ь с магазином музыкальных инструментов. В витрине среди балалаек, мандолин, скрипок, как богач среди бедных родственников, возвышается огромный барабан. - Хочешь? - спрашивает Леня так, словно речь идет о какой-нибудь свистульке. - Самый нарядный из всех музыкальных инструментов! И самый громкий из всех. Хочешь - подарю? Для друга ничего не жалко! И, не давая мне опомниться, Леня мгновенно вталкивает меня в дверь магазина. - Чем могу служить? - приветливо обращается к нам продавец. Леня указывает на барабан: - Сколько стоит эта штука? Ну, вон та, круглая, пузатая, а? - Барабан? - удивляется приказчик. - Ага, ага! Вот именно - барабан. Сколько он стоит, а? Приказчик отчеканивает, словно предлагая прекратить неуместные шутки: - Вы желали бы приобрести барабан? - Ага... Желали бы... - отвечает Леня все с той же глупой интонацией. - Вы играете на барабане? Умеете? - Не-е-ет! Я пианист. А барабан - это для нее, - показывает Леня на меня. - Она умеет. Она барабанщик. Понимаете, отставной козы барабанщик... Продолжения этого разговора я уже не слышу, потому что пулей вылетаю из магазина на улицу. Через минуту меня догоняет Леня. - В последний раз! - обрушиваюсь я на него. - Никогда в жизни никуда с тобой не пойду! Одно безобразие, один срам!.. Леня преувеличенно наивно хлопает глазами: - Ну почему-у-у? Что я такого сделал? Вижу, ты сегодня какая-то наизнанку вывернутая. Я и захотел купить тебе хорошенькую, веселенькую игрушечку. Барабанчик, тамбур-мажорчик. Пыхта-пыхта-пыхта тру-де-ру-де-рум!.. Я молчу. Потом говорю тихо: - Ленечка, я вчера прочитала такую книжку! Ни о чем, ну просто ни о чем думать не могу после этого! Леня сразу становится серьезным. Это одна из самых милых его особенностей. Вот, кажется, только сейчас он безудержно дурачился, озорничал - можно было подумать: пустейший мальчишка! Но тут же услыхал какое-нибудь невзначай брошенное слово - и сразу преобразился: он весь внимание, а глаза (красивые "бабушкины" глаза, как говорит Иван Константинович) светятся умом, мыслью. - Книжку? - переспрашивает Леня. - А какую это книжку ты прочитала? Я беспомощно озираюсь. Нет, об этом, о таком нельзя говорить на улице. А дома будут мешать. Даже не столько мешать, сколько перебивать настроение. Юзефа усадит нас в кухне за чисто выскобленный стол и станет угощать нашим любимым блюдом: картошкой, испеченной в мундире. К этому квашеная капуста и постное масло. Ну разве можно говорить о серьезном, когда наслаждаешься, перекатывая с ладони на ладонь горячие картофелины с кожицей, сморщенной, как покоробившиеся, приотставшие от стен обои в старой даче. А Юзефа, сияя, будет подкладывать нам еще и еще. - Ешь, Леня! Ешь, дорогой! И ты, бродяга, ешь, - будет она приговаривать, любовно приглаживая рукой мои волосы. - Всю ночь не спала, читала... Люди в уборную за делом ходят, а она там книжки читает! Сенечка тоже помешает нам с Леней разговаривать. Он будет увиваться около Лени, который ему, маленькому мальчуге, кажется хватом, образцом "мужчинской" доблести. Нет, дома настоящего разговора у нас не получится. - Пойдем, Леня, на камень, а? - предлагаю я. И вот мы с Леней на камне. Это у нас главное прибежище во всех случаях жизни, веселых и печальных. Камень - это что-то вроде сверх-Пингвина. Огромный серый валун прочно, как брильянт в оправу, вделан в холмистый откос над железнодорожными рельсами. На камне с легкостью усаживается несколько человек, а счастливцы, кому повезет, устраиваются в естественной впадине - углубление посреди камня, - как в кресле! Здесь, на камне над железнодорожными путями, можно говорить о самых заветных вещах - никто не подслушает. Говорить надо, понизив голос, - звуки тут гулки, громкий голос кажется чрезмерным. Рельсовый путь делает в этом месте поворот, так что приближающиеся поезда слышны раньше, чем видны. Оторвавшийся от трубы паровозный дым клочьями растекается по окрестностям. Дым бредет без дороги, спотыкаясь, словно оглушенный горем, цепляясь за кусты и деревья... Я негромко рассказываю Лене об "Андрее Кожухове". Леня слушает хорошо, внимательно, взволнованно - он уже любит замечательных героев этой повести. - Ты достанешь мне эту книгу, Шашура? - Непременно! - Надо всем дать. Пусть все прочитают. Мы долго сидим на камне. Молчим. Далекие гудки напоминают о том, как огромен мир. И - как трудно понимать жизнь! Число читателей "летучей библиотеки" быстро увеличивается. Леня и его товарищи гимназисты, я и мои подруги по институту - все мы с жадностью читаем эти книжки, такие новые для нас, увлекательные, раскрывающие перед нашими глазами мир, до этих пор для нас неведомый. Спустя день-два Лене приходит в голову замечательная мысль: собрать у себя вечерком своих товарищей по гимназии и моих подруг по институту, для того чтобы "поговорить об "Андрее Кожухове". Скоро сказка сказывается: собрать людей, чтобы поговорить. А сколько времени ушло хотя бы на то, чтобы составить список: кого звать на этот разговор? Шнир и Степа Разин - я им рассказала о нашей затее - отнеслись к этому очень серьезно и сочувственно. Но они - в два голоса! - предупреждали меня: такие дела надо делать с умом. - Вы же людей не на танцы зовете! - несколько раз напоминал мне Шнир. - Для танцев годен всякий, у кого есть ноги... Но ведь вы зовете людей для разговора. Для серьезного разговора, не забудьте! И еще для разговора о запрещенной книге, - об этом тоже надо помнить. Это уже политический разговор... - Тут набалмошь, с бухты-барахты, нельзя! - вторит Шниру Степа Разин. - Обдумайте крепко, кого зовете! - Одним словом, - заключил Шнир, - звать только верных людей: про которых вы знаете, что они не станут болтать чего не надо, и где не надо, и перед кем не надо. Из моих подруг мы позвали Варю Забелину, Маню Фейгель с Катюшей Кандауровой и Люсю Сущевскую. Относительно Люси - звать ее или нет - мы с Леней немножко поспорили. Сама Люся, говорил Леня, конечно, не вызывает сомнений: она своя. Но мама ее, Виктория Ивановна!.. Она какая-то блаженненькая, всем доверяет, - она может проболтаться. Ведь она даже Мелю Норейко приняла за "шпионку из полиции", испугалась Мели до слез. Что же будет, если к ней явится всамделишный полицейский чин и станет ее допрашивать: где ее дочь бывает, у кого, для чего? Виктория Ивановна может с перепугу ляпнуть: "Ах, Люсенька со знакомыми девочками и мальчиками книжки читает!" - "А-а-а... - рычит Леня, зверски выпучив глаза. - Они книжки читают? А подать сюда Ляпкиных-Тяпкиных с их книжками!.." - Глупости! - вступаюсь я за Люсю. - Да, мама ее наивная и доверчивая, как ребенок. Но откуда мы это знаем? Да от самой Люси знаем. Люся так относится к Виктории Ивановне, словно та ей не мать, а внучка. Ничего секретного она матери не говорит, чтобы мать не тревожилась, чтобы не проболталась... Нет, по-моему, Люсю обязательно надо позвать. Так и решаем: позвать. Из своих товарищей Леня зовет прежде всего Гришу Ярчука. Это очень умный, развитой мальчик, рыжий, как огонь. Гриша начитанный, много знает, и вообще "симпатяга", как говорит Леня. Гриша, наверное, об "Андрее Кожухове" так интересно скажет, как другому и в башку не залетит. Еще зовет Леня одного-двух мальчиков-гимназистов. Среди них - Макс со своей сестрой Диночкой. Диночка моложе нас, девочек, на один класс, учится в нашем институте. - И Макс и Диночка - оба симпатяги! - с увлечением рассказывает Леня. - Макс к тому же еще и отличный скрипач, и сам музыку сочиняет. Он и математик тоже отличный. Хочет после гимназии учиться одновременно в университете и в консерватории. И Диночка тоже славная, умненькая, стихи сочиняет. Дружные они оба - брат и сестра, - всюду вместе ходят. Увидишь, будет очень интересно. Сперва поговорим о книге, поспорим. Потом Макс нам на скрипке поиграет. Я буду аккомпанировать. И вот в минувшую субботу вес мы собрались у Лени (вместе с ним было одиннадцать человек). Иван Константинович предоставил в наше распоряжение всю квартиру (кроме тех комнат, где у него живут всякие звери). "Располагайтесь, будьте как дома!.." Сам Иван Константинович в этот вечер был почему-то невеселый. Шарафут, улучив минутку, сказал мне, кивая издали на Ивана Константиновича: - Ихням благородиям - невеселая... Сдыхаит и сдыхаит... (в Шарафутовом словаре "сдыхаит" значит "вздыхает")... Ана Тамарам спаминаит! Мы чинно расселись в кабинете Ивана Константиновича. Девочки стайкой - к нам присоединилась и Диночка - расположились на большом диване. Мальчики - вокруг письменного стола. Посидели. Помолчали... - Что ж, начнем, что ли? - спросил Леня. Но никто не начинал. Никто ничего не говорил. Даже удивительно. Шла я сюда, думала, вот это я скажу, и еще вот это, и непременно еще про то, - а пришла и молчу. Потому что стесняюсь. И все, видимо, стесняются, немножко дичатся одни других. - Как же так? - недоумевает Леня. - Мы прочитали замечательную книгу, собрались, чтобы поговорить о ней, и почему-то молчим! Это не дело! - Говори первый, - подсказал Гриша, весело вскинув на Леню умные зеленоватые глаза. - Нет, это тоже не дело: позвать гостей и говорить первому. Я предлагаю другое: давайте начнем с музыки. Пусть Макс нам сыграет. Сердца наши смягчатся, и слова польются сами собой. Идет? И вот обсуждение "Андрея Кожухова" начинается с музыки. Макс Штейнберг нам всем нравится сразу. Как будто обыкновенный мальчик, но заиграл - и мы вдруг, неожиданно для себя, увидели его новым! Что-то глубокое, скрытно-благородное есть в его глазах, похожих на бархатистые лепестки самых темных, почти черных цветов "анютиных глазок". Застенчиво и доверчиво к людям смотрит из этих глаз светленькое "сердце" цветка (у человека оно помещается в самом углу глаза - там, где слезный канал). Это первое впечатление от Макса Штейнберга - позднее музыканта, известного композитора - осталось у меня на всю жизнь, до самой его смерти в 1946 году. А у сестры его, Диночки, глаза задумчивые, даже чуть грустноватые, но в самой середине подбородка дразнится такая веселая и задорная ямочка, что на нее нельзя смотреть без улыбки. Диночка тоже очень талантливая девочка. Сейчас, в детстве, она пишет стихи - наивные, немудреные, - но много лет спустя она станет известным индиистом, сотрудником Парижского Индийского института. Когда фашисты оккупировали Париж, к Диночке пришли - арестовать ее, чтобы выслать в лагерь смерти. Но судьба была милостива к Диночке: она умерла естественной смертью накануне этого страшного дня... Оба - и Макс и Диночка - были моими друзьями несколько десятков лет, до самой старости. Мы могли не видеться годами, не переписываться, но стоило нам встретиться, и мы радостно ощущали свое неистребимое братство: Замковую гору, Ботанический сад, "Андрея Кожухова", студенческие годы... Но я забежала далеко-далеко вперед. Вернемся к нашей встрече на квартире Ивана Константиновича, где мы собрались для обсуждения "Андрея Кожухова" и начали вечер музыкой. Макс - на скрипке, Леня - на рояле. Они хорошо сыгрались, часто играют вместе. Чудесная музыка!.. Не знаю, смягчаются ли у нас, слушателей, сердца, но мозги (по крайней мере, у меня) проясняются. Я смотрю на задумчиво слушающего Ивана Константиновича и понимаю, как правильно угадал Шарафут причину его грустного настроения: "Тамарам спаминаит"... Конечно, Иван Константинович думает о Тамаре. Я тоже сегодня вспомнила первый Тамарин журфикс... Было это давно - мы тогда учились в первом или втором классе, - и Тамара вздумала устраивать у себя по субботам журфиксы. К первой же субботе была куплена новая изящная сервировка, цветы для украшения стола, закуски и деликатесы. Были приглашены Тамарины знакомые, "графья и князья", все было готово к приему гостей - и вдруг всю затею словно унесло ветром, как сломанную былинку. Знатные приглашенные не явились. Тамара билась в истерике. Попугай Сингапур вторил ей в своей клетке, истерически икая и завывая... И сейчас еще смешно вспомнить этот "бал в сумасшедшем доме". И хоть очень непохоже наше сегодняшнее собрание на тот журфикс, но, наверное, Иван Константинович вспоминает Тамару, которая этого и не стоит. Тамара, конечно, остается верна себе. Она никого не любит, ни о ком не помнит. Пишет так редко, что приходится телеграммой запрашивать, здорова ли она. Иван Константинович собирался было вместе с Леней съездить на рождественские каникулы в Петербург - повидаться с Тамарой. Узнав об этом, Тамара телеграфировала: "Не приезжайте, сама собираюсь к вам". Иван Константинович и Леня обрадовались, готовились к ее приезду, каждый день ждали телеграммы о том, что Тамара выехала. Ждали, ждали, каникулы крошились на пустые дни напрасных ожиданий. Наконец пришла открыточка: "Дорогие дедушка и Леня! Простите меня за то, что я не приехала, - страшно завертелась. Каждый день с утра до вечера гости, вечером театры, два бала, катания на тройках. Не успела выехать к вам, а каникулы уже кончаются! Приеду на пасху или на лето..." - Не приедет она! - мрачно сказал тогда Леня маме и мне. - Не поедем и мы с дедушкой к ней в Петербург. Незачем нам с дедушкой изображать там "простонародье". Вон то самое, которое не пускают на барские ассамблеи... Тамарка нарочно все это сделала: написала, что приедет, для того чтобы мы не ехали к ней! Она нас стыдится... Ну, и нам ею гордиться тоже как будто не за что. После музыки - Леня еще сыграл соло на рояле - лед, сковывавший всех с непривычки, треснул и разбился. Стало уютнее, непринужденнее. Попросили Диночку почитать свои стихи. Она не ломалась, не говорила: "Ах, я не знаю! Ах, я не помню!" Вышла на середину комнаты, сложила руки - ну совсем так просто, словно ее вызвали в классе отвечать урок. Откинув назад темнорусую голову с милым личиком, она стала читать: Скажу я так, как умею, Расскажу вам в простых словах Про Кожухова Андрея: Он - навеки в наших сердцах! Он был благородным и смелым, - Не боялся он ничего: Он служил великому делу И пал в борьбе аа него! Андрей! Никто не забудет, Все будут помнить, любя! И всякий стараться будет Похожим стать на тебя! Наивные Диночкины стихи прогнали последние льдинки: после нее стали говорить и другие - Варя, Леня, один из гимназистов, Люся, я. Все говорили, какая замечательная книга "Андрей Кожухов", про каких чудесных людей она рассказывает! Мне показалось странным: почему не говорит Гриша Ярчук? Почему он молчит? Все мы хвалили книгу "Андрей Кожухов", мы очень любим героев этой книги. Может быть, Гриша думает иначе, чем мы? Почему же он ничего не скажет? Украдкой поглядываю на Леню - что же, мол, твой хваленый Гриша молчит? Чувствую, что и Леня удивляется этому. Он все настойчивее смотрит на Гришу и даже делает ему призывное знаки, - скажи, дескать, и ты что-нибудь. Наконец, чуть ли не последним (говорили все, кроме него и Мани Фейгель), встает Гриша Ярчук. Встряхивает густо-золотой, почти рыжей гривой. Прокашливается. - Я все думал: говорить мне или не говорить? Ведь неприятно же - все хвалят, ну, просто взахлеб! И герои книги хороши - вот такими надо быть всем! И .поступают они отлично - вот всем бы так поступать!.. Ну, а что, если, по-моему, это не совсем так? Если я не во всем согласен с вами? Мы недовольно зашумели. Кое-кто готов был перебить Гришу негодующими выкриками. Леня поднял руку, словно успокаивая нас. И мы смолкли. - Подождите гудеть! - продолжал Гриша. - Выслушайте до конца, тогда шумите, кричите, спорьте со мной, пожалуйста! Мы слушаем Гришу. Он говорит спокойно, буднично, слегка пришепетывает. Глаза у него умные, смешливые. - О том, что Кожухов, Таня, Зина, Борис, Василий - замечательные люди, не может быть двух мнений. Благородные люди, самоотверженные, смелые... Герои! С этим я не спорю. Но в оценке их поступков я с вами спорю. Поступают они, запохаживается, неправильно! (Слово "запохаживается" заменяет Грише "вероятно", "наверно", "я полагаю" и многие другие.) Тут вмешиваюсь я: - Неправильно? - переспрашиваю я так ядовито, как только могу. - Да, неправильно! - Гриша отрубил это резко, словно полено топором расколол. - Конечно, порицать их легко! - продолжаю я так же насмешливо. - Но восхищаться ими тоже нетрудно! - отбивает мой удар Гриша. - А подражать им следует не во всем. Когда Гриша начинает волноваться, его пришепетывание усиливается. Вот и сейчас он произносит: "фледует"... - Что значит "поступать правильно"? - продолжает Гриша. - Это значит: поступать так, чтобы вернее достигнуть поставленной перед собой цели. Какая цель была у Андрея Кожухова и его товарищей? Чтобы скорее была революция, чтобы сбросить царя, господ, богачей, чтобы народу стало лучше, да? Это благородная, правильная цель. Но добивались они этого, запохаживается, неправильными средствами, потому и цели своей не достигли... Пусть Фафа не смотрит на меня так презрительно, я это сейчас докажу... "Фафа" - это я, Саша. Но Гриша ошибается: я смотрю на него не презрительно, а с интересом. Я хочу услышать, как он докажет свою мысль. И такую же заинтересованность я вижу и на лицах всех остальных. - На чем строили свою борьбу Андрей Кожухов и его товарищи? На терроре. Убьем, дескать, всех царей, князей, всех помещиков и фабрикантов - и сразу настанет рай на земле! Но ведь это наивно! Вы сами видите: в этой борьбе, как в шашечной игре, шашка за шашку. А бывает и так, что сто шашек за одну! Убил революционер царя, за это вешают революционера да еще и его товарищей, сколько удастся схватить! Андрей Кожухов царя не убил, даже не ранил, он только хотел убить царя. И за одно только это намерение Кожухова казнили... Как же можно достигнуть революционной цели, когда за каждого убитого и даже за неубитого царя уничтожается целая группа превосходнейших революционеров? В книге "Андрей Кожухов" события происходят лет двадцать назад. Революционеров тогда была горсточка. Неудивительно, что после убийства царя Александра II правительство разгромило террористов: вешало, запирало в тюрьмы, ссылало черт знает куда. И революционная работа их сошла, запохаживается, почти на нет. А чего они добились для народа? Стало ли ему легче? Нет, нисколько!.. Мы слушаем Гришу, не прерывая. Мы уже не замечаем, не хотим замечать, что Гриша пришепетывает, что он вставляет свое "запохаживается" куда надо и не надо, что от волнения он порой начинает брызгаться слюной, как садовая лейка. Мы чувствуем - пока еще смутно, - что Гриша знает больше, чем мы, что он в чем-то прав. И тут вдруг начинает говорить Маня. Она все время сидела в углу дивана очень тихо, только глаза ее, чудесные глаза, горели. Занятая всем, что слышу, я даже почему-то забыла удивиться: а что же это все говорят и только Маня за весь вечер не проронила ни одного слова? - Я тоже скажу... - говорит Маня. - Когда убивают царя, уже за его гробом идет новый царь. И ничего не изменяется. Народу становится не лучше, а даже хуже: новый царь напуган террором, его слуги тоже, и они угнетают народ еще сильнее. А народ ведь даже не всюду знает, не всюду понимает то, что происходит... Надо народу говорить, надо объяснять все! Кое-кто из нас еще спорит с Гришей и Маней. Леня молчит. Я вижу, что доводы Гриши и Мани произвели на него сильное впечатление. Я тоже молчу: в голове у меня каша, мне трудно собраться с мыслями. Я понимаю: это очень плохо. Значит, пустая голова, не умеет думать... Расходимся мы поздно, решив продолжить сегодняшний разговор в следующую субботу. Домой меня провожает Гриша Ярчук. О политике мы с ним на улице не говорим. Он рассказывает мне о какой-то книге, а я молчу. - Так-то, Фафа, - прощается он со мной у нашего подъезда. - До будущей субботы! - Так-то, Грифа... - говорю я с доброй насмешкой. - Запохаживается, что до будущей! На следующем уроке с моими учениками я, конечно, подробно рассказываю им о нашей субботней беседе у Лени: кто и что говорил, как Гриша Ярчук оказался не согласен с нами, как его поддержала Маня Фейгель. Они слушают меня с интересом, иногда переглядываются между собой. Я этих переглядываний терпеть не могу - мне всегда при этом кажется, что они говорят друг другу без слов, одними глазами: "Видал дуру?" - "Такую? Никогда не видал!" После моего рассказа Шнир и Степа некоторое время молчат. Потом Шнир говорит: - Знаете что? Я думаю, кто-нибудь должен прийти к вам в следующую субботу и объяснить. Ну вот это самое - то, чего вы еще не понимаете. Тот парнишка, что спорил с вами, - он, видать, уже соображает. Все-таки надо, чтобы к вам пришел ктонибудь постарше и потолковее. - Мы это устроим! - уверенно обещает Степа. - Если, конечно, хозяин квартиры, где вы собираетесь, не возражает. Я передаю это Лене, Леня, понятно, "не возражает". Согласен на это и Иван Константинович. Все дни до субботы мы с Леней гадаем: кого это Шнир и Степа собираются направить к нам для нашего вразумления? - Наверное, кого-нибудь из революционеров. Как ты думаешь? - спрашивает Леня. Я ничего не думаю, потому что ничего не знаю, - так же, впрочем, как и Леня. Но почему-то у меня все время мелькает смутная догадка: в субботу к нам придет... нет, глупости! Не надо загадывать. Придет - тогда и увидим, кто пришел. Но в субботу, когда все уже собрались, приходит Александр Степанович Ветлугин. А ведь мы его не приглашали! Правда, он бывает у Ивана Константиновича так же, как бывает у нас, но в этот вечер Александр Степанович заходит к Ивану Константиновичу лишь на минуту, только для того, чтобы поздороваться с ним. А сам спокойно и уверенно направляется в кабинет, где сидим мы все... Вот тут я наконец понимаю: да, догадки мои оказались правильными. - Вы, говорят, прочитали книгу "Андрей Кожухов" и у вас возникли разные сомнения, разногласия, да? - обращается к нам Александр Степанович. - Что ж, выкладывайте А я постараюсь помочь вам разобраться в трудных вопросах. Как просто и ясно объясняет Александр Степанович все трудное! Да, Гриша во многом был прав. События, описанные в книге "Андрей Кожухов", в самом деле происходили более чем двадцать лет назад. Герои книги - Андрей Кожухов, Борис, Зина, Таня, Василий - были народовольцы, члены революционной партии "Народная воля". Народовольцы неправильно понимали смысл исторических событий и задачи революции. Они не понимали, что революционная борьба в России - это классовая борьба: рабочий класс борется против класса своих угнетателей - царя, помещиков, фабрикантов. Народовольцы думали, что борьбу эту они, народовольцы, могут вести одни, без участия рабочего класса, помимо самих рабочих. Народовольцы считали, что при помощи террора они уничтожат одну часть врагов рабочего класса и запугают другую часть их, свергнут царя и поднесут рабочим готовую победу, одержанную не с ними и без их участия. Однако расчеты народовольцев не оправдались. Несмотря на проявленный ими удивительный героизм, народовольцы все-таки потерпели поражение: после некоторого периода растерянности царское правительство расправилось с народовольцами при помощи виселиц, тюрем, ссылки и почти подавило их деятельность. Сейчас партии "Народная воля" больше нет. Есть партия социалистов-революционеров, во многом продолжающих линию народовольцев. Социалистам-революционерам противостоят марксисты, партия социал-демократов. Социал-демократы считают, что борьба рабочего класса за свое освобождение от эксплуатации должна быть делом рабочего класса, а не изолированной группы заговорщиков-террористов. Революционеры, социал-демократы должны помогать рабочим организоваться, углублять и расширять рабочее движение, которое в конце концов приведет рабочий класс России - да и всего мира! - к полной победе! - Все это, - заканчивает свои объяснения Александр Степанович, - я рассказал вам самым беглым и кратким образом. Если вы интересуетесь этими вопросами, желаете узнать о них подробнее и глубже, - пожалуйста, я к вашим услугам. В субботние вечера я могу заниматься с вами основами политической экономии, историей рабочего движения, объяснениями его политических задач... Так рождается наш кружок. Глава тринадцатая. МАМА НЕДОВОЛЬНА Мама очень недовольна И самое грустное: недовольна мной! Все во мне ей не нравится! Почему я - ведь, слава богу, девочка из приличной и культурной семьи!.. - почему я такая неприличная и некультурная? Невоспитанная, как дворник. Размахиваю руками, как маляр. Смеюсь, как пожарный. Топаю, как ломовой извозчик и даже как его лошадь. Почему? - Ни капли женственности! - огорчается мама. - Напялит на себя что попало и как попало - и побежала! Обожает старье, ненавидит новое платье. А конечно же ненавижу! Неудобно в новом... И вот мама решает приучать меня бывать в "приличном обществе". И везет меня с собой на вечер к нашим знакомым - Липским. Вообще-то я Липских люблю - в особенности, хозяйку дома Раису Львовну, очень красивую и удивительно нежную. И поначалу мне даже показалось интересно побывать у них в гостях. Но вышло так, что настроение мое испортилось заранее, - и все это из-за мамы! Для первого моего "выезда в свет" мама велела мне обновить голубенькую блузочку, еще ни разу не надеванную. Блузка оказалась тесна. Да к тому же мама ядовито сострила: "Постарайся не протереть локтей в первый же вечер!" Правда, я часто протираю коричневое форменное платье именно в локтях - каждую новую "форму" портниха шьет мне с двумя парами запасных рукавов. Ну и что же из этого следует? Совершенно так же обстоит дело у всех моих подруг. Вероятно, хрупкость рукавов - это вроде как закон природы, и тут не над чем насмехаться. Дальше - мама собственноручно соорудила мне для выезда в гости новую прическу. Вместо гладко причесанной головы со спускающейся по спине заплетенной косой (да, да, я теперь гладенькая, детские мои "кудлы" давно позабыты, и коса у меня выросла густая, красивая, каштановая, чуть с рыжинкой) мама взбила мне на лбу челку и заколола косу красивым узлом на затылке. Все это было началом моих бедствий. Новое платье и новую прическу надо примерять и пробовать до того, как едешь в гости или в театр, - вот так, как объезжают лошадей. А то эти новые платья и прическа весь вечер брыкаются, как необъезженные кони. Челка на лбу - чудо маминого искусства! - растрепалась еще по дороге к Липским и чем дальше, тем все больше напоминала небольшую швабру. Шпильки, которыми мама так элегантно заколола косу, мало-помалу, незаметно выскользнули на пол, - изящный и грациозный узел волос мотался на затылке из стороны в сторону, как дачная балконная парусина под дождем и ветром. Тесная новая блузка бессовестно резала под мышками. Из-за этого я непроизвольно подергивала плечами, - по маминому выражению, "чесалась, как больной мопс"... В довершение всего, я все время помнила, что я должна вести себя не как дворник, не как пожарный, не как ломовой извозчик и даже не как его лошадь, - и это окончательно повергало меня в уныние. На вечере у Липских оказалось невыносимо скучно. Даже мама назавтра говорила, что меня взяли зря, так как это был вечер "для взрослых". Взрослые сразу уселись за карточные столы: играли в винт, преферанс, дамы сражались в стукалку и тертельмертель. А молодежь... но никакой молодежи, кроме одной меня, не было. Но зато была одна старуха гостья, не играющая в карты, и она вконец отравила мне вечер! Умоляя хозяйку "не беспокоиться" о ней, она несколько раз повторила: - Нет, нет, душечка, Раиса Львовна! Я прелестно проведу вечер с Сашенькой! Я обожаю учащуюся молодежь, обожаю! Мне здесь очень уютно. Когда Раиса Львовна, послушавшись ее, ушла и оставила нас вдвоем, Пиковая Дама (так я мысленно назвала старуху) весело подмигнула мне: - Ну, расскажите, расскажите мне про ваши школьные шалости. Я это обожаю! И тут же, удобно устроившись в большом кресле, Пиковая Дама задремала, временами сладко всхрапывая, как старая кошка. Я пересмотрела все альбомы на столе в гостиной. Родственники хозяина и хозяйки дома - декольтированные дамы, военные в пышных эполетах и аксельбантах, голенькие дети, сосредоточенно сосущие собственные ноги... Виды Швейцарии и Парижской выставки... Знаменитые ученые, артисты, писатели... Пиковая Дама иногда просыпалась и подавала голос, словно продолжая какой-то давно начатый разговор: - Обожаю учащуюся молодежь!.. Ну-те, ну-те, так какие же у вас школьные проказы и проделки? И, подмигнув, немедленно опять засыпала. Я смотрела на нее с ненавистью. Ну, спроси-ка, спроси-ка еще раз, какие у нас школьные проказы и проделки, я тебе наскажу, будешь довольна, старая обезьяна! И, когда при следующем своем пробуждении Пиковая Дама снова спросила меня, весело подмигивая, как мы шалим на уроках, я ответила ей очень непринужденно: - Да шалим понемногу... Вчера мы учителя французского языка зарезали! На секунду я подумала с ужасом: что же это я такое плету? Но Пиковая Дама уже снова задремала - она так и не узнала про наши "шалости и проказы". Я стала слоняться по всем комнатам, тоскливо присаживаться то у одной, то у другой стены... Мама потом с отчаянием рассказывала папе, будто я вытерла пыль со всех стен своей новенькой голубой блузочкой. Забрела я и в переднюю. Увидела на вешалке мою шубку с торчащей из рукава вязаной пуховой косынкой - и чуть не заплакала: они показались мне единственно родными существами в этой пустыне скуки. Случайно взглянув в большое трюмо, я увидела... ох, что я увидела! Ходит, вижу, по пустыне скуки один до невозможности печальный верблюд, такой взлохмаченный, словно он долго валялся в репьях! На верблюде - новая голубая блузочка, тесная под мышками... Если бы Юзефа увидела этого верблюда, она бы сказала про него свое любимое слово: "Чупирадло! (пугало)". Вид у меня был несчастный. Если бы я была коровой, я бы жалобно мычала: "Му-у-у! Дом-м-мой! Дом-м-мой!" Встретившаяся в гостиной хозяйка дома Раиса Львовна улыбнулась мне своей милой улыбкой, матерински поправила мою взлохмаченную челку и развалившийся узел волос на затылке. - Бедная Сашенька! Тебе у нас скучно? В этом было такое доброе тепло, что даже я при всей моей "дворницкой невоспитанности" понимала невозможность признаться: да, мне скучно... И я стала энергично уверять: - Нет, нет, Раиса Львовна, что вы! Мне совсем не скучно. И, для того чтобы совсем правдоподобно объяснить причину моей мрачности, я уточнила: - Просто у меня очень болит живот... Надо же было, чтобы как раз в эту минуту - так порой бывает} - в шумной гостиной стало вдруг на миг совсем тихо. Мои злополучные слова прозвучали на редкость отчетливо - меня услыхали все. И жена доктора Томбота - как на грех, мамина недоброжелательница - сказала, смеясь: - Какая очаровательная непосредственность! Не стоит и говорить, что в сторону мамы я уж тут и не взглянула. Мама была, конечно, совершенно другого мнения о моей очаровательной непосредственности. После этого вечера у Липских меня, слава богу, больше не возят "во взрослые гости". Но мама очень недовольна мною. Не такой, говорит она с грустью, мечтала она вырастить единственную дочь... И ноги у меня непомерно длинные, как у кенгуру. Как ни садись за столом, непременно натолкнешься на мои ноги. И говорю я почему-то "вульгарно": охотно чертыхаюсь... И почему только папа позволяет мне читать вместе с другими девчонками и мальчишками запрещенные книги? - Допрыгаемся еще... Придут с обыском, девочку арестуют!.. Тогда заплачем, да поздно! Уже много месяцев продолжаются занятия в нашем кружке под руководством Александра Степановича Ветлугина. Мы уже проштудировали "Коммунистический Манифест", теперь занимаемся по "Эрфуртской программе". Я очень подружилась с Гришей Ярчуком. Такой он всегда бодрый - а живется ему совсем несладко! - свежий, неунывающий! Такой он весело-рыжий - словно голову его обмакнули в морковное пюре! - Рыжий! - поддразниваю я его. - Ты всегда веселый, да? - Ну вот еще! Что я, теленок, что ли? Я бываю очень мрачен... Но, конечно, в основном, я считаю, жизнь - очень интересная вещь! В один субботний вечер, когда Гриша провожает меня домой после занятий в нашем кружке, я делюсь с ним моими домашними горестями. - Наверное, это все происходит оттого, что я экономически завишу от мамы... - говорю я скучным ученым голосом (Гриша гораздо лучше моего понимает эти вопросы, и я не прочь пустить ему, когда можно, пыль в глаза). - Скажи уж лучше сразу, - смеется Гриша, - что мама эксплуатирует тебя! Выколачивает из тебя прибавочную стоимость! Конечно, я неправильно выразилась: "экономическая зависимость". Но я понимаю это так: мама не может уважать меня. Нельзя уважать человека, который во всем - до последнего пустяка - зависит от тебя. Замерзнет, если ты не сошьешь ему шубы. Умрет с голоду, если ты его не накормишь. Вырастет болваном, если ты не будешь платить за его ученье. "Если бы я жила отдельно от мамы и папы, - думаю я, - работала, содержала бы себя сама, они, конечно, уважали бы меня..." И ведь в этом нет, по существу, ничего не возможного. Взять хотя бы того же Гришу. В прошлом году он покончил со своей экономической зависимостью от тупой и скучно-злой тетки. В один прекрасный день, когда за обедом тетка прозрачно говорила о "дармоедах", Гриша встал из-за стола, связал в узелок свои нехитрые манатки и причиндалы и ушел из дому. Снял угол на окраине в семье рабочего-кожевника и живет с того дня самостоятельно, перебиваясь грошовыми уроками. Молодец Гриша! Мы все его за это уважаем. А я вот не могу так - обрубить все канаты и уйти из дому... Ой, какая каша у меня в голове! Маму, мою маму, такую добрую и любящую (конечно, у нее в последнее время появились "заскоки", но ведь это надо уметь понимать и оправдывать!), я чуть ли не равняю с противной и злой Гришиной теткой. В одной из наших бесед с папой - они у нас продолжаются, как, бывало, в моем детстве! - я откровенно рассказываю ему обо всех моих сомнениях... Что сделать, чтобы стать самостоятельной, экономически независимой, а, папа? Папа только что проснулся - он проспал целых полтора часа после бессонной ночи около оперированного больного. Он в отличном настроении, блаженно жмурит незрячие без очков глаза и даже пытается что-то мурлыкать. - Чудеса!- воркует папа. - Козлята алчут самостоятельности, жаждут экономической независимости! "Я жа-а-аж-ду! Я стра-а-ажду!"- вдруг пытается он запеть своим невозможным голосом. - Папа, с тобой говорят, как с путным, а ты... - А я отвечаю, как непутевый, как путаник... Прости, больше не буду. Итак, ты желала бы получить самостоятельную работу? Но что же ты умеешь делать? - И папа с сомнением разводит руками. - Гриша Ярчук дает уроки, - напоминаю я робко. - Он репетирует по предметам... - Ми-и-лая, за каждый платный урок дерутся сотни людей, которым хлеб нужен - понимаешь, хлеб, - а не игра в бедность! Что же, ты пойдешь отбивать у них хлеб? Вот если бы ты знала что-нибудь такое, что не всякий может преподавать... Тогда это было бы другое дело! После этого разговора проходит один-два дня. И вдруг за вечерним чаем я слышу, как Юзефа говорит с кем-то по телефону: - Хто в таляфоне? Кого, кого? Какую мамзель? Чего бразгаете в таляфон? Нема у нас нияких мамзелей! И вешает трубку. - Якаясь самасшедшая звонит. Подай ей мамзель Яновскую... Нету, говорю, у нас такой! - Как же- нету? - И мама показывает на меня. - Вот у нас мамзель Яновская выросла! Телефон снова звонит, и на этот раз трубку берет мама. - Мадмуазель Яновскую? Сейчас... - И, обернувшись ко мне, мама говорит мне с ласковой насмешкой: - Мадмуазель Яновская, вас просят к телефону. Покраснев как рак - хорошо, что по телефону этого не видно! - беру трубку. Слышу женский голос, неприятно-крикливый, но старающийся говорить "обаятельно-любезно". - Мадмуазель Яновская, вы?.. Здравствуйте, очень приятно. С вами говорит мадам Бурдес... Слыхали про фирму "Бурдес, Суперфайн и Компания"? Так это мой муж. Вот тут и разберись, кто ее муж - Бурдес, Суперфайн или Компания?.. К счастью, мадам не ждет от меня ответов, она сама задает мне вопросы, она буквально засыпает меня вопросами. - Мадмуазель Яновская, к вам ходит учительница английского языка. Давно она с вами занимается? - Три года. - И ваша мамаша довольна этой учительницей? - Очень довольна. - А почем она берет за уроки? - Ей платят рубль за час... - Что, что? - переспрашивает почти с ужасом мадам Бурдес, Суперфайн и Компания. - Рубль за час? Е-же-днев-но? - Да. Ежедневно. - Это же двадцать шесть - двадцать семь рублей в месяц! С ума надо сойти! Я молчу. Я не знаю, надо ли сойти с ума от такого расхода или можно остаться в уме. Вопрос этот у нас дома не обсуждался. Но мадам Бурдес продолжает: - Конечно, докторам хорошо. Ваш папаша каждый день ездит себе по больным, получает каждый день живые рубли! Он может себе позволить любое баловство! Что отвечать ей на это? Что папе эти "живые рубли" достаются вовсе не так легко, как ей кажется? Что хотя папа работает тяжело, но он с радостью отдаст последнее, чтобы только, как он говорит, вооружить своих детей знаниями? Нет, как ни мало я знаю жизнь и людей, я все-таки соображаю, что вести такие разговоры с мадам Бурдес, Суперфайн и Компания неумно: она просто не поймет. Как говорится: не всякому носу рябину клевать, рябина - ягода нежная. - Мадмуазель Яновская... - говорит она после паузы. - А можно самой заниматься английским языком с моими девочками? Можно это? - Конечно, можно, - разрешаю я. - Занимайтесь. - Ох, что она говорит! - смеется мадам Бурдес. - Чтобы я сама занималась... Миленькая, я не умею по-английски. Мне это не нужно! Где рот, где ложка - это я найду и без английского языка. Нет, я предлагаю вам, чтобы вы давали уроки моим Таньке и Маньке. Согласны вы? - Ну-у-у... - бормочу я, ошеломленная. - Я же не англичанка. Я знаю только то, чему меня учили... - Будем говорить, как серьезные люди, - предлагает моя собеседница. - Вас уже три года учат английскому языку. Ну, пусть мои Танька и Манька узнают хотя бы то, что вы знаете! Я вам предлагаю: занимайтесь с Танькой и Манькой по одному часу ежедневно - три раза в неделю с Танькой, три с Манькой. Вместе их учить нельзя: Таньке четырнадцать, Маньке восемь. И головы у них какие-то разные: что одна понимает, другая - ни бум-бум. Учить их вместе - выброшенные деньги. А платить я вам буду - ну, скажем, восемь рублей в месяц... Мало? Ну, девять рублей в месяц. Это приличная цена, не торгуйтесь со мной! Мне, конечно, и в голову не приходит торговаться. Девять рублей в месяц кажутся мне сказочной суммой. Но я очень взволнована - вот она, самостоятельная деятельность! - потому и молчу. Мадам Бурдес истолковывает мое молчание как несогласие и спешит поставить точку: - Ну хорошо: окончательная цена - десять рублей в месяц. Каждый день по одному часу, да? Вы же должны сами понимать: мой муж не доктор, он не может швырять деньги в окошко... Доктор сам работает, ни от кого не зависит - что заработал, то заработал. А у моего мужа рабочие. Хотят - работают, а не хотят - так бастуют, чтоб они сгорели! Тьфу на них, паршивцев! Договариваемся еще: начнем уроки завтра, в шесть часов вечера. - Мы живем от вас в двух шагах: Жандармский переулок, собственный дом. Совершенно растерянная после этого разговора, возвращаюсь в столовую, где мама, папа и Сенечка сидят за вечерним чаем, и с ними - только что пришедшая "слепая учительница" Вера Матвеевна. Рассказываю о предложении мадам Бурдес. Мама и папа смеются. - Ты отказалась? - спрашивает мама. - Согласилась... Мама обижена: - Даже не посоветовалась с нами! Папа останавливает ее: - Минутку, Леночка! Тут надо поговорить о другом. Ты согласилась на это предложение, завтра тебе уже не будет пути назад: обещалась - свято! Но сегодня можно еще подумать. И я хочу, чтобы ты подумала серьезно. Подумай, Пуговка!.. В серьезные минуты папа иногда называет меня этим именем моего детства. Папа продолжает: - Я Бурдесов лечу уже лет пятнадцать. Это очень неприятный дом. Сама мадам - ты с ней сейчас говорила по телефону - совершенная психопатка. Был случай - при мне! - она за что-то разъярилась на мужа и вышвырнула из окна - прямо на улицу! - все его белье и платье. Как-то она распалилась на своих дочек, на Маньку и Таньку - а они милые, несчастные девочки! - и выплеснула им в лицо и на головщ огромную бутыль канцелярских чернил... Подумай, Пуговка, подумай сегодня. Хлеб у тебя там будет не легкий! - Да ну его, этот хлеб! - чуть не плачет мама. - Подумаешь, она без хлеба сидит. Откажись, пока не поздно. Скажи им сейчас же по телефону... Извинись перед ними... Скажи - не можешь у них преподавать: мама и папа не позволяют. Ступай звони! - Вы меня извините. Конечно, я вмешиваюсь не в свое дело, - говорит вдруг Вера Матвеевна. - Но все-таки я хочу сказать... Подойди ко мне, Сашенька, дай мне руку, чтобы я тебя чула (чувствовала, слышала)... Не надо ее отговаривать, - обращается она снова к маме и папе. - И не надо бояться, что ей будет трудно. Ну конечно, трудно, а как же иначе? В жизни почти все трудно! И не надо этого бояться... Да, Сашенька? - Да, - говорю я, глядя на ее мертвые, слепые глаза (а она ими видит все, все!). - И ведь я уже взялась, слово дала... А потом - мне интересно! Занятые разговором, мы совсем позабыли, что с нами за столом сидит Сенечка. Он слушает молча, с приоткрытым ртом - признак сильного волнения. Больше всего он поражен тем, что мадам Бурдес облила своих девочек чернилами! Когда я говорю, что все-таки буду заниматься с девочками и пойду завтра на первый урок, Сенечка бурно обнимает меня и, воинственно грозя кому-то кулаком, выпаливает: - Пусть она только попробует... чернилами! Я сам пойду завтра с тобой. Это "завтра" оказывается с самого утра таким многотрудным днем, что я не забуду его, вероятно, до самой смерти! Утром прихожу в институт. Меня уже дожидается внизу, в вестибюле, Люся Сущевская. На ней, как говорится, лица нет. Бледная, вся дрожит. - Ксанурка... - бормочет она. - Ксанурка... - Что-нибудь случилось? - пугаюсь я. - Беда, Ксанурка, беда! Больше Люся ничего выговорить не может. Я понимаю: случилось что-то серьезное. Из-за каких-нибудь пустяков Люся трагедий разыгрывать не станет. Значит, стряслось что-нибудь плохое... С разрешения Данетотыча мы забираемся в его каморку под лестницей. Я слушаю рассказ Люси с огорчением, даже со страхом. От рассказа пахнет близкой бедой. Сегодня утром один из жильцов, снимающих комнату в квартире Сущевских (мы его не любим - он злой, неприятный человек), подал Люсе пакет, завернутый в газету и перевязанный шпагатной веревочкой. - Почитайте, Людмила Анатольевна! - сказал он с кривой усмешечкой. - Очень интересная книга. Про Карла Маркса. Слыхали о таком? Люся ответила, что не слыхала: не с таким же человеком говорить о Марксе! Но этот разговор с жильцом происходил при Люсиной матери, Виктории Ивановне. И Люся не решилась оставить дома, в свое отсутствие, такую книжку, наверное запрещенную. Виктория Ивановна знает от кого-то, что Маркс - "это ужас как плохо! За такую книжку "Люсеньку могут исключить из института"! Если бы Люся оставила книжку дома, Виктория Ивановна непременно приняла бы свои меры: уничтожила бы книжку, изорвала, сожгла в печке, - и это еще был бы не худший исход. Но могло быть и так: Виктория Ивановна могла показать книжку знакомому священнику (а священники вот уже года два как задают на исповеди вопрос: "Запрещенных книжек не читаете ли?"). Тут уж нам всем был бы "аминь!" - исключение из института. Поэтому Люся ушла из дому, унося книжку с собой. Но, боясь взять книжку в институт - нас тысячи раз предупреждали и Александр Степанович, и Шнир, и Разин, и Гриша Ярчук, что этого делать ни в коем случае нельзя - Люся собиралась по дороге оставить книгу у Вари Забелиной. Однако Вари не было дома - она уже ушла в институт. А оставить книжку у Вариной бабушки, Варвары Дмитриевны, Люся побоялась. Словом, Люсе не оставалось ничего иного, как нести книгу с собой в институт. Это была неосторожность. И Люся знала, что от этого можем сильно пострадать мы все. Но другого выхода у нее не было. От страха ли перед синявками - ведь если бы кто-нибудь из них обнаружил запрещенную книгу, что бы тут поднялось! - но вид у Люси в этот день был особенно "неблагонадежный". Она мчалась по коридору, с перепугу потная, растрепанная (а Люся всегда очень аккуратно одета и причесана!), - она торопилась добежать до класса, как будто за ней гонится свора преследователей. Ну и, конечно, - надо же такое! - в коридоре Люся налетела прямо на Ворону. Та ни о чем Люсю не спросила, только, по своему обыкновению, зловеще тряхнула головой. Люся стремглав влетела в класс - там никого не было, - и, чтобы не бежать до своего места (Люся сидит на последней парте), она бросилась к одной из первых парт - это оказалась моя! - и быстро сунула пакет с книжкой о Марксе в ящик моей парты. Сделав это, она вздохнула с облегчением, оглянулась и, похолодев от страха, увидела в дверях Ворону... - Это ваша парта? - проскрипела Ворона. - Н-н-нет... - А чья? - Яновской. - Хор-р-рошо! Одна только Ворона умеет так каркнуть "Хорошо!", чтобы всякому послышалось: "Карр-раул! Гр-р-рабят!" - Извольте выйти из класса! - скомандовала Ворона. Пропустив Люсю в коридор, Ворона вышла следом за нею и, подозвав служителя Степу, приказала ему запереть дверь в наш класс на ключ. После того как Степа исполнил ее приказание, Ворона куда-то улетела. Наверное, вид у нее был довольный, как у пушкинского ворона, который с аппетитом мечтает: Знаю - будет нам обед. В чистом поле, под ракитой, Богатырь лежит убитый! Все это я, конечно, и поняла и представила себе уже позднее. А тут, в тесной каморке Данетотыча, Люся плакала и рассказывала так сбивчиво, что я поняла только одно: на нас идет беда! Мы бежим с Люсей наверх. Перед запертой на ключ дверью нашего класса целая толпа девочек. Все удивляются, даже беспокоятся: почему такое? С каких это пор классы в учебное время заперты на ключ? Наконец появляется Ворона. Она шествует панихидно-торжественно. У нее слегка шевелятся ноздри, словно она чует: сейчас нападет на следы каких-то страшных злодеяний. От радостного предвкушения у нее даже чуть-чуть порозовели уши (щеки у нее всегда восково-желтые). В руках у Вороны - как жезл злой волшебницы - большой ключ от двери в наш класс. За Вороной идет явно испуганная наша Гренадина (она перешла с нами из пятого класса в шестой, и мы ее по-прежнему любим). - Вот, Агриппина Петровна, - говорит Ворона с торжеством, - полюбуйтесь на дела своих воспитанниц. Вы за них всегда горой стоите, а они... Ворона отпирает дверь в класс. Все входят, но не идут по своим местам, а стоят, скучившись посреди класса. - В чем дело, Антонина Феликсовна? - спрашивает наконец Гренадина. - Я прамо не понимаю, почему вы... Ворона перебивает ее: - Я застала вашу воспитанницу Сущевскую в ту минуту, когда она рылась в ящике воспитанницы Яновской. Будьте любезны, Агриппина Петровна, обследуйте ящик Яновской (Ворона выражается изысканно: не "обыщите", а "обследуйте"). И пусть Яновская посмотрит, все ли вещи в ее ящике на месте... Мы с Гренадиной идем к моей парте. Вороне, как помощнице начальницы, не подобает самой, своими руками "обследовать" вещи воспитанниц. В моем ящике, как я и ожидала, лежит пакет, завернутый в газету, перевязанный шпагатной веревочкой, - это и есть та книга о Карле Марксе, о которой рассказывала Люся. - Антонина Феликсовна, - говорю я быстро, чтобы забежать вперед раньше, чем заговорит Гренадина (мне самой противно ощущать, что меня бьет дрожь, - значит, я боюсь, да?), - Антонина Феликсовна, у меня в ящике ничего нет. Я только ч го пришла из дому. Вот мои книжки - в сумке. Я еще не успела их вынуть. - То есть как это в ящике ничего нет? - нахмуривается Ворона. - Ничего нет. Ящик пустой, - повторяю я и смотрю на Гренадину так же пронзительно-выразительно, как смотрела во сне на часовщика Свенцянера. Словно хочу внушить Гренадине: "Подтверди! Подтверди мои слова! Пойми меня и подтверди!" И Гренадина - золото Гренадина! - понимает. - Ничего нет, - повторяет она деревянным голосом мои слова. - Ящик пустой. - То есть как это - пустой? - сердится Ворона. И Ворона направляется к нам сама. На меня нападают и отчаяние и отчаянность. В мгновение, когда Ворона пробирается сквозь группу девочек, скучившихся - между нею и моей партой, я выхватываю из ящика Люсину книгу о Марксе. Еще какая-то доля секунды - и уже книжку перехватила у меня Гренадина, сунув ее себе под локоть. Лицо у нее спокойно-безразличное, но руки дрожат так же, как у меня. Когда Ворона, подойдя к нам, пытливо заглядывает в мой ящик, в нем действительно ничего нет: он в самом деле пустой. Все это заняло какие-то малые доли секунды. Даже из девочек, как потом оказалось, никто ничего не заметил. - Ничего не понимаю... - растерянно бормочет Ворона. - А где ваши вещи, Яновская? Я молча показываю ей мою сумку. - Она ж только сейчас пришла из дому! - повторяет Гренадина мои прежние слова. - Она еще не была в классе. Он был заперт. Она стояла под дверами. Когда думаешь, рассуждая, мысли двигаются медленно, неповоротливо. Но бывает, не столько ты думаешь, сколько чувствуешь - тогда мысли-чувства летят с неимоверной быстротой. За секунду успеваешь и понять многое, и увидеть все это словно с высокой горы! Так я внезапно понимаю, что Гренадина только что спасла не только Люсю и меня (нас исключили бы мгновенно!), но, вероятно, и всех остальных членов нашего кружка вместе с Александром Степановичем. Если бы дознались о том, что он с нами занимается - читает и разбирает запрещенные книги, - его бы, наверное, арестовали, выслали из города. Во мне поднимается горячее чувство благодарности к Гренадине... И злоба, на Ворону, обида на нее! Как смеет Ворона подозревать Люсю Сущевскую - и, значит, любую ученицу! - в воровстве? Стою у парты, прижимаю к себе сумку с книгами и тетрадями и, плача, говорю Вороне: - Зачем вы так? Сущевская - честная... Мы все - честные... У нас за шесть лет никогда ничего не пропадало! - Никогда! - кричат и другие девочки. - У нас честный класс! Мы с Люсей плачем, спрятав лица друг у друга на плече... Картина! Еще минута - и заревет весь класс! Ворона понимает, что ей остается только уйти. Наверное, она чувствует, что все ее ненавидят! - Уймите своих истеричек! - брезгливо бросает она Гренадине, пробираясь к двери. - Чувствительные какие! Слова не скажи - обижаются... Уход Вороны весь класс оценивает, как ее поражение: хотела сделать очередную гадость - не удалось! Во время уроков мы с Люсей нет-нет да взглянем друг на друга и улыбаемся. Словно хотим убедиться, что все кончилось благополучно, и радуемся этому. Но чаще мы смотрим на Гренадину, смотрим влюбленными глазами. Синявка - наша институтская синявка! - оказалась такой молодчиной, такой героиней! Нет, это просто не укладывается в наших головах. Нас очень удивляет, когда Гренадина на следующем уроке, сидя за своим столиком, вскрывает пакет с книжкой о Марксе и начинает перелистывать. Но еще больше поражает нас, что Гренадина, читая эту книгу, начинает улыбаться, а местами даже тихонько смеется про себя. Что она там нашла смешного? После уроков мы с Люсей идем провожать Гренадину до ее дома. - Кто дал вам эту книгу? - спрашивает она. - Жилец, - отвечает Люся. - А что в книге, вы знаете? - Нет. Мы ее и раскрыть не успели... А вы читали, Агриппина Петровна? - Пустая книжка. Ее и читать-то врад ли стоит. И бояться нечего - одни глупости. Автор этот всякие пустяки врот! В самом деле, книга, наделавшая такой переполох, оказывается вовсе не запрещенной. Это просто юмористическая книжонка с неумной и беззубой насмешкой над марксистами. Автор издевается над какими-то глупыми студентами, последователями Маркса, тщательно прячущими от полиции пакет неведомого содержания. Им сказано, что в пакете находятся сапоги самого Карла Маркса. Незадачливые студенты относятся к пакету с благоговением, попадают все время во всякие передряги, путаницы, не очень смешные приключения. Книжонка издана в Петербурге, напечатана с разрешения цензуры. Она так и называется "Сапоги Карла Маркса"... В общем, не то гора страхов родила мышь, не то пустяковая мышь родила гору страхов. Глава четырнадцатая. У БУРДЕСОВ НЕ СКУЧНО... Торжественно и чудно! Весь дом снаряжает меня на первый урок к Бурдесам. Мама внимательно, даже придирчиво, осматривает меня с головы до пят: как я причесана, как одета, что у меня на ногах. Может быть, мои любимые разношенные, старые бахилы, которые я обожаю таскать дома? Нет, мама не делает никаких замечаний: все в полном порядке. - Когда ты хочешь, - горько говорит мама, - ты бываешь прелестной девочкой. - Я всегда хочу, - отвечаю я мрачно. - Только не выходит это у меня! Сенечка с игрушечным ружьем через плечо ждет меня в передней. - Пошли! - и берет меня за руку. - Ты куда это собрался? - А к этой... Которая чернилами брызгается! - Зачем? - Чтоб не смела брызгать на мою сестру! - гордо заявляет Сенечка. - Пойдем! Ничего не бойся - я с тобой! С трудом удается договориться с моим героическим братишкой: он проводит меня только до подъезда и возвратится домой. - Ладно... - неохотно соглашается он. - До подъезда. Но, если что-нибудь, вызови меня по телефону - я прибегу! Мы с Сенечкой подходим к подъезду Бурдесов. Дом двухэтажный. Вверху живут сами Бурдесы. В нижнем этаже какое-то военное учреждение, большая вывеска: "Штаб 13-й бригады". Перед тем как нам с Сенечкой расстаться, он с тревогой смотрит мне в глаза: - Не боишься, нет? Смотри, если будут обижать... - Никто ее обижать не будет! Я за нее заступлюсь! - раздается сзади нас знакомый веселый голос. - Гриша! - узнаю я. - Ты куда? - Да, запохаживается, туда же, куда и ты: на урок к Тане и Мане. Я с ними по предметам занимаюсь... Ну, рыцарь, - обращается Гриша к Сенечке, - можешь спокойно шествовать домой: никто твою сестру не обидит, я буду ее защищать! Даже домой провожу после урока, если она разрешит. - Запохаживается, что разрешу... До свиданья, Сенюша. Хорошо, что Сенечка ушел. Едва войдя в подъезд, мы с Гришей останавливаемся, оглушенные отчаянными визгливыми криками. Знакомый мне - по телефонному разговору - голос мадам Бурдес вопит с площадки верхнего этажа: - Хамка! Мужичка! Я тебе покажу, кто здесь хозяйка! За этим слышен плеск, грохочущее дзынканье чего-то металлического - и возмущенный мужской бас: - Чер-р-ртова кукла! Ах, чер-р-ртова кукла! Перепуганную, ошарашенную, выталкивает меня Гриша из подъезда обратно на улицу. - Запохаживается, наша с тобой работодательница бушует! Подожди здесь, я разведаю, что приключилось... Стою на улице. Не знаю, смеяться мне или плакать? Сбежать ли трусливо домой к маме под крыло или идти в этот неуютный подъезд и, "рассудку вопреки, наперекор стихиям", провести свой первый урок? Спустя минуту-другую из подъезда выкатывается на улицу Гриша. Схватив меня за руку, он вместе со мной заворачивает за угол. Там, привалившись спиной к забору чьего-то сада, он заливается хохотом. Конечно, я тоже начинаю хохотать - я еще ничего не знаю, и мне еще ничего не смешно, - но такой хохот заразителен, как насморк. Несколько раз Гриша порывается что-то сказать, объяснить, но всякий раз на него накатывается новая волна неудержимого смеха, и он только пищит что-то нечленораздельное. - Ох...- выговаривает он вдруг в совершенном изнеможении. - Ох... Но тут, когда он, кажется, уже совладал со своей веселостью и сейчас расскажет мне, в чем дело, - тут происходит новое бессмысленное и .смешное обстоятельство: тряся забор, к которому он прислоняется спиной, Гриша, очевидно, трясет и растущее в саду под самым забором дерево. С ветвей его внезапно рушатся кучи снега и распластываются, как круглые лепешки, на Гришиной плоской гимназической фуражке... И мы снова хохочем. Наконец, стряхнув с головы снег, вытерев мокрешенькое от снега лицо, Гриша рассказывает: - Работодательница-то наша... запохаживается, со швейцарихой своей поругалась. Стоит работодательница на верхней площадке лестницы, а в руках у нее таз с мыльной водой: голову она сынишке своему мыла. А швейцариха внизу стоит: у входа в штаб бригады. Слово за слово, шваркнула работодательница тазом в швейцариху. А облила не швейцариху, а какого-то военного - он как раз в эту минуту из штаба выходил... "Чертова кукла!" - это он вопил. У меня уже все болит от смеха, даже под ложечкой колет. Наконец мы с Гришей успокаиваемся и идем обратно к подъезду, к Бурдесам, - исполнять свои обязанности. - Гриша! - останавливаюсь я внезапно, пораженная догадкой. - Это ты так подсудобил, чтобы Бурдесы предложили мне давать у них английские уроки? - А кто же другой, если не я? - искренне удивляется Гриша. - Ты же сама говорила - хочешь работать! Горевала, клюксила: "Ах, дайте мне атмосферы! Дайте мне экономической независимости!" Только, имей в виду, не осрами меня: я им про тебя такого наплел!.. Ты и такая, ты и сякая, неписаная, немазаная, высокоинтеллигентная! Про то, что ты можешь десять минут хохотать на всю улицу под чужим забором, как давеча, - про это я им не говорил... Вспоминаю мамины огорчения из-за меня. А я-то ведь только что ржала не как один пожарный, а как целая пожарная команда! И опять начинаю смеяться. - Ох, не к добру это! - вспоминаю я Юзефины приметы. - Не слишком ли весело начинаю я свои уроки? - Здесь тебе скучно не будет! - говорит Гриша тоном самого твердого убеждения. - Девочки Маня и Таня - миляги, они тебе понравятся, вот увидишь. Горькие они - страдают от мамаши своей полоумной... В общем, как говорится: "Не робей, воробей!" Скучно тебе здесь не будет. И мне, запохаживается, будет теперь легче - иногда просто распирает меня от всего, что я вижу, а поделиться не с кем. Гришины слова оказываются пророческими: у Бурдесов не скучно. Что-что, а не скучно... Все у них необычно. Не так, как "у людей". И непривычно для меня, потому что совсем не так, как у нас дома или у коголибо из знакомых. Например, у нас всякая комната имеет определенное назначение: в кабинете папа работает, в спальной спят, в столовой едят, в детской - мы с Сенечкой. Не то у Бурдесов. Все комнаты, выходящие окнами на улицу - их целая анфилада! - служат неизвестно для чего, там, собственно, никто не живет. Большой зал в три окна, обставленный мебелью, обитой красным бархатом, зеленая гостиная, столовая с буфетом и полубуфетами, массивными, как саркофаги египетских фараонов, будуар хозяйки с веселенькими голубыми, штофными пуфиками и козетками - все это "мертвые души". Каждая из этих комнат числится в списке, но в столовой никто не "столуется", в гостиной никто не "гостюет", в своем будуаре хозяйка никогда не бывает... О, хозяйка так многообразно, многосторонне деятельна, что многотрудные занятия ее не укладываются в рамки не то что одной какой-нибудь комнаты, а и всей вообще квартиры. С утра до ночи хозяйка носится по всему дому - от погреба до чердака, - по двору, по обеим лестницам, парадной и черной, заглядывает в сараи, в дворницкую. Голос ее раздается неумолчно в самых разнообразных местах, скандалит она с упоением, прямо сказать - вдохновенно. В парадных своих комнатах мадам Софья Бурдес (муж называет ее "Зося") бывает лишь в исключительных случаях. Зато во второй половине квартиры - той, что выходит окнами во двор, - там бурлит жизнь, клокочут страсти, пузырятся события, громыхают грозы - с криками, слезами, проклятиями и звоном пощечин. Спит каждый член семьи ночью на своей кровати. Днем - где ему вздумается: на кушетках и диванах во всех комнатах (кроме парадных!). Точных часов еды почти не существует. Люди едят где хотят и когда хотят. Работают, читают, пишут, готовят уроки точно так же: где кто хочет. Приходя на урок, я иногда застаю всю семью за обедом в маленькой комнате, не имеющей определенного названия и постоянного назначения (я называю ее "беспрозванной" комнатой). Иногда семья обедает в полутемном кабинетике, где, случается, работает - что-то пишет и читает - сам глава семейства. Уроки мои и Гришины происходят каждый день в другом месте. То я с Маней занимаюсь в их - ТанинойМаниной- комнате, а Гриша в это самое время занимается с Таней в "беспрозванной" комнате, а назавтра почему-то наоборот. Часы еды соблюдаются у Бурдесов не строго. Обедают, когда все дома. А вообще едят целый день, когда кому вздумается. Иногда во время урока кто-нибудь из девочек говорит почему-то с удивлением: - А мне есть захотелось! Можно - я принесу чего-нибудь из кухни? Получив разрешение, девочка приносит из кухни жареную гусиную ногу или котлету и съедает тут же, над обрывком газеты. Иногда которая-нибудь из них вдруг соображает: - Дх вот отчего мне есть захотелось! Я же сегодня не обедала. - Почему вы не обедали? - интересуюсь я. - Ну-у-у, почему! С мамой поругалась. Плакала... Ругаются здесь всегда, все и со всеми. Дети с матерью, и наоборот , и между собой. Мать с прислугой, и наоборот, и прислуга между собой. У хозяина два конторщика. У них, казалось бы, есть определенная работа: писание деловых писем. "В ответ на Ваше уважаемое .. имею честь сообщить Вам, что..." Но в промежутках между этими "уважаемыми" письмами конторщики яростно ругаются не только между собой, но и со всеми членами семьи. Был случай - в отсутствие хозяев (они были на курорте) к хозяйскому сынишке, пятилетнему Жозьке, вызвали по телефону моего папу. Папа застал Жозьку сильно избитым, в синяках. Самым удивительным было то, что избил Жозьку пожилой конторщик Майофис. Майофис - еврей кроткого вида, с необыкновенно тоскливым длинным носом, который Майофис часто поворачивает то влево, то вправо, как дятел точит клюв о дерево. - Безобразие, Майофис! - сурово сказал папа. - Взрослый человек - бьете ребенка! Вам придется отвечать за хулиганство! Майофис несколько раз переложил свой меланхолический носклюв справа налево и обратно и сказал, прижимая обе руки к груди: - Господин доктор, вот вы говорите: "хулиганство"! А я умирать буду - вспомню, какое я сегодня получил удовольствие! За это и ответить не жалко... Это же черт, а не ребенок! Жозька в самом деле совершенно невыносимый мальчишка. Это пятилетний злой демон, не способный ни на какое доброе чувство... Поначалу он повадился ходить на мои уроки. Сперва он сидел молча, и я делала вид, будто не замечаю его. Потом Жозька стал вмешиваться в урок. Когда Таня и Маня не сразу отвечали на заданный мною вопрос, Жозька стал давать мне педагогические советы: - А вы тресните ее как следует, чтобы вспомнила! Или: - Чего вы на нее смотрите? Дайте ей по морде! Потом Жозька совсем обнаглел. Он приходил во время моего урока и спрашивал у меня, как переводится на английский язык то или другое неприличное русское слово. Что мне было делать? Притворяться, будто я Жозьку не замечаю? Он решит, что я его боюсь, и тогда его пакостным выходкам не будет конца-краю. Папе я всего этого не рассказывала, только призналась как-то, что мне трудно с Жозькой. - А ты с ним не церемонься! - посоветовал папа. - Жозька, как все распущенные дети, избалованные богатыми родителями, привык к безнаказанности, но, в сущности, он трус. Дай ему хоть раз отпор - он будет шелковый. И мамаша его такая же трусиха: она самодурка только с подчиненными, зависимыми людьми... И вот однажды Жозька вбежал в комнату, где я давала урок, голый. Он плясал, вертелся, кривлялся, гримасничал, он был отвратителен! Тут у меня наконец лопнуло терпение. - Вон отсюда! - заорала я таким диким голосом, что сама испугалась. Схватив мальчишку за плечи да еще поддавая коленкой, я вытолкала его за дверь. Маня, которой я в этот день давала урок, смотрела на меня восторженными глазами. Она быстро заперла дверь на ключ - это была разумная предосторожность: Жозька ломился в дверь, орал, визжал, словно его режут. - Ма-ама! Прогони-и-и ее-е-е! Прогони!.. С того дня Жозька на мои уроки не приходит. Только, встречаясь со мной в коридоре, он шипит мне вслед, как гусь, очевидно повторяя слова матери: - Подумаешь - принцесса! У нас у самих дядя образованный: зубной врач. Гришу Ярчука Жозька не задирает. - Боится, - объясняет Гриша. - Понимает, что я сам зубной врач: кому дам в зубы, - не обрадуется! Однажды, увидя меня издали в коридоре, Жозька шипит чтото новое: - Воображает! А кто она? Ей деньги платят, как нищей! Это услыхал Гриша. Схватив Жозьку руками, о которых сам Гриша выражается, что они "клешнятые", он говорит, сильно тряхнув мальчишку: - Да, нам деньги платят. За то, что мы работаем, за то, что мы умеем. А ты, запохаживается, лоботрясом растешь: тебе и в базарный день цена будет грош! Интересно, что Гриша бывает груб только у Бурдесов. Последний экспонат в бурдесовском музее-паноптикуме - немецкая бонна, фрейлейн Констанция (ее зовут сокращенно: фрейлейн Конни). Если мадам Бурдес - психопатка, то фрейлейн Конни настоящая сумасшедшая. Она ходит, приплясывая на ходу, как расшалившийся ребенок, все время хихикает, подмаргивает, гримасничает. Почти каждый день она перехватывает меня в темном коридоре и, прижав к стене, жарко шепчет в лицо: - Не принимайте меня за банальную бонну! Нет, я принадлежу к высшему берлинскому обществу! Мой прадед был первым приближенным императора Фридриха Великого. Родной мой дядя, брат моей покойной матери, архиепископ майнцский! Мой жених, мой любимый Манфред, - здесь фрейлейн Конни обычно громко всхлипывает, - адъютант кронпринца!.ч Знатность ее рода в бесконечных разветвлениях ее генеалогического древа - любимая тема фрейлейн Конни. Оседлав этого конька, она не может остановиться. Но есть у нее и другие темы: - Вce мои несчастья - а я несчастна, о, как я несчастна! - начались с серебряного черепа. Да, да! На одной великосветской охоте, в имении нашего друга, графа Ратенау фон Цурлинден, я упала с лошади и повредила голову. Мне сделали операцию: поставили серебряный череп... И вот тут, тут случилось это: мой Манфред приревновал меня к императору Вильгельму! Потому что император Вильгельм... ну, вы меня, конечно, понимаете?., неравнодушен к женской красоте, к хорошеньким женщинам. О, императрица Августа-Виктория меня ненавидит! Можете мне поверить, она меня ненавидит!.. Когда такой любовно-великосветский бред лопочет жалкое существо, похожее на сморщенную, больную обезьянку, это очень тяжело слушать. К счастью, меня выручает Гриша. Когда я начинаю уже задыхаться от излияний фрейлейн Конни в темном коридоре, появляется Гриша и говорит мне изысканно-любезно: - Нам пора идти. Нас ждут. Таков музей-паноптикум дома Бурдесов. Мадам Софья (она же Зося), Жозька, фрейлейн Конни - это мрачные его экспонаты. Но, кроме них, есть еще те, кого Гриша Ярчук называет "миляги". Это прежде всего наши ученицы Таня и Маня - добрые, ласковые, несчастные девчонки. Когда на мать "находит" и ее психопатическое состояние обостряется, девочки в ужасе прячутся от нее. Был случай, когда я увела девочек к нам. Они провели у нас целый день: обедали с нами, готовили уроки, читали книжки. Вечером за ними пришла служанка. Девочки уходили от нас неохотно, с сожалением. "У вас - тихо..." - сказала младшая, Маня, и вздохнула. Другой "миляга" у Бурдесов - отец. Застенчивый, несчастный человек. Обожает своих девочек, болеет за них душой. Увела я тогда девочек по его просьбе. Придя к ним на свой ежедневный урок, я застала его и обеих девочек в подъезде. Сверху доносились раскаты ругани и проклятий, изрыгаемых Софьей Бурдес по адресу мужа и дочерей. В дверях штаба бригады толпились любопытные: писаря, вестовые, прислушивавшиеся к этому, как к эстрадному представлению. Всякий раз, когда Зося проклинала мужа и дочерей особенно хлестко, среди любопытных раздавалось хихиканье, а девочки крепче прижимались к отцу и прятали от стыда лица в складках его шубы. Увидев меня, отец попросил увести девочек к нам. Для этого он и увел их из дому и вместе с ними ждал моего прихода. Он попросил меня взять девочек "на часок-другой", не глядел мне в глаза, стыдясь за жену. - Вы же знаете наше несчастье... - сказал он. Папа считает, что с медицинской точки зрения мадам Бурдес не душевнобольная (вот фрейлейн Конни - та, по-видимому, психически ненормальна). Если бы у мадам Бурдес не было ее богатства, если бы она была вынуждена ходить на поденную работу: стирать белье, мыть полы, выносить помои, для того чтобы прокормить своих голодных детей, - она, конечно, не была бы добрее, но на то, чтобы психовать, у нее просто не было бы времени. Но такая, как сейчас, она - зажравшаяся, зажиревшая богатейка, уверенная в том, что за свои деньги она может купить всех и вся, упоенная своей властью над швейцарихой, дворником, служанками, конторщиками, над дочерьми и мужем. Если бы она хоть раз встретила настоящий отпор ("Грешный человек, - сказал папа,- я это всегда говорю ее мужу!"), она бы еще, пожалуй, несколько присмирела. А от безнаказанности ее злое самодурство только разрастается. Трудно даже сказать, до чего оно может дойти. Девочки мягкие, безвольные - в отца. Мать губит их не только тем, что они растут в страхе и побоях, но и впрямую: уча их лености, барству, презрению к людям услужающим. Как-то во время моего урока Таня принесла себе из кухни стакан воды - ей хотелось пить. - Это еще что за глупости? - заорала на нее мать. - Что, у нас прислуги нет? Прикажи - тебе принесут! В тот же день, видя, как Маня сама застегивает крючком пуговицы на своих ботинках, мать оборвала и ее: - Прикажи горничной - она сделает! Я была в этот день злая и сказала, что мама запрещает нам, детям, пользоваться услугами горничной: мы сами приносим себе воду или чай, сами стелем свои кровати, сами застегиваем пуговицы и так далее. Мадам Зося посмотрела на меня своими злыми глазами и сказала: - Что ж... Кто к чему привык! Ьаша мамаша, наверное, выросла в бедности. Она и вас приучает. - у ОТЦа моей мамы, - возразила я, - был полон дом прислуги, да еще два денщика и кучер! - да? Вот как? - спросила мадам Зося с сомнением. - Да. Так!- отрезала я. - Мой дедушка был действительный статский советник, значит, полный генерал. - Еврей- и генерал? Он что же, выкрестился? - Нет, конечно, нет! Это было при Александре Втором - тогда это случалось... Если бы мама и папа знали, что я позволила себе нарушить один из строжайших запретов - козырнуть дедушкиным генеральством, - мне бы так попало!.. Но уж очень меня разозлила мадам Зося! А на нее - тупую, злобную мещанку - дедушкагенерал не только произвел сильное впечатление, но и рассердил ее: ей нечем было "крыть" такой козырь. Доброта, мягкость, безволие девочек - от отца. Зато Жозька такой же пронзительно-злой, как мать. Она чувствует в Жозьке родственные черты. Хотя и бьет его, но обожает. А девочек, помоему, только бьет и мучает, но не любит. После приступов буйства мать сажает Жозьку к себе на колени и, раскачиваясь вместе с ним из стороны в сторону, причитает нараспев: - Ой, мой сын! Ой, мой сыночек! Ой, куда мы с тобой попали! Кругом враги, одни злые враги! Они нас не любят, ой, не любят! Им нужны от нас деньги, только деньги!.. Как-то в отсутствие матери, ушедшей за покупками, Таня рассказала мне, что мать причитает иногда еще и по-другому: - "Ой, сыночек, мой сыночек, не бери нищую жену! Это будет купленная жена! Это будет жена-враг!" И Жозька, - говорит Таня, - вдруг спросил маму: "А у тебя муж тоже купленный?" - Помолчав, Таня шепчет: - Мама закатила Жозьке пощечину. Он ревел. И она плакала. Я не стала продолжать этот разговор. Мне было неловко уж и от того, что Таня успела мне нашептать. Но, придя домой, я рассказала об этом папе. - Папа, а отчего бедный Бурдес - купленный муж? Папа ответил не сразу и неохотно: - А ну их! Болтают люди. Разное... Понемногу, не в один день, от папы, от дедушки я узнала, что именно болтают люди и в чем, по-видимому, есть большая доля правды. Бурдес вовсе не Бурдес - это фамилия его жены, а он только Чериковер! Он был бедняк, служил конторщиком у отца своей будущей жены Софьи. Она тогда не была такой самодуркой, как теперь, но злая, сварливая, взбалмошная была уже и тогда, и женихи ее обегали. Она вышла замуж за Чериковера с горя - не было других претендентов. А Чериковер женился на ней сдуру - его ослепило ее богатство. Оба ошиблись в расчете. Она знает и помнит, что он "купленный муж", что он ее не любит, а только боится. Еще больше возмущает ее то, что он "как был голоштанник, так голоштанником и остался": не умеет наживать деньги, не умеет "быть хозяином", участником фирмы "Бурдес, Суперфайн и Компания", не умеет выжимать из рабочих пот и кровь. Он не любит жену, а за то, что она мучает девочек, он, может быть, даже ненавидит ее. "Чериковер! - кричит она ему иногда с презрением. - Паршивый Чериковер!" - Помнишь сказку, как человек женился на лягушке? - вспоминает папа. - Но та была лягушкой недолго и снова превратилась в человека... А изволь-ка жить с женой-жабой, да если еще она жаба навсегда!.. Тут взвоешь! Курицей споешь! Очень забавно отношение мадам Бурдес к папе. Она не любит его за то, что он видит ее насквозь, иногда кричит на нее (на нее, Софью Бурдес!). При нем она невольно подтягивается, становится сдержаннее, и за это она тоже не любит папу. - Отчего я терплю этого докторишку? - удивляется она вслух при папе. - За мои деньги я могла бы иметь не этого грубияна, от которого всегда несет карболкой, а красивенького, кучерявенького доктора-поляка! От него пахло бы одеколоном "Фэн-де-Съекль", он говорил бы мне, что я красавица, и целовал бы мне ручки... Я же вас не перевариваю! - обращается она прямо к папе. - Я вас тоже терпеть не могу, - спокойно отвечает папа. - Я был бы счастлив никогда вас не видеть! Но вы суеверно вбили себе в голову, что только я один могу лечить вашего обожаемого сыночка от всех болезней... Глава пятнадцатая. ДЯДЯ РОМУАЛЬД - "МИНИСТЕРСКАЯ ГОЛОВА" Гриша Ярчук оказался прав лишь наполовину: у Бурдесов, конечно, не скучно, но у них и не весело... ГрИша- это поистине мое спасение! Он очень помогает мне и заботится обо мне. - Жалованье за первый месяц уплатили они тебе? - интересуется он. - Нет еще. - Почему? - Мадам Бурдес все извиняется: у нее мелочи нет! Уж который день... Гришин пример во многом помогает мне поставить себя в этом доме. Даже удивительно, насколько Гриша во всех отношениях умнее и взрослее меня! Грише почти восемнадцать лет - он всего на два с половиной года старше меня. Но в отношениях с людьми Гриша проявляет замечательное умение держать себя с достоинством. А я - честное слово, самой иногда бывает противно!- я только пыжусь и стараюсь держаться прямо, как копченый сиг, в который воткнута палка с веревочкой. Но умения отвести от себя неприятности у меня ни на грош-копеечку. Например, мадам Бурдес завела скучнейшее обыкновение - приходит во время урока, прерывает занятия девочек и заводит волынку: все горести, все обиды, нанесенные ей кем-либо и когдалибо, начиная, как говорят в нашем крае, "от короля Яна Собесского"! И я сижу, как кулич, не поднявшийся в духовке, слушаю вполуха и только тоскливо хлопаю глазами, как сова. Гриша же, когда мадам Бурдес явилась как-то на его урок и стала пространно рассказывать, какие негодяи ее жильцы: платят за квартиры неисправно, испортили водопровод, испачкали обои... - Виноват! - сказал Гриша очень вежливо, но решительно. - Мы сейчас занимаемся - прошу вас не мешать! И она ушла. Как миленькая... Нет, я тоже наберусь храбрости и как-нибудь отвечу не как растяпа, а как человек - с достоинством! Может быть, это случится еще не завтра и не послезавтра, но случится. Это случается гораздо скорее, чем я ожидала. К Бурдесам приезжает из Лодзи брат мадам - как она говорит, "известный мануфактурист". Мадам перед ним лебезит, говорит о нем с трелями в голосе: - О, мой брат Ромуальд - это голова! Министерская голова! Я эту "министерскую голову" еще не видала. Брата Ромуальда поселили в парадных апартаментах, обедают вместе с ним в парадной столовой. Как уверяют девочки, их мама все время хвастает перед дядей Ромуальдом: она дает детям воспит-т-тание! Ничего для этого не жал-л-еет! Девочки учатся у луч-ч-чших учителей в городе! (Луч-ч-чшие учителя - это мы с Гришей!) И вот сижу я в комнате у девочек, исправляю ошибки в Таниной диктовке. Вдруг в комнату входит какой-то человек, бесцеремонно выхватывает у меня из-под носа чернильницу и уносит ее вместе с зажженной керосиновой лампой. Я остаюсь с моей ученицей без чернильницы и в полной темноте. - Кто это безобразничает?! - сержусь я. - Ш-ш-ш... - испуганно шепчет Таня. - Это ведь дядя Ромуальд! - Ступай к маме! - приказываю я. - Попроси ее сию минуту прийти сюда. Пока Таня бежит за матерью, очень довольная, - все детн обожают скандалы! - конторщик Майофис приносит зажженную свечу, воткнутую в бутылку. Конечно, Майофис тоже ожидает скандала - он не уходит, а становится за печкой, притаившись в темном углу, многозначительно поводя носом, как дятел точит клюв. Мадам Бурдес приходит настороженная. Таня, наверное, сказала ей, что я рассердилась. За спиной мадам виден в дверях ее муж. Он расстроен, он встревожен, боится, как бы не вышло чего-нибудь безобразного. - В чем дело? - спрашивает меня мадам. - Что у вас случилось? - Какой-то человек вошел в комнату, не постучавшись, не поздоровавшись, унес чернильницу и лампу, не спросив разрешения, не извинившись... Прервал урок... - Это мой брат Ромуальд! - перебивает меня мадам Бурдес с укоризной в голосе: как это, дескать, я не распознала сразу, что нахамил мне не кто-нибудь (или, как она говорит: "не абы кто!"), а великий человек! - он взял чернильницу и лампу, оттого что он хочет писать. - Мне неинтересно, чего он хочет! - говорю я. - Пусть немедленно принесет обратно чернильницу и лампу и пусть извинится передо мной! - Вы с ума сошли! - начинает кричать мадам Бурдес. - Вы еще девчонка!.. - Зося! - пытается остановить ее Бурдес. - Молчи, Чериковер! Она требует! - вопит мадам Бурдес. - Чтобы Ромуальд, чтобы мой брат извинился перед ней! "Она требует"! - Да, я требую! - настаиваю я. - Ой, ратуйте (по-польски: "спасите!")! Ратуйте! Цыпленок хочет зарезать уважаемого негоцианта! - Это раздается в дверях насмешливый голос самого "брата Ромуальда". Он стоит в дверях и смотрит на меня уничтожающим взглядом, словно я муха, упавшая в его суп и требующая, чтобы ей говорили "вы". За его спиной видны прибежавшие на шум Маня и Гриша Ярчук. - Ну, а если я не извинюсь перед вами, что тогда? - Тогда все увидят, что вы невоспитанный человек, грубиян и невежа! - отчеканиваю я. Секунду "дядя Ромуальд" смотрит на меня молча. Его толстое лицо с нижней губой, выпяченной сковородником, словно он собирается жирно рыгнуть, выражает насмешку и презрение. Затем все так же молча он поворачивается и уходит. Сам Бурдес поспешно идет за ним. - Нет! Такими словами - моего брата Ромуальда? - пронзительно кричит мадам Бурдес. - Не-е-ет! Извиняться будете вы! И сию минуту! Бегите - он в столовой, - бегите за ним и извиняйтесь! - И не подумаю! - говорю я и сама больше всего удивляюсь своему спокойствию и тому, что я не только не плачу, но мне даже не хочется плакать. Перед таким?.. Нет! В эту минуту возвращается сам дядя Ромуальд. Он несет чернильницу и лампу. Ставит их на стол передо мной. - Ну вот, я извиняюсь, - говорит он с подчеркнутой насмешливостью. - Я же не знал. Оказывается, вы из приличной семьи... Вот ваша чернильница и ваша лампа... Мадам Бурдес и ее знаменитый брат - "министерская голова"- уходят в парадные комнаты. За ними идет Бурдес-Чериковер. Майофис выскользнул из комнаты раньше. И тут девочки Таня и Маня разыгрывают передо мной и Гришей целое представление. Не издавая ни единого звука, чтобы не услыхала мать, они то бросаются ко мне на шею, то обнимают друг друга, то пляшут, гримасничая, передразнивая надутое лицо "дяди Ромуальда" и его выпяченную сковородником нижнюю губу... Когда мы с Гришей наконец уходим, он говорит мне на лестнице: - Мне надо сейчас бежать сломя голову на другой урок. Оставлять тебя одну я не хочу. Я вызвал от Бурдесов по телефону Леню Хованского. Сейчас он будет здесь и отведет тебя домой... - Никого мне не надо! Одна пойду! - говорю я очень сердито. Дело в том, что я чувствую: вся моя храбрость, последние остатки ее улетучиваются, и мне не хочется превратиться перед Гришей в обыкновенную "клкжсу" (его выражение, означает: "плакса"). - Фафа! - говорит Гриша очень серьезно и душевно. - Я, запохаживается, даже не знаю, как тебе это сказать... Я тебя уважаю, Фафа! Ведь этот буржуй капитулировал перед тобой! Понимаешь ты это! Извинился - грубо, хамски, с насмешкой, но извинился! Потому что почувствовал, что ты молодец!.. Ох, вот Ленька топает сюда... До свиданья, до завтра! Гриша убежал. Передо мной стоит Леня. Он очень взволнован, даже встревожен. - Что такое, Шашура? Гришка вызвал меня сюда: "Скорее, скорее!" Ничего не объяснил... Что случилось? И тут приходит конец моей выдержке. Выдержка - это было возможно при чужих, даже при Грише. А Леня - свой, такой свой, близкий, как ближе и не бывает. Это брат, друг, это дом, прибежище... И, прислонившись к Лениному плечу, я веду себя "клюкса-клюксой", плачу самым постыдным образом. - Ленечка... - бормочу я сквозь слезы. - Как хорошо, что ты пришел, Леня, миленький... Леня обнимает меня, целует. В темноте поцелуй приходится в нос и в плачущий глаз. - Перестань, дурочка! Ну чего ты, горе мое? С чего расплакалась? Мы выходим из подъезда на улицу. И тут разыгрывается последний номер разнообразной программы этого трудного вечера. Какой-то человек, без пальто, без шапки, выбегает из бурдесовских ворот и бросается к нам. В темноте вечера я не сразу узнаю конторщика Майофиса. - Спасибо! - говорит он, сильно тряся мои руки. - Спасибо! Я как в театре побывал, ей-богу. Так им, буржуям, и надо! И когда только она будет, эта революция? Вы не можете мне сказать? Так же стремительно, как он вылетел из ворот, Майофис снова исчезает в их черной пасти. Это очень кстати, потому что ответить ему, когда именно будет революция, я, конечно, затрудняюсь... Дома я наконец могу связно и подробно рассказать маме, папе, Лене и Юзефе всю историю моих сегодняшних злоключений. Впечатление это производит на всех неодинаковое. - Надо ж было... - говорит мама, чуть не плача. - Надо же было позволить девочке давать уроки у этих богатых хамов. Нечего сказать, удачная была выдумка! - А что плохого? - спокойно говорит папа. - Это жизнь. Разве в жизни не бывает богатых хамов? Их очень много, и они считают себя хозяевами... Я не знаю, многому ли научились поанглийски ее ученицы, но она сама, несомненно, делает успехи. Кое-чему - очень нужному - она уже научилась... - И папа ласково прижимает к себе мою голову. Юзефа, до сих пор молчавшая, вдруг говорит тихо, злорадно, с каким-то особенным смаком: - З-з-завтра... Пойду до той бар-р-рыни... И - хлесь ее по морде! Не обижай, паскуда, чужого ребенка! - Я с тобой пойду, Юзенька! И ружье свое возьму! - просительно говорит Сенечка. - Ну, и что же ты намерена делать завтра? - спрашивает меня папа. - Не завтра - в понедельник... - поправляю я. - А ничего. Пойду на урок как ни в чем не бывало. Пусть не думают, что я их испугалась. И ведь, по правде говоря, конечно, они мне нахамили, но ведь и я ихнему дяде Ромуальду сказала все, что хотела! Чего же мне прятаться? Просто удивительно, какая я храбрая, когда я дома и вокруг меня все мои! Когда я провожаю Леню до двери, он говорит негромко, положив мне руки на плечи и не глядя мне в глаза: - Я сейчас скажу тебе один секрет. Когда ты сегодня плакала - там, на лестнице у Бурдесов, - а я тебя утешал... Одна твоя слеза попала мне в рот... - Он умолкает. - Ну? - спрашиваю я, еле дыша. - Ужасно соленая! - говорит он неожиданно. И убегает... Ах, безобразник! Перегнувшись через перила лестницы, я зову ласково-ласково: - Ленечка... Ленечка... Ленька останавливает свой бег по лестнице. - Ну? - спрашивает он, задрав голову кверху. - Ленечка, поднимись сюда - на одну минуточку! Он поднимается ко мне на третий этаж. Смотрит на меня. - Ленечка, миленький, дорогой... Ты - дурак! Назавтра - в воскресенье - урока у Бурдесов нет. Днем Юзефа торжественно вносит что-то высоконькое, завернутое в папиросную бумагу. - Хорщочек! - объясняет она. - Не иначе - цветы, уж я чую! Из магазина принесли... В самом деле, это горшочек ранних гиацинтов. К цветам приложены две бумажки. На одной написано: "Нюхайте на здоровье!", а на другой - "От ваших друзей!" Почерк мне хорошо знаком! В понедельник иду к Бурдесам на урок. Если говорить по правде, иду я не слишком охотно. Ведь, конечно, сегодня они объявят мне, что больше в моих уроках не нуждаются... Иду, так сказать, "выгоняться". Большой приятности в этом нет. Но прятаться тоже не хочу, это было бы малодушием. Дверь открывает сама мадам и принимает меня необыкновенно любезно: - А, мадмуазель Яновская! Здравствуйте, дорогая! Девочки встречают меня в своей комнате и смотрят на меня хитрыми глазами. - Девочки, - шепчу я, - спасибо за цветы! Таня и Маня очень удивлены: как это я догадалась, что цветы от них? Они тоже говорят со мной шепотом. Цветы, конечно, посланы без ведома матери. - Мы вам скажем один секрет... - шепчет Маня. - Только смотрите - никому! - просит Таня. - Придумали послать цветы мы сами, а деньги дал папа... Бедный "миляга" Бурдес-Чериковер! Он, как Майофис, обрадовался тому, что кто-то не испугался его мучителей. После урока мадам входит в комнату: - Я принесла вам деньги. Извините, не все. Только половину... У меня нет мелочи! И она подает мне золотую монетку - пять рублей. - Остальное - завтра. Или лучше - послезавтра. Словом, в один из ваших следующих уроков, когда у меня будет мелочь... И еще я хочу вам сказать: я очень довольна вами. Вчера девочки читали дяде Ромуальду вслух из английской книжки. Он был просто поражен! Представляю себе, как это было. Девочки добросовестно читали "из английской книжки": "Наша мама очень добрая. Мы любим нашу маму..." Гриши сегодня у Бурдесов нет - он получил еще один урок, и теперь наши с ним уроки совпадают не всякий день. Очень жаль: не с кем делиться впечатлениями, а сегодня не с кем посоветоваться в предстоящем мне трудном деле. Золотую пятирублевку я засунула в перчатку. Очень непривычно ощущать у безымянного пальца не гривенник или двугривенный (больше собственных денег у меня сроду не бывало!), а золотой! Да еще заработанный собственным трудом! Радостное возбуждение не покидает меня все время, пока я хожу по магазинам и покупаю подарки. Маме - прелестную маленькую азалию, всю в розоватых цветах. Мама любит цветы, умеет растить их. Азалия будет цвести у нее ежегодно. Толстый, румянолицый владелец цветочного магазина Станислав Банцевич - весь круглый, говорит кругло, даже картавит как-то по-особенному кругленько, словно перекатывает во рту орехи! - узнав меня (папа лечил его жену), уверяет, что продает азалию с уступкой (возможно, конечно, что он берет с меня и дороже настоящей цены - с него станется! Мама зовет его, шутя, в глаза "веселым жуликом"). Еще цветы, гиацинты, - "хорщочек", как называет Юзефа! - моей учительнице английского языка, мисс Этэль (она очень сердечно переживает мои волнения из-за урока у Бурдесов). Банцевич обещает отослать цветы маме и мисс Этэль тотчас же. Покупаю для Юзефы сатину на кофточку - ее любимого "бурдового" цвета. В табачной лавочке спрашиваю, какие есть у них самые дорогие папиросы. Покупаю три коробки для дедушки и дядей - Мирона Ефимовича и Николая Ефимовича. В писчебумажном беру открытки для Сенечкиного альбома. Последняя новинка: вид ночного города; если смотреть на свет, то окошки кажутся освещенными и даже полная луна светится как настоящая! Еще новинка: открытки с ангелочками, стоящими - брр, смотреть холодно! - босыми ножками на сверкающем снегу (снег написан светящимися красками, похожими на блестящую мелкую крупу). Наконец еще одна открытка для Сенечки - по словам лавочницы, "последний крик моды", - называется "XX век": в воздухе летит над миром некрасивая толстая женщина с выражением лица, как у не очень уверенной в себе цирковой эквилибристки. Еще две плитки шоколаду: бабушке и слепой Вере Матвеевне. Ну, теперь осталось купить последнее, но и самое трудное: подарок для папы. Есть люди, которым не придумаешь, что подарить. Это всегда те, которые думают о других больше, чем о себе, никогда не говорят "я люблю то-то" или "я люблю вот что". И всем окружающим кажется, что у них нет собственных пристрастий. Вот так и мой папа... Он не курит. Ест, не глядя и не замечая, что дадут. Ни вина, ни водки папа в рот не берет, всегда говорит о себе: "Мне достаточно съесть сардинку и посмотреть издали на бутылку с лимонадом - и я уже распьяным-пьяно-пьяный!.." Ну что подарить такому чудаку, как мой папа? Вдруг вспоминаю и страшно радуюсь: папа любит моченые яблоки! Они, конечно, не слишком изысканное лакомство, но папа говорит: "Ну кому это понадобилось выдумывать ананас, когда есть такая роскошная штука, как моченые яблоки!" Начинаю поиски моченых яблок. Сейчас для них не сезон. Обхожу подряд всех торговок на овощном толчке, называемом "под ратушей", - моченых яблок нет нигде, хоть плачь! И вдруг - меня выручает друг моего детства, старуха бубличница Хана. В одной корзине у нее горячие бублики, а в другой - большущая стеклянная банка, полная веселых, золотых от собственного сока моченых яблок! Это дорогой товар! Товар - люкс! Хана даже запинается, называя цену: три копейки за штуку... Я беру все, что у нее есть, - десять штук. Хана столбенеет от моего мотовства. - Хана! - говорю я ей негромко, но до чего счастливым голосом. - Хана, мне сегодня заплатили за работу! Последнее затруднение: как доставить яблоки к нам домой? Я, конечно, могу понести банку. Хана дает ее мне взаймы до завтра. Но ведь это непременно кончится плачевно. Я ведь, как говорит Леня, "черт косолапый"! Поскользнусь, упаду, банка разобьется, яблоки вывалятся на грязный тротуар, залив попутно своим соком Сенечкины открытки, Юзефин сатин и папиросы, купленные для моих дядей и дедушки. От одной мысли о такой катастрофе я холодею. Выручает та же Хана: - Э, барышня, мне бы ваши заботы!.. Вот моя внучка Шуля, она понесет банку с яблоками... Ну конечно, дадите ей, сколько вам не жалко, - копейку или две за фатыгу (за труд). Носительница такого поэтического имени (Шуля - уменьшительное от Суламифь) благополучно доставляет банку с мочеными яблоками до самой нашей кухни. Я даю ей десять копеек. - А у меня сдачи нету, - говорит она с огорчением. - Не надо сдачи. Это тебе. - Мне? Все десять копеек? Тебе, Шуля. Тебе, милая... Ты рада? Ох, как ты рада! Ты даже забываешь проститься со мной. Ты улепетываешь во всю прыть, словно боишься, как бы я вдруг не раскаялась в своей безумной щедрости. Сегодня у меня большой день. В первый раз в жизни я получила плату за свой труд. Глава шестнадцатая. ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ - Мы хотели вас просить... - начинает Маня. - Мы хотели вас очень просить! - поправляет ее Таня. Разговор этот происходит у нас дома. Девочки пришли ко мне, как сразу заявила Маня, "чтобы поговорить". А Таня поправила: "Чтобы поговорить об очень важном деле!" В чем же состоит это очень важное дело? 14 декабря - день рождения Тани и Мани. - Обеих в один день? - удивляюсь я. Нет. Они родились в разные числа разных месяцев. Но празднуют в один день. - Почему? - не понимаю я. Девочки беспомощно переглядываются. Я вижу, что вопрос мой для них неприятен (вскоре я понимаю и то, почему именно он для них неприятен, и уже не настаиваю). Так вот - 14 декабря день их рождения. Им, конечно, хотелось бы отпраздновать этот день. - Отпраздновать по-человечески... - с горечью объясняет Таня. - Теперь вы понимаете? Конечно, понимаю. Разве с их сумасшедшей мамашей можно сделать что-нибудь по-человечески? Я тем сильнее жалею бедных девочек, что для меня день моего рождения - 24 августа - один из самых счастливых дней в году! Еще недели за две до этого я начинаю составлять список желаний (в раннем детстве я озаглавливала его: "список жиланей"). В этот список я вношу все, что мне хотелось бы получить в подарок. Когда-то это были главным образом игрушки. "Такую куклу, как у Риты и Зои, чтобы пищала, закрыв глаза", или "не очень большой пистолет, чтобы все-таки умел чем-нибудь стрелять не очень громко". На удивленный вопрос мамы, зачем мне вдруг понадобился пистолет, я объясняю: может на моих кукол напасть волк или другой зверь? Может. Надо в него стрелять или нет? Надо. Но, поскольку я сама страшно боюсь выстрелов, хорошо бы, чтобы пистолет стрелял не пороховыми пистонами, а, например, горохом... Дней за пять до дня моего рождения папу ко мне не подпускают близко, чтобы он не разболтал мне обо всех сюрпризах, какие для меня готовят мама, папа, дяди, тети, дедушка, бабушка. День моего рождения обычно происходит на даче. С утра я жду всех детей со всего дачного поселка, но днем, часа в два, всегда, ежегодно, почему-то начинается дождь. В детстве я принималась реветь: "Никто ко мне не придет! До-о-ождь!" И все ребята у себя дома тоже волновались, зная и понимая, что я, наверное, реву - боюсь, как бы дождь не испортил мне праздник. К пяти часам дождь обычно проходит, собираются мои гости и начинается веселье. Маленькие, мы играли во всякие игры: в фанты, в носы, пословицы, "барыня прислала сто рублей". Подросли - стали разыгрывать шарады, танцевать. Но, сколько я себя помню, весь день моего рождения с самого утра я жду своего главного гостя, самого желанного: папу! И, как на грех, именно в этот день - каждый год! - у папы оказываются тяжелые больные, которых нельзя оставить ни на один час... Я жду папу, и все мои гости тоже ждут его, потому что, если ему удается вырваться хоть на полчаса, он вносит необыкновенное веселье и оживление в наш ребячий праздник. Папа умеет комически "обыгрывать" даже свою беспомощность и отсутствие "светских талантов". Например, папа не умеет танцевать ничего, кроме польки, да и ту... "унеси ты мое горе на гороховое поле", - как говорит мама. Но папа усердно танцует все танцы, которых не знает даже по названию (падекатр, падепатинер), топает ногами, приседает, кружится, как медведь, - и все, глядя на него, умирают со смеху. Но чаще всего папе не удается вырваться в этот день даже на полчаса. Он приезжает поздно, иногда почти ночью - гости давно разошлись, - но мы с мамой всегда ждем его. Мы вскакиваем с постелей, накидываем на себя халаты и начинаем угощать папу. Иногда от усталости он еле держится на ногах и не очень соображает, что он делает и что ест. - Яков, не начинай с шоколада - ты выпьешь его потом. - А я уже выпил. Думал, бульон. То-то смотрю - он какойто сладкий! И - коричневый почему-то... - Папа, отчего ты не ешь миндальный торт? Мама положила тебе такой аппетитный кусок! - Батюшки, я нечаянно посолил его! Страшно невкусно получилось... Я думал: котлета, а Юзефа всегда забывает посолить... Очень часто папа не остается после этого ночевать дома - он вырвался только на полчаса и спешит к своим больным. Но всетаки он приехал, хоть на считанные минуты, и это чудесно! - Ну до свидания! - прощается папа с нами. - Знаменитый был торт... миндальный, что ли? - говорит он, забыв, что только что посолил его. Вряд ли торт стал от этого вкуснее. Вот как радостно я всю жизнь помню день своего рождения. Я даже не всем рассказываю об этом - ведь у очень многих людей нет таких чудесных воспоминаний. И потому мне так странно и грустно слышать, каким бессмысленным мучительством отравлен для Тани и Мани день их рождения! Примерно недели за две до этого дня мадам Бурдес начинает по многу раз в день в разговоре давать зловещие обещания и клятвы: - В этом году - клянусь! - никаких дурацких праздников у меня в доме не будет! И Жозька злобно поддакивает: - Никаких дурацких дней рождения! О чем же девочки пришли просить меня? - Поговорите с мамой - пусть она позволит нам справлять день рождения! Конечно, их отец изо всех сил старается ввести в разум свою свирепую супругу, но ему очень трудно: он должен уговорить ее не только разрешить празднование, но еще и не присутствовать на нем самой, уйти на весь вечер к родным да еще увести с собой своего любимого Жозеньку. Все это - достаточно трудное дело; неизвестно, удастся ли это бедняге Чериковеру... Его поддерживает сестра, тетя Соня, как называют ее девочки, но эту бедную родню - какую-то Чериковер! - мадам Софья не ставит ни во что. Что же тут могу поделать я? - Мама вас очень уважает! - говорит Таня. - Она говорит - сам дядя Ромуальд сказал вам: "извиняюсь"... Папа, видно, прав: такие люди, как мадам Бурдес и ее брат, уважают только тех, кто дает им отпор. Сам Бурдес-Чериковер, вовсе не уверенный, конечно, в том, что Зосю удастся уговорить, втихомолку успокаивает изнервничавшихся девочек. Пусть девочки, говорит он, смело зовут гостей на 14-е, пусть приглашают своих подружек и знакомых. Он дает девочкам денег - пусть заранее закупят все для угощения. Он, их па