едостерегающе поднимал палец, когда в комнату входил очередной участник предстоящего заседания. Наконец он повесил трубку, тяжелым взглядом обвел уже рассевшихся за длинным столом людей и сказал: - Товарищи, сегодня в двенадцать часов по радио будет объявлено, что началась война. Решение о мобилизации уже принято. Кроме того, в восьми республиках и шестнадцати областях и краях, включая Москву и Ленинград, объявляется военное положение. ЦК предлагает нам немедленно приступить к выполнению плана оборонных мероприятий. Андрей Александрович возвращается в город. В двенадцать часов дня Молотов по поручению ЦК и правительства произнес короткую речь. Ее транслировали все радиостанции Советского Союза... И полдень двадцать второго июня стал началом нового исторического периода в жизни советских людей. С этого момента все то, что случалось раньше в жизни страны, семьи или отдельного человека, вспоминалось с обязательной приставкой: "до войны..." "До войны", "во время войны", "после войны" - этим словам было суждено войти в обиход на целые десятилетия. Но в тот жаркий июньский полдень, когда на тысячах площадей и улиц, в миллионах домов, в корабельных радиорубках, в шлемофонах летчиков звучала исполненная горечи и тревоги речь о нападении врага, люди еще не думали о том, как долго им предстоит воевать. Их мысли, их чувства находились в те минуты под всеохватывающим влиянием одного факта: враг напал на Советский Союз, война началась. И только три фразы звучали в их ушах уже после того, как закончилась речь: "Наше дело правое. Враг будет разбит. Победа будет за нами!" ...Заседание бюро закончилось относительно быстро, уже в семь часов утра секретари горкома, заведующие отделами разъехались по городу - на предприятия, в воинские части, каждый в соответствии с возложенными на него поручениями. Из руководителей в Смольном остался один Васнецов - для поддержания связи с командованием округа и Москвой, но через два часа после того, как в эфире прозвучало правительственное сообщение, выехал в город и он. Прежде всего Васнецов хотел объехать несколько райвоенкоматов, чтобы убедиться в их готовности приступить к мобилизации военнообязанных - объявления об этом ждали с минуты на минуту. Ближайший к Смольному военкомат располагался на соседней улице. Васнецов еще издали увидел очередь посредине квартала, там, где помещался продовольственный магазин, - большая вывеска "Бакалея" была хорошо видна из окна машины. "Вот и первое следствие войны", - с горечью произнес он про себя и подумал, что введение карточной системы будет, очевидно, неизбежным. Однако Васнецова ожидало радостное разочарование. У входа в магазин действительно толпились люди, но очередь осаждала соседнюю дверь, заслоняя собою маленькую вывеску райвоенкомата. "Но как же так, - с недоумением, с облегчением, с радостью подумал Васнецов, - ведь приказ о мобилизации еще не объявлен!" С трудом, под неодобрительные возгласы из очереди, он пробился в маленькую приемную военкомата, по лестнице, также сплошь забитой людьми, кое-как протиснулся на второй этаж, где помещался кабинет военкома. Двое красноармейцев стояли у двери, с трудом сдерживая натиск. Васнецову пришлось назвать себя, прежде чем его допустили к военкому. Пожилой майор в хлопчатобумажной гимнастерке, на которой проступали пятна пота, сидел за столом, заваленном стопками бумаг. Увидев Васнецова, он поспешно встал и с отчаянием в голосе проговорил: - Что делать, товарищ Васнецов? Голова кругом идет! Полторы тысячи заявлении только за два часа! - Думаю, что надо радоваться, - начал было Васнецов, но военком прервал его: - Да, но приказ-то еще не объявлен! Что делать, как отвечать? - Он махнул рукой на стопы листков, лежащих на столе. - Тут ведь и стар и млад! И люди призывных возрастов, и подростки, и совсем старики! Нет, посмотрите! Он пошарил в одной из стоп, вытащил листок бумаги, бросил на него взгляд и протянул Васнецову. Тот прочел написанные химическим карандашом торопливые строки: "Я участник революционных боев 1905 года. Бил Юденича в 1918-м. Участвовал в гражданской в качестве командира пулеметного взвода. Прошу немедленно призвать на действительную военную службу..." - По ведь это же здорово! - воскликнул Васнецов, возвращая листок военкому. - Что здорово-то, что? - воскликнул военком, выхватил листок из рук Васнецова и бросил его на стол. - Вы знаете, сколько этому пулеметчику лет? Семьдесят третьего года рождения он - понимаете? Давно снят с учета! - Надо было ему разъяснить... - Что разъяснить, - с отчаянием снова прервал военком, - он тут такой тарарам устроил! За дверью раздался шум, который перекрывали отдельные выкрики. - Слышите, товарищ Васнецов, - жалобно произнес майор, - и все только к военкому! Минуя отделы! Им кажется, что я их тут же вооружу и пошлю на фронт. Людей в помощь мне надо, иначе зашьемся! Я уже три раза горвоенкому докладывал - не меньше десяти человек мне надо, чтобы этот поток расшить! - Хорошо, товарищ майор, постараюсь помочь, - спокойно, но в душе испытывая необыкновенное удовлетворение от только что услышанных слов, ответил Васнецов. ...С трудом пробившись к выходу, Васнецов сел в машину и дал шоферу адрес еще одного военкомата. Там происходило то же самое. Сотни людей осаждали двери. Тут были и юноши, и девушки, и старики. Васнецов не стал заходить в военкомат, понимая, что ему придется выслушать те же жалобы и те же требования. Он приказал шоферу ехать в ближайший райком партии. Секретаря райкома не было на месте, дежурный доложил, что тот с утра уехал на предприятия. Васнецов связался по телефону с горвоенкоматом. Военком ответил, что принимаются все возможные меры, не позже чем через час военкоматы получат необходимые пополнения, и добавил, что, по предварительным данным, в течение первого часа после сообщения по радио о начале войны в военкоматы поступили тысячи заявлений от добровольцев. В бодром, приподнятом состоянии вышел Васнецов из здания райкома, сел в машину и сказал шоферу: - На Кировский, Коля. Эти слова прозвучали так громко и даже лихо, что шофер с осуждением посмотрел на него и спросил: - Чему радуетесь, Сергей Афанасьевич?.. Но Васнецов, казалось, не расслышал его вопроса... 13 Они стояли на перроне белокаменского вокзала - Вера и Анатолий. Прошло десять дней с тех пор, как он заболел. И все это время Вера провела у его постели. Из Ленинграда ее бомбардировали телеграммами. Она отвечала: "Заболела, ничего серьезного, на днях выезжаю". Родственники сердились, требовали, чтобы Вера немедленно возвращалась к родителям, не волновала их. Она не поехала. Дни и почти все ночи проводила у постели Анатолия. Через неделю он почувствовал себя лучше. Днем позже попробовал встать. На десятый день они решили ехать. Анатолий дал телеграмму родителям, что возвращается. Вера с вечера купила билеты и тоже послала телеграмму домой. Родственники попрощались с ней сухо. И вот Анатолий и она стоят ранним утром на перроне в ожидании поезда. Казалось, он мало в чем изменился, этот маленький, тихий дощатый перрон. Только стены вокзала теперь покрывали приказы, объявления и плакаты. Приказ о всеобщей мобилизации. О военном положении. О затемнении. Объявления о новом порядке продажи билетов на поезда, о расположении ближайших бомбоубежищ. Плакаты: "Смерть фашизму!", "Разгромим врага!". Но в остальном все, казалось, было по-прежнему. Не спеша шел по путям вагонный мастер в лоснящейся спецовке с масленкой в одной руке и длинным молотком в другой. Поодаль одиноко сидели на своих чемоданах несколько пассажиров. Уже взошло невидимое отсюда солнце, и безоблачное небо было ослепительно голубым. Вера и Анатолий тоже присели на свои чемоданы. - Как будто и войны нет, - задумчиво сказала Вера. - Ну, до войны отсюда далеко! - преувеличенно бодро ответил Анатолий. - Как ты себя чувствуешь, есть температура? - спросила Вера, протягивая руку ко лбу Анатолия. Он недовольно отстранился и сказал: - Оставь! Кто сейчас думает о температуре? - А о чем ты сейчас думаешь? - Нелепый вопрос! О том, чтобы скорее добраться до Ленинграда и явиться в военкомат. Я должен был это сделать гораздо раньше. - Но ты был болен! У тебя есть справка от врача. - Прекрасное объяснение! - раздраженно передернул плечами Анатолий. - "Где вы были, когда началась мобилизация, товарищ Валицкий?" - "А я, видите ли, болел. Не вовремя искупался в речке. Вот документ, посмотрите..." Он был зол на всех: на Веру, из-за которой приехал сюда, на болезнь, которая продержала его в постели, и, главное, на себя. Ему было горько и стыдно за то, что он не был одним из первых, нет, самым первым из тех, кто явился в военкомат в то воскресенье, едва услышав речь Молотова. Ему казалось, что и те, сидящие в отдалении пассажиры, и даже сама Вера с чувством недоумения, смешанного с жалостью, смотрят на него - рослого, здорового парня в гражданском пиджачке, в ботинках, на которых засохла так и не очищенная прибрежная грязь и тина. А Вера думала совсем о другом - не о своей судьбе, мысли о ней просто не приходили ей в голову, - а о том, что же, что же теперь будет... Она понимала: свершилось нечто огромное, небывалое, то, о чем ей всегда напоминали, о чем предупреждали из года в год в речах, статьях, книгах, в песнях и кинокартинах... И следовательно, жизнь теперь должна измениться, стать какой-то другой, не похожей на прежнюю... Какой именно, Вера представить себе не могла, но сознавала, что по сравнению со всем этим ее личная судьба столь малозначительна, что нелепо даже думать о ней. Еще совсем недавно, слушая рассказы о финской войне, Вера старалась как бы "примыслить" себя к ней, представляя себя на фронте. Но теперь она думала о других: о матери, об отце, об Анатолии, - не о его беспричинных, бессмысленных, как ей казалось, угрызениях совести, но о том, что ему предстоит, о его дальнейшей судьбе. Все прошедшие дни, ухаживая за больным Анатолием, Вера просто не имела времени для размышлений. Разумеется, она, как и все, жила мыслями о войне, ежеминутно ожидая новых сообщений, прислушиваясь к радиоголосам, доносящимся из укрепленной на стене соседней комнаты черной тарелки-репродуктора... И все же она не думала о войне "конкретно", она ощущала ее просто как огромное, не поддающееся осознанию несчастье, обрушившееся на все то, что составляло ее жизнь. Анатолия же беспокоило другое. Война но воспринималась им как нечто грозное, таящее для всех такие последствия, которые сейчас еще невозможно разгадать. Анатолий просто не думал об этом. Все его мысли вытесняла одна: горькое ощущение, что то самое событие, о возможности которого столько писалось и говорилось, с которым связывались понятия мужества, героизма, преданности, наконец произошло, а он, Анатолий, оказался в стороне. Он думал не о предстоящих тяжелых испытаниях, неизбежно связанных с войной, не о возможности смерти, которая в каждой войне незримо стоит за спиной любого фронтовика, и не о том, что война разлучит его с Верой. Он страдал оттого, что на нем не было военной формы, и от опасения, что по прибытии в Ленинград кто-нибудь из друзей, уже носящих эту форму, может встретить его в таком сугубо гражданском виде. В линии своего дальнейшего поведения Анатолий не сомневался, она была для него ясна: военкомат, фронт. На мгновение он вообразил, как будет плакать мать. Как будет вести себя отец, Анатолий представить себе не мог. Разумеется, старик не снизойдет до слез - сентиментальность была ему чужда. И все же интересно, как будет реагировать отец, подумал Анатолий. В конце концов, ему до сих пор ни разу не приходилось провожать сына на смерть. Анатолий в первый раз мысленно произнес это слово "смерть", не придавая этому понятию никакого значения, однако испытывая чувство мрачной гордости. Он украдкой взглянул на Веру. Как странно все получается, подумал он, какой-нибудь год назад ему и в голову не могло прийти, что Вера будет именно той девушкой, которой предстоит провожать его на войну. Он знал, что Вера влюблена в него без памяти. Сознание этого возвышало Анатолия в его собственных глазах. Он представил себе Веру стоящей на перроне вокзала, у поезда, который через несколько минут повезет его туда, на запад. И ему стало ее жалко. Он представил себе этот поезд - такой, какие видел на киноэкранах, в фильмах, посвященных войне, - бесплацкартные и товарные вагоны, набитые красноармейцами, табачный дым, звуки гармошки, плачущие женщины на перроне... Он окунется в новую, сулящую опасности и подвиги жизнь. Останется ли в ней место для Веры?.. Едва ли. И все же ему стало жалко ее. Жалко и обидно, что именно она видела его в течение этих десяти дней в таком беспомощном состоянии. Скорее бы в Ленинград! Теперь уже недолго ждать. - Через пятнадцать минут поезд, - сказал Анатолий, бросая взгляд на свои ручные часы. - Да, еще пятнадцать минут, - повторила Вера, тоже взглянув на часы. По перрону медленно шел странный человек. На нем был серый больничный халат, из-под которого виднелись белые кромки кальсон, заправленных в носки, военная пилотка. Правая его рука висела на марлевой перевязи. Он шел, внимательно оглядываясь по сторонам, а когда поравнялся с Толей и Верой, неожиданно спросил: - Слушай, кореш, где здесь пивной ларек торгует? У него был хриплый голос. - Что? - переспросил занятый своими мыслями Анатолий. - "Что, что"! - передразнил его человек в халате. - Пивом, спрашиваю, где торгуют? Ребята говорили - тут на вокзале ларек есть. Анатолий хотел было резко ответить, что сейчас не до пива, но, вдруг встретившись с ним взглядом, с внезапной отчетливостью понял, что перед ним _раненый_ и что он прибыл оттуда, с _войны_. - Вы... с фронта? - поспешно спросил он. - От тетки с блинов приехал, - грубо ответил человек, и по его скуластому, небритому лицу пробежала гримаса. - Ну как, бьем фашистов? - снова спросил Анатолий, и голос его прозвучал как-то залихватски и в то же время заискивающе. - Пока что они нас бьют, - ответил человек и сплюнул. Анатолию захотелось осадить этого неприятного типа, явного паникера, но, еще раз взглянув на его перевязанную руку, он спросил, вопреки намерению, растерянно: - Но... почему же? - Тебя, браток, на фронте нет, в этом вся причина, - щуря глаза в оскорбительной, злой улыбке, ответил человек в халате, снова сплюнул и пошел дальше, шаркая по доскам своими явно не по размеру большими тапочками. Вера увидела, как бледное, исхудавшее лицо Анатолия мгновенно залилось краской. Она возмущенно крикнула вслед удаляющемуся человеку в халате: - Раз не знаете, то не говорите! Это прозвучало глупо, даже жалко. Человек обернулся, несколько мгновений смотрел на Веру иронически оценивающим взглядом и сказал равнодушно: - Ладно. Держись за своего... забронированного. ...Тем временем народу на перроне прибавилось. Появилось несколько военных, женщины с тюками, перевязанными веревками и ремнями, мужчины с портфелями... А поезда все не было. Прошло уже минут двадцать с тех пор, как он должен был прибыть. Люди стояли на перроне и пристально вглядывались туда, где рельсы, казалось, сливались в одну едва различимую линию, в надежде увидеть дымок паровоза. Но поезда все не было. ...И вдруг мне захотелось, чтобы этот поезд не приходил как можно дольше. Ведь пока не пришел поезд, для нас с Толей как бы еще продолжается старая жизнь, а потом мы поедем в новую - неизвестную и тревожную, в которой уже не будем вместе. Я вспомнила, как еще совсем недавно сидела в своей "мансарде" и размышляла, люблю я Толю или нет. А сейчас подобный вопрос показался бы мне лицемерным и глупым. Потому что за эти дни по-настоящему поняла, как я его люблю. Как это нелепо, обидно, что по-настоящему начинаешь любить человека только тогда, когда боишься потерять его!.. А поезда все не было. Поезд пришел только под вечер. И люди на белокаменском перроне, которые в мирное время вошли бы в свои вагоны спокойно и без суматохи, ныне, измученные долгим ожиданием и чувствуя, что сломан обычный, привычный порядок их жизни, ожесточенно бросились к ступенькам вагонов, создавая толчею и нервную суматоху. Вера и Анатолий кинулись было к плацкартному вагону, но на верхней ступеньке лестницы стоял проводник и, придерживая за своей спиной ручку закрытой двери, кричал, что мест в вагоне нет. Анатолий тоже что-то кричал в ответ, размахивал билетами, но потом понял, что это бесполезно, и потащил Веру к другому вагону. Наконец им удалось втиснуться в общий, битком набитый людьми вагон. Они влезли последними - перед ними на ступеньки взобрался какой-то энергичный тип в габардиновом плаще, с небольшим чемоданом в руках. Он даже слегка оттолкнул Анатолия, который помогал Вере взобраться на высокую вагонную ступеньку. Когда они втиснулись наконец в вагон, свободных мест уже не было. Даже на верхних, багажных полках лежали люди. Но не это поразило Анатолия и Веру. Каждому из них приходилось ездить в переполненных вагонах. Нет, этот поезд отличался чем-то другим. Оттого ли, что в вагоне не зажигали света и царил полумрак, из-за того ли, что тесно прижатые друг к другу люди вели себя как-то необычно тихо, или по каким-то иным признакам, которых ни Анатолий, ни Вера еще не осознали, но они вдруг оба почувствовали, что вступили в преддверие незнакомого им мира - мрачного, молчаливого и тревожного. Прошло несколько минут, люди "осели", "притерлись", как всегда бывает после посадки, и проход освободился. Анатолий пошел вдоль вагона в поисках свободных мест, но опять убедился в том, что все занято. Он вернулся к Вере. Они остались стоять у двери, ведущей в тамбур, на самом проходе, и проводница, пожилая женщина со свернутыми, засунутыми в кожаный футляр флажками в руке, сказала, чтобы они проходили Дальше и приткнулись куда-нибудь. Анатолий довольно резко ответил, что в вагоне нет мест, но проводница оборвала его, сказав, что "вагон общий и места тут ни для кого не бронированные", а потом посоветовала поставить вещи под одной из полок, а самим пристраиваться "как знают", только не стоять в дверях. Анатолий пошел по проходу, держа свой и Верин чемоданы перед собой, стараясь не задеть за торчащие с полок ноги уже улегшихся людей. Наконец он наобум спросил какого-то расположившегося на одной из нижних полок мужчину, не разрешит ли тот поставить чемоданы под его полку, услышав в ответ короткое "валяйте", стал запихивать чемоданы и только тогда заметил, что на полке устроился тот самый тип в габардиновом плаще, который опередил его при посадке. Он так и лежал, не снимая плаща, положив голову на чемоданчик. Анатолия взяло зло. Если бы не этот нахал, у них с Верой была бы полка. А теперь им предстоит всю ночь простоять в проходе. Он сказал, обращаясь к Вере: - Становись вот здесь, у окна, Верочка. Гражданин настолько любезен, что разрешает поставить вещи под его полкой. Слова "гражданин" и "разрешает" Анатолий произнес подчеркнуто иронически. Поезд тронулся. И уже через минуту раздался чей-то недовольно-требовательный мужской голос: - Проводница, почему свет не дают? На него зашикали, кто-то рассмеялся коротким, невеселым смешком. - Света не будет, не в мирное время едем!! - Тоже мне... игрушки... - пробурчал первый голос, - в войну играют... Фронт за тысячу километров отсюда, а они... Стук колес заглушил голоса. Анатолий и Вера стояли в проходе, у покрытого пылью оконного стекла. Было нестерпимо душно. Анатолий попытался было открыть окно, но проходившая в это время по вагону проводница сказала: - Окна не открывать. Не разрешается. - Черт знает что... - раздраженно произнес Анатолий. - Света не зажигать, окна не открывать... В самом деле, в игрушки играют... будто фронт рядом. Заставь дураков богу... - Ну раз такое правило, Толя, - примиряюще прервала его Вера. Он умолк. За окном в полумраке промелькнули последние домики Белокаменска, деревянная будка стрелочника, начался лес. Вера думала о том, что совсем недавно она вот так же стояла у окна и все это - дома, будка, лес - проплывало перед ней, только в обратном порядке. Но тогда и лес, и будка, и дома были залиты летним солнцем и выглядели светлыми и радостными, а теперь все, что было там, за вагонным стеклом, казалось Вере чужим, тревожным, полным скрытой опасности. Она отвернулась от окна и тихо спросила Анатолия, просто для того, чтобы услышать его голос: - Как ты себя чувствуешь, Толя, голова не болит? - А... что там голова... - раздраженно ответил Анатолий. - Скоро мы будем дома... - сказала Вера просто для того, чтобы сказать что-нибудь. - Да, да. Не пройдет и семи часов стояния на ногах, и мы будем дома, - зло согласился Анатолий. - Но... ведь никто не виноват, Толя, что же поделаешь, - сказала Вера и дотронулась до его руки. Ему вдруг стало стыдно. Он сжал ее руку и сказал: - Ты прости меня. Просто злюсь на себя. Так все глупо, нелепо получилось. Эта дурацкая болезнь, этот набитый поезд... Вместо того чтобы быть сейчас там... Он замолчал. - Девушка может сесть, - раздалось неожиданно за его спиной. Анатолий резко обернулся. Это сказал тот самый тип в габардиновом плаще. Теперь он уже полулежал, подперев голову рукой и свесив ноги на пол. - Спасибо, обойдемся без вашей любезности, - едко ответил Анатолий. - А я вас и не приглашал, - сухо сказал, не меняя позы, человек. - Спасибо, спасибо, - поспешно вмешалась Вера, - только мы уж вместе. Вы, пожалуйста, не беспокойтесь. - Любезность надо было проявлять при посадке, - не унимался Анатолий, - не толкаться, как... - он запнулся, подыскивая слово, - как на базаре... На фронте бы проявляли активность... Эта последняя фраза вырвалась у Анатолия неожиданно для него самого. - Насколько могу судить, вы еще тоже не вышли из призывного возраста, - раздался спокойный ответ. - Это не ваше дело, - буркнул Анатолий. - Разумеется, - равнодушно согласился человек в плаще. Затем он неожиданно встал, поставил свой чемодан ребром к стенке, сел рядом, положив руку на чемодан, и сказал: - Садитесь оба. - Мы уже ответили вам, что... - начал было Анатолий, но сидящий оборвал его тоном приказа: - Я сказал: садитесь. Места хватит. Неожиданно вспыхнул узкий пучок света. Оказалось, что у этого человека в руке карманный фонарик. Он осветил освободившееся пространство на полке, потом бесцеремонно скользнул лучом по Анатолию и Вере и выключил свет. - Сядем, Толя, - тихо и примиряюще сказала Вера, - раз товарищ предлагает... - И добавила уже совсем шепотом; - Ведь всю ночь ехать... ...Теперь они сидели на полке втроем: человек в плаще. Вера и Анатолий. Он расположился на самом краешке, как бы показывая, что не хочет иметь никакого дела с этим типом. Они сидели молча. На противоположной полке спала, положив под голову свой узел и укрывшись пальто, женщина. Взошла луна. Ее не было видно из окна, только лес, тянущийся по обе стороны железной дороги, перестал казаться таким мрачным и деревья стали различимыми. В вагоне тоже стало светлее. Было тихо; одни улеглись спать, другие молча сидели в проходе на чемоданах. На Веру эта тишина, нарушаемая лишь стуком колес, действовала угнетающе. Она опустила голову и попробовала задремать. Но сон не шел. Ей очень хотелось пить. Человек в плаще глядел вполоборота в окно, по-прежнему облокотившись на свой чемодан. Теперь Вера могла разглядеть его профиль. У него было худое лицо, кожа обтягивала острые скулы. На вид ему было лет сорок. Неожиданно он обернулся к Вере, полез в карман и вытащил оттуда большое яблоко. - Хотите? - спросил он, протягивая яблоко Вере. - Нет, нет, что вы... - забормотала она и украдкой взглянула на Анатолия. Он сидел неподвижно, низко опустив голову, и как будто дремал. - Берите, - сказал человек в плаще по-прежнему своим сухим, безразличным голосом, положил яблоко Вере на колени и снова отвернулся к окну. Она взяла яблоко, снова посмотрела на Анатолия и откусила кусочек. Яблоко было сочное, и Вера еще сильнее ощутила жажду. Она стала торопливо есть. - Студенты? - неожиданно спросил, не оборачиваясь, сосед. - Да, - тихо ответила Вера. - Ленинградцы? - Да. - Как зовут? В его коротких сухих вопросах одновременно звучали и властность и равнодушие. Он по-прежнему не глядел на Веру. Она ответила: - Вера. Добавила нерешительно: - А его - Анатолий. И спросила просто так, из вежливости: - А вас? - Кравцов, - коротко произнес человек в плаще. На этот раз он обернулся. Теперь Вера могла разглядеть его лицо, жесткое, неприятное, с тонкими, плотно сжатыми губами, со шрамом над правой бровью. Вера доела яблоко и теперь держала в руке огрызок, не зная, куда его деть. - Давайте сюда, - неожиданно сказал Кравцов, дотрагиваясь до Вериной руки. Она почувствовала, что у него сухие, холодные пальцы. Он взял огрызок и запихал его в пепельницу, прикрепленную к стене у окна. - На каникулы ездили? - спросил Кравцов, и в голосе его Вере на этот раз послышалось нечто похожее на иронию. - Да, - ответила она. - Неподходящее время, - не то осуждающе, не то с сожалением заметил Кравцов. - Что же поделаешь? - поспешно ответила Вера. - Просто так получилось. Он, - она снова украдкой взглянула на неподвижно сидящего Анатолия, - он заболел. Вот мы и задержались. Воспаление легких. - Муж? - Нет, что вы! Просто мы... ездили вместе... - Понятно, - коротко заметил Кравцов. - Вера, давай поменяемся местами, тут больше воздуха, - неожиданно и каким-то деревянным голосом произнес Анатолий и встал. Вера почувствовала, что покраснела. Поведение Анатолия показалось ей невежливым, бестактным, однако она покорно встала. Они поменялись местами. Теперь Анатолий сидел между Кравцовым и Верой, сидел неподвижно, глядя на противоположную стенку, всем своим видом подчеркивая, что по-прежнему не хочет иметь со своим соседом по вагонной скамье никакого дела. Все молчали, слышался только стук колес. Через некоторое время Кравцов положил руки на укрепленную под окном полочку и, казалось, задремал. - Толя, - шепотом сказала Вера, - зачем ты так? Ты же обидел человека! - Переживет, - передернул плечами Анатолий и добавил: - Нашел время... заигрывать... - Какая глупость! - все так же шепотом сказала Вера, недовольно отодвинулась от Анатолия и посмотрела на Кравцова, чтобы понять, услышал ли он его слова. Но тот, казалось, и в самом деле заснул. Некоторое время они ехали молча... - Вера, - тихо сказал Анатолий, подвигаясь к ней, - не сердись на меня! Она молчала. - Я знаю, что веду себя глупо, - продолжал шепотом Анатолий, - но пойми меня... Мне очень обидно... очень горько... Мае кажется, что все смотрят на меня как на... ну, как на уклоняющегося, понимаешь?.. И тот раненый, на перроне... Ведь он презирал меня! И был прав. Я забыть его не могу... Уже больше недели идет война, а я... Тебе, наверно, стыдно за меня? Он говорил тихо, почти шепотом, запинаясь, но в голосе его звучали боль и обида. Вере стало жалко его. Она взяла его руку, прижала ладонь к своей щеке и заговорила, торопясь и сбиваясь: - Нет, нет, Толенька, что ты? Как ты мог даже подумать такое! Ведь я знаю, это из-за меня все произошло, только из-за меня, я была дура, глупая, недотрога, но это потому, что я люблю тебя, так люблю, что даже сказать не могу, и всегда боялась потерять тебя, только сказать этого не могла, мне стыдно было, а только я всегда боялась, с той минуты, когда мы познакомились, тогда, на лодке, помнишь?.. Она понимала, что говорит не то, что нужно, что все это сейчас, когда идет война, не ко времени и ее слова звучат так, будто она все еще живет в старом, добром и светлом мире, а ведь завтра они, может быть, уже расстанутся, и самое главное теперь в том, чтобы он остался жив, а все остальное уже неважно и об этом смешно, глупо говорить... Она почувствовала, что Толина ладонь, которую она все сильнее и сильнее прижимала к своей щеке, стала мокрой, и только тогда поняла, что плачет. - Вера, Верочка, ну не надо, не плачь, - повторял Анатолий, и в голосе его тоже звучали слезы. Он вытирал ладонью ее лицо, а другой обнимал, прижимая к себе, они забыли обо всем - о битком набитом полутемном, наполненном табачным дымом вагоне, о людях кругом, которые, может быть, видят их и слышат... И в этот момент где-то рядом раздался оглушительный взрыв. Вагон резко качнуло, за окном вспыхнуло пламя, на мгновение осветившее все в вагоне нестерпимо ярким светом, раздался пронзительный, завывающий, точно штопором ввинчивающийся в уши звук, что-то дробно, градом застучало по крыше вагона, зазвенели осколки разбитых окон. Поезд остановился внезапным, сильным толчком, грохот падающих с полок вещей, крики людей - все это слилось воедино, и снова где-то рядом раздался взрыв... - Из вагона! Быстро! Все из вагона! - раздался чей-то громкий, повелительный голос, и Вера, уже пробираясь среди загромождавших проход чемоданов и тюков, влекомая крепко держащим ее за руку Анатолием, поняла, что это был голос Кравцова. Они пробирались к выходу среди обезумевших от страха людей, в их ушах звучал детский плач, заглушаемый каким-то новым, страшным, гудящим, никогда не слышанным раньше звуком, добрались наконец до тамбура, где другие, напиравшие сзади, вытолкнули, выбросили их наружу... Анатолий и Вера упали, покатились вниз с высокой насыпи, а рядом бежали, падали и тоже катились люди, а над ними, вверху в низком небе, что-то нестерпимо громко гудело... И уже там, под насыпью, лежа в липкой грязи, Анатолий и Вера увидели, как горят охваченные языками пламени вагоны. - Вера, Вера, бежим! - задыхаясь, кричал Анатолий. Он вскочил, схватил Веру за руку, поднял ее рывком, и они побежали, сами не зная куда, проваливаясь в какие-то ямы, продираясь сквозь кустарник, ничего не видя перед собой, с одной лишь мыслью: бежать, бежать как можно дальше от этого ужаса. Но они не долго бежали. Снова над их головами раздалось все усиливающееся гудение, и этот страшный, никогда не слышанный ими ранее звук заставил их упасть на землю, лицом вниз, потом раздалась дробь пулеметной очереди, а еще минутой позже все стихло. Анатолий поднял голову. Вера лежала рядом, а в двух шагах от нее - еще какая-то женщина. Она упала лицом вниз, на ней был халат, при падении он задрался, и при свете луны были видны ее голые, толстые, с крупными темными венами ноги. - Вера, вставай, они улетели! - уже громче, чтобы ободрить ее и себя, сказал Анатолий. - Нам надо идти. Они могут снова прилететь. Он посмотрел на лежащую в двух шагах от них женщину и повторил: - Вставайте, все кончилось. Но женщина не двигалась. Очевидно, она все еще не могла прийти в себя от страха. - Вставайте! - снова сказал Анатолий и дотронулся до ее плеча. Он почувствовал что-то липкое, теплое, в ужасе отдернул руку и крикнул: - Вера, она... убита! Превозмогая страх, Вера дотронулась до головы женщины. Пальцы ее ощутили теплую и мягкую кровавую массу. В этот момент откуда-то издалека опять донесся гул самолета. И тогда они оба - Анатолий и Вера - снова вскочили и побежали... ...Они остановились лишь тогда, когда Вера, будучи уже не в состоянии бежать, упала. Анатолий уговаривал ее пересилить себя и идти дальше, но Вера сказала, что больше не может. Анатолий опустился возле нее на колени и стал вытирать платком ее мокрое от грязи и слез лицо. Они находились на опушке небольшой рощицы. Поезда отсюда уже не было видно, но на небе все еще полыхали отблески пожара. Стало тихо. Они не слышали больше ни взрывов, ни ввинчивающегося в уши гула, ни криков людей. - Это был налет авиации, понимаешь, налет! - тяжело Дыша, сказал Анатолий. Вера молчала. Она тоже не могла перевести дыхание и все еще не отдавала себе отчета в том, что произошло. Прислушалась к словам Анатолия. Налет? Да, конечно, это был налет. Она видела в кино, как это бывает. Но то, что случилось, не было похоже ни на какой кинофильм. Тихо, точно боясь, что ее голос может услышать где-то затаившийся враг, Вера спросила: - Что же нам делать, Толя? - Не знаю... Надо идти, пока не встретим кого-нибудь. Может быть, здесь вблизи деревня. - Я не могу идти, - жалобно сказала Вера, - у меня ноги точно чужие. - Мы немного отдохнем, и тебе станет лучше. - Я вымокла до костей... И только в эту минуту оба они поняли, что у них ничего с собой нет, ведь их чемоданы остались в вагоне. - Да, дело плохо, - растерянно сказал Анатолий, - я тоже весь вымок. - Ты снова заболеешь, - тревожно сказала Вера. - А, чепуха! Разве об этом надо сейчас думать! Анатолий уже стал приходить в себя, оправляться от шока. Он осмотрелся. Ночь была уже на исходе. Если бы небо внезапно не заволокло тучами, то через час уже было бы совсем светло. Но сейчас их окутывал сумрак. Анатолий посмотрел на часы - стрелки показывали половину второго. Они сидели на мокрой от росы траве. Неподалеку виднелась роща, вся из белых, тесно растущих тонких березок. Где-то квакала лягушка. Зарево в той стороне, где находился поезд, погасло. - Послушай, Толя, - нерешительно сказала Вера, - а может быть, нам вернуться туда... к поезду? Все-таки там люди... И вещи наши, может быть, уцелели... - Ты с ума сошла, - резко ответил Анатолий, - они снова могут прилететь! Нам надо отдохнуть и идти дальше. Просто сейчас еще очень рано. А через час или два настанет утро, и мы наверняка кого-нибудь встретим. В конце концов, мы не на необитаемом острове, а недалеко от Ленинграда. Некоторое время они оба молчали. - Толя, как же это, - не то спрашивая, не то размышляя вслух, сказала Вера, - как же они... долетели сюда? Ведь фронт где-то там, далеко? - Не знаю, - после паузы ответил Анатолий, - может быть... - его голос стал звучать глуше, - может быть, за эти сутки что-нибудь изменилось? Они снова умолкли, подавленные этим страшным предположением. - Вот что, - сказал наконец Анатолий, - давай пойдем туда, к деревьям. А то мы сидим здесь... как на ладони. Вера покорно встала. Они направились к роще. Анатолий шел впереди, с трудом передвигая ноги. На ботинки его налипли комья грязи. Насквозь промокшие брюки липли к ногам. Вера молча шла за ним. Каблуки ее туфель были сломаны, она шла босиком, держа туфли в руке. Они уже подходили к опушке рощи, как вдруг услышали чей-то голос, раздавшийся из сумрака: - Кто идет? Анатолий вздрогнул и остановился. Голос доносился из-за деревьев, но откуда-то снизу, точно из-под земли. - Это мы... - растерянно ответил он и в этот момент увидел скрытого густой травой человека. Тот приподнялся, опираясь на руку, и тогда Вера и Анатолий узнали Кравцова. На нем по-прежнему был тот самый синий габардиновый плащ, только теперь его покрывала грязь, прилипшие листья и травинки. Вера сделала несколько быстрых шагов к Кравцову и воскликнула облегченно, даже радостно: - Это вы? Вы? - Я, - спокойно ответил Кравцов, снова опускаясь на траву. - Сломай-ка мне палку, - сказал он, обращаясь к Анатолию. - Что? - не понял тот. - Палку, - резко повторил Кравцов, - ну, сук какой-нибудь. Потолще. Ясно? Еще час назад Анатолий дал бы достойный отпор этому человеку, если бы тот обратился к нему подобным тоном, да еще на "ты". Но сейчас он был рад любому указанию, от кого бы оно ни исходило. Анатолий не знал, зачем этому человеку понадобилась палка, да и не раздумывал об этом. Он быстрым шагом пошел в глубь рощи и через несколько минут вернулся, таща за собой большой сук. Он увидел, что Кравцов по-прежнему лежит, а Вера, стоя на коленях, склонилась над ним. Однако не это удивило Анатолия. Его поразило, что рядом с Кравцовым лежал тот самый, запомнившийся ему небольшой чемодан. То, что этому человеку удалось сохранить свой чемодан в такой катастрофе, казалось Анатолию необъяснимым. Увидя его. Вера сказала: - Товарищ Кравцов ранен. В ногу. В темноте леса Анатолий не мог разглядеть рану, только видел, что штанина на одной ноге Кравцова была завернута. - Чепуха, - сказал Кравцов. - Палку принес? - Да, да, - поспешно ответил Анатолий, протягивая ему сук. - Этой хворостиной быков погонять, - недовольно сказал Кравцов, - мне палку надо было. Ну, посох, опираться - понял? И, видя, что Анатолий растерянно молчит, добавил: - Ну ладно. Обломай его наполовину. Сойдет. - И неожиданно спросил: - У кого из вас есть спички? - Спички? Закурить? - услужливо откликнулся Анатолии. - К сожалению, нет. Ни спичек, ни папирос. Некурящий. - Вашу рану надо перевязать, - сказала Вера, - только у нас ничего нет. Все там осталось, в вагоне. Впрочем, может быть, в вашем чемодане... Она протянула руку к маленькому дерматиновому, обитому металлическими угольниками чемодану. - Не тронь, - неожиданно резко сказал Кравцов, и Вера в испуге отдернула руку. - Я просто хотела там найти, - смущенно сказала она, - платок носовой или рубашку... Вы не бойтесь, я медик, сумею. Кравцов усмехнулся. - Ну, раз медик, давай лечи, - сказал он с несвойственной его холодно-равнодушной манере говорить иронией. - Подвинь чемодан... Вера. Она подтянула к нему чемодан и попыталась было его открыть, но Кравцов отстранил ее рукой и, приподнявшись, склонился над чемоданом. В полумраке щелкнули замки. - Вот, - сказал Кравцов. Он снова захлопнул крышку и протянул Вере что-то белое. Она развернула аккуратно сложенный белый прямоугольник и сказала: - Рубашка. Совсем новая! - Плевать. Рви, - сказал Кравцов. Но у нее не хватило сил разорвать рубашку. Ей помог Анатолий. - Надо бы обработать рану, - сказала Вера, снова склоняясь над ногой Кравцова, - только нечем. Может быть, у вас есть одеколон? - Нет, - коротко ответил Кравцов. - Тогда хорошо бы промыть. Вокруг раны. Тут грязь налипла. Но воды тоже нет. - Есть вода! - поспешно сказал Анатолий. - Тут в десяти шагах какая-то канава. Или пруд. Я видел. - Пруд? - переспросил Кравцов. - Глубокий? - Я... я не знаю, - растерянно ответил Анатолий. - Толя, пойди и намочи это, - сказала Вера, протягивая лоскут разорванной рубашки. - И посмотри, глубокий ли пруд. Палкой измерь! - добавил Кравцов. Анатолий недоуменно взял и палку. - Ну, давай быстро, - скомандовал Кравцов. Анатолий скрылся среди деревьев, а Вера с удивлением посмотрела на Кравцова. Он показался ей совсем непохожим на того человека, с которым она так недавно сидела рядом на вагонной скамье. Тот был спокойным, равнодушно-безучастным. А этот Кравцов был совсем иным. Если бы он оказался растерянным, испуганным. Вера не удивилась бы: такая перемена была бы естественной после всего, что случилось. Но нынешний Кравцов показался ей раздраженным, злым, не терпящим возражений. И обращался он с ними, как с детьми, со школьниками. - Вам больно? - спросила Вера. - Что? - Я спросила, не болит ли нога. - А... а, перестань! - только отмахнулся Кравцов. Вера умолкла. Через минуту вернулся Анатолий. - Дна не достал! - воскликнул он почему-то радостно. Потом бросил на землю палку и протянул Вере мокрые тряпки. Она опустилась на колени и стала осторожно обмывать кожу вокруг раны на ноге Кравцова. - Это пулей? - спросила она. - Медику полагается отличать огнестрельные раны, - насмешливо ответил Кравцов. - Никакая не пуля. На острую железяку напоролся. Должно быть, старый лемех валялся. Так пруд, Анатолий, говоришь, глубокий? - Дна не достал! - поспешно повторил Анатолий. - Так, - удовлетворенно заметил Кравцов. Опираясь обеими руками на палку и морщась от боли, он встал. - Возьми чемодан, - приказал он Анатолию, - пошли к твоему пруду. Анатолий схватил чемодан и устремился было вперед, но Кравцов остановил его негромким окриком: - Иди рядом! Кравцов шел медленно, с силой опираясь на палку и волоча ногу. Прошло несколько минут, пока они дошли до воды. Вокруг торчали сломанные деревья, пни и острые сучья. Кравцов несколько мгновений смотрел на ровную мутную поверхность воды, потом повернулся к Анатолию и сказал: - Бросай. Только подальше, чтобы на середину угодить. Понял? - Что... бросать? - недоуменно переспросил тот. - "Что, что"! - передразнил его Кравцов. - Чемодан. Ну! На середину. Сил хватит? - Но я не понимаю... - начал было Анатолий, но Кравцов не дал ему договорить. - Бросай, - скомандовал он, - ну, быстро. Раз!.. И Анатолий, невольно подчиняясь, откинул назад руку с чемоданом и с размаху швырнул его в воду. Раздался громкий всплеск, и чемодан исчез. Кравцов несколько мгновений глядел на расходящиеся круги. - Пруд глубокий, - сказал Анатолий, интуитивно чувствуя, что Кравцову приятно это слышать. - Пруд, пруд... - иронически повторил Кравцов. - Это не пруд, а болото, в которое упала тонная бомба. Понял? ...Некоторое время все они стояли у воды. Потом Анатолий и Вера робко посмотрели на Кравцова, как бы ожидая его разъяснений, но тот молчал. Казалось, он и вовсе забыл об их присутствии. Кравцов сосредоточенно глядел на воду, кожа на его скулах, казалось, натянулась еще сильнее, а шрам над правой бровью стал глубже. Анатолии глядел на этого странного человека со смешанным чувством уважения и неприязни. Он инстинктивно чувствовал превосходство Кравцова, хотя и не отдавал себе отчета, в чем именно. И в то же время это чувство, как ему казалось, унижало его в глазах Веры. Анатолий не сомневался, что проигрывает в сравнении с Кравцовым. Он не знал, что дальше делать, куда идти, а Кравцов, судя по всему, знал. Странная, таинственная история с чемоданом лишь подчеркивала необычность поведения этого человека. Кто это такой? Может быть, темная личность? Что находилось в чемодане? Уж не краденые ли вещи?.. Но Анатолий чувствовал, что ни за что не решился бы спросить об этом Кравцова. Он сам не знал почему. Может быть, в душе он побаивался его. И вместе с тем присутствие Кравцова успокаивало Анатолия. Он инстинктивно чувствовал, что на него можно опереться. Кто бы ни был этот человек, он наверняка доведет их до какого-нибудь населенного пункта. А там о нем можно будет и забыть. Дальше все будет проще, достаточно только выяснить, далеко ли они находятся от Ленинграда и есть ли поблизости железнодорожная станция или шоссейная дорога. Вера тоже думала о Кравцове с чувством некоторого недоумения. Он казался ей странным, необычным. Но больше всего ее беспокоила его рана. Большая рваная рана на ноге, которую следовало бы немедленно обработать, затем ввести противостолбнячную сыворотку. Но все это можно проделать, лишь когда они доберутся до ближайшей деревни. Там, конечно, должен быть медпункт. И Толе тоже надо будет немедленно измерить температуру, хорошо бы и банки поставить профилактически. В медпункте наверняка они есть. С пневмонией не шутят. Надо бы поторопить Кравцова, сказать, что нельзя терять время. Впрочем, вообще удивительно, как он может стоять на ногах с такой раной. Надо будет помочь ему идти. Взять его под руки и вести... - Как вы думаете... - робко начала было Вера, но он оборвал ее, властно, но негромко сказав: - Тихо! Вера и Анатолий недоуменно переглянулись. Потом стали напряженно прислушиваться. И тогда они услышали какой-то далекий, глухой гул... - Что это? - встревоженно спросил Анатолий. - Ты слышишь? - Да, - тихо ответила Вера. - Не могу понять, что это за гул, - продолжал Анатолий. - Он мне что-то напоминает, только не могу вспомнить что. Будто обвал какой-то или водопад. - Он вопросительно посмотрел на Кравцова. - Пошли, - неожиданно произнес Кравцов, круто повернулся и упал. Его лицо исказилось от боли. Вера бросилась к нему, схватила за руку, пытаясь помочь подняться, говоря торопливо: - Видите? Видите? Ведь больно? Конечно, больно! Это всегда первое время боли не чувствуешь, а потом все начинается. Толя, ну иди же сюда, Толя, поможем ему подняться... Анатолий стоял, вытянув шею, прислушивался, стараясь понять, что означает этот далекий гул. Он был убежден, что уже слышал его, и не раз, только никак не мог вспомнить, где и когда. Теперь он сорвался с места, бросился к Кравцову, подхватил его под вторую руку. - Отставить, - оттолкнул его Кравцов. Они недоуменно опустили его на траву. Кравцов обвел пристальным взглядом со всех сторон окружающие их деревья и уже иным, спокойно-дружеским тоном произнес: - Пожалуй, мне надо малость отдохнуть, ребята, а? Вот соберусь с силами, и пойдем. Ведь одного-то вы меня не бросите, верно? Да и рано еще. Все люди спят. А место здесь хорошее, тихое. Отдохнем? И он посмотрел на Веру и Анатолия с просительной улыбкой. - Но ваша рана... - начала было Вера. - А шут с ней, - снова улыбнулся Кравцов, - впрочем, и ране лучше будет. Успокоится малость. Ну? Садитесь. Они покорно сели возле него. Неожиданная перемена, происшедшая в этом человеке, одновременно успокаивала и тревожила их. - Ну, вот и хорошо, ребята, вот и здорово, - приговаривал Кравцов. - Значит, тебя Толей зовут? - спросил он, хотя уже раньше обращался к Анатолию по имени. Тот кивнул. - Где учишься, Толя? - снова спросил Кравцов. Анатолий нервно передернул плечами. Ему самому хотелось задать этому человеку десятки вопросов и прежде всего спросить, откуда взялись здесь, за сотни километров от фронта, немецкие самолеты, но он молчал, озадаченный переменой, происшедшей в Кравцове. Он ответил, что учится в институте гражданских инженеров. - Понятно, - кивнул головой Кравцов. - Значит, на каникулы поехал и заболел? - У него воспаление легких было, - вмешалась Вера. - Так, так, - задумчиво произнес Кравцов. - Что ж, может, оно и к лучшему. Вера недоуменно приподняла брови. - Что вы хотите этим сказать? - удивленно спросил Анатолий и добавил уже более решительно: - Из-за этой проклятой болезни я не мог явиться в свой военкомат. - Ну, значит, не судьба, явишься позже, - с примирительной улыбкой сказал Кравцов. - Я тебе расскажу, случай один со мной был. Послали меня раз в командировку. Я в торговой сети работаю. Прихожу на Московский. Билетов нет - ни мягких, ни плацкартных, только общие. Ну, я тоже не рыжий в телятнике ездить. Но, как ни говори, отправляться надо - служебный, так сказать, долг. Я - раз на такси и - на аэродром. Повезло - последний билет достал! До посадки еще час, дай, думаю, в буфет зайду, сто граммов хлебну с прицепом, и вдруг по радио слышу: "Гражданин Кравцов, подойдите к кассе". Ну, подхожу. И что бы вы думали? Предлагают мне этот билет сдать. На каком таком, спрашиваю, основании? А кассирша, представляете, какую-то бодягу разводит, что билет этот был бронированный и мне его по ошибке продали. Я в ответ: знать, мол, ничего не знаю, крик поднял - ничего не выходит. Или, говорит, сдавайте билет и получайте деньги обратно, или храните как сувенир, все равно вас по этому билету не посадят. Плюнул я на это дело, взял деньги, мотанул обратно на Московский, а там и в общий уже билетов нет. Ну, пришлось на следующий день ехать. Вот какое дело!.. Анатолий и Вера с недоумением слушали этот нелепый и какой-то неуместный в данных обстоятельствах рассказ. Кравцов умолк, Анатолий пожал плечами и спросил: - Ну и что? На мгновение лицо Кравцова снова передернулось от боли. Но тут же хитрая улыбка заиграла на нем. - А то, - сказал Кравцов задумчиво, - что самолет этот разбился. В газетах сообщали. Дошло? Выходит - счастье... - Не понимаю, - сказал Анатолий, - какое отношение все это имеет... - Погоди, - прервал Кравцов, - сейчас поймешь. Фортуна - дура, говорит пословица, а пуля - она еще дурее. Может быть, если бы ты в первый же день на фронт пошел, то тебя уже и в живых не было. А ты вот живешь. Понял? Лицо Анатолия налилось кровью. Он сжал кулаки и громко сказал: - Вы... глупости говорите! - Толя, ну зачем ты так, - вмешалась Вера, хотя ей тоже стало не по себе от рассказа Кравцова, - с тобой просто шутят!.. - А я подобных шуток, да еще в такой момент, не признаю, - еще более распаляясь, воскликнул Анатолий, - я, к вашему сведению, комсомолец... - Тю-тю-тю! - насмешливо произнес Кравцов. - А разве комсомольцам жить не хочется? Ею, жизнью-то, и партийные, говорят, не бросаются. Лишний день прожить - за это любой цепляется. Если он с головой, конечно. - Ну, вот что, - решительно сказал Анатолий и встал, - я вас понял. Еще тогда, в Белокаменске, на перроне понял, когда вы нас от вагона отпихнули. А теперь мне все ясно. До конца! Люди, значит, будут на фронте кровь проливать, а вы в своей торговой сети шахер-махеры делать, а потом чемоданы в воду бросать? Так вот, я трусов презирал и презираю, я... Анатолий уже не мог остановиться. Со все большей и большей горячностью выкрикивал он обидные слова, стремясь как можно больше уязвить лежащего у его ног человека. Он поносил его, испытывая чувство удовлетворения, как бы утверждая себя, вновь обретая почву под ногами. И то, что все это слышала и Вера, доставляло Анатолию еще большее удовлетворение. - Да, да, - кричал он, - презираю трусов, которые вместе со всеми пели "Если завтра война", а когда война началась, то стали прятаться по углам! Да если бы я был председателем трибунала, то... Он захлебнулся в потоке слов, умолк, тяжело перевел дыхание и решительно сказал, как бы подводя итог: - Пойдем, Вера! Кравцов все это время внимательно слушал Анатолия, не сводя с него своих узких, немигающих глаз. Он ни разу не прервал его ни словом, ни жестом. И только теперь, после последних слов Анатолия, приподнялся и сказал с недоброй усмешкой: - А меня, значит, бросите? Анатолий молчал, отвернувшись в сторону. - Раненых бросать комсомольцам тоже не полагается, - назидательно сказал Кравцов. - Вы не раненый, - зло, не глядя на Кравцова, ответил Анатолий, - вы просто драпали, да вот ногу ненароком повредили. - Верно, - согласился Кравцов, - но тем не менее мне одному не дойти. Неужели бросите? - Нет, Толя, так нельзя, - сказала Вера, - мы должны довести... его. Хотя, - она повернулась к Кравцову, - скажу прямо, мне ваши рассуждения тоже... кажутся странными. - Ну вот и договорились, - примирительно сказал Кравцов и снова лег на спину. Наступило утро. Белесый сумрак постепенно рассеивался. Где-то всходило невидимое, прикрытое облаками солнце. Налетел порыв ветра, деревья зашумели, и мутная вода в пруде покрылась рябью. Кравцов по-прежнему лежал на спине. Анатолий отчужденно стоял в нескольких шагах поодаль, отвернувшись, всем своим видом подчеркивая, что Кравцов для него больше не существует. Вера растерянно переминалась с ноги на ногу, глядя то на Анатолия, то на лежащего в траве человека в порванном, залепленном грязью габардиновом плаще. - Ну, вот что, - сказал наконец Анатолий, - надо идти. До ближайшего жилья мы вас доведем. А там, надеюсь, обойдетесь без нас. Он произнес все это, по-прежнему не глядя на Кравцова, потом взял лежащую в стороне палку, бросил ее рядом с Кравцовым и угрюмо сказал Вере: - Давай поможем ему подняться. - Вот и спасибо, - по-прежнему миролюбиво сказал Кравцов и попытался приподняться. Лицо его снова исказилось от боли, но он тут же улыбнулся и сказал: - Тут и идти-то до людей метров пятьсот, не больше. Что ж, ребята, помогайте инвалиду. Анатолий и Вера недоуменно переглянулись: откуда этому странному типу известно, где они находятся, а если известно, то почему он до сих пор об этом молчал? Потом Вера сунула ему в руку палку. Вместе с Анатолием они помогли ему подняться. Так, медленно двигаясь, они вышли на знакомую опушку. И вдруг Анатолий увидел человека. Это был бородатый мужчина в сапогах, в широкой, выпущенной поверх брюк синей рубахе и с топором в руке. Он медленно приближался, шагая по траве. Анатолий увидел его первым и обрадованно закричал: - Эй, товарищ! Человек в синей рубахе поднял голову, увидел приближающихся людей и остановился, покачивая топором. Анатолий побежал к нему, спрашивая еще на ходу: - Скажите, товарищ, где это мы находимся? Человек осмотрел Анатолия с головы до ног, потом перевел взгляд на остановившихся в некотором отдалении Веру и Кравцова и, снова глядя на Анатолия, ответил: - На земле находитесь, юноша. - Я понимаю, - нетерпеливо сказал Анатолий, - мы с поезда, на поезд самолеты налетели, мы в Ленинград ехали, а теперь вот не знаем, где находимся и далеко ли от Ленинграда... - Так, так, - степенно сказал бородатый и пошел к все еще стоящему в стороне Кравцову и поддерживающей его под руку Вере. Анатолий двинулся за ним следом, говоря на ходу: - Вы что, разве не знаете, как эта местность называется? Вы ведь здешний колхозник, да? Бородач молча подошел к Кравцову и Вере, все тем же пристальным взглядом оглядел их и потом, обращаясь к Кравцову, спросил: - Пулей задело? - Нет, - ответил Кравцов, - на железяку напоролся. - У него рваная рана, - торопливо вмешалась Вера, - его надо срочно в медпункт доставить, здесь нет поблизости больницы или медпункта? - Как не быть, - все тем же спокойно-рассудительным тоном ответил бородач, - все в колхозе есть. И медпункт тоже... Говоря, он пристально глядел в лицо Кравцову и вдруг неожиданно сказал: - Вот какая, значит, неприятность с вами приключилась, товарищ Кравцов. Вора и Анатолий переглянулись. - Откуда вы меня знаете? - спросил Кравцов, освобождаясь от поддерживавшей его Вериной руки и, тяжело опираясь на палку, делая шаг к бородатому человеку. - Как не знать, - постукивая топором по твердому негнущемуся голенищу кирзового сапога, ответил тот. - Я вас знаю, и вы меня знать должны. Жогин моя фамилия. Жогин из Клепиков. Слыхали такую деревню? Наступило минутное молчание. - Ну вот и хорошо, Жогин, - сказал наконец Кравцов, обеими руками опираясь на палку. - Если тут Клепики, выходит, нам до сельсовета рукой подать. И до Ленинграда тоже недалеко. Верно? - С одной стороны, товарищ Кравцов, оно верно. А с другой - как сказать, - медленно, с расстановкой ответил Жогин. - А я вот решил сучьев набрать. Тут, говорят, ночью такой бурелом прошел... Лес-то рубить нам советская власть запрещает. Ну, а если без нас нарубили... - Сучья наберешь в другой раз, - оборвал его Кравцов, - а сейчас давай в сельсовет, скажи, чтобы подводу прислали. - Торопитесь, значит, товарищ Кравцов? А надо ли? Снова наступило молчание. Теперь Кравцов и Жогин пристально, неотрывно глядели друг на друга. Первым опустил голову Кравцов. Несколько мгновений он смотрел себе под ноги, точно разглядывая что-то в густой траве, потом повернулся к Анатолию и сказал: - Отойди в сторону, Толя. И ты, Вера, тоже. Нам надо с Жогиным немного поговорить. Анатолий хотел было возразить, сказать, что для разговоров нет времени, и в конце концов, если у него, Кравцова, есть с этим Жогиным какие-то дела, то пусть ими и занимается, а они с Верой пойдут, пусть только Жогин укажет дорогу... Но в это время он встретился взглядом с Кравцовым и увидел, скорее почувствовал, в выражении его лица, глаз что-то такое, что заставило его молча подчиниться. Он и Вера сделали несколько шагов в сторону рощицы. - Что все это значит? - тихо, но встревоженно спросила Вера. - А черт его знает, - как можно беспечнее ответил Анатолий, - бред какой-то! Словом, мы ждем пять минут, не больше, и пойдем сами. В конце концов, теперь этого Кравцова есть кому проводить. А мы и без него дорогу найдем. Ты слышала, что он сказал? Отсюда до деревни полкилометра, не больше. Вера молчала. По небу плыли черные, с чуть подсвеченными краями облака. Ветер прижимал к земле высокую траву. Шумели деревья. Где-то над ними пронзительно кричала птица. - Как ты думаешь, о чем они там беседуют? - спросила Вера, стараясь, как и Анатолий, говорить бодро и беспечно. Но у нее это не получалось. - Понятия не имею, - пожимая плечами, ответил Анатолий. - Странный какой-то этот... Жогин. И говорит как-то... по-епиходовски... Ну... - Он посмотрел на часы. - Все. Сейчас я им скажу. Но в это время Жогин повернулся и пошел в сторону. А Кравцов остался стоять, ссутулившись и по-прежнему двумя руками опираясь на палку. Анатолий и Вера подбежали к нему. - Ну? - спросил Анатолий. - Кончили свое производственное совещание? Можем мы наконец идти? - Придется еще немного подождать, - ответил, не меняя позы, Кравцов, казалось думая о чем-то другом, - сейчас подводу пришлют. - Но на кой нам черт подвода, если мы рядом с деревней? - воскликнул Анатолий. Вера укоризненно посмотрела на него. Кравцов неожиданно выпрямился, посмотрел в упор на Анатолия и властно сказал: - Пойдемте, ребята, обратно в лес. Не дожидаясь ответа и без посторонней помощи, Кравцов первым заковылял к лесу. - Что это еще за глупости такие! - раздраженно сказал Анатолий. Он не двинулся с места и держал за руку Веру. - Ребята, идите за мной, - все так же настойчиво, но не оборачиваясь, произнес Кравцов. - Толя, пойдем за ним, - тихо сказала Вера, делая робкий шаг вслед за Кравцовым. - Скоро, наконец, кончится эта детективная история? - воскликнул Анатолий. - Я никуда не пойду, пока мне не объяснят... Кравцов на мгновение остановился, обернулся и сказал: - Иди за мной, Анатолий, сейчас я тебе все объясню. Они пошли за ним. Едва углубившись в рощу, Кравцов остановился и, прислонившись спиной к дереву, знаком подозвал к себе Анатолия. - Мне надо с тобой поговорить, Толя, - сказал он негромко и повторил: - С тобой. А Вера пусть немножко погуляет. И, не дожидаясь ответа Анатолия, произнес уже чуть громче, обращаясь к Вере: - Вы не сердитесь. Просто у нас мужской разговор. Анатолий приблизился к Кравцову, глядя на него с нескрываемой неприязнью. Кравцов подождал, пока тот подойдет к нему почти вплотную, и тихо сказал: - Здесь немцы, Толя. В первую минуту Анатолий не понял смысла этих слов. Потом ему показалось, что Кравцов шутит, издевается над ним. Он уже хотел назвать Кравцова трусом и паникером, но, увидев выражение его глаз, осекся. Кравцов смотрел на него пристально, даже сурово. Теперь перед Анатолием стоял как бы другой человек, разительно непохожий на того, что совсем недавно лежал на траве и с хитренькой улыбкой рассказывал свои анекдотцы. Анатолий почувствовал дрожь в коленях. - Вы... это серьезно? - невольно переходя на шепот, спросил он. Кравцов молчал. - Но откуда тут могут быть немцы? - продолжал спрашивать Анатолий с тайной надеждой, что он что-то не понял, придал не то значение словам Кравцова и сейчас все разъяснится. - Ведь мы находимся почти под Ленинградом, так? Я же только вчера слушал радио, бои идут еще под Таллином... - Не знаю, говорят, что они где-то поблизости, - нетерпеливо прервал его Кравцов. - В самих Клепиках немцев нет, и мы сейчас направимся туда - Жогин приедет на подводе. Но Сенцы - деревню в пяти километрах от Клепиков - они захватили этой ночью... - Ну как, кончили ваш разговор? - издалека крикнула Вера. - П-подожди! - чуть запинаясь и не оборачиваясь в ее сторону, бросил Анатолий. - Так вот, Толя, теперь слушай меня внимательно, - сказал Кравцов, и в голосе его прозвучали добрые, даже задушевные нотки, - я могу доверять тебе? Анатолий растерянно мигал глазами. Сердце его билось учащенно. Он все еще не отдавал себе отчета в том, что только что услышал, но уже верил, понимал, что на них надвинулась новая, еще более страшная беда. Кравцов неожиданно положил руку на плечо Анатолия и притянул его к себе. - Так вот, я тебе доверяю, - сказал он, почти касаясь своим лицом лица Анатолия, - я понял, что тебе можно верить, еще тогда, когда ты честил меня за ту историю... с самолетом. Я всю эту чепуху придумал. Так вот, слушай. Возможно, что нам придется добираться до Ленинграда врозь. Может быть, ты окажешься там раньше меня. В этом случае ты в первый же день, в первый же час по прибытии в город пойдешь на Литейный. В Большой дом. Понял? В Бюро пропусков снимешь трубку и скажешь, чтобы соединили с майором Туликовым. Запомнил? Ту-ли-ков. Скажешь, что от Кравцова. Он тебе закажет пропуск. Когда увидишь Туликова, передашь: "Товары завезены, магазин откроется в положенный час". Понял? Повтори! - ...Магазин откроется в положенный час... - механически повторил, едва шевеля пересохшими губами, Анатолий. - Неверно! - неожиданно зло сказал Кравцов и больно сжал плечи Анатолия. - Ты пропустил, что "товары завезены". - Нет, нет, я помню! - Хорошо. Молодец, - с явным облегчением произнес Кравцов, опуская руки, - но это еще не все. Как твоя фамилия? - Валицкий. - Кто отец? - Архитектор. Работает в архитектурном управлении Ленсовета. - Не годится. Твоя фамилия... Авилов. Запомнил? Повтори! - Авилов. - Хорошо. Твой отец умер. В восемнадцатом году. Он был офицером. Тебе известно, что его расстреляла Чека. Понял? - Что вы такое говорите? - негодующе воскликнул Анатолий. - Твой отец - Авилов, бывший офицер, участвовал в заговоре, расстрелян в восемнадцатом, - не обращая внимания на возмущение Анатолия, медленно повторил Кравцов. - Ты воспитывался в детском доме. Ненавидишь Чека, НКВД и все такое прочее. Чтишь память отца, хотя никаких подробностей о нем, естественно, не помнишь. Тебе был тогда год от роду. Узнал о нем от дяди. Дядя умер пять лет назад. Запомнил? - Но... но кому я должен все это сказать? - с отчаянием спросил Анатолий. - Немцам, - жестко ответил Кравцов, - если придется. Документы с собой есть? - Остались в поезде. В чемодане. - Так и скажешь. Он помолчал немного и добавил: - Ты сожалел, что не попал в первый же день на фронт. Считай, что ты на фронте. Все. Вере ни слова. Ну... о Туликове. - Вы... вы ей не доверяете? - На сто процентов доверяю. Но она девушка. Может... не выдержать. А ты мужчина. Понял?.. А теперь запомни самое главное: что бы ни случилось со мной, ты должен добраться до Ленинграда и позвонить Туликову. Это очень, очень важно! Ну как, выполнишь? Анатолий сосредоточенно молчал. Как это было ни удивительно, теперь он не чувствовал страха. Скорее наоборот. Неожиданное поручение наполнило его гордостью. Все, что он пережил последние часы, и то, о чем узнал в последние минуты, отступило в его сознании на задний план. Для него было уже ясно, кто такой Кравцов. И мысль о том, что с этого мгновения он, Анатолий, тоже причастен к важному, секретному делу, к которому допускаются лишь самые проверенные, самые преданные люди, вселяла в него новые силы. Тот факт, что где-то поблизости были немцы, он реально не мог себе представить. И если бы не страшные минуты, которые он пережил там, в поезде, и потом, когда бежал в растерянности и страхе, то все происходящее воспринималось бы им как эпизод из книги или кинофильма, посвященных грядущей войне. В том, что ему, Анатолию, и, конечно, Вере удастся добраться до Ленинграда, он не сомневался. Как и многие ленинградцы, он хорошо знал серокаменное здание на Литейном - Большой дом. Он уже представлял себе, как замкнуто и отчужденно входит в это здание, как тихо говорит по телефону - сухо и немногословно: "Это майор Туликов? Я от товарища Кравцова. По срочному делу..." Да, он все сделает, все выполнит в точности. Теперь он не просто парень в гражданской одежде, какой-то студент. У него важное секретное поручение... - Я вас понял, товарищ Кравцов, - твердо и даже торжественно произнес Анатолий, - все будет выполнено. - Ну, вот и хорошо, - удовлетворенно, с явным облегчением сказал Кравцов. - Теперь позовем Веру. Вера! - громко окликнул он ее. И когда она подошла, сказал спокойно: - Положение чуть осложнилось, Верочка. Ходят слухи, что немцы высадили поблизости десант. Разумеется, его уничтожат, и очень скоро. Нам придется переждать это время в Клепиках, там немцев нет. Вот и все. Для беспокойства особых оснований не имеется. Единственно, что тебе надо запомнить... ну, на всякий случай, что ты Толю раньше не знала. Познакомились в поезде. А потом вместе спасались от бомбежки. Поняла? Вера молчала. Она стояла ошеломленная, лишившаяся дара речи. - Вот что, Вера, - внушительно и строго сказал Анатолий, - все это товарищ Кравцов говорит просто так, ну, на всякий случай. Волноваться тут нечего. Если даже немцы и вправду высадили какой-то десант, то через несколько часов от него останется мокрое место. А мы пока что побудем в этих Клепиках, поедим, ты сможешь во что-нибудь переодеться... Анатолий умолк, потому что увидел, что Вера глядит на него широко открытыми, полными ужаса глазами. - Паниковать тут нечего. В конце концов, ты не одна! - уже сердито прикрикнул он на нее. Вера покорно кивнула. Анатолий умолк. Он почувствовал, что страх, застывший в глазах Веры, передался и ему и не проходит. Он прислушался и снова услышал тот далекий и странный гул. - Я вспомнил! - неожиданно громко воскликнул Анатолий и, точно сам испугавшись звука своего голоса, закончил уже тихо: - Я вспомнил. Ну... этот гул! Это танки. Я слышал этот звук у себя дома под праздники. Каждый май и ноябрь! Когда они репетировали парад. Это танки, танки! Он умолк, ошеломленный своей догадкой. Но через мгновение, озаренный уже новой мыслью, снова воскликнул: - Но раз танки, значит, это наши, ведь верно? - Я тоже так полагаю, - негромко и растерянно ответил Кравцов, - и все же осторожность не помешает. - Но послушайте, - недоуменно произнес Анатолий, - это же нелепо! Зачем нам идти в эти Клепики? Почему мы не можем провести весь день и даже следующую ночь где-нибудь тут, в лесу? Если дело в еде, то я могу не есть сутки, и Вера тоже умеет терпеть, правда, Вера? Кравцов молчал. Все, о чем говорил сейчас Анатолий, он уже обдумал и на все возможные вопросы уже дал мысленные ответы. Нет, он не мог посоветовать этим двум молодым, беспомощным в лесу городским ребятам оставаться здесь или пробираться к Ленинграду по местности, частично занятой немцами. Втроем можно было бы попытаться, но он, Кравцов, не в состоянии проковылять и нескольких десятков метров. - Ну хорошо, - снова заговорил Анатолий, - а что будет, если немцы придут и в Клепики? - Тогда нас спрячут у себя колхозники, - ответил Кравцов. - Спрячут? - с плохо скрываемой тревогой спросил Анатолий. - А вы хорошо знаете этого Жогина? - Да. Хорошо знаю... - медленно произнес Кравцов. Только это он и мог ответить. Потому что сказать все - значило рассказать и о том, что десять лет назад он, Кравцов, работник НКВД, в качестве уполномоченного областного штаба по ликвидации кулачества конфисковал богатое имущество Жогина, а самого его с семьей отправил в Сибирь. Сказать все - значило признаться, что он, Кравцов, и сам не знает, вернулся ли в родное село Жогин в качестве примирившегося человека или как враг. И если он враг, то что в нем окажется сильнее: ненависть, которая побудит его в случае возможности выдать Кравцова немцам, или страх перед расплатой после того, как их выбьют отсюда. Но всего этого Кравцов сказать не мог. Он доверил этому парню, Анатолию, то, чего не мог не доверить в создавшихся обстоятельствах. Все остальное не имело отношения к этому главному и могло вселить в души этих ребят лишь страх. Он прислушался, услышал стук колес приближавшейся телеги и бодро, почти весело сказал: - Ну, кажись, карета подана. Пошли! И, тяжело опираясь на палку, сделал шаг вперед... 14 Тем, кто знал Федора Васильевича Валицкого поверхностно, старый архитектор казался человеком крутого нрава, упрямым, болезненно самолюбивым - словом, малоприятным в общении. Немногочисленные же друзья Валицкого, единодушно сходясь во мнении, что "характерец у Федора трудный", считали его, однако, человеком талантливым и честным, но вместе с тем самым большим врагом себе. И в самом деле, казалось, трудно себе представить личность, более "несозвучную эпохе", чем шестидесятипятилетний академик архитектуры Федор Васильевич Валицкий. В двадцатые годы, в период повального среди архитекторов увлечения идеями конструктивизма, Валицкий, который был лично знаком с Корбюзье, ценил его и не раз получал от знаменитого француза книги с дружественными надписями, неожиданно выступил с резкой критикой зарубежного новатора и особенно его советских подражателей. Характер у Валицкого был желчный. Критикуя кого-либо или что-либо, он в выражениях не стеснялся и наиболее рьяных авангардистов, пропагандирующих стиль Корбюзье и строительство безликих домов-коробок, "городов будущего", оторванных от исторически сложившихся поселений, называл обезьянами, попугаями и неучами. В основе его критики лежала верная мысль о том, что идеи Корбюзье и в особенности практика осуществления его проектов за границей не могут лечь в основу строительства в нашей разоренной войнами стране по крайней мере в ближайшие годы. Валицкий утверждал, что, пока промышленность строительных материалов у нас еще недостаточно развита и вложить в нее большие средства при хроническом дефиците во всех сферах экономики еще невозможно, следование идеям Корбюзье неминуемо приобретает лишь внешний, подражательный характер, а на практике ведет к возведению непрочных, неудобных для жилья и работы, холодных, неуютных домов. Коллеги Валицкого, особенно молодежь, стали относиться к нему с неприязнью. И дело было не только в том, что свою критику Валицкий облекал в обидную, саркастически-уничижительную форму. Главное заключалось в другом. В те далекие годы очень многие люди были убеждены, что "прекрасное будущее" не только не за горами, но где-то совсем рядом, почти столь же близко, сколь близко находятся друг от друга реальные "сегодня" и "завтра". Они были уверены, что наступление этого "завтра" зависит лишь от темпов разрушения старых традиций и что сознательно-волевым усилием можно в кратчайший срок создать новую литературу, новую живопись и новую архитектуру. Критика Валицкого была принята в штыки. Его стали презрительно называть "академиком", "традиционалистом", "рутинером", не понимающим, что новая социальная эпоха требует новых, созвучных ей архитектурных форм. Однако в середине тридцатых годов, когда Корбюзье был предан анафеме, а его наиболее упорные последователи объявлены формалистами, Валицкий неожиданно сделал решительный поворот, в противоположную сторону. На собрании ленинградских архитекторов он выступил с резкой критикой нового, становящегося господствующим направления в архитектуре, которое назвал "ложноклассическим", "надуто-помпезным", "дворянским стилем для бедных". Валицкий утверждал, что мы поступаем неправильно, предавая забвению опыт зарубежного строительства вообще и идеи Корбюзье в частности, и что это тем более непростительно именно теперь, когда наша страна стала гораздо богаче, чем Десятилетие тому назад, и создала собственную индустриальную базу. Валицкому дали "достойный отпор". То было время крайностей во всякого рода спорах, любые Мнения по профессионально-техническим вопросам считались половинчатыми, оппортунистическими, если не сочетались с политическими оценками. И за Валицким, который, казалось, и впрямь обладал несчастным даром восстанавливать против себя не только своих оппонентов, но и единомышленников, прочно укрепилась кличка "формалиста", к тому же упорствующего в своих заблуждениях. И все же с Валицким считались. Он был одним из старейших архитекторов города, учеником уже ушедших из жизни прославленных мастеров русского зодчества. Несколько домов, возведенных Валицким в Ленинграде и в других городах страны, упоминались в специальной литературе. В профессиональной среде знали, что Валицкий обладает огромными знаниями не только как архитектор, но и как инженер-строитель. Однако тот факт, что за ним прочно укрепилась репутация "формалиста", и к тому же упрямого, чуждого самокритики, являлся решающим. Имя Валицкого стало одиозным, отныне оно упоминалось только в докладах и, как правило, лишь в том разделе, где говорилось о чуждых влияниях в советском зодчестве. Валицкий уже не строил домов. Ему не поручали ответственных проектов, привлекающих внимание общественности. В советских и партийных кругах Ленинграда его считали высококвалифицированным специалистом, но человеком сугубо аполитичным и даже фрондером, не заслуживающим особого доверия. К Валицкому относились холодно, хотя и с некоторой почтительностью. Тем не менее старика довольно часто привлекали для различных "внутренних", технических консультаций и экспертиз, включали в некоторые комиссии. Его труд хорошо оплачивался. Внешность Федора Васильевича Валицкого как нельзя лучше гармонировала с его репутацией человека, несозвучного времени. Он был высок, худощав, любил белые, коробящиеся от крахмала сорочки, галстук-"бабочку", темно-синий костюм и обязательную в любое время года жилетку. В кармане этой жилетки он носил на тонкой золотой цепочке старинные золотые часы с массивной крышкой. У Валицкого была густая седая шевелюра, угловатые черты лица, плотно, казалось, презрительно сжатые губы и длинные руки с тонкими, обтянутыми желтоватой кожей пальцами. Федор Васильевич с женой, сыном и домработницей тетей Настей жил на Мойке, в им самим еще до революции построенном доме, в большой, пятикомнатной квартире - ее не коснулись ни реквизиции, ни уплотнения благодаря охранной грамоте, подписанной человеком, имя которого для миллионов людей символизировало непререкаемый авторитет и высшую справедливость. Жену Валицкого, тихую, безропотную, маленькую пожилую женщину, звали Мария Антоновна, а сына, двадцатитрехлетнего студента института гражданских инженеров, - Анатолий. К жене Федор Васильевич относился безразлично и редко замечал ее присутствие, а сына, родившегося, когда Валицкому было уже за сорок, любил странной, тщательно скрываемой любовью. В отличие от жены, он никогда не ласкал его, даже маленького, хотя не находил себе места от волнения, если Толя - правда, это случалось не часто - заболевал. Когда сын подрос, отец редко удостаивал его сколько-нибудь серьезной беседы. Федора Васильевича раздражали неизменный оптимизм сына, его самоуверенность, а также увлечение спортом - занятием неинтеллектуальным. За столом Анатолию редко удавалось вымолвить фразу, которая не вызвала бы иронической реплики отца. И тем не менее Валицкий очень любил своего сына, хотя, казалось, делал все от него зависящее, чтобы Анатолий об этой любви даже не догадывался. Федор Васильевич был человеком замкнутым, после приспособленчества больше всего на свете ненавидел сентиментальность, к себе в душу не допускал никого и, может быть, именно поэтому никогда не пытался заглянуть во внутренний мир, в мысли Анатолия. Он лишь издали следил за тем, чтобы жизнь сына развивалась, как он любил выражаться, "в правильном направлении". Это означало, что Анатолий должен был хорошо учиться в школе, затем поступить в институт и не жениться до тех пор, пока не станет на ноги. Такова была программа-минимум, и за выполнение ее Федор Васильевич чувствовал себя ответственным. Когда по окончании школы Анатолий заявил отцу о своем намерении держать экзамен в институт, где готовят архитекторов, Федор Васильевич иронически-равнодушно пожал плечами. Но в душе сознавал, что это только привычная поза. Втайне его уже давно радовали школьные успехи сына в области рисования, черчения и математики, и он был доволен, когда заставал его у своих шкафов, набитых монографиями и альбомами. Архитектура была богом Валицкого, единственным, перед чем он преклонялся, что считал незыблемым на земле. Ему было приятно, что его чувства передались сыну. Однако он столь ревностно, столь свято относился к божеству, жрецом при котором состоял, что не сразу верил в чистоту намерений неофита, даже если им был собственный сын. - Не советую, - коротко бросил Федор Васильевич, когда Анатолий сдержанно и как бы между прочим сообщил ему о намерении посвятить себя архитектуре. - Почему? - так же коротко спросил Анатолий. - Сейчас туда привнесено много политики, - ответил, чуть кривя свои тонкие губы, Федор Васильевич. - Боюсь, что ее хватит в излишке даже и на твой век. Займись медициной. Или физикой. Больше перспективы, и меньше мешают. Теперь настала очередь Анатолия пожать плечами и снисходительно усмехнуться. Ему были известны фрондерские взгляды отца на многие вещи, он относился к этому несколько иронически, хотя никогда не вступал с отцом в споры. Анатолий был комсомольцем, в школе считался активным общественником, и, как это ни парадоксально, во всем этом большую роль сыграла именно одиозная репутация его отца. Анатолий, может быть сам того не сознавая, всячески старался выявить свою самостоятельность, убедить всех окружающих в своей идейной независимости от него. Постепенно и, вернее всего, бессознательно он пришел к убеждению, что мнение о нем людей зависит от слов, которые он произносит, поскольку для совершения каких-либо особых примечательных поступков повода все как-то не представлялось. Почему-то всегда случалось так, что, когда его соученикам приходилось выезжать в колхоз на уборку картофеля или в бригадах "Осодмила" дежурить вместе с милиционерами на улицах, "неблагополучных по хулиганству", Анатолий всегда оказывался одним из тех, кто посылал и произносил при этом соответствующие слова и кто потом "заслушивал отчеты", а не среди тех, кого посылали и кто потом отчитывался. Для создания себе отменной репутации одних слов оказывалось совершенно достаточно. Учился Анатолий хорошо, на различного рода собраниях говорил тоже хорошо и правильно, окружающие считали его умным, веселым и в то же время выдержанным парнем, и постепенно он и сам уверился в том, что является именно таким. Валицкий-старший иногда посмеивался над "твердокаменностью" своего сына, которую называл эмоциональной ограниченностью и интеллектуальной нетребовательностью. Однако в душе он был даже доволен: ему вовсе не хотелось, чтобы сын повторил полный тревог и ударов по самолюбию жизненный путь своего отца. ...О начале войны Валицкий узнал не в полдень, как большинство людей в стране, а несколько позже, потому что не терпел радио, в квартире его не было приемника, а повесить на стену уродливую черную тарелку местной трансляции он не разрешил бы, наверное, и под угрозой смерти. В тот июньский воскресный день Федор Васильевич, позавтракав вдвоем со своей приученной к безмолвию женой, направился к себе в кабинет, плотно затворил двери, уселся за старомодный, черного дерева письменный стол и раскрыл лежащую на полированной поверхности стола книгу. Это была не работа, а отдых, который Федор Васильевич позволял себе именно по воскресеньям. Сама мысль, что отдыхать можно не за письменным столом, а где-нибудь на сестрорецком пляже или в парках на Островах, среди толпы слоняющихся по аллеям людей, показалась бы ему варварской. На это воскресенье Федор Васильевич отложил еще со вчерашнего вечера увесистый том Витрувия "Десять книг об архитектуре" - роскошное итальянское издание, которое приобрел в Риме еще в 1910 году. Вчера его взгляд, пробегая по корешкам книг, заполнявших книжные шкафы, выстроенные вдоль одной из стен кабинета, остановился именно на этом классическом произведении. Федор Васильевич вспомнил, что не раскрывал его уже много лет. Он вынул тяжелый, со множеством красочных иллюстраций том и положил его на письменный стол, предвкушая предстоящее ему завтра удовольствие. В воскресенье, не спеша позавтракав, он вошел в свой кабинет, уселся в потертое кожаное кресло, привычным движением выключил телефон и, наугад раскрыв отложенную с вечера книгу, погрузился в созерцание чертежа элементов античного ордера - карнизов, фризов и капителей. Очень скоро мысли Валицкого потекли в обычном для него направлении. Превыше всего ценивший в архитектуре целесообразность и пропорциональность, он с привычным раздражением вызвал в своем воображении те современные здания, в которых колонны и капители уже не имели ничего общего с целесообразностью и превратились в нелепые украшения дурного вкуса. Около двух часов дня, погруженный в чтение, Валицкий услышал доносившиеся из-за закрытой двери кабинета возбужденные женские голоса. Он недоуменно и недовольно поморщился, ожидая, пока шум смолкнет, но в это время дверь распахнулась настежь, и в комнату с причитаниями и всхлипами, перебивая друг друга, вбежали Мария Антоновна и тетя Настя. Именно в этот момент Федор Васильевич Валицкий и узнал от вернувшейся из магазина домработницы, что люди кругом говорят о какой-то речи по радио насчет войны. Рассерженный Федор Васильевич прикрикнул на женщин, приказал им замолчать. Он не сомневался в том, что тетя Настя что-то напутала. В последнее время редкая политическая статья обходилась без слова "война", к тому же на Западе и в самом деле уже почти два года Германия вела боевые действия, - возможно, что какие-то паникеры не вникли в смысл очередной радиопередачи и... Словом, Федор Васильевич приказал женщинам замолчать. Воспитанные в течение долгих лет в духе абсолютной покорности мужу и хозяину дома, обе старухи, все еще всхлипывая и причитая, пошли к двери, но Мария Антоновна, дойдя до порога, внезапно бросилась обратно к мужу с возгласом: "Толя! Ведь Толенька-то уехал!" Разумеется, в этом сообщении для Валицкого не было ничего нового, поскольку он только в пятницу попрощался с сыном, который сказал, что еще не решил окончательно, где проведет каникулы - на юге или под Ленинградом, но сообщит тотчас же, как только где-нибудь "осядет". Федор Васильевич еще раз прикрикнул на жену, сказал, что Анатолий не ребенок, и выпроводил ее из кабинета. Оставшись один, Валицкий подошел к окну, открыл его и выглянул на улицу. Ничего необычного он не увидел. На улице было не больше народу, чем в любой воскресный летний день. По Невскому, часть которого была хорошо видна отсюда, из окна, катились "эмки" и "ЗИСы". На углу Мойки и Невского (Валицкий никогда не употреблял громоздкое название "проспект 25-го Октября") бойко торговал цветочный киоск. "Война? - произнес про себя Валицкий. - Что за глупости! Какая война?!" Он вернулся к столу, сел, решил продолжать чтение, но передумал и снял телефонную трубку. Телефон молчал. Валицкий забыл, что выключил его еще с утра, как делал всегда, когда садился за письменный стол. Он передвинул рычажок на маленькой, прикрепленной к стене эбонитовой панельке, дождался ответа станции и назвал номер одного из своих старых друзей - доктора Андрея Григорьевича Осьминина. Он знал этого человека, своего сверстника, уйму лет, постоянно ссорился с ним и любил его придирчивой, эгоистической любовью. Когда-то Валицкий лечился у частнопрактикующего врача-терапевта Осьминина - это было еще до революции. Постепенно они подружились. И тогда Осьминин сказал: - Вот что, Федор, ищи-ка себе другого врача, а я тебе отныне не лекарь. Ты мне больше не веришь. Несть пророка в своем отечестве. К тому же тебе нужен пророк с палкой, чтобы ты его слушал и боялся. Я тебе говорю, что у тебя начальная стадия гипертонии, а ты посылаешь меня к черту. Словом, чай у тебя пить буду, если Мария Антоновна пригласит, а лечит тебя пусть кто-нибудь другой. Так и договорились. Они виделись часто, но редко расставались, не повздорив. И причина этого в конечном итоге заключалась в том, что Осьминин слишком хорошо знал Валицкого и уже давно разглядел в характере его те черты, о которых даже и не догадывались другие. Этими чертами были легкая ранимость, которую Валицкий искусно прятал под маской равнодушия и даже высокомерия, и жажда деятельности, которую в силу сложившихся обстоятельств Валицкий также пытался скрывать. Доктор Осьминин был вдовцом, он жил в маленькой квартире с внучкой Леночкой, дочерью своего погибшего на войне с финнами сына. Мать Леночки ушла от мужа через два года после рождения дочки и не давала о себе знать. Четырнадцатилетняя Лена вела немудреное хозяйство деда; два раза в неделю к ним являлась приходящая домработница. Сам Осьминин уже давно забросил частную практику, не возвращался к ней, в отличие от многих врачей, и в период нэпа и последние годы заведовал больницей на Васильевском острове. ...И вот теперь, в воскресенье 22 июня, около двух часов дня, Валицкий назвал номер Осьминина и, услышав знакомый дребезжащий голос, как нельзя более спокойно, не здороваясь и без всяких предисловий, спросил: - Ну... что нового? - Ты что, с ума сошел, Федор! - возмущенно воскликнул Осьминин. - Нашел время для нелепых шуток! - Значит... - после короткой паузы и неожиданно упавшим голосом произнес Валицкий, - значит, это правда? - У тебя что, уши ватой заткнуты? - продолжал возмущаться Осьминин. - В конце концов, есть пределы... - Извини, - прервал его Валицкий, и голос его прозвучал как-то виновато, - я просто не мог поверить... Я позвоню тебе позже... Он повесил трубку и тихо произнес вслух: - Значит, все это правда. Война. Он положил руку на грудь, потому что почувствовал, как часто и гулко бьется его сердце, и несколько минут сидел неподвижно. Потом встал, снял потертую, сшитую из тяжелого шелковистого сукна пижамную куртку, сохранившуюся с давних времен, и подошел к высокому стоячему зеркалу. У зеркала он сосредоточенно повязал своими тонкими, сухими пальцами галстук-"бабочку", с трудом справляясь с туго накрахмаленным воротником, надел жилетку, темно-синий пиджак и вышел из кабинета. Мария Антоновна, услышав шаги мужа, бросилась к нему, он молча ее отстранил, направился к парадной двери, взял стоящую в углу толстую орехового дерева палку и вышел на улицу. У него не было никакой цели, ему некуда было идти. Просто он хотел вырваться из внезапно охватившего его состояния оцепенения. Высокий, негнущийся, старомодный, Валицкий шел по улице, не глядя по сторонам, слегка пристукивая по тротуару палкой и высоко подняв свою седую голову. Откуда-то издалека до него донеслись звуки радио. Не убыстряя шаг - Валицкий всегда и при любых обстоятельствах ходил в одном и том же темпе, - он пошел туда, откуда доносились эти звуки. Он вышел на Невский, повернул направо и зашагал по проспекту. Уже очень скоро он сообразил, что голос репродуктора раздается из того самого переулка, где помещался Дом радио. В переулке стояла толпа и безмолвно слушала громкий голос, доносящийся из похожего на огромную граммофонную трубу репродуктора, выставленного в раскрытом окне третьего этажа. Валицкий стал в стороне, не смешиваясь с толпой. Он напряженно вслушивался в смысл доносящихся из громкоговорителя слов, стараясь схватить их сущность, уловить какие-то фразы, интонации, которые могли бы оправдать еще чуть теплящуюся в его душе надежду на то, что все это - недоразумение, что люди неправильно истолковали какое-то неудачно составленное сообщение. Но безотчетно лелеемая им надежда была уже через несколько коротких минут погребена под тяжестью неумолимых слов, падающих оттуда, сверху, на безмолвную, неподвижно стоящую, здесь, внизу, толпу. Да, это была война. Не та, воображаемая, что уже не первый год, как призрак, как мрачная тень, давила на сознание людей, а реальная, ставшая сегодняшним днем война: диктор говорил о внезапном нападении немецких войск с юга, запада и севера - повсюду, от Балтийского до Черного моря... Потом он умолк, но толпа все еще не расходилась, и Валицкий тоже стоял, не двигаясь, ошеломленный, подавленный. Диктор начал говорить снова, и Валицкий не сразу понял, что он опять произносит те же самые слова, повторяя сообщение, а когда сообразил, то пошел прочь, с трудом передвигая не гнущиеся в коленях ноги. Он снова вышел на Невский и механически повернул в сторону, противоположную своему дому, к Аничкову мосту. Пройдя немного вперед, Федор Васильевич увидел кучку людей, толпящихся у стены Госбанка, подошел, остановился и, пользуясь своим высоким ростом, глядя поверх голов, увидел мокрое, видимо только что наклеенное объявление. Он прочел набранные красным шрифтом строки - это были все те же фразы, которые только что раздавались по радио: "Наше дело правое. Враг будет разбит. Победа будет за нами!" Валицкому стало душно, он повертел головой, стараясь ослабить впивающийся в шею туго накрахмаленный воротничок, и в соседней зеркальной витрине увидел свое отражение. И пожалуй, первый раз в жизни ему показалось, что он выглядит как-то несовременно, чуждо всему окружающему. Широкие концы его тщательно вывязанной "бабочки" торчали подчеркнуто вызывающе, накрахмаленная сорочка топорщилась из-под жилетного выреза, седая, хорошо промытая шевелюра возвышалась над головой, точно нимб. Валицкий повернулся и пошел обратно, к своему дому. За обедом Мария Антоновна снова начала говорить об Анатолии, но Федор Васильевич и на этот раз двумя-тремя короткими фразами заставил ее замолчать. ...И тем не менее Валицкий не мог, не был в состоянии не думать сейчас о сыне. Ему вдруг пришла в голову мысль, что их отношения с тех пор, как Анатолий стал сознательно мыслить, и до сегодняшнего момента развивались не совсем естественно. Анатолий жил своей, не всегда понятной отцу жизнью. Иногда ему хотелось проникнуть в эту жизнь. Случалось, что у сына собирались товарищи - девушки и юноши, но тогда Валицкий лишь плотнее закрывал двери кабинета, чтобы к нему не доносился громкий смех и раздражающие его звуки патефона. Впрочем, однажды его охватил приступ любопытства. Он вспомнил свою молодость, студенческие сборища, пунш, "Гаудеамус", девушек-курсисток и все такое прочее, ныне безвозвратно канувшее в прошлое, и Федору Васильевичу захотелось пойти и посмотреть, как веселится нынешняя молодежь. В тот вечер у Анатолия собрались студенты, его однокурсники. Когда Валицкий появился в комнате сына, там наступило внезапное молчание. Наверно, он, вылощенный, накрахмаленный, неприступный, и впрямь выглядел неуместно среди вихрастых ребят в майках и ковбойках. Они так и застыли на своих местах - где кто был, только патефон, который никто не догадался остановить, продолжал наигрывать "Риориту". Дело, по-видимому, заключалось не только в том, что Валицкий смущал ребят своим внешним видом. Студенты-строители, они, разумеется, знали о репутации, которой пользовался старый архитектор, и, так сказать, априори были настроены по отношению к нему несколько драчливо. Может быть, Валицкий предполагал это или интуитивно почувствовал, но так или иначе стал "задираться" первым, иронически расспрашивая, "чему же теперь учат". Но в то время, когда студенты ершисто отвечали на его вопросы, внутренне уверенные в "непрошибаемости" старика, у старика было очень горько на душе. Он еще и еще раз почувствовал, что никому не нужен, что-то пробормотал напоследок и ушел... И вот теперь он вдруг подумал, что если бы ему и впрямь предстояло расстаться с сыном, то, наверное, ни он сам, ни Анатолий не сумели бы найти нужных и важных слов. Однако мысль об этом лишь на мгновение появилась в сознании Валицкого, ему легко было прогнать ее, потому что все только что случившееся казалось ему совершенно нереальным. Все мысли, все ощущения Валицкого еще были связаны со вчерашним днем. В его жизни еще не произошло того особого, личного события, которое заставляет человека не только поверить, но и почувствовать, что отныне он вступил в совершенно новую стадию существования и что прошедшая ночь не только, как обычно, отделила вчерашний день от сегодняшнего, но огненной чертой пересекла все, чем живет человек: чувства, надежды, устремления и все, что его окружает. Поэтому возбужденное, близкое к истерическому состояние жены раздражало Валицкого: он не видел для этого оснований. Война представлялась ему как нечто далекое, неосязаемое, происходящее где-то "там" событие, к которому ни он, ни его "дом" не может и не будет иметь прямого отношения. Разумеется, мысль об Анатолии в связи с войной приходила и ему в голову. Однако Федор Васильевич был уверен, что сын его, как студент предпоследнего курса института, не будет призван в армию. В его подсознании все еще жило представление о войне, как о чем-то похожем на то, что происходило в 1914 году, когда не только в крупных городах, но и в каких-нибудь ста верстах от линии фронта жизнь протекала обычным, мирным путем. Мысль, что война может запустить свою страшную лапу сюда, в Питер, казалась Валицкому противоестественной. Следовательно, Анатолию ничего не грозило. А раз так, то слезливые причитания жены не имели оправдания. Они лишь унижали достоинство Анатолия, как будто он малый ребенок, маменькин сынок. А все, что в действительности или в воображении Федора Васильевича унижало достоинство его самого или членов его семьи, "дома", вызывало в нем резкую, протестующую реакцию. Менторски, педантично разъяснил Федор Васильевич жене, что Анатолий уехал не на Северный полюс, а в населенный пункт, что там наверняка имеется радио и, услышав о войне, он, разумеется, поспешит домой. Однако Мария Антоновна не успокоилась - ее пугала, угнетала мысль, что сына могут послать на фронт, - и этого Федор Васильевич уже не мог ей простить. И хотя в душе был уверен, что в армию Анатолия не призовут, да и война эта наверняка кончится очень скорым разгромом немцев, он сердито сказал, что его сын не слюнтяй и не трус и в свои двадцать три года не будет держаться за юбку матери. Это вызвало новый поток слез Марии Антоновны. Валицкий резко крикнул ей: "Прекрати!" - и ушел в свой кабинет. Поздно вечером у Валицких неожиданно появился Андрей Григорьевич Осьминин. Он сказал, что заехал ненадолго, потому что через час в больнице, которой он заведовал, состоится экстренное общее собрание. Валицкий молча посмотрел на своего мешковато одетого, лысого, страдающего одышкой друга и внезапно ощутил нечто похожее на угрызения совести оттого, что Осьминин, видимо, занят каким-то серьезным, неотложным делом, в то время как сам он сидит в своем кабинете, будто ничего не случилось. И, как всегда в подобных случаях, Валицкий попытался прибегнуть к своей спасительной иронии, каждый раз забывая, что с Осьмининым это у него не получается. - Ну, разумеется, без тебя дело не обойдется, - сказал Валицкий. - Кстати, тебе еще не присвоили генеральское звание? - Я военврач второго ранга, - сухо сказал Осьминин. - А ты кто? Валицкий пожал плечами и усмехнулся. - Между прочим, мне исполнилось шестьдесят пять. И единственное ружье, которое имеется в этом доме, принадлежит Анатолию. Он играл с ним, когда ему было пять лет. - Перестань паясничать, Федор, - сказал Осьминин. И после паузы добавил: - Впрочем, я тебя понимаю... До Валицкого немедленно дошел снисходительно-обидный смысл этих последних слов. Но именно на этот раз ему захотелось сопротивляться. Он прямо и с вызовом посмотрел в глаза своего друга и громко сказал: - Я честный человек, Андрей! И мне не в чем себя упрекнуть. Наверное, Осьминину в этих словах послышалось не только оскорбленное самолюбие. Может быть, он почувствовал в них и горечь и боль. И ему стало жалко Валицкого. Он сказал мягко: - Никто в этом не сомневается, Федор. Некоторое время царило молчание, и первым его нарушил Осьминин. - Лично я считаю, что все это быстро кончится, - сказал он, нарочито уходя от личной темы. - Говорят, что наши высадили большой десант где-то неподалеку от Берлина. Только пока это держится в секрете. Однако Валицкий был слишком самолюбив, чтобы оценить великодушие Осьминина. Ухватившись было за протянутую ему руку, он тут же отстранил ее. Валицкий не мог примириться с тем, что Осьминин видел его в состоянии растерянности и унижения. - От кого же секрет? - спросил он уже снова своим привычно-ироническим тоном. У него не было никаких оснований сомневаться в реальности такого десанта, более того, в душе ему страстно хотелось верить в него. И тем не менее, когда Осьминин пожал плечами, он снова еще настойчивее повторил свой вопрос: - От кого же секрет? От немцев или от нас? Полагаю, как в первом, так и во втором случаях в этом вряд ли есть смысл. - Ну, конечно, ты великий стратег и тактик! - насмешливо заметил Осьминин. Он не смог сказать ничего другого, поскольку и впрямь не находил убедительных причин для сохранения подобной тайны, однако самоуверенность Валицкого сегодня особенно его коробила. Широкотелый, круглоголовый, лысый, он сидел в кресле и сердито хмурил белесые брови. - Я не стратег и не тактик, - сказал Валицкий, довольный, что его сарказм, по-видимому, достиг цели, но больше уже не рискуя выводить Осьминина из терпения, - просто я оперирую логикой здравого смысла. - Немцев разобьют за несколько дней, - громко и решительно сказал Осьминин. - Очевидно, - согласился Валицкий. - Надеюсь, что воевать-то мы умеем. Во всяком случае, лучше, чем строить дома. Этого ему не следовало говорить. По крайней мере сегодня. Осьминин встал. - Вот что, - сказал он и, пожалуй, впервые за долгие годы знакомства с Валицким посмотрел на него с явной неприязнью, - мне не нравится твой тон. Сидеть в кресле и с профессорским видом рассуждать, когда на фронте уже наверняка гибнут люди... - Но что же мне остается делать в мои шестьдесят пять лет? - усмехнулся Валицкий. - Для рядового я староват, в генералы меня не произведут, как, впрочем, и тебя, я не медик, латать животы не умею, - следовательно, единственное, что мне остается, - это именно рассуждать! Не понимаю, чего ты раскипятился? Как я сказал, мы, очевидно, победим... - Очевидно?! - Боже мой, не разыгрывай из себя энтузиастического комсомольца! Да, очевидно, потому что война есть война, и всегда остается какой-то процент... - Ты допускаешь мысль, что Гитлер... - Подожди! У меня, как ты понимаешь, нет никаких симпатий к этому господину. В нем в наиболее концентрированной форме сосредоточилось все то, что я ненавижу. Он демагог, изувер - словом, как принято говорить, реакционер. - Именно поэтому он обречен! - Довольно наивное рассуждение. Ты просто малообразованный человек, Андрей! Если бы ты столь же усердно изучал историю, как больные сердца и желудки своих пациентов, то знал бы, что в развитии человечества бывали периоды, когда варвары на довольно долгие времена успешно подавляли несравненно более высокие культуры. - Ты самодовольный позер, Федор, - сказал Осьминин, - а мне сейчас просто некогда. Я должен ехать в больницу. Надеюсь, ты не будешь вести с Анатолием подобные сомнительные беседы. - Анатолия нет дома. Он уехал на курорт. - Сегодня ему полагалось бы быть здесь. Его слова снова задели Валицкого за живое. - Это не твоя забота! - надменно сказал он. Осьминин хлопнул дверью и ушел. Валицкий остался один. И пожалуй, в первый раз за долгие годы их короткая встреча оставила у Валицкого неприятный осадок. Фраза Осьминина: "Ты самодовольный позер, Федор" - на этот раз почему-то больно уколола его. Валицкий постарался восстановить в памяти, мысленно повторить те слова, за которыми последовала эта фраза. Да, да, он сказал что-то насчет истории. Может быть, это прозвучало глупо. И тем не менее он был прав. Никакая, даже самая острая ситуация не