ни единого доброго слова, - подумал Звягинцев. - Ни когда он спас меня от того танка, ни когда восстановил связь с радиостанцией, ни когда умирал. Не сказал того, что хотел. Все откладывал. Каждый раз не хватало времени. Он так и погиб, не зная, что представлен к ордену Красной Звезды. Не хотел ему говорить заранее - вдруг не дадут..." - Пастухов, наградные листы тоже в машине остались? - спросил Звягинцев. - Нет, - мотнул головой старший политрук, - со мной. Я их, когда из дивизии выехал, из планшета в карман переложил. Планшет там остался, в машине. Пустой. - На Разговорова можешь лист найти? Пастухов молча полез в брючный карман и вытащил свернутые в трубку листы. Не спеша разгладил листы на коленях и стал медленно перебирать. - Вот, - сказал он наконец и протянул Звягинцеву один из листов. Звягинцев зажег спичку, поднес листок к глазам и стал читать: - "Разговоров Василий Трифонович, 1922 года рождения, член ВЛКСМ, русский... проявил смелость и находчивость во время встречи с немецкой танковой разведкой... проявил смелость и героизм, восстановив под огнем противника связь с важным боевым объектом..." Надо найти какие-то другие слова, - сказал он. - "Проявил смелость", "проявил героизм"... У всех одно и то же. Человека за этим не видно. Согласен? - Нет, майор, не согласен. Таких слов, которых ты хочешь, вообще нет на свете. - То есть как это нет? - Еще не найдены, а может, и вообще еще не родились. Для одного героя слова найти легко. А сейчас их тысячи. Или десятки тысяч. И настоящих слов, достойных этих людей - живых или мертвых, - еще нет. Звягинцев молча протянул Пастухову наградной лист. Потом тихо сказал: - Такой парень!.. А мы его даже похоронить не успели. Как подумаю, что его там немцы найдут... Они ведь не только над живыми глумятся... Слушай, Пастухов, - сказал он уже громче, - если все кончится благополучно, пошлем на то место наших бойцов. Посадим на полуторку и пошлем. Пусть похоронят как полагается. Я на карте эту опушку легко отыщу. Он помолчал немного. - Так жалко парня... Ты знаешь, у него отец - рабочий с "Электросилы". В ополчение пошел. А кто еще из семьи остался - неизвестно... - Как нога? Болит? - спросил Пастухов. - Сейчас меньше. Звягинцев говорил неправду. Боль становилась все сильнее, и Звягинцев делал отчаянные попытки усилием воли отвлечься от нее. - Я, кажется, выпросил у Васнецова противотанковые орудия и пулеметы, - сказал он, меняя тему разговора. - Знаю, ты мне говорил, - ответил Пастухов. - Может быть, они уже прибыли в батальон. - Будем надеяться, - коротко заметил Пастухов и неожиданно спросил: - Послушай, майор, ты с комиссаром дивизии еще раньше был знаком? - Да, - коротко ответил Звягинцев. - Еще на гражданке? - Да, - повторил Звягинцев и, уступая внезапной внутренней потребности, добавил: - У него дочь к немцам попала. Поехала на каникулы и... Он умолк. - Ты и ее знал? - спросил Пастухов. - Да. Знал. - У меня вот... тоже... - сказал Пастухов, - отец и мать... старики... в Минске остались... Звягинцев поднял голову. Он слышал об этом от Пастухова впервые. - Но... но как же так? - спросил он, чувствуя, что слова его звучат нелепо. - Ты же ни разу об этом не говорил! - Разве? - пожал плечами Пастухов. - Ну... может, и не говорил... Всходило солнце. Из бесформенной лесной чащи постепенно выступали отдельные деревья, стали видны низкие заросли кустарника, чахлая трава... - Попробуем определиться, майор, - сказал Пастухов, переходя от дерева к дереву и внимательно осматривая поверхность коры. - Все относительно ясно, - деловито произнес он, - нам следует держаться больше к западу, значит, туда. - Он махнул рукой, указывая направление. - Давай решать проблему передвижения. - Вряд ли я смогу идти, - угрюмо сказал Звягинцев. - Сможешь. Раз надо - значит, надо. Другого выхода нет. Подъем, товарищ майор! И он пригнулся, протягивая ему руку. Звягинцев стиснул зубы и, опираясь на плечо Пастухова, поднялся, нерешительно сделал шаг. - Ну как? - озабоченно спросил Пастухов. - Кажется, могу идти, - неуверенно ответил Звягинцев. ...Они медленно двигались, как им казалось, на юго-запад, уверенные, что не больше десяти километров отделяют их от места расположения батальона. Звягинцев с трудом переставлял ноги. Пастухов поддерживал его, почти тащил на себе. Звягинцев думал о том, что и Пастухов долго не выдержит, однако тот, казалось, не чувствовал усталости. Они шли долго. У маленького, выбивающегося из-под коряги родничка остановились и напились холодной прозрачной воды. Потом снова двинулись в путь. Часа через полтора откуда-то сзади до них донеслись звуки далекой перестрелки. - Это на участке ополченцев, - сказал, прислушиваясь, Звягинцев. - Видимо, там, - согласился Пастухов. Звягинцев почувствовал, что боль в ноге снова усилилась. Как назло, почва стала рыхлой, местами вязкой, болотистой. Пастухов спросил: - Хочешь немного отдохнуть? - Я еще могу идти, - упрямо сказал Звягинцев, чувствуя, что рука его, обхватывающая плечо Пастухова, онемела. - Ты можешь, а я - нет, - сказал Пастухов. - Устал. Посидим малость. Бережно поддерживая Звягинцева, он помог ему опуститься на землю. Потом пощупал сквозь разрез в голенище повязку и сказал: - Кровь не идет. Запеклась. Везучий ты человек. Звягинцев невесело усмехнулся. Он понял, что эту остановку Пастухов сделал ради него и о ране говорил столь бодро тоже ради него. Пастухов посмотрел на свои ручные часы и спросил: - Сколько на твоих, майор? Звягинцев отдернул рукав гимнастерки. - Одиннадцать. - Вот и на моих без трех. Предлагаю прилечь здесь до двенадцати. Потом проверим, правильно ли идем. Пастухов был прав. Конечно, в их положении самым разумным было дождаться, пока солнце достигнет полуденного зенита, и тогда уточнить направление. "А что потом? - с горечью подумал Звягинцев. - Когда мы двинулись в путь, было около пяти утра... Сейчас одиннадцать. И за это время мы прошли не больше четырех-пяти километров. Даже если мы движемся в абсолютно правильном направлении, это значит, что идти нам осталось примерно столько же". Звягинцев понимал, что не сможет пройти и одного километра. Теперь нога не просто болела, - казалось, ее жгут на костре, так охватило ее огнем... Он закрыл глаза, чтобы не видеть окружающего их густого леса, преграждающих путь коряг, сомкнутых ветвей. Жар в ноге все усиливался. "Не прислушиваться, не думать о ране, не думать о предстоящем пути, ни о чем не думать!" - мысленно внушал себе Звягинцев. Он попытался представить, что кругом снег, что нога его лежит на льду... - Который час? - спросил он, открывая глаза. - Без двадцати двенадцать, - ответил Пастухов. - Ты немного задремал. Сейчас уточним направление и двинемся. - Я не смогу идти! - Сможешь, - жестко ответил Пастухов. Но Звягинцев вдруг отчетливо понял, что действительно не сможет пройти и нескольких шагов и никакие усилия воли, никакая поддержка Пастухова ему не помогут. - Вот что, старший политрук, - сказал он твердо. - Когда ночью ты отказался выполнить мой приказ, в этом, может быть, был какой-то смысл. Но теперь смысла нет. Я говорю тебе это серьезно. У меня плохо с ногой. Совсем плохо. Я не смогу идти. Один ты доберешься до батальона за час, самое большее за два. И тогда пришлешь за мной бойцов. У тебя есть нож, сможешь делать засечки по дороге. Вернетесь сюда с носилками. Пять километров по лесу ты меня все равно не протащишь. Кроме того, никто, кроме меня или тебя, не может сообщить Суровцеву, о чем мы договорились в штабе дивизии. Я знаю, что тебе трудно сделать то, о чем я прошу. Но ты обязан. В конце концов, это и для меня единственное спасение. У меня может начаться и гангрена. Если ты сейчас пойдешь, то к вечеру сможешь вернуться за мной с бойцами. Ясно? А теперь ты найдешь поблизости хорошее укрытие, замаскируешь меня ветками и пойдешь один. Ну, решено?.. Пастухов ничего не ответил. Он встал, задрав голову к небу. В просвет между деревьями солнца не было видно, но лучи его отвесно падали на кроны деревьев, и листья там, наверху, стали ярко-зелеными. Пастухов расстегнул ремешок часов, положил их на ладонь и, медленно поворачивая, направил часовую стрелку к солнцу, потом глухо сказал: - Малость сбились... Надо забирать севернее... - Ну вот! - скорее обрадованно, чем с сожалением, воскликнул Звягинцев. - Значит, надо делать еще крюк! Не теряй времени, Пастухов, иди! Чем скорее ты пойдешь, тем быстрее вернешься обратно за мной. Несколько минут длилось молчание. Звягинцев видел, что Пастухов мучительно старается взвесить, рассчитать все "за" и "против". Наконец, ни слова не говоря, он шагнул в чащу и исчез. Через полчаса он вернулся, держа в руках наполненную чем-то пилотку. - Значит, решим так, - сухо и деловито произнес он. - Здесь, метрах в десяти, есть ручей. Устрою тебя там. Захочешь пить - вода рядом. Здесь, - он тряхнул пилотку, - ягода. Кисленькая. Гонобобель называется. Говорят, питательная. До вечера продержишься. К вечеру я вернусь. А теперь давай подниматься. Он помог Звягинцеву встать. Те несколько метров, которые Звягинцев прошел, волоча свою огнем горящую ногу, показались ему бесконечными. Он был весь мокрый от пота, когда Пастухов уложил его в узкую лощинку, в которую уже были набросаны трава и ветки деревьев. Рядом протекал маленький ручеек. Пастухов высыпал ягоды рядом - так, что Звягинцев легко мог дотянуться до них рукой. Ноги и туловище его он укрыл ветвями. Потом выпрямился и сказал: - Теперь слушай, Алексей. - Он впервые назвал Звягинцева по имени. - К вечеру я вернусь. Вернусь, чего бы это ни стоило. Ни в коем случае не меняй место. И будь спокоен. Лежи и ни о чем не думай. Понял? Со мной будут и бойцы с носилками и санинструктор. Прощаться не стану. Как говорится, до скорого. Если сможешь - засни. И запомни: все будет в порядке. Это я тебе говорю! Звягинцев проводил взглядом широкую спину Пастухова и, когда тот исчез меж деревьев, еще долго прислушивался к треску валежника под его ногами и к шорохам раздвигаемых веток. Наконец все затихло. Теперь Звягинцев слышал лишь тихое журчание ручейка да шум деревьев, когда налетал ветер. Он вытащил из кобуры пистолет "ТТ", проверил обойму, вогнал в ствол патрон, снял о предохранителя и положил пистолет рядом на траву. Как ни странно, но, оставшись один, Звягинцев несколько успокоился, - главной его тревогой была тревога за батальон, и, отправив туда Пастухова, он сразу почувствовал облегчение. Он снова попытался рассчитать расстояние, отделяющее его от батальона, чтобы хоть приблизительно определить, когда доберется туда Пастухов. Выходило, что самое позднее часа через три. Сейчас двадцать минут первого. Это значит, что в три, скажем, в четыре Пастухов будет на месте. Часам к девяти, то есть еще засветло, он должен вернуться обратно. В батальоне он возьмет карту и компас и обратный путь сможет проделать гораздо быстрее. До слуха Звягинцева вновь донеслась далекая ружейная и пулеметная стрельба. Он встревоженно поднял голову, стараясь определить, откуда доносились звуки перестрелки, и несколько успокоился, убедившись, что стреляют где-то на юге. Звягинцев стал смотреть на небо в просвет между деревьями. Оно было ослепительно-голубым, безоблачным. Казалось, мир и спокойствие царили вокруг, и только глухо доносившаяся далекая перестрелка напоминала, что где-то идет война и каждую минуту умирают люди. "Любопытный человек этот Пастухов! - подумал Звягинцев. - Каждый раз, когда создается критическое положение, он ведет себя так, точно на нем одном лежит вся ответственность и именно он обязан найти выход из положения... Видимо, и в самом деле убежден, что является полпредом партии и имеет особые права!.. Нет, не права. Скорее только одно право: брать на себя большую тяжесть, чем остальные". Звягинцев попытался пошевелить ногой. И тотчас же все его тело пронизала жгучая боль. "А что, если... если ранение серьезное? Что, если начнется гангрена и ногу придется отнять?.." На мгновение у Звягинцева появилась мысль самому осмотреть рану. Но он тут же понял, что делать этого не следует. Даже если ему и удалось бы снять то, что осталось от его сапога, разбинтовать ногу, то наложить новую повязку он все равно оказался бы не в состоянии. К тому же может снова хлынуть кровь. Нет, надо спокойно лежать и ждать возвращения Пастухова... Звягинцев вытянулся, стараясь лежать расслабленно, не напрягаясь. Боль то исчезала, то снова схватывала ногу раскаленными клещами. И каждый раз, когда боль отпускала, Звягинцев старался внушить себе, что она уже не возвратится... Теперь Звягинцев лежал как бы в забытьи. Его сознание, чувства притупились. Ему казалось, что время остановилось, что никакой войны нет, что он и Вера сидят на скамье парка и она спрашивает его, тяжело ли было тогда, на Карельском перешейке... И он отвечает ей, говорит, что да, было тяжело, трудно, а хочет сказать совсем о другом, хочет предупредить, что скоро начнется война, что ей никуда не надо уезжать из Ленинграда, что она не должна доверять этому парню, Анатолию, что немцы скоро возьмут Остров... Потом перед глазами его проплыл Разговоров - неподвижный, с почерневшим лицом... И вдруг ему почудился какой-то далекий шорох, точно хруст веток под ногами. "Ну, вот и Пастухов возвращается!" - подумал Звягинцев с радостью и облегчением, но подумал как бы во сне, будучи не в силах пошевелиться. Хруст веток стал чуть громче. Огромным усилием воли Звягинцев заставил себя очнуться. Приподнявшись на локте, он прислушался. Было тихо. Он поспешно посмотрел на часы. Стрелки показывали пять минут второго. "Не может быть! Неужели с того момента, как ушел Пастухов, не прошло и часа!" Он впился взглядом в маленький белый циферблат и вдруг понял, что часы стоят. Да, да, секундная стрелка застыла неподвижно, очевидно, он забыл вчера вечером завести часы. Звягинцев поглядел вверх. Небо посерело, и листья деревьев там, на вершинах, были уже не ярко-зелеными, а темными. В этот момент он снова услышал шорох. Кто-то шел, осторожно раздвигая перед собой ветви. "Это Пастухов с бойцами", - радостно подумал Звягинцев. Он хотел крикнуть: "Пастухов! Я здесь, здесь!.." И вдруг услышал голоса - обрывки каких-то непонятных слов, чей-то смех... "Что они такое говорят?" - с недоумением подумал Звягинцев и вдруг с ужасом понял: это немцы! Это немецкая речь! Да, это были немцы. Переговариваясь вполголоса, они приближались к тому месту, где лежал Звягинцев. В первые мгновения его охватило отчаяние от сознания своей беспомощности, от страшной мысли, что немцы сейчас увидят его... Он понимал, что все кончено, что судьба его решена" что он уже никогда не увидит ни своих бойцов, ни Пастухова, ни Веры, что через несколько минут он уже не будет жить и все для него исчезнет навсегда. Но страх, оцепенение сменились холодной яростью. Медленно, стараясь не произвести шума, он потянулся к лежащему рядом пистолету. Ладонь его ощутила прохладную, шершавую рукоятку. А немцы приближались. Он уже увидел их и готов был нажать на спусковой крючок, но вдруг понял: немцы пока не видят его. Да, они проходили буквально в десяти шагах от лежавшего в неглубокой лощинке Звягинцева, не замечая его. Трое первых шли с автоматами в руках, двое несли на плечах легкие минометы, следом шли еще три автоматчика. Немцы шли так близко, что Звягинцеву было слышно их тяжелое дыхание. Приподнявшись и упираясь в грудь локтем правой руки, чтобы удобнее было стрелять, Звягинцев держал пистолет наготове. Но немцы так и не заметили его. Они прошли мимо и через какие-нибудь три-четыре минуты скрылись в лесной чаще. Еще какое-то время Звягинцев слышал их голоса, хруст валежника, потом все смолкло. Этот переход от уверенности, что все кончено, что его ожидает смерть, к сознанию, что опасность миновала, был так внезапен, что Звягинцев в изнеможении упал на спину. Когда он немного успокоился, то с ужасом подумал о том, что, видимо, немцам все же удалось где-то просочиться. Но где, на каком участке? Какими силами? И что делают здесь эти только что прошедшие солдаты? Прочесывают лес? Идут на соединение с другими группами? Звягинцев снова прислушался. Но было тихо. Сумрак постепенно окутывал лес. Еще больше потемнело небо. Звягинцев разжал онемевшие пальцы, кладя пистолет на землю. Ему захотелось пить. Он повернулся на живот и подтянулся к ручью. Вода была чистая, холодная, леденила зубы. Звягинцев сделал несколько глотков, потом зачерпнул ладонью воду, вылил себе на лицо. Снова лег на спину. Нащупал пистолет, чтобы был под рукой. Взял несколько ягод, положил в рот, разжевал. "Который же теперь час? - подумал Звягинцев. - Пастухов должен был бы уже вернуться, если в батальоне все благополучно... Если все благополучно! Но, может быть, он сбился с дороги? Или не застал на месте батальона? Или шел обратно с бойцами и натолкнулся на немцев?.. Надо ждать... Остается ждать, другого выхода нет". Звягинцев стал смотреть вверх, в быстро темнеющее небо, где загорались далекие, еще неяркие звезды. Постепенно его мысли снова унеслись далеко от этого леса, от ноющей ноги, от войны... Он вспомнил свою мать, отца, начальника цеха большого уральского завода, увидел себя в форме выпускника инженерного училища, с гордостью рассматривающего в зеркале новенькие красные кубики в петлицах своей гимнастерки... Потом исчезло и это видение и появилось другое - снежные сугробы Карельского перешейка, оголенные ветки деревьев, качающиеся на ледяном ветру... И вдруг он отчетливо, точно наяву, увидел Веру. Да, да, она стояла рядом, близко, совсем близко и одета была, как тогда, когда они встретились, чтобы ехать на Острова, - узкая из серой фланели юбка, тонкая вязаная кофточка, пестрая косынка, повязанная на шее крест-накрест... Потом все исчезло. Звягинцев снова отчетливо услышал шорох приближающихся шагов. Он вздрогнул, торопливо нащупал пистолет, сжал рукоятку. "Пастухов? Немцы?!" - стучало у него в висках. Звягинцев напряженно всматривался в темные деревья, но никого пока не видел. И вдруг кто-то буквально в нескольких метрах от него негромко сказал: - Давай левее забирай, к поляне!.. "Свои, свои, русские!" Звягинцев сделал резкое движение, чтобы подняться, и крикнул: - Товарищи! Шаги мгновенно затихли. Раздался лязг винтовочных затворов. Потом кто-то резким голосом спросил: - Кто здесь? Всем оставаться на местах! Это не был голос Пастухова. - Всем оставаться, одному подойти сюда! - повторил невидимый за деревьями человек. - Я ранен и подойти не могу, - ответил Звягинцев, все еще не выпуская из рук пистолета. Раздался хруст валежника, шум раздвигаемых веток, и показался человек в брезентовой куртке, перепоясанной ремнем, в кепке, с карабином в руках. Он внимательно осматривался вокруг, все еще не видя лежащего в ложбинке Звягинцева. - Я здесь, - снова подал голос Звягинцев. Наконец человек в куртке увидел его. Он сделал несколько торопливых шагов к Звягинцеву, затем обернулся и крикнул: - Давайте сюда, ребята! Здесь какой-то командир лежит! Из темноты леса вышли еще два человека. Они тоже была в гражданской одежде, с карабинами в руках. - Что с вами, товарищ? - спросил первый, опускаясь на корточки рядом со Звягинцевым. - Я майор Звягинцев, - ответил он, - мое удостоверение здесь, в кармане гимнастерки. Ранен в ногу. - Инструктор Лужского райкома партии Востряков, - скороговоркой ответил человек, переводя взгляд на ноги Звягинцева. - Как же вас угораздило, товарищ майор? И как вы здесь очутились? Только теперь поняв, что спасен, Звягинцев почувствовал вдруг такую слабость, что почти потерял способность говорить. С трудом произнося слова, он объяснил Вострякову, что случилось и как он оказался здесь. - Все ясно, - сказал Востряков. - Идти совсем не можете? Наша группа находится метрах в трехстах отсюда. Возвращаемся в Лугу. А пока вышли посмотреть, нет ли здесь немцев. - Я... видел немцев... - с трудом ворочая языком, сказал Звягинцев. - Они прошли здесь не так давно... не могу точно сказать, когда... у меня часы остановились. - Так, ясно, - проговорил Востряков, встал и, обращаясь к своим спутникам, спросил: - Ну, что будем с майором делать, товарищи? На руках понесем или как? - Он, видать, совсем ослаб, - ответил один из них, рыжебородый, невысокого роста, приземистый, похожий на гриб. Отвинтил фляжку, склонился над Звягинцевым: - Хлебните-ка, майор. С трудом приподняв голову, Звягинцев сделал большой глоток. - Ну вот, первая помощь оказана, - удовлетворенно сказал бородатый, вставая и завинчивая фляжку. - Как, полегчало? Звягинцев и впрямь почувствовал себя лучше. - На ваше счастье, там у нас в группе врач оказался, - сказал Востряков. - И медикаменты кое-какие имеются. Решение примем такое. Ты, Голиков, - обратился он к рыжебородому, - и ты, Павлов, давайте обратно. Приведите сюда доктора. Пусть захватит с собой что полагается. А я останусь здесь с майором. Ясно? - Куда яснее! - сказал бородач. - Пошли, Павлов. Через минуту они исчезли. - Товарищ Востряков, - сказал Звягинцев, - как могли тут появиться немцы? С тех пор как мы выехали из дивизии народного ополчения, прошли уже сутки... - Мы были в тылу немцев, переходили обратно линию фронта прошлой ночью, - ответил, присаживаясь рядом, Востряков. - На том участке, где мы шли, было относительно спокойно. А потом, уже на своей территории, напоролись на фрицев, отошли тихо сюда, в лес. Очевидно, они выбросили десант. Группа небольшая, но с минометами. - Ну, а как на Лужской линии? - нетерпеливо спросил Звягинцев, которому казалось, что с тех пор как он оказался здесь, в лесу, прошла вечность. - Об этом узнаем, когда к себе вернемся, - пожал плечами Востряков. Помолчал немного и добавил: - Партизаны говорят, что немцы подтягивают войска и технику. Звягинцев не спрашивал Вострякова, зачем он и его люди ходили в тыл к немцам. Он понимал, что этот человек входит в одну из диверсионных или разведывательных групп, - Звягинцев уже несколько раз получал задание пропускать через минные проходы на юг такие группы одетых в гражданское людей. Поэтому он только сказал: - Повезло мне, товарищ Востряков! Совсем было собрался концы отдать. - Концы отдавать, товарищ майор, рановато. Нам еще с немцами разделаться надо. - Ну, а как там, на той стороне? - Плохо, - мрачно ответил Востряков. - Пытают, стреляют, вешают... Он посмотрел на часы, спросил: - Нога-то сильно беспокоит? - Болит... - Ну ничего, скоро наши врача приведут. Есть у нас врач, на той стороне подобрали. Перевязку сделает, укол, ну, словом, что по медицине полагается. А потом будем решать, как дальше двигаться. - Но... но я должен оставаться здесь! - с отчаянием сознавая, что неизбежно станет обузой для отряда Вострякова, сказал Звягинцев. - Мой замполит с бойцами именно сюда должен прийти! - Ладно, майор, после решим, - успокаивающе ответил Востряков. Некоторое время оба молчали. Наконец из чащи леса снова донеслись шорохи, шум раздвигаемых веток. - Ну вот и наши возвращаются, - сказал Востряков и встал. Звягинцев хотел было возразить, что это может быть Пастухов с бойцами или снова немцы, но в этот момент увидел рыжебородого Голикова. - Порядок, командир, доктора привел. Там наши сейчас носилки для майора сооружают, как сделают, подойдут. - Он обернулся и сказал в темноту: - Давайте сюда, доктор! Звягинцев приподнялся, опираясь руками о землю, и увидел, что в трех шагах от него стоит Вера... В первое мгновение он решил, что это галлюцинация. Уверенный, что просто бредит, и в то же время не в силах сдержаться, он крикнул: - Вера! Девушка в порванном платье, в тяжелых сапогах, в косынке, по-крестьянски завязанной под подбородком, сделала несколько быстрых шагов к Звягинцеву, какое-то мгновение стояла растерянная, ошеломленная и наконец едва слышно проговорила: - Алеша! Алеша... Ему захотелось до конца убедиться, что все это не мираж, что рядом стоит Вера, живая, невредимая. Он рывком попытался встать, но тут же беспомощно упал. - Алеша, Алешенька, ты ранен, - торопливо сказала она, опускаясь на землю рядом со Звягинцевым, - сейчас я все посмотрю, все сделаю... Как в полусне, Звягинцев слышал обрывки слов переговаривавшихся между собой людей, видел внезапно вспыхнувший тонкий лучик фонарика... С его ноги стали стаскивать сапог, и он потерял сознание. Когда Звягинцев пришел в себя, нога была уже забинтована. Вера сидела рядом с ним на чьем-то подстеленном ватнике. Она смотрела куда-то вдаль и не заметила, что он открыл глаза. Взошла луна, и в ее свете было хорошо видно лицо Веры. Звягинцев молчал, наслаждаясь тем, что может смотреть на Веру. Но чем больше он вглядывался в ее лицо, тем яснее видел, как изменилась Вера. Казалось, то страшное, что пережила она, навечно осталось запечатленным на ее лице, в ее глазах. - Вера! - тихо позвал Звягинцев. Она вздрогнула, повернула к нему голову: - Ну как, Алеша? Лучше? - Так хорошо, как еще никогда не было! - с горькой усмешкой и в то же время с нежностью в голосе ответил Звягинцев. - Ранение, Алеша, не очень серьезное, но, наверное, болезненное. И крови потеряно немало. Сильное было кровотечение? - К черту все это, Вера! Крови у меня достаточно, на двоих хватит. - Он взял ее за руку. - Ты мне еще ничего не рассказала о себе! Как ты здесь оказалась? - Надо сказать товарищам, что тебе лучше, - не отвечая на его вопрос, сказала Вера, - они думают, что ты заснул... Звягинцев повернул голову и увидел, что Востряков и Голиков сидят метрах в десяти от них. - Подожди, - понижая голос, сказал Звягинцев. - Давай побудем хоть немного вдвоем... Послушай, ты же была где-то недалеко от Острова, когда началась война, верно? - Да, была, - проговорила Вера. - Как тебе удалось уйти? Какое-то время Вера молчала. Потом заговорила неожиданно сухо и отчужденно: - Возвращалась домой из Белокаменска. Поезд разбомбили. Дошла до деревни. Ночью туда вошли немцы... Деревенские женщины переодели меня... вот в это платье. Потом немцы ушли вперед, на север... На другой день из леса появились партизаны. Несколько дней была с ними. Потом встретилась с отрядом Вострякова. Они взяли меня с собой. Обещали довести до Луги. Вера говорила все это деревянным, бесстрастным голосом. - Расскажи подробнее... Я хочу знать все, все, что тебе пришлось пережить! - не выдержал Звягинцев. - Леша, прошу тебя, никогда не расспрашивай меня об этом! - не глядя на него, проговорила Вера. - Но как же могло получиться, что ты... оказалась одна? А как же тот парень, Анатолий? - Его нет, - глухо ответила она, - немцы его расстреляли. - Что?! - воскликнул Звягинцев. - Но... но он сейчас в Ленинграде! Вера вздрогнула, точно от прикосновения раскаленного металла. Она резко обернулась, вцепилась обеими руками в плечо Звягинцева: - Как?! Что ты сказал? Толя жив?! - Ну конечно жив, - поспешно повторил он. - Он шел с юга вместе с нашими отступающими бойцами. Мы встретились на участке моего батальона. - Нет, нет, этого не может быть! - точно в забытьи повторяла Вера. - Толя жив, это правда?! Ну почему ты замолчал? Где он сейчас? Где? - Я же сказал тебе, в Ленинграде! И вдруг он увидел, что по лицу Веры текут слезы. И Звягинцев понял, все понял... Она по-прежнему любила Анатолия. "Все, все по-прежнему!" - с горечью думал Звягинцев. Ему хотелось сказать ей, крикнуть: "Вера, милая, как же так? Ведь он бросил тебя, предал... Как можно такое простить?" Но он молчал. Наконец тихо сказал: - Твой отец. Вера, здесь, неподалеку. - Да? - еще не вникая в смысл его слов, сказала она и потом уже громче переспросила: - Папа здесь?! - Он в дивизии народного ополчения. Комиссаром. Я его видел позавчера. Они стоят километрах... километрах в пятнадцати отсюда. - А мама? - Не знаю. Она по-прежнему в Ленинграде, но я не видел ее. Когда приедешь в Лугу, немедленно дай знать отцу, что ты жива. Востряков поможет тебе связаться. Звягинцев говорил и слышал, как напряженно звучит теперь его голос. "Вот мы и встретились, - думал он, - вот и произошло все то, на что я уже почти не надеялся: она жива, она здесь, рядом. Я вижу ее. Могу дотронуться до нее рукой... Это счастье, что она жива. Но ее нет для меня. Снова нет..." Он почувствовал страшную слабость и закрыл глаза. ...Звягинцев пришел в себя, только когда над ним склонился Пастухов, потряс его за плечи и крикнул почти в ухо: "Мы пришли, майор!" Звягинцев очнулся. Несколько мгновений, не понимая, смотрел на Пастухова, потом обхватил руками его шею, прижался щекой к его лицу... - Как батальон? - торопливо спросил он. - Все в порядке, майор, батальон на месте, пополнение пришло, пулеметы дали, батарею противотанковых прислали... Сейчас мы тебя погрузим и... - Его надо в Лугу, в госпиталь, - вмешалась Вера. - Нет, - резко сказал Звягинцев, - в батальон. - Алеша, нельзя, - настойчиво сказала Вера, - за ногой нужен уход!.. - В батальон, - коротко повторил Звягинцев. 10 После того как немецкие танки впервые попытались с ходу прорвать Лужскую линию обороны и были отброшены, части генерал-фельдмаршала фон Лееба снова и снова возобновляли атаки. Фельдмаршал неоднократно обращался к своим войскам с приказами, в которых писал, что необходимо всего лишь одно, решающее усилие - и сопротивление русских будет сломлено. Для того чтобы близость цели стала особенно ощутимой, кто-то из штаба фон Лееба предложил отпечатать и раздать командирам соединений и частей билеты с приглашением на банкет в "Асторию". Этот кусочек картона должен был служить призывом, наградой, выданной авансом, напоминанием. В армии ходили слухи, что приглашения отпечатаны по указанию самого Гитлера. Однако все было тщетным. Неоднократные попытки прорвать Лужскую линию не приносили успеха. Отдавал ли Гитлер себе отчет, что его план захвата Ленинграда оказался под угрозой? Доходили ли в Растенбургский лес правдивые сообщения о неудачах немецких войск на Лужской линии советской обороны?.. Самым любимым временем Гитлера был вечер - время ужина. Разумеется, не из-за еды: чревоугодие не принадлежало к числу его пороков, а заключительную трапезу фюрера, состоящую из чая с печеньем, вообще трудно было назвать ужином. Он любил вечерние чаепития, потому что в эти часы ничто не ограничивало поток его красноречия. Разумеется, Гитлер и во время ежедневных оперативных совещаний, которые проводились под его председательством в "Вольфшанце", мало считался с регламентом. Тем не менее там он чувствовал себя стесненным рамками обсуждаемых вопросов. По вечерам же Гитлер мог говорить сколько угодно и о чем угодно. Чаепитие обычно затягивалось далеко за полночь: страдавший бессонницей Гитлер боялся приближения ночи и всячески старался оттянуть время сна. Поэтому он говорил, говорил долго, упиваясь собственными словами, на самые различные темы. Мартин Борман, ставший после того, как Гесс оказался в Англии, ближайшим доверенным лицом Гитлера, уговаривал фюрера разрешить фиксировать и эти его высказывания, чтобы ни одно произнесенное им слово не пропало для истории. Гитлер долго не соглашался. Он испытывал инстинктивное отвращение к звукозаписывающим аппаратам. Может быть, ему неприятно было сознавать, что та самая техника, которую гестапо широко применяло для подслушивания вызывавших подозрение людей, теперь будет использована для записи его собственных высказываний. Но, вернее всего, дело заключалось в другом. Гитлеру всегда были нужны слушатели, как кремню необходим камень, чтобы высечь искру. Сама мысль, что рядом может находиться бесстрастный аппарат, который будет улавливать все его слова, никак при этом на них не реагируя, была фюреру неприятна. Но в июльские дни 1941 года, уверенный, что победа над Россией, знаменующая начало царствования "тысячелетнего рейха", стала вопросом ближайших недель, Гитлер пошел на уступки. Разумеется, он не согласился на диктофоны. Однако дал разрешение на то, чтобы абсолютно доверенное лицо, стенограф с солидным стажем пребывания в национал-социалистской партии присутствовал на вечерних чаепитиях и, сидя где-то в дальнем углу комнаты, незаметно делал свои записи для истории. И вот со второй недели июля в столовой Гитлера по вечерам стал неизменно появляться невзрачный человек в эсэсовской форме по имени Генрих Гейм с толстой прошнурованной и скрепленной сургучными печатями тетрадью в руке. Он приходил за пять минут до появления фюрера и уходил последним. Прямо из столовой он шел в специальную комнату, чтобы продиктовать свои записи одному из стенографов Бормана. Поздно ночью стенограмма ложилась на стол самому Борману. Тот читал ее, правил, ставил свою визу и сам подшивал в папку, которой - он не сомневался в этом - предстояло стать новым евангелием. В последние дни Гитлер с вожделением ожидал наступления вечера, чтобы дать выход клокотавшему в нем фонтану мыслей, суждений, пророчеств. Сознание, что немцы движутся в глубь России, пьянило его. Это опьянение было столь велико, что 14 июля он издал директиву, предусматривающую "в ближайшем будущем" сокращение численности армии и перевод военной промышленности главным образом на производство кораблей и самолетов для "завершения войны против единственного из оставшихся противников - Великобритании и против Америки, если об этом встанет вопрос". Казалось, что "директиве" не хватает только вступительных слов: "Теперь, когда Германия одержала победу над Советским Союзом..." - чтобы стать документом, подводящим итог восточной кампании. Но хотя Гитлер и его генеральный штаб в те июльские дни были опьянены победами и убеждены, что "отдельные трудности" на Восточном фронте - просто случайность, несмотря на все это, какая-то неясная тревога стала с каждым днем все более ощущаться в "Вольфшанце". "Директива" Гитлера от 14 июля была рассчитана на то, чтобы заглушить тревогу в его ставке, подавить ее в самом зародыше. Фюрер умел играть на противоречиях в мире, но умение это сочеталось у него с неспособностью к объективному анализу новой, непредусмотренной ситуации. Подобно пьянице, глушащему себя дополнительной долей алкоголя, чтобы побороть мучительное состояние похмелья, подобно безумцу, который не пытается обойти возникшую на его пути стену или вернуться назад, но с утроенным, хотя и тщетным усилием карабкается на нее, Гитлер знал только один путь - идти напролом. При всей своей хитрости и расчетливости он мыслил прямолинейно. Факты или явления, которые не укладывались в созданную им схему, Гитлер попросту отвергал. В докладах руководителей генерального штаба начинали проскальзывать тревожные нотки. Но сам Гитлер не видел реальных причин для беспокойства. Разве фельдмаршал фон Бок с двумя полевыми армиями и двумя танковыми группами не преодолел сотен километров, отделяющих Белосток от Смоленска? Разве на севере фон Лееб с двумя полевыми армиями, танковой группой и первым воздушным флотом не находится вблизи Петербурга? Разве на юге три немецкие и две румынские армии, венгерский корпус и немецкая танковая группа при поддержке четвертого воздушного флота не заняли почти половину Украины?! Слушая руководителей своего генштаба, Гитлер выделял в их докладах только то, что ему хотелось: километры, пройденные немецкими войсками в глубь России, захваченные ими города и села, победы, победы, победы... Он не задавал себе главного вопроса: почему, несмотря на обилие побед, война, которая была рассчитана на месяц-полтора, еще так далека от завершения? Почему Бок потерял десятки тысяч солдат, сотни танков и самолетов под Смоленском? Почему войска фон Лееба не могут преодолеть Лужских оборонительных укреплений, созданных теми самыми большевистскими рабами, которые, по предсказанию Геринга, должны были разбежаться после первых же сброшенных на них бомб? Разумеется, Гитлер знал и о затруднениях фон Бока на Центральном фронте, и о том, что наступление фон Лееба выдыхается. Однако он не видел в этом тревожных симптомов, считая, что это частные неудачи и причина их в нерадивости тех или иных генералов. Точно так же факты все возрастающего сопротивления, которое оказывали немецким войскам как советские солдаты, так и гражданское население, представлялись Гитлеру фактами случайными. Но некоторые генералы его штаба уже в середине июля 1941 года были настроены менее оптимистично, чем фюрер. Пройдет много лет, и те из них, которым удастся избежать нюрнбергской петли, бросятся в архивы, станут лихорадочно листать свои дневники, выискивая в них доказательства разногласий с Гитлером еще на ранней стадии войны. Эти генералы начнут рисовать Гитлера диктатором, единолично ответственным как за то, что война вообще разразилась, так и за ее ведение. И это будет одним из самых разительных примеров фальсификации истории, какие знало человечество. Нет, эти люди вместе с Гитлером не за страх, а за совесть не только разработали планы фашистской агрессии, но и осуществляли ее. Разногласия, которые время от времени возникали между ними и фюрером, никогда не были разногласиями по существу. Они сводились к разным точкам зрения на то, как скорее разгромить Красную Армию, поставить Советский Союз на колени. Однако если Гитлер был просто не способен посмотреть в лицо реальным фактам, то сказать то же самое о всех его генералах было бы несправедливо. В июле 1941 года они были еще очень далеки от тревожных обобщений и не сомневались в скорой победе. Но кое-кто из этих генералов уже отдавал себе отчет в том, что война на Востоке резко отличается от тех войн, что они вели на Западе. На совещаниях у Гитлера, в докладах руководителей генштаба все чаще проскальзывали фразы о "возрастающем ожесточении русских", о "вводе в бой новых советских резервов". Эти фразы тонули, терялись среди других, проникнутых уверенностью и оптимизмом, однако Гитлер весьма раздраженно реагировал на них и не раз обрывал докладчиков, пытавшихся коснуться вопроса о трудностях на Восточном фронте. Итак, на вечерних чаепитиях Гитлер отдыхал, давая простор своему болезненному воображению, поражая слушателей эквилибристикой своих мыслей. Но постепенно он превратил эти сборища в своего рода сеансы массового гипноза. Гитлер был незаурядным актером. Он гипнотически действовал на слушателей. И тембр его голоса, спокойного в начале речи и достигающего истерического звучания в конце, и манера говорить, бесконечно повторяя каждый раз в слегка измененном виде одну и ту же мысль - ту самую, которую он хотел накрепко вбить в головы людей, - все было направлено на то, чтобы произвести наибольшее впечатление. Ему удавалось пробудить в зрителях самые низменные, самые темные инстинкты. Не к разуму и не к сердцу апеллировал Гитлер, а именно к этим низменным инстинктам. Человеку, впервые попавшему за чайный стол Гитлера, могло показаться, что никаких целей, кроме желания поразить слушателей своей компетентностью в самых различных сферах, фюрер не преследует. Он рассуждал, точнее, изрекал категорические суждения о войне, религии, музыке, архитектуре, об апостоле Павле, большевиках, о короле Фаруке, о доисторических собаках, о том, какой суп предпочитали спартанцы, о преимуществах вегетарианства, о Фридрихе Великом и английском историке Карлейле... Однако это не было просто вакханалией неорганизованной, болезненной мысли. Рассуждая, казалось бы, на самые отвлеченные темы, Гитлер преследовал определенную цель: подчинить окружающих своей воле, навязать им свою мысль, подавить любые их сомнения и колебания. А наличие таких, пусть еще едва заметных, колебаний Гитлер в те дни уже ощущал, подобно чувствительному сейсмографу. И причиной их были задержка продвижения армейской группы фон Лееба и ожесточенное сопротивление русских в районе Смоленска, спутавшее все карты фон Бока. Было еще и третье обстоятельство: 12 июля Англия и Советский Союз подписали соглашение о совместных действиях в войне против Германии. Правда, сам Гитлер считал, что это соглашение не имеет никакого практического значения. Зная антикоммунистическую настроенность правящих кругов великих империалистических держав, Гитлер не верил в реальность союза между какой-либо из этих держав и Советским государством. По этой же причине он не придавал значения и сообщениям германского посла из Вашингтона о том, что, по слухам, Белый дом склонен оказать Советскому Союзу материально-техническую помощь. Гитлер был убежден, что любые попытки сколотить антигерманскую коалицию обречены на неудачу, поскольку предполагают объединение таких антагонистов, как Советский Союз, с одной стороны, и Соединенные Штаты и Англия - с другой. Что же касается затруднений на Северном и Западном фронтах, то, хотя Гитлеру и казалось, что достаточно издать еще один приказ, произнести еще одну речь, сменить тех или иных офицеров и генералов, чтобы все снова пошло на лад, он тем не менее не мог не чувствовать, что затруднения эти оказывают определенное влияние на состояние умов руководителей генерального штаба... ...В тот день Гальдер и Браухич, выступая на дневном совещании с обзором военных действий, точно сговорившись, уделили немало времени действиям партизан в тылу немецких войск. Очевидно, оба они преследовали только одну цель: живописуя трудности на фронтах, косвенно оправдать фон Лееба и фон Бока, а следовательно, и самих себя за неудачи в районе Луги и Смоленска. Однако Гитлер был взбешен, усмотрев в их словах чуть ли не прямую полемику со своими неоднократными утверждениями, что советское население покорно станет на колени, как только избавится от страха перед большевистскими комиссарами. И может быть, именно под впечатлением этого дневного заседания своей первой темой на вечернем чаепитии Гитлер избрал тему народных движений. За большим овальным столом сидели Геринг, Геббельс и Гиммлер, Браухич и Йодль, Кейтель и Гальдер. Из непостоянных гостей присутствовал группенфюрер Вольф, который вместе с Гиммлером только что вернулся с охоты, устроенной для них в Судетах. В дальнем, специально затененном углу столовой расположился за отдельным столиком Генрих Гейм, стенограф. Чай в тонкостенной, саксонского фарфора чашке давно остыл, а фюрер, откинувшись на высокую резную спинку стула, все говорил, сопровождая почти каждую фразу резкими взмахами рук. Разумеется, Гитлер прямо не касался действий русских партизан или актов саботажа советского населения на захваченных немцами землях, - этим он показал бы, что его встревожили утренние сообщения. Длинно и сбивчиво он разъяснял своим слушателям разницу между национал-социалистским движением в Германии, фашистским - в Италии и любыми народными движениями в России. На первый взгляд могло показаться, что фюрера интересует только исторический аспект вопроса. Оживленно жестикулируя, Гитлер утверждал, что фашизм в Италии, равно как и национал-социализм в Германии, - это возвращение к традициям Древнего Рима. Упомянув Древний Рим, он, точно забыв о первоначальной теме, произнес целую речь о том, что Римская империя погибла, подточенная христианством... Однако сумбурность словоизвержения Гитлера была лишь внешней. Ибо внутренне его речь подчинялась своего рода логике. В основе ее лежала прямо не высказываемая мысль о том, что, подобно Римской империи, которая была смертельно больна, когда ее завоевали германские варвары, современная цивилизация - это порождение плутократии, еврейства, христианства - также смертельно больна и должна быть завоевана новой варварской силой - современными немцами. Покончив с Римом, Гитлер вернулся к народным движениям и с еще большей экспрессией, поминутно ударяя ладонями по полированной поверхности стола, не обращая внимания на то, что от ударов расплескивается чай из стоящих перед гостями чашек, стал доказывать, что единственной организующей силой русских всегда была религия, а сейчас они эту силу утратили и, следовательно, обречены на гибель. В этот момент он не видел, не замечал сидящих за овальным столом людей, слушающих его с подчеркнутым вниманием. Перед воспаленным взором Гитлера стояли картины боев под Смоленском и на Луге - кадры документальной кинохроники, не без задней мысли посланные ему Боком и Леебом с целью дать понять фюреру, сколь велико сопротивление русских и с какими трудностями приходится сталкиваться немецким войскам. И вот теперь Гитлер хотел заставить всех проникнуться мыслью, что эти факты сопротивления всего лишь не имеющая значения случайность, поскольку русские лишены той силы, которая исторически сплачивала их. Внезапно он умолк, точно его на всем скаку остановило невидимое препятствие, отер тыльной стороной ладони обильно выступивший на лбу пот и, наклонившись через стол к сидящему напротив Гиммлеру, глухо бросил: - Дайте эскиз, Генрих! Гиммлер вытащил из черной кожаной папки лист картона и протянул его Гитлеру. Тот положил картон в центр стола и, указывая на него пальцем, сказал, на этот раз сухо и деловито: - Я решил подготовить директиву о клеймении советских военнопленных. Это будет одновременно и акцией устрашения и необходимой мерой на будущее, когда при новом порядке любой русский должен будет отличаться от немца и по чисто внешнему признаку. Как видите, клеймо имеет форму острого угла примерно в сорок пять градусов, расположенного острием кверху. Так, Гиммлер? Рейхсфюрер СС, прибывший в ставку, чтобы доложить фюреру проект новых "специальных акций" на Восточном фронте, сосредоточенно кивнул. - Я еще не решил, ставить ли этот знак на лбу пленного или на ягодице, - как бы размышляя вслух, проговорил Гитлер. - Знак будет наноситься посредством пинцета, имеющегося в любой воинской части. В качестве красящего вещества можно применять обычную тушь... Гитлер сделал короткую паузу, снова откинулся на спинку кресла и с неожиданным пафосом воскликнул, глядя в потолок: - Да! Мы варвары! Мы хотим быть варварами! Это для нас почетный титул! Мы хотим обновить мир! - Он с силой выталкивал из горла короткие, рубленые фразы. - Мир находится при последнем издыхании. Столетия, отделяющие меня от Аттилы, были всего лишь перерывом в человеческом развитии. Но сейчас связь времен восстанавливается! Он обвел пристальным взглядом присутствующих, неожиданно улыбнулся и добродушным голосом хозяина спросил, обращаясь к группенфюреру Вольфу: - Как прошла охота? - Отлично, мой фюрер, - торопливо ответил Вольф, быстро опуская на стол чашку чая, из которой только что намеревался сделать глоток. - На кого же вы охотились? - продолжал спрашивать Гитлер. - Львы, орлы? - О нет! - почтительно улыбаясь, ответил Вольф. - Обыкновенные кролики. - И это вы называете охотой на диких зверей? - неожиданно со злой иронией в голосе спросил Йодль. Штабист до мозга костей, один из преданнейших Гитлеру генералов новой, нацистской формации, он тем не менее в эти минуты не мог отделаться от мысли, что обстановка, сложившаяся на фронте, была бы сейчас более актуальной темой для разговора, чем Древний Рим или охота на кроликов. Кроме того, Йодлю хотелось досадить Гиммлеру, который в столь ответственное время позволяет себе охотничьи развлечения. - До некоторой степени, господин генерал, - неуверенно ответил Вольф. - Может быть, это следовало бы назвать охотой на домашних животных? - не унимался Йодль, будучи не в состоянии справиться со своим плохим настроением. - Спокойнее, спокойнее, Йодль! - проговорил до сих пор молчавший Геринг. - Не хотите же вы и в самом деле подвергнуть опасности жизнь рейхсфюрера СС, толкая его на единоборство со львами?! - Он громко, плотоядно рассмеялся, прихлебнул из чашки остывший чай и добавил: - В общем, охота, Йодль, не ваша профессия. Предоставьте судить о ней специалисту. Смею заверить, что хотя погоню за кроликами вряд ли можно назвать мужской охотой в подлинном смысле этого слова, тем не менее она бывает весьма забавной. И он с улыбкой перевел свой взгляд на Гитлера. Но тот, казалось, уже не слышал всей этой перепалки. Он сидел неподвижно, полузакрыв глаза, и только щеточка его усов над верхней губой чуть подрагивала. Наконец он произнес как бы в забытьи: - Кролики... если бы можно было перестрелять всех русских, как кроликов... - К сожалению... - начал было сидящий рядом с Йодлем Гальдер. Но едва он произнес эти слова, как Гитлер вздрогнул, точно очнувшись, быстро склонился над столом и, буравя генерала колючим взглядом своих маленьких глаз, зловеще спросил: - Что "к сожалению", Гальдер? Тот пожал плечами, опустил голову и негромко сказал: - Я просто хотел заметить, мой фюрер, что стадо оказалось слишком большим... Гитлер чувствовал, что его охватывает ярость. Значит, несмотря на то что еще несколько часов тому назад он резко осудил болтовню о сопротивлении русского гражданского населения, Гальдер снова осмеливается возвращаться к этому вопросу? Значит, слушая его, Гальдер, а может быть, и другие продолжали думать о неудачах Лееба и Бока?! Что ж, сейчас он поставит их на место, будет говорить напрямик! - Что вы этим хотите сказать? - еще более накаляясь, повторил свой вопрос Гитлер. - Что у Бока не хватит собственных сил, чтобы развить наступление и захватить Москву? Да? Что ему надо помочь за счет юга или севера? Так вот: я не только не сделаю этого, но еще заберу у него часть танков, артиллерии и авиации и передам их фон Леебу! Мне нужен Петербург, можете вы это понять?! А что касается фон Бока, то я уверен, что у него достаточно войск, чтобы смять сопротивление русских и дойти до Москвы. Одной пехоты ему хватит для этого, если правильно ею командовать, - вот что я думаю! Гитлер откинул свесившуюся на глаза прядь волос и обвел настороженно-подозрительным взглядом присутствующих. - Вы абсолютно правы, мой фюрер, - заметил оправившийся от смущения группенфюрер Вольф. - В свое время Наполеон... Он хотел продолжить свою мысль, но в это время Геббельс, до сих пор сосредоточенно помешивавший ложечкой чай, отчетливо произнес: - Я считаю ссыпку на Наполеона неуместной. Взгляды всех, в том числе и самого Гитлера, обратились к этому черноволосому человеку с впалыми щеками. Он улыбался. Но все присутствующие знали, что улыбка Геббельса, столь часто играющая на его бледном лице, отнюдь не свидетельствует о хорошем настроении министра пропаганды. Подлинное настроение Геббельса выдавали его глаза - черные, острые. Сейчас Геббельс улыбался, но взгляд его, устремленный на группенфюрера Вольфа, был подозрительным и злым. - Я вообще полагаю, - звонким голосом продолжал Геббельс, - что сравнивать Наполеона с нашим фюрером бестактно и совершенно не верно по существу. Роковая ошибка Наполеона заключалась в том, что он считал французов рожденными для мировой гегемонии. Французов, а не немцев! История не прощает таких ошибок. Он на мгновение умолк, обвел присутствующих пристальным взглядом, точно желая убедиться, что никто не собирается ему возражать, и продолжал: - Есть еще одно обстоятельство, делающее ссылки на Наполеона не только неуместными, но и вредными. Дело не только в том, что он потерпел поражение в России. Дело еще и в том, что с окончательным падением Наполеона связывается так называемый Священный союз, в который, как известно, входила Россия... - Не понимаю, к чему вы клоните, Геббельс? - прервал его Гитлер, считавший себя высшим авторитетом в вопросах истории. - В Священный союз, кроме России, входили Австрия и Пруссия. - Разумеется, мой фюрер, - покорно наклонил голову Геббельс, - и, согласно большевистской историографии, он считается глубоко реакционным. Однако я позволю себе напомнить, что к этому союзу впоследствии присоединилась и Франция, а Англия была непременным участником и вдохновителем всех его конгрессов. Итак, Россия, Франция и Англия... Мне кажется, что на фоне недавнего англо-русского соглашения эти ассоциации нам просто вредны. Следует учесть, что человеческая память несовершенна, а интерпретация истории часто меняется. Но имена, названия запоминаются твердо: Россия, Англия, Франция... Теперь Гитлер уже хорошо понимал, к чему клонит Геббельс. По-видимому, и в самой Германии есть люди, принимающие всерьез это недавнее соглашение между Англией и Советским Союзом, эту фикцию, этот пропагандистский трюк. Неужели кто-нибудь действительно верит, что Россия в состоянии сейчас помочь Англии? А о том, чтобы Сталин мог рассчитывать на помощь Черчилля, вообще смешно говорить!.. Гитлер внимательно смотрел на Геббельса. Министр пропаганды всего лишь два часа назад прибыл из Берлина. Они даже не успели еще поговорить наедине. Однако Гитлер знал: этот маленький хромоногий человек ничего не делает случайно. В преданности его он был убежден. Фюрер и сам любил своего министра пропаганды, если вообще был в состоянии кого-либо любить. Он считал Геббельса вторым, после себя, знатоком человеческой психологии. Ведь именно ему, Геббельсу, принадлежало авторство в выработке особой методологии пропаганды, принимающей в расчет все, кроме правды. Гитлер не забыл случай, когда три года назад иностранные газеты подняли вой по поводу активно проводившихся тогда в Германии "специальных акций". Особенно часто они воспроизводили фотографию разбитого штурмовиками магазина на Бернауэрштрассе. Что же предложил сделать Геббельс? Не спорить по существу, не печатать опровержений. Просто опубликовать сообщение, что не только подобного магазина, но и такой улицы в Германии не существует!.. Да, Геббельс знает, что говорит и что делает. Этой болтовне о возможных союзниках России надо положить конец. Гитлер обвел взглядом присутствующих и сказал: - Министерство пропаганды должно принять меры против нелепых слухов. Священный союз был союзом единомышленников. Между русским царем, Талейраном и Меттернихом не было идеологической пропасти. Союз между Черчиллем и Сталиным? Ерунда, нелепость! Со стороны Черчилля это жест утопающего, стремление утешить население Англии мыслью, что у них теперь есть союзник. Эта свиная туша приползет к нам на коленях, как только мы возьмем Петербург, не говоря уже о Москве... - Но есть еще Соединенные Штаты, - вполголоса заметил Геббельс, и это его замечание подлило масла в огонь. - Рузвельт?! - воскликнул Гитлер. - Этот параличный рамолик? Конгресс сбросит его при первой же попытке объединиться с большевиками! Да он и сам никогда не решится на это. И, кроме того, надо знать психологию Сталина. У него не хватит ни смелости, ни хитрости, чтобы объединиться в одну упряжку с Черчиллем и Рузвельтом. Это было бы противоестественно! Кроме того, могу вам сообщить, что по моему приказу Риббентроп отправил в Токио телеграмму, в которой предлагается оказать всемерный нажим на японцев с тем, чтобы они немедленно открыли военные действия против Америки. Сама мысль о возможности антигерманской коалиции в этих условиях не больше чем утопия, блеф! Что же касается Наполеона... Он замолчал, подумав: а к чему, собственно, Геббельс затеял весь этот разговор о Наполеоне? Допустим, что аналогии между сегодняшним англо-русским союзом и тем, что был создан после отречения Наполеона, сколь они ни бессмысленны, у кого-то могут возникнуть. Но при чем тут Наполеон?! Гитлер дернул головой, провел ладонями по столу, как бы расчищая перед собой пространство, и повторил: - Что же касается Наполеона, то он был слаб как человек. Кроме того, его доконало предательство... Великий человек может позволить себе все, но те, кто предают великого человека, заслуживают жестокой кары... При этих словах узкие глазки Гиммлера за круглыми стеклами пенсне чуть расширились. Гитлер махнул рукой, давая понять, что считает спор на исторические темы оконченным, перевел глаза на Гальдера. - Нас отвлекли, и вы не ответили на мой вопрос, Гальдер. Вы ведь знаете: у меня хорошая память. На этот раз начальник штаба сухопутных войск встал: - Я хотел всего лишь высказать сожаление, мой фюрер, по поводу того, что русских на полях сражений значительно больше, чем кроликов в том лесу, где охотился рейхсфюрер СС вместе с группенфюрером Вольфом. По данным разведки, удалось обнаружить значительное скопление советских войск на центральном направлении. - И это вызывает у вас опасение? - непроизвольно сжимая кулаки, холодно спросил Гитлер. Он уже понял, что вечернее чаепитие испорчено, что вопросы, которые ему не хотелось поднимать здесь, тем не менее возникли, возникли против его воли. - Не опасение, мой фюрер, нет, - поспешно ответил Гальдер. - Я не сомневаюсь, что фон Бок в состоянии захватить Москву, даже если его просьбы будут удовлетворены наполовину. Гитлер раздраженно передернул плечами. После того как он, фюрер, выразил ясное намерение не только не усиливать группу фон Бока, но, наоборот, забрать из нее часть войск и техники для передачи фон Леебу, эти слова Гальдера, несмотря на почтительно-корректный тон, которым они были произнесены, показались ему возмутительными. Гитлер резко встал. - Я хочу, чтобы все собравшиеся за этим столом знали, - начал он тихо и сдержанно, хотя это стоило ему огромных усилий, - что Балтийское море и Петербург сейчас главная цель. Главная! Вы снова предлагаете усилить фон Бока. Но это элементарное, школьное решение вопроса! Я предлагаю усилить не Бока, а Лееба, забрав с этой целью у "Центра" третью танковую группу... Он со злорадством отметил, как огорченно переглянулись Гальдер и Браухич, и повторил: - Да, да, танковую группу, и не только ее! Я убежден, что и восьмой воздушный корпус тоже надо забрать у Бока и передать Леебу! Гитлеру доставляло удовольствие ощущать, как болезненно воспринимает эти слова Гальдер, и он продолжал еще более резко, имея в виду уже не только самого Гальдера, но и всех тех, кто позволял себе сомневаться в бесспорности любого из предначертаний фюрера: - Вы должны раз и навсегда понять, что я никогда не переоценивал значение Петербурга как такового. С тех пор как я обратил свой взор на Россию, на ее земли и богатства, я думал прежде всего об Украине и о Кавказе. Эти цели стоят передо мной и сейчас. Далее. Я не хуже, чем вы, понимаю значение Москвы. И она будет взята! Взята после того, как падет Петербург, после того, как Рунштедт захватит Украину, отрежет Москву от хлеба и угля! Вас гипнотизирует Кремль! В своем ослеплении вы не можете понять, что, сосредоточив все силы на Москве, вы добьетесь лишь того, что Сталин отступит на восток, но отступит, сохраняя все свои северные и южные коммуникации, все источники снабжения! И, кроме того, чтобы взять Москву сейчас... Он вдруг смолк, оборвав себя на полуслове, поняв, что говорить то, что ему хотелось бы сказать, не следует. А хотелось ему сказать, что он действительно не ожидал встретить такого сопротивления советских войск и что, согласившись усилить западную группировку фон Бока, он был бы вынужден ослабить войска Рунштедта и Лееба. А это, в свою очередь, не только сорвало бы планы по захвату Киева и Петербурга, но дало бы возможность Сталину, не опасаясь за свои северный и южный фланги, сосредоточить еще большие усилия на обороне Москвы... Но позволить себе сказать все это Гитлер не мог. Это значило бы дать понять присутствующим, что и на него, фюрера, произвели тяжелое впечатление трудности, возникшие у Лееба и Бока, что и он признает реальным фактом все растущее и совершенно не предусмотренное его планами сопротивление русских. Поэтому, сделав короткую паузу, Гитлер воскликнул: - Мы должны захватить Украину, мы должны превратить Балтийское море в немецкое! Но для этого надо взять Петербург и соединиться с финнами. Петербург и еще раз Петербург - вот что мне нужно сейчас! Передайте это фон Леебу, Йодль! Но генерал Йодль, один из наиболее приближенных к Гитлеру военачальников, фактический руководитель его личного штаба, решался иногда возражать своему фюреру. Он мог себе это позволить, зная, что Гитлер не сомневается в его преданности. Поэтому сейчас, после того как именно к нему обратил свои последние слова Гитлер, Йодль встал и сказал: - Боюсь, мой фюрер, что фон Лееб окажется не в состоянии выполнить этот приказ. Прорыв Лужской линии в центре, куда фельдмаршал бросил свои главные силы, пока что ему не удается. Я полагаю, что придется пересмотреть его оперативные планы и изменить направление атак, сосредоточив основные силы на востоке, в районе Новгорода, или на западе, под Кингисеппом. Но при всех условиях для любой перегруппировки потребуется время. Слушать это Гитлер уже не мог. То, что даже Йодль ставил под сомнение возможность осуществления его плана в намеченный срок, привело Гитлера в ярость. В эти минуты он уже не способен был воспринимать какие-либо аргументы. Мысли его путались, на землистого цвета щеках появился слабый румянец, в уголках рта выступила слюна. - Я... я... - задыхаясь, произнес Гитлер, наконец снова обретя способность говорить. - Я сам отправлюсь в штаб Лееба! Я докажу всем вам, всему миру, что Петербург может и должен быть взят в ближайшие дни!.. Девятнадцатого июля Гитлер издал "Директиву N_33", согласно которой наступление на Москву должно было вестись только силами пехотных дивизий. Что же касается танковых соединений, то им предписывалось повернуть - одной части на северо-запад, чтобы прервать коммуникации между Москвой и Ленинградом, а другой - на юг, в тыл группировке советских войск на Украине. И хотя подлинной причиной появления этой директивы было опасение, что группы армий "Север" и "Юг" не в состоянии преодолеть все растущее сопротивление советских войск и решить поставленные задачи собственными силами, Гитлер делал вид, будто предложил новый, сулящий быстрый успех стратегический план. Да, он знал, что в генштабе сухопутных войск далеко не все восхищены его новой директивой. Браухич и Гальдер сознавали, что советское сопротивление ставит под угрозу срыва определенные планом "Барбаросса" сроки победоносного окончания войны. Они боялись наступления осенней распутицы и русской зимы, которая хотя и отдаленно, но уже маячила перед глазами. Они считали, что захват Москвы означал бы и разгром основных советских войск. А уж если немецкой армии суждено встретить военную зиму, то где же лучше и удобнее всего перезимовать, как не в Москве?.. Но Гитлер придерживался иного мнения. Только ли упрямство и самоуверенность сказались в его новой директиве? Нет, в данном случае дело обстояло сложнее. Гитлеру был нужен хлеб Украины и уголь Донбасса. Он помнил и то, что именно в расчете на эти богатства помогли ему вооружить армию, открыли неограниченный кредит те люди, без финансовой поддержки которых была бы немыслима не только эта война, во и сам приход национал-социалистов к власти. Украина нужна была не только ему, Гитлеру. О ней вожделенно мечтали Крупп, Тиссен, Феглер - промышленники и банкиры, с которыми он заключил тайный союз почти два десятилетия тому назад. Но, чтобы закрепиться на Украине, захватить донбасский уголь и затем кавказскую нефть, нужно было отрезать эти южные районы от центра страны. Эту задачу должен был решить резким продвижением на юг Рунштедт. А чтобы парализовать Москву, необходимо было лишить ее не только южных, но и северных коммуникаций. Поэтому Гитлер придавал столь большое значение скорейшему захвату Ленинграда. ...Поздно вечером 20 июля особый поезд Гитлера двинулся из Растенбургского леса в штаб генерал-фельдмаршала Риттера фон Лееба. Поезд состоял из салона, штабного и двух спальных вагонов. Впереди двигался бронепоезд охраны, другой бронепоезд следовал сзади. Впервые с начала войны Гитлер намеревался проехать по советской территории, ныне занятой немецкими войсками. Пока поезд шел по Восточной Пруссии, Гитлер не подходил к окну. Приказав дать ему знать, как только колеса паровоза коснутся советской земли, он сидел за узким и длинным откидным полированным столом, склонившись над расстеленной оперативной картой группы войск "Север". Его неподвижный взгляд был устремлен на жирную черную точку, обозначавшую на карте Ленинград. Прямые и загнутые стрелы показывали направление ударов частей фон Лееба. Теперь, когда ничто, кроме мерного стука колес, не нарушало тишину ночи, когда не было свидетелей, Гитлер сидел поникший, расслабленный, обмякший, весь поглощенный тревожными мыслями. "Почему? Почему военное счастье изменило фон Леебу? - спрашивал он себя. - Ведь в течение первых двух недель войны почти все развивалось по намеченному плану. Так что же случилось теперь? Советские резервы? Но у них не могло быть резервов! Нелепо даже предполагать, что Сталин до сих пор не бросил на фронт все свои наличные войска, чтобы остановить обрушившуюся на его страну немецкую лавину, все свои силы, за исключением тех, что скованы Японией на Дальнем Востоке. У русских не может быть никаких резервов! Так почему же фон Лееб топчется на этих скоропалительно созданных гражданским населением оборонительных рубежах? Тот самый Риттер фон Лееб, которого в свое время не остановила даже линия Мажино, построенная первоклассными инженерами Франции?" Все эти вопросы в бессильной ярости задавал себе Гитлер, уставившись в гипнотизирующую его черную точку на карте. И опять-таки именно потому, что этот человек был Гитлером, он мог найти только один ответ, только одно решение: "Сломить! Заставить! Приказать!" Снова фанатическая вера в свое "историческое предначертание", "миссию" заслонила в его сознании реальность фактов. Он задыхался от злобы к тем людям, которые оказались не в состоянии точно и беспрекословно выполнить его волю. Он в раздражении стал думать о генералах генштаба, находящихся в плену чисто военных доктрин и неспособных мыслить политически. "Академики, службисты, школьники! Они не понимают, что, ставя перед Рунштедтом задачу немедленно захватить Украину и двинуться к Кавказу с его нефтяными богатствами, я одновременно преследую и военные и политические цели. Я не только получу хлеб, уголь и нефть, но заставлю Турцию безоговорочно связать свою судьбу с Германией. Да и лиса Маннергейм окончательно поймет, что ему нечего опасаться мести со стороны русских, если они будут окончательно отрезаны от своих жизненных ресурсов..." Украина и Петербург - вот первостепенная задача! Следующей станет Москва. Но Москва, по артериям которой уже не будет течь кровь, Москва обессиленная, обескровленная, подобная дубу, все корни которого подрезаны. Ошибка Наполеона заключалась в том, что он наступал одной колонной, по одной вытянутой линии и дал возможность Кутузову отступать, сохраняя силу и мощь своей армии. Поэтому взятие Москвы принесло Наполеону не победу, а стало началом его гибели. Разумеется, ошибка Наполеона объяснима. Он не имел ни моторизованных сил, ни танков. И, кроме того, он был только человеком... В эти минуты Гитлер снова думал о себе как о полубоге, противостоять которому не может никто из простых смертных. Он оторвал свой взгляд от карты, выпрямился, откинул голову. Да, он положит конец этому позорному топтанию фон Лееба на месте! Сам факт появления фюрера на фронте станет для войск источником нового наступательного порыва... Так он сидел, размышляя под мерный стук вагонных колес, до тех пор, пока появившийся в салоне адъютант не доложил, что поезд вступил на землю, всего лишь считанные дни тому назад принадлежавшую Советам. Это сообщение заставило Гитлера вскочить, быстрыми шагами приблизиться к широкому окну. Он резким движением отдернул штору и приник лбом к толстому, пуленепробиваемому стеклу. Там, за окном, не было ничего особо примечательного. В сумраке проносились мимо пустынные поля и рощи, наполненные дождевой водой воронки от фугасных бомб, покосившиеся колья с обрывками колючей проволоки, деревья с обрубленными артиллерией кронами. Промелькнули останки обуглившихся крестьянских изб, остов русской печи, пустые траншеи... Но Гитлер ничего этого не видел. Он был опьянен сознанием, что колеса его вагона попирают советскую землю, ту самую землю, о которой он вожделенно мечтал почти двадцать лет. В эти минуты все мысли, которые только что занимали его, отступили на задний план, исчезли. Он уже думал не о предстоящем свидании с фон Леебом, не о генералах своего штаба, а только о новой великой империи немцев, по земле которой он теперь едет как властелин, как победитель. Мысли о "решительном повороте мира", о "потусторонней власти", которой некогда обладали древние германцы и которую ныне унаследовал он, "носитель магической силы", роились в разгоряченном мозгу Гитлера. В полумраке июльской ночи он уже видел не выжженную войной землю, не обуглившиеся дома, не искореженные деревья, но построенные по его проекту дворцы вождей высшей расы в окружении стандартных поселений рабов... Губы его беззвучно шевелились, глаза налились кровью. Да, да! Тысячи немецких хозяев сосредоточат в своих руках всю экономическую, политическую и интеллектуальную власть! Они будут вести жизнь подлинных господ. У них будет много свободного времени, чтобы путешествовать по стране - шоссейные дороги протянутся от Гамбурга до Крыма, - они смогут часто бывать в Германии, восхищаться дворцами руководителей партии, военным музеем и планетарием, который он, Гитлер, построил в Линце, слушать мелодии из "Веселой вдовы", его любимой оперетты, охотиться, потому что наслаждение стрельбой объединяет людей... Таким будет начало германского тысячелетия... И все это наступит скоро, очень скоро! Ведь двадцати лет не прошло с тех пор, как в книге "Моя борьба" он указал Германии путь на Восток, указал, еще не имея ни партии, ни власти... И вот теперь мечта сбывается, и, чтобы достичь ее, нужны еще один-два сокрушительных удара... Он отпрянул от окна, снова приблизился к карте, опять впился взглядом в черный жирный кружок с надписью "Петербург". "Завтра, завтра!" - прошептал Гитлер, вспомнив о предстоящей встрече с фон Леебом. На следующее утро, в девять часов, фельдмаршал Риттер фон Лееб в сопровождении трех генералов своего штаба поднялся в салон-вагон Гитлера. Гитлер холодно протянул руку шестидесятипятилетнему фельдмаршалу, коротким кивком поздоровался с его спутниками, никому не предложил сесть и сам остался стоять. Вот так, стоя, нетерпеливо переминаясь с ноги на ногу, он слушал доклад Лееба. Точнее сказать, он вообще не слушал его. Гитлер предложил фельдмаршалу доложить о состоянии дел лишь для проформы, ибо решения он уже принял сам. Фон Лееб попытался объяснить фюреру, почему войска до сих пор не только не прорвали Лужской линии обороны, но на ряде участков были вынуждены даже отступить. Гитлер остановил фельдмаршала нетерпеливым взмахом руки. - Я не хочу всего этого слушать! - резко сказал он, и его плечо стало непроизвольно дергаться. - Я наградил вас Рыцарским крестом. Я предоставил вам честь захвата второй большевистской столицы. Я поставил под ваше командование две армии и воздушный флот. А вы... вы стоите сейчас здесь - почти в двухстах километрах от того места, где вам надлежало быть! Вы... Гитлер задыхался от охватившего его гнева. Фразы, слова беспорядочно срывались с его посиневших от злобы губ, хриплое клокотание доносилось из горла. Он стучал по столу кулаком, пинал ногой привинченный к полу стул, брызгал слюной... Наконец Гитлер умолк. Какое-то время он еще метался по салон-вагону, потрясая кулаками и, казалось, ничего не видя перед собой, но приступ ярости стал уже затихать. Гитлер остановился перед столом и, стоя спиной к фон Леебу и его генералам, холодно и отчужденно произнес: - Петербург должен быть взять в самое ближайшее время. Только в этом случае советский флот в Финском заливе будет парализован. Если русские подводные лодки лишатся базы в Финском заливе и на балтийских островах, то без горючего они не продержатся и самого короткого времени. Кроме того, от захвата северных коммуникаций зависит бесперебойная подача нам руды из Швеции. А теперь слушайте мой приказ. К карте! - крикнул он резким, командным голосом. Фон Лееб, еще не успевший оправиться от шквала угроз и оскорблений, сгорающий от стыда из-за того, что подвергся унизительному разносу на глазах у своих подчиненных, вздрогнул и, точно школьник, неожиданно вызванный к доске строгим учителем, поспешно приблизился к столу. - Надо прекратить лобовые атаки Лужской линии, они вам не удаются. Ищите обходных путей. Бейте русских у Новгорода и Кингисеппа. Бейте, бейте, со всей силой! Далее. Линия Москва - Петербург должна быть немедленно перерезана, - на глядя на фон Лееба, говорил Гитлер. - Здесь! - Он резко провел ногтем линию в районе Мги. - Отход русских войск с вашего фронта на другие фронты и к Москве должен быть исключен. Третью танковую группу вы направите сюда. - Он ткнул пальцем в черную точку и с трудом произнес сложное русское название: - Вышний Волочек. Именно здесь ей предстоит пересечь основную железнодорожную магистраль. Вы поняли? Вам предстоит в ближайшие дни развернуть решающие для всей нашей армии операции. - Простите, мой фюрер, - поспешно сказал фон Лееб, - означает ли это, что наступление на Москву откладывается? - Москва на сегодня является для меня понятием чисто географическим, - по-прежнему не глядя на фельдмаршала, ответил Гитлер. - Кроме того, вашей заботой является не Москва, а Петербург. Он помолчал немного и продолжал: - Очевидно, русские попытаются снова оказать упорное сопротивление. Сталину не может быть не ясно, что, потеряв Петербург, этот символ большевистской революции, он окажется на грани полного поражения вообще. Поэтому я жду от вас решительных действий, фон Лееб. Решительных! Подготовка к ним должна начаться тотчас же, как вы покинете этот вагон. Я хочу, чтобы вы не теряли ни минуты. Несколько мгновений он молча буравил фельдмаршала неприязненным взглядом. Потом отвернулся и резко сказал: - Это все. Идите. Фон Лееб и его генералы молча направились к выходу. - Подождите, - неожиданно остановил их Гитлер. - В вашем штабе должен находиться мой бывший адъютант майор Данвиц... - Майор Данвиц, - сказал, поворачиваясь, фон Лееб, - согласно его категорическому желанию был направлен в действующие войска. Он возглавлял группу прорыва и проявил чудеса храбрости при захвате Острова и Пскова. Получил легкие ранения в боях на Луге. Однако вчера мы получили приказ от генерала Йодля, и майор Данвиц вызван сюда. Он ожидает в моем штабе. - Пришлите его, - сказал Гитлер. 11 Передовым отрядом танковой группы Хепнера, которому была поставлена цель с ходу прорвать в центре Лужские укрепления, командовал майор Данвиц. Именно он находился тогда в головном танке и, наполовину высунувшись из люка, обозревал местность, не подозревая, что через несколько минут его машине суждено подорваться на минном поле. После того как танк загорелся, Данвицу удалось выскочить из машины и, катаясь по земле, сбить пламя со своего комбинезона. Санитары вынесли майора с поля боя, и спустя несколько часов он оказался в полевом госпитале. Данвиц страдал не от ранений - ни одна пуля не задела его, - не от ожогов, это были не очень сильные ожоги. Майора мучило сознание, что он попался в ловушку, расставленную ему русскими, погубил танк, не смог продолжать командовать своим передовым отрядом. О том, что атака закончилась бесславно и что отряду, потерявшему шесть танков и не менее сотни солдат только убитыми, пришлось отойти, Данвиц уже знал. В немецкой армии нашлось бы немало командиров, которые благодарили бы бога за то, что, получив легкие ранения в самом же начале сражения, вышли из боя, который закончился так бесславно, и таким образом избавились от ответственности за поражение. Но майор Данвиц не принадлежал к их числу. Он переживал неудачу так, будто командовал своим отрядом до конца. Его мучило сознание невыполненного долга, тяжелой вины перед фюрером. И хотя Данвиц понимал, что самому фюреру вряд ли когда-либо станет известно об исходе атаки, которая, несомненно, была всего лишь небольшим эпизодом на гигантском фронте, это не приносило ему утешения. Данвиц был фанатиком. В этой войне он не искал личной славы и почти не беспокоился за свою жизнь. Сознание, что он имел счастье общаться с фюрером, что является непосредственным исполнителем его воли, его предначертаний, приобщен к осуществлению великого плана создания "тысячелетнего рейха", было для Данвица само по себе высшей почестью, высшей наградой. Среди солдат и офицеров немецкой армии, среди членов нацистской партии, охваченных жаждой власти, личного обогащения и страхом за свою жизнь, таких людей, как Данвиц, было немного. Но они были. Лежа в госпитале, расположенном в маленьком полуразбитом городке севернее Пскова, Данвиц снова и снова мыслями своими возвращался к тому, что произошло. Как же, как все это случилось? - в десятый, в сотый раз спрашивал себя Данвиц. Надо было не сворачивать в объезд того взорванного участка дороги, а остановиться, вызвать саперов и проверить, нет ли впереди мин. Он сам подверг бы серьезному дисциплинарному наказанию командира, который не проявил бы столь элементарной предусмотрительности. И тем не менее факт оставался фактом: не кто иной, как он, Данвиц, завел танки на минные поля русских. По его вине Германия лишилась нескольких танков, десятков солдат. Он не только не приблизил победу фюрера, но отдалил ее. Пусть в конечном итоге всего лишь на час, пусть на несколько минут, но отдалил. И этот вот офицер, лежащий на соседней койке, тоже, может быть, умирает по его вине... Когда Данвица поместили в эту маленькую, двухкоечную комнату, капитан уже лежал здесь. Его хотели убрать, перенести в общую офицерскую палату, чтобы создать максимум удобств для Данвица. Видимо, слух о близости майора к фюреру уже проник сюда, в госпиталь. Данвиц возмущенно сказал, что вышвырнет любого, кто посмеет побеспокоить капитана, и того решили не трогать, тем более что, как сообщил Данвицу на ухо главный врач, капитану осталось жить совсем уж недолго. И вот Данвиц лежит на узкой госпитальной койке, не притрагиваясь ни к бутылкам со шнапсом и французским коньяком, ни к плиткам голландского шоколада, заботливо разложенным на прикроватном столике, лежит, погруженный в свои горькие мысли. Считанные дни остались до 21 июля - той даты, которая была назначена для банкета в ленинградской "Астории". Билет на этот банкет лежит в боковом кармане его кителя вместе с офицерским удостоверением, вместе с фотоснимком той самой гостиницы... Данвиц потянулся к стулу, на спинке которого висел его китель, забинтованными пальцами с трудом вынул из кармана открытку. Вот она, справа, эта "Астория" - серое пятиэтажное здание. Слева, по другую сторону площади, - здание из красноватого гранита, массивное, широкое. Говорят, там когда-то помещалось германское посольство. Это было давно, до большевистского переворота... Прямо в центре - огромный собор. Его воздвигли в честь какого-то русского святого. Данвиц напряженно, до боли в глазах, всматривался в запечатленное на открытке здание "Астории". У входа стояли какие-то люди, застигнутые фотографом во время съемки. "Кто они, эти люди? - подумал Данвиц. - И где они сейчас? Может быть, в окопах? Или на строительстве оборонительной полосы, куда большевики, говорят, согнали почти все ленинградское население?" И вдруг Данвицу показалось, что он видит у этого здания самого себя. Он закрыл глаза, представил, как подходит к застекленной двери, небрежно показывает застывшим по обе стороны подъезда эсэсовцам в черных мундирах билет на банкет. Ему почудилось, что он слышит, как щелкают каблуками сапог часовые, видит, как распахивается перед ним зеркальная дверь... Данвиц открыл глаза, снова устремил взгляд на открытку. "Боже, - подумал он, - как все это близко, совсем рядом, и как еще далеко!.." Да, далеко. Еще далеко, потому что он, Данвиц, не выполнил приказа фюрера. Допустил преступную оплошность, доверился своей разведке, утверждавшей, что, кроме случайной легковой автомашины, ей не удалось обнаружить никаких следов противника. Успокоился. Потерял бдительность. Внушил себе мысль, что русские их ждут только на оборонительной полосе на реке Луге. Не придал значения взорванным участкам дороги. Не вызвал саперов. Стал виновником гибели своих солдат. Потерял шесть танков... Сознавать это было для Данвица нестерпимой мукой, перед которой отступала боль обожженных рук. - Вы спите? - негромко спросил он, желая убедиться, что капитан, переставший стонать, еще жив. Он увидел, как зашевелились, сначала беззвучно, черные, опухшие губы в просвете между бинтами. Прошло какое-то время, и Данвиц услышал слова: - Кто это? Вы, доктор? - Нет, нет! - теперь уже громче сказал Данвиц. - Я офицер, ваш сосед по палате... Тоже ранен... Ему стало стыдно, когда он произнес эти последние слова, они прозвучали как приглушенное самооправдание. - Ну... а я... умираю... - Чепуха, друг! - воскликнул Данвиц, приподнимаясь, чтобы лучше видеть капитана. - Я спрашивал врача. Он убежден, что все, что вам грозит, - это проваляться здесь с месяц. - Нет, нет... не надо, - проговорил капитан, и казалось, что слова эти осязаемо отделяются от его черных губ. Снова наступило молчание. - Где мы? - спросил капитан. - В госпитале, - поспешно ответил Данвиц. - Где? - А-а, понимаю! Я не знаю, как называется этот русский городишко. Не мог запомнить. Трудное название. Где-то километрах в тридцати севернее Пскова. - Пскова? - с каким-то страхом в голосе переспросил капитан. - Но ведь Псков давно был... взят... Значит... мы еще не у Петербурга? Капитан лежал неподвижно, почти до подбородка прикрытый одеялом, и забинтованная голова его безжизненно возвышалась на подушке. Данвицу показалось, что капитан о чем-то напряженно думает, пытаясь что-то понять и осмыслить. И, как бы подтверждая эту его догадку, капитан снова заговорил: - Прошу вас... сообщите семье... адрес... адрес запишите... - Перестаньте, капитан! - воскликнул Данвиц. - Ведь я же вам сказал... - Адрес!.. - повторил капитан. - Хорошо, - согласился Данвиц, - я запишу ваш адрес, но только для того, чтобы сообщить, что вы находитесь на излечении в госпитале. Говорите. Он не мог зажать своими перебинтованными пальцами карандаш, но был уверен, что и так запомнит адрес капитана. - Диктуйте, - повторил Данвиц. - Берлин... - с трудом произнес капитан. - Бизодорф, шестнадцать... Вильгельм Миллер... - Миллер? - с изумлением воскликнул Данвиц. - Вилли Миллер? Это вы? Но это же я, Данвиц, майор Арним Данвиц! Он отшвырнул ногой одеяло, вскочил с кровати... Ему показалось, что голова Миллера чуть дернулась. Губы его беззвучно шевелились. Наконец капитан проговорил: - Ну вот... господин майор... ну вот... А я умираю. Данвиц подбежал к двери, пинком ноги открыл ее, выскочил в коридор: - Врача! Прибежал врач. - Ему плохо! - крикнул Данвиц, но врач, видимо, не понял его. - Кому? Вам, господин майор? - с явным испугом в голосе переспросил он. - Нет, не мне, а ему, капитану! - Но, господин майор, - понижая голос и притворяя дверь в палату, проговорил врач, - этот человек обречен! Тяжелыми ожогами повреждено почти тридцать процентов поверхности его кожи. У него развивается сепсис... - Я... я... если он умрет... я перестреляю вас всех, тыловые крысы! - кричал Данвиц, сам не сознавая, что говорит, не замечая, как мгновенно побледнело полное, лоснящееся лицо врача. - Я вызову гестапо! Я сообщу фельдмаршалу! Я доложу фюреру! - Но... но, господин майор, умоляю вас, поймите, - лепетал врач, - мы бессильны... ожоги четвертой степени... Это чудо, что он до сих пор жив... Усилием воли Данвиц взял себя в руки. Стараясь не встречаться взглядом с врачом, глядя лишь на его трясущийся подбородок, он сказал высокомерно и холодно: - Это мой офицер, понятно?! Он штурмовал Лужскую линию. Вы должны сделать все, что можно... Ясно? - Да, да, господин майор, конечно, - задыхаясь сбивающейся скороговоркой проговорил врач. Он рывком отворил дверь и вбежал в палату. В то время как Миллеру делали уколы, меняли кислородную подушку, Данвиц неподвижно лежал на своей койке, устремив глаза в потолок, ничего не слыша и не видя. "Это я, я его убил, - думал он, - моя оплошность, мое легкомыслие, моя уверенность, что никто и ничто не в силах нас остановить... Этот Миллер не был кадровым офицером. До войны работал на автомобильном заводе. Инженер по специальности. Его призвали в армию в тридцать девятом. Участник боев на Западе. Имеет Железный крест..." Он, Данвиц, никогда не выделял капитана среди других офицеров. Отношения их были чисто служебными. Кроме того, Миллер был типичным интеллигентом, а Данвиц не любил интеллигентов. Но теперь он воспринимал этого невысокого, светлоглазого человека, вежливого, так и не отвыкшего на военной службе от постоянных "битте шен" и "данке шен", но вместе с тем дисциплинированного и смелого, как своего лучшего друга. О приближающейся смерти Миллера он думал с ужасом, как о жестокой каре самому себе. Подумать только! Меньше ста пятидесяти километров отделяли его, Данвица, от Петербурга, когда он со своими танками и мотопехотой приблизился к Лужской линии. В предыдущие дни ему удавалось проходить с боями по двадцать - двадцать пять километров. Если бы он сумел сокрушить Лужскую оборону русских и сохранить прежний темп наступления, то двадцать первого июля сидел бы за банкетным столом в "Астории". Но до обозначенного в пригласительном билете дня осталось меньше недели, а он, Данвиц, лежит на госпитальной койке более чем в двухстах километрах от проклятого Петербурга... И рядом умирает офицер его отряда, а сам отряд не только не продвинулся вперед, но и отброшен русскими южнее тех рубежей, с которых начал свою злополучную атаку. "О черт! - думал Данвиц. - Почему же тогда я здесь?! Почему лежу на этой койке, вместо того чтобы быть там, с отрядом!.." Он посмотрел на свои забинтованные руки. И ему захотелось сорвать повязки, отшвырнуть их в сторону, надеть китель, потребовать немедленно машину... Он попробовал согнуть перебинтованные пальцы, но тут же почувствовал острую боль. Нет. Придется лежать здесь... "Так ли я представлял себе эту войну какой-нибудь месяц тому назад? - спрашивал себя Данвиц. - Она рисовалась мне романтически-кровавой битвой. Я видел себя современным Зигфридом, шагающим по колено во вражеской крови. А здесь грязь и болота. Солнечный зной и выжженное пространство. Пули не только в бою, пули из-за каждого угла". И вдруг Данвицу показалось, что он стоит на зеленом ковре в кабинете Гитлера в Бергхофе. Он снова видел все до мельчайших подробностей: покрытую голубыми изразцами печь, книжные шкафы справа от письменного стола фюрера, настольную лампу с красным абажуром, кресло, обтянутое голубой кожей, то самое окно, у которого он стоял так недавно, - огромное, почти во всю стену стекло, разделенное переплетами на бесчисленное количество квадратов, горы вдали, покрытые вечным снегом... "Я не выполнил приказ, - подумал Данвиц. - Обманул доверие фюрера". "В путь, майор Данвиц! - прозвучал в его ушах голос Гитлера. - В путь, господин майор Данвиц!" Но почему "господин майор Данвиц"? Фюрер не мог так сказать. Прошло несколько секунд, пока Данвиц понял, что слышит не фюрера, а капитана Миллера. Капитан по-прежнему лежал на спине неподвижно, но с губ его срывались настойчивые слова: "Господин майор Данвиц... Вы здесь, господин майор?.." - Я здесь, Миллер! - поспешно ответил, приподнимаясь на локте, Данвиц. - Вам лучше, Вилли? - Это уколы, господин майор... Со мной все кончено. Я слышал ваш разговор с врачом... там, за дверью... Но все это уже не играет роли. Сейчас мне очень хорошо... я так ждал этого часа... - Ждали, Миллер? - недоуменно переспросил Данвиц. - Да, да. Хотя бы одного часа без шума боя, хотя бы одного отрезка дороги без запаха смерти и пожаров... Вы знаете, что мне сейчас хочется услышать?.. Сейчас, пока еще не все кончено?.. Смех ребенка... "Он бредит", - подумал было Данвиц, но тут же отбросил эту мысль: ни разу еще за все эти часы капитан не произносил слова столь отчетливо и осмысленно. - Я хочу спросить вас, господин майор, - снова заговорил Миллер, - почему все это произошло? - Мы подорвались на их минных полях, Миллер, - ответил Данвиц, и снова горькая мысль о своей вине вытеснила из его сознания все остальное. - Ну... а другие? - спросил Миллер. - О чем вы, капитан? - не понял его вопроса Данвиц. - Другие... прошли? - Не знаю точно, Миллер, - ответил Данвиц, сознавая, что говорит неправду, и радуясь, что капитан не может видеть его лица. - Во всяком случае, одно несомненно - мы будем в Петербурге и выпьем вместе с вами в "Астории" за победу. - Нет, - тихо произнес Миллер, - я уже не выпью... Он помолчал немного. Было слышно его тяжелое, хриплое дыхание. Потом вдруг спросил: - А вы, майор, уверены?.. - Конечно, уверен, Вилли, - поспешно ответил Данвиц. - Вы будете жить, вы же сами чувствуете, что вам лучше! - Я не о том... Вы сами, Данвиц, уверены, что... будете пить в "Астории"? Данвиц вздрогнул. Его первой мыслью было ответить резко, но тут же он понял, что было бы чрезмерно жестоко говорить так с человеком, уже стоящим одной ногой в могиле. - Мы будем в "Астории", Миллер, - спокойно, но строго, точно уговаривая ребенка, повторил он, - и вы и я. - Вы никогда не видели, как бурят землю? - точно не слыша его слов, спросил Миллер. - Я видел. Сначала бур идет легко... потом все труднее... потом буры начинают ломаться, крошиться... все чаще... и наконец наступает предел... - Перестаньте, капитан, - на этот раз уже резко сказал Данвиц, - я понимаю, вы серьезно ранены и... - Нет, нет, господин майор, дело совсем в другом, - настойчиво и как бы отмахиваясь от его слов, произнес Миллер. - Нам просто казалось, что эта земля... очень мягкая... А это был только первый, поверхностный слой... а дальше... дальше гранит... - Перестаньте! - крикнул Данвиц. - Я приказываю вам замолчать! Он почувствовал, как загорелось его лицо, как неожиданно снова вспыхнула боль в кистях рук. - Я замолчу, Данвиц... я очень скоро замолчу навсегда... - тихо сказал Миллер. - Спите, Миллер, вам нельзя много говорить, - глухо произнес Данвиц, - надо спать. Я сейчас потушу свет... Он понимал, что покрытые толстым слоем ваты и марли глава Миллера не могут видеть света. И тем не менее он тыльной стороной забинтованной руки нажал на рычажок выключателя стоящей рядом, на тумбочке, лампы. Комната погрузилась во мрак. Так Данвицу было легче. Он больше не видел лежащую на подушках, похожую на спеленатый обрубок голову Миллера. Ему казалось, что темнота не только скроет от него капитана, но и заглушит его голос, его слова, срывающиеся с черных распухших губ. Он снова лег на спину, вытянул руки. И вдруг подумал о своем дневнике. Том самом, что начал вести там, в Клепиках... Тонкая, в клеенчатой обложке тетрадь лежала в его планшете. Только четыре страницы успел заполнить в ней Данвиц. Он писал о победах. О расстреле того чекиста. О слизняке-мальчишке, чье поведение лишь подтвердило предсказание фюрера. О наслаждении чувствовать себя хозяином на чужой земле, знать, что жизнь и смерть ее обитателей зависят только от тебя... Но сейчас Данвиц думал не о победах. К нему вернулось чувство смутной тревоги, которое владело им, когда он сидел в той комнате, где раньше размещалось правление колхоза, под портретом Сталина, пронзенным немецким солдатским ножом, и глядел на еще не высохшее кровавое пятно на полу... Это была даже не тревога, а скорее недоумение, непонимание. Зачем, ради чего взорвали себя те русские солдаты в бункере? Зачем отравил колодец тот крестьянин, которого он, Данвиц, приказал повесить там же, на колодезном журавле?.. Что же руководило ими? Тупость? Страх? Отчаяние? Или... Как он сказал, этот несчастный Миллер, - "второй слой"?.. Нет, нет, чепуха, предсмертный бред. Просто эта война не для таких, как Миллер. Она для тех, у кого железные нервы. Для тех, кто не знает жалости. Для тех, кто подчинил все свои желания, всю волю, всю жизнь великим целям фюрера! В темноте ночи Данвицу снова показалось, будто он видит перед собой Гитлера, видит таким, как тогда, в минуты прощания... "Фюрер!.. - мысленно произнес Данвиц. - Я хочу спросить вас... Почему, потеряв столько земли и столько своих солдат и офицеров, русские все еще сопротивляются? Как удалось им задержать наши войска на Луге? Я знаю, мой отряд потерпел поражение по моей вине. Ну, а другие части? Ведь, по слухам, на этом участке не удалось продвинуться никому. Ни танкам, ни пехоте - никому! В чем же тут дело? Подоспели резервы? Или... или "второй слой"?.." Он оборвал себя. На какую-то долю секунды ему показалось, что Гитлер и впрямь может услышать его слова. Фюрер все еще стоял перед глазами Данвица. Ему чудилось, что Гитлер что-то говорит. Потом исчезло и это... Данвиц снова лежал в кромешной тьме. Она давила его, окружала со всех сторон, точно броня танка. "Нет, нет, все это неправда! - повторял про себя Данвиц. - Не может быть никакого "второго слоя", ты неправ, Миллер. Фюрер предусмотрел все. Если бы ты имел счастье говорить с ним, то одного его слова было бы достаточно, чтобы..." - Капитан Миллер! - негромко произнес Данвиц. Ответа не было. "Он заснул", - подумал Данвиц. Ему захотелось вдохнуть в капитана бодрость духа. Убедить, что все его мрачные мысли лишь от боли, от горечи поражения... - Миллер! - уже громче позвал Данвиц. Но капитан молчал. В темноте Данвиц нащупал настольную лампу. Долго возился с выключателем, наконец зажег свет. Капитан лежал неподвижно. - Миллер, Миллер! - снова повторил Данвиц, чувствуя, как его охватывает страх. Он вскочил с постели и склонился над капитаном. Прошло не менее минуты, прежде чем Данвиц понял, что Миллер мертв. На следующий день Данвиц потребовал от главного врача немедленной выписки. Майор медицинской службы возражал. В душе он все еще побаивался этого сумасбродного офицера, который, пригрозил сдать в гестапо или перестрелять весь медицинский персонал госпиталя. Но было обстоятельство, которое теперь помогало врачу держаться уверенно: утром позвонили из штаба самого генерал-фельдмаршала с указанием держать майора в госпитале до полного его выздоровления. Приказ было ведено сохранить от майора в тайне. В течение нескольких минут врач почтительно, но вместе с тем настойчиво объяснял Данвицу, какие тяжелые последствия могут иметь плохо залеченные ожоги рук, что в том состоянии, в каком находится сейчас господин майор, он никакой пользы на фронте принести не сможет... Говоря все это, врач внимательно наблюдал за Данвицем, опасаясь внезапной вспышки гнева, но тот слушал его молча. От врача не укрылось, что майор вообще как-то переменился за эту ночь. Очевидно, смерть Миллера сильно на него подействовала. На лице Данвица лежала печать усталости и даже равнодушия ко всему, что его окружало. Выслушав врача, он произнес только одну фразу: - Я должен... понимаете, должен быть в своей части! В душе врач не поверил Данвицу. За эти недели войны он уже успел насмотреться на раненых офицеров разных званий. Редко кто из них торопился обратно на фронт. Создать впечатление готовности немедленно встать в строй и при этом возможно дольше задержаться в госпитале - к этому сводились их истинные стремления. То, что этот майор Данвиц, судя по слухам, был до войны вхож в высшие сферы, и то, что состоянием его здоровья интересовались в штабе самого фельдмаршала, по мнению врача, отнюдь не делало этого офицера исключением из правила. Как раз наоборот. Человеку с такими связями ни к чему было лишний раз рисковать своей жизнью... Убеждение, что он раскусил тайные намерения Данвица, придало врачу еще большую уверенность. В конце концов, кричать и грозить расстрелом - это одно, а самому лезть под пули - совсем другое. - Нет, нет, господин майор, - с улыбкой, но твердо сказал врач, - это невозможно! Вы должны остаться у нас до полного выздоровления. И, кроме того... на фронте сейчас... временные затруднения. Судя по словам поступающих к нам раненых офицеров, в районе Новгорода нашим частям пришлось отойти... Разумеется, через несколько дней все снова пойдет на лад. К тому времени и вы будете здоровы, и тогда... О том, что этого ему не следовало говорить, врач сообразил лишь в следующую минуту, когда перебинтованная рука Данвица медленно поползла к правой части живота, где обычно висел на ремне пистолет. Но сейчас Данвиц был одет в пижаму... - Негодяй... мерзавец! - проговорил Данвиц так тихо, что врач даже не сразу понял значение этих слов. - Вы хотите сказать, что... ...К вечеру в кителе, наброшенном на плечи, с обеими руками на перевязи Данвиц, поддерживаемый приехавшим за ним адъютантом, выехал в свою часть. - Здравствуй, мой Данвиц! - воскликнул Гитлер, увидя застывшего в дверях салон-вагона майора. Левая рука Данвица все еще была на перевязи, а кисть правой покрывала марлевая повязка. - Входи! - Гитлер сделал несколько шагов навстречу приближающемуся Данвицу. - Ты был ранен? Знаю. Расскажи... Впрочем, это потом. Он прошел мимо майора, едва заметно волоча ногу, приблизился к двери и, полуоткрыв ее, тихо сказал кому-то несколько слов. Затем вернулся обратно и остановился против застывшего в центре салона Данвица. - Я награждаю вас, майор Данвиц, орденам Железного креста! - торжественно произнес Гитлер. Данвиц услышал за своей спиной чьи-то шаги. Гитлер через его плечо взял протянутый ему адъютантом поблескивающий черно-серебристой эмалью крест и приколол его к кителю Данвица. Он хотел торжественно пожать Данвицу руку, но, сообразив, что майор не может ответить на рукопожатие, потрепал его по плечу. Затем отошел на шаг и удивленно спросил: - Почему ты молчишь? - Мой фюрер! - тихо, но твердо произнес Данвиц, глядя прямо в глаза Гитлеру. - Я не заслужил этот орден. Мой отряд отступил. Мой танк был подбит. Я получил ожоги и выбыл из строя... Несколько мгновений Гитлер пристально смотрел на стоящего перед ним офицера. То, что Данвиц в ответ на оказанную ему великую честь не поблагодарил своего фюрера, не понравилось Гитлеру. Но, может быть, дело просто в скромности Данвица, в желании майора подчеркнуть, что вряд ли кто-нибудь вообще достоин чести получить орден непосредственно из рук фюрера? - Ты храбро воевал, - снисходительно сказал Гитлер, - и в ближайшие дни у тебя будет возможность доказать, что ты достоин полученной награды. Сядь. Он подвел Данвица к креслу, заставил сесть. Затем, почти не поднимая ног, шаркая подметками сапог о ворсистый ковер, прошелся взад и вперед по вагону.