заглядывая в полуоткрытую дверь столовой, они украдкой наблюдали за ним, неподвижно сидящим. Им казалось, что он спит. Но Сталин не спал. В его ушах, в его сознании звучали голоса, грохотали артиллерийские разрывы. И ему хотелось своим внутренним голосом заглушить, перебороть, подавить все эти звуки. "Нет, нет! - говорил этот внутренний голос. - Мы готовились к войне, не дремали! Не проходило недели, чтобы военные не докладывали Политбюро проекты новых вооружений, каждый месяц мы выезжали на аэродромы и полигоны, чтобы лично убедиться в боеспособности новой техники. Разве танк "Т-34" не продемонстрировал совсем недавно своих замечательных достоинств? Разве у какой-либо армии в мире есть такой танк? Разве полеты Чкалова, Громова, Коккинаки, Гризодубовой не были объективным доказательством мощи нашей авиационное техники и замечательного искусства летчиков? Но тогда, может быть, ошибка в другом? Может быть, она кроется в советско-германском пакте?.. Нет! Он был необходим, неизбежен, этот договор. На него было нелегко пойти, но этого требовали интересы страны. Разве не западные державы саботировали наши многолетние усилия создать коллективную безопасность против фашистской агрессии? Разве не они предали мир в Мюнхене? Разве не Чемберлен и Даладье прислали в Москву пешек, которые не имели полномочий не только на то, чтобы заключать действенный пакт против Гитлера, но и на принятие хотя бы частных военных решений. Что ответили они, эти заклятые враги коммунизма, когда мы хотели помочь Чехословакии и помешать захватить ее Гитлеру? Что сделала Франция? Она отказала в военной помощи Чехословакии. Что ответило польское правительство? "Ни один советский солдат не будет пропущен через польскую территорию!" Как поступил Бенеш? Он предпочел пренебречь помощью со стороны Советского Союза и капитулировал перед Гитлером. Англия и Франция все делали для того, чтобы "ублаготворить" Гитлера, лишь бы он повернул на Восток, против Советского Союза... Так что же нам оставалось делать, что?! Да, нелегко было заключить этот пакт... Но разве он не дал нам возможности почти два года жить в мире, когда в Европе уже полыхала война? Разве мы не сумели далеко отодвинуть наши границы? И разве это был пакт покорности? Нет, мы зорко следили за происками врага. Когда было надо, мы не боялись говорить с ним голосом великой державы. Разве Молотов поехал в Берлин как проситель?.. Так почему же, несмотря на все принятые меры, немецкий удар все же застал нас врасплох? Почему? - с яростью, с горечью, с болью мысленно спрашивал себя Сталин. - Допустили ли мы какой-то роковой просчет или мне не в чем упрекнуть себя?.." И он не находил ответа на этот неумолимый вопрос. В те дни он не мог найти его, ибо этого человека отличали не только сила воли, огромный политический опыт, ум и преданность делу коммунизма, но и другие черты, логически, казалось, несовместимые с первыми: с каждым годом укреплявшаяся вера в свою непогрешимость, подозрительность и неоправданная жестокость - не просто жесткость, необходимая в борьбе с врагами революции, а именно жестокость, с которой он так часто бил и по своим... Нет, не в том заключалось дело, что к войне не готовились, - все последние годы, месяцы заботы об армии были главными заботами партии, ЦК, правительства. Ей старались дать максимум того, что могла произвести только что созданная социалистическая индустрия. И конечно, не в пакте с Гитлером заключался сталинский просчет, - этот непрочный договор был вынужденным, неизбежным, предопределенным мюнхенским предательством великих капиталистических держав, поставивших своей целью развязать руки Германии, натравить ее на Советский Союз. Просчет был в другом. И он отражал именно противоречивость характера Сталина, авторитарность его мышления, причудливое сочетание в нем творческих и догматических элементов. Убежденный с момента прихода Гитлера к власти в возможности и даже неотвратимости его нападения на Советский Союз, ежечасно ожидавший этого нападения после того, как стало очевидным, что Англия и Франция не хотят вместе с Советским Союзом обуздать Гитлера, но, наоборот, стремятся сделать все для того, чтобы немецкий диктатор мог напасть на социалистическую страну, не опасаясь за свой тыл, Сталин, когда Гитлер вопреки ожиданиям начал войну на Западе, неоправданно успокоился. Он снова насторожился в период "странной войны" Германии с Францией, во время подозрительного бездействия немецких войск на линии Мажино, - мысль о том, что Гитлер в это время ведет переговоры с продажными правителями Франции, снова обострила бдительность Сталина. Однако, когда началась война Германии с Англией, Сталин пришел к убеждению, что Гитлер увяз надолго. В возможность покорения Англии силами одной лишь немецкой авиации он, разумеется, не верил. Высадка же немецких войск на острова через Ла-Манш представлялась ему делом трудным, требующим от Гитлера затраты огромных людских резервов и техники, - недаром от подобной попытки в свое время отказался даже, казалось, непобедимый Наполеон. Так или иначе, рассуждал Сталин, если Гитлер и решится перенести войну на английскую территорию, у Советского Союза будет как минимум год в резерве. Возможность же того, что Германия нападет на Советский Союз, одновременно ведя изнурительную войну с Англией, представлялась Сталину нереальной. Конечно, рассуждал он, все эти события хотя и отодвигают, но отнюдь не уничтожают перспективы советско-германской войны. Однако расчет подсказывает, что Гитлер, даже если он покорит Англию и, обуреваемый жаждой мирового господства, повернет свою армию на Восток, то эту новую войну он начнет значительно ослабленным, без реальных шансов на успех. Разумеется, должно быть, думал Сталин, остается другая опасность: правители Великобритании до сих пор не расстались со своей вожделенной, хотя так и не реализованной, мыслью натравить Гитлера на Советский Союз. В сложившихся условиях осуществление подобного замысла имело бы для Англии исключительное значение - ведь на карту поставлено ее существование. Возможность сговора в стане империалистов за счет социалистической страны Сталин никогда не исключал. Следовательно, не исключал он и такой ситуации, при которой Англии удастся уговорить Гитлера не ожидать, пока мощь Советского Союза возрастет еще более, а, примирившись с Британией, превратив ее в нейтрала, а может быть и в союзника, ударить на Восток. В этих условиях, по убеждению Сталина, явная военная активизация Советского Союза, решительное осуществление мобилизационного плана, несомненно, облегчило бы намерения Англии, стало бы козырем в ее тайной игре с Гитлером. Следовательно, задача заключается в том, чтобы пока что выиграть время, - оно работает на нас, на Советский Союз. В том, чтобы использовать еще год-полтора для планомерного перевооружения армии. И притом не давать повода для провокаций. Таков был расчет Сталина. И у него были основания - логические, политические и стратегические - для такого расчета. Однако самый правильный расчет, превращаясь в догму, теряет свой первоначальный смысл. В этом случае все новые факты, если они в какой-либо мере противоречат заранее принятому решению, отвергаются с пренебрежением и раздражением. О фактах, свидетельствующих, что Гитлер готовится к скорому нападению на СССР, сообщали Сталину советские разведчики. Некоторые из этих сообщений он игнорировал, другим не придавал того значения, которого они заслуживали. Более того, каждодневно ожидающий каких-либо хитроумных шагов англичан или самого Гитлера, Сталин иной раз видел в этих данных разведки именно отражение их тайных замыслов, был убежден, что авторы предостерегающих сообщений стали невольным орудием в руках врагов. Эти тайные замыслы существовали отнюдь не только в воображении Сталина. Он хорошо помнил слова, в свое время произнесенные Чемберленом в кругу своих единомышленников: "Для нас, конечно, было бы лучше всего, если бы Гитлер и Сталин сцепились и растерзали друг друга". Сталин был прав в своей настороженности. Но он ошибался, когда закрывал глаза на все новые факты, противоречащие его прогнозу, его расчету. Логически Сталин был прав, не допуская мысли, что Гитлер может начать новую войну, не окончив ту, что ведет на Западе. Он не считал немецкого диктатора настолько безрассудным, чтобы навязать себе второй, затяжной фронт. Но Гитлер рассуждал иначе, чем Сталин. Он не верил в сплоченность и стойкость советского народа. Не верил в мощь Красной Армии. Он не планировал затяжную войну, полагая, что сокрушит Советский Союз путем "блицкрига" в несколько недель. Однако мысль о подобном расчете Гитлера не приходила в голову Сталину, уверенному в мощи Советского государства, убежденному в том, что и Гитлер должен принимать во внимание эту мощь. Вел ли себя Сталин непредусмотрительно, твердо уверовав в то, что война не может начаться раньше чем через год? Нет, утверждать так было бы неправильно. Уже в начале 1941 года, которому суждено было стать роковым, Генштаб совместно со штабами военных округов и флотов разработал новый план обороны государственной границы Советского Союза. В том же месяце правительство утвердило план мобилизации Вооруженных Сил. Согласно этому плану был проведен учебный сбор приписного состава - еще около миллиона человек надели военную форму. В мае Генштаб получил указание немедленно приступить к строительству фронтовых командных пунктов и форсировать строительство укрепленных районов. И все же удар оказался неожиданным. "Почему же, почему? В чем же заключался просчет?" - снова и снова мысленно задавал вопрос Сталин. Но анализ, на который мог отважиться этот человек, имел свои пределы. Он не был бы Сталиным, если бы всегда умел прямо и беспристрастно оценивать все свои расчеты и поступки. А быть Сталиным означало очень многое. Это означало ненавидеть ложь и поддаваться на обман, ценить людей и не щадить их, быть спартанцем по вкусам и поощрять помпезность, быть готовым отдать за коммунизм собственную кровь - капля за каплей - и не верить, что на такой же подвиг в той же мере готовы и другие, презирать догматизм и славословие и способствовать их распространению, считать культ вождей порождением эсеровской ереси и закрывать глаза на собственный культ. Годами укреплявшаяся в нем вера в свою непогрешимость, в безошибочность своего предвидения, в только ему присущую способность принимать единственно верные решения и сегодня еще не давала Сталину возможности найти правильный ответ на вопрос, "в чем заключался просчет". Ибо если бы он нашел в себе силу, решимость и желание объективно и беспощадно оценить все свои поступки, он неминуемо должен был бы вспомнить и о другом. О том, что именно по его воле, из-за его неоправданной, переходившей границы здравого смысла подозрительности армия понесла в недавние годы такой тяжелый урон в кадрах... ...Но сейчас, грузно склонившись над ворохом бумаг, Сталин вряд ли думал обо всем этом. Возможно, что все эти горькие мысли придут к нему позже. Во всяком случае, очень скоро его железная воля возьмет верх над потрясением и он снова станет тем Сталиным, каким его привыкли видеть. Но пока он сидит у длинного узкого стола, в гнетущей тишине, один. Где-то, за многие сотни километров отсюда, от Баренцева до Черного моря, уже гремела война. Где-то стояли насмерть советские люди, умирая во славу Родины, с именем Сталина на устах. У них не хватало оружия - сильных, маневренных, обеспеченных надежной броней танков. Не хватало орудий противотанковой и зенитной артиллерии, полковых и армейских пушек. Не хватало автоматов... Наши войска оказались рассредоточенными на фронте в четыре с половиной тысячи километров и более чем на четыреста километров в глубину, и в эти первые, трагичные дни ударным группировкам противника противостояли только пограничные войска и лишь отдельные, находившиеся близ границы, но еще не развернутые в боевые порядки стрелковые дивизии первых эшелонов армии прикрытия... И во всем этом вряд ли еще отдавал себе отчет Сталин. Но знал одно: произошло нечто непредвиденное, грозное, опрокинувшее его расчеты... Если бы кому-либо из наших врагов довелось бы чудом увидеть в эти минуты Сталина, он злорадно предвкушал бы победу, крах великой социалистической державы. "Это неизбежно, - наверное, рассуждал бы враг, - ведь миллионы советских людей всегда привыкли видеть Сталина на гребне событий. Разве не он изображался на всех плакатах подобно Ленину, с рукой, устремленной в будущее, указывающей путь? Разве не его речи раздавались с самых высоких трибун страны? Разве не им провозглашенные лозунги лежали в основе всех свершений? Разве не он подписывал все главные решения? Разве не от него всегда ждут самого нужного, самого важного слова? И вот он сидит безмолвный, погруженный в тяжелые раздумья, вдали от людей в минуты, когда его страна подвергается смертельной опасности. Значит, эта страна обречена!" Наверное, именно так рассуждал бы наш враг, заранее предвкушая победу. Но это был бы грубый, роковой просчет. И не только потому, что уже очень скоро Сталин найдет в себе силы и решимость возглавить и Верховное командование армией и Комитет Обороны страны. Дело заключалось в другом... Именно в эти трагические дни стало неопровержимо ясно, что не в Сталине прежде всего заключается непреоборимая сила нашей страны, а в ее социальном строе, в преданности миллионов людей делу коммунизма. И в те самые минуты, когда Сталин был еще весь во власти тяжелых раздумий, сотни, тысячи людей, гражданских и военных - в ЦК ВКП(б), в центральных комитетах компартий союзных республик, в обкомах и райкомах, в штабах и военкоматах, - были далеки от того, чтобы бездействовать. Десятки машин мчались по пустынным московским улицам туда, на Старую площадь, к зданию ЦК, выстраивались в ряд у металлической ограды бульвара, и люди, поспешно выходя из машин, скрывались в подъездах... Такое же движение машин и людей можно было наблюдать в тот ранний час в другом районе Москвы - на улице Фрунзе и Гоголевском бульваре, где размещались Наркомат обороны, Генеральный штаб и Главное политическое управление Красной Армии... По Москве на мотоциклах и в автомашинах мчались фельдсвязисты, собирая подписи членов Политбюро, секретарей ЦК и народных комиссаров под проектом решения ЦК и Совнаркома о создании Ставки Главного командования Вооруженных Сил СССР. В Генштабе старались установить непрерывную связь со штабами округов, которые теперь становились фронтовыми управлениями, хотя связь эта в новых, военных условиях была еще неустойчивой... 9 В Ленинграде июньский вечер мало чем отличается от дня. В особенности субботний вечер. И хотя время близилось к одиннадцати, Невский проспект был оживлен, как в полдень. На углах улиц продавали цветы - в то лето в Ленинграде было очень много цветов. У кафе "Норд" толпилась молодежь. На эстрадах переполненных ресторанов гостиниц "Европейская" и "Астория" рассаживались музыканты. По аллеям Сада отдыха медленно двигались толпы гуляющих. Из настежь раскрытых окон домов доносились звуки патефонов, всплески смеха. По Неве безмятежно плыли прогулочные шлюпки. Казалось, что никто не думает о сне, что продолжается бесконечный веселый день. Но вдали от центра, в районе Смольного, где располагались обком и горком партии, в этот поздний вечерний час царила совсем иная атмосфера. Одна за другой в широкие ворота въезжали машины. Длинные, приземистые "ЗИС-101". Высокие, похожие на сундуки "эмки". Цепочкой шли к зданию Смольного люди. Случайные прохожие, которым в этот час довелось быть вблизи Смольного, не придавали этому движению особого значения, - в течение двух последних дней шел пленум горкома, об этом сообщалось в газетах, а о том, что он еще утром закончился, знали лишь немногие. И только совсем уж ограниченный круг людей знал, что в полночь у секретаря горкома Васнецова состоится экстренное заседание партийного актива. Актив был созван внезапно. Во второй половине дня, всего лишь через два-три часа после того, как кончился пленум горкома, в кабинетах секретарей райкомов, директоров крупнейших заводов, в парткомах раздались телефонные звонки. Тем, кого в полночь вызывали в Смольный, причину вызова не сообщали. Однако майор Звягинцев эту причину знал. В десять часов вечера полковник Королев снова вызвал его к себе и передал приказание члена Военного совета отправиться к двенадцати часам ночи в Смольный и быть готовым ответить на возможные вопросы о состоянии оборонительных работ на границе, поскольку он, Звягинцев, только что вернулся оттуда, а начальник инженерного управления был еще в пограничном районе. Штабная "эмка" доставила Звягинцева к подъезду Смольного, и без четверти двенадцать он, дважды предъявив документы охране, вместе с другими людьми поднялся по широкой каменной лестнице на второй этаж и пошел в конец длинного коридора, где находился кабинет секретаря горкома. Каких-нибудь двадцать минут назад Звягинцев выехал с Дворцовой площади, где располагался штаб Ленинградского военного округа. Машина, которая везла Звягинцева, промчалась вдоль всего Невского; в открытые окна "эмки" до него доносился шум беспечной праздничной толпы, заполнившей тротуары. И именно поэтому, очутившись в Смольном, он так отчетливо ощутил царящую, здесь сгущенную, тревожную атмосферу. В казавшемся бесконечным коридоре неярко горели настенные светильники, было тихо, люди шли молча и бесшумно: широкая ковровая дорожка заглушала их шаги. ...В ярко освещенном кабинете секретаря горкома тяжелые шторы на окнах были плотно задернуты. Когда Звягинцев вошел в эту комнату, там уже было много народу. Люди сидели на расставленных вдоль стен стульях и но обе стороны длинного, покрытого зеленым сукном стола для заседаний. Секретарь горкома Васнецов, хорошо знакомый Звягинцеву по портретам, молодой, худощавый, черноволосый, с длинным аскетическим лицом, на котором над глубоко запавшими глазами нависали густые, почти сросшиеся брови, стоял, не выходя из-за письменного стола, глядел на поминутно открывающуюся дверь и повторял негромко: - Входите, товарищи, входите... Звягинцев направился к еще не занятым стульям у стены, на ходу вытягиваясь в знак приветствия, и Васнецов, кивнув ему в ответ, сказал: "Проходите, товарищи, проходите..." Звягинцев уселся и стал наблюдать за людьми. Некоторых из них ему довелось встречать лично, фотографии других он неоднократно видел на газетных страницах. Вошел полковник - начальник ПВО города, за ним - директор Кировского завода, потом начальник управления НКВД... Вошел и, кивнув присутствующим, быстро направился к Васнецову председатель Ленсовета Попков - до синевы выбритый, широкоплечий человек в гимнастерке. И снова отворилась дверь, пропуская на этот раз высокого, худощавого усатого старика в старомодном черном костюме и вязаном узеньком галстуке. "Да ведь это Верин отец! - воскликнул про себя Звягинцев и едва удержался, чтобы не вскочить ему навстречу. - Как он-то сюда попал?" Однако Звягинцев тут же ответил себе на этот вопрос. Он знал, что отец Веры - кадровый путиловский рабочий, а его присутствие здесь говорило и о том, что он был, очевидно, членом парткома завода или даже бюро райкома. Но все это промелькнуло в сознании Звягинцева лишь мельком и мгновенно было вытеснено тревожной мыслью: "Где Вера?" Он хотел было подойти к Ивану Максимовичу Королеву и спросить, уехала ли Вера или, к счастью, так и не уезжала, но старик, кивнув Васнецову, направился к противоположной стене, чуть покачивая своими длинными руками. ...Когда все расселись, Васнецов взял со стола листок бумаги и вполголоса сказал: - Бюро горкома собрало вас, товарищи, чтобы познакомить с телеграммой, полученной из Москвы. Медленно, выделяя отдельные фразы, он начал читать. В телеграмме говорилось о том, что в течение 22-23 июня, то есть завтра или послезавтра, возможно внезапное нападение немецко-фашистских войск на территорию ряда приграничных округов, в том числе и Ленинградского. Задача - не поддаваться ни на какие провокации. Однако войскам округа предписывалось в ночь на 22 июня скрытно занять огневые точки в укрепленных районах на государственной границе, а перед рассветом сосредоточить на полевых аэродромах авиацию, тщательно ее замаскировав... Васнецов окончил чтение, положил бумагу на стол и сел. Наступила тишина. Молчал и Васнецов, точно желая дать возможность собравшимся оценить ситуацию, до конца ощутить нависшую угрозу. Молчание длилось несколько секунд. Люди сидели опустив голову или устремив вперед сосредоточенный взгляд. Молчал и Звягинцев, в который уже раз просматривая сделанные им заметки в блокноте и вычеркивая ненужное, на случай, если придется говорить. Звягинцеву было приказано ограничить свое сообщение самой сжатой характеристикой инженерных работ в укрепленных районах на границе. Неожиданно прозвучавший голос заставил Звягинцева быстро поднять голову. - Это что же? Война?! Спрашивал Иван Максимович Королев. Он сидел, положив на колени широкие ладони своих длинных рук и чуть подавшись вперед. - Не знаю, - без промедления ответил Васнецов. - В телеграмме сказано ясно; возможны провокации. - Помолчал мгновение и добавил уже тише: - Может быть, Иван Максимович, и война... Снова наступила тишина. Но длилась она недолго. Васнецов перевел взгляд на Звягинцева и сказал: - Товарищи, здесь присутствует майор... товарищ Звягинцев из штаба округа. Вы знаете, что на границе с Финляндией, в укрепленных районах, у нас ведутся большие и срочные работы. Товарищ Звягинцев только что вернулся с границы, где проверял ход этих работ. Есть предложение послушать, как обстоят сейчас дела с оборонительным строительством. Люди негромко, но одобрительно зашумели, почувствовав облегчение оттого, что тишина нарушилась. Звягинцев встал. Все необходимые заметки были им предварительно сделаны в блокноте, и сейчас он держал этот блокнот перед собой, собираясь начать говорить. И хотя еще минуту назад Звягинцеву было ясно, с чего он начнет свое сообщение и чем закончит, теперь, когда все ожидали его слов, он, казалось, в растерянности молчал. Прошло несколько мгновений, и Звягинцев увидел, что Васнецов смотрит на него с некоторым недоумением, чуть приподняв свои густые брови, и понял, что должен немедленно начать говорить. И все же молчал... Намеченный Звягинцевым и согласованный с командованием план его выступления был предельно краток и ясен. Ему предстояло сообщить, что на границе интенсивно ведутся строительные работы, которые в надлежащие сроки будут полностью закончены и, как принято говорить в таких случаях, окончательно закроют границу "на замок". Однако работы эти надо сейчас вести намного быстрее. И поскольку в округе еще не хватает инженеров-строителей, то было бы весьма желательно призвать из запаса некоторое количество гражданских инженеров. Словом, смысл речи Звягинцева, которую ему предстояло сейчас произнести, сводился к тому, что хотя границу и следует укрепить еще сильнее, тем не менее все обстоит благополучно, и если враг осмелится напасть, то получит сокрушительный удар. Такова была привычная схема всех выступлений военных людей в гражданской аудитории, этой схеме должен был следовать и Звягинцев. И еще несколько минут назад закономерность именно такого выступления не вызывала у него никаких сомнений. В течение многих лет Звягинцев привык к тому, что независимо от реального положения дел, о котором военные нередко откровенно говорили между собой и на своих служебных совещаниях, в основе всех выступлений перед людьми гражданскими лежал неизменный план-конспект: необходима бдительность, надо держать порох сухим, однако на любой удар врага мы ответим тройным ударом и будем бить противника на его собственной территории. Такова была схема, и Звягинцев, независимо от своих размышлений, считал ее естественной и как бы само собой разумеющейся. И тем не менее в тот самый момент, когда ему предстояло начать говорить именно по этой схеме, он вдруг понял, что не может произнести привычные слова. Не может потому, что с особой силой ощутил, что стоит сейчас перед Партией, что на него с тревогой и ожиданием смотрят люди, которые избраны сотнями тысяч коммунистов, и любая попытка скрыть от них истинное положение дел была бы бесчестной, преступной. В комнате уже послышался недоуменный шумок. Васнецов, еще выше приподняв брови, теперь уже с выражением явного удивления и недовольства глядел на Звягинцева, когда тот неожиданно для всех и прежде всего для самого себя сказал: - Товарищи, я только что вернулся с границы. Положение крайне серьезное... Мгновенно снова наступила тишина. Все взгляды были неотрывно обращены к Звягинцеву. Внимательно смотрел на него и Васнецов, но в выражении его лица была теперь настороженность, тревожное ожидание. Звягинцев, казалось, не замечал всего этого. Им полностью овладело то же самое чувство, какое он испытал тогда, почти полтора года назад, когда стоял на кремлевской трибуне и, не думая ни о чем - ни о впечатлении, которое сможет произвести его речь на собравшихся, ни о своей дальнейшей судьбе - и на какой-то момент забыв даже о присутствии самого Сталина, взволнованно и торопливо говорил о том, что наболело, то, что он должен был сказать, несмотря ни на что. И вот теперь Звягинцев рассказал о том, что слышал от разведчика Тойво, подробно и ничего не утаивая, сообщил о степени готовности оборонительных сооружений и закончил предположением, что если немцы и задумали только провокацию, то тем не менее надо быть готовыми ко всему. Он окончил говорить так же неожиданно, как и начал, сел в оглядел присутствующих. Никто не шелохнулся. В тишине было слышно, как Васнецов тихо постукивает карандашом по стеклу, покрывавшему письменный стол. Звягинцев понял, что наговорил, кажется, лишнего, что его речь если и не шла вразрез с оглашенной Васнецовым телеграммой, то явно выходила за ее пределы. В ушах Звягинцева еще звучали его собственные, только что произнесенные слова, и только минутой позже до него как бы издалека донесся голос Васнецова. Секретарь горкома никак не комментировал речь Звягинцева - точно ее и не было. Он говорил о том, что полученные директивы предусматривают затемнение некоторых городов и военных объектов, установление дежурств и присутствующим здесь представителям МПВО, директорам наиболее крупных предприятий надлежит доложить о готовности выполнить эту директиву. - Я понимаю, - продолжал Васнецов, - что, поскольку цель данного совещания не была заранее объявлена, вам необходимо время, чтобы собраться с мыслями. Поэтому объявляется перерыв на десять минут. Он сел, придвинул к себе какие-то бумаги, взял из пластмассового стаканчика цветной карандаш и погрузился в чтение. Раздался негромкий гул голосов. Люди встали со своих мест, стали собираться кучками, некоторые вышли в коридор, закуривая на ходу. Звягинцев растерянно огляделся, потом остановил свой взгляд на Васнецове. Ему хотелось подойти к нему, спросить как бы между прочим: "Не слишком ли я загнул?" - понять, какое впечатление произвела его речь. Но Васнецов не поднимал головы. "Разумеется, сообщит в политическое управление округа, - с горечью подумал Звягинцев, - придется писать объяснение... Ну и ладно! - сказал он себе с какой-то бесшабашной беспечностью. - Я не на площади говорил. Здесь сидят члены бюро горкома, секретари райкомов, директора крупнейших предприятий. Перед ними врать нельзя. Они все должны знать. Все". Он тряхнул головой, увидел, что к двери направляется и Иван Максимович Королев, снова вспомнил о Вере и устремился за ним. В коридоре он легонько прикоснулся к плечу Королева и, когда тот обернулся, сказал: - Здравствуйте, Иван Максимович, мы ведь знакомы. - Здорово, майор, - ответил, пристально вглядываясь в него, Королев, - помню. Павла сослуживец. Верно? - Да, да, - торопливо подтвердил Звягинцев. - Так что же, война? - строго спросил Королев. - Еще трудно сказать, - смущенный его требовательно-строгой манерой, ответил Звягинцев, - возможны провокации. Однако... - Что вы все заладили - "провокации, провокации"... - пережил его Королев. - Я про существо, не про название спрашиваю. - Не думаю, чтобы они решились всерьез, - неуверенно начал было Звягинцев, стараясь хотя бы сейчас сгладить впечатление от своей явно самовольной речи, но Королев снова прервал его. - Не думаешь!.. - слегка растягивая слова, повторил он. - А что Гитлер думает, ты знаешь? Это для меня сейчас важнее. Он сделал движение рукой, как бы отмахиваясь от Звягинцева, и, вытащив из кармана пачку "Ракеты", отвернулся в сторону. - Иван Максимович, я хочу вас спросить... - с неожиданной робостью произнес Звягинцев. Королев сосредоточенно раскуривал папиросу, не глядя на него. - Я хочу вас спросить, - повторил Звягинцев, - о Вере... Где она? Последний раз, когда мы говорили по телефону, она сказала, что собирается уехать... Королев покрутил в желтых пальцах обгоревшую спичку, сунул ее обратно в коробку и пробурчал: - Уехала. В Белокаменск. К тетке. - Я думаю, ее надо срочно вызвать обратно. Конечно, это не север, Белокаменску ничего не грозит, но все же... На этот раз Королев пристально поглядел на Звягинцева. - Вызвать, говоришь?.. - повторил он, потом ухватил двумя пальцами Звягинцева за портупею, слегка притянул к себе и, понизив голос, спросил: - Значит, будет война, майор? - Боюсь, что будет, Иван Максимович, - чуть слышно ответил Звягинцев. - Так, так, - покачал головой Королев. Потом вынул часы, открыл крышку, посмотрел и сказал: - Пора. Прошли наши десять минут. В этот момент дверь, ведущая в кабинет Васнецова, открылась и чей-то громкий голос произнес: - Майора Звягинцева к телефону! Звягинцев поспешно вернулся в кабинет. Васнецов по-прежнему сидел, казалось, погруженный в чтение. Трубка одного из телефонов была снята и лежала на столе. Когда Звягинцев подошел, Васнецов, не глядя на него, кивнул на лежащую трубку и коротко сказал: - Из штаба. Звягинцев схватил трубку, плотно прижал ее к уху. Незнакомый голос произнес: - Майор Звягинцев? Говорит дежурный. Вас вызывает начштаба. Машина за вами вышла. Слова: "Что-нибудь случилось? Важное?" - были уже готовы сорваться с языка Звягинцева, но он вовремя сдержался и только спросил: - Меня одного? Наступила короткая пауза. Затем снова раздался голос дежурного, на этот раз он прозвучал несколько глуше и не так решительно: - Нет... Общая тревога. Явиться через тридцать минут. Звягинцев подтянул рукав гимнастерки и посмотрел на свои ручные часы. Был час ночи. Началось 22 июня 1941 года. 10 Из советского посольства начали звонить еще с утра. Звонили по разным телефонам - в протокольный отдел, в политический департамент, в секретариат министра, требуя, чтобы Риббентроп принял советского посла. Ответы были стереотипны: господина министра на месте нет. Он вне пределов города и неизвестно, когда вернется. Через некоторое время в министерстве снова раздавался звонок... Регулярно, через каждые полчаса. По этим звонкам можно было проверять время. Выполняя инструкцию Гитлера, Риббентроп всю субботу не появлялся в своем министерстве на Вильгельмштрассе из опасения, что кто-либо из чиновников увидит его и ответит русским, что господин министр у себя в кабинете. Риббентроп знал, почему советский посол так настоятельно хочет встретиться с ним. В последние дни представители посольства не раз посещали министерство иностранных дел, требуя довести до сведения германского правительства советские претензии: самолеты германских вооруженных сил систематически нарушают границу. На этот раз посольство, очевидно, решило заявить очередной протест самому министру непосредственно. Однако подобного рода встреча не входила в намерения Риббентропа, поскольку он напряженно готовился к другого рода свиданию с советским представителем - 22 июня в три часа утра. Потому что именно в это время - через час после того, как немецкие войска нападут на Советский Союз, - ему, Риббентропу, надлежало вызвать советского посла и объявить ему, что война с его страной началась. Чувства, владевшие в тот субботний день Риббентропом, были бурными и противоречивыми. Он испытывал душевный подъем, радостное волнение и в то же время ощущал некую не осознанную им самим до конца тревогу, даже страх. Это ощущение не имело ничего общего с тем, что принято называть угрызениями совести. Риббентроп презирал само это понятие "совесть", как жалкую, либеральную, христианскую выдумку, как своего рода путы, стесняющие ум и поступки истинного национал-социалиста. Усвоить подобное отношение к вопросам морали Риббентропу было очень легко, потому что по натуре своей он был человеком жестоким, к тому же хитрым и властолюбивым карьеристом. Подавляющее большинство активных национал-социалистов были людьми именно такого сорта. Однако далеко не все они являлись вдобавок и трусами. Риббентроп же был трусом. Боязнь расплаты почти всегда жила в его сознании. Он напоминал человека, вознесенного на огромную высоту, который время от времени все же заглядывает вниз, в пропасть, и с замиранием сердца переживает весь ужас возможного падения. Чаще всего Риббентропу удавалось заглушить это чувство настолько, чтобы не ощущать его вовсе. Но порой оно просыпалось, и тогда все его существо охватывал страх. То, что именно ему предстояло сделать историческое заявление советскому послу, наполняло все существо Риббентропа тщеславным ощущением собственной значительности. Если до сегодняшнего дня и могли быть какие-то сомнения насчет того, войдет ли он в мировую историю или будет навсегда заслонен огромной, мрачной тенью своего фюрера, то на рассвете завтрашнего дня все сомнения исчезнут. Думать об этом было для Риббентропа истинным наслаждением. Стоя перед огромным зеркалом в своей напоминавшей дамский будуар спальне, он мысленно произносил слова, которым завтра же вечером предстоит появиться на страницах всей мировой прессы, рядом с его портретом. Было приятно, радостно предвкушать это. Чтобы придать своим чувствам особую остроту, Риббентроп стал воспроизводить в памяти наиболее унизительные для себя эпизоды во время своих встреч с Молотовым. Как он страдал, как мучился оттого, что не мог, не имел права сказать этому человеку в пенсне, какое будущее ожидает его уже обреченную страну, объявить ей смертный приговор! Риббентроп ненавидел эту страну - ее необъятные пространства, равные десяткам Германий, ее таинственные, непроходимые леса, ее людей, уверенных в своей силе, которым он должен был льстиво улыбаться во время своего визита в Москву... И то, что теперь именно ему, Риббентропу, предстояло совершить исторического значения акт - объявить советскому послу, что война уже началась и нет такой силы, которая могла бы остановить лавину немецких войск, - делало его счастливым. Он предвкушал ту роль, которую ему предстояло сыграть на сцене истории. И все же... к этому чувству радости, гордости и злорадства примешивалось и нечто совсем иное - страх. Страх был свойствен отнюдь не только одному Риббентропу. Многие из нацистской партийной и военной верхушки испытывали страх перед будущим. Подобно Риббентропу, эти люди гнали от себя это чувство, глушили его воспоминаниями о прошлых победах, мыслями о непобедимости немецкой армии, об исторической миссии Германии. Но страх никогда не исчезал окончательно из их сознания. Это был страх игрока, делающего огромную ставку. И хотя игрок знает, что карты его крапленые, и потому уверен в выигрыше, он все же боится неудачи. Боится потому, что ставка огромна, потому, что она включает в себя не только все, чем владеет игрок, но и саму его жизнь. Ведь карты все же могут подвести, ведь всегда есть какая-то ничтожная возможность проигрыша, и тогда неотвратимо настанет час расплаты. Именно это чувство страха, пока еще смутное, безотчетное, и мешало сейчас Риббентропу целиком насладиться той ролью, которую ему предстояло сыграть. Он гнал его прочь, снова и снова повторяя про себя слова фюрера о том, что с Россией будет покончено в считанные недели, вызывал в своей памяти руины Варшавы, улицы городов Австрии, Чехословакии, Бельгии, заполненные марширующими немецкими войсками, парижскую Эйфелеву башню с венчающим ее огромным нацистским флагом... И все же щемящее чувство тревоги не проходило. Риббентроп позвонил в министерство. Секретарь доложил, что из советского посольства продолжают настойчиво добиваться встречи с господином министром... Риббентроп подтвердил прежнюю инструкцию: его нет в городе. Его местопребывание неизвестно. Руководящему составу и переводчикам по окончании рабочего дня не расходиться. Никаких субботних выездов за город. Быть на месте весь вечер. Всю ночь... Повесив трубку, он снова погрузился в размышления. Попытался представить себе улицы завтрашнего Берлина: выкрики газетчиков, ликующие толпы людей, здание советского посольства на Унтер-ден-Линден - первая плененная советская территория... Около трех часов утра в советском посольстве раздался телефонный звонок. Сухо и коротко чиновник министерства иностранных дел просил известить посла, что господин Риббентроп просит его срочно прибыть к нему. ...А Риббентроп в это время в своем служебном кабинете уже много раз прорепетировал все то, чему предстояло произойти в назначенный час. Садился за стол, величественный и мрачный. Медленно, опираясь обеими руками о полированную поверхность, вставал, воображая, как советский посол входит в широко раскрывшуюся перед ним дверь. Надменно, не подавая руки, кивал, предлагая послу сесть, и сам первым опускался в кресло. Снова и снова повторял слова, которые предстоит выслушать послу. И наконец, опять вставал, чтобы уже по всей форме вручить советскому представителю официальный меморандум - копию того документа, который в то же самое время Шулленбург передаст Молотову в Москве. Итак, казалось, все было продумано и отрепетировано заблаговременно, и у Риббентропа не было оснований беспокоиться за ход предстоящей церемонии. Та роль, к которой он готовился со вчерашнего дня, - нет, все последние годы! - будет сыграна им блестяще. И тем не менее, когда стрелки больших стоячих часов стали приближаться к трем, Риббентроп вновь ощутил то тошнотворное, сосущее чувство, которое называется страхом. Нет, он боялся не того, что может сбиться, смутиться и церемония будет испорчена. Он думал о другом. Ведь это ему, именно ему, предстоит стать тем человеком, который формально объявит войну России!.. И этого уже никогда не забудет мир. И уже никогда и ни при каких условиях ему, Риббентропу, не удастся отрицать, что этим человеком был именно он... Все последние месяцы он вожделенно ждал исторического момента. Горячо поддерживал все планы фюрера, касающиеся предстоящей войны с Россией. Да и сейчас, если можно было бы вот здесь, в тишине кабинета, без всяких свидетелей просто нажать кнопку и взорвать ту страну со всеми ее людьми, городами и селами, он, Риббентроп, сделал бы это с огромной радостью, не испытывая никаких чувств, хоть сколько-нибудь напоминающих угрызения совести. Угрызений совести Риббентроп не испытывал и теперь. Но страх, подсознательное опасение, что когда-нибудь может настать другой час и придется держать ответ, овладевали им все больше и больше. Пройдут годы, и переводчик Шмидт, наблюдавший за Риббентропом в последние минуты, предшествующие появлению советского посла, напишет, что никогда не видел своего шефа столь взволнованным, бегающим взад и вперед по огромному кабинету, точно попавший в клетку зверь... Даже отдаленно не догадывающийся о причине ночного вызова, уверенный, что поводом явились его собственные настойчивые просьбы, советский посол появился в кабинете Риббентропа ровно в три тридцать. Здороваясь, он протянул руку вставшему из-за стола министру. Этой возможности Риббентроп не предусмотрел и сделал несколько нерешительных, нервных движений, то чуть приподнимая, то опуская руку, прежде чем решился обменяться с послом коротким рукопожатием. Затем он величественно кивнул, приглашая посла сесть, и сам первым опустился в свое кресло. И хотя Риббентроп много раз прорепетировал все, что должно было сейчас произойти, волнение его было так велико, что в первые секунды он не мог выговорить ни слова. Посол истолковал молчание Риббентропа по-своему. Он решил, что министр просто ждет, чтобы ему изложили то дело, ради которого с ним так настойчиво добивались встречи, и начал говорить первым. Он заявил, что имеет ряд вопросов, нуждающихся в немедленном разъяснении, и что Советское правительство настаивает, чтобы... Но в этот момент Риббентроп прервал посла. Громко, даже визгливо, точно желая заглушить свой внутренний голос, он сказал, что все, о чем собирается говорить посол, теперь не имеет никакого значения. Речь сейчас пойдет совсем о другом... И, суматошно передвигая лежащие на столе предметы, он обрушил на посла поток слов... Он кричал ему, оцепеневшему от неожиданности и недоумения, что Германия проникла в тайные замыслы коварного Советского Союза, что фюреру из достоверных источников стало известно о готовящемся нападении России на Германию и он был вынужден принять действенные контрмеры... Затем, задохнувшись, Риббентроп сделал паузу и торжественно объявил: немецкие войска атаковали границу Советского Союза... Самого по себе факта объявления войны без повода, без какого-либо предупреждения было бы достаточно, чтобы ошеломить посла. Но содержащаяся в словах Риббентропа наглая, возмутительная ложь о "тайных замыслах" и "контрмерах", ложь, которой не потрудились придать хотя бы отдаленное правдоподобие, поразила его не в меньшей степени. Риббентроп наконец умолк, встал и, взяв со стола заранее отпечатанный меморандум, театральным жестом вручил его послу. Посол тоже встал, медленно сложил бумагу вчетверо и, не читая, опустил ее в карман пиджака. Несколько секунд длилось молчание. Слышно было, как тяжело дышал Риббентроп. На кончике носа его висела крупная капля пота. Наконец овладев собой, посол холодно и внешне спокойно высказал сожаление по поводу событий, ответственность за которые целиком и полностью ложится на Германию. "Какая наглая агрессия! Вы еще пожалеете об этом..." - сказал посол. Свои последние слова он произнес, глядя прямо в глаза Риббентропу. Затем, едва кивнув, повернулся и медленно направился к двери. Но именно эти последние слова посла снова вызвали в Риббентропе прилив того знакомого чувства, с которым он так долго и тщетно боролся. Он нервно передернул плечами, совсем как Гитлер. Неожиданно для переводчика он вышел, почти выбежал из-за стола, догнал посла на полпути к двери и пошел рядом с ним, время от времени касаясь рукой рукава его пиджака. Он, видимо, хотел что-то сказать, но не находил слов. Так они дошли до двери - посол и то отстававший, то обгонявший его Риббентроп. И вдруг уже у самой двери Риббентроп снова придержал посла за рукав и едва внятно, сбивчивой скороговоркой сказал: - Сообщите туда... в Москву... Я... не хотел этого... я... уговаривал фюрера. Но... Последние слова он произнес в пустое пространство, потому что посол, не оборачиваясь и не замедляя шага, уже вышел из кабинета в сопровождении своего переводчика. Риббентроп растерянно потоптался у порога, повернулся и направился обратно к своему столу. По дороге он взглянул на часы. Было без двадцати минут четыре. Уже час и сорок минут прошло с начала войны, и не было той силы в мире, которая могла бы ее остановить. ...Риббентроп взглянул на все еще безмолвно стоящего у стены Шмидта, усмехнулся и сказал: - Жребий брошен! Он ждал, что переводчик что-то скажет в ответ, но тот молчал. - Передайте, чтобы через десять минут у меня собрался руководящий состав министерства, - раздраженно приказал Риббентроп и, когда Шмидт, поклонившись, направился к двери, крикнул ему вдогонку: - Нет, через двадцать минут! ...Ему нужны были эти двадцать минут, чтобы прийти в себя, успокоиться. Так убийца, вонзив нож в спину своей жертвы, смятенно ищет тихое, укромное место, где он мог бы перевести дыхание, смыть кровь с рук, убедиться, что ему ничто не грозит. Риббентроп открыл один из ящиков стола, вынул небольшое овальное, оправленное в серебро зеркало. Он всегда имел под рукой это зеркало, чтобы в необходимый момент убедиться, что находится в полной форме. Риббентроп был груб, напорист и в то же время кокетлив, считая себя одним из самых красивых мужчин Германии. Полки в его ванной комнате были уставлены флаконами духов и одеколона, банками с различными кремами. Он постоянно следил, чтобы пробор, разделяющий его гладко прилизанные, набриолиненные волосы, всегда оставался безукоризненным, а кожа на лице - чистой и нежной. На этот раз, посмотрев в зеркало, Риббентроп увидел, что лицо его покрыто каплями пота и взмокшие волосы слиплись на лбу. Он поспешно сунул зеркало обратно в ящик. Прошел в примыкающую к его кабинету комнату отдыха и стал поспешно заниматься приведением себя в порядок. Когда Риббентроп снова появился в кабинете, до назначенного совещания оставалось еще десять минут. Он потушил электрический свет и отдернул шторы. За окном было уже утро. Открыл окно. Несколько мгновений пристально вглядывался в пустынную улицу. "Ну конечно, - подумал он, - люди еще ничего не знают. До объявления по радио и до выхода утренних газет осталось два часа..." Дневной свет успокоил Риббентропа. Утро начиналось тихим, безоблачным, солнечным. Щемящее чувство страха стало проходить. Он перешел к другому окну, выходящему в парк. Это был исторический парк, как, впрочем, и само здание на Вильгельмштрассе. Когда-то по этому парку прогуливался князь Бисмарк, обдумывая будущее Германии. Этот человек рассматривал германо-русский союз как огромное достижение своей внешней политики... Риббентроп вспомнил, как почти два года назад, информируя в этом же кабинете своих ближайших сотрудников о только что заключенном германо-советском пакте, сослался на Бисмарка. Тогда он, Риббентроп, стоял у этого же окна и, широким жестом протягивая руку в сад, сказал: "Если бы покойный хозяин этого парка мог бы нас сейчас слышать, то его первыми словами были бы слова одобрения". В той своей речи он вообще не раз ссылался на Бисмарка... "Глупости!" - мысленно оборвал себя Риббентроп и отошел от окна. "Сейчас не девятнадцатый век. Большевистская Россия не имеет ничего общего с той, царской. А фюрер выше Бисмарка. Выше, выше!" Ему доставляло удовольствие повторять про себя эти слова. И не только потому, что они успокаивали его, укрепляли уверенность в успехе начавшейся кампании. Была и другая причина. Каждый раз, когда Риббентроп вызывал в своем воображении образ Бисмарка, он испытывал смешанное чувство восхищения и неприязни. Он был горд оттого, что руководит внешней политикой Германии, которая некогда являлась прерогативой самого "железного канцлера". И в то же время Риббентроп сознавал, что этот надменный и властный аристократ, высокомерный сноб, не пустил бы его, Риббентропа, человека без рода и племени, даже на порог своего кабинета. ...Шли минуты, и в его настроении происходил решительный перелом. Нет, у него не было причин волноваться. Немецкая армия непобедима. А победителей не судят. Судят они... И опять-таки, подобно убийце, который в первые секунды после совершенного преступления дрожит от страха при мысли, что его могли заметить, а потом, убедившись, что находится в безопасности, обретает спокойствие, Риббентроп наконец полностью овладел собой. И когда вызванные им чиновники стали входить в кабинет, они увидели прежнего, хорошо знакомого им Риббентропа, вылощенного, самоуверенного, высокомерного... Медленно, торжественно он сообщил собравшимся о начале войны с Россией. Потом, понизив голос, таинственно добавил, что фюрер получил информацию о том, что Сталин прилагал огромные усилия для укрепления Красной Армии и роста ее могущества, чтобы в подходящий момент напасть на Германию. Но фюрер разгадал и сорвал намерения большевиков. Он не мог допустить, чтобы благополучие Германии висело на волоске. Он ударил первым. Теперь наш тыл не будет находиться в зависимости от благорасположения Сталина. Наше будущее в наших руках. Хайль Гитлер! Он милостиво разрешил задавать вопросы. Его спросили: какие имеются прогнозы относительно длительности войны? Риббентроп ответил коротко и определенно: максимум восемь недель. Не больше? Ни в коем случае. Так сказал фюрер! Значит, все же война на два фронта? Чепуха! В течение двух месяцев мы сможем, если это необходимо, воевать и на два фронта. Значит, полная перемена нашей внешней политики?.. Этот последний вопрос задал некто Рихтер. Один из старейших чиновников министерства. Один из очень немногих оставшихся на службе после снятия Нейрата и последовавшей за этим чистки личного состава. Тогда Рихтера пощадили. Не из милосердия. Просто этот старикашка, прослуживший в министерстве без малого сорок лет, считался живой энциклопедией внешней политики Германии. Его память хранила факты и события, которые нельзя было восстановить ни по каким архивным документам. Он считался полезным. Но сейчас, услышав вопрос Рихтера, Риббентроп взглянул на него с нескрываемой злобой. Несомненно, машинная память этого старикашки слово в слово зафиксировала то, что сказал Риббентроп тогда, в августе тридцать девятого, по случаю заключения германо-советского пакта. Вот они, эти слова: "Наш договор с Россией дает возможность не беспокоиться за тыл Германии и ликвидирует опасность войны на два фронта, которая однажды уже привела нашу страну к катастрофе. Я рассматриваю заключенный союз как величайшее достижение моей внешней политики..." Да, именно так заявил Риббентроп два года назад... Что же хочет сказать этот нейратовский холуй, чей рамолический мозг опутан тенетами старомодной либеральной дипломатии? Уж не то ли, что по существующим международным традициям ему, Риббентропу, в создавшейся ситуации необходимо подать в отставку? Он ответил на вопрос Рихтера коротко, но злобно: будущее Германии в руках фюрера. С теми, кто в этом сомневается, мы разделаемся железным кулаком. Это было все. Риббентроп закрыл совещание. Когда все разошлись, вызвал начальника личного состава министерства и сказал ему, что в условиях новой решающей войны должна проявляться максимальная бдительность. Все, кто вызывает малейшее сомнение в своей лояльности фюреру и великой Германии, должны быть немедленно изгнаны. Например, этот Рихтер... Нет, нет, никакой пенсии. Германия не может позволить, чтобы ее деньги транжирились по пустякам, в то время как каждая марка необходима для ведения войны. Это было бы равносильно измене... В начале девятого Риббентроп покинул министерство. Приказал шоферу медленно проехать по улицам Берлина. Ведь прошло уже более двух часов с тех пор, как радио объявило немецкому народу о величайшем событии в истории Германии... Хотя до него и доносились выкрики продавцов утренних газет: "Война с Россией!", "Фюрер сделал решительный шаг!" - однако он не заметил на берлинских улицах ни оживления, ни ликования. Скорее наоборот - ощущалась атмосфера какой-то тишины и подавленности. Люди шли понуро склонив головы. Риббентроп опустил стекло, придвинулся к краю сиденья, так, чтобы его могли увидеть и узнать прохожие. Стоящие на перекрестках штурмовики приветствовали Риббентропа быстрыми взмахами рук. На Кудам нетвердо шагающая, ярко накрашенная немолодая женщина, должно быть подвыпившая проститутка, не то отдавая нацистский салют, не то посылая воздушный поцелуй, громко, но хрипло крикнула: "Хайль Гитлер!" Однако прохожие - рабочие и служащие, идущие на заводы в этот ранний час, - казалось, не обращали никакого внимания ни на огромную черную машину Риббентропа, ни на него самого. Он вспомнил августовский день 1939 года, когда радио объявило о заключении германо-советского пакта. Из сводок гестапо, основанных на донесениях осведомителей, можно было заключить, что народ вздохнул с облегчением. Да и в последующем в этих сводках нередко приводились высказывания, сводившиеся, по существу, к одной мысли: "Фюрер прав, заключив договор с Москвой. Да и зачем нам воевать с Советами? Не лучше ли получать от них по договору необходимое продовольствие в обмен на станки и машины? Может быть, теперь жизнь станет полегче..." "Ничего, - мысленно произнес Риббентроп, - скоро все изменится! Они быстро возликуют, наши немцы, как только услышат первые победные сводки с Восточного фронта, как только поезда и автомашины, груженные русским маслом и свиными окороками, устремятся в Германию..." Он приказал шоферу проехать по Унтер-ден-Линден. Поднял стекло в кабине и отодвинулся на середину сиденья, когда машина стала приближаться к зданию советского посольства. Неожиданно сжал кулаки. Он увидел флаг, развевающийся над домом посольства, - огромное красное полотнище с изображением серпа и молота. "Какая наглость! - пробормотал Риббентроп. - Какая самоуверенность! Это вызов! В такой момент..." С чувством злорадного удовлетворения он заметил, что окна в посольстве наглухо зашторены, а само здание оцеплено полицией. Несколько эсэсовцев стояли у дома напротив, прислонив к стене свои мотоциклы... "Жалко, что этой картины не может увидеть фюрер, - подумал Риббентроп. - Советский Союз в миниатюре, окруженный вооруженными немцами. Символ..." Да, Гитлер не мог увидеть этой картины, хотя она, несомненно, порадовала бы его. В это время он находился далеко от Берлина. Вообще в последнее время как в столице, так и в своем любимом Бергхофе Гитлер бывал лишь наездами и на короткое время. Во время нападения на Польшу его штаб-квартира находилась в специальном поезде, стоявшем близ Коголина. Несколько позже он переехал в отель в Сопоте. В начале западной кампании он перенес свою ставку в бункер близ Бад Наухейма. А позже основал ее в Восточной Пруссии, в лесу, недалеко от Растенбурга. Эту свою ставку Гитлер назвал "Логовом волка"... Волк был вообще тем зверем, которому наиболее симпатизировал фюрер. Он являлся для него любимым поэтическим образом. Его овчарку Блонди было трудно отличить от волка. Иногда в минуты мистических размышлений Гитлер и себя представлял в образе волка - сильного, хищного, коварного, всегда голодного, жаждущего добычи зверя, обитателя мрачных лесов... ...В то время как Риббентроп, точно попавшийся в клетку зверь, метался по своему министерскому кабинету, Гитлер уже отдал все необходимые приказания относительно предстоящего через несколько часов наступления по всей германо-советской границе. Он только что закончил последние переговоры с генералами, стоящими во главе основных армейских групп "Север", "Центр" и "Юг", и теперь сидел в своем "Логове", со всех сторон прикрытом дремучим лесом, диктовал письмо Муссолини. Это было для Гитлера нелегким делом. Профессиональный обманщик, отличавшийся от обыкновенных обманщиков главным образом тем, что ложь его всегда была "колоссальна", он не доверял полностью никому, в том числе и Муссолини. Поэтому Гитлер до последнего момента скрывал от своего главного союзника дату нападения на Советский Союз и лишь двадцать первого июня, в одиннадцатом часу вечера, начал диктовать послание итальянскому дуче, которого публично не раз называл своим учителем и верным другом. Это был любопытный документ, раскрывающий одну из сторон характера Гитлера. С его страниц вставал не просто лжец, но лжец вдохновенный. Казалось бы, какой смысл Гитлеру обманывать Муссолини, человека, отлично знавшего истинные намерения фюрера и все его побудительные мотивы? Итальянский диктатор был не менее кровожаден и властолюбив, чем диктатор немецкий. Просто возможности дуче были более ограниченны, чем возможности фюрера. Между ними иногда всплывали некоторые противоречия, неизбежные среди хищников. Однако основные планы Гитлера - а нападение на Советский Союз, разумеется, входило в эти планы - Муссолини знал и одобрял. И тем не менее Гитлер, убежденный, что сумеет и на этот раз обмануть мир относительно своих истинных намерений, не сделал исключения и для Муссолини, хотя в этом не было никакой нужды. Может быть, он все-таки боялся суда истории и ныне пытался обмануть не только современников, но и потомков?.. Гитлер ходил взад и вперед по обширному кабинету своего подземного штаба и диктовал: - "Дуче! Я пишу Вам это письмо в момент, когда месяцы мучительных размышлений и нервного напряжения закончились одним из самых великих решений, которые я когда-либо принимал в своей жизни..." Он пространно и напыщенно излагал причины, заставившие его принять это решение. О нет, не жестокость, не жажда мирового владычества руководила им, но неумолимая логика событий. Теперь, когда Франция повержена, а Англия находится при последнем издыхании, все ее сопротивление, все надежды связаны с Россией, на помощь которой она тайно рассчитывает. Покорение России автоматически означает падение Англии. Пока существует Россия, Англия будет сопротивляться... Англичане всегда хотели, чтобы война началась именно там, на Востоке, продолжая диктовать Гитлер, но раньше это было бы в их интересах. Теперь эта война будет означать для них гибель... Он жаловался Муссолини, что до сих пор никогда не имел возможности собрать все свои силы для удара по Англии, потому что должен был держать основную часть наземных войск и воздушного флота на Востоке. Но теперь, покончив с Россией... Затем Гитлер стал излагать свои планы, касающиеся скорого поражения России; позицию в отношении Франции, взгляды относительно дальнейшей судьбы Северной Африки, Испании, Египта... Он сделал паузу, обдумывая внезапно пришедшую ему в голову мысль. Она была связана с возможной реакцией Муссолини на это письмо. Потом поспешно продиктовал: - "Возвращаясь к вопросу о войне с Россией, хочу сказать, что эту кампанию мы берем на себя, и Вам нет необходимости посылать на наш Восточный фронт итальянские войска..." Снова сделал паузу. Представил себе Муссолини, читающего письмо. Вряд ли ему понравятся эти последние строки. Что ж, каждому свое. Русский пирог Германия будет есть сама. Что же касается дуче... - "...что же касается Италии, - снова возобновил диктовку Гитлер, - то она могла бы оказать нам серьезную помощь, усилив свои войска в Северной Африке и сделав необходимые приготовления к походу во Францию, если Виши не будет соблюдать договора или там возникнут какие-либо иные беспорядки..." Он усмехнулся и подумал, что это будет неплохой приманкой для жаждущего новых территорий дуче. Он подписал перепечатанное письмо - оно заканчивалось словами: "С сердечным и боевым приветом" - и приказал отправить его на самолете в Рим. В половине второго ночи, то есть за полчаса до нападения Германии на СССР, немецкий посол в Италии фон Бисмарк поднял с постели министра иностранных дел Чиано с требованием немедленно вручить послание Гитлера находящемуся на курорте Муссолини. Когда Чиано разбудил дуче междугородным телефонным звонком, сказав, что имеется послание Гитлера, тот раздраженно пробормотал, что даже своих слуг не будят среди ночи... Однако Муссолини мигом забыл о сне, как только узнал от Чиано, о чем идет речь. И следующей его фразой был приказ немедленно подготовить декларацию о том, что Италия находится в состоянии войны с Россией... Это было в те самые минуты, когда немецкая артиллерия уже открыла огонь по советской границе, а самолеты Люфтваффе устремились с полной бомбовой нагрузкой к советским городам... Миллионы людей в Германии и во всем мире, узнав о немецком нападении на Советский Союз, а затем слушая и читая победные сводки о продвижении танков Гудериана на восток, были уверены, что первой и главной целью Гитлера является Москва. Но это было верно лишь отчасти. Потому что, хотя захват Москвы и входил в первоочередной план Гитлера, его ближайшей целью был Ленинград. Падению этого города Гитлер придавал огромное стратегическое и политическое значение. Ведь Ленинград был вторым по величине городом Советского Союза, крупнейшим железнодорожным узлом и важной военно-морской базой. Захватив Ленинград, Гитлер лишил бы Советский Союз его важных морских баз. В этом случае немецкие корабли и подводные лодки не только стали бы хозяевами Балтики, но и обеспечили бы надежные морские коммуникации со своими войсками на всем северо-западном стратегическом направлении. Наконец, падение Ленинграда означало бы для немецких войск соединение с финскими войсками. Именно поэтому в приказе N_21 (вариант "Барбаросса") и в "Директиве по сосредоточению войск" (план "Барбаросса") овладение Ленинградом объявлялось "неотложной задачей". Ее предполагалось осуществить в максимально короткий срок путем мощного удара группы войск "Север" и наступления финских войск восточное Ладожского озера. Но было и другое, не упоминавшееся в документах, даже в сверхсекретных, и тем не менее нечто такое, что придавало задаче захвата Ленинграда особое, далеко выходящее за пределы чисто военных замыслов значение. Этим "другим" была фанатическая ненависть Гитлера к городу на Неве. Для такой ненависти у него было много причин. В самом факте возникновения Петербурга, этих ворот славянской России в Европу, Гитлер видел нечто кощунственно-противоестественное. Ленинград был центром всех антиавторитарных восстаний. В его домах, на его улицах родились, выросли и сформировались как идеологи люди, с чьими именами связывались ненавистные Гитлеру идеи просветительства, демократии и коммунизма в России, Именно там родилась советская власть. А то, что за все время существования Петербурга - Петрограда - Ленинграда на его территорию не ступала нога ни одного вражеского солдата, лишь разжигало военные вожделения Гитлера и придавало идее первоочередного захвата этого города еще и характер символический. Из всех завоевателей прошлого Гитлер выделял собственную персону не только потому, что ему вообще было свойственно отдавать себе предпочтение при любом подобном сопоставлении. Он видел свою историческую исключительность в том, что поставил целью не только завоевание стран и народов, но сокрушение целой идеологии, владеющей умами миллионов людей. И слово "Петербург" стало для него одним из синонимов этой идеологии. Этот родившийся на таинственных, непроходимых болотах, точно плавающий в белых ночах город вызывал в Гитлере и страх и ненависть. И он хотел уничтожить вторую советскую столицу еще в первые же недели войны. Не просто захватить, но уничтожить, стереть с географической карты, вернуть земле, на которой этот город расположен, ее первозданный вид, превратить в непроходимые болота, над которыми будут клубиться ядовитые испарения... 11 На собрании ленинградского партактива, затянувшемся почти до двух часов ночи, было решено объявить завтра в десять часов утра воздушную тревогу. Об этом было немедленно передано в Радиокомитет и в районные штабы МПВО. Тревога называлась учебной, предусмотренной графиком ПВО, но легко могла превратиться в боевую, если обстановка утром изменится. Затем Васнецов объявил совещание оконченным, предупредил, чтобы начиная с этого часа у телефонов в райкомах партии и комсомола, а также в дирекциях предприятий круглосуточно находились дежурные, и снова углубился в лежащие перед ним бумаги. Люди стали торопливо покидать кабинет. Прошло несколько минут, и Васнецов услышал негромко произнесенные слова: - Сергей Афанасьевич, хочу спросить тебя... Васнецов, уверенный, что его кабинет уже пуст, вздрогнул от неожиданности, поднял голову и увидел Королева. Он стоял у стола, теребя в руках свою старенькую кепку. - Слушаю тебя, Иван Максимович, - устало сказал Васнецов и кивнул на глубокое кожаное кресло, стоящее возле стола. Но Королев остался стоять. - Где Андрей Александрович? - негромко спросил он. Васнецов пристально посмотрел на него, потом опустил голову, как бы вновь погружаясь в бумаги, и, не глядя на Королева, ответил: - В отпуске. Прошло еще несколько мгновений. Васнецов поднял голову и увидел, что Королев по-прежнему безмолвно стоит у стола. - Ну, чего ты молчишь? - с неожиданным раздражением громко произнес Васнецов и рывком отодвинул от себя бумаги. - Хочешь спросить: почему в такое время... да? Так я тебе скажу: у него грудная жаба, ты знаешь, что это такое? Шкатулку палехскую у него на столе заметил? Думаешь, для украшения? Он там нитроглицерин держит. Не был в отпуске четыре года подряд и сейчас не хотел уезжать. При мне говорил по ВЧ, убеждал, что обстановка не позволяет... - Ну... и что? - все так же негромко спросил Королев. - Получил ответ, что идти в отпуск следует теперь. Дескать, вообще история свидетельствует, что если враг начинает войну, то обычно с осени, когда убран урожай. Следовательно, до конца июля может использовать отпуск... Не сомневаюсь, что при сложившейся обстановке он немедленно вернется, - добавил Васнецов после паузы. - Есть еще вопросы? - Есть, - резко и требовательно сказал Королев. Он сел, недовольно поморщился, когда мягкое сиденье под ним глубоко опустилось, передвинулся на более жесткий край кресла и, в упор глядя на Васнецова, произнес только одно слово: - Война? Какое-то время Васнецов тоже глядел ему в глаза, потом опустил голову. В первое мгновение он хотел сказать, что знает не больше того, что содержалось в только что оглашенной телеграмме, и что сейчас надо не гадать на кофейной гуще, а быстро проводить в жизнь намеченные оборонительные мероприятия... Хотел сказать, но не сказал. Перед ним сидел один из старейших питерских рабочих, член партии с 1916 года, член парткома Кировского завода, член бюро райкома, бывший командир красногвардейского отряда, активный участник борьбы с зиновьевцами и троцкистами. Этому человеку Васнецов не мог отвечать общими фразами. Не мог. Не имел права. Но что же другое ответит ему он, Васнецов, один из секретарей горкома, всю возможную информацию особого секретного характера получавший лишь через Жданова, которого вот уже несколько дней не было в городе?! - Если то, что говорил этот майор, - правда... - начал было Королев, но Васнецов, инстинктивно ухватившийся за возможность уйти от мучивших его самого неразрешенных вопросов, прервал: - Этот Звягинцев явно паникует. И кроме того, он превысил свои полномочия. Все-таки здесь присутствовали десятки людей. Командование поручило ему сделать самую общую информацию. - То, что сказал Звягинцев, надо не десяткам - тысячам сказать! - прервал его Королев. - И чем быстрее, тем лучше! Ты что думаешь, Гитлер - это тебе Маннергейм? - Не понимаю, Иван Максимович, - пожал плечами Васнецов, все еще инстинктивно делая попытки перевести разговор с главного пути на смежный, второстепенный, - почему ты решил, что мы не видим разницы? И в какой связи... - А в той, - снова прервал его Королев, - что Маннергейма можно было войском придушить. А тут одним войском не обойдешься! Здесь в случае чего всю партию, весь народ надо поднимать. Весь народ, понял? Наступило молчание. Его снова нарушил Королев. - Слушай, товарищ секретарь, - сказал он, налегая грудью на край письменного стола, - я тебя еще комсомольцем знал. И речи твои не раз слыхал. И как ты Ленина Владимира Ильича цитировал, помню. Ну, а я насчет цитат не силен, только самого его, Ленина, не один раз слышал. Когда первые эшелоны социалистической армии на фронт уходили, он нам напутственное слово держал. Я еще темный тогда был, глупый, потом уж поумнел малость, только три слова из всей его речи тогда запомнил. Хочешь повторю? "Товарищи, приветствую в вашем лице героев-добровольцев..." Он умолк. - Я тебя понял, Максимыч, - тихо сказал Васнецов, - но мне кажется, что ты упускаешь из виду кое-что очень важное. Когда вы шли добровольцами на фронт, в стране, по существу, не было армии. А сейчас она есть. Самая сильная в мире, Иван Максимович! И я убежден, если и впрямь суждено быть войне, то... - Да не агитируй ты меня, Серега! Я в нашу армию не меньше твоего верю. Но ведь Гитлер-то не только армию нашу разбить желает. Он ведь народ, народ на колени поставить хочет, поставить, да так и оставить. На коленях! - Но этому не бывать! - воскликнул, ударяя ладонью по столу, Васнецов, и его слова прозвучали звонко, непреднамеренно, совсем по-юношески, точно и не от разума, а из глубины сердца. На мгновение добрая, почти ласковая улыбка появилась на сухощавом, морщинистом лице Королева, но тут же исчезла. - Так вот, - точно не придавая значения восклицанию Васнецова и как бы продолжая прерванную мысль, сказал Королев, - если что - мы у себя на Кировском отряды создавать начнем. Об этом и хочу тебе заявить. Оружие будет? - Погоди, погоди, Максимыч, - торопливо произнес Васнецов, - но войны ведь еще нет! И может быть, она и не начнется. - А я первым в нее и не лезу. А если будет? - Тогда партия даст все необходимые директивы! - Партия? - громко и даже с какой-то угрозой в голосе повторил Королев. - А я, по-твоему, кто, беспартийный? Он встал. Поднялся со своего места и Васнецов. - Так вот, - сказал Королев решительно, - запомни. Если что - рабочие отряды. В армию возьмут тех, кто по всем статьям годен. А в отряды - одна статья годности: защищать страну хочешь? Оружие держать в силах? Вот тебе винтовка - иди! И он рывком протянул Васнецову руку для прощания, но так, точно вручая ему винтовку. ...Оставшись один, Васнецов снял телефонную трубку и позвонил в штаб округа. Ему ответили, что пока все спокойно, никаких перемен. Тогда он снял трубку телефона ВЧ и позвонил в Москву. Москва ответила: "Пока ничего нового. Руководствоваться полученными директивами. Жданов на днях возвращается в Ленинград..." ...С этой минуты не раз дежурный по горкому партии звонил оперативному дежурному ЛВО. Но ответы были стереотипными: - Пока тихо... "Пока тихо!" - примерно такой же ответ получали в ту ночь операторы Генштаба, связывавшиеся со штабами округов. "Пока тихо!" - докладывали они наркому обороны и начальнику Генштаба... И они были правы. В те самые последние часы на всей необъятной западной границе Советского Союза, от Баренцева до Черного моря, внезапно воцарилась странная, необычная тишина. Еще днем на той стороне границы происходила какая-то лихорадочная деятельность. Гудели танковые моторы, взлетали и кружились над границей, часто пересекая ее, самолеты, с советских наблюдательных вышек можно было даже без бинокля видеть интенсивное движение военных грузовиков на приграничных дорогах. Но в ночь на 22 июня неожиданно все стихло. Никаких подозрительных шумов не фиксировали звукоулавливатели. Тщетно прислушивались пограничники. Радиооператоры, занятые перехватами переговоров немцев, пожимали плечами в ответ на вопросительные взгляды командиров и докладывали: "Молчат. Точно все вымерло". И это была правда. Потому что, согласно приказу немецкого верховного командования, в ночь на 22 июня, до того момента, пока будет дан сигнал, всем полевым штабам, всем выдвинутым к границам и готовым для решающего прыжка войскам предлагалось прекратить всякое движение и хранить полную тишину. Немецкие офицеры сидели в своих палатках или в штабных автобусах, склонясь над картами. Пользование телефонами было разрешено лишь в случае крайней необходимости. Мертвая тишина стояла в эфире... Вернувшись в штаб округа, Звягинцев уже застал там большинство сотрудников своего отдела. В коридорах было шумно от топота сапог по каменному полу и гула голосов, как бывало всегда за несколько минут до начала рабочего дня. Прибывали все новые и новые командиры. На лицах входящих были написаны и тревога и удивление. Они торопились встретиться недоуменным взглядом с теми, кто пришел раньше, чтобы узнать, понять, что, собственно, случилось. Но и те, ранее прибывшие, еще ничего толком не знали. В ответ на вопросительные взгляды товарищей по службе они лишь разводили руками. Не заходя в свое управление, Звягинцев, как ему и было приказано по телефону, направился к начальнику штаба. Обычно подтянутый, даже элегантный генерал, которого Звягинцев не видел несколько недель, произвел на этот раз на него странное впечатление. При свете настольной лампы была хорошо видна щетинка на его несколько одутловатом лице, китель выглядел помятым, точно генералу довелось спать в нем не раздеваясь. Он сидел за письменным столом под портретами Сталина, Ворошилова и Тимошенко, погрузившись в чтение каких-то бумаг, на мгновение приподнял голову, когда Звягинцев стал докладывать о своем прибытии, и снова погрузился в чтение. Окончив доклад, Звягинцев несколько секунд стоял молча, затем вполголоса спросил, какие будут приказания. - Ждать, - не поднимая головы, ответил генерал. Звягинцев, все еще не двигаясь с места, недоуменно посмотрел на низко опущенную генеральскую голову и хотел было спросить, какие задания следует дать подчиненным, но в этот момент генерал буркнул: - Не мешай. Иди к себе. Я сказал: ждать. Звягинцев круто повернулся и вышел из кабинета. Но направился он не к себе, а в оперативное управление в надежде, что именно там, пользуясь личными знакомствами, узнает причину внезапного вызова. Он уже готовился войти в обитую дерматином дверь, когда оттуда вышел полковник Королев. Увидя Звягинцева, он хмуро бросил ему: - Явился? Почему не у себя в управлении? Поддаваясь общей напряженно-тревожной обстановке, Звягинцев отрапортовал, что был у начальника штаба, никаких приказаний, кроме указания "ждать", не получил и теперь хотел... - Произвести самостоятельный разведывательный поиск у оперативников? - не без иронии перебил его Королев. Звягинцев молчал. - Ладно, - сказал Королев, - идем ко мне. Пока что у меня к тебе вопрос есть. Они вошли в накуренный кабинет полковника. Королев сел за стол, кивнул на стул, приглашая Звягинцева садиться, и сказал: - Ты что там такое наговорил в Смольном? "Ну вот, - подумал Звягинцев, - так и есть. Доложили". Он подумал об этом без страха, без обиды, но с чувством какой-то безнадежной усталости. - Я тебя, кажется, ясно спрашиваю? - снова заговорил, повышая голос, Королев. - Десять минут назад начальнику штаба звонили из Особого отдела. Говорят, что ты огласил там секретные данные - ну вот, всю эту петрушку с разведчиком. И вообще весь тон твоего сообщения был паническим. Хорошо, что попали на меня, а не на генерала. Тем не менее я должен ему доложить. Сам понимаешь, такими вещами не шутят. Ну, что скажешь? - Докладывайте, товарищ полковник, - сухо и официально ответил Звягинцев. - Ты меня не учи! - гаркнул Королев и ударил кулаком по столу. - Если бы не мое к тебе отношение, ты бы уже с генералом объяснялся! Ты понимаешь, что с тобой могут сделать под горячую руку и в такой момент?! Он умолк, откинулся на спинку стула и некоторое время пристально глядел на Звягинцева. Тот молчал. - Значит, все правда, - сказал Королев и с досадой махнул рукой. - Я решил подождать, пока ты не явишься. Думал, что-нибудь скажешь в свое оправдание... Да что ты молчишь как истукан?! - снова взорвался он. - Говори, наплели на тебя или все правда? - Все правда, - равнодушно сказал Звягинцев. - Черт знает что! - буркнул Королев, встал и несколько раз торопливо прошелся по кабинету. Потом остановился перед неподвижно сидящим Звягинцевым. - Но как ты... посмел? - снова заговорил он. - Нервы не выдержали? В панику ударился? Звягинцев вскочил со стула. В эту минуту он ненавидел Королева. Ненавидел не потому, что боялся наказания. Нет, совсем другие мысли владели им сейчас... - Товарищ Королев, - твердо произнес он, пожалуй впервые называя его не по званию, не по имени-отчеству, - я коммунист. И меня послали говорить с коммунистами. И мой долг заключался в том, чтобы сказать им правду. И я не понимаю... как вы можете?.. А что, если... через несколько часов начнется война?! Звягинцев стоял вытянувшись, казалось, что все его нервы напряжены до крайности, на лбу выступили капли пота. Он глядел на Королева в упор. Наступила тишина. Королев как-то вяло махнул рукой и снова сделал несколько шагов по кабинету. Затем он вернулся к столу, сел, расстегнул воротничок гимнастерки, вытащил носовой платок и вытер им свою короткую жилистую шею. - Ладно, - произнес он наконец, - будем считать, что особисты перегнули. До утра генералу докладывать подожду. Сядь, не на смотру стоишь... Звягинцев сел. И опять ощутил огромную усталость. Он не чувствовал облегчения от сознания, что отодвинулась лично ему грозящая опасность. Он сейчас не думал об этом. - Иди к себе, жди, - вполголоса сказал Королев. - Нет, - покачал головой Звягинцев, - я хочу спросить... - Чего еще спросить? - недовольно произнес Королев. - Прежде всего, Павел Максимович, - уже менее официально сказал Звягинцев, - не могу ли я узнать конкретную причину общей тревоги? Что-нибудь случилось? - Дальше. - Ну... что означает эта неопределенная команда "ждать"? - И еще? - Опять все то же, Павел Максимович. Извини, но у меня такое впечатление, что на границе что-то произошло, но от нас это скрывают. - Ясно, - усмехнулся Королев, - отвечаю по пунктам. Причина тревоги тебе известна - содержание телеграммы наркома ты узнал от меня еще днем: "возможны провокации". Это первое. Ждать тебе приказано потому, что всю необходимую работу по плану ты проделал еще днем. Ну, а насчет третьего твоего вопроса могу тебе ответить, что на границе все спокойно. - Спокойно? - недоуменно повторил Звягинцев. - Да, да, спокойно, мать их... - неожиданно громко выругался Королев. - Первый раз, первую ночь за целый месяц спокойно! Тихо! Точно все передохли. Он вскочил с кресла и стал торопливо шагать по комнате. - Что у них там происходит, хотел бы я знать!.. - тихо, будто про себя, пробормотал Королев. ...Но никто в штабе Ленинградского военного округа не знал и не мог знать, что в этот момент, в три часа двадцать минут утра по московскому и в час двадцать по среднеевропейскому времени, происходило по ту сторону внезапно затихшей, точно вымершей, советско-финской границы. И в других военных округах не знали и не могли знать, что делают в эти минуты немцы. Но факт оставался фактом - на той стороне царила мертвая тишина. Казалось, спали леса. Безлюдны были поля. Медленно полз по брестскому железнодорожному мосту, пересекая советско-германскую границу, поезд с продовольствием и минеральным сырьем, отправляемым в Германию согласно договору. Два таможенных чиновника на ходу вскочили в поезд. Все как обычно. Но в эти минуты в палатке оперативных работников штаба немецкой армейской группы "Центр" раздался телефонный звонок - первый за долгие часы, и начальник оперативного отдела 24-го армейского корпуса доложил, что "с мостом все в порядке". Не было сделано никаких комментариев, не было произнесено никаких поясняющих слов. Но говорившие по телефону знали, что речь идет о мосте, по которому танки Гудериана менее чем через час ринутся через Буг на Брест. Шли минуты. На всех тщательно сверенных часах немецких штабных офицеров стрелки подходили к двум часам ночи по среднеевропейскому времени. Внезапно гигантское пламя разорвало предутренние сумерки. Немецкие орудия всех калибров одновременно от Баренцева до Черного моря открыли огонь по советской территории. Война началась. 12 Когда на рассвете 22 июня 1941 года около двухсот немецко-фашистских дивизий - пехотных, моторизованных, танковых, авиационных, объединенных для вторжения в корпуса, армии и группы армий, упоенные молниеносными победами на Западе, оснащенные новейшим вооружением, которое дни и ночи ковалось для них на заводах покоренной Европы, распаленные ожиданием богатейшей добычи, освобожденные Гитлером от контроля совести, которую он называл химерой, - когда эти миллионы солдат, руководимые десятками тысяч офицеров и многими сотнями генералов, ринулись на пограничные, предварительно пропаханные артиллерийскими снарядами и фугасными бомбами районы Советского Союза, - в то страшное, темное от дыма земляных смерчей, пахнущее гарью, полыхающее отблеском пожаров утро вряд ли кто в нашей стране полностью представлял себе дальнейший ход событий и размеры нависшей опасности. Пройдут еще годы, и прольются реки крови, и двадцать миллионов советских людей лягут мертвыми в землю их отцов и дедов, для того чтобы миллионы других людей - их братьев - смогли погнать ненавистного врага и наконец настигнуть его в самом волчьем логове, - прежде чем всему миру станут известными два слова: план "Барбаросса" - и то, что крылось за этими словами. Но в то горькое утро никто в Советском Союзе подробностей этого плана не знал. Не знали и не могли знать о них и те люди - военные и гражданские, - на которых было возложено руководство частями и подразделениями Прибалтийского и Ленинградского военных округов и многими тысячами коммунистов города, носящего имя Ленина. Пройдут дни, бесконечные, как годы, прежде чем смертельная угроза полностью будет осознана и они узнают, что семьсот тысяч немецких солдат и офицеров, 1500 танков и 1200 самолетов устремились на северо-запад страны, имея перед собой главную цель - с ходу сокрушить Ленинград, а двенадцать тысяч орудий и минометов были готовы своим пагубным огнем стереть его с лица земли. Но в то раннее июньское утро и эти цифры и эта цель были еще никому, кроме немцев, не известны. Не знали их и руководители партийной организации города, в том числе и один из секретарей горкома, Сергей Афанасьевич Васнецов. Этому человеку еще не исполнилось и сорока лет. Он был до болезненности худ, прямой, острый нос и резко выдающиеся скулы придавали его лицу выражение строгости и замкнутости. Бывший секретарь одного из окружкомов комсомола, он вступил в партию девятнадцатилетним юношей, в конце двадцатых годов был взят на работу в Ленинградский губком инструктором, затем избран секретарем одного из городских райкомов партии, а через год снова вернулся в Смольный, но уже в качестве одного из секретарей горкома партии. На этом посту и застала его война. Многие из тех, кому приходилось работать с Васнецовым, называли его "человек-пружина": он обладал огромной энергией и неистощимым запасом сил. Люди удивлялись, как этот аскетической внешности, изможденный на вид человек способен не спать напролет ночи, в течение одних и тех же суток появляться в самых различных и удаленных друг от друга местах - на заводах, в учебных заведениях, в воинских частях, на кораблях. Как правило, Васнецов был тем спокойнее, тем ровнее в обращении с людьми, чем более напряженной была ситуация, и многим казалось, что он копирует Жданова. Но если Жданов старался не повышать голоса (и те, кто знал его, были уверены, что тут он подражает Сталину), то Васнецов часто "взрывался" - сказывалась комсомольская закваска - и в этих случаях становился до крайности резким, казалось, даже жестоким. Однако это только казалось, потому что жестоким Васнецов не был никогда. Просто, подобно многим другим воспитанным в те годы партией людям, он не признавал никаких компромиссов, когда речь шла об отношении к _делу_. И любое противоречие, возникающее между интересами дела и поведением человека, решал в пользу первого. Дисциплину, способность человека выполнить поручение, чего бы это ни стоило, Васнецов ценил наряду с такими важнейшими качествами, как честность, преданность партии, готовность отдавать ей всего себя, без остатка. Поэтому, когда в половине пятого утра в кабинете Васнецова, который он так и не покидал после того, как закончилось заседание партийного актива, раздался телефонный звонок и начальник штаба округа сообщил, что немцы бомбят наши города, в том числе и близкие к Ленинграду столицы Прибалтийских республик, первый вопрос Васнецова был: "Какие получены указания?" Не скрывая своего волнения, торопливо, но одновременно как-то нерешительно начштаба ответил, что получен приказ наркома дать отпор врагу, выбросить его с территории, на которую он проник, но границу не переходить. Васнецов спросил, где командующий, получил ответ, что тот должен с часу на час прибыть из войск, и повесил трубку. Перед мысленным взором Васнецова возникла вся широко разветвленная сеть городской партийной организации - бюро горкома, райкомы, заводские партийные комитеты, сотни первичных партийных коллективов, их руководители, и он испытал минутное чувство удовлетворения от сознания, что все они находятся в боевой готовности и ждут указаний. Он нажал кнопку звонка и поручил появившемуся помощнику - молодому, чуть прихрамывающему после ранения, полученного в войне с финнами, человеку - немедленно оповестить всех членов бюро горкома и попросить их приехать в Смольный через тридцать минут. Потом он посмотрел на висящие на стене часы, автоматически засек время, и в тот же момент тревожное беспокойство охватило его. Васнецов подумал о том, что, поскольку нет Жданова, руководить заседанием бюро придется ему и, таким образом, именно на него в первую очередь ложится ответственность за все решения, которые предстоит принять. Разумеется, Васнецов знал, что надо делать в первую очередь, - все надлежащие меры на тот случай, если обстановка обострится, были предусмотрены не только на недавно закончившемся собрании партактива, но и гораздо раньше: приведение в боевую готовность средств противовоздушной обороны, круглосуточные дежурства партийных руководителей - до парткомов на крупнейших предприятиях включительно, мероприятия по линии органов государственной безопасности и многие другие. И тем не менее сознание, что всего намеченного будет недостаточно, что теперь, когда опасность, нависшая над страной, перестала быть лишь теоретической возможностью, а стала страшной явью, надо предпринять какие-то новые, важные, не предусмотренные в мирное время действия, - это сознание постепенно полностью овладело мыслями Васнецова. И теперь он пытался предугадать, понять, что же необходимо предпринять еще, и, сам того не замечая, погрузился в тяжелое раздумье. ...Еще две недели назад Васнецов не представлял себе, что война разразится так скоро. Подобно миллионам советских людей, он совсем недавно прочитал в газетах сообщение ТАСС. В коротких и категорических выражениях - в них угадывался стиль Сталина - оно опровергало утверждения иностранных корреспондентов о концентрации немецких войск на советско-германской границе как злонамеренные и провокационные. В сообщении говорилось, что Германия неуклонно выполняет свои обязательства, вытекающие из советско-германского пакта, и слухи о ее намерении напасть на СССР лишены всякого основания. Все это не только не соответствовало тревожной атмосфере, в которой жила страна, но и шло как бы вразрез с теми призывающими к бдительности и боевой готовности директивами, которые систематически приходили в обком из ЦК. Васнецов спросил Жданова, как следует толковать это заявление ТАСС. Спокойно и методично Жданов разъяснил Васнецову, что оно преследует две цели: во-первых, успокоить возможные опасения Германии, - западная буржуазная печать, втайне все еще надеясь натравить на нас Гитлера, регулярно публикует ложные сведения о том, что СССР собирается начать превентивную войну; во-вторых, оно, это заявление ТАСС, направлено на то, чтобы побудить Германию выступить с аналогичным документом относительно СССР. Разъяснение звучало убедительно, и в течение нескольких дней после разговора с Ждановым Васнецов с особым вниманием читал сводки иностранной печати и радиоперехваты финских и немецких передач в надежде увидеть ожидаемое сообщение германского правительства. Но такого заявления не последовало. Казалось, что в Германии вообще не заметили сообщения ТАСС. Васнецов больше не задавал Жданову вопросов на эту тему, ибо каждый такой вопрос, в какой бы форме он ни был поставлен, неизбежно отражал бы не только предположение Васнецова, что публикация не достигла своей цели, но, следовательно, и сомнение в целесообразности заявления вообще. А позволить себе высказать такое сомнение Васнецов не мог. Хотя по положению своему он был одним из ближайших сотрудников Жданова, между ними все же существовала огромная дистанция, поскольку Жданов был членом Политбюро и секретарем ЦК. Партийная дисциплина, или, точнее, "партийная воспитанность", как она понималась в те годы многими ответственными работниками партийного аппарата, заключалась и в том, чтобы "не лезть" в дела, входящие в компетенцию высшего руководства страны. Предполагалось - да и сам Васнецов считал именно так, - что всех, кого надо, проинформируют обо всем в необходимом объеме и в надлежащее время. Проявлять же чрезмерную инициативу, самовольно пытаясь расширить сферу своей информированности, не следует. Это могло бы дать повод ЦК неверно истолковать его поведение. А сама мысль об этом была противна всему характеру Васнецова. И вовсе не потому, что он боялся каких-либо неприятных для себя последствий, хотя на глазах Васнецова, случалось, рушились судьбы людей, которые, как считалось, переоценивали значение своей личности и лелеяли честолюбивые мечты. Нет, дело было не в боязни. Просто доверие ЦК Васнецов ценил превыше всего и, потеряв его, потерял бы то, что считал главным в своей жизни. Поэтому во время последующих разговоров с Ждановым Васнецов уже не возвращался к заявлению ТАСС от 14 июня. Тем более что директивы, приходившие из ЦК и после этой даты, требовали все большего усиления бдительности, хотя и с обязательной оговоркой о необходимости соблюдать полную секретность проводимых мероприятий, дабы не дать повода для провокаций. Именно во исполнение этих директив составлялись и пересматривались мобилизационные планы крупнейших предприятий города, его наиболее важных центров - таких, как обком, горком, Радиокомитет, телефонный узел, телеграф, - уточнялись перечни оборонных мероприятий райкомов и низовых партийных комитетов, а в повестку дня заседаний бюро горкома все чаще включались сообщения руководителей штаба местной противовоздушной обороны. Членам бюро горкома было хорошо известно и то, что аналогичные, требующие боевой готовности директивы приходили и в штаб Ленинградского военного округа из Наркомата обороны. Именно во исполнение одной из таких директив руководители округа и выехали две недели назад в пограничные с Финляндией районы, чтобы провести инспекцию войск и тактические учения, потому что, согласно логике вещей, именно оттуда, с севера, только и мог грозить Ленинграду, отдаленному от западных рубежей страны, потенциальный противник. И тем не менее до вчерашнего дня он, Васнецов, с трудом представлял себе реальность надвигающейся войны. И не только потому, что заявление ТАСС все же оказало на него определенное психологическое воздействие. И не только потому, что ЦК разрешил Жданову уехать в отпуск и, следовательно, не опасался военных событий, по крайней мере в ближайшее время... Было еще одно, психологическое, но весьма важное обстоятельство, способствующее убеждению, что внезапно война не начнется: в сознании, скорее даже в подсознании, Васнецова, как и десятков тысяч других стоящих на переднем крае социалистического строительства людей, самим ходом истории укоренилась мысль о всемогуществе Сталина. Факты, неопровержимые факты, размышлял Васнецов, вот уже на протяжении многих лет убеждали в том, что жизнь в стране вопреки прогнозам маловеров - уклонистов и оппозиционеров - развивалась именно так, как было предначертано партией, ЦК, Сталиным. Вот уже долгие годы страна развивается в мирных условиях, давая сокрушительный отпор отдельным попыткам извне проверить ее мощь. Сталин выиграл долгую, годами длившуюся передышку, - он оказался прав. Сталин сказал, что единственная возможность по-настоящему обеспечить безопасность страны заключена в создании мощной индустриальной базы, - "иначе нас сомнут". И опять-таки маловерам казалось невероятным, невозможным решить эту титаническую задачу, не имея достаточного количества квалифицированных кадров, без финансовой помощи извне. Но она в основном была решена менее чем за десять лет. Нельзя успешно строить коммунизм, имея в стране два уклада: мощную социалистическую индустрию и раздробленное, частнособственническое, мелкотоварное сельское хозяйство, - и Сталин поставил задачу его коллективизации. И снова нашлись люди, которым эта задача казалась невыполнимой, во всяком случае в обозримый период времени. Однако сплошная коллективизация сельского хозяйства стала непреложным фактом. И на этот раз Сталин доказал свою правоту... Нет, Васнецов видел в Сталине не просто человека, наделенного непререкаемой властью, личность, чья железная воля заставляла людей идти в указанном им направлении. Такая оценка Сталина, характерная для тех, кто не имел ничего общего с марксизмом, показалась бы ему нелепой. Васнецов был уверен, что сила Сталина заключается в его даре научного предвидения, в способности находить единственно правильные решения в самой сложной, еще неясной другим людям ситуации. И когда Васнецов размышлял о возможности войны, эта уверенность автоматически направляла ход его мыслей по привычному руслу. Если войны можно избежать, говорил себе Васнецов, то Сталин сумеет сделать это. Если ей, несмотря на все принятые меры, суждено разразиться, то Сталин опять-таки будет знать об этом в нужный момент и своевременно укажет партии, народу, что и когда делать. Так размышлял Васнецов. И хотя мысли эти не рождались в его сознании в столь элементарно-логическом порядке, тем не менее они создавали своего рода защитный барьер. И другая, казалось бы, бесспорная мысль - о том, что в любой войне сталкиваются две силы и одна из них неподвластна даже Сталину, - уже не могла сквозь этот барьер пробиться. ...Но сегодня, на рассвете 22 июня 1941 года, эта непривычная мысль на какое-то время овладела сознанием Васнецова. Он гнал ее, убеждал себя в том, что уже самое ближайшее будущее наверняка докажет, что Сталин и на этот раз был прав, что он и теперь все предусмотрел и скоро, может быть уже через несколько часов, наглый враг будет разбит и отброшен... Перед его глазами встали эпизоды из недавно виденного кинофильма, заслужившего высокую оценку в газетах: небо, почти невидимое за эскадрильями самолетов с красными пятиконечными звездами на крыльях, комбриг на командном пункте, читающий радиодонесение: столица врага, который вчера посмел начать войну против Советского Союза, обращена в руины... Ему стало легче на душе. - Так и будет! - убежденно сказал вслух Васнецов, услышал свой голос и повторил, на этот раз уже про себя: "Так и будет!.." Он посмотрел на часы. Через пятнадцать минут соберутся члены бюро. Васнецов снял трубку телефона прямой связи со штабом округа. Знакомый голос начальника на этот раз звучал хрипло, точно простуженный. - Как положение? - коротко спросил Васнецов. - Бомбят Ригу, Либаву, Каунас и Вильнюс, - с трудом скрывая волнение, ответил начштаба. - А наши? - нетерпеливо прервал его Васнецов. - Что? - переспросил генерал. - Я вас спрашиваю о наших войсках! - громко, почти грубо крикнул Васнецов. Ответом ему было молчание. - Вы слышите меня? - еще громче произнес Васнецов. - Я спрашиваю, каково положение наших войск? - Войска Прибалтийского округа ведут упорные бои, - не сразу ответил генерал. Теперь умолк Васнецов. Потом он тихо произнес: - Так... - И добавил уже обычным своим ровным, спокойным голосом: - Через пятнадцать минут состоится заседание бюро. Вы можете приехать? - Так точно, - поспешно ответил генерал, - буду в пять ноль-ноль. Васнецов повесил трубку. Потом встал и подошел к столику у стены, на котором стоял радиоприемник. Повернул верньер. Раздался мягкий щелчок, зажглась зеленая лампочка, освещая шкалу; откуда-то, точно из другого мира, послышался постепенно нарастающий гул. Затем он превратился в ровный, мягко гудящий фон, и на нем раздались громкие, отчетливо произнесенные слова: - ...рыбаки Охотского моря досрочно выполнили месячный план улова рыбы. Начиная с понедельника труженики моря - дальневосточники будут работать уже в счет июльского плана. Но сегодня у них уже в разгаре воскресный день. Тысячи рыбаков со своими семьями заполнили сады и парки... Васнецов наклонился к приемнику. Горькая мысль о том, что страна еще не знает о несчастье, которое на нее обрушилось, пронизала его сознание, но тут же исчезла. Другая мысль целиком захватила его. Ведь этот голос, эти слова звучали из вчерашнего, еще мирного дня, они были как бы границей времени, разделенного на две части, и Васнецову на мгновение почудилось, что время остановилось и еще не настало сегодняшнее, страшное утро. А диктор все говорил и говорил... Он произносил обычные, ставшие уже привычными слова, но для Васнецова они звучали сейчас как исполненные глубокого, незабываемого смысла. Он еще ближе прильнул к радиоприемнику, хотя слышимость была отличной, и жадно ловил, точно впитывал в себя, все то знакомое, будничное, мирное, о чем сообщал диктор... Потом порывистым движением выключил радиоприемник. И сразу услышал через открытое окно звуки пробуждающегося города: редкие гудки автобусов, дребезжащие звонки трамвая... И никто из тех людей, что ждали трамвая на остановке, кто ехал в автобусах, никто из тех, кто быстрыми шагами шел по тротуару, спеша на работу, - никто еще ничего не знал о нависшей над каждым из них опасности. Эта мысль неожиданно поразила Васнецова своей трагичностью, и ему стало неимоверно тяжело, что он, один из тех, кому верят и на кого полагаются эти люди, не может ничего сделать для того, чтобы опасность прошла стороной, не коснулась их... Раздался громкий звонок аппарата ВЧ - междугородной правительственной связи. Васнецов бросился к нему с тайной, подсознательной надеждой, что этот звонок несет за собой нечто новое, важное, дающее всем событиям надлежащий ход. Он схватил трубку, назвал свою фамилию и по первому же произнесенному на другом конце провода слову понял, что говорит секретарь ЦК. В это время в кабинет стали один за другим входить вызванные члены бюро. Васнецов внимательно слушал голос в трубке, время от времени односложно говоря: "Так... ясно... так..." - и пр