как Звягинцев сел в машину и приказал ехать в штаб, он убеждал себя в том, что просто хочет использовать оставшееся время, чтобы попрощаться с Королевым. Но он обманывал себя и знал, что обманывает. Другая мысль, иное намерение вело его в те минуты на площадь Урицкого. Но, войдя в кабинет Королева и увидев полковника, поглощенного делами, по сравнению с которыми все, что было с ними не связано, казалось мелким и несущественным, Звягинцев почувствовал, как трудно, как мучительно тяжело ему произнести те слова, ради которых он вернулся сюда. И, видимо, волнение, которое охватило Звягинцева, отразилось на его лице, потому что Королев смотрел теперь на него с некоторым недоумением и настороженностью. - Ну что же, майор, давай прощаться, что ли... - сказал он. И тогда огромным усилием воли Звягинцев заставил себя заговорить: - Павел Максимович, я очень прошу... позаботьтесь о Вере. О Вере, вашей племяннице... - повторил Звягинцев и, опасаясь расспросов, добавил поспешно: - Она в районе Острова, в Белокаменске. А Иван Максимович на казарменном и дома почти не бывает. - В районе Острова? Верка? - еще более удивленно переспросил Королев. - А зачем ее туда понесло? - Павел Максимович, это долго рассказывать, и не в этом сейчас дело, - чувствуя, что ему стало еще труднее говорить, сказал Звягинцев. - Факт в том, что она сейчас там. И со дня на день откладывает возвращение домой. Разумеется, ни она, ни ее родители не знают, что этот район может... подвергнуться опасности. Королев внимательно посмотрел на Звягинцева. - Вот глупость-то какая! - сказал он наконец и точно про себя. - Машину, что ли, за ней послать? - Да, да, конечно, - торопливо подхватил Звягинцев, - хотя она дала телеграмму, что через день-два выезжает... - Ну тогда гонять машину нечего. Могут разминуться, - уже успокоенно произнес Королев. Звягинцев мысленно выругал себя за вырвавшиеся у него слова. Не надо, не надо было говорить о телеграмме, тогда Королев наверняка завтра же послал бы машину! Он не мог заставить себя сказать Королеву, что отъезд Веры зависит не от нее самой, что она и на этот раз может задержаться... Королев снова пристально посмотрел на Звягинцева. Теперь он смутно начинал понимать, что в словах майора заключено нечто большее, чем простое напоминание о Вере. Честно говоря, он, Королев, в последнее время как-то забыл о существовании племянницы и ни разу не виделся со своим братом - ее отцом. Правда, на второй или на третий день войны он позвонил ему, но жена ответила, что Иван дома почти не бывает. О Вере Королев как-то и не подумал. Он привык считать, что с девушкой все в порядке, - она училась в медицинском институте, у нее был свой круг знакомых... И вот теперь выяснилось, что Веру так не ко времени зачем-то понесло под Остров. Впрочем, там, кажется, живет сестра ее матери... Все эти мысли быстро пронеслись в сознании Королева. В первое мгновение он не на шутку забеспокоился - ведь судьба Острова вызывала реальные опасения не только у него... Однако, услышав от Звягинцева, что Вера не сегодня-завтра вернется, Королев успокоился: немцы были еще далеко от Белокаменска. Почему же тогда так взволновался Звягинцев? Королев по-прежнему пристально глядел на стоящего перед ним майора, стараясь прочитать на его лице невысказанные мысли. Ему давно нравился этот высокий, всегда подтянутый молодой человек, который по возрасту годился ему в сыновья. Нравился своей смелостью, честностью и прямотой, хотя в разговорах Королев нередко осуждал майора за вспыльчивость и "завихрения". Когда речь зашла о кандидатуре командира для выполнения ответственного задания на Лужском рубеже, Королев без колебания назвал Пядышеву именно его. И вот теперь что-то подсказывало полковнику, что не только простое беспокойство за судьбу Веры владеет Звягинцевым. - Послушай, майор... а почему именно ты... Он не договорил, потому что Звягинцев прервал его, сказав громко и даже с каким-то вызовом: - Я люблю ее, Павел Максимович! Это было столь неожиданно, что Королев растерянно переспросил: - Лю-убишь?! - Да, люблю! - повторил Звягинцев и внезапно почувствовал, что на душе у него стало легче. - Так, так... - смущенно проговорил Королев. Но Звягинцеву в этих словах послышалось осуждение. Краска бросилась ему в лицо. - Я знаю... Вам кажется нелепым и странным, что военный человек, которому поручено важное боевое задание, не нашел другого времени и места, чтобы говорить о своих чувствах... - Он на мгновение умолк, чтобы перевести дыхание. - Но для меня сейчас все слилось воедино. И война, и мое задание, и... то, о чем я сейчас говорю. И поделать с этим я ничего не могу. - Так, так... - повторил после долгой паузы Королев. Он сделал несколько шагов по комнате. Потом, снова остановившись против Звягинцева, спросил: - А почему ты считаешь необходимым сказать это мне... а не брату? У Веры ведь отец имеется, верно? Этот вопрос застал Звягинцева врасплох. - Почему? Не знаю... - сказал он, как бы спрашивая и отвечая самому себе. - Может быть, потому, что вы... единственный человек, который... Звягинцев оборвал себя на полуслове. Ему хотелось сказать, что он, Королев, кроме Веры, единственный близкий ему человек, что у него нет отца, а мать далеко в Сибири, что он привык говорить с ним о самом важном, ничего не скрывая... Но он не сказал этого, потому что боялся показаться смешным, сентиментальным мальчишкой, не умеющим даже в такое суровое время сдерживать свои чувства. Наконец он произнес сухо и отчужденно: - Забудьте все, что я вам сказал. Единственная моя просьба - позаботьтесь о ней. До свидания, товарищ полковник. - Погоди, - остановил его Королев. - Ну... а она?.. Этого вопроса Звягинцев не ожидал. У него не было сил ответить. Даже самому себе. - Не знаю, - глухо проговорил он. - Значит, не знаешь... - медленно произнес Королев. Потом полез в карман, вытащил пачку "Беломора" и протянул ее Звягинцеву. - Что ж, покурим на дорогу, - сказал он негромко. Звягинцев взял папиросу, но тут же скомкал ее, так и не закурив. - Вот что я тебе скажу, Алеша, - еще тише и не глядя на Звягинцева, проговорил Королев. - Я человек старый, вы с Верой молодые... Если ты чувствуешь, что все это сейчас для тебя... ну, как ты выразился, "едино", тогда... тогда это хорошо. И не волнуйся. Все с Верой будет в порядке. А теперь езжай. Выполнишь задание - вернешься. Я к тебе привык... Звягинцев почувствовал комок в горле. Он подумал о том, что вряд ли вернется скоро, потому что бесповоротно решил быть до конца войны там, где идут бои, но теперь говорить об этом показалось ему ненужным и неуместным. ...На южной окраине Ленинграда, у Средней Рогатки, на обочине дороги, ведущей на Лугу, выстроилась колонна грузовых автомашин. ...Командирская "эмка", закамуфлированная, как и машина Звягинцева, в грязно-зеленые цвета, стояла впереди - несколько поодаль от колонны. Капитана Суровцева Звягинцев увидел еще издали - он стоял около "эмки" с каким-то военным, намного ниже его ростом. Звягинцева они заметили, лишь когда тот вышел из машины. Суровцев побежал навстречу майору, на ходу вытаскивая из брючного кармана часы, взглянул на них и отрапортовал о готовности батальона к дальнейшему движению. Капитан уже заканчивал свой рапорт, когда к ним подошел и второй военный, тот, маленького роста. Он оказался старшим политруком. - Мой заместитель по политчасти, - доложил Суровцев. Звягинцеву старший политрук Пастухов, как говорится, "не показался". И хотя, оглядев Пастухова быстрым, профессиональным взглядом, Звягинцев ни в манере его держаться - тот стоял "смирно", чуть откинув свою большую голову, - ни в одежде не заметил ничего заслуживающего порицания, - он почему-то усомнился в том, что этот немолодой, лет сорока человек - кадровый военный. - Значит, порядок? - спросил Звягинцев, обращаясь к Суровцеву и Пастухову одновременно, хотя из только что услышанного рапорта вытекало, что все его указания выполнены. Этот вопрос Суровцев расценил как разрешение говорить, уже не придерживаясь строго рамок субординации, и сказал: - Как будто все в порядке, товарищ майор. Мы с Пастуховым проверили. Верно, старший политрук? Тот ничего не ответил, только чуть развел в стороны ладони опущенных рук. - Что ж, тогда двинулись, - сказал Звягинцев. - Кто поедет впереди, вы или я? - обратился он снова одновременно к командиру и его заместителю. - Как прикажете, товарищ майор, - ответил Суровцев. - А может быть, все втроем в моей "эмке" поедем? А вашу - в хвост и заместителя моего по строевой туда посадим, старшего лейтенанта. А? Он произнес эти слова неуверенно, но очень просительно. Звягинцев посмотрел на Пастухова и увидел, что и тот смотрит на него так, точно крайне заинтересован в положительном ответе. - Ладно, - сказал Звягинцев, - поедем втроем. Разговоров! - позвал он своего водителя. Тот выскочил из кабины, подбежал к Звягинцеву и, остановившись шага за два, вытянулся. Лихо-замысловатым движением он поднес ладонь к виску и тут же резко опустил руку, неотрывно глядя голубыми глазами в упор на Звягинцева, как бы давая понять всем, что, кроме майора, никого за начальство не признает. - Поедете со старшим лейтенантом, товарищ Разговоров, замыкающим. - А вы, товарищ майор? - растерянно произнес водитель. - А мы впереди. С капитаном и старшим политруком. Ясно? - спросил Звягинцев и, боясь какой-либо неуместной выходки со стороны своего водителя, не дожидаясь ответа, сказал: - Исполняйте. Затем он повернулся к Суровцеву и приказал: - Двинулись, товарищ капитан. Расстояние до места примерно сто пятьдесят километров. Значит, часа четыре пути. Прикажите следить за воздухом. Командуйте. Суровцев козырнул, отбежал на противоположную сторону шоссе и звонким голосом крикнул: - По ма-а-шинам! Дорога была пустынной, ночь - светлой. Фар не зажигали. Звягинцев сидел на переднем сиденье, рядом с шофером - сумрачным человеком лет тридцати. Суровцев и Пастухов - на заднем. Сначала ехали молча. Потом Суровцев неуверенно сказал: - Я, товарищ майор, с ваших слов примерно обрисовал замполиту задачу... Звягинцев повернулся на сиденье и поглядел на капитана и старшего политрука. - И что же, - спросил он, - задача ясна? - Не вполне, - неожиданно сказал старший политрук. Звягинцев и сам сознавал, что слишком лаконично обрисовал Суровцеву задачу, решив, что еще будет время для серьезного разговора. Однако он сказал, пожимая плечами: - Чего же неясно-то? Задача определенная - создать минные заграждения, подготовить к разрушению в случае необходимости дороги и мосты... Обычная работа инженерных частей. - Это мне понятно, - слегка кивая своей большой головой, сказал Пастухов, - но у меня есть вопросы... Он умолк на мгновение, точно обдумывая, как, в какой форме следует ему поставить эти вопросы, и продолжал: - Я ведь, товарищ майор, политработник. Мне важно понять не только сам приказ, но и... - он помолчал, подбирая нужные слова, - но и... какое он значение имеет. Ведь сами знаете, одно дело просто сказать бойцу: "Окапывайся", а другое - если он будет знать, что времени у него в обрез и с минуты на минуту по нему стрелять начнут. Верно? Звягинцев нахмурился. В первое мгновение все эти иносказания показались ему проявлением неуместного желания знать больше, чем положено. Он хотел было указать на это старшему политруку, строго посмотрел на него и... сдержался. Немолодой человек смотрел на него спокойно, без всякого вызова, видно не сомневаясь в том, что поделился вполне естественным сомнением и уверен, что Звягинцев его разрешит. - Товарищ майор, - снова заговорил Пастухов, точно догадываясь, о чем думает сейчас Звягинцев, - прошу вас правильно меня понять. Люди должны знать свою задачу. Не только где устанавливать мины и закладывать взрывчатку - это, разумеется, само собой, - но в для чего. Если бы работы производились на одном из северных участков, все было бы ясно. Но мы двигаемся на юг... Он умолк, отвел взгляд от Звягинцева, вынул из кармана носовой платок, снял пилотку и вытер широкий вспотевший лоб, точно давая понять, что сказал все, что хотел, а дальнейшее уже от него не зависит. Звягинцев посмотрел на хранящего молчание Суровцева. Тот пристально глядел в открытое окно кабины, всем своим видом подчеркивая, что к словам своего заместителя отношения не имеет и, как человек дисциплинированный, никаких дополнительных вопросов задавать не собирается. И вдруг Звягинцев понял, что Суровцев с Пастуховым заранее договорились позвать его в свою машину и "выудить" то, что их так интересовало. Он уже собирался сказать комбату и старшему политруку, что раскусил их нехитрый замысел и что такого рода хитрости с ним, Звягинцевым, не удаются, но, взглянув на Пастухова, переменил намерение. Старший политрук по-прежнему смотрел на Звягинцева спокойно и пристально, точно не сомневаясь, что сейчас услышит от него какие-то важные и нужные слова. "А ведь он прав, - подумал Звягинцев, - мы ведь не на маневры едем, не на учения. И все равно по прибытии на место я должен буду созвать командный состав и рассказать, насколько серьезна обстановка. А потом об этом узнают - и должны узнать! - все бойцы". Он вспомнил слова Жданова: "...не на жизнь, а на смерть!.." - посмотрел на шофера, сосредоточенно глядящего на дорогу и, казалось, совершенно не прислушивающегося к разговору, и сказал громко, не понижая голоса, давая понять, что слова его относятся ко всем: - Вот что, товарищи. Нас послали на юг, потому что дорожные магистрали Остров - Псков - Луга наиболее благоприятны для действий танковых частей противника. По оценке командования не исключено, что немцы попытаются прорваться вперед, пробиться к Луге и выйти на главную магистраль, ведущую к Ленинграду... Ту, по которой мы сейчас едем. Эти последние слова вырвались у Звягинцева помимо его воли. И хотя они были естественным продолжением слов предыдущих, сам Звягинцев почувствовал, как его охватила тревога. С мыслью, что здесь, в нескольких десятках километров от Ленинграда, могут появиться немцы, примириться было невозможно. Звягинцев мельком взглянул на шофера. Тот невозмутимо глядел вперед, но Звягинцеву показалось, что губы его сжались крепче, вытянулись в сплошную линию. Пастухов молчал, и по его лицу трудно было определить, какое впечатление произвели на него слова Звягинцева. - Наша задача, - сказал Звягинцев, - выиграть время, дать возможность трудящимся Ленинграда и Луги создать оборонительные сооружения, вырыть противотанковые рвы, окопы, построить дзоты. Призыв обкома и горкома к ленинградцам будет опубликован завтра. А наша задача - оборудовать предполье южнее Лужского оборонительного рубежа. - Так... - задумчиво сказал Пастухов, - вот теперь все ясно. Некоторое время они ехали молча. В открытые окна "эмки" доносился ровный гул следующей за ней автоколонны. Они проезжали мимо лесов и рощиц, мимо одиноко стоящих крестьянских домов с плотно прикрытыми ставнями или занавешенными изнутри окнами, и все это - леса, и рощи, и дома, и колодцы со вздернутыми над ними журавлями, - облитое призрачным светом белой ночи, казалось врезанным чьей-то властной и сильной рукой в белесый неподвижный полумрак, ощущающийся как нечто вещественное, материальное, сливающий воедино и землю и небо. И чем больше Звягинцев вглядывался во все, мимо чего они проезжали, тем более невероятной казалась ему мысль, что сюда может дойти враг. Он стал гнать от себя эту мысль и старался думать о том, что ему предстоит сделать немедленно по прибытии на выбранную позицию, хотя все это он уже не раз обдумывал до мелочей. Повернувшись к сидящим позади командирам, он спросил: - Давно служите в армии? - Я? - поспешно отозвался Суровцев. - Нет, - сказал Звягинцев, - я старшего политрука спрашиваю. Пастухов, казалось, дремал. - Четыре года, - ответил он, не поднимая век. - Значит, кадровый? - снова спросил Звягинцев. Пастухов наконец открыл глаза и задумчиво, точно выверяя правильность своего ответа, произнес: - Теперь пожалуй что так. Неопределенность его слов не понравилась Звягинцеву, привыкшему к военной точности. - По партийной мобилизации? - настойчиво спросил он. - Да нет... Сначала отсрочки были, потом на действительную призвали. А потом так случилось, что остался. - Понравилась военная служба? - Товарищ майор, - вмешался в разговор Суровцев, - старший политрук на Халхин-Голе воевал. Как раз с концом его службы совпало. - Вот как?! - произнес Звягинцев, не сумев скрыть удивления. И с еще большей настойчивостью продолжал спрашивать: - А образование имеете инженерное? - Да нет, - в своей прежней манере ответил Пастухов. - Попал в саперы, так и пошло. - А кем работали на гражданке? - Я? - переспросил Пастухов. Неожиданно его светло-серые, казалось, бесцветные глаза чуть сощурились, и он сказал, на этот раз с несомненным вызовом: - Областным музеем заведовал. - Музеем? - разочарованно переспросил Звягинцев. - Это каким же? - Музеем Ленина, - коротко ответил Пастухов. - Ин-те-ресно... - несколько смущенно проговорил Звягинцев. - Старший политрук за Халхин-Гол медаль имеет. "За отвагу", - сказал Суровцев, и в голосе капитана послышалась обида на то, что Звягинцев недооценивал его замполита. - Это хорошо, - произнес Звягинцев, ощущая неловкость, и спросил: - Почему не носите? Скромничаете? - Какая тут скромность! - усмехнулся, пожимая своими широкими плечами, Пастухов. - Ленточка износилась, а новых в военторг не подвезли. - Так-так, - сказал Звягинцев. - А я, честно говоря, как-то не подумал, что вы могли сражаться на Халхин-Голе. - Почему же? - спокойно ответил Пастухов. - По возрасту вы, товарищ майор, меня моложе. Тем не менее участвовали в финской. - Откуда вы знаете? - быстро спросил Звягинцев. - А как же? Справлялся в политуправлении. Интересовался, под чьим началом будет батальон действовать. Для нас это небезразлично. Пастухов сказал это обычным, будничным тоном, как нечто само собой разумеющееся. - Значит, наводили справки? И что же, если бы не подошел, забраковали бы? - спросил Звягинцев уже с явной усмешкой. - Таких прав не имеем, - все так же спокойно ответил Пастухов. - А вот за то, что прислали боевого командира, командованию благодарны. Неожиданно он улыбнулся доброй, обезоруживающей улыбкой и сказал: - Меня Евгением Ивановичем зовут. - Евгений Иванович? - переспросил Звягинцев и тоже улыбнулся в ответ. - Это хорошо, - добавил он уже совсем не к месту и, чтобы скрыть свое смущение, поспешно сказал: - А меня Алексей Васильевич. Ну, будем еще раз знакомы. - И Звягинцев протянул через спинку сиденья руку, поочередно Пастухову и Суровцеву, и на душе у него стало как-то легче. Теперь он чувствовал явное расположение к Суровцеву за то, что тот точно в срок вывел батальон на исходные позиции, в прошлом был награжден именными часами, а главное, за то, что, видимо, гордился своим замполитом и был способен не на шутку обидеться, если кто-нибудь, даже начальство, недооценит старшего политрука. Что же касается самого Пастухова, то Звягинцева расположил к нему не столько факт участия в событиях на Дальнем Востоке, сколько несомненный прирожденный такт, умение спокойно и открыто говорить то, что в устах другого прозвучало бы обидно. - Кажется, подъезжаем, - неожиданно сказал Суровцев, глядя на расстеленную на его острых мальчишеских коленях карту. - Километра два осталось, не больше. Через несколько минут машина остановилась. Суровцев соскочил первым и, выбежав на противоположную сторону дороги, поднял руку, давая знак колонне прекратить движение. - Здесь, точно, - удовлетворенно проговорил Звягинцев, - вот это и есть Плюсса. Он показал в сторону узенькой речки. Их окружали луга и кустарники. Где-то в кустах начинали свое раннее пение птицы. Издалека доносился стук телеги и ржание лошади. Воздух был свежим, прохладным. - Трудно поверить, что... - неожиданно произнес Суровцев. Он умолк на полуслове, но и Звягинцев и Пастухов поняли, что хотел сказать капитан. "Нечего, нечего тут!.. - мысленно обрывая и себя и Суровцева, думал Звягинцев. - Надо работать, работать!.." - Машины укрыть в кустарнике, - приказал он, обращаясь к Суровцеву. - Полтора часа бойцам на еду и отдых, - он посмотрел на часы, - затем соберем комсостав. В четыре тридцать приступим к работам. Через час доложите схему распределения работ - поротно и повзводно. Действуйте. Вам, старший политрук, наверное, нужно специальное время, чтобы побеседовать с политсоставом и бойцами? - обратился он к Пастухову. - Поговорю во время еды и отдыха, - угрюмо и не глядя на Звягинцева, ответил тот. Опустился легкий туман, и только где-то очень далеко краснел скорее угадываемый, чем видный горизонт. - Что это? - спросил, указывая туда рукой, Звягинцев. - Солнце? - Солнце никогда не восходит на юге, товарищ майор, - с горечью сказал Пастухов. - Это - зарево. 4 Откровенность Васнецова произвела на Валицкого глубокое впечатление. Ему, старому архитектору, беспартийному человеку, секретарь горкома партии прямо сказал о неудачах на фронте и о той опасности, которой может подвергнуться Ленинград. Узнав от Васнецова то, чего еще наверняка не знали миллионы людей в стране, Валицкий ощутил - скорее, правда, интуитивно, чем осознанно, - свою причастность к событиям, которыми сейчас жили не только ленинградцы, но и весь народ. Федор Васильевич еще не знал и внутренне еще не был подготовлен к решению, что же должен делать теперь он сам. Но в том, что делать что-то нужно, он не сомневался. Одно Валицкий знал твердо: из Ленинграда он не уедет. Разумеется, он не получил от Васнецова разрешения остаться. Однако то обстоятельство, что предложение уехать ни в коей мере не отражало - как он думал совсем недавно - недоверия лично к нему и не являлось административным приказом, несомненно, допускало определенную свободу действий. Итак, он останется в Ленинграде. Уедет лишь его жена. Ее покоем, а может быть, и жизнью он распоряжаться не вправе. Валицкий принял это решение, так сказать, теоретически, потому что в течение десятков лет не разлучался с женой на длительное время и практически не мог себе представить, как будет жить без нее. Как ни странно, но за судьбу сына Федор Васильевич сейчас не волновался. В том, что Анатолий сегодня или завтра вернется домой, Валицкий был уверен... Но неужели он не задавал себе вопроса: "А что будет дальше?" Неужели не понимал, что из всей его небольшой семьи именно Анатолию, молодому человеку призывного возраста, предстоит по логике событий в дальнейшем подвергнуться наибольшей опасности? Нет, разумеется, Валицкий думал обо всем этом, в особенности теперь, после разговора с Васнецовым. Но он был убежден, что каждый человек должен в соответствии со своими знаниями, возрастом и объективно сложившимися обстоятельствами занимать свое, именно свое место в жизни, как бы она, эта жизнь, ни сложилась. Превыше всего ценя в людях честь и достоинство, Валицкий страдал оттого, что сам он - не по своей, конечно, вине! - уже давно не занимает того места, занимать которое не просто имеет право - дело было совсем не в праве! - но обязан, именно обязан в силу своих знаний, способностей и опыта. С Анатолием, говорил себе Федор Васильевич, все проще. Он будет на своем месте, на том самом, на котором обязан быть. Как это ни странно, но мысль о том, что это "место" может стать могилой для его сына, просто не приходила Валицкому в голову. ...После посещения им Смольного Валицкий в течение двух дней вообще не выходил из дому, ожидая новых телефонных звонков из архитектурного управления. Но ему никто не звонил. Наконец не выдержал. Ему захотелось хотя бы зрительно приобщиться к тому, что происходит вокруг, почувствовать себя хотя бы косвенным участником событий. Медленно идя по раскаленному от жары асфальту, он внимательно присматривался ко всему, что его окружало, безотчетно пытаясь сопоставить услышанное от Васнецова с реальным окружающим его миром. Валицкий шел, вглядываясь в лица прохожих, в окна домов, заклеенные узкими, перекрещивающимися бумажными полосами, в магазинные витрины, заложенные целиком или до половины мешками с песком. Возле одной из таких витрин Федор Васильевич остановился и скептически осмотрел сооружение из мешков. "Глупо, - сказал он про себя, - глупо и безграмотно. Через день-другой это сооружение неминуемо развалится". Федор Васильевич огляделся в надежде найти кого-нибудь, кто имел бы отношение к этой песчаной стене. Однако увидел только прохожих, озабоченно спешивших по своим делам. Тогда Валицкий решительно вошел в магазин. Там торговали галантереей и кожаными изделиями. Под потолком горела электрическая лампочка - свет с улицы сюда почти не проникал. За широким застекленным прилавком стояла девушка-продавщица и сосредоточенно наблюдала за светловолосым парнем, который тщательно разглядывал брезентовый рюкзак. Он вертел его, расправлял, пробовал крепость заплечных ремней. - Вот что... - без всяких предисловий начал Валицкий, - скажите тем, кто возводил это идиотское сооружение, - он мотнул головой в сторону прикрытой снаружи витрины, - что оно через неделю развалится... Продавщица удивленно посмотрела на длинного, как жердь, странного человека с галстуком-"бабочкой" - она видела такие лишь на сцене, в театре оперетты. Парень опустил рюкзак на прилавок и тоже недоуменно посмотрел на Валицкого. - Я, кажется, ясно сказал, - повторил Валицкий. - Положить в основание три мешка и взвалить на них целую гору может только идиот. - А вы не ругайтесь, гражданин... - с обидой в голосе сказала девушка за прилавком. - Черт знает что! - еще более раздражаясь, прервал ее Валицкий. - Есть в этом... гм... м... торговом заведении какое-нибудь ответственное лицо? - Да в чем дело-то, папаша? - весело вступил в разговор парень. - Не имею чести быть вашим родственником, молодой человек! - сверкнул глазами Валицкий. - Однако, если вы способны что-либо соображать, то должны понять... - В чем дело? - раздался за спиной Валицкого явно встревоженный мужской голос. - Плохо обслужили? Валицкий обернулся и увидел на пороге маленькой, почти неразличимой в стене двери лысого мужчину в пиджаке, надетом прямо на майку. - Я обхожусь без... лакеев и не нуждаюсь, чтобы меня обслуживали! - отчеканил Валицкий. - Я просто хочу обратить внимание на то, что это нелепое сооружение из мешков с песком... - Прикрытие установлено в соответствии с указаниями Ленсовета... - начал было мужчина, но Валицкий прервал его: - Тяжести держат не инструкции, а фундамент! Извольте распорядиться, чтобы все это перебрали! Основание должно быть шире! Вам понятно? Шире! Он передернул плечами и, не дожидаясь ответа, вышел из магазина, хлопнув дверью. Валицкий продолжал свой путь, мысленно повторяя разные бранные слова по адресу тупиц и невежд, которые даже такого простого дела, как технически грамотно уложить мешки с песком, не могут сделать. Однако где-то в глубине души он был доволен собой. Доволен неосознанно, безотчетно. Разумеется, если бы кто-нибудь, наблюдавший его со стороны, сказал Федору Васильевичу об этом, он в ответ только чуть покривил бы свои тонкие губы и ответил бы, что все это сущие глупости и что он забыл о дурацком эпизоде с мешками в ту же минуту, как вышел из магазина. Но он сказал бы неправду. Он, несомненно, был доволен собой и теперь еще внимательно вглядывался в окна, витрины, в стены домов, придирчиво оценивая прикрытия из мешков с песком, бревен и досок. У стенда со свежей "Ленинградской правдой" Валицкий остановился, вспомнив, что еще не видел сегодняшних газет, и поверх голов - впереди уже стояло несколько человек - стал читать военную сводку на первой странице. На Бессарабском участке части Красной Армии прочно удерживали реку Прут. Однако моторизованным отрядам немцев удалось прорваться к Минску... Некий пленный ефрейтор Отто Шульц обратился к немецким солдатам с призывом свергнуть режим Гитлера. В ряде городов Германии участились акты саботажа... Валицкий читал эти столь неравноценные по значению сообщения, а в ушах его звучал голос Васнецова: "Пока враг сильнее..." И горькая мысль снова овладела Валицким. Почему же так случилось, что он не может найти своего места, не знает, чем помочь родному городу в эти грозные дни? До сих пор, страдая от изолированности, в которой он оказался, как был уверен, не по своей вине, Валицкий убеждал себя, что он пусть одиноко, но с достоинством и честно делает свое дело. Но теперь все обстояло иначе. Теперь он не имея права оставаться в стороне. Все его старые обиды заглушило, отодвинуло на задний план, в тень, сознание, что тупая, мрачная, жестокая сила угрожает всему тому, что является для него, Валицкого, самым дорогим. Жажда участия в надвигающихся грозных событиях переплеталась в сознании Валицкого с самолюбивым стремлением доказать тем, кто недооценивал его, на что он способен. Отказавшись уехать из Ленинграда, Валицкий уже сделал свой первый шаг в этом направлении. Но каким должен быть второй?.. Федор Васильевич поспешно отошел от газетной витрины. Ему вдруг показалось, что окружающие его люди смогут услышать так неожиданно нахлынувшие на него мысли. Но нет, эти мысли не были неожиданными. С того момента, как ему так категорически предложили покинуть город - нет, еще раньше, после разговора с Осьмининым, когда тот отмахнулся от своего старого друга, сказав, что "занят", "очень занят", - Валицким все сильнее овладевала мысль о бессмысленности своего существования. Он гнал от себя эту мысль, но каждый раз она снова и снова возвращалась к нему. Он пытался убедить себя, что "и это пройдет", что и теперь он сумеет остаться самим собой, но уже понимал, какой наивной и даже жалкой выглядит его претензия на фоне разворачивающихся грозных событий. Ну хорошо, он отстоит свое право остаться в Ленинграде. Но зачем? Что будет он делать, если не покинет города? Об армии ему нечего думать: он снят с военного учета много лет назад и даже не помнит, где его военный билет... Что же он будет делать? По-прежнему консультировать архитектурные проекты? Но кому сейчас придет в голову заниматься новым строительством? Не до того. "Ну хорошо, - продолжал свой диалог с самим собой Валицкий, - в конце концов, я не один. В городе тысячи, десятки тысяч людей моего возраста. Не может же быть, чтобы они все уехали. Васнецов сказал, что эвакуируют тех, кто представляет особую ценность. Ну, а остальные?.." Мысль о том, что "особая ценность" его, Валицкого, ныне официально признана, все же льстила ему. Он попытался сосредоточиться именно на этой мысли, но тщетно. Ему не удавалось раздуть этот чуть тлеющий, чуть согревающий его изнутри огонек. Он понимал, что успокоится лишь тогда, когда найдет свое место, докажет тем, кто пренебрегал им все эти годы, этому Рослякову, тому же Васнецову - нет, не только им, но и тем, кто уверен, что он, Валицкий, может быть только таким, каким он был, - Осьминину, сыну своему, наконец, что способен не только рассуждать, но и действовать. В небольшом, примыкающем к дому скверике люди рыли укрытие. Человек двадцать мужчин и женщин, пожилых и молодых, стояли уже по грудь в траншее, энергично копали землю лопатами, наполняли ею ведра, которые затем передавали по цепочке наверх. Землю ссыпали тут же, неподалеку, а пустые ведра, передаваемые по цепочке, снова исчезали в траншее. Валицкий остановился, несколько минут сосредоточенно глядел в глубь траншеи и вдруг крикнул: - Прекратите! Поглощенные своим делом, люди до сих пер не замечали Валицкого, но теперь, привлеченные его внезапным резким выкриком, прекратили работу и, как по команде, подняли головы. Сначала на их лицах отразилось недоумение, потом появились улыбки. Валицкий и впрямь выглядел комично на фоне этих полураздетых - их пиджаки, сорочки и кофты лежали тут же, сложенные горкой, - людей. Один из тех, кто стоял в цепочке - пожилой коротконогий мужчина с волосатой грудью, - добродушно спросил: - В чем дело, гражданин? Валицкий терпеть не мог, когда его называли "гражданином". Он считал, что это слово предназначено для очередей, домоуправлений и милиционеров и обращаться с ним можно только к обывателю. При слове "гражданин" он всегда вспоминал персонажей Зощенко. - Кто вам разрешил копать здесь эту... яму?! - сердито спросил он. Улыбки исчезли с лиц. Теперь люди смотрели на Валицкого неприязненно и подозрительно. - Здесь нельзя копать! - продолжал Валицкий, видимо не замечая впечатления, которое производит на людей и своей внешностью и своими словами. - Кто вам это разрешил? - еще громче повторил он. Стоящие на краю траншеи люди поставили на землю свои ведра и стали медленно приближаться к Валицкому. - Да вы кто такой будете? - спросил мужчина с волосатой грудью, меряя Валицкого взглядом с головы до ног - от его седой, похожей на нимб шевелюры до хорошо начищенных туфель. - Это не ваше дело! - ответил Валицкий. - Вопрос не в том, кто я такой, а в том, что ваша работа есть не что иное, как... вредительство! Теперь Валицкий стоял плотно окруженный раздраженными, взмокшими от пота людьми. - Это кто - мы вредители? - спросил, задыхаясь от гнева, волосатый. Он, видимо, был здесь за старшего. - А ну, предъяви документы! - крикнул он и протянул руку. Обращение на "ты" - это было уж слишком для Валицкого. - Прошу не тыкать! - взвизгнул он. - Я... - А ну, Василий, сбегай за милиционером, - повелительно сказал волосатый, обращаясь к парню в матросской тельняшке и закатанных до колен брюках. Но оказалось, что милиционер был тут как тут. Он неожиданно вырос перед Валицким, оглядел его и спросил: - В чем дело? Люди наперебой стали объяснять милиционеру, что произошло, он выслушал их и, обратившись к Валицкому, строго сказал: - Документы! Сознавая, что он попал в глупую, неприятную историю, и вспомнив, что никаких документов он с собою, как обычно, не захватил, Валицкий произнес растерянно: - При чем тут документы?! Это же нелепо... - Тогда пройдемте, - еще строже сказал милиционер и решительно потянулся к плечу Валицкого. Тот отшатнулся, как от удара, и закричал: - Вы, вы не имеете права! Я архитектор Валицкий!.. Я... я был в Смольном! Меня товарищ Васнецов принимал!.. Милиционер опустил руку, недоуменно пожал плечами и неуверенно проговорил: - Вы можете наконец объяснить, что происходит? - Конечно, конечно, - заторопился Валицкий, уже сознавая, что ведет себя глупо, и стараясь исправить положение, - я сейчас все объясню! Вы поймите: траншея такой глубины будет угрожать этому дому. - Он вытянул руку по направлению к стоявшему рядом зданию. - Это же угроза фундаменту, вам каждый техник, каждый студент подтвердит! Фундамент через некоторое время неминуемо осядет, дом даст трещину, может произойти обвал. Сам того не замечая, он схватил милиционера за портупею и все сильнее тянул его по направлению к дому. Милиционер наконец мягко высвободил свою портупею из цепкой руки Валицкого и спросил, обращаясь к волосатому: - По чьему указанию роете? - То есть как это "по чьему"? - обиженно переспросил тот. - Ведь решение есть - рыть укрытия. Нам управхоз задание дал... Все, кто от работы свободные... - Вы из какого дома? - спросил милиционер. - Да из этого же, вон из этого, - загалдели люди, указывая на тот самый дом, о котором только что говорил Валицкий. - Ну, вы смотрите! - победно и даже обрадованно воскликнул Федор Васильевич. - Ведь они свой собственный дом подкапывают! Бог знает что! Люди растерянно молчали. - Ладно, - наконец решительно сказал волосатый, - прекратить работу, раз такое дело. Я сейчас до райсовета дойду, посоветуемся. - Ну, конечно, ну, разумеется, - облегченно и даже обрадованно подхватил Валицкий, - там же есть и техники и архитектор!.. - Понятно, - сказал волосатый и пошел к горке сложенной одежды. - За совет спасибо, - сказал он на ходу, - а только вредителями нас обзывать ни к чему. И в такое время... - Вы простите меня, - вырвалось у Валицкого помимо его воли, - но только для специалиста все это так очевидно... - Ясно, - примирительно сказал волосатый, натягивая сорочку на свое короткое, широкое туловище, - только среди нас строителей нет. Слесаря есть, бухгалтер имеется, токарь вон тоже есть, - он кивнул в сторону парня, которого посылал за милиционером, - а вот строителей нет. Ладно! Он отряхнул от пыли пиджак и надел его. - Вопрос исчерпан, товарищ архитектор, можете продолжать следовать, - строго, но явно сдерживая улыбку, сказал милиционер и поднес ладонь к козырьку фуражки. - А документ все же надо носить при себе, - добавил он. - Время такое... Валицкий пошел дальше. "Боже мой, - думал он, - как глупо, как нелепо я себя веду! Просто трагикомедия какая-то получается... Я совершенно разучился говорить с людьми..." Но как ни старался Валицкий убедить себя, что ощущение неловкости и даже стыда, которое он испытывал, имеет единственной причиной только что происшедший эпизод, дело было не в нем, а в том главном, что занимало сейчас все мысли Федора Васильевича, - в неясности будущего, в нерешенности вопроса, что же ему делать дальше. Теперь Валицкий шагал по Невскому. Он видел, как роют траншеи в сквере перед Пушкинским театром, и ему казалось, что все, все люди, которые встречаются ему на пути, уже нашли свое место, уже знают, как им жить и что делать. Все, кроме него. Неожиданно ему в глаза бросилось большое объявление: ЗАПИСЬ В ДОБРОВОЛЬЧЕСКИЙ БАТАЛЬОН. Объявление было приклеено прямо к гранитной стене большого старинного здания. "Как все просто обстоит для тех, кто молод", - с горечью подумал Валицкий. И ему вдруг нестерпимо захотелось посмотреть на тех, кто записывается в этот батальон. Он сам не знал, почему. Со смешанным чувством горечи и любопытства Федор Васильевич вошел в широкий подъезд и стал медленно подниматься по мраморной лестнице. На первой же площадке он увидел новое приклеенное к стене объявление - лист писчей бумаги, на котором тушью было выведено: ЗАПИСЬ ДОБРОВОЛЬЦЕВ В КОРИДОРЕ НАПРАВО. Широкая стрелка указывала направление. Валицкий вошел в длинный, освещенный тусклым электрическим светом коридор. В конце его толпились люди. Валицкому захотелось подойти поближе, он уже сделал несколько шагов к ним, но вдруг подумал, что и эти люди будут на него смотреть, как на музейный экспонат. Он повернулся и пошел назад, миновал лестничную площадку и направился в противоположный коридор. Там было пустынно. Валицкий встал лицом к стене и, озираясь, украдкой, боясь, чтобы кто-нибудь не застал его за этим занятием, поспешно развязал галстук-"бабочку" и сунул его в карман. Затем так же торопливо снял пиджак, жилетку, свернул ее в комок, снова надел пиджак и расстегнул воротник сорочки. Попробовал сунуть скомканную жилетку в карман пиджака, но она туда не влезала. Тогда он зажал сверток под мышкой, снова воровато огляделся и широкими шагами направился обратно, туда, где стояли люди. Очередь тянулась к небольшому столу, за которым сидел пожилой военный с двумя прямоугольниками в петлицах. К своему удивлению, Валицкий увидел, что состояла очередь совсем не из молодых людей, а скорее из пожилых. Валицкий подошел к ним. И в этот момент стоявший к нему спиной человек невысокого роста, в чесучовом пиджаке обернулся и сказал: - Я буду перед вами, товарищ. Скоро вернусь. Если отлучитесь, предупредите того, кто за вами будет... Валицкий успел разглядеть его морщинистое лицо и щеточку седых усов. В следующую минуту он уже увидел его спину - тот торопливо шагал по коридору к выходу. Валицкий хотел было крикнуть ему вслед, что он сейчас уйдет, что он вообще здесь случайно, но человек в чесучовом пиджаке был уже далеко, и к тому же Федору Васильевичу не хотелось привлекать к себе внимание стоявших в очереди людей. Он нерешительно потоптался на месте, ожидая, пока кто-нибудь встанет за ним. Вот тогда можно будет предупредить, что тот, в чесучовом пиджаке, вернется, а самому спокойно уйти. Но, как назло, никто не подходил. Он стал смотреть в спину стоящего перед ним узкоплечего человека, и тот, должно быть, почувствовал на себе его взгляд, обернулся, поправил очки на носу, оглядел Валицкого с головы до ног и неожиданно спросил: - А вы кто будете по специальности? Валицкий уже был готов сказать привычное: "Архитектор", но в последнюю секунду вдруг передумал и ответил: "Инженер-строитель", что было в общем-то недалеко от истины. Он произнес это так громко, что стоящие впереди люди обернулись. - У вас, конечно, есть военная специальность? - снова спросил человек в очках. - Гм-м... разумеется, - ответил Валицкий. Ему безотчетно хотелось продлить иллюзию своей причастности к этим людям, к тому делу, ради которого они пришли сюда. - А вот я счетовод, - сказал человек в очках. - Как выдумаете, запишут меня? - Я же вам уже разъяснял, папаша, - вмешался молодой голос, - в добровольцы зачисляют не по специальности. Здесь люди нужны. Конечно, если есть военная профессия, то лучше. Я, например, командиром взвода на действительной служил. Валицкий присмотрелся к говорившему. Это был сухощавый парень лет двадцати пяти, высокий и с впалой грудью. - Почему же, позвольте узнать, вас не призвали теперь? - спросил он и подумал об Анатолии. Ему показалось, что парень смутился. - Ждать не хочу! - сказал тот резко и даже с вызовом. - Первым в Берлин желает попасть! - вмешался в разговор еще один из стоящих в очереди людей - мужчина средних лет, лысый и с маленьким чемоданчиком в руке. - Судя по сводкам, до Берлина еще далеко! - вырвалось у Валицкого помимо его воли, и уже через мгновение он интуитивно почувствовал, как между ним и остальными людьми образовалась невидимая стена отчуждения. Ему захотелось немедленно пробить, сломать ее. Он сказал неуверенно: - Впрочем, наши войска от Перемышля и до Черного моря прочно удерживают границу... Этого оказалось достаточно, чтобы примирить с ним людей, всем своим существом жаждущих ободряющих известий. - Очевидно, там укрепления у нас сильные, - сказал человек в очках. - Дело не в укреплениях, - возразил парень с впалой грудью. - Линия Маннергейма считалась неприступной, однако ее прорвали. Дело в людях... - Нет, не скажите, - не сдавался счетовод, повышая голос. - Общеизвестно, что фортификации, - он отчетливо и подчеркнуто произнес это слово, - играют большую роль в современной войне. Вот вы, - обратился он к Валицкому, - как инженер-строитель, должны знать... - Кто здесь инженер-строитель? - неожиданно раздался громкий, всеподчиняющий голос. Прошла секунда-другая, и люди расступились, образуя широкий проход, в конце которого стоял стол, а над столом, чуть приподнявшись, навис военный о двумя прямоугольниками в петлицах. - Кто из вас инженер-строитель? - снова настойчиво спросил он. - Вот, вот этот товарищ! - раздались рядом с Валицким голоса. - Прошу подойти сюда, - требовательно сказал майор, обращаясь теперь уже непосредственно к Валицкому. Растерянный, нерешительно шагая, Федор Васильевич приблизился к столу. - Вы инженер, товарищ? - спросил майор. - Собственно, я архитектор... - начал было Валицкий. - Но со строительным делом знакомы? - прервал его майор. Подобного невежества Валицкий перенести не мог. - Было бы вам известно, что любой грамотный архитектор... - начал было он, но майор и на этот раз прервал его: - Ясно. Где работаете? - В архитектурном управлении. - Сколько вам лет? Валицкий почувствовал, как загорелось его лицо. - Пятьдесят шесть, - неуверенно ответил он, убежденный, что его ложь немедленно станет очевидной. - Хорошо, - не выказывая никакого удивления, сказал майор, - попрошу ваш паспорт. Валицкий стоял, сгорая от стыда и растерянности. Что, что сказать этому военному? Что не собирался никуда записываться? Что зашел сюда случайно, из любопытства? Что ему не пятьдесят шесть, а шестьдесят пять? - Я... я не захватил с собой паспорта, - пролепетал он. - Как же так? - укоризненно покачал головой майор. - Идете вступать в добровольцы и не берете с собой документов? Где проживаете? Ваша фамилия, адрес?.. Будучи еще не в силах собраться с мыслями, Валицкий покорно отвечал на вопросы майора и видел, как тот вписывает в широкий разграфленный лист бумаги его фамилию и адрес. - Пока все, - сказал майор, осторожно кладя ручку рядом с чернильницей. - Я записал вас условно. Когда пришлем повестку, явитесь с паспортом и военным билетом. - Он помолчал мгновение и сказал с усталой улыбкой: - Спасибо. Строители будут очень нужны. Следующий! - объявил он уже громко. Точно в оцепенении, все еще судорожно сжимая под мышкой скомканную жилетку, Валицкий медленно спускался по широкой мраморной лестнице, ничего не слыша и никого не видя вокруг. "Какая глупость, я сыграл недостойную комедию! - думал он. - Это же нелепость, бред какой-то! Ведь когда узнают, сколько мне на самом деле лет..." Он ругал себя за то, что впутался в эту историю, обманул человека, занимающегося важным, серьезным делом, чувствовал себя школьником, по-детски нелепо совравшим учителю. Валицкий шел домой и думал о том, что необходимо перехватить повестку. Но как? Он ведь никогда не выходил на звонок к двери. Ее обычно открывала домработница, иногда жена или Анатолий, если был дома. Что будет, если им в руки попадет эта повестка? Глупо, смешно. Жена испугается... Федор Васильевич представил себе, что в течение ближайших дней должен был прислушиваться к каждому звонку, к каждому шороху за дверью и бежать в переднюю, как мальчишка, как гимназист, ожидающий любовного письма. "Мальбрук в поход собрался!.." - с горькой иронией подумал он. Он был уже у подъезда, когда вспомнил о своем нелепом виде, в расстегнутой рубашке, со скомканной жилеткой под мышкой. Вошел в подъезд, огляделся и стал торопливо снимать пиджак... 5 В начале второй недели войны как Главному командованию в Москве, так и военным и партийным руководителям в Смольном стали ясны ближайшие намерения немцев относительно Ленинграда. Понять эти намерения помогла интенсивная разведка, опросы пленных и прежде всего действия самих немцев, которые, форсировав Западную Двину, двигались на север теперь уже ярко выраженными группировками: одна из них, наиболее мощная, устремилась на Псков, другая - на Таллин. Но понять намерения немцев еще отнюдь не значило предугадать их конкретные шаги. Развивая наступление, враг мог ударить на Лугу, в центр обороны, или по ее западному краю - на Кингисепп, мог попытаться прорвать восточные оборонительные рубежи в районе Новгорода. Наконец, не исключалось, что главную роль в захвате Ленинграда немцы все же отвели тем своим и финским войскам, которые концентрировались на северной границе, тем более что Маннергейм, хорошо помнивший недавние уроки, полученные от Красной Армии на Карельском перешейке, и поэтому в течение первых четырех дней после вторжения немцев трусливо выжидавший дальнейшего хода событий, теперь решил, что настал и его час: 26 июня Финляндия объявила войну Советскому Союзу. А спустя еще три дня командующий 14-й армией, охранявшей советские границы на севере, доложил в Смольный, что на Мурманском направлении в три часа утра враг после ряда воздушных налетов и мощной артиллерийской подготовки перешел в наступление. Теперь уже большая часть ленинградских предприятий переключилась на производство военной продукции. Пять заводов начали выпускать артиллерийские орудия, одиннадцать - минометы. В считанные дни на заводах, фабриках, в мастерских, кустарных артелях, занятых до этого выпуском продукции сугубо мирного характера - от турбин и станков до примусов и детских игрушек, научились ремонтировать танковые двигатели и авиационные моторы, производить корпуса снарядов, мин и авиабомб, огнеметы и армейские радиостанции. Если в конце июня в предполье Лужской оборонительной полосы работы вели лишь выдвинутые к реке Плюссе кадровые инженерные и саперные части, то уже в первых числах июля по призыву Смольного на строительство оборонительных рубежей двинулись десятки тысяч жителей Ленинграда, Луги и прилегающих к ним городов и сел. Однако не ждал и враг. Пятого июля Остров, расположенный в трехстах километрах к юго-западу от Ленинграда, был взят немцами. Надежды на свежую дивизию, которую Ставка перебросила из глубины страны, не оправдались, - едва выгрузившись в самом начале июля в районе Острова, она попала под ожесточенные удары немецкой авиации и танков и отошла, так и не успев занять намеченные позиции. Опасность, грозящая Ленинграду, стала вырисовываться еще яснее. И новые десятки тысяч ленинградцев устремились к реке Луге. Теперь уже свыше двухсот тысяч человек работали на строительстве оборонительных рубежей - рыли траншеи и противотанковые рвы, строили доты и дзоты, устанавливали лесные завалы и надолбы, а поезда и автомашины ежедневно перебрасывали туда все новых и новых людей, старых и молодых, мужчин и женщин - всех, кто был способен держать в руках лом, кирку, лопату. И все же строительные работы были еще далеки от завершения. На следующий день после взятия немцами Острова не сумевшая отстоять его дивизия вместе с бойцами Островского истребительного батальона и отрядов городского партийного актива попыталась отбить город. Но тщетно. Немцы значительно превосходили наши части в численности и вооружении. Ни мужество советских бойцов, ни их готовность стоять насмерть не смогли изменить положения. Танковые соединения немцев рвались вперед. И хотя отдельным нашим подразделениям то тут, то там удавалось замедлить стремительное продвижение врага, остановить его они не смогли. В соответствии с новыми указаниями Ставки на ближних подступах к Ленинграду началось сооружение еще одной зоны обороны. Военный совет фронта, идя на огромный риск, снял с северного - Петрозаводского направления и с Карельского перешейка две стрелковые и танковую дивизии и бросил их на Лужское направление. Однако положение оставалось угрожающим именно здесь, потому что именно сюда, к Луге, рвались теперь немецкие войска. Луга! Это слово сотни раз повторялось в те дни в Смольном, где теперь размещались не только обком и горком партии, но и Военный совет, и на площади Урицкого, в старинном, полукругом расположенном здании, где работал штаб фронта. Там, на реке Луге, теперь уже полмиллиона ленинградцев работали не покладая рук. Немецкие самолеты бомбили их день и ночь. Люди укрывались тут же, в только что вырытых ими траншеях и окопах, и снова брали в руки ломы и лопаты, едва затихал гул самолетов. Они уже знали размеры народного бедствия, знали, что горят, стонут под немецкой бронированной пятой Белоруссия, Литва и Латвия, часть Украины. Они знали, что фронт проходит теперь у Житомира, Проскурова, Могилева-Подольского, по красным от крови рекам Прут и Дунай. Они видели воочию, как отступает Красная Армия, потому что днем и ночью по оставленным в минированных полях проходам шли с юго-запада на север отступающие части Северо-Западного фронта. Люди старались не видеть, не замечать тех, кто отступал. Кинув на них взгляд горечи и осуждения, строители тут же опускали головы и еще сильнее вонзали в землю свои лопаты, кирки и ломы. Работали под вражескими бомбами, под грозами и ливнями по двадцать часов в сутки. Успеть закончить работы до подхода врага! Не допустить его к порогу Ленинграда! На этом сконцентрировались сейчас мысли, воля, вся жизнь тех, кто меньше двух недель тому назад мирно трудился в родном городе и от кого ныне во многом зависела судьба Ленинграда. К началу июля батальон, находящийся в распоряжении майора Звягинцева, выполнил свою задачу. Участок земли в тридцать километров по фронту и пятнадцать в глубину превратился в огромную ловушку для неприятельских войск. А на левом фланге этого участка были скрыты под землей тяжелые фугасы, которые в любую минуту могли быть взорваны по радио. Только узкий, в километр шириной, коридор временно оставался свободным для прохода отступающих с юга и юго-запада советских частей и спасающегося от немцев гражданского населения. Все остальное пространство было густо заминировано, проезжие дороги разрыты или перегорожены лесными завалами, и мины, мины подстерегали вражеский танк или автомашину при любой попытке объехать препятствие. Когда батальон прибыл сюда, в район Струг Красных, в тылу его царила тишина. А сейчас там работали десятки тысяч строителей. Пустынно и тихо было тогда и на флангах батальона. Теперь на всем протяжении реки Луги, от Финского залива и почти до озера Ильмень, кипела работа: саперные и инженерные части делали на своих участках то же, что и батальон Звягинцева. И к концу первой недели июля войска, которые Военный совет Северного фронта сконцентрировал на центральном участке Лужского направления, имели перед собой не только оборонительные сооружения, но и густо минированное предполье. Что касается Звягинцева, то он выполнил и вторую часть возложенной на него задачи. Вместе с замполитом Пастуховым и несколькими бойцами-коммунистами он заложил неподалеку от города Луги, в пунктах, указанных на карте, запасы взрывчатки на случай, если здесь придется действовать партизанам... Всю дорогу из леса обратно в штаб батальона Звягинцев и Пастухов ехали молча. Проводив Звягинцева до его палатки, Пастухов сказал: - Что ж, товарищ майор, очевидно, вы сейчас будете писать донесение, а я пойду к бойцам. - Погоди, Пастухов, - хмуро ответил Звягинцев, - донесение написать успею. Зайди. В палатке было темно. Звягинцев зажег фонарь "летучая мышь", стоящий на вбитом в землю одноногом стопе, и присел на кровать, застеленную серым армейским одеялом. - Садись, - кивнул он Пастухову на табуретку и, когда старший политрук сел, спросил: - О чем ты думаешь? Тот слегка развел руками: - Помыться надо. Одежду почистить. С бойцами поговорить. - Не верю, - печально покачал головой Звягинцев, - не об этом думаешь, товарищ Пастухов... Минуло немногим больше недели с тех пор, как Звягинцев познакомился с этим низкорослым большеголовым человеком, однако казалось, что с того дня, как он встретил его у Средней Рогатки, прошли долгие месяцы. - Не верю, старший политрук, другие сейчас у тебя в голове мысли, - повторил Звягинцев. - Какие же? - усмехнулся Пастухов. - Задание выполнено, время еще раннее, можно отдохнуть пару часов. - И это все? А о том, что означает приказ заложить в лесу запасы взрывчатки не только перед нашими укреплениями, но и позади них, ты не думаешь? - Что ж, думаю и об этом, - спокойно ответил Пастухов. - Только я полагаю, что на войне должна быть предусмотрена любая возможность. Пре-ду-смот-ре-на! - медленно, по слогам произнес он и добавил: - И если мы любую, даже самую страшную возможность не предусмотрим, то нам этого не простят. Ни народ, ни партия. И кроме того... есть вещи, которые надо делать, но о которых не надо много говорить... "Как все просто у него получается, - с горечью подумал Звягинцев, - об этом можно говорить, о том - не надо, все для него ясно... Вот и сейчас... По существу он, конечно, прав. Разумеется, на войне надо все предусмотреть - это аксиома... Но ведь есть и реальность, которую трудно уложить в слова, есть горечь, страдания, которые трудно перевести на язык формул..." У Звягинцева не было оснований быть недовольным Пастуховым - он, Пастухов, не покладая рук работал вместе с бойцами, причем брался за самую тяжелую физическую работу. Однажды Звягинцев хотел сказать ему, что заместитель комбата не должен превращаться в рядового бойца, но тут же понял, что упрек этот был бы несправедливым, потому что любой перерыв в работе Пастухов использовал для исполнения своих прямых обязанностей. Однако способность Пастухова сводить самые сложные проблемы к простым, даже элементарным истинам раздражала Звягинцева. "Подумать только, - мысленно негодовал он, - мы только что заложили взрывчатку в каких-нибудь полутораста километрах от Ленинграда, позади линии обороны, которую сами строим. Ребенку ясно, что это означает. А он спокойно рассуждает о пользе предусмотрительности, точно речь идет об иголке с ниткой, которые берет с собой в поход запасливый боец... Конечно, он прав, много говорить об этом не надо. Но не думать..." Не думать об этом Звягинцев не мог. - Разрешите? - раздался голос дежурного по батальону. Войдя в палатку, младший лейтенант с красной повязкой на рукаве доложил, что командир отступающего с юга подразделения хочет видеть кого-либо из командования, а комбата на месте нет. - Пусть войдет, - угрюмо сказал Звягинцев. Он уже заранее чувствовал неприязнь к этому командиру, который ведет своих бойцов в тыл. - Я, пожалуй, пойду, - сказал Пастухов, вставая. - Нет, погоди, - остановил его Звягинцев. - Погоди, старший политрук! Может быть, попробуешь разъяснить герою насчет предусмотрительности, у тебя это здорово получается! Пастухов послушно сел на свое место. Через мгновение в палатку вошел лейтенант. Вскинув руку к пилотке и тут же резко опустив ее, он застыл на пороге... - Драпаете?! - едва взглянув на него, сказал Звягинцев. - Вот закрыть бы проход, чтобы знали: впереди - враг, позади - мины!.. Лейтенант ничего не ответил. Оглядев его, Звягинцев с невольным удовлетворением отметил, что человек этот по своему виду резко отличается от тех отступающих бойцов и командиров, с которыми ему приходилось встречаться в первые дни. Лейтенант был неимоверно худ, небрит, однако туго перепоясан, с автоматом в руках. На пилотке его темный след от, видимо, потерянной звездочки был жирно обведен синим химическим карандашом. - Откуда? - угрюмо задал вопрос Звягинцев, тот самый вопрос, с которым он уже не раз в эти дни обращался к идущим с юга людям - военным и гражданским. - Из-под Риги, - ответил лейтенант. У него был хриплый, простуженный голос. - Из-под Риги, - усмехнулся Звягинцев и бросил мимолетный взгляд на Пастухова. - Я вас спрашиваю, когда в последний раз соприкасались с противником? Не от Риги же вы драпаете, надеюсь? - Нет, драпаем из-под Острова, - в тон ему ответил лейтенант и посмотрел на Звягинцева зло и отчужденно. - На меня крыситься нечего, я не немец, - сказал Звягинцев, - на врага злость надо было иметь. Чем командовали? - Взводом, ротой, батальоном. - За какие подвиги такое быстрое продвижение? - Немец помог, - прежним тоном ответил лейтенант. - Ротного убили - стал ротным. Комбата убили - стал комбатом. - Где в последний раз вели бой с врагом? - На старой границе. - Так почему же вы сейчас стоите здесь?! Уж если на новой границе не остановили, то хоть бы на старой! - не в силах сдержать горечь, воскликнул Звягинцев, понимая всю бесполезность этого разговора. - Я стою сейчас перед вами, товарищ майор, потому что там не устоял. И сказать мне вам больше нечего, - ответил лейтенант. Звягинцев пристально посмотрел на него. Лейтенант говорил резко, как человек, который сделал все, что от него зависело. Среди отступавших Звягинцев видел разных людей. Одни громко радовались, что вышли к регулярным частям Северного фронта, кое-кто едва сдерживал слезы. Другие поспешно, сбивчиво и с явным желанием оправдаться рассказывали о численном преимуществе немцев, об их танках и самолетах... Но этот лейтенант был совсем иным. Казалось, он был весь налит злобой - на врага, на себя, на Звягинцева, который, будучи здесь, в тылу, пытается его стыдить. - Сколько с вами людей? - спросил Звягинцев. - Весь батальон. - Вот как?! - Только людей в батальоне осталось меньше, чем должно быть в роте. - Лейтенант криво усмехнулся и добавил: - Остальные лежат. И больше не встанут. В голосе его была нестерпимая боль. - Так... - глухо сказал Звягинцев. - Ладно, лейтенант. Сейчас ваших людей покормят, потом проведут в тыл, на переформирование. Идите. - Я не за продовольствием пришел, - сказал лейтенант, не двигаясь с места, - мне доложить надо. Там у нас один гражданский есть, в лесу подобрали. У немцев был, теперь в Ленинград пробивается. Настаивает, чтобы провели к кому-нибудь из старших командиров. Говорит, задание у него важное. - Ладно. С вами пойдет дежурный. Пусть приведет. Лейтенант ушел. Звягинцев вспомнил о безмолвно сидящем Пастухове. - Что ж молчал, старший политрук? Прочел бы лекцию, что драпать на север... не положено, что Суровцев не так воевал... Пастухов поднял свою большую голову и, точно не слыша слов Звягинцева, проговорил: - Товарищ Звягинцев, как вы могли сказать ему это? - Что? - не понял Звягинцев, удивленный подчеркнуто гражданской формой обращения к нему старшего политрука. - Ну, этому лейтенанту. Насчет того, чтобы закрыть проход. Звягинцев уже забыл об этих в сердцах вырвавшихся у него словах и, не понимая, к чему клонит Пастухов, сказал: - Нечего придираться к пустякам. Всем ясно, что закрыть или открыть проход зависит не от меня. - Верно, - согласился Пастухов, - но дело сейчас в другом. Вам действительно не жалко этих людей? Звягинцев встал, коснувшись теменем брезента палатки, и резко сказал: - Дело не в том, жалко или не жалко! Я военный человек и мыслю по-военному. Меня учили, кормили, одевали и обували за счет народа для того, чтобы я, когда будет надо, защитил этот народ от врага. - А если оказались не в состоянии? Не в силах? - мягко спросил Пастухов. - Тогда - смерть. Мертвые сраму не имут! - Красиво, товарищ Звягинцев, сказано, красиво... А вы их, мертвых, считали? Мало, думаете, в землю легло? - печально покачал головой Пастухов. - Товарищ майор, поймите меня. У нас разные дороги. Мне с моим батальоном всю войну воевать, вас, как работу окончим, наверняка обратно в штаб отзовут. Вот я и думаю, вдруг возле вас другого Пастухова не окажется, чтобы сказать: нельзя так о людях говорить. Даже сгоряча - нельзя! - Вы слышали речь Сталина, - сказал Звягинцев. - Партия призывает нас к истребительной войне. Или враг нас, или мы его. - Верно. И все это понимают. Но пока что отступают. Отступают, товарищ Звягинцев! - с горечью повторил Пастухов. - Вы думаете - почему? Родину свою не жалеют? Власть советскую разлюбили? За жизнь свою дрожат? Ведь не может же вам прийти такое в голову! Я вот за эти дни с десятками людей из тех, что отступают, переговорил и понял... - Ну, что ты такое понял, какое открытие сделал, скажи! - запальчиво произнес Звягинцев. - Простое открытие, товарищ майор, очень простое. Сильнее нас пока немец. Вы в небо посмотрите, когда их самолеты над нашими строителями висят, - сколько "ястребков" на десяток "мессеров" приходится? Один? Два? Слишком велик перевес врага. Так что же теперь, мины своим в тылу расставлять? Пройдет время, люди привыкнут, научимся воевать. И отступать без приказа будут только трусы. Но сегодня... Ведь на столько же у нас трусов, товарищ майор! - Не понимаю тебя, старший политрук, вот убей бог - не понимаю. Враг к Ленинграду прет, а ты объективные причины ищешь. - К Ленинграду мы врага не пустим, - твердо произнес Пастухов. - Но "мы" - это не значит "я и майор Звягинцев". Подумайте, что значили бы наши минные поля, если бы тысячи людей не строили за ними оборонительные сооружения? И что значили бы эти сооружения, если бы за ними не стояли наши воинские части? А теперь я хочу вам вопрос задать, товарищ Звягинцев: почему они не бегут? - Кто "они"? - Ну вот те, что строят. Сна-отдыха не знают, на руках волдыри кровавые, крыши над головой нет, дожди их поливают, самолеты немецкие день и ночь бомбят, а они... не уходят. В чем дело? Люди понимают, - нет, не просто понимают, каждой частицей своего тела, души чувствуют, что за ними их дети, их город, их дома, вся их жизнь. И уйти - значит отдать и предать все это. Вот я и думаю, что когда каждый боец, где бы он ни стоял, почувствует, что за ним - не где-то там, а в двух шагах, рядом, его жена, сын, дочь, его дом. Родина - все, чем он жив, - тогда он не отступит. Где бы он ни стоял - все равно за ним, в двух шагах! - Но когда же, когда?! - с горечью воскликнул Звягинцев. - Уже не первый день идет война, а враг все наступает... - А вам не кажется, что этот лейтенант уже совсем не похож на тех "отступленцев", с которыми мы встречались так недавно? Неужели вы этого не заметили?.. Вы спрашиваете: почему я молчал? Да потому, что не было необходимости говорить. Этому лейтенанту и так все ясно. Он уже свой университет прошел... А теперь, товарищ майор, - сказал Пастухов уже официально, точно желая подчеркнуть, что весь их предыдущий разговор выходил за рамки военной субординации, - разрешите идти. И он сделал шаг к выходу из палатки. Звягинцев пошел за ним. Когда они оба вышли, Звягинцев неуверенно и точно извиняясь сказал: - Что ж, очевидно, вы правы. Но бывают моменты, когда человеку трудно справиться... - Но надо! - твердо ответил Пастухов. - Именно в эти моменты и надо... Он приложил руку к пилотке и ушел. Стоя у палатки, Звягинцев еще издали заметил, как в сопровождении дежурного младшего лейтенанта к нему приближается высокий, широкоплечий человек. На нем был гражданский костюм, весь измазанный засохшей болотной грязью, туфля на одной ноге перевязана веревкой, поддерживающей наполовину оторванную, щелкающую на каждом шагу подметку, лицо покрывала густая щетина. Подойдя к Звягинцеву, человек этот сказал сиплым голосом: - Товарищ командир, мне нужно как можно скорее попасть в Ленинград. Я имею важное секретное задание. Он произнес эти слова торопливо, точно боясь, что ему не дадут договорить. Первой мыслью Звягинцева было направить его в Особый отдел дивизии. Он хотел уже отдать соответствующее распоряжение стоящему неподалеку дежурному, но еще раз взглянул на стоящего перед ним человека и вдруг, еще сам не веря себе, проговорил: - Вы... Анатолий? Тот отступил на шаг, поморгал, точно пытаясь убедиться, что видит именно Звягинцева, и дрожащим голосом проговорил: - Да... да! Ведь мы знакомы, товарищ майор!.. Сам не сознавая, что делает, Звягинцев вцепился Анатолию в плечо и, едва выговаривая слова, спросил: - Вера!.. А где же Вера?.. - Вера?.. - переспросил Анатолий. - Я вас спрашиваю, где Вера? Ведь вы были с ней! Анатолий молчал, мучительно решая, что ответить. С того момента, как он, скитаясь по лесу, встретил группу отступающих советских бойцов во главе с лейтенантом, прошло два дня. Разве не могло быть, что и Вере удалось каким-то чудом уйти от немцев и она уже в Ленинграде?.. Что же делать, что отвечать? Рассказать, как он пытался защитить ее от немцев, как его избили, выволокли с чердака, и поэтому он не знает и не может ничего знать о ее дальнейшей судьбе? Анатолий молчал. Он вспомнил, как шел по пустынной деревенской улице в сопровождении немецкого солдата. Откуда-то доносились редкие выстрелы, обрывки немецкой речи, чей-то плач... ...Как только Анатолий вышел из той страшной избы, его вырвало. В ушах звенело, он стоял, опершись руками о забор, содрогаясь от приступов рвоты. Сквозь звон в ушах до него доносились слова стоящего за спиной солдата: "O, Schwein! O, russisches Schwein!" [Свинья! Русская свинья! (нем.)] - но все это было ему безразлично. Несколько минут тому назад Анатолий был вне себя от радости. Переводчик сказал ему: "Господин майор Данвиц одобряет ваше поведение. Он дал приказание - вы есть свободен. Он отпускает вас на Ленинград. Он приказывает вам рассказать всем - вашим родным и знакомым, что немецкий армия Судет Ленинград очень быстро. Он найдет вас там. А теперь - идите". Потом переводчик сказал несколько слов по-немецки одному из солдат, и тот, подойдя к Анатолию, подтолкнул его к двери. Почувствовав облегчение после того, как его вырвало, Анатолий медленно шел, вздрагивая от прикосновения к своей спине дула автомата. Им овладел страх. Он думал о том, что следующий за ним по пятам немец наверняка получил приказание вывести его на окраину деревни и там расстрелять. То, что переводчик сказал ему, Анатолию, по-русски, ничего не значило. Теперь он был уверен, что немцы обманули его, просто захотели избавиться от крика, слез, от мольбы о пощаде! Может быть, сейчас или минутой позже за его спиной прогремит выстрел, или он вообще не услышит выстрела, - говорят, что тот, в кого попадает пуля, ничего не слышит, только чувствует удар, резкий удар... Анатолий замедлил шаг и, с опаской повернув голову, взглянул на идущего сзади немца. Но тот молча ткнул в него автоматом и сказал негромко и равнодушно: - Vortwarts! Vortwartsl Schnell! [Вперед! Вперед! Быстро! (нем.)] Они вышли на окраину деревни. В предутренних сумерках Анатолий различал силуэты немецких солдат, приглушенную немецкую речь, несколько раз неожиданно появлявшиеся из-за деревьев автоматчики преграждали ему дорогу, но шедший сзади солдат произносил несколько отрывистых слов, и автоматчики отходили в сторону. Они вышли на проселочную дорогу. По обе ее стороны темнели воронки, наполненные черной водой, громоздились обломки разбитых, искореженных грузовиков. Где-то далеко впереди взлетела и рассыпалась зелеными брызгами ракета. Откуда-то донесся женский крик... И тогда Анатолий остановился как вкопанный, - в это мгновение он вспомнил о Вере. Да, да, он вспомнил о ней только сейчас. С того момента, как, кинувшись ей на помощь, он получил удар сапогом в живот и был вышвырнут с чердака на лестницу, Анатолий уже не думал о Вере. Страх за собственную жизнь вытеснил из его сознания все... И лишь сейчас незнакомый, протяжный тоскливо-безнадежный женский крик как бы связал в сознании Анатолия настоящее с прошлым, и он с ужасом подумал о том, что где-то там, позади, осталась одна, беззащитная Вера. Сам не сознавая, что делает, Анатолий резко повернулся и бросился назад, мимо растерявшегося от неожиданности солдата. Он услышал резкое: "Halt! Halt!", потом несколько выстрелов, взвизгивание пуль и упал со всего разбега плашмя, уверенный, что убит. Но он не был убит. Подбежавший солдат больно пнул его ногой, приговаривая: "Auf! Auf!" Анатолий поднялся, удивляясь тому, что жив. Он не знал, что солдат стрелял поверх его головы, недоумевая, куда и за каким чертом бросился бежать обратно в деревню этот истеричный русский парень. Анатолий схватил солдата за рукав и стал, мешая русские слова с немецкими, сбивчиво захлебываясь, говорить ему, что там, в деревне, осталась девушка, которую надо во что бы то ни стало найти, взять с собой. При этом он одной рукой гладил рукав солдата, стараясь умиротворить его, а другой отводил в сторону направленный ему в живот ствол автомата. Но солдат, видимо, ничего не понял из путаной речи Анатолия. Несколько мгновений он недоуменно слушал его, потом сказал: - Welches Madchen? Was fur eine Dummheit! Schweigen! [Какая девушка? Что за глупости! Молчать! (нем.)] Он резко повернул Анатолия в сторону, противоположную деревне, и больно толкнул его прикладом автомата в спину. Они прошли по дороге еще несколько десятков метров. Впереди светлела покрытая высокой травой опушка, за которой густой, неразличимой стеной стоял лес. - Leg dich bin! Kreiche! [Ложись! Ползи! (нем.)] - приглушенно сказал немец. Анатолий лег на живот и неумело пополз вперед. С трудом преодолев несколько метров, он, не поднимаясь, со страхом обернулся и увидел, что сзади никого нет. Ветер донес до него слова невидимого уже солдата: - Kreiche! Die Russen sind dort! [Ползи! Русские там! (нем.)] Вне себя от радости Анатолий хотел было вскочить, чтобы бежать вперед, но тут же понял, что его могут убить. Он еще плотнее прижался к земле, посмотрел на темнеющую впереди безмолвную громаду леса и вдруг почувствовал, что у него нет больше сил не только встать, но и ползти. Он лежал в тишине, наслаждаясь покоем и сознанием, что всего лишь несколько десятков метров отделяют его от своих. Анатолий представил себе, как увидит родные русские лица, услышит русскую речь... Он закрыл глаза, прижал лицо к мягкой душистой траве, и ему показалось, что он уже в Ленинграде, подходит к своему дому, видит бегущих ему навстречу отца, мать... И в это мгновение он снова подумал об оставшейся там, позади, Вере. "Что с ней, что с ней?!" - мысленно воскликнул Анатолий, сознавая, что оставил ее там, в чужом, страшном мире, в этом четвертом измерении. Сначала он подумал обо всем этом безотчетно. Но потом мысли его стали приобретать некую последовательность. И тогда Анатолий представил себе, что уже очень скоро ему надо будет ответить на страшный вопрос: "Где Вера?" Кому? Он еще сам не знал кому. Наверное, в первую очередь Вериным отцу и матери. Ведь ему придется увидеть их там, в Ленинграде. Придется?.. Ну конечно, ведь он же пойдет к ним, обязательно пойдет, в первый же день, как вернется! Но для чего? Для того, чтобы рассказать обо всем, что произошло с ней, об этом кошмаре?! Как он сможет убедить их в том, что ничем не мог помочь Вере, что пытался защитить ее, бросился в драку, но ничего не мог сделать один, без оружия... Но, может быть, произошло невероятное? Может быть, Вера уже дома? Может быть, ей удалось тогда выбраться из этой ужасной избы? После того, что немцы сделали с Верой, она уже была им не нужна. И, может быть, она сумела уйти из села незамеченной, пробраться к нашим и теперь рассказывает отцу и матери о том, как погиб он, Анатолий? При этой мысли он почувствовал облегчение. Ну, разумеется, Вера уверена, что его расстреляли. Разве он не бросился защищать ее? Разве его не выволокли на ее глазах, избивая, немецкие солдаты? Разве она не слышала выстрелов?.. Ведь он только чудом остался жить. Вера не могла знать, что произошло потом. А если бы знала? Внезапно события минувшей ночи встали перед глазами Анатолия. Он до боли жмурился, вдавливая лицо в траву, в землю, чтобы избавиться от кошмарного видения, но оно не исчезало. Он снова видел себя в той ярко освещенной комнате. Он глядел в окровавленное лицо Кравцова, в его остановившиеся, остекленевшие глаза, слышал его слова: "Стреляй, ну, стреляй же, сволочь!.." Он видел себя лежащим на полу и судорожно обхватившим руками сапог немецкого майора, снова и снова переживал и страх смерти и позор унижения, с ужасом сознавая, что был другим, совсем другим, таким, каким никогда, даже в кошмарном сне, не мог представить себя. И Анатолию вдруг почудилось, что все происшедшее ночью наложило на него какую-то печать. И когда он окажется среди своих, все заметят по выражению лица, по глазам в нем эту перемену, заметят по каким-то признакам, о которых он, Анатолий, даже не будет знать. "Нет, нет, я не стрелял в него, нет!" - хотел закричать Анатолий. Он сознавал, что, лежа здесь, тратит дорогое время, что ему надо добраться до леса, пока не рассвело. Но какая-то невидимая сила прижимала его к земле, и он лежал на сырой, холодной, покрытой предрассветной росой траве и думал: "Я трус, я негодяй, предатель! На моих глазах опозорили, обесчестили девушку, которая меня любила. Она верила мне. Видела во мне единственную защиту. Она спрашивала: "Ты не бросишь меня?" И я отвечал: "Нет, нет, нет, Вера, родная". А теперь она там, одна, беззащитная, а я здесь, в нескольких метрах от своих, жив, здоров, даже не ранен... В моих руках был пистолет, и я не воспользовался им, не убил врага, хотя бы одного, не выстрелил хотя бы в себя, я плакал, я валялся на полу перед немцами и просил пощады, а потом выстрелил в Кравцова, а потом радовался, что буду жить, и даже не пытался найти Веру..." Анатолий лежал, охваченный нервной дрожью. Время от времени он приподнимал голову и всматривался в суровый, молчаливый, неподвижный лес, и ему казалось, что тысячи невидимых глаз смотрят на него с гневом и презрением, а он лежит, видимый отовсюду, беспомощный, жалкий, грязный... Временами ему хотелось вскочить и бежать, но не к лесу, а обратно, туда, откуда пришел, вцепиться в горло первому же встречному немцу, руками, зубами рвать его, душить, очиститься от позора... Но он понимал, что никогда не найдет в себе силы сделать это. И, в мыслях своих переживая сладость воображаемого очищения, он продолжал лежать неподвижно. Но постепенно другой, ранее молчавший голос стал сначала тихо, а потом все громче и громче звучать в сознании Анатолия. "В чем твоя вина, в чем? - спрашивал этот голос. - Разве ты мог спасти Веру от насилия? Разве ты принадлежал в тот момент себе, ей, кому-то еще? Нет, на тебе лежало более важное, более высокое обязательство, - ведь ты не забыл поручения, которое дал тебе Кравцов? Допустим, ты вступил бы в борьбу с немцами, терзавшими Веру. Один, обессиленный после болезни, безоружный против нескольких озверелых вооруженных фашистов. Они уложили бы тебя первой же пулей. Что ж, ты думаешь, твой труп помешал бы им надругаться над Верой? Они просто отшвырнули бы тебя, мертвого, ногой. Ты и так решился на многое - полез в драку. Все дальнейшее от тебя не зависело. Ты вел себя так, как должен был себя вести. Умело, правдоподобно рассказал о своем происхождении - слово в слово, как учил тебя Кравцов. Выдержал экзамен на сто процентов. Теперь ты коришь себя за то, что, получив в руки пистолет, не выстрелил в ближайшего немца. Ну и что было бы? Тебя расстреляли бы через мгновение. Кравцов же все равно был обречен. Он сам знал это. Знал с той минуты, как встретил Жогина, не сомневался, что этот бывший кулак выдаст его. Именно поэтому он и доверил тебе тайну. И с этой минуты на тебе лежало только одно святое, непреложное обязательство - выжить. В этом заключался твой высший долг. Но остаться в живых ты мог, только подчиняясь приказанию майора Данвица. Иначе ты был бы расстрелян. И тогда погибли бы оба - и ты и Кравцов. И не мучай себя мыслью, что это ты убил Кравцова. Во-первых, он сам приказал тебе выстрелить. Сам! Он знал, что, если убьешь не ты, убьет другой. Но он понимал, что если спустишь курок именно ты, то останешься жить. Не наверняка. Может быть, один шанс из ста. Все зависело от каприза немецкого майора. Но Кравцов поставил на этот один-единственный шанс. И выиграл. Ты остался жив. Тайна в твоих руках. Приказ выполнен. Да это и не ты убил Кравцова! Ты ведь закрыл глаза, когда стрелял. Наверняка промахнулся. Это Жогин убил его. Жогин, а не ты. И уже после всего того, что произошло, ты был не вправе снова рисковать собой, отыскивая Веру. Ты больше не принадлежишь ни себе, ни ей. Пока не выполнишь поручения Кравцова, ты принадлежишь только государству. А потом... О, потом ты за все отомстишь этим проклятым немцам! Пойдешь добровольцем в армию, в первый же день, в первый же час после того, как доберешься до Ленинграда и выполнишь поручение. Будешь драться в первых рядах. Первым пойдешь в разведку, в атаку!.. Но пока главное - это выжить. Добраться до Ленинграда. Прийти в Большой дом на Литейном. Увидеть майора Туликова. Сказать ему... сказать ему..." Анатолий почувствовал, как на лбу его выступил холодный пот. Он забыл слова, которые должен был произнести при встрече с Туликовым. Но тут же вспомнил. Напряг всю свою память, восстановил весь тот разговор с Кравцовым: на опушке леса и вспомнил. Вот они, эти драгоценные слова: "Товары завезены, магазин откроется в положенный час". "Только бы не забыть их опять, только бы не забыть", - стучало в дисках Анатолия. Он непрерывно повторял про себя: "Товары завезены... магазин откроется... товары завезены... магазин откроется..." Анатолий успокаивался по мере того, как произносил эти магические слова. Они вливали в него силу. Они придавали иной смысл, иную окраску всем его поступкам. Он уверял себя, что он ни одной минуты не был трусом! Он просто выполнял боевой приказ. Ради этого притворялся, вынужденный вести с немцами унизительную игру. Разумеется, если бы не приказ, если бы не сознание, что ты являешься единственным обладателем государственной тайны, с которой наверняка связан исход какой-то важной военной операции, ты вел бы себя иначе. Ощутив в своей руке пистолет, ты знал бы, в кого стрелять. Но приказ есть приказ. Дисциплина превыше всего. Цель оправдывает средства. Если бы Кравцов воскрес, он бы наверняка одобрил твое поведение. С первой минуты до последней. Начиная с того момента, когда ты заплакал, стремясь ввести немцев в заблуждение, и кончая тем, когда выстрелил... Нет, нет, убеждал себя Анатолий, ты не был трусом! Наоборот, ты вел себя как умный, хитрый, предусмотрительный разведчик. Тебе не в чем упрекнуть себя. То, что погиб Кравцов, то, что осталась у немцев Вера, - это, конечно, трагично, но война не бывает без жертв... Так говорил себе Анатолий, постепенно внутренне приободряясь. На мгновение при мысли о Вере его вновь охватил стыд, но он тут же подавил это чувство. "Я ничего не мог сделать, - сказал он себе, - ничего. У меня был единственный шанс спастись, и я не имел права рисковать. Никто и никогда не сможет упрекнуть меня ни в чем. Ни Вера, если даже узнает все до конца, ни Кравцов, если бы воскрес из мертвых". В эти минуты он верил в то, что сумеет оправдаться перед собой и перед людьми. Он поднял голову и посмотрел на безмолвный лес, - на этот раз посмотрел без страха, без опасения за свою дальнейшую судьбу. Почувствовав прилив сил, Анатолий энергично пополз вперед... И вот он молча стоял перед Звягинцевым, со страхом и отвращением вспоминая все, что произошло, и думал: "Нет, нет, ни в коем случае! Ничего рассказывать не надо. Этот Звягинцев влюблен в Веру. Он не простит мне, что я оставил ее там, у немцев..." На мгновение Анатолий ощутил чувство мужской гордости от сознания, что Вера предпочла именно его. Но тут же выкинул эту мысль из головы. Он взглянул на Звягинцева и понял, что больше медлить с ответом нельзя. "Задание, - решил он, - задание! В этом сейчас выход, только в нем якорь спасения!" - В данную минуту я ничего не могу сказать о Вере, - наконец произнес он, своим тоном давая понять, что и она, Вера, каким-то образом причастна к порученному ему делу, - я уже сказал, что имею секретное задание. И до тех пор, пока не выполню его, ничего не имею права говорить. Он понизил голос и, наклоняясь к Звягинцеву, произнес: - Мне надо как можно скорее быть в Большом доме. - Но скажи мне хотя бы одно, - с отчаянием и мольбой воскликнул Звягинцев, - она... в безопасности?.. Ему хотелось спросить: "Жива?" - но выговорить это слово он был не в состоянии. - Конечно, с ней все в порядке, она, может быть, уже и дома, - сказал Анатолий, пытаясь этими словами убедить, успокоить не только Звягинцева, но и самого себя. - А сейчас прошу вас только об одном: помогите добраться до Ленинграда... Был уже полдень, когда попутная полуторка доставила Анатолия на южную окраину Ленинграда. Он вылез из кузова, где сидел между пустыми, гремящими бочками из-под бензина, и, с трудом передвигая затекшие ноги, медленно пошел к трамвайной остановке. По дороге к Ленинграду он мучительно размышлял, куда ему следует прежде всего направиться: в Большой ли дом на Литейном, туда ли, где жила Вера, или до всего этого домой, на Мойку? С одной стороны, Анатолий понимал, чувствовал, что, только посетив управление НКВД, он сможет снова обрести уверенность в себе, так сказать, легализоваться и уже не бояться смотреть людям в глаза. Основная версия, которой Анатолий решил твердо придерживаться, сводилась к тому, что ему удалось удрать от немцев. Его выволокли с чердака, заперли в какой-то неохраняемый сарай, откуда ему удалось выбраться, выломав одну из ветхих досок, потом он ползком пробрался в лес, где после двухдневных скитаний и встретил советских бойцов. Однако Анатолия тревожило то обстоятельство, что он не знал дальнейшей судьбы Веры. Ведь ей каким-то образом могло стать известно, что с ним в действительности произошло после того, как их разъединили. И если Вере удалось добраться до Ленинграда, то идти в НКВД, предварительно не повидавшись с ней, было явно рискованно. И вот теперь он медленно шел к трамвайной остановке, так и не приняв окончательного решения, куда ему направиться в первую очередь. И вдруг Анатолий заметил, что встречные прохожие смотрят на него внимательно и настороженно. Он не сразу понял, что причина этих подозрительных взглядов - его вид: разорванные, покрытые грязными пятнами и присохшими кусками болотной тины брюки, такой же грязный пиджак и многодневная щетина на его лице. А когда понял, то решил немедленно: прежде всего надо ехать домой. Он представил себе, как увидит мать, отца, примет ванну, переоденется, и ему подумалось, что, оказавшись в стенах своей квартиры, вымывшись, надев свежее белье, он как бы отгородится от всего того, что с ним произошло, от недавнего прошлого, очистится, станет прежним Анатолием. "Домой, скорее домой, потом к Вере, а уже затем туда, на Литейный!.." Он быстрыми шагами, почти бегом направился к остановке, сел в идущий к центру трамвай, нашел завалявшуюся в кармане пиджака монетку, взял билет и, оставшись на задней площадке, прижался лицом к стеклу. Он смотрел на город и не узнавал его. Ленинград был не таким, каким вспоминал его Анатолий в последние дни. Он увидел, что на хорошо знакомых площадях стоят обнесенные бруствером из мешков с песком зенитные орудия, что в скверах на высоте трех-четырех метров над землей застыли привязанные тросами огромные диковинные баллоны, похожие на дирижабли, а под ними вповалку спят красноармейцы, увидел, что с детства знакомые памятники теперь обшиты деревянными каркасами. Несколько раз трамвай обгонял колонны бойцов и людей в гражданской одежде, но с винтовками за плечами в пиджаках, перепоясанных ремнями. Анатолию показалось, что он попал в какой-то незнакомый ему, чужой город, и стал снова думать о доме, о своей квартире - единственном месте, где наверняка ничто не изменилось, где можно почувствовать себя так, как прежде. На углу Литейного и Невского Анатолий вышел из вагона и торопливо, держась стен домов и стараясь не привлекать к себе внимания прохожих, пошел, почти побежал по направлению к Мойке. Сердце его заколотилось, когда он увидел знакомый подъезд. Несколькими прыжками преодолел он широкую лестницу и надавил кнопку звонка. ...Услышав звонок, Федор Васильевич Валицкий бросился в переднюю. Вот уже несколько дней подряд он, к удивлению жены и работницы, едва заслышав звонок или стук в дверь, сам спешил открывать. Так и на этот раз он выбежал в прихожую первым, торопливо повернул защелку старинного английского замка и распахнул дверь. Несколько мгновений он стоял ошеломленный, глядя на сына остекленелыми глазами, и вдруг громко, даже визгливо закричал: - Анатолий! Толя... Толя! Все смешалось в голове Анатолия. Как в тумане, он видел бегущих к нему мать и тетю Настю... И внезапно почувствовал себя ребенком, растерянным, беспомощным. Он был снова дома, все страшное осталось позади. Анатолий всхлипнул и громко зарыдал. Он плакал, судорожно ловя ртом воздух, и слезы текли по его грязному, заросшему щетиной лицу. В первые минуты Анатолия охватило непреодолимое желание рассказать отцу все, что произошло с ним в эти дни. Но он сдержался, а потом, приняв ванну, не спеша побрившись и плотно позавтракав, решил не торопиться с рассказом до тех пор, пока не побывает у Веры и на Литейном. Поэтому он сослался на неотложные дела и пообещал по возвращении подробно рассказать всю свою "одиссею". Анатолий уже направился к двери, но вдруг вспомнил, что у него нет никаких документов, - паспорт и студенческий билет остались в горящем поезде. Вернувшись в свою комнату, он достал из письменного стола приписное свидетельство, в котором говорилось, что он, Анатолий Федорович Валицкий, 1918 года рождения, состоит на военном учете и имеет отсрочку до окончания высшего учебного заведения. Теперь надо найти комсомольский билет. Анатолий хорошо помнил, что и свидетельство и билет лежали вместе в левом дальнем углу ящика. Однако свидетельство Анатолий нашел там, где оставил, а билета не было. Он стал поспешно рыться в тетрадях и блокнотах с записями лекций, ими был набит весь ящик, и вдруг с облегчением увидел, что комсомольский билет лежит с самого верху, прикрытый каким-то листком бумаги. Анатолий схватил билет, торопливо перелистал его, с удовлетворением увидел, что взносы уплачены по июль, - уезжая, он заплатил их за месяц вперед. Сунув комсомольский билет и свидетельство в карман, он поспешно вышел из дому. Он шел к Вере, убеждая себя, что она вернулась, что он сейчас увидит ее. Он опишет ей во всех подробностях, как его били и истязали, как ему удалось бежать, вырваться от немцев... Он столько раз уже произносил мысленно эти слова, что постепенно сам поверил в эту свою версию. Он почти бежал к трамвайной остановке. В эти минуты ему казалось, что любит Веру и действительно готов защитить ее даже ценой собственной жизни. ...Быстро поднявшись на второй этаж дома, Анатолий постучал в дверь. Ему никто не ответил. Он постучал снова, уже настойчиво - никого. Как же быть? Что делать? Он не может уйти, не узнав, вернулась ли Вера. Он снова заколотил в безмолвную дверь. И вдруг услышал за спиной голос: - Вам кого? В испуге Анатолий обернулся и увидел, что дверь в соседнюю квартиру открыта и на пороге стоит, опираясь на костыль, старик в пижаме. Он недоуменно глядел на Анатолия через сползшие на нос очки в старомодной оправе. - Мне... мне Королевых! - поспешно ответил Анатолий. - А кого именно? Если Ивана Максимовича, то он на заводе, а Анна Петровна ушла куда-то, наверное, в магазин. - А Вера? - вырвалось у Анатолия, и он весь сжался в ожидании ответа, точно игрок, сделавший огромную ставку и теперь боящийся взглянуть в свои карты. - Вера? - переспросил старик. - Нету ее. Как перед войной уехала, так и не возвращалась. - Вы... уверены? - чуть слышно произнес Анатолий. - В чем уверен-то? - недовольно проговорил старик. - Насчет дочки? А как же! Только сегодня утром с Анной Петровной разговаривал. - Хорошо. Спасибо... - пробормотал Анатолий и бросился вниз по лестнице. - Подождите! - громким надтреснутым голосом окликнул его старик. - Кто вы будете, как передать-то? Анна Петровна скоро вернуться должна, подождите! И он зачем-то постучал костылем по каменному полу лестничной площадки. Но Анатолий был уже внизу. Он почти бежал, боясь встретиться случайно с матерью Веры. "Что же мне теперь делать, как поступить? - в отчаянии думал Анатолий, идя по улице. - Я в Ленинграде, а она не вернулась!.. Но я ни в чем не виноват перед Верой. В ином случае разве я пошел бы к ней, разве стремился бы ее увидеть?.. Ведь я же люблю ее, люблю!" - мысленно повторял Анатолий. Может быть, в эти минуты он и впрямь любил Веру, потому что воспоминания о ней связывали Анатолия не только с той страшной ночью, но с мирным временем, когда все было так ясно и просто. Вера была для него как бы мостом в прошлое. Потребность в таком мосте Анатолий ощущал с каждым своим шагом все больше и больше. Потому что он стал чувствовать себя как-то неуютно на ленинградских улицах. Он ощущал себя отчужденным от людей в военной форме, торопливо шагавших по тротуарам, застывших у зениток, от тех, кто в пиджаках или армейских гимнастерках проходил строем по улицам... Да, весь этот город, изрытый щелями и траншеями, забаррикадированный мешками с песком, деревянными щитами, стены его домов, покрытые военными плакатами, - все это казалось Анатолию мрачным, чужим и даже глухо враждебным. Он попытался убедить себя, что через два-три дня это ощущение пройдет, что все изменится после того, как определится его дальнейшая судьба и он приспособится к тому, чем живет сейчас Ленинград, но, размышляя об этом, все более и более чувствовал себя каким-то неприкаянным. И только тогда, когда Анатолий добрался наконец до большого серого здания, выходящего на Литейный проспект и улицу Воинова, он вздохнул с облегчением. Отыскав подъезд с черной узкой табличкой "Бюро пропусков", он открыл тяжелую дверь. Он очутился в большой прямоугольной комнате, стены которой были окрашены серой масляной краской. В стене, противоположной входной двери, были прорезаны окошки, полуприкрытые изнутри деревянными ставенками. На другой стене висели черные плоские телефонные аппараты. Анатолий подошел к одному из них, снял трубку, услышал, как мужской голос произнес: "Коммутатор", - и, едва сдерживая волнение, робко сказал: - Пожалуйста, соедините меня с майором Туликовым. ...Из здания Управления НКВД Анатолий вышел уже под вечер. Все оказалось сложнее, чем он предполагал. Он думал, что дело займет несколько минут - он повторит сказанные Кравцовым слова: "Товары завезены, магазин откроется в положенный час", - и все. Ему удалось придумать правдоподобную, как будто исключающую дополнительные вопросы версию. Он и Вера расстались с Кравцовым в деревне. Пошли ночевать в разные избы. Ночью нагрянули немцы. Его вытащили из избы, бросили в сарай. Но сарай был ветхий. Он сумел выбраться, оторвав доску, задами пробраться в лес... Однако Анатолию пришлось не только подробно рассказать Туликову, а потом еще какому-то человеку в штатском, где и когда он и Вера встретились с Кравцовым, но потом изложить на бумаге все, что он говорил. Но и этим дело не ограничилось. Майор Туликов, пожилой усатый человек, скорее похожий на рабочего, чем на чекиста, предложил Анатолию указать на карте район, где произошла встреча с Кравцовым, и место, где был брошен в воду чемодан. А потом его попросили нарисовать по памяти план той местности, где все это происходило. Тем не менее все кончилось хорошо. Туликов пожал Анатолию руку и поблагодарил за помощь. Потом спросил: - Ну, а что дальше будешь делать, Анатолии? Пойдешь в армию? - Конечно, в армию! - с радостным облегчением воскликнул Анатолий и тут же подумал, что не худо бы воспользоваться случаем и попросить содействия в получении новых документов. И тогда, сам в эту минуту веря в искренность своей версии, он сказал, что хотя по указанию Кравцова там, в лесу, и уничтожил свой паспорт и студенческое удостоверение, однако комсомольский билет сохранил, запрятав его под подкладку пиджака. С этими словами Анатолий вынул из кармана серую книжечку и положил ее на стол перед Туликовым. Майор взял билет, полистал и медленно произнес: - Сохранился в порядке... Сердце Анатолия забилось сильнее. "Может быть, мне не следовало показывать ему билет, - подумал он, - надо было только упомянуть о нем, а не показывать, ведь не исключено, что он может как-то определить, носил ли я этот билет запрятанным или нет... И зачем я заговорил о том, что уничтожил остальные документы? Надо было сказать, что они сгорели в поезде..." - Молодец, что сохранил комсомольский документ, - произнес майор почти торжественно и протянул билет Анатолию. Тот схватил его обрадованно и стал просить помочь получить документы взамен уничтоженных. Туликов кивнул, сказал, что поможет, записал номер отделения милиции, выдавшего в свое время Анатолию паспорт, и наименование его института. Туликов уже протянул руку для прощания, когда у Анатолия, обрадованного тем, что все так хорошо кончилось, вырвалось: - Если вернется Вера... помогите ей, пожалуйста! Через секунду он уже ругал себя за эти помимо его воли вырвавшиеся слова. Однако на Туликова они, видимо, произвели самое хорошее впечатление. - Не волнуйся, парень, все будет в порядке! - сказал он и даже потрепал Анатолия по плечу. Домой Анатолий возвращался уже совсем в ином настроении. Смело сел в трамвай, доехал до Невского и уже не украдкой, не прижимаясь к стенам домов, а не спеша, уверенной походкой направился к Мойке. Дверь ему снова открыл отец. Анатолий весело кивнул ему, сказал матери, которая звала обедать, что придет в столовую через минуту, и пошел в свою комнату, чтобы снять пиджак, - было очень жарко. Он сбросил пиджак, галстук, расстегнул воротничок, засучил рукава голубой сорочки и удовлетворенно оглядел себя в зеркале. "Что ж, - мысленно произнес Анатолий, обращаясь к собственному отражению, - все хорошо, что хорошо кончается". В это время на пороге появился отец. Федор Васильевич вошел в комнату, осторожно прикрыл за собой дверь и, обращаясь к сыну, сказал вполголоса: - Слушай, Толя, я хотел тебя спросить... Эта девушка... Вера... Она тоже благополучно вернулась?.. 6 Впервые в жизни Федору Васильевичу Валицкому так сильно хотелось изменить свои отношения с сыном, сделать их более близкими, сердечными. И впервые в своей жизни его сын Анатолий делал все от него зависящее для того, чтобы отношения эти оставались прежними, то есть холодными, лишенными какой-либо сердечности и доверительности. Отцу хотелось наверстать упущенное, расположить к себе Анатолия, почувствовать в сыне друга. С горечью сознавая, что он сам виноват во всем и что положение, которое создавалось годами, невозможно изменить за несколько дней, Валицкий отчаянно пытался разрушить ту самую стену, которая так долго стояла между ним и сыном. Он не подозревал, что человеком, меньше всего заинтересованным в том, чтобы эта стена рухнула, был сам Анатолий. Возможно, что, если бы не война, у Валицкого никогда не появилось бы потребности установить новые отношения с Анатолием. Но именно теперь, отчетливо ощутив свою ненужность, одиночество, испытывая чувство горечи и унижения от этого сознания, Федор Васильевич обратил свой полный надежды взор к сыну. Валицкому было радостно сознавать, что Анатолий с честью прошел свое первое военное испытание и не только отбился от немцев и вернулся к своим, но при этом еще выполнил какое-то секретное, крайне опасное поручение. Рад был Валицкий и тому, что и с девушкой все благополучно, - ее судьба беспокоила его. Узнав от Королева, что сын уехал в Белокаменск с Верой, Валицкий был недоволен Анатолием. Мысль, что его сын впутался в какую-то романически мезальянскую историю, раздражала Федора Васильевича. Разумеется, он с негодованием отверг бы любые попытки подозревать его в приверженности к сословно-кастовым предрассудкам. И тем не менее сознание, что "объектом" Анатолия, сына академика архитектуры Валицкого, стала какая-то "фабричная девчонка", совсем не льстило его самолюбию. Однако по мере того, как шли дни, а Анатолий не возвращался, Валицкий стал ловить себя на мысли, что беспокоится не только о сыне, но и о той неизвестной девушке, за судьбу которой его сын волею обстоятельств теперь уже должен был нести моральную ответственность. Естественно, что он сразу же после возвращения Анатолия спросил его о Вере. Ответ вполне удовлетворил Федора Васильевича: девушка вернулась в Ленинград, она в безопасности. Теперь ничто не омрачало радости Валицкого. Он был счастлив, что вновь обрел сына, и всячески старался дать ему эта понять. Возможно, что перемена в отношении к нему отца, произойди она раньше, в другой ситуации, обрадовала бы Анатолия. Но тепе