - Довольно даже противная тучка... Не тучка, а штучка! Опять все прежние барские фанаберии вспомнила... Визитные карточки! "С п.в." - "с прощальным визитом"! Ну ее, и говорить о ней не хочу: противно! Этот разговор мы ведем уже по дороге домой, шагая по лесу. Идем мрачно - мы сердиты. Вспомнили Тамару - и стало нам в самом деле противно... Варя, конечно, права: Тамара снова - и с каким наслаждением! - вспомнила свои прежние аристократические замашки. Казалось, за четыре года она совершенно позабыла все это, жила среди нас, почти такая же простая, как все мы. Но нескольких писем "тетушки Евдокии Дионисиевны" оказалось достаточно, для того чтобы весь дворянский гонор воскрес в ней с новой силой. Сейчас у нее одна мечта: чтобы на вокзале ее провожало в Петербург "избранное общество"! Не мы - дочки обыкновенных, незнатных мам и пап! - а внучка городского головы Нюта Грудцова, дочки богатого фабриканта Рита и Зоя Шабановы и другие фон-бароны из первого отделения нашего класса. В последние дни она очень старается, готовит себе эти блестящие проводы. То и дело она звонит по телефону: - Квартира Грудцовых?.. Можно попросить Нюту... Ты, Нюта? Это я, Тамара Хованская... Нет, еще не уехала. Я уезжаю в пятницу. Поезд отходит в семь часов пятнадцать минут вечера... А разве ты собираешься провожать меня на вокзале? Ах, как это мило! Я страшно тронута. Так не забудь: в пятницу, в семь часов пятнадцать минут вечера! Нюточка, ты просто дуся, муся, пуся!.. Все муси, дуси, пуси жестоко обманули надежды Тамары на блестящие светские проводы - никто из них на вокзал не пришел! Никого вообще не было: Варя, Маня и Катюша не пришли, - обиделись на Тамарину невежливость, а Лида Карцева не пришла, обидевшись за подруг. Провожали Тамару Иван Константинович с Леней и Шарафутдиновым и мы с мамой. Нам совсем не хотелось оказывать Тамаре внимание, но мы не хотели огорчать Ивана Константиновича. Тамаре было досадно, что "избранное общество" не явилось на вокзал. Чуть не до последнего звонка она все высматривала: не идут ли они, не несут ли ей цветы? Но никто не пришел. В красивых глазах Тамары были досада и грусть. Перед последним звонком Тамара рассеянно чмокнула маму и меня, потом стала прощаться с Иваном Константиновичем и Леней - и вдруг заплакала. - Дедушка, миленький мой, золотой! Я скоро приеду, скоро, непременно... Ленечка, отчего ты не едешь со мной? Я буду так скучать без тебя!.. Поезд уходил. Иван Константинович все стоял, все смотрел, как с площадки вагона маленькая фигурка махала платочком. Так изящно... так грациозно! - Пойдем, дедушка! - И Леня ласково, настойчиво берет Ивана Константиновича под руку. Шарафут идет со мной. Вздыхает печально. Потом говорит, огорченно качая головой: - А с мине Тамарам Линидовнам ни прощался... С вокзала мы все идем к нам. Иван Константинович очень грустный... - Как хорошо прощалась с вами Тамара! - говорит мама. Ей хочется сказать приятное милому старику. - Так искренне плакала... "Скоро, говорит, приеду!" Иван Константинович очень долго не отвечает. Словно раздумывает над мамиными словами. Наконец он говорит со вздохом: - Нет, Елена Семеновна, голубенькая вы моя... Не приедет она больше, отрезано! Первое письмо Тамары приходит очень не скоро. Все мы из-за этого волнуемся. Даже папа, как бы поздно ни приехал на дачу, непременно справляется, получил ли Иван Константинович письмо от Тамары. И, услыхав неизменный ответ: "Нет, не получил", папа сердито бросает: - Ох, чертова девчонка, чертова девчонка! Мы с мамой приехали в город по разным делам. Сидим у нас на городской квартире за чаем. С нами дедушка и дядя Мирон Ефимович. Дядя этот - чудный человек, я его очень люблю, но ох какой он раздражительный! Что ему ни скажи, на все он непременно сердито фыркнет и ответит что-нибудь язвительное. Когда мне случается оказаться вместе с ним на улице, я уж, помня его характер, изо всех сил стараюсь не задавать дяде Мирону никаких "глупых вопросов". Но разве удержишься? - Миронушка, - спрашиваю я, - не знаешь, кто этот человек... Вон там идет - в серой шляпе? - А я что, обязан знать всех дураков в серых шляпах? - следует немедленное вулканическое извержение дяди Мирона. Я прикусываю язык - ведь знаю же я своего дядю! Надо же было дать ему повод взорваться! Вот теперь буду молчать и молчать... Но через минуту опять спрашиваю: - Миронушка, смотри, какая смешная идет. Раскрыла зонтик, а ведь ни дождя, ни солнца нет... Зачем это она? - Сейчас побегу за ней и спрошу! - огрызается дядя Мирон. Я иногда думаю: в чем разница между дядей Мироном и дедушкой? Сходство одно: оба бывают несносными, но по-разному. Дядя Мирон раздражается и желчно огрызается на глупые слова и глупые вопросы. Он - раздражительный добряк. Дедушка - поучающий добряк, не раздражается, но поучает и воспитывает всех, кто его об этом не просит. И делает он это с редким спокойствием и даже доброжелательством! - Ну, послушайте, - говорит он на улице незнакомому человеку, - зачем вы харкаете на тротуар? Ведь тут люди ходят - они о ваш харчок поскользнутся! Ведь маленький ребенок упадет - он прямо ручками попадет в это нахарканное... Надо же быть человеком, а не свиньей! Даже в драку - а дедушка это обожает! - он лезет без злобы и раздражения. Когда его задирает человек, не очень могучий с виду, дедушка добродушно предупреждает его: - Ой, не лезь! Ой, я тебя сильнее, я с тебя сделаю шнельклопс! Вот и сейчас... Папа пришел из госпиталя (через полчаса мы все поедем на дачу) и первым делом спросил, получил ли Иван Константинович письмо от Тамары. Дядя Мирон сразу "выходит из берегов": - Есть о ком беспокоиться! О Тамаре! - Мы не о Тамаре тревожимся, - вступает в разговор мама, - а об Иване Константиновиче. Совсем извелся старик! Вот уже третья неделя пошла, как уехала Тамара, и даже телеграммы о ее благополучном приезде нет. Бессердечная девочка, бог с ней совсем! И тут дядя Мирон неожиданно спокойно дает совет: - А для чего телеграф изобретен? Пошлите ей телеграмму. Все обрадовались неожиданному выходу. Решают телеграфировать немедленно. Красивым круглым почерком мама начинает выводить: - "Петербург Гагаринская собственный дом графине Уваровой для Тамары Хованской"... Ну, адрес написала. Диктуйте дальше. - А что там раздумывать! - снова взрывается дядя Мирон. - Пиши так: "Дрянная девчонка! Стыдно! Уморишь деда! Телеграфируй немедленно. Напиши подробное письмо!" Вот и все... - Нет, - возражает мама, - "дрянная девчонка" - это слишком грубо и резко. - А я бы, - вступает в спор дедушка, - я бы написал не только "дрянная", но еще и "паршивая"! Человек должен быть человеком, а не свиньей! - Нет, - говорит папа, - надо написать спокойно, без выкриков. Напиши так: "Дедушка очень обеспокоен твоим молчанием"... Спор из-за текста телеграммы все разгорается. Мама хочет мягче. Мирон и дедушка - резче. Папа настаивает: телеграмма должна быть деловая, без истерики. Внезапно раздается телефонный звонок: звонит Леня. - Шашура, вы сегодня в городе?.. У нас новость: письмо от Тамары. - Ну что с ней? Как она? - Да ничего с ней! Никак она! - нетерпеливо отвечает Леня. - Живехонька-здоровехонька!.. Дедушка просит узнать: можно ли нам с ним сейчас прийти? Поговорить... Конечно, все кричат: - Да, да! Ждем! Пусть скорее приходят! Мама достает из буфета любимую Иваном Константиновичем "апекитную" чашку и ставит ее на стол. - Значит, "на вече"... - задумчиво говорит папа. - Что там в этом письме? - гадает мама. Дядя Мирон шумно встает из-за стола: - Ничего в этом письме нет! Сказал же Леня: "живехонька-здоровехонька"! Просто измучился старик за три недели, хочет посидеть с друзьями... Пойдем, папаша, не надо его стеснять. Приходят Иван Константинович с Леней. - Вот что, друзья мои... - начинает Иван Константинович, как всегда, когда он открывает "вече" и собирается произнести речь. Но тут же он замолкает. Растерянно обводит нас беспомощным взглядом своих добрых медвежьих глаз. Мама приходит ему на помощь: - Письмо получили, Иван Константинович? - Получил. Да. От Тамарочки... - отзывается он деревянным голосом. - Вот оно... И он достает из бокового кармана конверт - уже знакомого нам вида, - узкий, изящный, сиреневого цвета. Ох, была бы у меня такая почтовая бумага, я бы каждый день письма писала! Вот только одна беда: не только бумаги такой у меня нет, но и письма мне писать решительно некому. - Сашенька, - просит Иван Константинович, - ты Тамарочкин почерк знаешь? Прочитай вслух... Но тут вмешивается Леня. Он все время не спускал с Ивана Константиновича тревожного взгляда и теперь берет у него из рук сиреневый конверт: - Не Надо вслух, дедушка! Пусть каждый читает про себя... Мы так и делаем. Вот оно, письмо Тамары. К нему нужно еще добавить бесчисленные кляксы, ошибки, помарки, какие-то рисуночки, - тогда все будет во всей красе! "Дорогие дедушка и Леня! Как вы поживаете? Отчего вы мне не пишете, аи, аи, аи, как нехорошо, вы меня забыли, я плачу... (Здесь нарисована рожица, из глаз ее катятся небольшие блинчики и сбоку приписано: "это мои слезы".) Я живу чудненько! Просто сказать, роскошно! У тетушки дом в два этажа, четырнадцать комнат. И весь дом занимает одна тетушка! Вы такой квартиры, наверное, никогда и не видали, даже у Нютки Грудцовой такой нет. В моей комнате обои не бумажные, а стены обиты английской материей, называется "чини,". Нютка лопнула бы от зависти, наверное, лопнула бы. Мы уже переехали в Павловск на дачу, каждый вечер ездим на музыку, там самое лучшее общество. Только, к сожалению, много всяких Дрейфусов! Но кто в платочке или без шляпки, тех даже не впускают в зал. Простонародье слушает музыку из-за мостика. А вчера днем я была просто счастливая, потому что в парке мимо меня проехали великий князь Константин Константинович с сыновьями, и они привстали в стременах, и они отдали мне честь, потому что Павловск принадлежит им, значит, они здесь хозяева, а я, значит, ихняя гостья, и они меня приветствуют, это у них такой обычай. Правда, красиво? Скоро уезжаем за границу. Я вам оттуда пришлю адрес. Дедушка, миленький, надо все-таки, я думаю, прислать сюда бабушкин трельяж красного дерева. Пусть тетушка видит, что мы у дедушки Хованского жили тоже не как последние какие-нибудь. Целую вас крепко-крепко. Привет Сингапурке, злому попугайке. Ваша забытая Тамара". Все мы прочитали письмо Тамары. Сидим, молчим. "Веча" сегодня не получилось - нечего обсуждать, все ясно. Иван Константинович прощается и идет к двери: - Ты, Леня, здесь оставайся. Я немного пройдусь - пускай меня ветерком ополоснет... После его ухода Леня бежит к окну. Смотрит на улицу и удовлетворенно кивает: - Молодец Шарафут! Ведь он еще ничего не знает, что за письмо, о чем письмо. А вот чувствует, что дедушка огорчился, и - глядите! - идет за ним! Крадком идет, чтобы дедушка не заметил... Глава шестая. НЕЖДАННЫЕ ГОСТИ Вечернее чаепитие на даче - священнодействие! Оно объединяет не только членов семьи, но и друзей, приехавших или пришедших пешком из города (дачный поселок расположен от города недалеко). В особенности, в такие времена, как сейчас, когда все волнуются из-за всяких неожиданных поворотов в деле Дрейфуса. Крейсер "Сфакс" уже приплыл во Францию, и слушание дела уже началось в суде города Ренна, в Бретани. Все недоумевают, почему дело слушается не в Париже, а в бретонском захолустье. Все гадают: хуже это для Дрейфуса или лучше? Умные люди считают, что хуже. Это врагам было нужно, чтобы новый процесс слушался не в Париже, где сильны социалисты, где много рабочих, учащейся молодежи, много сторонников Дрейфуса. Бретань - это не только глубокая провинция. Спокон веку Бретань - это сердце контрреволюции, монархических заговоров, зловещее гнездо католических священников. Ничего хорошего тут ждать не приходится. И в нашем городе - далеко от Франции - честные люди мечутся, стараются узнать что-нибудь помимо скудных газетных телеграмм, хотят встречаться с единомышленниками и друзьями, разговаривать и спорить до сипоты, засиживаясь иногда до поздней ночи за вечерним самоваром. Мы сидим на балконе: мама, папа, Иван Константинович с Леней, Александр Степанович. У всех, по-видимому, то сдержанно-сосредоточенное настроение, какое обычно нападает на человека в этот час. - О чем вы так упорно думаете, Александр Степанович? - спрашивает папа. - Я? Да как будто ни о чем особенном... - отвечает Александр Степанович, словно стряхивая с себя задумчивость. - У меня почему-то все время вертится в мыслях: "...сообщите капитану Дрейфусу..." Все смотрят на Александра Степановича вопросительно. И он поясняет: - Вы только подумайте: "Сообщите капитану Дрейфусу"! Значит, он снова капитан? Он восстановлен в прежнем чине и звании. Он уже - не шпион! Пять лет он был тягчайший государственный преступник - у него не было ни имени, ни фамилии! Собака и та имеет кличку! А у него был только номер... Понимаете, каково ему было прочитать: "Сообщите капитану Дрейфусу"! Пять лет с ним обращались как с бессловесной скотиной... Пять лет он не смел спросить у кого-либо из тюремщиков... ну хотя бы который час. Даже врач не смел сказать ему ни одного слова! И вот он сразу переходит на крейсер "Сфакс", - и там все, надо полагать, обращаются с ним безусловно вежливо! Ведь хорошо? - Хорошо! - отзываемся мы с мамой и Леней. - Нет, вы вдумайтесь поглубже во все это. В телеграмме сказано: "Сообщите капитану Дрейфусу, что он снова имеет право носить военный мундир"... А он помнит день своей гражданской смерти - своего разжалования, - когда его водили, как преступника, перед войсками, а толпа кричала: "Смерть шпиону! Бросьте его в Сену!" И вот ему снова можно надеть такой же мундир, как тот, который тогда изорвали на нем в клочья. - Хорошо! Хорошо! - снова кричим мы. - Хорошо-то хорошо... Конечно, хорошо. А вот как будет дальше? - Я понимаю Александра Степановича, - вмешивается папа.- Александр Степанович сомневается - и не зря сомневается. Ведь Дрейфус не имеет представления о том, что происходило за эти пять лет, - о том, как лучшие люди боролись за него и буквально вырвали эту победу: новый пересмотр судебного процесса. А Дрейфус, может быть, надеется, что этот пересмотр - одна формальность, что уже установлена его невиновность, что Франция встретит его с распростертыми объятиями. - Между тем, - продолжает Александр Степанович, - враги Дрейфуса во Франции вовсе не разоружились, они не собираются сдаваться. Признать, что они осудили невинного, защищали грудью шпионов Эстергази и Анри, покрывали фальшивки и клевету? Никогда этого не будет! - Да... - вздыхает Иван Константинович. - А Дрейфус-то узнает об этом только тогда, когда они приедут... - Да... Только когда приедут... - Приехали! Привезла я их! - говорит, входя на балкон, Вера Матвеевна, и ее доброе лицо со слепыми глазами светится радостью. - Здесь они! Все замолкают. У всех на секунду мелькает нелепая мысль, будто к нам на дачу приплыл крейсер "Сфакс" с Дрейфусом! - Да кто приехал-то, Вера Матвеевна? - взмаливается папа. - Гости к вам! И какие дорогие гости! Я их у вас на городской квартире застала: только что приехали с вокзала. Стоят и не знают, где вас искать. Я их сюда привезла. Тут на балкон входит высокая белокурая женщина, энергичная в движениях, с веселым вздернутым носом. И с нею - девочка моего возраста, очень на нее похожая, - такая же рослая, курносая и до того загорелая, как не загорают люди в наших широтах. Мама и папа бросаются к гостье с поглупевшими от радости лицами: - Маруся! Марусенька приехала! И начинается веселый кавардак, как всегда при встрече друзей, давно не видавшихся и обрадованных встречей. Все говорят одновременно, не слушая, перебивая. Я узнала гостью сразу. Это "тетя Маруся" Лапченко-Божедаева, врач, подруга папиной студенческой молодости. Они с папой учились на одном курсе Военно-медицинской академии в Петербурге. Тогда - в конце 70-х годов - женщин еще принимали в академию и выпускали с врачебными дипломами. Правда, и тогда их была считанная горсточка, а в 80-х годах, при Александре III, вышел запрет принимать женщин в академию. Мария Ивановна Лапченко успела поступить в академию и закончить курс именно в этот короткий промежуток. Она дружила с тремя студентами, своими однокурсниками, - с Яновским (моим папой), Молдавцевым и Божедаевым. Были они все трое неразлучные друзья, очень способные, знающие, редкостные работяги и... круглые бедняки! Питались колбасой под заманчивым названием "собачья радость", запивали ее нередко одним кипятком без сахару, снимали для экономии одну комнату втроем. Все трое были влюблены в Марусю Лапченко, как она выражается, "чохом". По окончании курса она вышла замуж за Божедаева. Папа и Молдавцев, хотя и отвергнутые воздыхатели, считали, что Маруся - умница и выбрала из них самого стоящего. Теперь судьба разбросала их по всей России. Мария Ивановна живет с мужем в далеком губернском городе и славится там как отличный врач. Был даже такой удивительный случай, что у нее лечился - и был ею вылечен - сам архиерей. Вот какой врач расцвел в тете Марусе! Когда Мария Ивановна и папа встречаются - очень редко! - то обязательно и с удовольствием вспоминают один трагикомический случай. Пришла как-то раз Мария Ивановна к своим трем рыцарям - и "заработала" замечание от их квартирной хозяйки, финки: она запачкала у них пол. День был осенний, дождливый, ботинки у Марии Ивановны были прохудившиеся, "с протекцией", калош не было. Ну и, конечно, она нанесла в квартиру немало уличной грязи. "Аи, неланно (неладно)!" - сказала чистоплотная хозяйка-финка. Мария Ивановна сконфузилась, а все три друга возмутились: "Она посмела! Замечание - кому? Нашей Марусе!" Рыцари демонстративно съехали с квартиры и купили в складчину Марусе пару калош. Для этого расхода была на целую неделю сильно урезана порция "собачьей радости", приходившаяся на каждого рыцаря, но в молодости такие вещи не кажутся катастрофой. Ну, подтянули малость пояса. Конечно, сосало под ложечкой от голода, но настроение было отличное: заступились за Марусю и обули ее (сама Маруся была не богаче их - калоши были для нее труднодоступны!). , В первые минуты встречи все говорят слишком громко привыкли считать, что их разделяет огромное расстояние! - и разговор то и дело сползает на боковые тропинки. - Яшка! - восторженно кричит Мария Ивановна. - Миленький, можно, я тебя за рыжий ус потрогаю? А то не верится мне, что это вправду ты! Мы ведь к вам только на несколько часов, на рассвете отбудем... - Что так мало погостите? - огорчается мама. - Домой пора - отец у нас скучает... Ведь мы уже три месяца дома не были! И то крюку дали, чтобы к вам заехать. Ну, да уж, как говорится, "для друга нет круга"! Милые вы мои, дорогие! - А где вы были? Откуда приехали? - допытывается папа. - На курорт я свою курносую возила... Леночка, как тебе дочка моя? Ничего? Она у меня тоже Александра, как и ваша. Только отец желал сына, потому и назвал дочь Алешкой!.. Можете себе представить - этой зимой наши губернские светила заподозрили у девочки костный туберкулез! Я ее, конечно, сразу сгребла в охапку и на курорт, в Бретань, в Сен-Бриэк... Море там и ветра - удивительные! Никакого туберкулеза у нее не подтвердили, а за два с лишним месяца на соленом ветру Алешка вон в какой пейзаж превратилась!.. Ну, а последние десять дней мы с ней прожили в городе Рейне. Слыхали небось про такой? В газетах тоже, наверное, читали? Так что, можно сказать, мы вам от Дрейфуса самый свежий привет привезли! При этих словах Марии Ивановны Александр Степанович и Иван Константинович с Леней - начинавшие было переглядываться между собой: не пора ли, мол, уходить, не мешаем ли мы встрече друзей? - усаживаются прочнее на своих стульях и смотрят Марии Ивановне в рот. Шутка сказать - из Ренна приехала, из того самого Ренна! Конечно, про поклон от Дрейфуса она сказала в шутку, но кое-что интересное она, наверное, может рассказать. - Марусенька, - просит папа, - умоляю: перестань скакать, как блоха, от одной темы к другой! Объясни толком: как это тебя из бретонского курорта в Ренн занесло? - Вот именно, что занесло! - смеется Мария Ивановна. - Эта арапка Петра Великого, дщерь моя, - знаете, кто она? Она будущий археолог! Вбила себе это в голову. Ну, а у нее что вбито, то забито, клещами не выдернешь. - Еще бы, и мама такая, и папа такой!.. - вставляет папа. - Кончили мы свое курортное сидение. "Поездим, мама, немножко по Бретани! Древняя страна, древнее зодчество..." Ну и всякая там ерунда... - Мама! - укоризненно вставляет молчаливая Алеша. - Да ладно уж. Приезжаем с Алешкой в Ренн, идем с вокзала в город, обиталище себе приискивать. Городок ничего, чистенький. Смотреть в нем, по-моему, нечего. Ну, арапка моя, конечно, другого мнения. Но до того городок богомольный, до того запуганно-реакционный, даже у нас таких немного сыщешь! Ни одной левой газеты в киосках купить нельзя, даже потихоньку, из-под полы и то не продают. Что ихние газеты о Дрейфусе пишут - волосы дыбом! Я уж потом и читать почти перестала: одно вранье и клевета!.. Ну конечно, волнение у них по поводу предстоящего процесса неописуемое. Во всех ихних церквах службы и проповеди, да и вне церквей монахи и патеры на всяком углу проповедуют: "Последние, мол, времена приспели, везут к нам судить окаянного шпиона Дрейфуса. За него, мол, стоят одни только люди, продавшиеся евреям! Так покажем им, что такое добрые, честные католики!" Мы слушаем Марию Ивановну прямо-таки со страстным вниманием. Ведь очевидица! И рассказывает так просто, образно, вкусно! - Ну, идем мы с Алешкой по улице и вдруг слышим - приближается какой-то кошачий концерт. Свист, крики, улюлюканье! И прямо на нас бежит женщина, ох, и не женщина, а маленькая женщинка в траурном платье, убегает от целой оравы мальчишек, и это ей они свою гнусную серенаду устраивают! К кому она ни бросится, все от нее только отмахиваются. Увидела нас, бросилась к нам и кричит - ну, прямо сказать, последним заячьим голосом кричит: "О секур! О секур! (Помогите!)" А на углу стоят полицейские - ажаны эти французские, элегантные, в пелериночках - и, ну словно слепые и глухие, не видят и не слышат они этого безобразия! Я, конечно, женщину эту взяла за руку, говорю: "Не бойтесь ничего, мы вас в обиду не дадим!" А она, как перепелка подбитая, так вся и трепыхается, руки дрожат, в глазах тоска смертная, волосы растрепались, шляпенка набок съехала... Я говорю ажану: "Что же вы, полиция, смотрите? Мальчишки озоруют, обижают женщину, а вам ништо?" Он очень вежливо - французик ведь, он тебя убьет, не поморщится, но сперва с тобой раскланяется, как мушкетер на королевском балу! - отвечает мне: "Это дети шалят. Неужели детей наказывать, мадам?" Ну тут вмешивается мой собственный курносый ребенок - вот этот! - она уж и до этого давно хмурилась, как курица к дождю. А тут хватает кишку для поливки улиц и кричит этим проклятым мальчишкам (она по-французски и раньше хорошо говорила, а тут за два месяца на курорте так навострилась, лучше не надо!): "Считаю до трех! Г а р а в у! (Берегитесь!) Оболью водой!" Ну, мальчишек, конечно, вмиг как ветром смело! Полицейский двинулся к Алешке очень воинственно, но я ему с самой любезной улыбкой говорю: "Господин ажан, ведь это ребенок шалит! Ведь детей вы не наказываете?" Мы невольно смеемся. До того нам нравится Мария Ивановна и такая милая эта Алешка! - Ну, - продолжает Мария Ивановна, - пошли дальше, и маленькая женщина с нами. Тут мы и узнали, что она приехала сегодня из Парижа, тоже ищет комнату. И зовут ее Люси Дрейфус. И завтра ночью приплывет с Чертова Острова на крейсере "Сфакс" ее муж Альфред Дрейфус!.. Ну, могли мы ожидать такой удачи, как приезд тети Маруси с Алешей? Ведь они сами там были, своими глазами видели все то, что нам сейчас всего интереснее! - Тут, - продолжает свой рассказ Мария Ивановна, - тут у нас и археология, и древнее зодчество - все полетело под раскат! Алешка у меня, прямо скажу, ничего человечек, и не вовсе глупый: понимает, что в какую минуту важнее - средние века или несчастный человек, которого травит целый город? Стали мы вместе с Люси Дрейфус искать жилье. Наплакались! Не пускают ни-ку-да. Ни в гостиницы, ни на частные квартиры... До самого вечера искали мы комнаты - и все тщетно. Нет комнат, и все тут! А при нашем проходе по улице сбиваются толпишки. И буравят они нас такими взглядами, словно острыми камешками побивают. И нет-нет да и раздастся свисточек или песенка этакая паскудная: "А вот идет шпионка, шпионова жена!" Наконец, уже вечером, нашли комнату. На окраине Ренна, рядом с кабаком. Комната маленькая, одна на троих, - мы побоялись Люси одну оставлять хотя бы на ночь. Хозяйка комнату сдала, но была очень напугана: "Ох, что-то скажет господин кюре (католический священник)! Он всем объявил: "Кто впустит к себе эту еретичку и шпионку, тот попадет прямо в ад!" Ну, я хозяйку успокоила, как могла. Вам, говорю, в аду скучно не будет - увидите спектакль, как из вашего кюре черти будут жарить отбивные котлеты!.. Комната наша была, прямо сказать, сомнительный клад. В соседнем кабаке устроили свой штаб все хулиганы, воры, подонки, вся мразь, какая есть в Ренне! Все ночи напролет они пьянствовали. Хозяйка наша как-то проговорилась, что на все в.ремя процесса Дрейфуса за всех хулиганов платит полиция: пей, ешь не хочу! До утра они горланили песни и поносили Дрейфуса, Люси, хозяйку, меня, даже Алешку. Грозились расправиться с нами. - И вы не боялись? - спрашивает Иван Константинович, глядя на Марию Ивановну с восхищением. - А вы спросите у Яши - он меня с юности знает! - боюсь я кого-нибудь на свете или нет?.. Некоторое время за столом тихо: все ужинают молча. Но уже довольно скоро разговор возобновляется. Снова сыплются вопросы. - Интересно, - говорит папа, - как встретили во Франции прибытие "Сфакса"? - Ох, не говорите! Нам Люси Дрейфус рассказывала со слов мужа... Он, бедный, ждал, что его встретит доброжелательна,!, приветственная толпа. "Разве я не пострадал безвинно? Разве кс нанесли мне самое тяжкое оскорбление, разве не обвинили меня в самом страшном преступлении?.." Но только вышло это все подругому. Когда "Сфакс" подходил к берегам Франции, его в самом деле ждала на пристани огромная толпа - да только такая, что "Сфакс" не пристал к берегу: толпа могла линчевать Дрейфуса. "Сфакс" ушел к пустынному Киберонскому полуострову, и там Дрейфуса ссадили в открытом море в шлюпку. Это было ночью, в сильнейший шторм. Веревочный трап плясал на ветру. Дрейфус очень ослабел за пять лет каторжного режима на Чертовом Острове - он не удержался, сорвался с трапа прямо в шлюпку, очень расшибся при падении. Шлюпка доставила его на берег, а оттуда - тайком, тишком - привезли его по железной дороге прямо в Ренн, в тюрьму... Он-то радовался, - добавляет Мария Ивановна с горечью, - что ему возвращают родину, возвращают Францию, но ему возвратили из всей родины только тюремную камеру. - А жену к нему пустили? - спрашивает Вера Матвеевна. - Увиделись они? - Пустили... Мы с Алешкой ее и провожали в тюрьму - боялись отпускать ее одну по городу. Потом она рассказала: когда тюремный офицер ввел ее в камеру Дрейфуса, они бросились друг к другу так стремительно, так горестно, что тюремный офицер заплакал и ушел, оставив их вдвоем... Весь первый день они не говорили ни слова. Люси сразу заметила, что ему трудно говорить - ведь пять лет молчал, отвык! И она его ни о чем не спрашивала. Так они и просидели весь первый день, обнявшись, только в глаза друг другу смотрели... А потом вскоре приехали в Ренн брат Дрейфуса - Матье Дрейфус, адвокаты Деманж и Лаборй, полковник Пикар и - сам Эмиль Золя! - Ну, теперь спать, спать! - командует мама. - Часа через три надо ехать на вокзал! - Последний вопрос, можно? - Это говорит папа. - Марусенька, ты была в Ренне, видела и слышала там всяких людей... На что там надеются? На кого надеются? И Мария Ивановна, не задумываясь, отвечает. - На адвоката Лаборй. В сегодняшнем положении, когда правда малосильна, а зло и неправда еще о-очень сильны, - исход процесса во многом зависит от Лаборй! Он так талантлив, так находчив, так остроумен! Он так умеет поставить противников в неловкое, даже смешное положение! Он умеет прижать клеветников к стене, заставить их беспомощно лепетать, терять почву под ногами, даже нечаянно выболтать какие-то крупицы правды. Лаборй подхватывает эти крупицы и по ним восстанавливает события так, как они имели место на самом деле. Лаборй - это главная карта в деле Дрейфуса!.. Все прощаются с Марией Ивановной, благодарят ее. Шутка ли, какие интересные вещи она рассказала! Сейчас папа повезет ее и Алешку в город. Я прощаюсь с Алешкой. Удивительное дело! Ни словом мы с ней не перекинулись, да и почти весь вечер она молчала. Но мне понравилась она - смуглая, неулыбчивая, молчаливая. - Жалко, что ты так скоро уезжаешь! - И мне жалко, - кивает Алешка. - Я бы с тобой дружила... - говорю я. - И я с тобой тоже. - И Алешка вдруг улыбается такой же светлой и доброй улыбкой, как ее мать. - Ты археологом хочешь быть? Алешка становится серьезной. - Раздумала, - отвечает она решительно. - Мне теперь, после Ренна, другого захотелось... Хочу быть юристом, адвокатом. Как Лаборй... Спасать невинных людей. Ведь хорошо? - Хорошо! - соглашаюсь я от души и вдруг обнаруживаю в себе новое призвание: я тоже хочу быть юристом, как Лаборй, и спасать невинно осужденных! Так зарождается у нас с Алешкой неосуществленная дружба. Таких будет еще в жизни много... Но эта - первая! Потому и запоминается навсегда. За дружеским прощанием никто из нас не заметил, как по ступенькам балкона поднялся дедушка. Смотрю на него - и пугаюсь. Никогда я дедушку таким не видала. Не красный, каким он бывает, когда рассердится, а серый, обмякший, как игрушечный шарик, из которого вытекла часть наполнявшего его газа... Дедушку усаживают, предлагают горячего чаю, холодного молока, он отнекивается молча, одним отрицательным движением головы. Все смотрят на дедушку вопросительно, с тревогой - что случилось? А он все молчит и только смотрит на нас так печально, словно ему очень не хочется ударить нас дурной вестью. - Да ну же, папаша!.. Что с тобой? - спрашивает папа. И дедушка отвечает негромко: - Сегодня утром в Ренне убили адвоката Лабори... Глава седьмая. ФИНАЛ ТРАГЕДИИ Назавтра выясняется, что известие это хотя и не совсем ложь, но и не совсем правда: Лабори не убит - но он ранен. Об этом мы узнаем рано утром, еще до получения газеты, от Шнира и Разина (они приходят ко мне на урок трижды в неделю). Их словам можно верить, они-то ведь знают: пришли прямо из типографии, где набирали сегодняшний номер газеты. Они сами читали телеграмму. "Вчера утром в Ренне, когда Лабори направлялся в суд, к нему подошел на набережной незнакомый человек и выстрелил в него из револьвера. Лабори упал. Стрелявший скрылся. Полиции не удалось его найти". - Искали они его, как же! - говорит Степа со злобой. - Они, наверное, сами и напустили убийцу на Лабори: "Вон того, высокого, с лысиной,видишь? Убей его!" А потом, после выстрела, притворились, будто ищут убийцу, закудахтали: "Где он? Где он? Дайте его сюда! Уж мы его!.." - В телеграмме сказано, - вспоминает Шнир, - Лабори ранен легко. - Дедушка! - вдруг вспоминаю я. - Надо дедушке сказать, что Лабори не убит. - Дедушке? - весело переспрашивает Степа. - Ваш дедушка уже сегодня в шесть часов утра прибежал к нам в типографию узнать, что и как! Услыхал, что Лабори жив, чуть в пляс не пустился! Такой старик ваш дедушка - дай боже всем молодым!.. Рана Лабори оказалась легкой: к концу недели он уже снова появился в суде. Дрейфусары встретили его овацией. Антидрейфусары - звериным ревом и градом угрожающих писем: "Если ты, мерзавец, не уберешься из Ренна, тебе не жить! Прикончим - На этот раз, будь спокоен, не промахнемся!" Процесс в Ренне продолжается. С прежним блеском ведет защиту Лабори. Но чем дальше, тем все более становится ясно: дело безнадежное. Дрейфуса осудят вновь. - Как вы не понимаете? - ворчит на нас дядя Мирон. - Чего можно ожидать от кастового суда? - А что это - кастовый суд? - спрашиваю я. - Ну, как бы тебе это получше объяснить? Понимаешь, есть правильный суд и неправильный. В правильном суде рассуждают так: вот этот человек поступил против закона, значит, он виноват и должен быть наказан. Кто бы он ни был, все равно - он совершил преступление, его надо наказать. Но мы живем в кастовом обществе. И у нас важно не самое преступление, а то, кто его совершил. Если преступник из высшей касты, его оправдают. Если невинный - из низшей касты, его осудят... - Это очень плохо! Ужасно! На следующее утро я, конечно, передаю Степе и Шниру слова дяди Мирона. Они понимающе переглядываются, и Шнир говорит мне серьезно: - Ваш дядя, конечно, образованный человек. Но вот, понимаете, есть такие вещи, которых не знают и образованные люди! Ваш дядя сказал вам не самую правду, а только "около правды". Каст нету, есть классы. Подробно об этом вы узнаете в свое время - может быть, даже скоро. А пока вам надо знать одно: правящий класс всегда прав - ив жизни, и на суде. А угнетенный класс всегда считается неправым... - А нельзя сделать так, чтобы этого безобразия не было? - допытываюсь я. - Можно, - отвечает Шнир, снова переглянувшись со Степой. - Люди борются за это. Это называется "классовая борьба"... Понимаете? Процесс подходит к концу. И уже ни у кого нет надежды, что он завершится благополучно для Дрейфуса. Кончается и лето. Скоро начнутся занятия в институте. Большой куст орешника под нашим окном в ветреные дни уже не просто шуршит ветвями, словно что-то бормочет, - нет, теперь ветви его стучат в стекло твердыми ореховыми "лапками". В каждой такой лапке от одного до пяти светлых пальчиков-орешков, иногда и больше. Лапки стучат в стекло - они зовут в лес, в поход за орехами. Мы так устали от целого месяца волнений, - а что-то сегодня там, в Ренне? - от газет, от разговоров и споров (у нас, по обыкновению, с утра до вечера толпится взволнованный народ), - что иногда рады отдохнуть от всего, уйти в лес за орехами. Мама просто гонит меня, Леню и приходящих ко мне подруг: - Довольно вам тут слоняться среди взрослых! Ступайте в лес! Собирайте орехи! 28 августа мы уходим в ореховый поход: Варя, Маня с Катюшкой, Леня и я (Лиды Карцевой с нами нет - мама ее заболела, папа увез маму за границу, а Лиду отправили до конца каникул в Петербург, к теткам-писательницам). После отъезда Тамары, которую у нас никто не любил, Леня стал уже вроде не Тамарин, а мой старший брат. Все мои подруги любят Леню. Конечно, он, как все мальчишки, и насмешник и дразнилка. Но, если бы спросить у меня и у моих подруг, за что мы любим Леню, мы бы, наверное, ответили: Леня - надежный. Ему нельзя не верить, на него можно положиться. Плохого Леня ничего не сделает, он и других остережет. Леня всегда и во всем поможет и выручит, как настоящий друг. Вот за это мы его и любим! В азарте охоты за орехами - их необыкновенно много! - мы забредаем так далеко в лес, что никто из нас уже не соображает, в какой стороне наш дом. - Друзья мои! - дурачится Ленька. - Мы попали в страшную беду! Мы заплутались в джунглях! - Что же нам делать? - трагически, в тон ему, подаю реплику я. - Наступают сумерки, воют волки, свистят ядовитые змеи... - Шипят гуси! Кудахчут куры! Положение безвыходное! - подхватывают девочки. - И ужасно хочется пить! - жалобно стонет Катя. Надурачившись вдоволь, решаем идти по симпатичной тропе, вьющейся среди леса. Бывают такие тропочки - бегут впереди человека, как собачки. Все равно выбирать не из чего - дорогу мы потеряли; спросить в лесу не у кого; и хотя змеи и не свистят, шакалы не воют, но пить хочется всем - не одной Катюшке. Куда-нибудь да приведет нас эта славненькая тропинка. К жилью, к людям... Так и случается. Вскоре мы приходим к глухому забору и останавливаемся перед воротами с надписью: КУМЫСНОЕ ЗАВЕДЕНИЕ А МУРАТОВА Никто из нас здесь никогда не бывал. Я слыхала от папы, что здесь изготовляют лечебный кумыс. Решаем зайти - попросить напиться. Узнаем, где мы находимся и как попасть домой. За забором маленький дом, так ослепительно выбеленный известью, что он похож на снежный сугроб. Перед домом молодая женщина играет с крохотной девочкой - видно, с дочкой. У женщины круглое лицо, плоское, как тарелка. На этом лице играют-дразнятся раскосые по-монгольски глаза, похожие на крупные синевато-черные изюмины (этот сорт изюма в магазинах называется "малага"), У девочки такое же круглое личико и такие же изюмины-глаза, как у матери. На голове у женщины круглая, плоская татарская шапочка-ободок, с которой свисает назад лоскут материи. Девочка простоволосая, на голове у нее много диковинных коротышек-косичек. Косички прыгают-пляшут на круглой девочкиной головке. Отойдя от девочки шага на три, мать протягивает к ней подманивающие руки и ласково журчит-приговаривает: - Ходите, ходите, ходите, ходите... Осторожно, как по льду, девочка переступает босыми ножками и, пройдя пространство, отделяющее ее от матери, бросается в материнские руки, закинув головку и счастливо крича что-то на непонятном языке. Но, и не зная языка, понятно, что именно она кричит: - А вот я и дошла! А вот я и дошла!.. Мать крепко охватила девочку руками, прижимает ее к себе. И до того они обе прелестны, что в сердце невольно поднимается горячая волна. "Милые, какие милые!" - думаешь, глядя на них. И вот Варя Забелина тоже протягивает руки к девочке и ласково манит ее к себе, повторяя те же воркующие, призывные слова, какими перед тем подманивала девочку мать: - Ходите, ходите, ходите, ходите! Мы с Катюшей и Маней делаем то же самое. Девочка смотрит на нас. Синевато-черные изюмины ее глаз выражают удивление: что это еще за четыре незнакомые растрепанные обезъяны зовут ее каждая к себе? Потом она пристально всматривается в каждую из нас по отдельности, словно выбирая: к которой направить свои еще нетвердые шажки? И выбирает Варю! - Ходите, ходите, ходите, ходите! - гудит Варя добрым, шмелиным голосом. Девочка слезла с материнских колен и сторожко туп-тупает по песку. И вот уже Варя подхватила ее на руки. Я смотрю на Варю - Варю Забелину, нашу Варю... За четыре года я, казалось, выучила ее наизусть до последней черточки. Вздор, ничего я о ней не знала раньше! Вот этой нежной улыбки, этих ласковых глаз - ничего этого я прежде не замечала! Она красивая, наша Варя! И когда же расцвела эта спокойная красота, что никто этого и не заметил? Радуясь новой забаве, девчушка обходит нас всех по очереди. И снова я, как прозревший слепой, впервые вижу, какими прелестными стали внезапно Маня и Катюша! Разве у Мани и вчера были такие огромные, задумчивые глаза? Вздернутый носик Катеньки Кандауровой - он, конечно, не сегодня вздернулся, как гребешок у петушка, - но раньше я не замечала, какое в нем веселое очарование! Молодая женщина объясняет нам, что она - жена кумысника Муратова, зовут ее Фатимой. А призывное: "Ходите, ходите, ходите, ходите!" - это совсем не то, что "поди сюда, поди сюда, поди сюда!" Это имя девчушки - Хадити. Хадити с вопросительным выражением смотрит на Леню. Слоено хочет спросить: "Ну, а ты, мальчик, что умеешь?" И Леня, недолго думая, показывает свои таланты. Он пляшет вприсядку, а потом, встав на руки вниз головой, ходит вокруг нее на руках. Впечатление огромное! Хадити в полном восторге! Фатима усаживает нас за одним из столиков, расставленных перед домом-сугробом. Вместо воды, о которой мы просили, Фатима приносит на подносе кружки с кумысом. - Пей, пей! - приговаривает она. - Деньга нету? Другой раз принесешь... Холодный - со льда - кумыс, кисленький, вкусный. Расшалившаяся Хадити перелезает с одних колен на другие, гладит ручками наши лица. Удивительно весело и приятно нам здесь - перед домомсугробом! Словно пришли мы к близким, родным людям. Может быть, в первый раз за весь этот мучительный месяц, когда и встаешь и ложишься все с тем же тяжелым чувством опасения, - а что там, в далеком Ренне, неужели не оправдают, неужели опять осудят? - мы сегодня на несколько часов словно выключились из всего этого. Уже несколько часов мы бездумно веселы и беспечны. И это мы ощущаем как отдых - душа распустила напряженные мускулы, отогнала тревогу. Внезапно за оградой раздаются конский топот и голоса. Наше мирное веселье прерывается появлением новых лиц. К белому домику-сугробу идут от ворот спешившиеся всадник и всадница с хлыстиками в руках. Оба очень элегантные: в особенности она - в черном платье-амазонке с длинным шлейфом, перекинутым через руку, в блестящем маленьком черном цилиндре на золотистых волосах. Она к тому же и очень красива. Он некрасив, у него сонное лицо и глаза, прижмуренные, как у кота, только что пообедавшего очень вкусной райской птицей. В незнакомых всадниках нет ничего враждебного или злого. На них приятно смотреть - красивые, нарядные люди. Но с их приходом почему-то становится невесело, даже неуютно. Чувствуется - все мы это чувствуем, - пришли чужие люди. Господин и дама тоже уселись за одним из столиков. Они пьют кумыс, перебрасываясь между собой французскими фразами. Стараюсь не слушать, чтобы не вышло, что я подслушиваю. Расшалившись в играх с нами, маленькая Хадити приковыляла и к красивой амазонке. Девочке понравились сверкающие "игрушечки" в ушах незнакомки - крупные, переливающиеся огнями брильянтовые серьги. Хадити протянула ручки к красавице. Прелестный детский жест говорит: "Возьми меня на руки. Я посмотрю поближе, что там у тебя в ушах..." Но красивая дама не берет ее. Она разглядывает девочку с любопытством, как диковинное насекомое. И не без брезгливости: вдруг насекомое поползет по ее платью? Подхватив на руки маленькую Хадити, Маня относит ее к нашему столику. Прошло мгновение, не больше. Но все мы сразу поднялись из-за столика. Уже поздно - скоро начнет темнеть. До дома еще далеко... К даче мы с Леней шагаем вдвоем. Маню, Катю и Варю пошел провожать до города работник Муратовых. Мы идем, неся на палке корзинку, полную лесных орехов. Идем и молчим. Все то, о чем мы в этот день, последний день каникул, последний день летней радости, старались не думать, - все это снова владеет нашими мыслями. - Как ты думаешь? - спрашиваю я. - Приговор объявят завтра? - Неизвестно. Могут вынести и сегодня... Нет, нет, я не хочу думать об этом! Узнаем, когда придем домой. А пока поговорим о чем-нибудь приятном, милом, хорошем. - Правда, какие чудесные Фатима и Хадити? - Да... - отвечает Леня, и голос его теплеет, он тоже рад вспомнить о приятном. - И такие вы все, девчонки, были милые, когда играли с девочкой! - И я тоже? - искренне удивляюсь я. - Я была милая? - Была. Очень милая... Но физиономия у тебя была, скажу я тебе, глупая, как решето! От Леньки дождешься комплимента! Мы молчим до самой калитки. Уже взявшись за щеколду, Леня вдруг говорит: - Нет, сегодня - помяни мое слово - не объявят. Завтра. Однако, войдя в наш палисадник, мы сразу понимаем; случилось плохое, самое плохое... Мама, папа, дядя Мирон, дядя Николай, Иван Константинович и, конечно, дедушка сидят на садовых скамьях и стульях, очень грустные. Я смотрю на папу. Я не могу себя заставить выговорить свой вопрос. - Да... - отвечает папа так, словно бы я этот вопрос задала и папа его услыхал. - Обвинительный. - Я ж тебе говорил! - горько роняет дедушка. - Я вам всем говорил: "Не ждите хорошего - они сволочи!" Приговор Дрейфусу вынесли в самом деле обвинительный. Дрейфус признан виновным, но заслуживающим снисхождения. И приговор более мягкий: уже не ссылка - пожизненная - на Чертов Остров, а только тюремное заключение на десять лет... "Только"!.. - Папа... Что же это получилось, папа? Пять лет боролись, добивались правды - и все впустую? - Нет, не все впустую, - говорит папа. - Да, Дрейфуса еще не оправдали, не очистили от обвинения. Но вот увидишь - это еще придет! Сейчас это уже только вопрос времени... А дело Дрейфуса не прошло и не пройдет бесследно еще и потому, что миллионы людей будут помнить его. Оно глубоко вспахало человеческие души - это хорошая школа... И ты смотри помни, никогда не забывай! А теперь забежим вперед. Ненадолго - всего на семь лет... Папа оказался прав - в 1906 году состоялось третье и последнее разбирательство дела Дрейфуса. Эти семь лет не прошли бесследно. За это время во Франции сильно выросло и окрепло рабочее движение. Выросла и окрепла социалистическая партия. Сильнейшие удары были нанесены по аристократической генеральской верхушке, и в особенности, по отцам-иезуитам, по католическому духовенству. Теперь, в 1906 году, Дрейфус был оправдан, полностью очищен от всех обвинений. 28 июля 1906 года на той площади, где за двенадцать лет перед тем происходило разжалование Дрейфуса, состоялось торжественное награждение его Орденом Почетного легиона. Под фанфары труб старый генерал Жиллэн обратился к Дрейфусу: - Именем Французской республики объявляю вас кавалером ордена Почетного легиона! Старый генерал трижды дотронулся своей обнаженной шпагой до плеча Дрейфуса. Потом он прикрепил орден к его черному доломану, обнял и поцеловал Дрейфуса. - Когда-то вы служили под моим начальством. Я счастлив, что именно мне выпала честь наградить вас сегодня! Одновременно с награждением Дрейфуса орденом происходило и производство в генералы старого друга Дрейфуса, его мужественного защитника - Пикара. Торжество было омрачено отсутствием Золя. Он скончался за четыре года до этого. Папа оказался прав и еще в одном. Люди моего поколения, пережившие в ранней юности дело Дрейфуса, запомнили его на всю жизнь. Вместе с делом мултанских вотяков дело Дрейфуса воспитало в нас глубочайшее уважение к высокому долгу писателя-гражданина - долгу, которому так самоотверженно служили русский писатель Владимир Короленко и французский писатель Эмиль Золя. А теперь забежим и еще дальше - в наши дни. Сегодня мы можем полностью охватить и понять дело Дрейфуса и все двигавшие его пружины. Мы можем даже точно назвать ту черную силу, которая создала и вдохновила дело Дрейфуса. Сегодня эта сила называется "фашизм". Дело Дрейфуса было одной из первых схваток нарождавшегося фашизма со всеми добрыми и честными силами мира. Сегодня фашизму противостоит мир коммунизма. Это громадная, непобедимая армия. И каждый из нас - солдат этой армии. Глава восьмая. "УВАЖАЕМЫЕ ГОСПОЖИ" Вот уже мы и снова в ярме: началось учение в институте. Очень грустно думать, что до окончания курса нам еще целых три года учиться. Пятый, шестой и седьмой классы. А нынешний учебный год - в пятом классе - еще только начинается. Он продлится около девяти месяцев - до будущих летних каникул. О том, что мы отныне старшеклассницы, что это очень хорошо, почетно и ответственно, мы услыхали от нашего нового преподавателя русского языка, Василия Дмитриевича Лапшина (сокращенно его зовут "Лапша"). Мы уже раньше знали - это знает весь институт! - что Лапша очень любит, просто обожает произносить торжественным голосом пышные речи на разные темы, по всякому поводу и даже без особо важного повода. Сегодня Лапша впервые знакомится с нами. До сих пор мы были мелюзга, младший класс, и русский язык преподавала у нас учительница. Молча, сосредоточившись, прежде чем начать говорить, Лапша стоит перед нами во всей своей красе. Он человек неопределенного возраста. Лицо у него выцветшее, словно Лапшу долго держали в сундуке, забыв посыпать нафталином, и моль основательно поела его, даже бородку пощипала и обесцветила. В общем, внешность у Лапши неувлекательная, фигура хлипкая. В пьесе Островского "Лес" об одном персонаже говорится: "Злокачественный мужчина", - вот такой и Лапша. Лапша начинает говорить. Речь как речь, но произносит он ее проникновенным голосом и, вероятно, для пущей торжественности рубит фразы на отдельные многозначительные куски. - Поздравляю вас, уважаемые госпожи, с переходом в старшие классы... Мы очень обрадовались тому, что мы уже не просто "дети" или даже "медамы", как называли нас до этих пор синявки и учительницы, а "уважаемые госпожи"! Мы весело зашумели. Но Лапша поднимает указательный палец - он еще не кончил своей речи и просит тишины. Мы смолкаем, и Лапша продолжает свое рубленое красноречие: - ...и желаю вам - от всей души - сил, здоровья, успехов и удач на вашем жизненном пути... И так далее. И тому подобное. Когда красноречие Лапши наконец иссякает, мы встаем в своих партах, делаем реверанс ("макаем свечкой", как это называют приготовишки и первоклашки) и жужжим хором, почти не разжимая губ, очень вежливо и приветливо: - Бз-з-зум-бзум-бзум! Бз-з-зум-бзум-бзум! Этот обряд вежливости тоже очень давний и почитаемый в нашем институте. Он всегда производит прекрасное впечатление на всякое начальство. Когда хором, с изысканной вежливостью, окунаясь в глубокий реверанс, весь класс зудит это идиотское "бзум-бзум-бзум!", всякому ясно, что мы удивительно благовоспитанные "уважаемые госпожи" и растроганно благодарим нашего любимого наставника за его внимание и за глубокую мудрость его поучений. В старших классах все преподаватели - мужчины. Иные ученицы этим даже гордятся: вот, значит, мы взрослые! Такие ученицы даже говорят про младшие классы пренебрежительно: "Ну, это у малышей, там бабы преподают..." Кто преподает лучше, мужчины или "бабы", нам пока сказать трудно. Если сравнивать Лапшу с той учительницей, что преподавала у нас в младших классах, Анной Дмитриевной Волковой, то у нее на уроке было гораздо интереснее, чем у него. Она преподавала горячо, она любила свой предмет, - и это, конечно, передавалось и некоторым ученицам. Некоторым, не всем, потому что, например, в таких тупых, раскормленных телят, как Меля Норейко и ей подобных, никакой учитель, будь он хоть сам Пущкин, не заронит даже малую искорку любви к литературе и родному языку! Меле как раз очень понравился Лапша. Она предпочитает его нашей учительнице Анне Дмитриевке Волковой! - Он хоть смешьной, и на том спасибо! А Волкова - шьто? Варьятка! [По-польски - сумасшедшая] Как начнет завывать: "Под большим шатром голубых небес, - вижу, даль степей расстилается..." Подумаешь! Меля презрительно фыркает по адресу Анны Дмитриевны - добрых чувств она к ней не питает. Но нам - Варе, Мане, Катюше, мне (Аида Карцева сегодня почему-то не пришла в институт) - сегодня стало грустно. Маленькая, страшно худая, словно высохшая, с лицом нездорового, желтого цвета, с горящими, как угли, черными глазами, Анна Дмитриевна совершенно преображалась, когда читала какие-нибудь из своих любимых стихов. К любимым относилось и это стихотворение "Русь", которое вспомнила сегодня Меля Норейко: "Под большим шатром голубых небес, - вижу, даль степей расстилается..." Меля вспоминает это с насмешкой, мы - с любовью к учительнице, открывшей перед нами поэтическую картину родной страны. Анна Дмитриевна любила - неразделимо любила - и родную страну, и родной язык, и родную литературу! Она и нам передавала это чувство. Ничего подобного не ощутили мы на первом уроке у Лапши. Он и о литературе говорил так же тягуче-скучно, как поздравлял нас с переходом в старшие классы. Объясняя нам, что такое "периоды", Лапша привел литературные примеры. Скучный - из Карамзина: "...Юноша неблагодарен: волнуемый темными желаниями, беспокойный от самого избытка сил своих, с небрежением ступает он на прекрасные цветы, которыми судьба и природа украшают стезю его в мире, - человек, испытанный опытом, в самых горестях своих любит со слезами благодарить небо за малейшую отраду!" И поэтический - из Батюшкова: "...Я видел страну, соседнюю с полюсом, близкую к Гиперборейскому морю, где природа бедна и угрюма, где солнце светит постоянно лишь в течение нескольких месяцев, - но где все же люди могут находить счастье!" Оттого что Лапша читал это равнодушно, поэтический Батюшков прозвучал так же бесстрастно и безрадостно, как скучный Карамзин. Впрочем, по одному уроку - да еще первому, да еще с поздравительной речью! - судить об учителе нельзя. Подождем, может быть, дальше будет интереснее. Зато утешил нас другой новый учитель - француз, мсье Регамэ, Иван Людвигович Регамэ. Он вошел в класс решительно, как сказала потом Катюша Кандаурова: "победительно". Лицо его, красивое, умное, говорило: "Я вас еще не знаю - и вы тоже еще не знаете меня. Познакомимся - вы мне понравитесь, и я вам понравлюсь, - и все будет великолепно!" Регамэ - француз и родился во Франции, в Париже, но с самой молодости живет в России, окончил Московский университет. По-русски он говорит не только без иностранного акцента, но даже так, как в нашем крае говорят лишь немногие: настоящим "московским говором". На уроке мы, по его заданию, читаем стихотворение "Смерть Жанны д'Арк" (автор - Казимир Делявинь) - о том, как Жанна, простая французская пастушка из деревни Домреми, спасла Францию, разбила напавших на нее англичан и погибла на костре. Когда-то в детстве я читала книжку о Жанне д'Арк, и читала с восторгом! Теперь Жанна предстала передо мной в прекрасном, звучном стихотворении Делявиня. Встреча эта была мне радостна, и отблеск радости осветил для меня и учителя Регамэ. Он заставил нас читать и переводить стихотворение - по скамьям, как сидим: каждая девочка читала по одному четверостишию. За один час своего первого урока Регамэ запомнил всех отвечавших ему учениц - и в лицо и по фамилии! Он смотрел на нас умными, немного насмешливыми глазами, смотрел дружелюбно и приветливо. Мы чувствовали себя свободно, не связанно, словно и не на уроке. Когда раздался звонок, возвещавший конец урока, Регамэ встал, сказал нам: "Мерси, медам!" - поклонился и ушел. Он понравился всему классу. Зато третий из наших новых учителей-мужчин - сам директор нашего института, Николай Александрович Тупицын, не понравился у нас никому. С ним - мы почувствовали это сразу - мы наплачемся! Преподает он самые трудные для нас предметы: математику - алгебру и геометрию. До сих пор, в младших классах, математику преподавала учительница Аделаида Елевфериевна Правосудович и делала это так же хорошо, как Анна Дмитриевна Волкова преподавала русский язык. Аделаида Елевфериевна была очень требовательная, но и очень справедливая. "Уж такая у меня фамилия - Правосудович! - говаривала она. - Если буду поступать неправосудно, придется мне менять фамилию на "Кривосудович"!" Алгебру и геометрию мы при ней знали неплохо... Посмотрим, как пойдет учение у директора. На первый свой урок - по алгебре - он сегодня опоздал почти на полчаса (а общая продолжительность урока - пятьдесят пять минут). Наша классная дама Агриппина Петровна Курнатович, тоже новая для нас, объяснила нам опоздание учителя так: - Директор ведь! Забот у него, хлопот сколько... Пока дойдет до нашего класса, его по дороге десять человек перехватят. Наконец директор явился. Очень тучный, очень грузный, он шел с перевальцем и не столько сел на стул, сколько, можно сказать, пролился на него. С минуту он переводил тяжелое дыхание - было видно, как трудно, с одышкой, достается ему такое физическое усилие, как передвижение по коридору! Потом директор предложил нам несколько вопросов, не вызывая по списку, а просто тыча пальцем в направлении той или другой ученицы: - Вот вы... черненькая... во втором ряду... Или: - Вы, с краю скамейки... в очках... скажите... Это продолжалось минут десять. После этого директор задал нам урок к следующему разу, но не объяснил нам того, что задает, а только показал пальцем в учебнике: - Вот отсюда... И досюда... К следующему уроку выучите. И ушел, не дожидаясь звонка, который раздался несколько минут спустя. На перемене мы с подругами молчали. Впечатлениями не делились. Да и какие были у нас впечатления от этого коротюсенького урока! Только Варя, которая немного конфузится своего роста (она выше всех в классе!), сказала со вздохом: - А меня он будет называть так: "Вот вы, дылда..." или: "Вы там, коломенская верста, к доске!" Мы с облегчением засмеялись. С облегчением - оттого, что смех перекрыл нехорошее впечатление от этого первого директорского урока. Вечером дома я рассказываю о наших новых учителях-мужчинах. При этом присутствует Александр Степанович Ветлугин, пришедший к нам, по обыкновению, "на огонек". - А знаете, - говорит он, - когда ваш институт еще только основали, учителей-мужчин совсем не было - это почиталось неприличным. Кроме священника, отца-законоучителя, преподавали только учительницы. Первого учителя-мужчину пригласили тогда, когда ученицы первого приема перешли в старший класс: было решено, что историю и литературу должен преподавать мужчина. И вот первый учитель-мужчина пришел на свой урок, рассказал ученицам о подвиге русского крестьянина Ивана Сусанина и предложил им тут же написать короткий пересказ этого своими словами. И что бы вы думали? Ученицы - они, кстати, все без исключения были тогда пансионерками - выполнили заданное, конечно, по-разному, одни хуже, другие лучше, но все как одна написали везде не "Иван Сусанин", а "Иван с усами". Вот как! И откуда только Александр Степанович все знает? Даже про наш институт в древности - двадцать пять лет назад! - и про это он знает! На следующий день мы узнаем очень печальную новость: Лида Карцева больше в нашем институте учиться не будет. Еще летом она приезжала ко мне на дачу довольно часто. Потом стала приезжать все реже: заболела ее мама. Лида и за мамой ухаживала, и хозяйство вела - свободного времени у нее стало меньше. Отец увез больную маму за границу лечиться. А Лиду отправили к ее тете-писательнице на дачу около Петербурга, в местность под названием "Мариоки", на Черной речке. Лида написала мне оттуда несколько писем. В последнем письме Лида писала: Шура, дорогая! Уж не знаю, к добру или к худу, но моя жизнь меняется. Я этим огорчена, ты тоже огорчишься, мы ведь хорошо дружили. Я больше в институт не вернусь. Мама больна, ей придется серьезно лечиться за границей не меньше чем до весны. Папа не может оставаться с нею там, ему ведь надо работать. Я тоже не могу быть с мамой за границей, как прежде, когда я была маленькая, - теперь мне надо учиться. Папа поместил маму в хорошую санаторию. А меня решили отправить в Петербург, Обе тетки нажали, как они выражаются, на все педали - и меня приняли в Смольный институт... Вот тебе, Шурочка, и Юрьев день! Мне это, конечно, очень грустно. Уж на что наш институт был противный, но все-таки в три часа дня уроки кончались, и мы уходили домой до следующего утра. Могли гулять по городу (прощай, дорогая Замковая гора!), могли читать какие хотели книжки. А в Смольном, как в тюрьме. Домой будут отпускать только на каникулы, а книжки - только те, какие разрешат синявки. А главное, подруг жалко! Разве там будут такие, как ты, Маня, Варя" Катюшка? Зато, просто как в насмешку, там будет со мной Тамара Хованская, которую я презираю! Вот уж действительно повезло мне! В общем, "и ску... и гру... и некому ру,.." Шурочка, пожалуйста, очень тебя прошу - не забывай меня! И остальные пусть не забывают. Я буду вам писать, а вы, смотрите, отвечайте. Только пишите не на Смольный - там синявки читают все письма, - а на адрес тети. Будем переписываться, а в конце мая я приеду домой, и будем опять дружить все лето. Кланяйся своим маме и папе, дедушке, Юзефе, дяде Мирону, Ивану Константиновичу Рогову, Лене, Шарафуту. Поцелуй от меня Варю, Маню, Катюшку и Сенечку. Шурочка, не забывай меня! Твоя "Бедная Лида". Пожалуйста, напиши мне какие-нибудь ругательные слова по-немецки (только напиши русскими буквами, а то я не разберу). Мне нужно отругиваться от двоюродного брата, тетиного сына, а то он ругает меня по-немецки длинно-длинно, а я ему отвечаю только "дэс швайнес"! Одно-единственное ругательство - и то в родительном падеже! Выручай, дорогая! Очень жалко, что Лида уехала... Такая она умная, прямая, справедливая, столько читала, так много знает (вот только с немецкими ругательствами сплоховала!). Всем нам будет без нее "и ску... и гру... и некому ру...". Варя и Маня тоже огорчены отъездом Лиды, а Катюшка, по своей ребячливой непосредственности, еле удерживается от слез. И жалобным голосом повторяет: "Вот свинство! Вот какое свинство!" А что свинство и кто именно свинья, сама не знает. Зато Меля Норейко отнеслась к отъезду Лиды совсем прохладно. - Тебе, что ж, не жаль, что Лида уехала? - спросила Варя. - Немножко жялко... - сказала Меля. - Так шьто же, потвоему, мне плакать-рыдать? В голос, шьто ли, чтоб на улице слышьно было, да? Меля вообще от нас очень отдалилась. На ней, как ни стран-но, стало сказываться влияние ее "тетечки". Меля очень огрубела - в разговоре у нее то и дело пробиваются "мотивчики" явно с тетечкиного голоса. - Водиться, - говорит она теперь, - надо только с самыми выжшими (то есть высшими). От них и манер хороших наберешься, и всего. А с "нижших" что? Все одно, как с нищих! - А вдруг, - поддразнивает ее Варя, - вдруг да не захотят "выжшие" с тобой водиться? Какой в тебе интерес? Ничего ты не знаешь, ничего не читаешь... - А зато, - возражает Меля, - у моего папы денег - дай боже всякому! И ресторан папин - это тоже не жук начихал! Однако Варины слова о том, что с нею неинтересно, что она мало читает, все-таки задели Мелю. Недавно она с гордостью заявила нам: - Ох, что я теперь читаю, какую книжку! Вы такое читали? "Павло Чернокрыл, или Как ревнивый муж жену убил"... Не читали? Или еще есть у меня: "Тайна Варфоломеевской ночи"! Что ни страница, то кто-нибудь кого-нибудь убивает... Прежде, в младших классах, Мелино обжорство нас только забавляло. Теперь стало раздражать. - Ты не стильно ешь! - укоряла Мелю еще Лида Карцева. - На этот кусок курицы надо бы тебе еще поставить ногу - и рычать: "Р-р-р!" В нашем классе - новенькая. Ее приняли на вакансию, освободившуюся после отъезда Лиды Карцевой. Новенькой, как и нам, лет четырнадцать-пятнадцать. Про такие лица, как у нее, Лида всегда говорила: "Приятное". Мне нравится это выражение. Бывает ведь, что иная девочка не красавица, но есть в ее лице что-то милое, ласковое - одним словом, "приятное". У нашей новенькой лицо умное и веселое. Ямочки появляются у нее на щеках не только, когда она улыбается, а просто так, в разговоре, ни с того ни с сего. Еще нравится мне в новенькой прямой, доверчивый взгляд красивых глаз, темнокоричневых, как ореховый пряник. "Ведь вы свои, да? - говорит этот взгляд. - Вы меня не обидите, правда?" Сегодня у меня весь день, с самого утра, вертится в уме стих. Да что стих, если бы стих! А то бессмысленные слова из песенки Шарафута: Тирли-тирли-солдатирли! Али-брави-компаньон! Нарочно хочу "переб