еперь лежал на земле, как огромный светляк. В стелющемся по земле луче стебли травы казались неестественно большими и толстыми. Они дрались молча, остервенело, но недолго. Потом Вера услышала шум падения, всплеск воды и снова смех, на этот раз короткий и прерывистый. - Толя, Толя! - закричала Вера. Луч фонарика снова взметнулся вверх, потом переместился в сторону, вниз, и Вера увидела, что Анатолий стоит по колено в воде. - Толя, Толя! - в отчаянии звала его Вера, только сейчас обнаружив, что в двух шагах от нее обрыв, вскочила на ноги, сделала движение вперед, к обрыву... Один из парней грубо схватил ее за плечо и сказал со смехом: - Могу заменить, девушка! Зачем он вам нужен такой... мокрый... - Я тебе сейчас покажу, сволочь! - раздался снизу голос Анатолия. Потом снова послышался звук падения. Видимо, Анатолий пытался вскарабкаться вверх по обрыву, но поскользнулся и снова упал. Те двое засмеялись. Вера не видела их лиц, слышала только их голоса, их наглый смех. Сама не сознавая, что делает, она резко повернулась и с размаху попыталась ударить парня по липу. Но не попала, - парень легко увернулся, снова скользнул лучом фонарика по Анатолию - тот теперь растерянно стоял на узкой кромке берега, и потоки воды стекали с него, - потом снова перевел луч на Веру. - Брось ты ее, Кильтя, - лениво сказал второй парень, - я думал, и вправду классный товар. А она так... чижик. Свет фонаря погас, и Вера услышала, как хрустят ветки под удаляющимися шагами. - Развесь своего хахаля на вешалке, пусть сохнет! - раздался уже издали голос. И снова смех. Потом все смолкло. - Толя, милый, как ты? - крикнула Вера. Она услышала его медленные, чавкающие шаги по отмели. - Толя, подожди, я сейчас спущусь к тебе! - уже едва не плача, произнесла Вера, безрезультатно пытаясь отыскать в темноте пологий спуск. Молчание. Никакого ответа. Только удаляющиеся чавкающие шаги там, внизу. - Толя, Толя! - с отчаянием крикнула она еще раз. Анатолий не отвечал. Злясь от стыда и унижения, он молча и быстро шел по берегу. Начался дождь. Все сильнее дул холодный ветер. Но Анатолий шел и шел по берегу, не разбирая дороги, стараясь как можно скорее уйти от этого места... Она была уверена, что утром он непременно придет. Но он не приходил. Вера знала, где живет Анатолий, но заставить себя пойти к нему не могла. Ночь она провела без сна. Ей казалось, что она все еще стоит под безжалостным лучом фонаря, беззащитная, видная всем и отовсюду. Об Анатолии она думала со смешанным чувством жалости и обиды. Понимала, что должен был переживать он, стоя по колено в воде, весь облепленный тиной, под градом насмешек тех хулиганов. И все это ему пришлось пережить из-за нее. Да-да, она понимает: раздражение, мужское самолюбие, чувство беспомощности, комичная пошлость всей ситуации. И все же как он мог уйти, оставить ее одну на берегу, ночью!.. А если бы те парни вернулись?.. Да, ей было жалко его, жалко себя. Лицо Веры охватывал жар стыда, как только она вспоминала о том, что произошло. Но заставить себя пойти к Анатолию не могла. "Он придет, - говорила себе Вера, - не может не прийти. Не может не понимать, как я сейчас себя чувствую. Он придет!" Но Анатолий не приходил. ...Вера прождала его все утро, потом не выдержала, сказала себе, что пойдет на реку, надела купальник под платье, сложила вещи в сумку - халат, резиновую шапочку, полотенце, вышла из дому, но к реке не пошла. Сама того не сознавая, она направилась к той улице, где жил Анатолий, в надежде встретить его случайно. Нет, не встретила. Она издали посмотрела на дом, где поселился Анатолий; он показал ей его еще вчера, когда они шли по городу после кино, - маленький, одноэтажный, деревянный домик, легко отличимый по водопроводной колонке, черневшей рядом... Она постояла минут двадцать, наблюдая за домом, но никто не показывался на двухступенчатом резном крыльце, никто не входил в этот домик, никто не выходил из него. До ушей Веры донесся далекий стук, точно удары дятла, и прошло несколько мгновений, пока она сообразила, что это один из уличных репродукторов передает сигналы точного времени. Она машинально посмотрела на свои часы. Без минуты одиннадцать!.. Только одиннадцать!.. Это ее немного успокоило. Еще рано. Незачем так волноваться. Может быть, он только что встал или даже еще спит. А может быть, недавно вышел из дому, и они разминулись. Вера повернулась и пошла обратно. Но не к реке, а домой. Она подумала, что Анатолий может прийти как раз в тот момент, когда ее не будет дома, и заторопилась. Теперь в невидимых репродукторах звучала песня. Мужской голос старательно выводил: "Любимый го-ород может спа-ать спокойно..." "Как это глупо, что радио гремит здесь с утра до вечера", - раздраженно подумала Вера. Эта мысль пришла ей в голову только сейчас. Вчера она просто не прислушивалась к звукам, доносившимся из репродукторов. А теперь вспомнила, что и в прошлые годы радио звучало здесь весь день, с утра и до полуночи. Так, видимо, было заведено. Песни, лекции, пьесы - все подряд... Через десять минут она была снова в своей комнате. Нет, никто не приходил, никто ее не спрашивал. Неожиданно Веру осенила горькая догадка: "Он уехал!" Еще сегодня утром уехал в Ленинград. То, чего она боялась все эти месяцы, наконец случилось. Ему все надоело. Он уехал. Он решил уехать еще вчера там, на берегу. Вера посмотрела на часы. Без четверти двенадцать. Его нет. В тоске она легла на кровать, зарыла лицо в подушку, чтобы ничего не видеть, ничего не слышать. Но яркий, острый, как кинжал, луч фонарика, казалось, пробивался сквозь подушку и слепил ей глаза. Все страдания, которые по разным поводам приходится переносить человеку в течение всей его жизни, относительны, и подлинную их глубину можно понять лишь в сравнении. И если бы Вера могла бы хоть отдаленно представить себе то, что ей предстоит пережить в самом ближайшем будущем, то все, что она ощущала сейчас, показалось бы ей не горем, а даже радостью. Да, она воспринимала бы как счастье и это впервые обрушившееся на нее любовное потрясение, потому что оно случилось еще тогда, "в те дни", когда небо казалось ей безоблачным, порядок жизни разумным и неизменным, когда о больших, общенародных горестях и лишениях вспоминали лишь в прошлом времени, связывая их с далекими уже гражданской войной, интервенцией, разрухой. И хотя жизнь страны, в которую вплеталась, как одна миллионная, и жизнь Веры, была далеко не безоблачной - ее сложности и противоречия будут много лет спустя пытаться осознать и объяснить люди, - для Веры и для миллионов ее современников эта жизнь представлялась окрашенной в светлые тона созидания. В глазах людей отражались отблески огней первых пятилеток. Социальная гордость, готовность жертвовать собой во имя общего дела, сознание, что они стоят в первых рядах борцов за переустройство мира на новых, справедливых началах, определяли их поступки... Жить стало лучше и веселее, с этим были согласны и старые и молодые. Нет, это не были годы изобилия, людям еще очень многого не хватало. Но пожилые могли сравнивать. На их глазах ушла в прошлое карточная система, а с нею и пустые, украшенные лишь банками желудевого кофе и муляжами ветчинных окороков витрины, бесконечные очереди за хлебом и картошкой, в которые надо было становиться с раннего утра... Жить стало лучше. Жить стало веселее, и это первой почувствовала молодежь, заполняющая бесчисленные танцплощадки, там и сям открывающиеся кафе. Летом по вечерам из окон домов неслись звуки патефонов, на эстрадах гремели джаз-оркестры... И казалось, что так будет всегда, что с каждым годом жить будет лучше и веселее. И хотя в последнее время к этому ощущению все чаще и чаще примешивалось чувство тревоги, связанное с угрозой войны, оно не заглушало, не могло заглушить в людях уверенность, что завтрашний день будет лучше, светлее, богаче, чем сегодняшний. Так думала, в это верила и Вера. Ей еще не с чем было сравнивать свое сегодняшнее маленькое горе, и поэтому оно казалось ей огромным и непоправимым. "Я тоже поеду, - сказала себе Вера. - Я тоже вернусь в Ленинград. Мне нечего делать в этом скучном, пошлом, жестоком городишке". "Ну, если он все же не уехал? - подумала она с надеждой. - Нет, все равно. Тогда уеду я". Она вскочила и стала торопливо снимать с плечиков свои платья. Потом вытащила из-под кровати пустой чемодан, раскрыла его... Снизу послышался звук открываемой двери. Это, наверное, тетя Маша вернулась с рынка. Только бы она не поднялась наверх, не увидела бы Верины сборы... Вера застыла недвижимо. Пусть тетя Маша подумает, что ее нет дома. Пусть займется хозяйством, затопит плиту, начнет звенеть кастрюлями, посудой. Тогда под шумок можно будет в уложиться. Но пока внизу было тихо. С улицы в открытое окно доносился голос радио: "Белокаменский строительный техникум начинает прием заявлений от желающих поступить..." Слово "строительный" снова вернуло ее мысли к Анатолию - ведь он учился в институте гражданских инженеров. Наверное, сейчас он уже едет в поезде, который ушел из Белокаменска в 7:30 утра. Вера всегда возвращалась этим поездом домой, в Ленинград. Кажется, есть еще и другой, более поздний. Вот этим поездом она и поедет сегодня. Нет, не для того, чтобы увидеть Анатолия там, в Ленинграде. Она никогда больше не увидит его. Никогда! Сумеет себя перебороть. Завтра же начнет заниматься, готовиться к следующему учебному году. Летом хорошо в Публичке. Залы полупустые... И, точно в насмешку над ней, из громкоговорителя донеслась песня. Пел хор, слышимость была плохая, но слова "В путь-дорогу дальнюю" Вера легко различила. "Что ж, в путь так в путь!" - с горечью повторила про себя Вера, взяла с кровати одно из платьев и бросила его в раскрытый чемодан. Снизу донеслись знакомые звуки - удары ножом-секачом по полену: тетя Маша готовила растопку для плиты, - потом шаркающие шаги, звуки расставляемой на плите кухонной посуды... Радио смолкло, но Вера даже не заметила этого. Она поспешно бросала в чемодан свои платья, белье, купальные принадлежности, полная угрюмой решимости забыть обо всем, что случилось, забыть о человеке, в котором заключался источник всех ее радостей и мучительных сомнений, подвести черту и начать новый этап жизни. И если бы кто-нибудь сказал ей сейчас, что через две, нет, через одну минуту не только она. Вера, но и миллионы людей на всем необозримом пространстве страны будут вынуждены подвести черту под своей предыдущей жизнью и начать ее новый этап, тревожный, страшный, полный мрачной неизвестности, то Вера просто пожала бы в недоумении плечами. Занятая своими мыслями, механически укладывая вещи, она даже не расслышала падающих, как лавина, первых слов диктора: - Внимание!.. Внимание!.. Говорит Москва... Работают все радиостанции Советского Союза... Выскочив на улицу, Вера поразилась. Ничего не изменилось. Сияло солнце. Были открыты двери магазинов. Сидел на табурете возле своей тачки мороженщик в несвежей, помятой белой куртке-халате. Правда, если бы у Веры было время приглядеться к улице, то она заметила бы перемены: люди не шли по тротуару, а стояли. Их головы были повернуты в ту сторону, откуда неслись звуки репродуктора. Говорил Молотов. Но Вера даже не дослушала его речи. О том, что немцы напали на Советский Союз, было сказано им с самого начала. Она бежала к дому, где жил Анатолий. "Может быть, он еще там, не уехал!" - стучало у нее в висках. Но тогда они должны быть вместе! В такую минуту они должны быть рядом. Все их размолвки - это чепуха, глупость, пылинки в сравнении с надвигающейся на всех страшной бедой. Они должны тотчас же ехать домой, в Ленинград. Уже задыхаясь, Вера подбежала к маленькому одноэтажному домику, перепрыгнула разом обе ступеньки крыльца, толкнула дверь. Она была заперта. Вера громко, двумя руками стала стучать. Наконец дверь открылась, на пороге стояла немолодая грузная женщина с полотенцем в руках. - Простите, я хочу узнать... - прерывистым от бега и волнения голосом заговорила Вера. - Анатолий... студент из Ленинграда... у вас живет? - Кто? - растерянно спросила женщина, и Вере показалось, что она хотя и смотрит на нее, но ничего не видит перед собой. ...Анатолий лежал в крохотной, похожей на закуток комнатке, где умещались только кровать и стул. Его лоб прикрывало свернутое в узкую полосу полотенце. - Это ты? - произнес Анатолий, не поворачивая головы. - Что с тобой, Толя? - спросила Вера испуганно. - Ничего. Здоровенный бугай схватил воспаление легких. - Он говорил устало и зло, и дыхание его было тяжелым и хриплым. Все еще не отдавая себе отчета в том, что произошло, Вера опустилась на стул и дотронулась до полотенца, лежащего на его лбу. Оно было сухим и теплым. Вера сняла полотенце и положила руку на его горячий и влажный лоб. - У тебя высокая температура, Толя! - воскликнула Вера. - Выше некуда, - усмехнулся Анатолий, - врач сказал - тридцать девять и восемь. Помоги, я сейчас встану... Я знал, что ты придешь и поможешь... Он положил руки на Верины плечи и попытался приподняться. - Нет, нет, лежи, тебе нельзя вставать при такой температуре, - настойчиво сказала Вера, снимая его руки со своих плеч, - ты должен лежать! - Ты... ты отдаешь себе отчет в том, что говоришь! - крикнул Анатолий. - Неужели ты не слышала радио?! Я должен немедленно ехать в Ленинград! - Мы поедем завтра, - сказала Вера, прижимая его плечи к подушке. - Завтра у тебя спадет температура, и мы поедем. - Позови хозяйку, скажи, чтобы дала мою одежду, - сказал, не обращая внимания на ее слова, Анатолий. Вера вышла в соседнюю комнату. Та женщина теперь сидела за столом, опустив голову, и Вере снова показалось, что мысли ее далеко отсюда и она по-прежнему ничего не видит перед собой. Вера вернулась и растерянно пожала плечами. - Все равно, - сказал Анатолий, - я должен... Он не докончил фразу, охваченный приступом жесткого, судорожного кашля. Потом кашель прошел. Теперь Анатолий лежал обессиленный, на лице его выступила испарина. - Я должен ехать... - чуть слышно произнес он, - все это чепуха... Я немедленно должен ехать... 6 В середине июня 1941 года командование Ленинградского округа инспектировало войска и проводило тактические учения. Они происходили на севере, недалеко от Мурманска. Это направление, так же как и Карельский перешеек, оставалось для войск округа важнейшим оперативным направлением. Майор Звягинцев был среди тех штабных командиров, которые по приказу командования еще в первых числах июня выехали на север, чтобы подготовить все необходимое к началу учений. Однако, уже прибыв на место, Звягинцев получил от своего начальства новое указание. Ему было приказано отправиться в Выборгский укрепленный район и принять все необходимые меры к скорейшему окончанию монтажа артиллерийских систем в новых, железобетонных оборонительных сооружениях. Вместе с начальником штаба УРа, подполковником Гороховым, Звягинцев все дни и большую часть ночей занимался проверкой боеготовности дотов и дзотов, качества работы строительных и саперных батальонов, памятуя главное полученное им указание о необходимости как можно скорее закончить монтаж. ...Тот день Звягинцев и Горохов провели, как обычно, вместе, инспектируя объекты. Белые ночи были уже в разгаре, поэтому рабочий день затягивался. Когда Звягинцев и Горохов попрощались, чтобы встретиться рано утром, часы показывали полночь. Звягинцев вернулся в отведенную ему комнату в командирском общежитии, снял гимнастерку и, по армейской привычке подпоясав себя полотенцем, взял мыльницу и зубную щетку, собираясь идти в умывальню. Но в это время в его комнату постучали. Звягинцев открыл дверь и оказался лицом к липу с красноармейцем, который, отступив на шаг и вскидывая руку к надвинутой на лоб пилотке, доложил, что подполковник Горохов просит товарища майора немедленно прибыть в штаб. Звягинцев недоуменно пожал плечами, однако ответил коротко: "Доложите, сейчас буду", - снова натянул гимнастерку, затянул ремень и вышел из дома. Подполковник ждал Звягинцева в своем кабинете и, как только тот появился, сказал: - Вот какая петрушка случилась, товарищ майор, - вы уж извините, что спать не дал... Звонили мне сейчас от пограничников. Зовут срочно к себе. Там их человек на ту сторону ходил, а теперь вернулся. Любопытные вещи рассказывает... - Горохов побарабанил пальцами по столу и повторил: - Куда как любопытные!.. Вот я и подумал, сейчас вы здесь старший штабной командир из округа. Не худо бы и вам этого человека послушать. С пограничниками я договорился - не возражают... Звягинцеву не хотелось ввязываться в дела, которые не касались его по службе. Однако настойчивость Горохова его насторожила. Он не мог не знать, что пограничники, как и все, кто работал в системе Наркомата внутренних дел, обычно ревниво оберегали от посторонних все, что было связано с делами их компетенции. Он бросил короткий, испытующий взгляд на подполковника. Тот был явно взволнован. Тонкая ниточка его пробора, всегда тщательно расчесанного в любое время дня и ночи, когда Звягинцеву приходилось видеть Горохова, сейчас сбилась куда-то в сторону, исчезла в волосах, спутанных на макушке. - Хорошо, - коротко сказал Звягинцев и встал. - Я готов. ...Вызванная подполковником "эмка" за пятнадцать минут доставила их в расположение пограничников. Штаб размещался в одноэтажном здании из красного кирпича. Часовой, очевидно, был предупрежден о приезде командиров и, пропуская их, сказал Горохову вполголоса: - Полковник приказал, чтобы вы сначала к дежурному прошли. Дежурный, младший лейтенант с красной повязкой на рукаве, вскочил из-за стола: - Сейчас доложу, товарищ подполковник, одну минуту... Они присели у дощатого стола, на котором лежала толстая книга в коричневом конторском переплете - для записи дежурств, шахматная доска, несколько потрепанных экземпляров журналов "Пограничник" и "Огонек". Вскоре дверь открылась, и на пороге появился невысокий, грузный полковник. Горохов и Звягинцев встали. - Прибыли? - сказал полковник, кивнул Горохову и остановил свой взгляд на Звягинцеве. Тот представился. - Что ж, пойдемте, послушайте, - сказал полковник. - О секретности, думаю, предупреждать не надо, - добавил он, обращаясь главным образом к Звягинцеву. Он еще с минуту постоял на месте и пробормотал, ни к кому не обращаясь, точно про себя: - Голос мне его не нравится... Затем он махнул рукой, приглашая следовать за собой. В кабинете полковника на большом, старомодном письменном столе стояла канцелярская лампа под зеленым стеклянным абажуром. Свет лампы падал на стол, и поэтому Звягинцев не сразу разглядел сидящего неподалеку человека. Когда Звягинцев и Горохов вошли, этот человек встал. - Сиди, сиди, Тойво, - сказал полковник с каким-то особым вниманием, даже лаской. - Товарищ подполковник - наш армейский сосед, а майор - из штаба округа... Присаживайтесь, товарищи, - добавил он, указывая на стоящие у стены стулья. Теперь Звягинцев мог рассмотреть того, кого полковник называл просто по имени: "Тойво". Это был человек лет пятидесяти, низкого роста, в крестьянской одежде, с невыразительным, блеклым лицом, на котором белесые брови были почти неразличимы. Казалось, все на этом лице - губы, нос, брови - намечено лишь пунктиром. Такое лицо совершенно не запоминалось. Его трудно было восстановить в воображении. Полковник сел в деревянное кресло за столом. - Так вот, Тойво, - сказал он, придвигая к себе блокнот, - давай начнем сначала. Пусть товарищи тоже послушают. Итак... - Там... немцев много, - сказал после паузы Тойво. У него был тихий голос, такой же невыразительный, как и лицо. Пожалуй, среди остальных обычных, ничем не примечательных голосов этот голос мог выделяться лишь своим финским акцентом. - Нет, нет, - сказал полковник, - ты давай, товарищ Тойво, по порядку. Район, время - словом, все, как мне рассказывал. - Район Рованиеми, - все так же тускло сказал Тойво, - много немцев. Много легковых машин. - Сколько? - прервал полковник. - У здания бывшей школы, на стоянке, двенадцать. Шоферы военные. За тридцать минут наблюдения подъехали и уехали еще десять машин. "Что могло этому полковнику не понравиться в его голосе? - с недоумением подумал Звягинцев. - Голос как голос. Обычная речь карельского крестьянина". - Так что же, по-твоему, в этой школе?.. - снова спросил полковник. - Штаб, - ответил Тойво. - Допустим. Но какой штаб? - вмешался Горохов. - Не знаю. - Так. Хорошо. Попробуем определить сами, - сказал полковник, бросая острый взгляд на Звягинцева. - Итак, у здания на стоянке двенадцать легковых автомашин. Примерно столько же за тридцать минут подъезжало к подъезду. Офицеров немецких видел? - Да. Одиннадцать за тридцать минут. Входили и выходили. Три обер-лейтенанта. Два полковника. Один генерал. Звания других не различил. - Тоже офицеры? - Да. С каждым новым словом Звягинцев все внимательнее прислушивался к тому, что говорит этот невзрачный на вид человек. Он представил себе такого Тойво на улице финского городка, как он стоит, прислонившись к стене, и, почти неразличимый на ее фоне, смотрит вперед своими бесцветными, пустыми глазами из-под белесых бровей и, казалось, ничего не замечает, а на самом деле видит все. - Что же ты еще обнаружил, Тойво? - спросил полковник. - Два мотоцикла фельдсвязи. Оба подъехали к зданию. - В течение тех же тридцати минут? - спросил Звягинцев. - Да. - Одновременно? - Нет. С перерывом. Сначала один. Через десять минут другой. - Послушай, Тойво, - сказал, перегибаясь к нему через стол, полковник, - а ты не преувеличиваешь все это? Ну, машины, количество офицеров?.. - А вам хочется, чтобы я преуменьшил? - неожиданно сердито, точно ударом хлыста, отпарировал Тойво. "А у него и впрямь неприятный голос", - подумал Звягинцев, до этого мгновения и не подозревая, что у одного и того же человека может так меняться манера говорить. Казалось, что и полковник был несколько смущен таким суровым отпором. Он закашлялся, вытянул из лежащей на столе пачки "Беломора" папиросу, размял ее пальцами, сдавил мундштук посредине, закурил. - Ну, ладно, - примирительно сказал полковник, - раз так, значит, так. Спасибо тебе за важные сведения. Сейчас иди отдыхай. К утру, возможно, товарищи сверху подъедут, еще послушать захотят. А пока иди спать. Еще раз спасибо тебе... Когда они ехали обратно в машине, Горохов спросил Звягинцева: - Ну, майор, как думаешь? Звягинцев пожал плечами: - Сведения о концентрации немецких войск в Финляндии не новость. И в Норвегии их тоже хватает. - Так, - сказал Горохов, стряхивая мизинцем пепел с зажатой большим и указательным пальцами папиросы, - не новость, значит... До штаба они ехали молча. - Хочу тебе пару вопросов задать, товарищ майор Звягинцев, - сказал Горохов, когда они вышли из машины. - Но сначала должен заметить, что этому человеку пограничники верят, как самим себе. Он опытный разведчик и к тому же член партии. Ясно? Горохов сказал это таким тоном, будто вызывал Звягинцева на спор. Но тот слегка развел руками и ответил: - Что ж, им виднее. Разведка не моя профессия. - Оно и заметно, - с легкой усмешкой заметил Горохов, - потому что, если бы разведка была твоей профессией, ты не стоял бы вот так, как ни в чем не бывало. Ладно. Вот мои вопросы, - не тебя, себя проверить хочу. Ты район Рованиеми знаешь? - Чисто географически, - слегка обиженно ответил Звягинцев. - Я про географию и говорю. В скольких километрах этот район от границы, представляешь? - Полагаю, километрах в сорока. - В двадцати пяти, - поправил Горохов. - Второй вопрос; если верить этому Тойво - а я ему верю! - как бы ты определил уровень штаба, который разместился в той самой школе? Ну? Звягинцев мысленно восстановил все, что сказал Тойво, прикинул про себя и сказал нерешительно: - Может быть и штаб дивизии. - Подымай выше, - сказал, наклоняясь к Звягинцеву, Горохов, - корпуса! Генерал, два полковника, два десятка машин, мотоциклы фельдсвязи... Корпус, я тебе говорю! - Что ж, не исключено, что и корпус, - нерешительно согласился Звягинцев. - А если не исключено, - понижая голос и еще ближе придвигаясь к Звягинцеву, сказал Горохов, - то я хочу задать тебе третий вопрос, так сказать, сверх условленных. Какого хрена штабу немецкого корпуса понадобилось располагаться столь близко от нашей границы, а? И он посмотрел в упор на Звягинцева тяжелым, подозрительным взглядом. Неожиданно Звягинцев почувствовал, что его охватывает чувство тревоги. - Это и в самом деле странно... - проговорил он как бы про себя. - То-то и оно, - удовлетворенно произнес Горохов. - Так что же делать? Звягинцев вопросительно посмотрел на подполковника, точно хотел сказать, что не понимает вопроса. Он и в самом деле был несколько озадачен. - Полагаю, что пограничники донесут наверх шифровкой, - сказал наконец Звягинцев. - Умно! - с ядовитой усмешкой воскликнул Горохов. - Значит, говоришь, шифровочку толкнуть. Что ж, это, конечно, будет сделано. Пограничники службу знают. Через час наверняка уйдет. Звягинцев пожал плечами. - Чего же ты хочешь от меня? - спросил он. - А вот что, - сказал Горохов, придвигаясь ближе к Звягинцеву. - Ты коммунист, верно? Так вот, дай мне слово, что, когда в округ вернешься, явишься к командующему и лично ему доложишь обо всем, что слышал. Лично! Можешь добавить, что этот Тойво - член партии с девятнадцатого года. Сделаешь? - Постараюсь, - ответил Звягинцев. - Ну, тогда иди спать. И прости, что потревожил. Завтра когда начнем? В семь, как обычно? - В семь. - Ну, бывай. Еще раз извини. Звягинцев пошел было к двери, но вернулся. - Послушай, - сказал он, - а ты понял, почему полковнику голос этого Тойво не понравился? Горохов помолчал, покачал головой и ответил: - Думаю, что понял. Слишком уверенный. Не оставляет места для сомнения. ...Звягинцев медленно пошел к общежитию. Было светло как днем. В призрачном свете белой ночи все здания, стоящая у штаба черная "эмка", телеграфные столбы, радиомачта казались резко очерченными, подсвеченными невидимыми лучами. Звягинцев посмотрел вдаль, в сторону границы. Он хорошо знал, сколько дотов и дзотов, сколько бетонных укреплений сосредоточено и в лесу и среди хаоса огромных гранитных валунов. Знал Звягинцев и о том, сколько сил и средств было затрачено на эти похожие на кочки, на большие муравьиные кучи возвышения, венчающие подземные сооружения из бетона и металлической арматуры. Однако ему хорошо было известно и другое: по новому плану прикрытия границы, разработанному лишь месяц-полтора назад, этих сооружений должно быть гораздо больше. Правда, для строительства еще оставалось время, - план предусматривал окончательное приведение границы в боеготовность, полное ее, как говорится, закрытие к концу года; что ж, за четыре-пять месяцев можно еще очень многое сделать!.. "А что, если война начнется раньше?" - спросил себя Звягинцев. И тут же чувство тревоги, такое же, как то, что он ощутил во время рассказа Тойво, вновь охватило его... Работа над осуществлением плана создавала боевую атмосферу во всех штабах - от окружного до полкового. Но, как ни странно, она же, эта работа, как бы гипнотизировала всех, кто в ней участвовал, ее исполнителей... "Мы же работаем, все время работаем, не спим, не благодушествуем! - говорил себе Звягинцев, стараясь заглушить тревогу, вызванную всем тем, что сообщил Тойво. - Что же мы еще можем делать, кроме того, чтобы дни и ночи напряженно работать над укреплением наших границ?.. Разве мы беспечны? Да и кто вообще в нашей стране может быть беспечным?.." Он усмехнулся, подумав об этом. Со школьных лет, с тех пор как Звягинцев стал понимать подлинный смысл разговоров взрослых, с тех пор как начал читать газеты, он привык к тому, что все в стране были заняты прежде всего работой. Работа всегда оказывалась на первом месте. Она отнимала все время, кроме сна. Ей жертвовали свои выходные дни. Ей посвящались не только газетные статьи, но и романы и кинофильмы... Звягинцев вспомнил своего умершего несколько лет назад отца. Токарь высокой квалификации, он сумел окончить втуз без отрыва от производства и последние два года своей жизни работал начальником цеха большого станкостроительного завода. В те редкие моменты, когда все трое - отец, мать и он, Алеша, - садились вместе за стол, отец говорил только о производстве. Если цех не выполнял плана, это переживала вся семья. Если план выполнялся, дома был праздник. Казалось, что от выполнения плана цеха зависело все - не только настроение отца, не только атмосфера в доме, но и вообще все, что окружало Алешу, жизнь всей страны... И теперь воспоминания детства и ранней юности снова всплыли в сознании майора Звягинцева, переплетаясь с теми тревожными мыслями, которые были связаны уже с днем сегодняшним... Вот ведь как все получается, размышлял Звягинцев. Когда директор крупного завода получает важный и срочный правительственный заказ, он начинает думать только о том, как бы выполнить этот заказ в предусмотренный срок. Вся его деятельность, все его мысли сосредоточиваются на этом. И те, от кого зависит в конечном итоге выполнение заказа, - начальники цехов, мастера, бригадиры, рабочие - тоже сосредоточивают все свои усилия только на одном: выполнить задание в срок. И тогда никто из них - от директора до рабочего - уже не думает о том, что ситуация может измениться, что тем, кто дал этот заказ заводу, - главку, наркомату и в конечном итоге государству - данная продукция неожиданно может понадобиться быстрее, чем это предусматривает план. И все они, от директора до рабочего, живут уверенностью, что главное в том, чтобы выполнить план в срок, что ущерб стране может быть нанесен лишь в случае нарушения этого срока. А пока работа идет по графику, все будет хорошо и ничего не может случиться. "Не под таким ли гипнозом плана находятся сейчас и десятки генералов, тысячи старших командиров, строевики, политработники, инженеры, саперы, строители Ленинградского военного округа?" - спросил себя Звягинцев. Нет, к мысли о возможности войны все они возвращались не раз. И все же сознание, что завершение плана назначено лишь на конец 1941 года и что, таким образом, в их распоряжении есть еще несколько месяцев, заглушало тревогу... В те дни Звягинцев еще многого не знал - не знал, что в штабы самых различных уровней шли донесения разведок - агентурных, наземных, авиационных. Эти донесения были полны тревожными сообщениями о концентрации немецких войск на советских границах. Они, эти донесения, не оставлялись без внимания, нет, их следствием были новые подхлестывания: торопили промышленность - чтобы быстрее производила необходимую военную технику; торопили окружные штабы - чтобы быстрее эту технику внедряли, быстрее производили работы по укреплению границ. Однако любые проявления чрезмерной тревоги, предложения, связанные с крупными передвижениями войск, осуждались, ибо нельзя было давать повод для провокаций, - так сказал Сталин. И если его план предусматривает определенный срок, то ничто раньше этого срока случиться не должно, не может. "Ему виднее..." И в только что опубликованном сообщении ТАСС было сказано, что отношения между СССР и Германией развиваются нормально. Всего комплекса противоречий, объективных и субъективных трудностей, естественно, не мог в то время понять, проанализировать не только командир невысокого сравнительно ранга, каким был Звягинцев, но и те, кто занимал гораздо более значительные посты. ...И сейчас, стоя на залитом белым, призрачным светом небольшом плацу перед штабом Выборгского укрепленного района, Звягинцев не мог полностью отдать себе отчет в сложном и драматическом сочетании столь противоречивых факторов. Каждый раз, когда в сознании его мелькала до боли острая, режущая мысль о возможности внезапного нападения, она тонула в потоке других, связанных с практическими делами, с выполнением порученной ему работы. Опасение, что война может разразиться не сегодня-завтра, растворялось в десятках конкретных забот - о минах, которых все еще было мало, о строительстве головных складов близ границы, о мобзапасе. Однако на этот раз в сознании Звягинцева возник новый фактор, заставляющий его, пожалуй, впервые подумать о грядущей войне не как о событии хотя и ближайшего времени, неизбежном, но все же не завтрашнем, но как о реальной, надвигающейся страшной беде, которая могла обрушиться на страну ежеминутно. И этим новым фактором была встреча с Тойво. То, что немцы концентрируют свои войска в Финляндии и Норвегии, для Звягинцева не было, разумеется, новостью - об этом неоднократно говорилось на многих оперативных совещаниях в штабе округа. Но слышать человека, побывавшего на "той стороне", ему довелось впервые. И теперь, после разговора с Гороховым, оставшись наедине с собой, Звягинцев уже не мог совладать с нахлынувшим на него ощущением надвигающейся неотвратимой беды. "Да, думал Звягинцев, не надо быть ни разведчиком, ни крупным оператором, чтобы знать, в каких случаях штаб корпуса, да к тому же не финских, а немецких войск, располагается в столь непосредственной близости к границе. Трудно было бы найти военного человека, который не ответил бы на вопрос: "Для чего так близко к границе выдвинут штаб корпуса предполагаемого противника?" Да, разумеется, об этом надо немедленно сообщить. И не только в штаб округа, но и в Москву. Горохов сказал, что шифровка уйдет через час. Ну да, тому полковнику раньше не успеть - надо ведь составить донесение, поднять с постели шифровальщика... И тем не менее Горохов прав - по прибытии в Ленинград надо немедленно пойти к командующему. Разумеется, к тому времени - срок командировки Звягинцева кончался через неделю - командующий уже прочтет шифровку пограничников. А ему, Звягинцеву, может сделать замечание, чтобы не лез в чужие дела, когда хватает своих. И все же он пойдет и скажет все, что слышал. Звягинцев медленно направился к себе, в общежитие комсостава. Еще через пятнадцать минут он уже лежал в постели, пытаясь заснуть: до утреннего подъема оставалось всего пять часов. Но сон не шел. То ли из-за охватившего его нервного возбуждения, то ли потому, что в окна лился свет белой ночи, но заснуть Звягинцеву не удавалось. Белая ночь вызывала у него теперь отвращение. Звягинцеву вдруг представилось, что из-за этого противоестественного дневного света все оказывается на виду. Все - и его недостроенные доты, и склады, и расположение частей, да и сам он, Звягинцев, - все, как на ладони, со всех сторон видное врагу. Он лежал и думал. И, начав размышлять, он уже не мог заснуть, потому что одна мысль цеплялась за другую, как бы вытекала из нее, в свою очередь порождая третью... Звягинцев посмотрел на часы - было около двух. "Надо прекратить эти бесцельные размышления и постараться все же уснуть". ...Но проспать до утра Звягинцеву так и не удалось. Стук в дверь разбудил его. Звягинцев прежде всего бросил взгляд на часы - было всего лишь половина четвертого - и недовольно спросил: - Кто там? В чем дело? - Товарища майора Звягинцева к телефону! Ленинград вызывает! Срочно! - раздался в ответ мальчишеский, без необходимости громкий голос. Через несколько минут Звягинцев, натянув бриджи и накинув свой серый прорезиненный плащ прямо на нижнюю сорочку, снова вошел, почти вбежал в помещение штаба. Снятая с аппарата телефонная трубка лежала на столе. Дежурный схватил ее и протянул Звягинцеву, как только тот появился. Звягинцев дунул в микрофон, громко сказал: "Майор Звягинцев у телефона" - и тотчас же услышал знакомый голос заместителя начальника штаба округа полковника Королева: - Возвращайся в Ленинград, майор! Быстро! Через несколько часов, усталый, с красными от бессонной ночи глазами, с чемоданчиком в руке, так и не заезжая домой, Звягинцев пошел прямо в кабинет Королева, так как начальника инженерного управления, которому непосредственно подчинялся, в городе не было, а Звягинцев по своим обязанностям в управлении держал постоянную деловую связь с оперативным отделом штаба по инженерным вопросам. Он не видел Королева всего десять дней, но сразу заметил, что за это время что-то в нем изменилось. Большой, грузный, но всегда подтянутый, чисто выбритый, туго перепоясанный, Королев на этот раз казался каким-то взъерошенным. Воротник его гимнастерки был расстегнут, а подворотничок не совсем свеж. Королев стоял, склонившись над длинным, заваленным картами столом, выпрямился, когда вошел Звягинцев, хмуро кивнул ему в ответ на приветствие и, как будто они не расставались, недовольно спросил: - Ты, надеюсь, помнишь разработанный вами в управлении план минных заграждений на случай экстренного прикрытия границы? Звягинцева такое обращение несколько покоробило. - В общих чертах, конечно, помню, товарищ полковник, - сухо и официально доложил он, удивляясь и виду и тону Королева, с которым считал себя в дружеских отношениях. - Но я только что прибыл из командировки, а план, как известно, хранится... - Ладно, - прервал его Королев, - знаю, где хранится. Понимаю, что в кармане не таскаешь. Садись. Звягинцев послушно опустился на стул возле письменного стола. Королев же подошел к двери кабинета, приоткрыл ее, снова закрыл и повернул торчащий в замке ключ. Звягинцев с некоторым недоумением и тревогой следил за его движениями. И когда Королев подошел к столу и тяжело опустился в кресло, спросил: - Что случилось, Павел Максимович? - Ничего не случилось, - резко, даже, как показалось Звягинцеву, неприязненно ответил ему Королев. Но через мгновение добавил: - Ситуация хреновая, вот что случилось. Как там дола, на границе? Звягинцев начал было перечислять состояние работ по монтажу артиллерийских систем, но Королев снова прервал его: - Это все я и без тебя знаю! "Восемьдесят процентов готовности, шестьдесят процентов готовности", - передразнил он. - Я тебя не как сапера спрашиваю, как живого человека с глазами! Что-нибудь необычное на границе наблюдается? - Вы, случаем, шифровку от тамошних пограничников еще не видели? - ответил вопросом на вопрос Звягинцев. - Не видел. Наверное, по разведотделу прошла. А что за шифровка? И тогда Звягинцев подробно рассказал все, что слышал от Тойво. - Так, так, одно к одному... - сумрачно сказал Королев, когда Звягинцев умолк. Он потянулся к коробке "Северной Пальмиры", взял папиросу, сунул в рот, крепко зажал зубами и закурил. Потом выпустил густой клуб синеватого дыма и повторил задумчиво: - Одно к одному. - Да не тяни ты, Павел Максимович, скажи наконец что-нибудь определенное! - попросил Звягинцев. - А что я тебе скажу "определенное", что? - раздраженно отозвался Королев. - Финны сосредоточивают войска на границе. И немцы тоже. О том, что они из Норвегии своих солдат потихоньку в Финляндию перебрасывают, это нам не сегодня стало известно. А теперь вот получается, что не просто в Финляндию, а к самой нашей границе. И еще: немецкие торговые суда, следовавшие в Ленинград, повернули обратно, не заходя в порт. - Я предлагаю немедленно доложить командующему о сообщении Тойво и... - Зачем? - пожал плечами Королев. - Если шифровка получена, ее и так ему доложат. И в Москву передадут. К тому же генерал еще с границы не вернулся... - Но важно время! - воскликнул Звягинцев. - Если бы командующий сам позвонил начальству... - Не будет он звонить, - устало произнес Королев. - Но почему?! - Звонил уже. С учений. Доложил, что немецкие самолеты больно нахально летают. Пересекают границу... - Ну а что ему ответили? Королев настороженно поглядел на дверь и сказал, понизив голос: - "Ты бы лучше, чем паниковать, огневой подготовкой занялся. Ни к черту она в твоем округе". Вот что ответило начальство. Королев помолчал, бросил в пепельницу догоревшую папиросу, ударил ладонью по стеклу, прикрывавшему доску письменного стола. - Ладно! В дела высшего командования лезть не будем. Не положено. А вот своим делом займемся. Иди и пиши шифровки о минных заграждениях. Напишешь, принесешь на подпись. Только быстро. Звягинцев встал. Несколько мгновений он стоял как бы в нерешительности, затем сделал неуверенный шаг к двери. - Ну? - недовольно произнес Королев. - Чего топчешься? Звягинцев повернулся и снова подошел к столу. - Павел Максимович, - негромко сказал он, - не темни. Скажи прямо: что-то случилось? Почему меня так срочно вызвали? На границе еще много неоконченных дел. Я не первый день в армии и понимаю, что если... - Исполняйте, майор Звягинцев, - раздраженно сказал Королев. Звягинцев круто повернулся. - Подожди! - остановил его Королев, когда Звягинцев был уже у двери. - Пожалуй, ты прав, Алексей, - сказал он, почти вплотную подойдя к Звягинцеву, - темнить нечего. К тому же ты член партбюро штаба. Из наркомата пришла телеграмма. Предупреждают, что в ближайшие два-три дня возможны... провокации. Приказано на провокации не поддаваться, но быть в полной боевой готовности. Вечером в Смольном созывают партийный актив. Ну вот, теперь все. Иди. 7 Лица, собравшиеся в кабинете рейхсканцлера, ждали Гитлера уже около получаса. Это были Геринг, Геббельс, фельдмаршал Кейтель, генералы Йодль, Браухич, Гальдер, несколько офицеров оперативного управления штаба вермахта, Розенберг, двое стенографов. Фюрер прибыл с опозданием. Он произносил одну из своих запланированных на сегодня речей в западной части Берлина, увлекся, забыл посмотреть на часы. С тех пор как Германия стала подвергаться воздушным атакам англичан - они начинались обычно под вечер, - Гитлер решил заниматься пропагандистской деятельностью только в первую половину Дня. Частые выступления - в пивном ли подвале мюнхенской "Левенбрау", излюбленной аудитории фюрера, в берлинском ли "Спортпаласе" или в каком-либо другом месте - были его давней потребностью. Теперь же, накануне "дня великого решения", они стали просто страстью. Гитлер утверждал, что должен каждый день вглядываться в глаза своего народа, а народ, которому так скоро предстоит вступить в решающий бой, разумеется, не должен лишаться счастья каждый день видеть своего фюрера. На совещание в имперской канцелярии Гитлер опоздал. Все вызванные были уже в сборе, когда он, ни на кого не глядя, вошел в свой кабинет, лишь на мгновение чуть приподняв руку с откинутой ладонью в знак приветствия. Он начал говорить тотчас же, не ожидая, пока вскочившие со своих мест люди вновь рассядутся. Это тоже в последнее время стало манерой Гитлера - начинать говорить чуть не с порога, подчеркивая тем самым нежелание тратить хотя бы минуту впустую. Так и сейчас Гитлер быстро пересек кабинет, остановился у своего огромного письменного стола и, как бы продолжая уже начатую речь, сказал: - Секретность должна быть абсолютной. Решение, которое вы сейчас услышите, детально продумано мною и должно стать определяющим в осуществлении плана "Барбаросса". Позднее штаб Йодля оформит его приказом. Итак... - Он сделал паузу и обвел всех присутствующих колючим взглядом. - Итак, первое, что необходимо усвоить всем, от генерала до солдата: война против России не может вестись по-рыцарски. Ее нельзя сравнивать ни с одной из войн в прошлом. Это будет война идеологических и расовых противоположностей. И вести ее надо беспрецедентным, безжалостным способом! Эти два последних слова Гитлер подчеркнул резким взмахом руки. Он сделал несколько шагов вперед и, подойдя почти вплотную к сидящим в креслах людям, сказал: - Идеология, которую нам предстоит сокрушить, вырвать с корнем, уничтожить бесследно, не просто витает в воздухе. Нет! У нее есть конкретные носители. Их много. Но главные - комиссары. Это слово в большевистском обиходе имеет широкий смысл и свою историю. Но сейчас я имею в виду комиссаров Красной Армии. Не все они официально носят это имя. Немалая часть комиссаров действует под наименованием политруков, секретарей партийных организаций, офицеров так называемых политотделов, инструкторов и тому подобное. Так вот, мною принято кардинальное и безоговорочное решение. Оно гласит... Гитлер скосил глаза на стенографов, увидел, что они пишут, не отрывая карандашей от бумаги, и медленно произнес: - ...большевистские комиссары, как бы они ни назывались, должны быть физически уничтожены. Все. Поголовно. Он сделал большую паузу, точно наслаждаясь мрачным смыслом только что прозвучавших слов, потом подошел к столу, повернулся лицом к собравшимся и бросил: - Вопросы? Вопрос задал педантичный Гальдер, начальник штаба сухопутных войск. Всем было известно, что он, невзирая на огромную загруженность оперативной работой военного времени, тем не менее регулярно ведет дневник. Изо дня в день. Людям Гиммлера доводилось два-три раза заглянуть в этот дневник. Они не нашли в нем ничего, кроме записей полученных приказаний, краткого содержания состоявшихся в течение дня бесед, упоминания о вечернем времяпрепровождении и часе отхода ко сну. Словом, ничего предосудительного. Гиммлер с сардонической улыбкой назвал Гальдера "генерал-бухгалтером" и успокоился. Сейчас Гальдер высказал свое полное одобрение плану Гитлера, "величественному и колоссальному, как и все начинания фюрера", но поинтересовался, как следует в дальнейшем объяснять некоторое неизбежное противоречие между этим планом и Гаагской конвенцией. Гитлер передернул плечами и ответил, что Россия в конвенции участия не принимает и, следовательно, не имеет никаких прав в этой связи. Это была ложь, потому что все, кто был мало-мальски знаком с международным правом, знали, что еще в 1918 году Советское правительство в официальном документе, подписанном Лениным, признало все женевские и гаагские конвенции. Но никто из присутствующих не промолвил об этом ни слова. Только Геббельс с места иронически заметил, что при наличии министерства пропаганды штабу сухопутных войск вряд ли следует отягощать свою деятельность заботами, не имеющими к нему прямого отношения. Затем снова заговорил Гитлер. Он объявил, что с началом операции на Востоке необходимо ограничить функцию немецких военно-полевых судов. Отныне все действия немецких военнослужащих, которые в иных условиях могли бы считаться незаконными, не подлежат рассмотрению в этих судах. Деятельность военно-полевых судов должна сводиться к поддержанию дисциплины и безопасности немецких вооруженных сил, и только. Если любой русский так или иначе угрожает этой безопасности, то только дурак может настаивать на судебной процедуре. Этот русский должен быть попросту доставлен к немецкому офицеру, который единолично решит, виновен тот или нет. Если виновен, то наказание может быть только одно: расстрел. Затем Гитлер отдал несколько важных распоряжений. Он объявил Гиммлера уполномоченным по решению "специальных задач", вытекающих из борьбы между двумя противоположными политическими системами, с правом действовать под свою личную ответственность и независимо от армии. Геринг назначался уполномоченным по использованию всех экономических ресурсов Советского Союза для немецкой индустрии. Розенбергу поручалось решение задачи несколько более отдаленной: разработка проекта государственного устройства России после окончания военных действий. И Гитлер, подойдя к своему огромному глобусу, коротко изложил основные принципы, которые должны лечь в основу этого проекта. Проводя ребром ладони по поверхности глобуса, он объявил, что европейская часть России должна быть разделена на государственные протектораты, Украина превращена в буферное, союзное с Германией государство. Три балтийских государства и Белоруссия будут присоединены к Германии, а Кавказ с его нефтяными районами перейдет под управление немецкого уполномоченного. Гитлер говорил еще долго, короткими, рублеными фразами, резким, лающим голосом. То, что он излагал, не было новостью для людей, собравшихся здесь, в кабинете рейхсканцлера, в здании новой имперской канцелярии. Более того, и Геринг, и Гиммлер, и Геббельс, приглашенные сюда, - все они участвовали в разработке тех или иных частей изложенного фюрером плана. И тем не менее Гитлер не мог отказать себе в удовольствии в очередной раз явиться собравшимся в излюбленной им роли провидца и вершителя судеб мира... Как правило, Гитлера считают невежественным человеком, и если слово "образованность" означает глубокие, систематические знания в какой-либо определенной области и большую или меньшую ориентированность в других, то германский рейхсканцлер был, конечно, невеждой, поскольку ни в учебном заведении, ни самостоятельно не изучал какого-либо предмета последовательно и объективно. К этому следует добавить, что за всю жизнь он не прочел, пожалуй, ни одного романа, ни одной поэмы, - во всяком случае, так утверждали приближенные к нему люди. И все же невежество Гитлера было особого рода, поскольку он прочел много книг, главным образом по вопросам истории. Это было беспорядочное, бессистемное чтение. Книги, имеющие несомненную научную ценность, чередовались со всевозможными пропагандистскими брошюрами или псевдонаучными изданиями безвестных авторов, рассматривающих историю человечества с точки зрения расистских, узкогеографических или мистических теорий. Уже очень скоро интерес Гитлера к книгам стал носить отчетливо избирательный характер. Он стал вычитывать и запоминать в них, - а память у него была прекрасная, - лишь то, что прямо или косвенно могло бы служить подтверждением его, так сказать, любимых мыслей и целей. Это были мысли об избранности арийской расы - немцев прежде всего, о неполноценности рас других, о силе как решающем аргументе во всех исторических спорах. А цель сводилась к желанию утвердить господство Германии над остальным миром. В своем стремлении завоевать весь мир Гитлер не был оригинален. Не он изобрел и расизм. Не ему первому принадлежала идея крестового похода против коммунизма. Но никогда еще все эти замыслы и идеи не сплетались в единый клубок столь причудливо, как в голове Гитлера. Разумеется, главным и решающим в поступках Гитлера была всегда логика империалиста. Даже в минуты высшего упоения властью он всегда помнил о том, кто ему эту власть вручил. Гитлер был мастером политического шантажа, хотя осуществление его интриг значительно облегчалось тем, что действовал он в атмосфере мюнхенской политики западных держав, используя их ненависть к коммунизму, к самому факту существования Советского Союза. Однако каждое явление в социальной сфере обладает не только общими закономерностями, но и своей конкретностью. И то, что Гитлер был далеко не первым в истории человечества претендентом на мировое господство, не может заслонить тех специфических его черт, которые, отнюдь не являясь решающими, тем не менее придавали его словам и поступкам мрачную маниакальность, характерную для совершенных им злодеяний. Когда говорят о духовных истоках немецкого фашизма, нередко вспоминают Ницше, точнее, созданный им образ "белокурой бестии", "сверхчеловека", признающего лишь культ силы, попирающего общепринятые нормы поведения. Называют также имя Хустона Стюарта Чемберлена, англичанина, переселившегося в прошлом веке в Германию, автора книг, проникнутых идеями расизма. Гораздо менее известно людям имя человека, влияние которого на Гитлера было несомненным. Этого человека звали Ганс Хербигер. Этим именем были подписаны письма одинакового содержания, которые летом 1925 года получали десятки, а может быть, и сотни немецких и австрийских ученых. Несколько строк в этих письмах вызвали наибольшее возмущение адресатов. Вот они, эти строки: "Отныне вам придется выбирать, с кем вы - с нами или против нас. Гитлер расчистит политику, а Ганс Хербигер сметет ложные науки. Символом возрождения германской нации будет доктрина вечного льда. Берегитесь! Становитесь в наш строй, пока не поздно!" Ультиматум был встречен возмущением или насмешками, хотя автором письма отнюдь не был обыкновенный безумец. Ганса Хербигера в Германии многие знали. Знали, как он выглядит, шестидесятипятилетний великан с громадной белой бородой. Знали по имени: он обладал множеством различных дипломов и написал несколько книг. Он был автором входившей в моду в некоторых кругах теории. Она отрицала современную астрономию и математику. В ее основе лежали древние мифы. Ганс Хербигер был создателем завораживающе-романтической абракадабры - так называемого учения о космическом льде "Вельтайслере", или сокращенно "Вель". С начала двадцатых годов, после знаменитого мюнхенского "пивного путча", имя Гитлера приобрело относительную известность. О нем часто писали в немецких газетах, его имя изредка упоминалось и в прессе мировой. Его лозунги, его терминология, сколь по-разному ни относились бы к ним разные люди, касались проблем, находившихся в центре мировой политики, и поэтому вызывали естественный интерес. Хербигера же знали только в Германии, для остального мира это имя не значило ничего. Его утверждения, что "наука - это декадентский фетиш" или что "математика - грошовая ложь", казалось, могли привлечь внимание лишь своей вопиющей абсурдностью. И уж конечно вначале никому не приходило в голову устанавливать какую-либо связь между лжеученым, мистиком Хербигером, чья воспаленная мысль витала где-то в таинственных пространствах "вечного льда", и "барабанщиком"-практиком, требующим уничтожения Версальского договора, избиения евреев, марксистов и вооружения Германии. Никто не улавливал этой связи. Впрочем, "никто" - все же преувеличение. По крайней мере два человека эту поначалу неуловимую внешне связь ощущали. Одним из них был сам Гитлер. Второй носил имя Генриха Гиммлера. Он был владельцем птичьей фермы и пока что скрывался в тени, которую отбрасывал первый. Эти два человека еще тогда, в двадцатых годах, содержали своих личных астрологов, учеников Хербигера. Только много лет спустя история зафиксирует, что астролога Гитлера, по иронии судьбы, звали Фюрер. Это произойдет тогда, когда ему в официальном порядке будет присвоено нелепо звучащее звание - "полнообладатель математических, астрономических и физических наук". Гитлер многому научился у Хербигера, если слово "научился" здесь уместно. Но и для последнего уроки Гитлера не прошли бесследно. Приверженцы теории вечного льда объединялись в группы, подобно штурмовикам. И если их "Вель" кем-либо не воспринимался, они вколачивали его в слишком трезвую голову кулаками и кастетом. По удивительному на первый взгляд совпадению именно те владельцы фирм, которые финансировали Гитлера, один за другим стали объявлять "Вель" своей официальной идеологией. В то время как проповедники теорий Хербигера избивали ученых, называвших теорию вечного льда невежественным бредом, а сам мессия расклеивал в университетских аудиториях прокламации ("Когда мы победим, вы будете стоять на мостовой с протянутой рукой!"), владельцы ряда банков, страховых компаний и заводов стали требовать от своих служащих специальной присяги, содержащей слова: "Клянусь, что верю в теорию вечного льда!" Для тех, кто робко спрашивал, что это за "вечный лед" и имеется ли в виду Северный полюс или Антарктида, издавались популярные брошюры. В них туманно, но вместе с тем энергично излагался смысл этого таинственного учения. В одной из таких брошюр говорилось: "Наши нордические предки стали сильными во льдах и снегах. Поэтому вера в космический лед - естественное наследство нордического человека. Австриец Гитлер изгнал еврейских политиканов. Австриец Хербигер выгонит еврейских ученых. Всем опытом своей жизни наш фюрер показал превосходство вдохновения над профессионализмом. Потребовался второй прозорливый, чтобы дать нам полное понимание космоса". Трудно себе представить, что кто-либо мог до конца разобраться в этой мистической галиматье, в этой претенциозной смеси языческой проповеди и призывов к разбою. Однако Гитлер почитал Хербигера и, слушая его проповеди, приходил в состояние экзальтации... Среди откровений Хербигера было одно, которое Гитлер хорошо усвоил. Смысл его заключался в том, что роль науки должна сводиться лишь к обоснованию и подтверждению того, что иррациональным путем, как некое озарение, открылось "сверхчеловеку". Эта мысль импонировала Гитлеру, поскольку ему было необходимо отучить людей мыслить логически, сопоставлять причины и следствия, анализировать явления. Вместо этого они должны были научиться лишь воспринимать, то есть безоговорочно верить в каждое произнесенное фюрером слово. В состоянии наркотического опьянения человеком овладевают химеры. Гитлеру важно было добиться, чтобы люди постоянно находились в состоянии эйфории жестокости. Решающим был далекий от романтики расчет - коммунизм как реальная сила и как идеология был для фашизма естественным врагом номер один, а геноцид всегда является неизбежным спутником борьбы за мировое господство. И все же для того, чтобы вовлечь миллионы людей в поголовное истребление целых народов, для того, чтобы ввести в будничный обиход крематории для живых, изобрести газовые камеры, требовалось не только объявить совесть человека химерой, но и постараться его от этой химеры избавить. Если вся научная история человечества была не больше чем интеллигентской выдумкой, заслоняющей историю "подлинную", с ее потопами, борьбой стихий, переселениями народов, гигантами и рабами, если таковым было прошлое человечества, то почему не должно быть таким же и его будущее? Закончив совещание в новой имперской канцелярии, Гитлер направился в Бергхоф. В Берлине, в Нюрнберге он ощущал себя трибуном - барабанщиком, полководцем. Бергхоф же, расположенный в котловине, среди величественных Альпийских гор, обычно настраивал Гитлера на торжественно-мрачный лад. Он представлялся себе как бы мрачным гением, недоступным взглядам смертных, верховным вершителем их судеб. Гитлер ехал в поезде - паровоз и два вагона, во втором размещалась охрана, - и, сидя у широкого, в половину вагонной стены, окна салон-вагона, снова и снова воспроизводил в своей памяти детали только что закончившегося совещания. Сейчас Гитлер видел себя как бы со стороны. Он стоял у гигантского, на подставке из черного дерева, глобуса перед группой неподвижно сидящих людей, устремивших на него свои взоры. Гитлер прикрыл глаза, и ему показалось, что этот глобус вырос до размеров земного шара. Но внезапно перед его глазами вдруг встала другая картина. Неожиданно глобус уменьшился до своих обычных размеров, и около него стоял он, Гитлер, но только несоразмерно маленький, карлик с дергающимися в нервном тике усиками, комично жестикулирующий, брызгающий слюной. Это был кадр из картины американского клоуна, жалкого комедианта по имени Чаплин. В прошлом году ему все же удалось закончить свою гнусную стряпню. Пустил ее в путешествие по экранам мира, несмотря на десятки, сотни тысяч марок, которые затратило немецкое правительство для подкупа многих американских чиновников... Гитлеру докладывали, что комиссия по расследованию антиамериканской деятельности все же начала дело против этого подлого паяца, осмеявшего главу великой державы. "Комиссии, конгрессы, парламенты!.. - мысленно произнес Гитлер, вкладывая в эти слова всю силу ненависти и презрения. - Порождение растленной, прогнившей цивилизации! К счастью, в большей части Европы с этим уже покончено". Он усмехнулся, представляя себе, как несколько дюжих эсэсовцев крепко держат в руках извивающегося карлика, человечка с вывернутыми ступнями, в кургузом пиджачке и дурацком котелке. И он сам, Гитлер, наносит этому пигмею первый удар. Кулаком в морду. Ногой в пах... Кулаки Гитлера невольно сжались. Несколько мгновений он наслаждался ощущением жестокой радости. Потом усилием воли прогнал, стер в своей памяти и этот подлый фильм и образ комедианта-ублюдка. Теперь перед его мысленным взором раскинулась огромная, никогда не виденная им воочию территория. Города, села, леса, горы, поля, люди. И все это было объято огнем. Пламенело небо... В Бергхофе Гитлера ожидал Данвиц. Любимец фюрера уже получил разрешение принять участие в предстоящих грандиозных военных действиях. Через неделю ему предстояло отправиться в Восточную Пруссию, чтобы занять должность командира пехотного батальона в одной из частей сформированной группы армий с кодовым названием "Север". Гитлер любил видеть вокруг себя людей, готовых повиноваться ему по первому слову, первому жесту, людей, чьи мысли и желания являлись как бы продолжением его собственных. Данвиц был именно таким человеком, но Гитлер выделял его не только поэтому. Он видел в нем как бы идеальный продукт своей системы, своего воспитания. Данвиц не играл никакой роли в высокой политике. Его мало кто знал. Но Гитлер не мог не заметить постоянного обожания в его глазах, молчаливой экзальтации при первых же обращенных к нему словах, его поразительной восприимчивости к туманно-мистическим проповедям, которыми время от времени разражался фюрер. В страстной просьбе отправить его на фронт, скорее мольбе, с которой Данвиц обратился к Гитлеру, он увидел знамение времени. Он хотел видеть свою армию состоящей именно из таких людей, как Данвиц. Отправляя этого офицера на фронт, Гитлер совершал как бы символический акт - он посылал туда частицу самого себя, ничтожную, но все же частицу. ...Он пристальным, впивающимся взором оглядел одетого уже в военно-полевую форму Данвица, когда тот застыл на пороге его кабинета, выбросив вперед руку. - Итак, ты едешь, Данвиц? - торжественно произнес Гитлер. - Да, мой фюрер, - мгновенно перенимая интонации Гитлера, с той же мрачной торжественностью в голосе ответил Данвиц. - Я явился, чтобы проститься. Он резко опустил руку, но все еще стоял неподвижно. Гитлер медленно встал и подошел к Данвицу. - Что бы ты хотел услышать от меня на прощание? - спросил Гитлер. - Только одно слово, мой фюрер: "Иди". - Ты услышишь больше, чем одно слово. В течение недавних трех часов Гитлер был вынужден слушать сухие, лишенные воображения речи генералов и сам тогда играл только одну из своих излюбленных ролей - роль полководца, Цезаря, Наполеона и Мольтке, соединенных вместе, - его слова были категоричными, фразы короткими, реплики непререкаемыми. Теперь Гитлером овладело желание говорить долго и красноречиво. Он жестом сделал знак Данвицу следовать за ним и пошел к широкому венецианскому окну. Весеннее солнце освещало альпийские вершины, кое-где покрытые снегом. - Смотри, Данвиц, на эти горы, - громко сказал Гитлер. - Любуйся ими, ведь скоро тебе придется спуститься вниз. Вместе с миллионами моих солдат ты отправишься в темную, мрачную страну. Слушай, Данвиц, - откидывая назад голову, продолжал Гитлер. - Многие думают, что я хочу завоевать эту страну. Они ошибаются. Я хочу ее уничтожить. И кем бы ты ни стал на фронте - полковником или генералом, чем бы ты ни командовал - батальоном, полком или дивизией, - главным для тебя должен оставаться этот мой замысел. Ты понял меня? Если нет, спрашивай. Я жду! - Я думаю, что понял вас, мой фюрер! - глухо сказал Данвиц, не спуская глаз с Гитлера. - Я должен убивать врагов. Не щадить их в бою... - Нет! - выкрикнул Гитлер. - Этого мало, мало! Я хочу стереть с лица земли это государство. Хочу, чтобы на месте Москвы и Петербурга стояли озера, хочу физически уничтожить эту славяно-монгольскую расу, всю эту смесь азиатов, евреев, цыган, недочеловеков, возомнивших себя людьми! Ты можешь подумать, что не хватит снарядов и бомб? Но я уничтожу их не только снарядами и бомбами... Правое плечо его начало подергиваться, белки глаз покраснели. Он приблизил свое лицо к лицу Данвица. - Слушай, - хрипло сказал Гитлер, понижая голос, - мой великий план уже разработан. После того как мы разобьем большевистскую армию - на это уйдет несколько недель, - все продовольствие, все минеральные богатства России будут направляться только в Германию. В России начнется голод. Всеобщий, неумолимый голод. Он будет страшнее, чем чума. Погибнут миллионы. Но это входит в мой план. Выживут тысячи, может быть, десятки тысяч. Те, кто будет копаться в земле сохой и мотыгой. Те, кто будет обслуживать немецких господ. Ты понял меня, Данвиц? Да, Данвиц понял. Он на все смотрел глазами своего фюрера. Сейчас перед воспаленным мысленным взором Данвица раскинулось море крови. Он видел самого себя стоящим по колено в этом море, подобно Зигфриду, совершающему ритуальное омовение в черной крови поверженного им дракона. - Я понял вас, мой фюрер! - торжественно заявил он. Гитлер удовлетворенно кивнул и сказал: - Разумеется, высшие командиры будут иметь необходимые инструкции. Но ты - мои глаза. Ты - мои уши. И если тебе станет известно о чем-то, что расходится с моими намерениями, ты должен немедленно известить меня. Я дам указание фон Леебу, чтобы твои донесения немедленно передавались. Он сделал несколько шагов по комнате. - Вся кампания займет, как я уже сказал, полтора месяца, максимум два, - как бы про себя произнес Гитлер, не глядя на Данвица, - после этого останутся, так сказать, детали. Создание администрации, мероприятия Гиммлера и так далее... Кое-кто пытается пугать меня русской зимой. Но мы не будем воевать зимой! - неожиданным фальцетом выкрикнул Гитлер. - Впрочем, - добавил он уже спокойно, - зима этого года будет в России мягкой. - Это прогноз метеорологов? - нерешительно спросил Данвиц, которому не раз приходилось слышать о страшной русской зиме. - К черту метеорологию! - снова яростно крикнул Гитлер. Он провел ладонью по влажному лбу, откинул назад прилипшую прядь волос. Затем сказал, понижая голос: - Мы вступаем в новый цикл. От вечного льда к циклу огня. Мои солдаты - это первые носители магического пламени. Зима падет перед нами ниц. Он снова подошел к Данвицу и, казалось обращаясь не к нему, а к каким-то другим, невидимым слушателям, воскликнул: - Нет, мы не будем воевать зимой! Русские не смогут выдержать единоборства с немецкой армией больше чем шесть недель. Я знаю это, знаю! Он поднял руку с вытянутым указательным пальцем, как бы заклиная. - Слушай, - продолжал он, снова обращаясь к завороженно смотревшему на него Данвицу, - ты убедишься в правде моих слов при первой же встрече с русскими. Испытай первого же захваченного в плен русского. Его стойкость. Силу его духа. Найди способ проверить все это. И ты поймешь, что никто из них не в силах нам противостоять. Оказавшись с глазу на глаз с нами, все ничтожество их существа предстанет обнаженным. Вся их идеология, их преданность коммунизму - все, как шелуха, спадет, рассыплется, едва только над ними будет занесен меч национал-социализма. А теперь - в путь, майор Данвиц! Когда прозвучит труба, ты должен быть на месте, в первых рядах. Прощай! 8 Весь мир - в том числе почти все советские люди - был убежден, что Сталин живет в Кремле, в той самой небольшой трехкомнатной квартире, которую описал в своей широкоизвестной книге Анри Барбюс. Но Сталин хотя и имел квартиру в Кремле - под нее было переоборудовано помещение с толстыми стенами и высокими потолками в старом здании сената, - однако вот уже много лет фактически в ней не жил. С начала тридцатых годов его постоянным и любимым домом была дача под Москвой, в местечке Волынское, рядом с Кунцевом. Служебный кабинет Сталина находился на втором этаже того же здания, что и его кремлевская квартира. Поэтому после работы - его официальный рабочий день заканчивался в семь-восемь часов вечера - Сталин спускался вниз пообедать. Обед обычно затягивался - Сталин не терпел одиночества и редко возвращался домой один, - но тем не менее он никогда не оставался ночевать в Кремле и часов около одиннадцати вечера вставал из-за стола, чтобы ехать в Волынское. Длинные черные машины выезжали из Боровицких ворот Кремля. В одной из них ехал Сталин. Там, где кончался город и Дорогомиловская улица переходила в Минское шоссе, машины устремлялись в левую, параллельную аллею. Над въездом в нее висел "кирпич" - уличный знак, воспрещающий движение какому-либо транспорту. Черные машины на повышенной скорости мчались по аллее, затем сворачивали налево, в другую аллею, перпендикулярную, затем - направо, в третью, ведущую в гору... Подъем заканчивался у высоких деревянных сплошных ворот с "глазком". Они раскрывались при приближении машин так, чтобы те могли въехать без минуты промедления. Здесь, вблизи Москвы, но вдали от ее шума, за высоким деревянным забором, к которому почти вплотную примыкал густой лес, стоял деревянный дом, в котором Сталин последние годы проводил каждое утро, каждый вечер и каждую ночь. ...В ту ночь он, как обычно, работал до половины третьего, сидя за длинным обеденным столом, один конец которого, заваленный бумагами и газетами, обычно заменял Сталину стол письменный. Таков был его привычный рабочий распорядок - около трех часов ночи Сталин переходил в маленькую комнату, стены которой были точно такими же, как и в его кремлевском кабинете, - фанера, отделанная под мореный дуб, и выше - линкруст, - и ложился спать на софе, превращенной на ночь в постель. Рядом, на столике, стоял телефон - кремлевская "вертушка", но в это время ночи он им обычно не пользовался. Он спал долго - часов до одиннадцати - двенадцати дня, затем вставал и шел в расположенную в саду беседку. Туда приносили завтрак, газеты и утреннюю почту. В два часа дня черные машины выезжали из ворот кунцевской дачи. В одной из них - никто не знал, в какой именно, - Сталин. Машины мчались по привычному маршруту и исчезали в Боровицких воротах Кремля. Таков был распорядок дня Сталина, и поэтому он был обязателен для всех, с кем он общался или мог общаться, - для членов Политбюро, наркомов, военачальников. Таков был этот распорядок и в субботу двадцать первого июня 1941 года. ...В половине третьего ночи Сталин пошел спать. Получасом позже лег в постель и невысокий, грузный генерал, начальник Управления охраны. Свет в окнах погас. Когда в комнате начальника охраны раздался телефонный звонок, генерал услышал его не сразу. Он уже в течение многих лет привык к тому, что, когда Сталин ложился спать, время как бы останавливалось для всех. Никто из знающих его привычки не решился бы звонить сюда в это время суток. Поэтому генерал спал крепко, а проснувшись, не сразу сообразил, что звонит именно телефон. Он недовольно поморщился, протянул руку к выключателю, зажег свет и посмотрел на часы. Стрелки показывали десять минут пятого. Со смешанным чувством недоумения, любопытства и желания отчитать звонившего в этот неположенный час начальник охраны снял трубку и недовольно спросил: - Кто? Он сразу узнал голос говорящего. Это был начальник Генерального штаба Красной Армии. - Попроси товарища Сталина, - резко потребовал знакомый голос. - Что? Сейчас? - недоуменно ответил начальник охраны. - Товарищ Сталин спит. - Я тебе говорю: буди! - командно гаркнула трубка. - Немцы бомбят наши города! Несколько мгновений начальник охраны молчал, все крепче сжимая в руке телефонную трубку. Наконец глухо сказал: - Подожди. Он положил трубку на стол, вытер о рубашку взмокшую ладонь, потом накинул на плечи плащ и поспешно вышел из комнаты. ...Прошло несколько минут, прежде чем Сталин взял трубку. - Сталин, - сказал он негромко. - Товарищ Сталин, - раздался отчетливый голос начальника Генштаба, - звоню по поручению наркома обороны. Немцы бомбят наши города... Он умолк. Молчал и Сталин. Слышалось только его тяжелое, хрипловатое дыхание курильщика. - Где нарком? - спросил наконец Сталин, и генералу на другом конце провода показалось, что он задал этот вопрос лишь для того, чтобы остановить время, задержать, растянуть его. - Говорит по ВЧ с Киевским округом, - поспешно ответил начштаба. Снова наступило молчание. "Ну почему он молчит, почему?.." - в мучительном нетерпении спрашивал себя начальник Генштаба. Но даже в такой момент он не посмел нарушить это молчание. Это был решительный, смелый человек - генерал армии. Казалось, он был создан для войны, для него существовали только ее законы - логика обороны страны, перед которой в решительный момент отступали на задний план люди, звания, субординация. Однако и он не осмеливался нарушить молчание Сталина. Генерал терпеливо ждал, пока Сталин заговорит, а перед его глазами неотвратимо вновь и вновь проходила та сцена, свидетелем и участником которой ему довелось быть вчера днем. ...Вместе с маршалом они прибыли к Сталину с сообщением чрезвычайной важности. В папке, которую привез с собой начальник Генштаба, лежала шифровка из Киевского военного округа. Командующий докладывал о прибытии в расположение наших войск немецкого солдата-перебежчика. Этот солдат заявил, что в его части был оглашен приказ начать на рассвете завтрашнего дня военные действия против СССР. По словам солдата, он является коммунистом, другом Советского Союза и решил рискнуть жизнью, чтобы предупредить Россию о грозящей ей опасности. Вместе с шифровкой в папке лежал проект приказа о приведении войск западных округов в полную боевую готовность. Этот проект и был предложен для рассмотрения Сталину. ...Он стоял у стены, под портретами Маркса и Энгельса, и неторопливо раскуривал свою трубку, плавно водя зажженной спичкой по табачной поверхности, и молча слушал доклад маршала. Потом медленной, неслышной походкой направился к длинному столу для заседаний, бросил в массивную медную пепельницу обгорелую спичку, не спеша повернулся к двум стоящим навытяжку военным и сухо спросил: - А вы можете поручиться, что этого вашего перебежчика не подбросили сами немцы? И он устремил холодный взгляд своих небольших, чуть прищуренных глаз на лица стоявших почти вплотную друг к другу маршала и генерала. Они молчали. - Вы уверены, что это не провокация? - чуть повышая голос, спросил Сталин, обращаясь на этот раз к начальнику Генштаба. Из всех тех людей, что окружали Сталина, имели доступ к нему, беседовали с ним, наверное, не было человека, кто решился бы в категорической форме отрицательно ответить ему на подобное предположение. Потому что все они знали: мысль о возможной провокации - со стороны ли немцев, англичан или французов, - о возможной попытке втянуть СССР в войну никогда не оставляла Сталина и была неразрывно связана с другой, давно утвердившейся в нем мыслью - не поддаться на эту провокацию. И в то же время каждый человек, которому доводилось говорить со Сталиным или хотя бы слушать его, считал само собой разумеющимся, не подлежащим сомнению фактом, что Сталин знает больше его, видит дальше его, обладает одному лишь ему известными сведениями. Так и на этот раз логика общения со Сталиным, годами укреплявшееся в людях сознание его интеллектуального превосходства, его способность видеть дальше всех и глубже всех побуждали стоящих перед ним маршала и генерала согласиться, признать его подозрения обоснованными. Но на этот раз случилось иначе. Начальник Генштаба чуть откинул свою тяжелую, массивную голову и твердо сказал: - Нет, товарищ Сталин. Перебежчик не врет. Стоявшему рядом маршалу показалось, что сейчас произойдет нечто непоправимое для генерала. Он знал, что Сталин не повысит голоса, не возмутится, не проявит никакого видимого раздражения. Но он, возможно, произнесет одну из своих коротких безапелляционных, уничижительных, звучащих, как афоризм, фраз, которые столь надолго уже определили судьбу многих людей. Однако ничего подобного не произошло. Сталин несколько секунд молча глядел на начальника Генштаба, не спеша поднес трубку ко рту, сделал глубокую затяжку, медленно прошелся взад и вперед по комнате. Казалось, что он не проявляет столь естественного в подобной ситуации волнения ни в жестах, ни в словах, ни в походке. Наконец Сталин остановился у длинного стола и негромко сказал: - Огласите ваш проект директивы войскам. Начальник Генштаба поспешно вынул из папки лист бумаги, огляделся, ища место, куда бы положить саму папку, приблизился к столу, положил папку, круто повернулся и, возвратившись на свое место, начал громко читать... Снова наступило молчание. Сталин сосредоточенно выковыривал из трубки в пепельницу остатки недогоревшего табака, потом открыл лежащую на столе коробку "Герцеговины флор", вынул две папиросы, раскрошил табак, бросил в пепельницу выпотрошенные бумажные гильзы и стал снова набивать трубку. Не спеша, опять плавным движением водя зажженной спичкой по поверхности табака, закурил и сказал: - Подобную директиву надо считать... преждевременной. Подготовьте другую, более короткую. Смысл должен заключаться в том, что в ночь на двадцать второе июня на границе могут произойти провокации. К ним надо быть готовыми, но на них... - Он сделал паузу и, махнув рукой с зажатой в ней трубкой, точно отбрасывая что-то невидимое, повторил: - Но на них не следует поддаваться. Сталин по-прежнему молчал. Молчал и генерал на другом конце провода, до боли в руке стискивая прижатую к уху телефонную трубку аппарата кремлевской "вертушки", а перед глазами его стояло все то, что произошло двенадцать часов назад в кремлевском кабинете Сталина. "О чем он сейчас думает, о чем?!" - нетерпеливо хотел понять, догадаться генерал. А Сталин сидел на превращенной в кровать софе, навалившись на телефонный столик, полуодетый, чувствуя, что какая-то огромная тяжесть придавливает его все ниже и ниже к земле. Он опустил на стол телефонную трубку, но по-прежнему держал ее зажатой в руке. И перед ним стояла та же картина, что привлекала к себе мысленный взор и того человека, который сейчас, прижимая к уху телефонную трубку с чувством огромной тревоги, недоуменно думал: почему молчит Сталин? Да, они видели в эти мгновения друг друга, видели такими, какими стояли друг против друга двенадцать часов тому назад, во время последней встречи. Но думали при этом каждый по-своему. "Это была ошибка, - думал генерал, - ошибка, что Сталин не поверил тому немецкому солдату, не поверил нам, запретил отдать приказ, развязать руки командирам частей и соединений... Почему же он молчит сейчас, почему с обычной своей решимостью не отдает единственно возможного в эти минуты распоряжения?.." "Что же происходит там, на границе? - думал в то же самое время в тихом, отделенном от леса высоким забором деревянном доме человек с зажатой в руке телефонной трубкой. - Не паника ли все это? Не истерика ли, свойственная людям, не способным проникать в сущность явлений, видящих лишь их поверхность? Они, видимо, не сомневаются в том, что тот солдат был прав. Но разве ложь не выступает часто в обличье бесспорной правды? Разве эта бомбежка, размеры которой наверняка преувеличивают паникеры, не может быть лишь звеном хорошо продуманной провокации? Нет, Гитлер не может быть настолько глупым, чтобы начать войну против Советского Союза, не покончив с Англией. Эта бомбежка - несомненная провокация, и именно такого грандиозного масштаба она и должна быть, чтобы повергнуть в панику слабонервных людей. Гитлер наверняка ждет таких ответных действий, которые дадут ему возможность убедить немцев и всех своих сателлитов в агрессии со стороны Советского Союза. Ведь не исключено, что он все же сумел договориться с Англией? Может быть, это старая лиса, этот заклятый враг коммунизма Черчилль убедил немцев изменить направление удара и теперь Гитлеру нужно оправдание своего следующего шага в глазах мирового общественного мнения?.." И чем больше Сталин думал об этом, тем более убеждался в справедливости своих предположений. Наконец он поднес к уху телефонную трубку и сказал неторопливо, но тихо, слишком тихо даже для его обычной манеры говорить: - Немедленно приезжайте в Кремль. Вместе с наркомом. Он повесил трубку, не дожидаясь ответа. ...Прошло не более получаса, и длинные черные машины выскользнули из раскрывшихся деревянных ворот. Предупрежденные по селектору регулировщики ОРУДа поспешно переключали на красный свет светофоры на всем протяжении Дорогомиловской и Арбата, зазвенел предупредительный звонок в будке часового у въезда в Боровицкие ворота. Одиночные прохожие, оказавшиеся на улицах в это раннее воскресное утро, с уважительным пониманием провожали взглядом мчащиеся по центральной части мостовой машины, не сомневаясь, что в одной из них находится Сталин, и думали: "Дела... дела!.. Так поздно, а он не спит... Он не спит!.. Дела!.." Люди спешили домой из гостей, ресторанов, с субботних вечеринок. Некоторые несли в руках патефоны, чемоданчики с пластинками, другие толпились на углах, высматривая свободное такси. Все спешили скорее попасть домой, мечтали о наступающем выходном, о том, как хорошо, что можно поспать подольше, а потом, если погода будет хорошая, поехать в Химки, или в Серебряный бор, или на Сельскохозяйственную выставку... Все, все можно будет сделать, потому что те, от кого зависит их завтрашний день, их будущее, не спят и ночью. И среди них только что промчавшийся в одной из этих черных машин Сталин - самый мудрый, самый деятельный, все знающий наперед, не ведающий ни сна, ни отдыха, берегущий их от всех опасностей, от всех происков врагов, великий человек... Когда маршал и генерал армии вошли в отделанный дубовой панелью и линкрустом кремлевский кабинет Председателя Совнаркома, члены Политбюро уже сидели по обе стороны длинного стола для заседаний. Сталин держал в руке набитую табаком, но незажженную трубку. Он не ответил на приветствие военных и глухо сказал: - Докладывайте. Маршал лаконично доложил обстановку: враг бомбит Мурманск, Таллин, Киев, Могилев, Одессу... Его войска атакуют границу по всему Западному фронту. Он старался говорить спокойно, не придавая эмоциональной окраски произносимым словам, но тем не менее здесь они звучали точно раскаты грома. Когда маршал кончил, воцарилось молчание. Взгляды всех присутствующих обратились к Сталину. Но Сталин тоже молчал, сосредоточенно уминая большим пальцем табак в своей трубке. Наконец раздался его голос: - А скажите, вам не кажется, что все это может быть провокацией? Казалось, он произнес эти слова своим обычным, блеклым, почти лишенным интонаций голосом. Но каждый, кому часто приходилось слышать Сталина, мог сейчас уловить в его тоне какие-то новые, немыслимые ранее, словно бы просящие нотки. И от этого в комнате стало еще тревожнее. А Сталин ждал ответа. Он вопросительно смотрел на военных, чуть откинув голову и несколько выдвинув подбородок; его рука с зажатой трубкой, подобно стрелке часов описывающая плавные полуобороты, застыла в воздухе. И все, кто находился сейчас в этой большой комнате, - те, кто сидел за столом, и особенно эти двое военных - один сухощавый, с маршальскими звездами на петлицах и другой приземистый, квадратный, с массивной головой и тяжелым подбородком генерал армии, - почувствовали, что не было сейчас у Сталина большего желания, чем получить утвердительный ответ. Случайно или намеренно, но, ожидая ответа, Сталин остановил свой взгляд именно на генерале, и тот понял, что отвечать придется ему. Генерал хорошо знал, что нередко люди давали этому невысокому человеку в серой, наглухо застегнутой куртке и в мягких сапогах, делающих его шаги неслышными, именно те ответы, которые, как они безошибочно догадывались, он и хотел слышать. И может быть, под влиянием этого горького чувства генерал ответил громче, резче и прямолинейнее, чем намеревался: - Какая же это может быть провокация, товарищ Сталин? Ведь на наши города бомбы падают! Сталин сделал нетерпеливое движение рукой и недовольно сказал: - Немцы - известные мастера провокаций. Ради нее они могут начать бомбить даже собственные города. Он обвел взглядом присутствующих, точно ища привычной поддержки. Но все молчали. Сталин сделал несколько неслышных шагов по комнате и остановился напротив сидящего за столом Молотова. - Надо срочно связаться с Берлином, - сказал он, указывая на Молотова изогнутым мундштуком своей трубки. - Надо звонить в германское посольство. Казалось, все облегченно вздохнули: в словах Сталина заключалось уже некоторое действие, а какого-то действия, приказа ждали сейчас от Сталина все. Молотов поспешно встал и пошел к столику с телефонами, расположенному возле большого письменного стола. Сняв трубку одного из них, он вполголоса передал указание дежурному в Наркомате иностранных дел. Наступила тишина. Сталин возобновил свое бесконечное движение - взад и вперед вдоль стены. Он ходил по-прежнему с незажженной трубкой в руке и лишь время от времени поворачивая голову, еще более замедляя шаг, точно прислушивался. И тем, кто собрался в этой комнате, казалось, что он хочет расслышать звуки той дальней канонады. Раздался телефонный звонок. Молотов, так и не отходивший от столика, поспешно взял трубку. Несколько мгновений он молча слушал. Потом произнес: "Пусть едет", положил трубку и, обернувшись к Сталину, сказал, чуть заикаясь: - Ш-шулленбург хочет немедленно меня видеть. Говорит, есть в-важное сообщение. Я сказал: пусть едет. - Иди, - коротко бросил Сталин. Молотов быстрыми шагами вышел из комнаты. Снова наступила тишина. Маршал и генерал все еще стояли посредине комнаты. Никто не предлагал им сесть. Но на ногах был и сам Сталин, так что все выглядело естественным. Вот так же они стояли двенадцать, нет, теперь уже тринадцать часов назад, когда шел разговор о перебежчике. Все на тех же самых местах. "Если бы можно было вернуть время, остановить его, отбросить на тринадцать часов назад!" - подумал начальник Генштаба и в этот момент встретился взглядом со Сталиным. И генералу показалось, что Сталин прочел его мысли и сейчас не сводит с него своих холодных, проницательных глаз, как бы говоря с упреком: "Это мы еще посмотрим, товарищ генерал армии! В военных делах вы разбираетесь, но куда меньше смыслите в политике. Вы не в состоянии проникнуть в коварные замыслы врага. А я, я вижу их насквозь. И время это докажет". Генералу было известно, что Сталин не терпит, когда под его пристальным взором опускают глаза. Способность человека выдержать его взгляд, не отводить глаз расценивалась Сталиным как признак искренности, отсутствия задней мысли. Но сейчас генерал армии, этот невысокий человек с широкими прямыми плечами, над которыми возвышалась большая голова с тяжелым подбородком, глядел в упор на Сталина не потому, что боялся за себя. Нет, ему просто очень хотелось, чтобы Сталин оказался прав. В пристальном взоре Сталина генерал хотел прочесть уверенность, знание чего-то такого, что не известно никому из присутствующих в этой комнате людей, но что в конечном счете коренным образом изменит положение вещей. Наконец Сталин отвел свой взгляд от генерала и снова сделал несколько шагов вдоль стены. И хотя его шаги по ковру были совершенно неслышными, генералу показалось, что они отдаются в его ушах. Сталин ходил взад и вперед, и в повторности движений его было нечто от маятника. Теперь он ни на кого не глядел, но взгляды всех, кто находился здесь, были прикованы к нему, казалось, соединены с ним незримыми нитями. И когда Сталин уходил в дальний конец комнаты, все головы поворачивались ему вслед. А когда он возвращался, все неотрывно следили за выражением его лица, ждали каких-то важных, решающих слов. Но Сталин молчал. В напряженной тишине, казалось, никто не заметил, как в комнате снова появился Молотов. Глухим голосом, не обращаясь ни к кому в отдельности, он произнес: - Германское правительство объявило нам войну. Эти слова застали Сталина на его пути в дальний угол комнаты. Услышав их, он круто повернулся. И именно в этот момент все увидели, что в нем произошла какая-то неуловимая, но несомненная перемена. Он сделал несколько неуверенных шагов, но не по своему привычному маршруту, а в глубь комнаты. Потом все так же, будто ничего не видя перед собой, подошел к столу и медленно, точно ощупью, опустился на свободный стул. Он сидел ссутулившись, опустив голову, положив на стол свою набитую, но так и не зажженную трубку. В воображении миллионов людей навсегда слитая с рукой Сталина, являющаяся как бы естественным продолжением этой руки, она одиноко и никчемно лежала на широком столе - маленький изогнутый кусок дерева. Наконец Сталин поднял голову и, протягивая указательный палец в сторону военных, сказал: - Дайте немедленно директиву, чтобы наши войска отбили атаки врага. Но, - продолжал он, неожиданно повышая голос и точно споря с невидимым оппонентом, - прикажите пока не пересекать границу. - Он помолчал и добавил уже тише: - Кроме авиации. Идите. Последнее слово он произнес почти в своей обычной спокойно-властной манере, но тем не менее все с горечью ощутили, что на этот раз его голос прозвучал как-то ненатурально. Сталин был подавлен, угнетен, и это поняли все. ...Ни на следующий день, ни в ближайшие двое суток ни Сталин, ни его ближайшие товарищи по руководству еще не могли представить себе, как будут развиваться военные события, до конца предвидеть масштабы опасности, нависшей над страной. И Сталин и члены Политбюро были убеждены в мощи Красной Армии. Они не сомневались в том, что враг в самое ближайшее время будет отбит и выброшен с советской территории, - сведения о самоотверженном сопротивлении пограничников и стойкой обороне войск на Украине как будто подтверждали их уверенность. На Шауляйском и Рава-Русском направлениях враг, вклинившийся на нашу территорию, был разбит и отброшен за границу. На Юго-Западном направлении советские войска отбили захваченный немцами Перемышль... Но одновременно накапливались другие, тревожные, угрожающие факты. Еще во второй половине дня 22 июня фронтам был отдан приказ перейти в решительное наступление на направлениях главных ударов врага. В течение последующих трех дней стало ясным, что предпринятое контрнаступление хотя и, несомненно, задержало продвижение врага, однако явно не достигло поставленных целей. Все новые и новые донесения свидетельствовали о том, что замысел ответного удара и перенесения боевых действий на территорию противника не может быть осуществлен. Ослабленные большими потерями, советские войска, несмотря на то что сражались самоотверженно, не были в состоянии ни остановить врага, ни ликвидировать его глубокие прорывы. Особенно тяжелая обстановка создалась в Белоруссии. Поздним вечером Сталин и несколько сопровождавших его членов Политбюро неожиданно появились в здании Наркомата обороны на улице Фрунзе. Входя в кабинет наркома, Сталин был спокоен и уверен в себе. Однако именно там, в центре военного руководства страны, он впервые со всей конкретностью ощутил масштабы надвигающейся опасности. Танковые группы противника стремились клещами охватить Минск, и казалось, ничто не может противостоять их движению. Связь с нашими отступающими под ударами врага войсками была нарушена... Обычно внешне спокойный, медлительный в разговорах и движениях, Сталин на этот раз не смог сдержаться. Он обрушился с гневными, обидными упреками на руководителей наркомата и Генштаба. Потом, ни на кого не глядя, поникший, ссутулившийся, вышел из здания, сел в машину и уехал в свой кунцевский дом. ...Никто не знал, о чем думал Сталин в течение последующих нескольких десятков часов. Его никто не видел. Он не появлялся в Кремле. Никто не слышал его голоса в телефонных трубках. Он никого не звал. И никто из тех, кто в эти дни ежечасно ожидал его вызова, не решался ехать к нему незваным... На членов Политбюро, наркомов, руководителей Наркомата обороны, Генштаба и Политического управления армии сразу же обрушились тысячи дел, больших и малых, связанных с осуществлением военных мероприятий в стране и на фронтах. Никто не бездействовал. Однако, с утра и до глубокой ночи занятые неотложными делами, они не раз спрашивали себя: где же Сталин? Почему он молчит? Что же делал, о чем думал этот, казалось, всесильный и всезнающий человек в те долгие, страшные часы? Об этом можно только гадать. В ту ночь он вышел из здания Наркомата обороны точно в трансе, ничего и никого не видя. Сел в машину. Мелькнули светофоры, глухо крякали гудки-"кукушки", по звуку которых шарахались в сторону попутные встречные автомобили. Неслышно распахнулись глухие ворота кунцевской дачи... Быть может, он молча прошел в комнату, служившую ему столовой и кабинетом, сдвинул в сторону ворох бумаг и газет, сел и ощутил сильную боль в области сердца. С недоверием прислушался к ней. Он редко болел и к врачам относился с пренебрежением крепкого, здорового человека. Правда, один или два раза в году он все же разрешал врачу осмотреть себя. В столовой, в буфете, стояло несколько пузырьков с лекарствами на экстренный случай. Но Сталин никогда не прибегал к ним. И вот сейчас, быть может в первый раз за долгие годы, он пошел в столовую, к буфету, открыл его, поглядел на пузырьки и, не дотронувшись до них, чисто механическим движением закрыл дверцу. Медленно, необычной для него шаркающей походкой пошел по мягкому пушистому ковру - единственному, пожалуй, предмету роскоши, допущенному в этот дом, остановился у окна, посмотрел в сад. Он любил в начале дня сидеть и читать в беседке, окруженной вишневыми деревьями, любил глядеть на белый цвет яблонь. Он раскрыл окно, сделал глубокий вдох, но не почувствовал обычного запаха смешанных ароматов растений. Ему показалось, что воздух наполнен едкой гарью. Он закрыл окно, вернулся к длинному столу, снова сел. "Как же это могло произойти? Как?.. Почему наши войска отступают?" - мысленно задал себе вопрос Сталин. И это был тот самый вопрос, который очень скоро станут задавать себе миллионы советских людей в тылу и на фронте. И он не мог найти ответа на этот вопрос. Рефлексия обычно была чужда Сталину. Он всегда казался решительной, даже грубой в своей цельности и устремленности натурой. Сомнения, колебания Сталин считал серьезным человеческим пороком - Гамлет был тем образом в мировой литературе, к которому он чувствовал наибольшую неприязнь. И тем не менее цельному, казалось бы, характеру Сталина и его поступкам были свойственны серьезные противоречия. Да, с одной стороны, он был революционером, беспредельно преданным идее построения коммунизма. По его инициативе принимались и под его руководством осуществлялись все кардинальные решения в стране. С его именем была связана борьба партии против различных оппозиций, которых объединяло неверие в возможность построения социализма в России вообще или в темпы его построения. Он стоял во главе Центрального Комитета в те годы, когда осуществлялась коллективизация и индустриализация страны - процессы, которые по их влиянию на психологию миллионов людей, по глубине связанного с ними технического прогресса можно было бы назвать второй революцией. С его именем было связано превращение Советского Союза в могучее индустриальное государство. Казалось, Сталин всегда шел вперед, не оглядываясь. В нем жило обостренное чувство времени, его течения. Лимит времени, сознание, что "это надо успеть", "успеть", пока есть "передышка", задача использовать противоречия в стане врагов коммунизма, выиграть время для укрепления мощи Советской страны - все это лежало в основе тех главных решений, которые принимал Сталин. И до сих пор казалось, что, и принимая и руководя осуществлением этих решений, Сталин был всегда прав. Что же произошло теперь? Почему вопреки его твердой уверенности в том, что начало войны можно еще отдалить, она все же разразилась? Почему отступают наши войска?.. ...Он сидел, сразу постаревший на несколько лет, так непохожий на того, известного по портретам, которого два раза в году люди видели на трибуне Ленинского мавзолея, того вечно бодрствующего Сталина, на чьем лице не было следов оспы, а черные волосы были недоступны седине, Сталина, казалось никогда не снимающего своей наглухо застегнутой серой куртки, никогда не расстающегося с изогнутой трубкой, того Сталина, о котором он сам иногда говорил в третьем лице... Он сидел, низко склонившись над столом, и задавал себе эти мучительные вопросы. Он спрашивал себя: как могло случиться, что самое грозное событие, о котором он размышлял постоянно, об опасности которого неоднократно предупреждал партию и народ в своих речах и докладах, возможность которого, казалось, всегда учитывал, - как могло случиться, что это событие все же застало его неожиданно? В чем же заключалась ошибка, в чем?! Почему отступают наши войска? Может быть, обороне страны не уделялось достаточно внимания? Может быть, на нее жалели средства? Может быть, лучшие умы страны не привлекались для создания новейшей военной техники? Может быть, армия и народ не воспитывались в духе постоянной мобилизационной готовности? Может быть, недооценили Гитлера, его армию, забыли об опасности немецкого фашизма, убаюкали себя и народ мыслью о несокрушимости Красной Армии? "Нет, нет!" - мысленно отвечал Сталин. Ведь ни одно важное решение не принималось без учета военной опасности. Каждый час, сутки, месяц воспринимались только как отсрочка, как передышка, которую надо использовать, не щадя сил и средств. Разве за какие-нибудь десять лет наша артиллерия не возросла в семь раз, а противотанковая и танковая - в семнадцать? В семнадцать раз! По существу, заново созданы наши танковые войска, в шесть раз увеличилось количество самолетов! Пятьсот новых кораблей получил Военно-Морской Флот - разве этого мало? Разве можно было требовать больше от народа, который имел только каких-нибудь десять лет для того, чтобы в необозримо огромной, нищей, крестьянской стране создать собственную индустрию, создать, не имея опыта, путем лишений, страданий, без всякой помощи извне? Разве тревожная мысль о грядущей войне не пронизывала произведения писателей, кинофильмы, не звучала в песнях, не кричала с плакатов? Разве сам он, Сталин, произнес хотя бы одну речь, в которой не предупреждал бы о военной опасности? Так почему же, почему война все же обрушилась, как лавина с горы? Почему горят наши самолеты на аэродромах, почему не производит свой всесокрушающий залп артиллерия, почему отступают бойцы? ...Он, ссутулившись, неподвижно сидел у длинного, узкого стола над грудой беспорядочно сдвинутых бумаг и газет. За широким окном сияло солнце, благоухал сад, ни одного звука не доносилось извне в этот загородный, окруженный лесом дом. Никто из имевших сюда доступ никогда еще не видел Сталина таким - ни начальник охраны с его многочисленным штатом, ни старая женщина, которая каждую ночь в положенный час стелила ему постель на софе и убирала ее в полдень, когда Сталин уходил в беседку... Тихо