уже о профессиональном военном Федюнинском, не требовалось много времени, чтобы оценить, какими страшными последствиями чревата эта ситуация. От Будогощи до Тихвина по прямой было менее восьмидесяти километров. Падение же Тихвина грозило Ленинграду катастрофой. Тихвин был той железнодорожной станцией, на которую доставлялись все продовольственные грузы, направляемые страной в Ленинград. - Какова боеспособность этих армий? - все еще не отрывая взгляда от карты, спросил Жданов. Воронов чуть заметно пожал плечами: - Насколько я знаю, в состав четвертой армии входят три стрелковые дивизии и одна кавалерийская. Кажется, есть еще один корпусной артиллерийский полк и танковый батальон. Укомплектованность частей и соединений армии невысокая; незадолго до моего отъезда из Москвы об этом докладывал в Генштабе командарм Яковлев. У Клыкова же, в пятьдесят второй, имеются две стрелковые дивизии, четыре корпусных артполка и один артиллерийско-противотанковый полк. Войска армии растянуты, глубины обороны никакой. Несомненно, что этим и воспользовался противник... Снова наступило молчание. - Что же вы советуете делать? - отведя наконец глаза от карты, спросил Воронова Жданов. - Прежде всего, Андрей Александрович, выполнить требования Ставки. - Это означает, что мы должны снять с нашего фронта четыре дивизии? - резко спросил Васнецов. - Да, Сергей Афанасьевич, - ответил Воронов, - именно так. - Но из этого следует... - с горячностью начал было Васнецов, однако оборвал себя и умолк. Он, как и все остальные, понимал, что приказ Ставки не подлежит обсуждению - его надо выполнять. К тому же было ясно, что Тихвин надо спасти во что бы то ни стало, его падение обрекло бы живущий сейчас впроголодь Ленинград на полный голод. Но примириться с необходимостью ослабить Ленинградский фронт - отдать четыре дивизии - было мучительно трудно. И Воронов, сдержанный, методичный и даже несколько суховатый человек, понял, что происходило сейчас в душе Васнецова, горячего, страстного, вспыльчивого, но всем своим существом преданного тому же делу, во имя которого жил он сам. - Сергей Афанасьевич, я сознаю, что это значит. И если бы вместо того, чтобы отдать четыре дивизии, была возможность их получить, я бы радовался вместе с вами. Однако мы должны их отдать. Другого выхода нет. Или нам удастся отстоять Тихвин, или Ленинград окажется в двойном кольце. - Какие части предлагаете отдать? - спросил Жданов, обращаясь одновременно к Воронову и Федюнинскому. - Полагал бы целесообразным, - после короткого раздумья ответил Федюнинский, - перебросить одну дивизию из восьмой армии и одну из сорок второй. Если нет возражений, то я сейчас же свяжусь с Трибуцем, чтобы готовили транспорты для переброски войск через Ладогу. Что же касается пятьдесят четвертой армии, то надо срочно посоветоваться с Хозиным. Полагаю, ему придется отдать триста десятую и четвертую стрелковые. - На этом закончим, Андрей Александрович? - спросил Воронов. Несмотря на то что Воронов был уполномоченным Ставки, на любом совещании, в котором принимал участие Жданов, последнее слово оставалось за ним. - Нет, - неожиданно сказал Жданов. - Мне хотелось бы добавить еще несколько слов. Я убежден, что наши действия по прорыву блокады на Синявинском направлении должны продолжаться несмотря ни на что. Я и сегодня не исключаю, что прорыв может удаться, поскольку немцы, наступая на Тихвин, очевидно, будут вынуждены снять какую-то часть своих войск, находящихся сейчас в районе Синявина. Это может изменить соотношение сил в нашу пользу. Но если этого и не произойдет, то своими активными действиями с Невского плацдарма мы, во всяком случае, скуем часть немецких войск, и они не смогут участвовать в наступлении на Тихвин... Вы согласны со мной? - Разумеется, - ответил Воронов. - Тем более что Ставка требует наступление на Синявинском направлении продолжать. Иных указаний не поступало. - И не поступит! - неожиданно горячо воскликнул Жданов. - Не может поступить! Если мы отдадим Невский "пятачок", то лишимся единственного плацдарма на левом берегу реки. И тогда нам снова придется отвоевывать его. И еще большей кровью! Слова "снова придется" Жданов произнес с особым ударением, и все поняли, что он имел в виду: рано или поздно блокада будет прорвана. И прорыв произойдет именно там, в самом узком месте кольца. - Но когда?.. Еще несколько дней назад каждый из руководителей ленинградской обороны был готов ответить на этот вопрос. Но сегодня ответить на него с определенностью уже не смог бы никто. ...Вскоре комната опустела. Жданов вернулся в свой кабинет, расположенный тут же, на втором этаже Смольного. Воронов и Федюнинский пошли на узел связи, чтобы переговорить с Хозиным. Васнецов направился в дальний конец коридора, где находился кабинет уполномоченного ГКО по продовольственному снабжению города и войск Ленинградского фронта. Открыв дверь, он молча кивнул поднявшемуся навстречу Павлову, медленно подошел к столу, тяжело опустился в кресло и устало сказал: - Дмитрий Васильевич, разговор будет невеселый. - А я уж от веселых-то разговоров отвык, - усмехнулся Павлов. Каждодневно общаясь с Ждановым и другими членами Военного совета, уполномоченный ГКО хорошо знал ситуацию на фронте. Ему было известно, что шестнадцатого немцы начали наступление на юго-востоке. Однако, будучи человеком штатским, он не придавал особого значения активизации противника в районе, отдаленном от Ленинграда и находившемся по ту сторону блокадного кольца. Район этот не входил в "хозяйство" Павлова: маршрут, по которому продовольствие доставлялось в Ленинград, лежал намного севернее тех мест. Гораздо больше волновало Павлова положение на Синявинском направлении. По лицу секретаря горкома он и без слов понял, что никаких радостных событий на левобережном плацдарме не произошло и не с хорошими вестями пришел к нему Васнецов. Он терпеливо смотрел на секретаря горкома и ждал, что тот скажет. Но Васнецов молчал. Нахмурившись, он смотрел куда-то вдаль, поверх головы сидевшего перед ним Павлова, и у того возникло ощущение, что Васнецов, подавленный чем-то, просто забыл о его присутствии. Но взгляд Васнецова не был, как показалось это Павлову, устремлен в пространство. Просто за его спиной на стене висела карта, на которой красной толстой линией был проложен маршрут доставки продовольственных грузов в Ленинград. Именно к ней, к этой линии, и был прикован сейчас сумрачный взгляд Васнецова. Наконец он перевел глаза на Павлова и спросил: - Сколько у нас на сегодня имеется продовольствия? Павлов встревоженно посмотрел на Васнецова. О запасах продовольствия в городе он ежедневно информировал Жданова, хорошо знал о них и Васнецов. Вряд ли он пришел только затем, чтобы лишний раз спросить об этом. Интуитивно Павлов чувствовал, что за вопросом Васнецова кроется нечто большее, нечто другое, и еле удерживался, чтобы не воскликнуть: "Что случилось, Сергей Афанасьевич? Говори же, не томи!" Но, взяв себя в руки, ответил ровным голосом: - Изменений по сравнению с последней сводкой нет. Два транспорта с грузами были вчера потоплены авиацией противника. Таким образом, мы имеем муки на пятнадцать дней, крупы - на шестнадцать, сахара - максимум на месяц, жиров - на три недели. - А мяса? - спросил Васнецов. - Мяса совсем мало, Сергей Афанасьевич. Вы знаете, что здесь мы целиком зависим от снабжения по воздуху. Предугадать, сколько транспортных самолетов будет выделено нам в ноябре, невозможно. Васнецов опустил голову и о чем-то тяжело задумался. Павлов не выдержал: - Сергей Афанасьевич, что-нибудь случилось? Неудачи у Невской Дубровки? Что-нибудь с плацдармом? Он вдруг подумал, что немцам удалось ликвидировать Невский "пятачок", сбросить наши войска в реку, и почувствовал, что лоб его стал влажным. - Нет, - медленно покачал головой Васнецов, - плацдарм мы держим. В последние часы есть даже некоторое продвижение. Немцев удалось еще немного потеснить... - Так в чем же дело?! - воскликнул Павлов. - Посмотри сюда, Дмитрий Васильевич, - сказал Васнецов, встал и направился к карте. Павлов вскочил и последовал за ним. - Что мы будем делать, если врагу удастся захватить весь этот район? - Васнецов провел ребром ладони восточное Тихвина. Теперь молчал Павлов. Он был ошеломлен: Васнецов движением руки отсек от Ленинграда тот единственный путь, по которому страна снабжала город продовольствием. - Но разве... - начал Павлов, всем своим существом противясь страшному предположению. Васнецов прервал его. Он обернулся к Павлову и, глядя прямо в глаза ему, сказал: - Немцы захватили Будогощь и продвигаются на северо-восток, к Тихвину... Выполнявший ответственнейшие и вместе с тем жестокие обязанности, хорошо сознававший, что, проводя очередное сокращение продовольственных норм, он обрекает сотни тысяч людей на новые лишения и тяготы, Павлов жил все эти дни одной надеждой - на скорую весть о прорыве блокады. Ложась спать тут же у себя в смольнинском кабинете, он верил, что его разбудит телефонный звонок с радостным известием. По утрам, направляясь с очередным докладом к Жданову, он еще с порога всматривался в его лицо, чтобы понять, не свершилось ли этой ночью великое событие. Данные о наличии продовольствия в Ленинграде были государственной тайной, и только семь человек в городе, включая самого Павлова, получали соответствующую информацию. Но кроме этих цифр были и другие, которые Павлов, оставаясь один у себя в кабинете, набрасывал на листке бумаги. Он хранил этот листок в сейфе отдельно от официальных документов и вынимал его, когда тяжесть, лежавшая на его душе, становилась нестерпимой. Там, на этом клочке бумаги, были расчеты тех новых, резко увеличенных продовольственных норм, которые можно было бы ввести в городе на следующий же день после прорыва блокады. Они, эти цифры, оставались пока мечтой, за ними стояли не тысячи тонн муки, мяса, крупы, сахара, а всего лишь надежда... Теперь она рухнула... Павлов поднял голову и неуверенно проговорил: - Но может быть... до захвата немцами Тихвина мы сумеем прорвать блокаду? Или положение на Синявинском направлении совсем безнадежно? - Я уже ответил: там идут ожесточенные бои, - сказал Васнецов. - Мы будем продолжать попытки пробить "коридор". Но... - Он на секунду замолчал и договорил уже иначе, с явно ощутимой болью в голосе: - По приказу Ставки мы обязаны перекинуть в угрожаемый район четыре дивизии из состава нашего фронта. Васнецов не прибавил к этим словам ничего. Но Павлов понял: отныне Ленфронту предстоит действовать в ослабленном составе, и, следовательно, шансов на прорыв блокады становится гораздо меньше. - Так... - тихо сказал Павлов. - Я предупредил тебя, Дмитрий Васильевич, что разговор у нас будет невеселый, - с горькой усмешкой продолжал Васнецов. - И он еще не окончен. Ты так и не ответил на мой вопрос: что будет, если немцы сумеют захватить Тихвин? По какому пути пойдет снабжение Ленинграда? Павлов посмотрел на карту и пожал плечами: - Мне трудно так сразу ответить на этот сложный вопрос. Я должен посоветоваться с начальником тыла. Без Лагунова предложить что-либо не решаюсь. - Речь идет пока не о конкретных предложениях, а о соображениях общего порядка. Я хочу знать твое мнение: какие вообще имеются возможности? - Ну, - неуверенно начал Павлов, снова глядя на карту, - полагаю, что, на самый худой конец, грузы из страны пришлось бы доставлять сначала, скажем, сюда, в район Заборья. - Он вытянул руку и дотронулся указательным пальцем до едва заметной надписи к северо-востоку от Тихвина. - А потом уже подвозить их к Ладоге... - На чем? - резко спросил Васнецов. - Тебе известны эти места? Там, кроме проселочных дорог и лесных троп, ничего нет! А расстояние от этого Заборья до Новой Ладоги - более двухсот километров. А потом по озеру до Осиновца наберется еще более ста! Всего не менее трехсот километров! Ты представляешь себе, сколько нужно времени, чтобы этот груз попал к нам, даже если его не разбомбят или не потопят по дороге? - Чего ты от меня требуешь, Сергей Афанасьевич? - тоскливо произнес Павлов. - Да. Я понимаю... - сказал Васнецов. - И все же как мы станем перевозить грузы к Ладоге? На телегах? На санях? Сотни тонн на подводах по бездорожью? Нет. Это нелепость! Он нервно зашагал по комнате. - Сергей Афанасьевич, - проговорил Павлов, - но ведь Тихвин не взят, и, может быть, мы рано бьем тревогу. - Рано?! - останавливаясь, воскликнул Васнецов со сдерживаемой яростью. - Довольно нам опаздывать. Довольно! Мы уже наопаздывались, хватит! Некоторым казалось, что и лужские укрепления строить рано: зачем, будет паника, враг еще в сотнях километрах от Ленинграда! А они нас в июле спасли, эти укрепления! Он снова прошелся взад и вперед по кабинету и продолжал уже спокойнее: - Будем надеяться на лучшее. И тем не менее прошу тебя обменяться в предварительном порядке мнениями с Лагуновым. И, разумеется, чтобы об этом не знала ни одна живая душа... - Помолчал и добавил: - А я ведь к тебе не только за этим пришел. Есть еще одно дело... Он взял с письменного стола перекидной календарь, медленно перелистал испещренные заметками Павлова листки, поставил календарь на место и сказал: - Сядь, пожалуйста, Дмитрий Васильевич, и постарайся на несколько минут забыть об этой карте. Павлов, размышляя, о чем еще может пойти речь, вернулся к столу и сел, а Васнецов остался стоять, только облокотился о спинку кресла и, наклонясь к Павлову, заговорил каким-то неожиданно робким голосом: - Хочу посоветоваться с тобой... Дело вот в чем... Скоро Октябрьская годовщина, меньше двух недель осталось... Верно? - Да, - рассеянно кивнул Павлов, который в эти минуты меньше всего думал о предстоящей дате. - Так вот, - продолжал Васнецов, - мучает меня одна мысль... Неужели мы ничем не сможем порадовать людей? Павлов пожал плечами. - Самой большой радостью было бы узнать, что... - сказал он, но Васнецов перебил: - Перестань, Дмитрий Васильевич! Это я понимаю и без тебя! Может быть, придет к тому времени эта радость, а может быть, и нет... Но я о другом. Неужели у тебя нет никаких предложений?.. - Какие там предложения?! Ни о чем ни думать, ни говорить сейчас не могу. - Да забудь ты об этих сволочах, о фашистах проклятых! - воскликнул Васнецов. - Хоть на две-три минуты забудь! Ну, дадим себе пару минут отдыха. Неужели мы его не заслужили? Он сел напротив Павлова, почти касаясь его колен, и тихо спросил: - Слушай, Васильевич, тебе в Октябрьские дни бывать у нас приходилось? Ну, на праздники? - Бывал, конечно, - хмуро ответил Павлов. - Значит, помнишь... Хорошо у нас праздновали, верно?.. Он как-то по-детски полураскрыл рот, на лице его появилась улыбка. Казалось, Васнецов в эту минуту и в самом деле забыл обо всем и полностью отдался воспоминаниям. - Да, у нас хорошо праздновали, - повторил он. - На площади - военный парад... потом - демонстрация... впереди старые большевики идут, участники штурма Зимнего... за ними - путиловцы, обуховцы, невские машиностроители, "Севкабель"... Сама История шагает! А на Неве корабли... А вечером, - помнишь, Павлов, как вечером седьмого ноября наш город выглядел! Всюду огни, от Зимнего до Московского вокзала весь проспект - точно Млечный Путь... А народу, народу-то - не про" толкнешься! Витрины сверкают... - Не трави душу, Сергей Афанасьевич... Но Васнецов, казалось, не слышал Павлова. Светлая улыбка не сходила с его лица. - На стенах - флаги красные полощутся... А в домах - песни, музыка, танцуют... Васнецов умолк на мгновение и вдруг неожиданно резким движением положил руку Павлову на колено, сжал его и, весь подавшись вперед, проговорил: - Слушай, Дмитрий, можем мы к празднику хоть чем-то порадовать людей? А? Можем? Ну хоть чем-нибудь! Ну пусть не всех, хоть детишек только, а? Павлов молчал. Слушать Васнецова было для него пыткой. Наконец он отозвался чуть слышно: - Это жестоко, Сергей Афанасьевич! Как ты можешь... Не договорил и махнул рукой. - Знаю, все знаю, прости! - сказал Васнецов. - Понимаю, прикажи тебе: голодай неделю, в рот ничего не бери, но накорми людей - сделаешь! А сейчас от тебя другое требуется - найти... суметь! Надо что-то придумать, Дмитрий! Хоть детишкам! Ну, давай вместе в Новую Ладогу слетаем, моряков поднимем, они и в шторм пойдут, если мы им скажем зачем! - Ты сам знаешь, что они и так почти месяц в любой шторм выходят. Их агитировать нечего... - Верно, знаю, по все же!.. Неужели мы не сможем дать людям на праздники хоть маленькую прибавку? Павлов в упор посмотрел на Васнецова. - Дать седьмого ноября прибавку, чтобы отнять ее восьмого, да? - жестко спросил он. - Отнять, чтобы покрыть перерасход? Васнецов отвел глаза. Наступило гнетущее молчание. Павлов почувствовал, что не в силах его вынести. Он встал, отошел к стене. Потом вернулся, сел в кресло за стол и, глядя в разложенные бумаги, чтобы только не видеть глаз Васнецова, сказал холодно и отчужденно: - Впрочем, ты секретарь горкома. Посоветуйся с Андреем Александровичем, и примите решение. Будет выполнено. - Нет, - покачал головой Васнецов и тихо добавил: - Ты прав... Павлов поднял голову, посмотрел на Васнецова и увидел, что лицо его приняло прежнее, напряженно жесткое выражение. Несколько секунд Васнецов сидел неподвижно. Потом встал и направился к двери. - Подожди, Сергей Афанасьевич! - неожиданно вырвалось у Павлова, когда тот уже взялся за ручку двери. - Подожди минуту, - повторил он, - дай мне подумать... - И сжал ладонями виски. Стучал метроном в маленьком ящичке на столе. Десять секунд... двадцать... минута... Наконец Павлов резко поднялся, подошел к все еще стоявшему у двери Васнецову и проговорил: - Может быть, рискнуть?.. Попробовать?.. В порядке крайнего исключения... Доложим Военному совету... По двести граммов сметаны и по сто - картофельной муки... Он произносил эти слова неуверенно, видимо все-таки сомневаясь в возможности осуществления того, что предлагал. Помолчал и уже решительно закончил: - Только детям!.. - А... взрослым? - Ничего! - Павлов! - Ну... ну, хорошо. Найдем по четыре штуки соленых помидоров. Ну... по пять. Это все. Предел!.. Генерал-майор Федюнинский вернулся из подземного помещения, где находился узел связи, в свой кабинет на втором этаже Смольного. Необходимые распоряжения были отданы. Командующий 54-й армией получил приказ передать две дивизии в 4-ю армию. Военным советам 8-й и 42-й армий было дано указание выделить по одной стрелковой дивизии. Командующему Ладожской флотилией Черокову и штабу ВВС фронта приказано обеспечить переброску этих войск, а также 6-й отдельной бригады морской пехоты, со всей боевой техникой и тылами, через Ладогу. Все, что должен был сделать Федюнинский после совещания у Жданова, казалось, было уже сделано. Но командующего не покидала мысль, что один волновавший его вопрос так и остался нерешенным... Намерение поставить этот вопрос перед Ставкой появилось у Федюнинского уже на второй день после внезапного отъезда Жукова в Москву. Однако вскоре в Ленинград прибыл Воронов с приказом о наступлении, на плечи Федюнинского легла огромная работа по подготовке предстоящей операции, и он решил повременить. Но теперь мысль о необходимости высказать то, о чем он молчал все эти дни, снова настойчиво овладела Федюнинским. ...Когда началась война, Герой Советского Союза Федюнинский, тогда еще полковник, командовал корпусом в Киевском Особом военном округе и был в числе тех командиров, чьи войска не дрогнули, не отступили под мощными ударами врага и оставили занимаемые позиции лишь по приказу. А еще раньше, на Халхин-Голе, он успешно командовал полком, и с тех пор его хорошо знал Жуков. В конце июля сорок первого года, сразу после вступления Жукова в командование Резервным фронтом, последовал приказ: Федюнинскому принять командование одной из армий, входивших в состав этого фронта. Но тут Федюнинский, теперь уже генерал-майор, долго не задержался, хотя в первых числах сентября, выезжая на КП Рокоссовского, чтобы договориться о взаимодействии, он еще не знал, что уже не вернется на свой командный пункт. В штабном автобусе Рокоссовского ему неожиданно вручили телеграмму из Москвы. Телеграмма была подписана Жуковым, и в ней содержалось всего три слова: "Немедленно прибыть в Генштаб". Федюнинский не мог понять, что произошло. Почему Жуков, штаб которого находился в районе Гжатска, телеграфирует из Москвы? И почему вызывает в Москву его, Федюнинского? Рокоссовский, которому генерал показал телеграмму, лишь недоуменно пожал плечами. Зная характер Жукова, Федюнинский, естественно, медлить не стал. Не заезжая в свою армию, он, как был в этот теплый сентябрьский день, без шинели и каких бы то ни было личных вещей, на фронтовой "эмке" помчался в Москву, всю дорогу размышляя: зачем вызывают? Не получил он разъяснений и в Генеральном штабе, куда добрался уже после полуночи. Никто в управлениях не мог ответить Федюнинскому не только зачем его вызвали, но и где находится подписавший вызов Жуков. Наконец Федюнинскому повезло - в коридоре он встретил Василевского. Заместитель начальника Генштаба, когда Федюнинский обратился к нему, сказал, не останавливаясь: - Знаю, знаю, зачем вы понадобились. Но разговаривать некогда - тороплюсь на доклад к Верховному. А вы поезжайте к Жукову на дачу. Немедленно. С одним из порученцев Василевского, все в той же фронтовой, испятнанной камуфляжем "эмке" Федюнинский помчался за город. Машина выскочила на Минское шоссе, забитое двигавшимися по направлению к Кубинке танками, грузовиками, колоннами войск, и, часто съезжая на самую обочину, чтобы не застрять в какой-нибудь пробке, добралась наконец до поворота на Рублево. Здесь было посвободнее. Лишь иногда навстречу проносились легковые машины, мигая окрашенными в густой синий цвет, прикрытыми козырьками фарами. Время от времени порученец, сидевший на заднем сиденье, наклонялся к плечу шофера и коротко бросал: "Направо... теперь прямо... снова направо..." Наконец он скомандовал: "Стоп!" Машина остановилась у смутно различимой железной ограды. Жукова на даче не оказалось. Его адъютант, знакомый Федюнинскому еще по Халхин-Голу, сказал, что "генерал армии приказал поужинать и ложиться спать". В столовой был накрыт стол. Федюнинскому бросился в глаза нарезанный ломтями кроваво-красный арбуз. Он присел, наскоро поел и тут же на диване устроился спать. Утром его разбудил сам Жуков. Едва Федюнинский раскрыл глаза и торопливо поднялся с дивана, Жуков в обычной своей резковатой, лаконичной манере спросил: - Зачем вызван, знаешь? - Никак нет, - ответил Федюнинский. - В Ленинграде тяжелое положение. Я назначен командующим. Летишь со мной. Собирайся. Жуков уже направлялся к двери, когда Федюнинский торопливо спросил, в качестве кого ему надлежит лететь в Ленинград. - Пока будешь моим заместителем. Там посмотрим, - бросил через плечо Жуков. - Собирайся, машина ждет, едем на аэродром. По дороге возьмем Хозина. Федюнинский даже не заикнулся, что собирать ему нечего, что приехал он сюда в чем был и все его имущество - планшет с картами, блокнотом и набором цветных карандашей. Он быстро побрился, благо в ванной комнате на полочке нашел бритвенный прибор, умылся и через десять минут уже сходил с крыльца, у которого стояла машина. Возле нее нетерпеливо прохаживался Жуков. ...Так Федюнинский оказался в Ленинграде, где получил приказ вступить в командование 42-й армией, от которой в те дни зависела судьба города. А тремя неделями позже на КП армии раздался телефонный звонок, и Федюнинский услышал знакомый голос Жукова. Он собрался доложить обстановку, но Жуков прервал его: - Вы не забыли, что являетесь моим заместителем? Приезжайте немедленно. Прибыв в Смольный, Федюнинский застал Жукова в явно предотъездном состоянии. Ящики его письменного стола были выдвинуты, дверца массивного несгораемого шкафа открыта, на столе лежали аккуратно разложенные папки и стопка бумаг, прижатая тяжелым пресс-папье. Едва Федюнинский переступил порог, Жуков объявил: - Вступай в командование фронтом. Знакомить с обстановкой не буду, знаешь ее не хуже, чем я. А меня срочно вызывают в Ставку. С этими словами Жуков подошел к пустому сейфу, резко захлопнул дверцу, со звоном повернул ключ в замке и передал его Федюнинскому. С тех пор прошли считанные дни... Десятки сложнейших и неотложных проблем встали перед новым командующим фронтом. Еще в сентябре противник начал ожесточенные атаки на Моонзундские острова и полуостров Ханко. После захвата немцами Прибалтики эти удерживаемые советскими моряками укрепления оказались, по существу, в глубоком тылу врага. Стратегическое их значение было очень велико: они запирали вход в Финский залив и, следовательно, преграждали немецким судам путь в Кронштадт, прикрывали морские подступы к Ленинграду и сосредоточенный в Финском заливе Балтийский флот. На Моонзундских островах были расположены аэродромы, с которых советские летчики наносили первые бомбовые удары по Берлину и другим жизненно важным центрам Германии. Ожесточенные атаки на Ханко и острова немцы вели беспрерывно. Еще четырнадцатого сентября им удалось высадить на острове Саарема морской десант. Двадцать дней защитники острова вели неравный бой, и лишь в начале октября остатки Сааремского гарнизона вынуждены были эвакуироваться на остров Хиума. Вскоре немцы предприняли новую попытку овладеть ключом от Финского залива. Это было как раз после отъезда Жукова из Ленинграда, когда Федюнинский вступил в командование фронтом. Немецкий десант высадился на остров Хиума, и после недели ожесточенных боев советским морякам пришлось, взорвав береговые батареи, перебраться на полуостров Ханко. Борьба за эту военно-морскую базу, расположенную у северного входа в Финский залив, приобрела особую остроту... Уже почти четыре месяца ее героически оборонял немногочисленный гарнизон под командованием генерала Кабанова. С запада, юга и востока полуостров омывали морские волны. С тыла - с севера - наступали войска финнов. Маннергейм обратился к гарнизону Ханко с личным посланием, воздавая должное героизму моряков и убеждая их в бесполезности дальнейшего сопротивления. Защитники Ханко отправили финскому маршалу ответное письмо, очень похожее на то, что в свое время послали запорожцы турецкому султану. Начиналось оно так: "Его высочеству прихвостню хвоста ее светлости кобылы императора Николая, сиятельному палачу финского народа, светлейшей обер-шлюхе берлинского двора, кавалеру бриллиантового, железного и соснового креста барону фон Маннергейму..." Однако положение на Ханко с каждым днем становилось все труднее. Командование Балтфлота и Федюнинский пришли к выводу, что гарнизон базы сделал все, что было в человеческих силах, и поставили перед Ставкой вопрос об эвакуации защитников полуострова... Это была далеко не единственная и, конечно, не главная проблема, которую должен был решить новый командующий. Главная, всепоглощающая задача состояла в том, чтобы подготовить и провести операцию по прорыву блокады. Но теперь, когда немцы вышли к Будогощи, все затмила угроза окружения города вторым вражеским кольцом. Предотвратить эту угрозу могли лишь 54-я и 4-я армии. Там, за кольцом, решалась теперь судьба Ленинграда. Больше медлить Федюнинский не мог. Вопрос, который он со дня на день собирался поставить перед Ставкой, не терпел отлагательства. "Я должен это сделать, - думал Федюнинский, устало подперев голову руками. - Как бы это ни было истолковано. Обязан сделать. Именно сейчас. В иных случаях нерешительность хуже трусости". И он резким движением, точно боясь, что передумает, снял телефонную трубку аппарата ВЧ и, стараясь унять волнение, набрал номер... Рано утром в кабинет командующего неожиданно вошел Жданов. Федюнинский сидел за письменным столом. Ему удалось немного поспать, и он чувствовал себя отдохнувшим. Жданов быстрыми шагами пересек кабинет и, подойдя к столу Федюнинского, потряс какой-то зажатой в руке бумажкой: - Что это значит, Иван Иванович?! Федюнинский пожал плечами и, чувствуя, что Жданов находится в состоянии крайнего недовольства, с недоумением ответил: - Не могу знать, Андрей Александрович! Что произошло? Я... - Нет, вы можете знать, вы знаете, товарищ Федюнинский! - почти выкрикнул Жданов и резким движением положил на стол перед генералом листок папиросной бумаги, на какой обычно печатались шифровки. Федюнинский поднес листок к глазам и все понял. Ставка приказывала командующему войсками 54-й армии генерал-лейтенанту Хозину вступить в командование войсками Ленинградского фронта, а генерал-майор Федюнинский назначался командующим войсками 54-й армии. - Вы хотите сказать, что это для вас неожиданность? - не спуская глаз с Федюнинского, гневно спросил Жданов. Нет, приказ Ставки не был для Федюнинского неожиданным. Единственное, чего он действительно не ожидал, - что все решится так быстро, буквально в считанные часы. - Вы можете мне не отвечать, - продолжал Жданов, - я только что звонил в Москву и знаю о вашем ночном разговоре с Василевским. Несколько секунд Федюнинский молчал. Потом тихо сказал: - Да, Андрей Александрович, это я поставил вопрос о необходимости перемещения. - Как же вы могли?! - Жданов хотел что-то добавить, но лишь махнул рукой и стал торопливо ходить по кабинету от одной стены к другой, видимо стараясь успокоиться. Федюнинский неподвижно стоял за своим столом, молча следя за Ждановым. Тот наконец остановился и повторил: - Как же вы могли, Иван Иванович?.. Как сочли возможным обратиться в Ставку, не посоветовавшись предварительно со мной? Допустим, вы решили сделать это через голову члена Военного совета. Но я ведь еще и секретарь ЦК, а вы коммунист! - Да, - тихо ответил Федюнинский, - я коммунист. И потому не мог не сделать того, что требовала от меня партийная совесть. Жданов пристально поглядел на Федюнинского, подошел к одному из стоявших перед столом кожаных кресел, сел и уже спокойнее сказал: - Я не понимаю вас. В чем дело? Объясните причины. Федюнинский вышел из-за стола, встал за широкой прямоугольной кожаной спинкой второго кресла, против Жданова. - Разрешите доложить, товарищ Жданов... - начал он, но осекся. Волнение мешало ему говорить. Он сделал короткую паузу и уже иным, неофициальным тоном продолжал: - Андрей Александрович, прошу, поймите мои действия правильно! Есть три обстоятельства, которые заставили меня обратиться в Ставку с этой просьбой. Я уже две недели временно исполняю обязанности командующего. Быть временным не привык, а на "постоянного", честно вам говорю, не претендую. Полагаю, что не имею для этого необходимого опыта... - К чему такая самокритика? - поморщившись, проговорил Жданов. - Нет, нет, - быстро сказал Федюнинский, - поверьте, то, что я сейчас говорю, мною взвешено и продумано. Вам хорошо известно, что я вступил в командование фронтом вследствие особого стечения обстоятельств: товарищ Жуков отбыл внезапно, а тяжелое положение под Москвой, очевидно, не дало возможности Ставке обстоятельно обсудить вопрос о его преемнике. Это - первое. Теперь второе. Генерал Хозин по званию выше меня, он генерал-лейтенант, я генерал-майор, да и в звании этом нахожусь всего два месяца... - Дело не в звании, - снова прервал его Жданов. - Согласен. И тем не менее уверен, что положение, при котором старший по званию военачальник, к тому же обладающий гораздо большим, чем я, командным опытом, находится у меня в подчинении, ненормально. Вы, Андрей Александрович, конечно, этого не знаете, но в свое время, когда Хозин уже командовал дивизией, я служил у него всего лишь комбатом. Да и в качестве командующего сорок второй я совсем недавно подчинялся Хозину как начальнику штаба фронта. Федюнинский говорил теперь без запинки, потому что все эти слова он мысленно произносил уже не раз с тех пор, как уехал Жуков. - Вы привели две причины, - сказал Жданов. - Какова же третья? - Третья?.. Третью, Андрей Александрович, подсказывает сама жизнь, сегодняшний день. Думаю, в новых обстоятельствах многое будет зависеть от действий пятьдесят четвертой. Он умолк. Жданов слегка развел руками и сказал с сомнением в голосе: - Но производить перемещение в такой момент... - Именно в такой момент это и необходимо, Андрей Александрович, - горячо отозвался Федюнинский. - И все же... я не уверен, - как бы размышляя вслух, проговорил Жданов. - А если враг отрежет пятьдесят четвертую?! - воскликнул Федюнинский. - Вспомните, Андрей Александрович, на долю этой армии выпала трудная судьба. Сначала ею командовал... - он замялся немного, - человек, которого Ставка сочла нужным освободить. Теперь армия оказалась в сложном положении, поскольку в ее тылу развивает наступление противник. В нелегком положении и войска по эту сторону кольца. Ясно, что в такой ситуации и во главе фронта и во главе армии должны стоять люди, оказавшиеся на этих постах не в результате случайного стечения обстоятельств, а в соответствии со своими деловыми качествами. - Боитесь, что не справитесь с руководством фронтом? - Я ничего не боюсь, товарищ Жданов, - твердо сказал Федюнинский. - С первых дней войны я почти не выходил из боев. Но я коммунист и привык говорить честно, в особенности когда речь идет об интересах Родины. Да ведь и не в тыл же я прошусь, Андрей Александрович!.. А за то, что поторопился, позвонил в Москву, не посоветовавшись с вами, простите. Виноват. Наступило молчание. - Скажите, - проговорил Жданов, - я спрашиваю вас как профессионального военного и как коммуниста: каковы, с вашей точки зрения, перспективы боев на левобережье? - Принимая во внимание создавшееся положение, реальной возможности прорыва блокады в ближайшее время не вижу. - Так... - подытожил Жданов. - Тогда второй вопрос: а вы не думаете, что немцы одновременно с наступлением за пределами блокадного кольца могут снова начать активные действия непосредственно под Ленинградом? - Конечно, полностью исключить такую возможность нельзя. И все же я, как и Жуков, полагаю, что для серьезного штурма Ленинграда у немцев сейчас сил не хватит. Тем более в условиях их наступления на Тихвинском направлении. Некоторое время Жданов сосредоточенно молчал. Потом перегнулся через стол, взял принесенный им листок папиросной бумаги, бросил на него взгляд, точно желая восстановить в памяти текст телеграммы, встал и сказал: - Ладно, Иван Иванович. Не скажу, что вы меня во всем убедили. Могли бы быть и другие варианты решения. Но с одним я согласен: вас направляют на очень трудный и ответственный участок. Поэтому возражать не буду. 10 Суровцев лежал поверх одеяла в байковой пижаме, брюки которой едва доходили ему до щиколоток. Несколько дней назад его перевели в разряд "ходячих". Рана заживала быстро, гипс сняли, и рука уже не походила на большой обрубок. Днем раньше стал "ходячим" и Савельев. Передвигался он сначала опираясь на палку, однако уверял всех, что уже здоров, и, чтобы доказать это, готов "отбить" перед врачами "цыганочку". А через три дня палку выбросил и ходил теперь, лишь слегка прихрамывая. Большую часть времени Савельев проводил на лестничной площадке. Суровцев же не курил. Единственным его развлечением стало хождение взад и вперед по длинным госпитальным коридорам. Лишь иногда он заглядывал в "курилку", чтобы поболтать с ребятами из других палат или послушать радио. По радио часто выступали писатели Тихонов, Вишневский, Берггольц, Саянов, Прокофьев, Кетлинская... В их речах, стихах, рассказах звучал призыв: "Выстоять! Главное - выстоять!" Иногда речи сменялись музыкой, но с каждым днем ее передавали почему-то все меньше. В сводках Совинформбюро сообщалось, что на всех направлениях ведутся напряженные бои, но было трудно определить, где точно они происходят. Информация сводилась преимущественно к изложению отдельных боевых эпизодов. Много рассказывалось о героических подвигах пехотинцев, летчиков, моряков, о действиях партизан в тылу врага, но ни место, где совершен подвиг, ни фамилии командиров частей не назывались. Иногда диктор зачитывал показания пленных немцев, из которых явствовало, что немецкие солдаты да и многие офицеры - против войны, что она им осточертела, что надежд на победу у них не осталось и что Гитлеру скоро "капут". Но слышать все это, зная, что враг приближается к Москве и стоит на окраинах Ленинграда, Суровцеву было нестерпимо больно. Радиопередачи часто прерывались, и после секундной паузы раздавался голос, объявляющий, что район подвергается артиллерийскому обстрелу. Тогда Суровцев, как и все "ходячие" больные, подчиняясь категорическому приказу, спускался в бомбоубежище. Идти в бомбоубежище не хотелось - там было еще холоднее, чем в палатах. Топили в госпитале в последнее время плохо. Суровцев завидовал курящим - ему казалось, что им от курева теплее. Настроение у Суровцева было скверное - надежд на то, что не сегодня-завтра по радио сообщат о прорыве блокады, становилось все меньше. Суровцев пробовал отвлечься, пытался читать, но темнело рано, а свет в палатах теперь разрешали включать только на полчаса перед отбоем, - экономили электроэнергию. Веру Суровцев видел не часто. Иногда она заходила к нему в палату, но, как правило, ненадолго, всего на две-три минуты. Он целыми днями ждал этих минут, лежа на койке, не спускал глаз с двери в надежде, что вот-вот на пороге появится Вера. Но когда она и в самом деле появлялась, с Суровцевым происходило что-то странное. Он весь внутренне напрягался, на вопросы о самочувствии отвечал односложно, даже угрюмо, точно ему хотелось, чтобы Вера как можно скорее ушла. А как только дверь за ней закрывалась, начинал клясть себя за нелепое поведение, снова с надеждой глядел на дверь, обещая себе, что если Вера опять придет, то все будет иначе. Время от времени Суровцев выходил из палаты, убеждая себя, что идет послушать радио или поболтать в "курилке". Но, прослушав очередную сводку, начинал бродить по коридору, каждый раз замедляя шаги у "сестринской" комнаты. Однако стоило ему встретить Веру в коридоре, как с ним мгновенно происходила обычная перемена. Точно что-то захлопывалось, замыкалось в его душе, и он, поспешно кивнув, ускорял шаг или просто отворачивался и проходил мимо, делая вид, что не видит ее. Суровцев сам не понимал, почему так странно себя ведет. А Вера как будто ничего не замечала. Обращаясь к Суровцеву, она разговаривала с ним ровно, даже ласково, точно с капризным ребенком, и это еще больше раздражало его. Он приходил к выводу, что Вера заглядывает к нему в палату лишь по обязанности, что если бы она и в самом деле проявляла интерес к нему, то наверняка как-то реагировала бы на его нарочитую сухость и отчужденность. Сознание ее безразличия мучило Суровцева. Как-то раз Савельев сказал ему: - А ты, капитан, к Вере-то нашей, похоже, неровно дышишь... И Суровцев, у которого установились с Андреем хорошие, товарищеские отношения, неожиданно взорвался: - Не говори глупостей, дурак! Сейчас война идет! Это у тебя, видать, одни девки на уме! Суровцев и в самом деле был уверен, что Савельев говорит глупости. Успокоившись, он сказал Андрею, по-мальчишески обиженно поджавшему пухлые губы: - Прости, лейтенант! Издергался я, видать, от безделья. Только Вера тут ни при чем. ...Разумеется, еще и в школе, и потом, в военно-инженерном училище, Суровцев ухаживал за девушками, но ничего похожего на то, что творилось с ним сейчас, никогда раньше не испытывал. Он никого еще по-настоящему не любил и жениться не собирался, считая, что военному человеку лучше не связывать свою судьбу с женщиной. А если уж идти на это, то только в том случае, если, во-первых, чувствуешь, что не можешь без нее существовать, и, во-вторых, если твердо уверен, что она готова обречь себя на беспокойную кочевую жизнь жены кадрового командира. Встречаясь с женами своих начальников и сослуживцев, Суровцев внутренне негодовал, если видел, что женщина относится к служебным обязанностям мужа как к чему-то мешающему счастливой семейной жизни. "Нет, у меня так не будет", - думал он. А потом грянула война. И если в мирное время Суровцев хоть и чисто теоретически, но все же размышлял о далеких перспективах семейной жизни, то война вытеснила из его сознания все, что не имело к ней прямого отношения. Только раз он вернулся в мыслях своих к этой проблеме - после одного из разговоров с Пастуховым. - Ты женат, комиссар? - спросил его Суровцев. - По паспорту - да, женат, - ответил Пастухов и добавил с усмешкой: - Только ведь у военных людей паспортов нету. - Как это понимать - по паспорту? - Ты мой командир, значит, я тебе обязан ответить, - глядя куда-то в сторону, сказал Пастухов. - Для других - нет, не женат. А тебе обязан отвечать точно, как в анкете. Но только без дополнительных вопросов! Договорились?.. Так вот, не под силу моей жене груз оказался. Надоело со мной скитаться. Ее не виню. А тебе скажу: решишь жениться - подумай. Думать в таком случае каждому полагается. А военному человеку - вдвойне. И давай на этом закончим... "Лучше уж не жениться вовсе!" - заключил тогда Суровцев. В то, что он может погибнуть, Суровцев как-то не верил. Ему представлялось невероятным, что он, только начинающий жить, сильный, здоровый, может перестать существовать. Вот ранения он действительно опасался - и потому, что боялся остаться калекой, и потому, что не представлял себе, как его батальон будет без него, а он без батальона. И теперь, в госпитале, мучился от сознания, что сейчас его бойцы воюют, а он здесь отлеживается. Уже на второй день после того, как ему разрешили ходить, Суровцев спросил Волкова, своего лечащего врача: - Когда меня выпишут? Тот ответил, что если все будет идти так же хорошо, как до сих пор, то дней через десять можно будет предстать перед комиссией, которая определит степень дальнейшей годности к строевой службе. Такой ответ насторожил Суровцева. Мысль о том, что кто-то может усомниться в стопроцентной его годности, и в голову ему не приходила. Как только врач ушел, Суровцев попробовал подвигать левой рукой. Сгибать было почти не больно, но когда он попытался распрямить руку, точно током пронзило... ...И вот он лежал на спине, с горечью размышляя о том, что прошел еще один бесцельно прожитый день, нетерпеливо поглядывая на дверь, тайно надеясь, что зайдет Вера. Но она все не появлялась. Суровцев посмотрел на свои карманные часы. Те самые, дареные, с надписью, которую не раз перечитывал Савельев, пристававший с расспросами, в чем именно заключалась "отличная служба" Суровцева, за что конкретно он награжден часами. Стрелки показывали без четверти десять, до отбоя оставалось пятнадцать минут. Сейчас придет из "курилки" Савельев и начнет ныть, что должен как можно скорее вернуться на завод к своим несобранным танкам. Как будто без него там некому закончить ремонт!.. Суровцев спустил ноги с кровати, нащупал стоптанные больничные тапочки, встал и вышел в коридор. Там было пусто и холодно. Одна-единственная тусклая лампочка горела в дальнем конце коридора, все остальное тонуло в полумраке. Суровцев медленно шел, рассеянно заглядывая в палаты, двери которых были еще не закрыты. В этот вечерний час, идя по полутемному холодному коридору, он вдруг с особой остротой ощутил, что в госпитале за последние дни произошли заметные перемены. Тогда, после двадцатого октября, когда Суровцев оказался здесь, все было иначе. Едва врач, сестра или санитарка заходили в палату, как их засыпали вопросами: "Ну?! Что там слышно?.." Не пояснялось, о чем идет речь: все ждали одного - сообщения о прорыве блокады. Теперь, в ноябре, уже никто не спрашивал: "Когда?!" Только изредка вернувшиеся из "курилки", где была установлена радиоточка, встречали настороженный, молчаливо-вопросительный взгляд товарищей по палате и так же молча пожимали плечами или разводили руками. Те раненые с Невского "пятачка", которые по воле эвакопункта попали именно в этот госпиталь, рассказывали, что там идут непрерывные тяжелые бои, но значительно продвинуться пока не удалось. "Может быть, оттуда, с внешней стороны кольца, двигаются успешнее?" - мучительно думал Суровцев. Не радовало и положение под Москвой. Сама Москва обычно в сводках не называлась, фигурировали Западный и Калининский фронты. Но по названиям все новых и новых направлений легко было понять, что враг приближается к столице... И все это вместе взятое: неопределенность положения под Ленинградом, сознание опасности, грозящей Москве, изменившиеся, осунувшиеся лица врачей и сестер, чувство собственной беспомощности, оторванности от событий - создавало у раненых тревожно-подавленное настроение... Чуть шаркая спадающими с ног тапочками по покрытому линолеумом полу, Суровцев не спеша шел по коридору. Не сознаваясь в этом самому себе, он надеялся случайно встретить здесь Веру. Давно уже были изучены все ее маршруты. Суровцев знал, когда она сопровождает врача на обходе, когда делает больным перевязки, в какие палаты к наиболее тяжелым больным чаще всего заходит... Еще не дойдя до "сестринской", он понял, что там никого нет, иначе на пол падала бы полоска света. Он был рад и не рад этому, потому что одновременно и стремился к встрече с Верой и боялся ее. Но продолжал идти вперед, дошел до "сестринской", убедился, что дверь в комнату плотно закрыта. И тут вдруг ему захотелось приоткрыть дверь, лишь чуть-чуть приоткрыть, чтобы удостовериться, что Веры там нет. "А если она там?.." - с тревогой подумал он. Но рука уже тихо надавливала на дверную ручку. Неожиданно дверь поддалась, и Суровцев увидел Веру. Она сидела за столом и что-то писала. Он хотел опять захлопнуть дверь, но в этот момент Вера подняла голову. - Вам что-нибудь надо, Володя? - спросила она. Не переступая порога, он ответил: - Нет-нет. Мне ничего не надо. Я просто так. Случайно. Не хочу вам мешать. Теперь можно было закрыть дверь. Но Вера сказала: - Вы мне совсем не мешаете. Заходите! И он нерешительно шагнул в комнату. В мятой, не подходящей ему по росту байковой пижаме Суровцев казался себе нелепым, смешным. Привычно прижимая к груди полусогнутую руку, он смущенно стоял перед Верой. - Почему сняли перевязь? - неожиданно строго спросила она, и голос ее прозвучал как-то необычно, как-то деревянно, точно чужой. - Я же вам несколько раз говорила, что, если встаете с постели, рука должна быть на перевязи. - Я сейчас уйду, - хмуро сказал Суровцев, внутренне радуясь, что Вера сама нашла повод для разговора. - Подождите. Вера встала, подошла к стоявшему у стены застекленному шкафчику, вынула бинт, оторвала от него длинный кусок, сложила вдвое, связала и, подойдя к Суровцеву, надела ему на шею. Вера была гораздо ниже его ростом, Суровцев не догадался наклонить голову, и ей пришлось подняться на цыпочки. Перекидывая бинт, она на какую-то секунду коснулась его всем телом. Суровцев вздрогнул и от неожиданности чуть отшатнулся. Он испугался, что Вера заметила его замешательство, покраснел, внутренне проклиная себя за то, что выглядит робким мальчишкой, школьником. Но она, казалось, ничего не заметила, осторожно отвела больную руку Суровцева, которую он инстинктивно прижимал к груди - как раз к тому месту, где на пижаме не хватало пуговицы, - и положила ее на перевязь. - Вот так, - сказала Вера, - теперь порядок. Отступила на шаг, оглядела Суровцева с головы до ног, и он снова подумал, что выглядит смешным в этой проклятой пижаме. - Ну что же вы стоите, Володя, садитесь! - пригласила Вера. И голос ее снова показался Суровцеву каким-то чужим. Она села за свой столик и кивнула на стоявшую рядом белую, покрытую блестящей масляной краской табуретку. Только теперь Суровцев заметил, что глаза у Веры красные, и вдруг понял, что говорит она таким неестественным, точно деревянным голосом потому, что старается сдержать слезы. Суровцев сел на табуретку и встревоженно спросил, впервые за все последние дни называя ее по имени: - Что-нибудь случилось, Вера? - Откуда вы взяли? - поспешно произнесла она. - У вас глаза... глаза такие... - неуверенно проговорил Суровцев. - Просто много писала. Эти истории болезни... и все надо заполнить... Она кивнула на стопку больших, серого цвета листов. - Нет, - покачал головой Суровцев, - неправда. Что-то у вас случилось. - Робость его исчезла. Все заслонила мысль: ей плохо, у нее какое-то горе. - Вы что-то скрываете от меня, - сказал он. - Зачем? В эту минуту одно желание владело им: утешить девушку, во что бы то ни стало помочь ей. - Ничего не случилось, - ответила Вера чужим, сдавленным голосом, и вдруг с таким трудом сдерживаемые слезы хлынули у нее из глаз. - Вера, Верочка, что с вами?! - воскликнул Суровцев. Она выхватила из кармана халата платок и прижала его к глазам. Посидев так и немного успокоившись, отняла платок от лица и, глядя на Суровцева глазами, все еще полными слез, сказала: - Ну чего вы от меня хотите? Неужели вам непонятно, что происходит в городе?! Ведь те, кто не погибнет от обстрелов, умрут с голоду! - Но, Вера, - взволнованно сказал Суровцев, - ведь все это скоро кончится, ведь прорыв блокады... - Где, где он, этот прорыв?! - Я знаю, что это обязательно будет... Я знаю... - Откуда вы знаете? - с горечью прервала его Вера. - Что вы можете знать, лежа на госпитальной койке? Кровь прихлынула к лицу Суровцева. Он отшатнулся, точно от удара. Ему захотелось ответить ей резкостью, даже грубостью, сказать, что очутился здесь, в госпитале, не по своей вине и что, несмотря ни на что, представляет себе положение дел на фронте лучше, чем иные паникеры-тыловики... Но он Промолчал. - Простите, Володя, - тихо проговорила Вера, - я сказала глупость. Гадкую глупость. Не обращайте внимания. Забудьте. Просто слишком тяжело на душе. Вчера вечером была у мамы. Ей очень плохо... - Что с ней? - встревоженно спросил Суровцев, сразу же забывший об обиде. - Попала под обстрел? Ранена? Вера покачала головой. - Ей почти нечего есть, Володя. Ведь у нее только иждивенческая карточка... Суровцев молчал. Да, конечно, он хорошо знал, что в Ленинграде голодно. Он уже давно заметил, как торопливо убирала его тарелку тетя Паша, если на ней оставалась хоть капля еды, и, заметив это, стал регулярно не доедать суп и второе. Но сейчас эти тихо и как-то безнадежно произнесенные Верой слова потрясли его. - А мама живет одна? - спросил он, только чтобы сказать что-то, не молчать. - А отец? У вас есть отец? - Да, - ответила Вера так, будто думала в эти минуты совсем о другом, - он работает на заводе. И живет там. На казарменном. - Но ведь рабочих снабжают лучше? - продолжал спрашивать Суровцев, подсознательно желая натолкнуть Веру на какую-нибудь утешительную мысль. - Да, - все так же монотонно ответила она. - Половину своего хлеба отец оставляет для мамы. Сушит сухари. Но и рабочие недоедают... Суровцев молчал. Чем он мог утешить ее? Снова сказать, что ждать осталось недолго и не может быть, чтобы в ближайшее время не прорвали блокаду?.. Он не знал того, о чем уже давно знали в Смольном, - не имел понятия о том, что немцы продвигаются к Тихвину и что не прорыва блокады можно ждать в ближайшие дни, а окружения Ленинграда вторым осадным кольцом. Всем своим существом Суровцев продолжал верить, хотел верить в скорое освобождение города от вражеских тисков. Но он понимал, что одной этой безотчетной веры недостаточно, чтобы не только обнадежить эту ставшую ему дорогой девушку, но и помочь ей. Внезапно у него возникла простая и, как ему показалось, спасительная мысль. - Знаете что? - сказал он, радуясь своей идее и удивляясь, как она раньше не пришла ему в голову. - Я прошу вас с завтрашнего дня забирать мой хлеб. Мне, наверное, уже недолго осталось здесь находиться, и я отлично обойдусь без хлеба. Вера печально улыбнулась, покачала головой, ласково коснулась пальцами руки Суровцева и сказала: - Спасибо, Володя. Это невозможно. Она не стала объяснять, почему невозможно, но произнесла последние слова столь твердо, категорично, что Суровцев понял: настаивать бесполезно. Он глядел на осунувшееся, побледневшее лицо Веры и мучительно размышлял, как же помочь ей. - А больше... у вас никого нет? - неуверенно спросил он. Вера как-то настороженно посмотрела на него. - Ну, брата, сестры?.. Она отрицательно покачала головой: - Нет. Я одна. - Совсем одна? - О чем вы, Володя? Он смешался. Потом, запинаясь, проговорил: - Ну... Я не знаю... Ну, например, друг... Может быть, жених... Произнеся слово "жених", Суровцев еще больше смутился. Звучало оно старомодно и как-то даже нелепо. Но слово уже сорвалось с языка, и Суровцев понял, что ничего в эту минуту так страстно не хочет, как услышать отрицательный ответ. Однако Вера промолчала. И тогда Суровцев, кляня себя, что не удержался и спросил о том, о чем спрашивать, вероятно, не следовало, сказал первое, что пришло ему в голову, с единственным желанием сменить тему разговора: - А на каком заводе работает ваш отец? - На Кировском, - сказала Вера, и Суровцеву показалось, что она рада возможности не отвечать на тот, первый его вопрос. - Ну вот видите! - с явно преувеличенным интересом, как будто ему и в самом деле было очень важно знать, где работает отец Веры, воскликнул Суровцев. - И Савельев, мой сосед, работает на Кировском, и приятель у меня там был, майор Звягинцев... Он с недоумением увидел, как внезапно изменилось лицо Веры. Глаза ее оживились, она вся подалась вперед и удивленно спросила: - Вы... знаете Алешу?! - Алешу?.. - переспросил Суровцев, стараясь вспомнить имя Звягинцева. - Ну да, правильно, его Алексеем зовут. Но... разве вы его тоже знаете? - Конечно, - уже явно обрадовалась Вера. - Это мой большой друг! Суровцев растерянно молчал. Он не знал, чего ему сейчас хочется: окончательно убедиться в том, что речь идет именно о его боевом товарище, или, наоборот, выяснить, что произошла ошибка, просто совпали имена и фамилии. "Кто он ей, Алеша Звягинцев, кто? - растерянно думал Суровцев. - Не может быть, чтобы он был ей безразличен: она так оживилась, так обрадовалась, когда я произнес его имя..." - И вы... часто встречались? - спросил Суровцев, стараясь, чтобы голос его звучал спокойно и незаинтересованно. - Последний раз видела его на заводе, когда навещала отца, - сказала Вера. - Это было уже давно... В словах ее явно прозвучало сожаление, и Суровцев не понял, к чему оно относится. На всякий случай сказал: - Савельев говорит, что майора недавно отозвали с завода, а куда, он сам не знает. И вы... тоже ничего не знаете? Вера покачала головой: - Нет. Он обещал зайти. Дал слово. Но не пришел... - Значит, придет! - заверил Суровцев. - Не такой человек, чтобы обмануть... И вдруг понял, что больше не в силах сдерживать себя, задавать косвенные, наводящие вопросы, стараться по выражению глаз, по голосу Веры догадаться, что именно связывает ее со Звягинцевым... - Вы... любите его? - спросил он, со страхом ожидая ответа и стараясь не встречаться взглядом с Верой. Она пристально поглядела на Суровцева: - Почему вы вдруг спрашиваете об этом? - Не знаю, - сказал Суровцев. - Просто вы с такой грустью сказали, что он не пришел... Вера помолчала. Потом сказала как-то очень просто, без всякого смущения в голосе: - Нет, Володя, это не то, что вы думаете. Алеша - просто мой друг, и мне очень хотелось бы его видеть. - Тогда еще один вопрос, - уже не сдерживая своего волнения, выпалил Суровцев. - Вы... все же кого-нибудь любите? Вы... ждете кого-нибудь? Да? Еще неделю, еще несколько минут назад он и представить себе не мог, что когда-нибудь решится задать Вере подобный вопрос. Но сейчас он как-то разом освободился от тех внутренних оков, которые стискивали его каждый раз, когда встречался с Верой, и только одно желание захватило Суровцева: знать, знать все о ней во что бы то ни стало! И вдруг он увидел, как снова изменилось лицо Веры, по нему пробежала какая-то болезненная гримаса, и большие глаза ее внезапно сузились. - Вы спрашиваете, люблю ли я кого-нибудь! - отрешенно, но жестко проговорила она. - Да. Люблю. Жду ли? Нет, Володя, я теперь не жду никого. Эти слова она произнесла с какой-то подчеркнутой, вызывающей твердостью, точно пыталась убедить в этом не только его, Суровцева, но и самое себя. Однако и новое, странное выражение Вериного лица, и то, как она говорила, Суровцев отметил лишь подсознательно. Даже слова: "Да, люблю" - он будто пропустил мимо ушей, потому что главное сейчас заключалось для него в том, что _она не ждет никого_! Он порывисто схватил ее руку и сбивчиво заговорил: - Вера, Вера, послушайте!.. Я... Мне хочется сказать... Ну, наверное, я странно, глупо вел себя все эти последние дни... но я не мог... мне хотелось сказать вам... но я не мог... Просто я никогда еще по-настоящему... Вы не сердитесь на меня, нет, не сердитесь?.. - И умолк. Только все крепче и крепче сжимал руку Веры. - Не надо, Володя, - тихо сказала Вера и мягким, но решительным движением отвела свою руку. - Я совсем на вас не сержусь. Я все понимаю, и вашей вины нет ни в чем. Но... все, что вы хотите сейчас сказать, не для меня. И больше не будем об этом. Слишком много горя вокруг. Она посмотрела на часы и закончила уже обычным, будничным голосом: - Уже полчаса прошло после отбоя. Вам надо идти в палату, Володя, идите спать. Спокойной ночи. Встала, шагнула к двери и открыла ее. Несколько секунд Суровцев сидел неподвижно. Ему казалось, что все, все кончилось, что внутри у него пустота, странная, щемящая пустота. Усилием воли он заставил себя подняться и направился к двери. Ноги не повиновались, казались ему чужими, точно протезы. Сдавленным голосом он сказал: - Хорошо. Я пойду. Спокойной ночи. Свет в палате был уже выключен. Однако едва Суровцев закрыл за собой дверь, как Савельев окликнул его: - Вернулся наконец? Где пропадал? - Врач вызывал. На осмотр, - пробурчал Суровцев, не отдавая себе отчета в том, что говорит: какой осмотр в это время! Он откинул одеяло и лег. - Темнишь! - с усмешкой проговорил Андрей. - Зря, ночь и без того темная. - Отстань! Андрей замолчал - очевидно, обиделся. Суровцев лежал на спине, стиснув зубы. Щемящее чувство пустоты все еще владело им. "Что это со мной происходит?" - думал он. Согнул в локте перевязанную руку, ощутил тупую боль. И это как бы вернуло его к реальности. "Ну что ж, - сказал он себе, - тем лучше. По крайней мере все стало ясно... Да и не люблю я ее вовсе, просто напридумывал себе черт знает что. Раскис от безделья. Теперь все! Ничего не было, и ничего не будет. Она же сказала, что любит кого-то. Значит, все, забыть! Ничего не было..." Но чем больше Суровцев старался не думать о Вере, чем чаще повторял про себя: "Все, все! Конец! Отставить!" - тем сильнее одолевали его мысли о ней. Любит, но не ждет... Странно. "Я теперь не жду никого", - сказала она. Да, именно так и сказала. Почему?! И где он, этот человек? На фронте? Или уже убит? Да, наверное, убит, поэтому так изменилось лицо Веры, когда он спросил, ждет ли она кого-нибудь... Или жив, но забыл о ней, бросил, молчит, не отвечает на ее письма... Подумав об этом, Суровцев невольно сжал кулаки, и все его существо наполнилось злобой к этому неизвестному ему человеку. Суровцеву хотелось распространить свою неприязнь и на Веру, которая, видимо, продолжает любить мужчину, и мизинца ее не стоящего. Но заставить себя даже мысленно в чем-то обвинить ее он не мог. Наоборот, теперь Суровцеву казалось, что во всем виноват он сам, виноват в том, что полез к ней с навязчивым, сентиментальным разговором, полез в душу, не имея на это никакого права, и к тому же в тот момент, когда перед глазами ее стояла страдающая от голода мать... Как он мог позволить себе это? Как вообще дошел до того, что забыл о своем батальоне, о своих товарищах, которые в это время гибнут там, на левом берегу Невы? Придумал себе черт знает что... Стыдно, позор! Столько горя вокруг... Она была права, когда напомнила об этом. Как она сказала: "Что вы можете знать, лежа на госпитальной койке!" Суровцев вспомнил эти слова, и они снова ударили его, как хлыст. Он стиснул зубы и резко повернулся на бок. - Ворочаешься, капитан? - опять заговорил Савельев. - Ты почему не спишь, танкист? - спросил Суровцев, радуясь в душе, что у него появилась возможность отвлечься. - А ты? - отозвался в темноте Савельев. - Думаю, - сказал Суровцев. - Слышу, что думаешь, вот и сам не сплю. - Как это ты можешь слышать? - А так. Сам не знаю как. Только слышу. Может, помочь думать? Как говорится, взаимная выручка в бою. - Мы не в бою, Андрей, - с горечью сказал Суровцев, - мы с тобой больные. - Не больные, а раненые, - назидательно поправил Савельев. - А, брось! Какая разница. Валандаемся в госпитале, а там бой идет, вот что главное! Наступило молчание. Нарушил его Савельев: - Слушай-ка, Владимир, я хочу тебя спросить... - Спрашивай. - Ты "Трех мушкетеров" читал? - Че-го?! - Ну, "Три мушкетера". А потом "Двадцать лет спустя". Дюма-отец. Их целая семья была, Дюма-отец, Дюма-сын... Французы. Суровцев внутренне усмехнулся той серьезности, с которой этот парень объяснял ему общеизвестные вещи. - Зря время тратил, - сказал он. - Другие книги надо было читать. - А я и другие читал, ты не думай! - ответил Савельев. - Не о том речь. Я тебя спросить хочу, почему это люди в старину так странно сражались? - Как это странно? - Ну... благородно, что ли. "Защищайтесь, маркиз, где ваша шпага, я жду!.." - произнес Савельев театральным тоном. - Людей, правда, много без толку убивали. Но в честном бою. Безоружного не били. Лежачего - тоже. Ты как полагаешь: остервенели, что ли, люди с тех пор? - Ты про классовую борьбу что-нибудь слышал? - иронически спросил Суровцев, снова поворачиваясь на спину. - У меня, капитан, батька Зимний брал, если хочешь знать, - обиделся Андрей. - "Ленин в Октябре" смотрел? - Ну, видел. - Так вот, там ошибка допущена. Помнишь, когда "временных" арестовывают? Так вот среди тех, кто к ним в залу вошел, и мой отец был. Это факт. Надо было одного из артистов под батю загримировать, если по правде. Я ему, как картина вышла, говорил: письмо на "Мосфильм" напиши. А он смеется. На пенсию, говорит, уйду, тогда начну письма строчить. А сейчас, говорит, времени нет. Словом, как сказал поэт, сочтемся, мол, славою, люди свои... - Ну, а к чему ты весь этот разговор затеял? - спросил Суровцев. - А вот к чему. Как в кровать лягу, свет погашу, так и думаю: что же это такое делают фашисты проклятые?! Ни женщин не щадят, ни детей, ни стариков! Ты знаешь, капитан, что мне по ночам снится? Фашисты ползут, тьма-тьмущая, и все на меня. А я в танке. Полный вперед, прямо на них, и хрясь, хрясь, хрясь!.. Как саранчу давлю, только звук слышу - хрясь, хрясь... И не жалко нисколько - не люди они, выродки!.. - Ничего ты в танке на ходу не услышишь, - угрюмо заметил Суровцев. - Так это ж во сне! И вдруг Суровцев рывком сбросил одеяло, сел на постели и возбужденно сказал: - Слушай, Андрей, давай уйдем отсюда! - Чего? - переспросил Савельев. - Уйдем давай, говорю! - взволнованным шепотом повторил Суровцев. - Я в свою часть, а ты на завод! Хватит нам тут прохлаждаться! - Так не выпустят же! - с сомнением проговорил Савельев, тоже понижая голос. - А мы и спрашиваться не будем, не в тыл куда-нибудь драпаем, а на фронт! Он нащупал край кровати Савельева, пересел на нее и, сжав рукой голое плечо Андрея, торопливо продолжал: - Ты пойми, ведь в городе голод начинается. А мы здесь лежим пузом кверху! Вместо того чтобы врага бить, лежим, жрем, народ объедаем! Я тебе всерьез говорю: давай уйдем! - В пижамах, что ли? - Зачем в пижамах? Я свое обмундирование получу, ты тоже, в чем доставили сюда, в том и уйдешь. - А кто даст-то? Ты вон погулять на улицу просился - вернули тебе твое обмундирование? - Погоди, не тараторь, - сказал Суровцев и вытер ладонью пот, выступивший на лбу, - это все продумать надо! Скажем так, я молчу, чтобы подозрения не было, а ты завтра врачу говоришь, что просишь свое барахлишко хоть на час выдать, - в палисадничек наш выйти, воздуха свежего глотнуть, иначе, мол, не можешь, задыхаешься здесь... Или нет, еще лучше, записку будто тебе передали - я ее мигом сочиню, - что в такой-то, мол, день и час отец твой или мать к госпиталю подойдут... - Отец мой еще летом в ополчение ушел, - хмуро проговорил Савельев, - а мать в эвакуации... - Ну, девушка, скажешь, любимая подойдет. Есть у тебя девушка? - Допустим... - Ну вот! От нее и будет записка. - А кто, скажут, передал? - Тьфу ты черт! - рассердился Суровцев. - Какое это имеет значение! Да и кто будет проверять. На бойца какого-нибудь, который завтра выпишется, свалим. Он, мол, перед самой своей выпиской и передал. А? Внезапно созревший план захватил Суровцева. Лицо его лихорадочно горело, сердце стучало, как метроном во время обстрела. - Слушай, - воскликнул он, - ведь это позор: два уже фактически здоровых мужика валяются на белых простынях, в то время как кругом гибнут люди! Сам говорил, что танки собрать надо и на фронт! А меня батальон ждет! - Так уж и ждет, - иронически протянул Савельев. - Наверно, давно другого командира назначили! - Это ты брось! У меня там друг, комиссар, он не допустит, чтобы батальон у меня отняли. Временно кто-нибудь замещает. Суровцев сознавал, что говорит глупости, что никто не разрешит, чтобы батальон хотя бы час оставался без командира, но представить, что его батальоном командует какой-нибудь новый человек, он действительно не мог. - А впрочем, - сказал он, - там, на месте, разберусь! Мне бы только до КП дивизии добраться! - Думаешь, сумеем удрать? - все еще сомневался Савельев, но в голосе его уже звучала надежда, и Суровцев понял: Андрей - с ним, в душе он уже согласен, нужно совсем немного, чтобы убедить его окончательно. - Пробьемся! - убежденно сказал Суровцев. - Только ты сыграть сумей! Записку, мол, от любимой девушки получил, жизни мне не будет, если не выйду с ней встретиться, спать перестану, лекарства глотать откажусь! - Послушай, капитан, - приподнимаясь на постели, сказал Савельев, - ну я, допустим, записку получил, а ты-то как? Тебя-то почему на улицу выпустят? - А я как твой друг и верный товарищ! С лестницы тебе подсоблю сойти, обратно подняться помогу и вообще без присмотра не оставлю. Словом, уж сумею увязаться, без меня не уйдешь! Некоторое время Савельев молчал. Потом рывком сел на кровати, схватил Суровцева за руку и чуть не в голос крикнул: - А ведь это здорово! Ведь меня же на заводе ждут, там каждый человек на учете! Слушай, а может, плюнуть на всю эту комедь, прямо вот так взять сейчас и уйти, в коридоре пусто... - Не дури, - строго сказал Суровцев, - в пижаме на мороз пойдешь, да? Так вот, Андрей Савельев, я тебе теперь "товарищ капитан", а ты мне "младший лейтенант". И слушай мою команду. Считай, что с этой минуты мы в строю. - Есть! - И не кричи! А теперь давай-ка спать. Выспимся как следует и начнем операцию. Суровцев лег на свою кровать, плотно закрыл глаза и попытался уснуть. Но сон не шел. Андрей уже спокойно посапывал, а Суровцев все ворочался. "До Финляндского доберусь на трамвае, - размышлял он, - а там пристроюсь к какому-нибудь эшелону или на товарняке до Осиновца или хоть до Всеволожской. А оттуда до Невской Дубровки рукой подать, проголосую - и на любой машине, а нет - так пешком: десяток километров чепуха!" О том, что без документов его наверняка задержат по дороге, Суровцев сейчас просто не думал. Представил себе, как увидит Пастухова, командиров рот, и на сердце его стало так хорошо и радостно, как ни разу не бывало за все эти дни, проведенные в госпитале. "Завтра, завтра, завтра!" - мысленно повторял он... 11 Все разрешилось гораздо проще, чем предполагал Суровцев. Еще рано утром он, раздобыв в соседних палатах несколько листков бумаги и конверты, сочинил адресованное Савельеву письмо, в котором некая девушка по имени Валя умоляла "горячо любимого Андрюшу" выйти к воротам. Положил написанное в конверт, надорвал его и терпеливо стал ждать появления доктора Волкова. Но использовать письмо не пришлось. В тот день Волков почему-то не вышел на работу, и вместо него обход делал главврач госпиталя Осьминин. Он был крайне озабочен, потому что только вчера вечером присутствовал на заседании в Ленсовете, где узнал, что из-за недостатка рабочей силы и гужевого транспорта октябрьский план заготовки дров выполнен немногим больше чем на один процент, а потому в городе вводится строжайший режим экономии топлива. Практически это означало, что электроэнергией, и то в весьма ограниченных пределах, разрешается пользоваться лишь на заводах, выпускающих оборонную продукцию, в зданиях Смольного, Главного штаба, в отделениях милиции, райкомах партии и райисполкомах, в штабах МПВО, на Главном почтамте и телефонной станции, в лечебных учреждениях. Таким образом, перед госпиталями вставал ряд новых проблем. Уже сейчас температура в палатах редко поднималась выше десяти градусов, а свет включался лишь перед отбоем. В перспективе же было дальнейшее снижение температуры в помещениях, прекращение работы прачечной, выключение стерилизаторов, потребляющих большое количество электроэнергии. Нужно было думать о том, как теперь освещать операционную... Всем этим были заняты мысли Осьминина, когда он обходил палаты вместо Волкова, слегшего в постель то ли вследствие хронического переутомления, то ли от простуды, то ли от недоедания, или от всего, вместе взятого. Суровцев заметил, что главврач чем-то крайне озабочен, и ему стало просто неловко морочить Осьминину голову письмом. Единственное, на что Суровцев решился, - это жалобным голосом заявить, что еще вчера доктор Волков разрешил ему и Савельеву прогулку. Осьминин, не вдаваясь в подробности и видя, что оба раненых на ногах и передвигаются по палате совершенно свободно, мельком заглянул в истории болезни и коротко приказал сопровождавшей его сестре: - Выдать одежду! - И добавил, уже обращаясь к Суровцеву: - Только руку держать на перевязи! За полчаса до положенной по правилам внутреннего распорядка прогулки санитарка тетя Паша, с трудом ходившая на опухших ногах, принесла в охапке одежду - военную и гражданскую - свалила ее на кровать Савельева. Таким образом, Суровцев получил свои сапоги, брюки и шинель, ту самую, которой его укрыли на ПМП перед эвакуацией в Ленинград. Хуже было с гимнастеркой. Старая, командирская, из тонкой диагонали, оказалась непригодной, поскольку левый рукав ее превратился в клочья, на которых засохли сгустки крови. Суровцеву выдали чью-то чужую, хлопчатобумажную с сержантскими треугольниками в петлицах, а вместо фуражки, потерянной еще в бою, - пилотку. О том, как странно будет он выглядеть в шинели без ремня и летней пилотке, Суровцев в эти минуты не думал. Охваченному желанием как можно скорее покинуть госпиталь, ему казалось, что, как только вырвется из этих стен, все дальнейшие проблемы решатся сами собой. Поспешно, с помощью Савельева, переодевшись, он сунул руку в карман шинели, с удовлетворением нащупал там какую-то мелочь - несколько монеток, которые, несомненно, пригодятся в трамвае, и теперь нетерпеливо смотрел на одевающегося Андрея. Тому дали чьи-то брюки, ватник, ушанку и стоптанные полуботинки без шнурков. - Ну, к броску готов, младший лейтенант? - спросил Суровцев. - Порядок в танковых войсках! - с затаенным волнением бодро ответил Савельев. - Выходим на рубеж атаки. Уже взявшись за ручку двери, он обернулся и увидел, что Суровцев не двигается с места. - Подожди! - каким-то странным, внезапно изменившимся голосом произнес Суровцев. - Ты... чего, капитан? - удивился Савельев. Но Суровцев стоял, точно оцепенев. Тихо повторил: - Подожди... - Руку схватило, что ли? - участливо спросил Савельев. Но рука, которую Суровцев дисциплинированно положил на перевязь, у него не болела. Дело было совсем в другом. Почему-то только сейчас, когда ему предстояло выйти из палаты, сделать последние десятки шагов по коридору и спуститься вниз по лестнице, он вдруг вспомнил о Вере. Только сейчас Суровцев понял, что никогда больше не увидит ее. Он стоял в нерешительности, не обращая внимания на нетерпеливо глядевшего на него Андрея. И не знал, что делать. Попрощаться с Верой так, чтобы не насторожить ее, Суровцеву было трудно, а малейшее подозрение разрушило бы весь их план. Он убеждал себя в необходимости идти, немедленно уходить из госпиталя, но не мог заставить себя сделать ни шагу. - Ты идешь наконец, капитан?! - сердито спросил Савельев. Но Суровцев уже понимал, что уйти, не повидав Веру, не в силах. - Подожди, я сейчас! - пробормотал он и быстро вышел из палаты. В коридоре все было как обычно: медленно прогуливались выздоравливающие, бросая завистливые взгляды вслед тем, кому уже разрешалось выходить на улицу; сновали сестры, держа в руках круглые эмалированные кипятильники, в которых позвякивали шприцы, иглы и пинцеты... Но Веры в коридоре не было. "Где она?" - думал Суровцев, рассеянно здороваясь со знакомыми ранеными и сестрами. Он прошел до конца коридора - до расположенных друг против друга "ординаторской" и "сестринской", заглянул в полуоткрытые двери, но Веры не было и там. "Что ж делать, как быть?!" - спрашивал он себя, уже понимая, что не покинет госпиталь, пока не повидается с Верой. Повернулся и быстро пошел обратно, заглядывая поочередно в каждую палату. Веры не было нигде. Внезапно мелькнула мысль: "В любую минуту могут объявить воздушную тревогу, и тогда выход из госпиталя для больных будет немедленно закрыт". Он почти побежал к "курилке", убедился, что метроном не включен, из репродуктора доносились звуки музыки, снова окинул взглядом длинный коридор... Веры не было видно. "Все! - мысленно произнес Суровцев. - Надо уходить". Он направился к своей палате за ждущим его там Савельевым. И тут увидел медсестру Олю. Она шла навстречу, толкая перед собой передвижной столик с медикаментами. - А где Вера? - спросил ее Суровцев. - Вера? - замедляя шаги, переспросила Оля. - Она с утра домой поехала. Отпросилась. С матерью ее плохо. Смысл Олиных слов не сразу дошел до него. Вначале он уловил только, что Веры нет в госпитале, и неожиданно для себя почувствовал даже облегчение оттого, что тягостная, как он предчувствовал, встреча не состоится, и притом не по его вине. Но в следующую минуту Суровцев осознал, почему именно ушла Вера: ее матери плохо, может быть, она умирает!.. Хотел расспросить Олю поподробнее, обернулся, но та уже удалялась со своим поскрипывающим колесиками столиком. Суровцев мгновенно представил себе Веру такой, какой видел ее в последний раз, вспомнил ее глаза, полные невыплаканных слез, и ему захотелось остаться... Он стоял посреди коридора, глядя в спину медленно удалявшейся Оле, и вдруг почувствовал, что на плечо его легла чья-то рука. Суровцев вздрогнул, обернулся и увидел Савельева. - Ты что, капитан, шутки шутишь? - зашептал Андрей. - Через тридцать минут из дверей не выпустят! Только сейчас Суровцев вернулся к действительности. Он торопливо откинул полу шинели и вытащил из брючного кармана часы. Было уже половина четвертого, в четыре кончалось время прогулки. "Что делать? - подумал он. - Остаться?.." Но нет, остаться он не мог. Всем существом своим Суровцев уже снова рвался туда, на волю, к фронту... Решение пришло внезапно. - Иди к выходу, - сказал он Андрею, - через две минуты догоню. - И бросился в свою палату. Войдя в комнату, он открыл тумбочку, схватил лежавшие там конверты, бумагу и огрызок карандаша, присел на кровать и несколько мгновений сосредоточенно смотрел на листок бумаги. Потом написал: "Милая Вера! Мне только что сказали, что вашей маме стало хуже. Хочу верить, что все обойдется благополучно. Крепитесь! Вы сами сказали: "Слишком много горя вокруг..." А мы с Савельевым решили уйти, так что пусть о нас не беспокоятся. Мне хотелось увидеть вас напоследок, но потом я подумал, что, может быть, так даже будет лучше. Видеть ваши глаза и говорить неправду я бы не смог. Прощайте. Спасибо за все. Хотел бы сказать что-то еще, но после вчерашнего разговора понимаю, что это ни к чему. Прощайте. Владимир". Поставил точку, подумал мгновение и приписал: "А он вернется. Ждите!" Не перечитывая написанного, Суровцев вложил листок в конверт, тщательно заклеил его, крупными буквами написал: "Вере Королевой" - и положил конверт под подушку. Савельев ждал его на лестнице. - Да что с тобой происходит, капитан? - уже не скрывая своего возмущения, воскликнул он, едва Суровцев появился на лестничной площадке. - Знать много будешь, состаришься быстро, - обрезал Суровцев. - Записку госпитальному начальству оставил, а то подумают, что мы пропали, - назидательно добавил он. - О людях надо заботиться, вот что! Они спустились по черной лестнице в садик, расположенный позади госпиталя; этот обнесенный железной оградой небольшой садик предназначался для прогулок выздоравливающих. Шел редкий, легкий снег. Он падал на уже промерзшую жесткую землю - зима в этом году была очень ранней, - оседал на голых сучьях деревьев. По тропинке вдоль ограды бродили другие раненые, вышедшие на прогулку. Было холодно, дул ветер, и гуляющие подняли воротники своих шинелей, однако никто не уходил обратно; после долгого лежания на больничной койке люди дорожили каждым глотком свежего воздуха. Ворота в железной ограде были полуоткрыты, их никто не охранял; раненые знали, что выходить на улицу, точнее, в тупичок строго запрещается. В эти ворота и должны были незаметно прошмыгнуть Суровцев с Савельевым, а потом пройти сотню-другую шагов по переулку. После этого они уже оказались бы, так сказать, на свободе, вне пределов досягаемости. Разрабатывая утром план действий, они продумали весь маршрут. Переулками нужно было выбраться на проспект Карла Маркса и дойти до пересечения с Боткинской улицей. Там пути их расходились: Суровцеву надо было свернуть налево и пешком или на трамвае добраться до Финляндского вокзала, а Савельеву - идти направо, к улице Куйбышева, и потом, тоже на трамвае, ехать к Нарвской заставе. Единственно, что вызывало опасение, - это возможность встречи с патрулями, поскольку ни у Суровцева, ни у Савельева никаких документов не было. Однако оба полагали, что сумеют добраться до места задолго до комендантского часа и у патрулей не будет повода их останавливать. Суровцев посмотрел на часы. Было без десяти четыре. Он впал, что ровно в четыре выходит дежурный врач и объявляет об окончании прогулки. Часть гуляющих уже направлялась к дверям. - Приготовились!.. - шепотом скомандовал Суровцев. Они медленно приближались к воротам. У самых ворот остановились. Савельев вынул из кармана пачку "Беломора", вытащил папиросу и стал чиркать спичками, делая вид, что никак не может закурить на ветру. Суровцев заслонял его от ветра, украдкой поглядывая по сторонам. Выждав момент, когда никто в их сторону не смотрел, Суровцев подал новую команду: - Пошли! Они проскользнули в ворота и устремились налево по переулку. Суровцев напряженно прислушивался. Но никто не кричал им вслед, не пытался их остановить. Первый этап "операции" прошел благополучно. Минут через пятнадцать они вышли на проспект Карла Маркса. На перекрестке остановились, перевели дыхание, посмотрели друг на друга и облегченно улыбнулись. - Как будто выбрались, - сказал Суровцев. - Как нога, ничего? - Дойду, - махнул рукой Савельев. Они огляделись вокруг... Суровцев фактически не видел Ленинграда с того памятного сентябрьского вечера, когда вел свой батальон через весь город - от набережной Невы к Средней Рогатке, еще не зная, что ему предстоит воевать под Пулковом. В следующий раз он оказался в городе в середине октября, когда полк перебрасывали на машинах из-под Пулкова на Финляндский вокзал, чтобы вместе с другими полками и дивизиями направить в район Невской Дубровки. Но то было глубокой ночью. По дороге в госпиталь он тоже, конечно, проезжал по ленинградским улицам, только везли его в закрытом санитарном фургоне. Оттуда что увидишь? И вот теперь Суровцев стоял на перекрестке, жадно всматриваясь во все, что его окружало. Было только начало пятого, но на город уже спускались сумерки. Медленно падал снег. Прошло несколько женщин, до странности похожих друг на друга. Может, потому, что все они были в платках, с хозяйственными сумками в руках. Да и лицами своими эти женщины походили одна на другую. Казалось, что лица у них припорошены угольной пылью. Суровцев и Савельев молча двинулись дальше, миновали полуразрушенный дом. На уцелевшей стене был наклеен огромный плакат - женщина с искаженным от горя лицом держала на руках мертвого ребенка, и красные, точно кровью написанные, слова взывали: "Смерть детоубийцам!" Соседний дом был тоже разбит, одна его стена обвалилась, обнажив этажи комнат. Клочья обоев трепетали на ветру. Перекресток перегораживала баррикада с проходом для транспорта и пешеходов посередине. Суровцев и Савельев молча направились к нему. Под ногами похрустывали осколки стекла, сквозь тонкую пелену снега, прикрывавшую тротуар, проступали рыжие пятна кирпичной пыли. На стенах домов белели листки с напечатанным на машинке или написанным от руки текстом. Суровцев и Савельев остановились, чтобы прочесть, что там написано. На всех листках было одно и то же - предложения обменять одежду, обувь, а иногда золотые или серебряные вещи на хлеб или любые другие продукты. Над магазинами еще сохранились вывески, кое-где на них не хватало отдельных букв, иногда целых слов. Вывески напоминали, что когда-то здесь продавали фрукты, или мясо, или кондитерские изделия. Было странно и жутко видеть эти вывески над забитыми наглухо витринами, над провалами в стенах, в которых виднелись искореженные железные балки... - Да... Вот что с Ленинградом сделали, сволочи!.. - сквозь зубы процедил Суровцев. - Это, капитан, еще что! - отозвался Савельев. - Ты бы посмотрел ближе к переднему краю!.. У нас, за Нарвской, еще когда я на заводе был, почитай, ни одного целого дома не осталось... Они снова замолчали. Идти вместе им оставалось недолго. До Боткинской улицы - всего два квартала. И чем ближе подходили Суровцев и Савельев к тому месту, где им предстояло расстаться, тем медленнее становился их шаг. Оба думали о том, что, проведя рядом столько тяжких дней, через несколько минут разойдутся в разные стороны и, очевидно, никогда больше не увидятся... Дошли до Боткинской улицы, некоторое время постояли молча у Военно-медицинской академии. - Ну что ж, Андрей, здесь дороги наши расходятся, - проговорил наконец Суровцев каким-то севшим голосом. - Прощайте, товарищ капитан, - тихо ответил Савельев. - Дал бы тебе свою полевую почту, - сказал Суровцев, - да сам еще номера не знаю. - А вы мне, товарищ капитан, первым напишите! - оживился Савельев. - У меня адрес простой: Ленинград, Кировский... Вы на комитет комсомола пишите, я ведь член комитета, меня там все знают! Так и пишите: Кировский завод, комитет комсомола, Савельеву Андрею. Дойдет! Или еще лучше - прямо в партком, Королеву, для меня, я у него в цехе сейчас работаю. - Напишу, - кивнул Суровцев, только сейчас почувствовав, как грустно ему расставаться с этим веселым, открытым парнем. - Может, передать что кому в госпиталь надо, а? - заговорщически спросил Савельев. - Хочешь, чтобы обратно забрали? - невесело усмехнулся Суровцев. - Меня-то?! Ну, это уж дудки! Я как до завода дойду, меня клещами не вытащат! А потом и передам. Запросто! - Нет, Андрей, ничего передавать не надо, - покачал головой Суровцев. - Что мог, написал сам... - Послушайте, товарищ капитан, - вдруг сказал Савельев, и глаза его заблестели, - мне одна идея в голову пришла! А что... если вы - к нам на завод, а? У нас там для военного командира работы во сколько! У нас и штаб МПВО свой есть, и зенитчики, и пульрота, ведь передний край, в четырех километрах от нас немец-то! Идея, товарищ капитан! Вместе бы и пошли! А с военным начальством наши запросто договорятся! Знаете, что такое Кировский? Сила! Савельев говорил теперь громко, почти кричал, видимо весь захваченный внезапно пришедшей ему в голову мыслью. - Нет, Андрей, не выйдет, - покачал головой Суровцев, - у каждого на войне есть свое место. Мне без фронта - не жизнь. На, хороший ты парень, держи! И он протянул Савельеву руку. Но в этот момент они услышали звук сирены. Тихий, далекий вначале, он с каждой секундой нарастал, точно с силой ввинчиваясь в стены домов, заглушая все остальные уличные шумы. Суровцев нерешительно опустил руку. Он увидел, как медленно шедшие по тротуарам люди ускорили шаг, некоторые даже побежали, точно преследуемые падавшими на их головы словами, которые неслись из невидимых репродукторов: "Граждане!.. Воздушная тревога! Граждане!.. Воздушная тревога! Движение по улицам прекратить... Населению укрыться!.." - Этого еще не хватало! - со злостью озираясь вокруг, проговорил Суровцев. - Ну... я тогда побегу, товарищ капитан, может, прорвусь... - торопливо проговорил Савельев. - Стой! - приказал Суровцев. - На патруль хочешь нарваться? Он лихорадочно обдумывал, что делать. В эту минуту из ближайшего переулка вышли трое военных с красными повязками на рукавах и противогазами через плечо. Они задержались на углу, внимательно оглядывая быстро пустевшую улицу. - За мной! - скомандовал Суровцев, хватая Савельева за рукав ватника. Они повернулись и побежали. Загрохотали зенитки. - Давай за мной! - торопливо повторил Суровцев, отыскивая взглядом место, где можно было бы укрыться. Подъезд ближайшего дома находился от них метрах в тридцати. Когда Суровцев и Савельев вбежали в него, оказалось, что там уже стоят человек десять. С верхних этажей сбегали женщины с детьми. Они не задерживались в подъезде, а спускались дальше, по ведущей, видимо, в подвал узкой темной лестнице. К выстрелам зениток присоединялись далекие взрывы фугасок, потом бомба разорвалась где-то близко, раздался грохот обвала. - Что же, граждане, особого приглашения, что ли, ждете? - громко спросил кто-то сзади. Суровцев обернулся и увидел пожилую женщину в ватнике, с красной повязкой на рукаве и противогазом через плечо. - А вы, товарищ командир, чего стоите? - обратилась она уже непосредственно к Суровцеву. - Вам пример населению положено показывать, а вы нарушаете! Вниз давайте, все вниз! Люди, столпившиеся в подъезде, стали спускаться по узким, выщербленным каменным ступеням. Суровцев и Савельев молча последовали за ними. Протиснувшись в узкую дверь, Суровцев сначала ничего не мог разглядеть в темноте. Он только чувствовал, что находится в сыром, холодном и, очевидно, большом подвальном помещении, потому что люди, проходя вперед, как бы растворялись в темноте, и шаги их постепенно замирали. Нащупал справа от себя стену, сырую и холодную. Встал около нее. В этот момент откуда-то сверху забрезжил едва рассеивающий темноту свет, и в дверях появилась та самая дежурная с красной повязкой. В руке у нее был фонарь "летучая мышь". Язычок пламени чуть вздрагивал. Дежурная обернулась и, убедившись, что на лестнице никого не осталось, с грохотом захлопнула за собой обитую железом дверь, опустила щеколду. При тусклом свете фонаря Суровцев увидел, что Савельев стоит в двух шагах от него. Тот тоже заметил капитана, кивнул на запертую дверь и пожал плечами. Суровцев огляделся. Очевидно, это была котельная, теперь бездействующая. Вдоль стен тянулись покрытые ржавчиной и каплями влаги трубы, в центре возвышалось какое-то металлическое сооружение, похожее на котел. Сюда дежурная и поставила свой фонарь, а сама вернулась к закрытой двери и уселась там на табуретку. В убежище было много народу. Люди сидели на установленных рядами в глубине подвала скамьях, некоторые расположились на матрацах, постеленных на деревянные лежаки. Очевидно, они были жильцами этого дома. Те же, кто оказался здесь случайно, стояли у стен. Суровцев прислушался, ему показалось, что стрельба наверху прекратилась. - Наверное, был отбой, - тихо сказал он Савельеву. - Сейчас проверим, - отозвался тот и решительно направился к двери. - Ку-да? - угрожающе произнесла дежурная, приподнимаясь с табурета и кладя руку на щеколду. - Да взглянуть, может, затихло? - неуверенно проговорил Савельев. - Я те взгляну! Голову на плечах таскать надоело? Уши есть, радио для кого установлено? Савельеву пришлось вернуться на свое место, к стене. - Куда тебя понесло? - сказал ему Суровцев. - Да ведь тут, как в склепе, будто крысы в мышеловке. - Ничего теперь не поделаешь, придется ждать. Только сейчас, прислушавшись, Суровцев различил тихий, но частый стук метронома. Однако где именно установлен репродуктор, определить в полутьме было трудно. Донесся звук близкого взрыва. В фонаре дрогнул язычок пламени. Люди в убежище притихли. Они сидели, лежали или стояли с какой-то молчаливой покорностью, видимо привыкнув уже к пребыванию в таких вот подвалах. Только когда сверху доносился особенно сильный взрыв бомбы или разрыв снаряда, все, точно по команде, поднимали головы и на несколько секунд застывали в настороженном, тревожном ожидании. Вынужденное бездействие раздражало Суровцева. Взглянув на часы, он увидел, что уже половина шестого. Неизвестно, сколько продлится тревога. А ведь ему предстоял еще длинный путь, причем с наступлением темноты опасность быть задержанным патрулем возрастала. От нечего делать стал постукивать согнутым пальцем по влажной стене, стараясь определить ее толщину. Это легкое постукивание и привлекло к нему внимание сидевшей у двери дежурной. Она оглядела Суровцева, взгляд ее остановился на его висевшей на перевязи руке - Суровцев умышленно не снял перевязь, надеясь, что к раненому патруль будет меньше придираться, - и решительно сказала: - А ну, граждане, дадим посидеть раненому командиру! Люди на ближайшей к Суровцеву скамье потеснились, и на краю ее оказался кусочек свободного пространства. - Садись, садись, товарищ командир! - сказала дежурная, и ее грубый, низкий голос прозвучал неожиданно мягко. - Я-то от двери отойти не могу - дежурю, пост мой здесь по инструкции... А ты садись! С фронта небось? - спросила она, когда Суровцев поспешил сесть, чтобы только не привлекать к себе излишнего внимания. Суровцев решил не вдаваться в подробности: - Да, с фронта. - Ну... и как? Скоро кончатся муки народные? Немца-то скоро погоните? - Идут бои, - неопределенно ответил Суровцев. - Это-то мы и сами знаем!.. - не скрывая разочарования, проговорила дежурная. Рядом с Суровцевым дремал какой-то старик. За его согнутыми ногами стоял небольшой дерматиновый чемодан. Время от времени старик опускал руку и дотрагивался до чемодана, точно желая убедиться, что он по-прежнему на месте. Справа от старика сидела средних лет женщина с грудным ребенком на руках. Укрытый цветным стеганым одеяльцем, ребенок, очевидно, спал, и она тихонько покачивала его. При тусклом свете фонаря Суровцев не мог разобрать лиц людей, расположившихся на других скамьях. Прямо напротив него на матраце примостились две старухи в платках, из-под которых свисали седые пряди. Старухи сидели, закрыв глаза и прислонившись друг к другу. Суровцев тоже закрыл глаза. Когда он снова посмотрел на часы, было уже без десяти шесть. "Какая нелепость! Надо же, такое невезение!" Он прислушался к звуку метронома, заглушаемому рокотом стрельбы. В короткие минуты затишья было слышно, что метроном стучит по-прежнему лихорадочно часто. За все время войны Суровцев впервые оказался в гражданском бомбоубежище. К бомбежкам и артиллерийским обстрелам он привык, они казались ему естественным фоном войны. В боевых условиях просто не было времени думать, что фугаска или снаряд могут накрыть КП. В госпитале Суровцеву иногда по два-три раза в сутки приходилось спускаться в убежище, но там, среди таких же, как он, раненых бойцов и командиров, опять-таки все воспринималось иначе. Свет в убежище не выключался, разговоры не смолкали, после каждого доносившегося разрыва раненые начинали спорить, далеко ли упала бомба и какого она была веса, старались по едва различимому гудению самолетов определить - наши это или немецкие. Словом, жизнь не останавливалась... Здесь же, в полутемном, мрачном, сыром подвале, не только взрослые, но и дети сидели тихо, понуро, и беззащитность этих людей, их полная зависимость от того, в каком именно месте сбросит немецкий летчик свой смертоносный груз, особенно горько осознавались Суровцевым. Неожиданно откуда-то из угла, куда свет фонаря не достигал вовсе, раздался женский голос: - Товарищ командир, можно вас спросить, вы из пехоты или из летчиков будете? Вопрос адресовался явно к Суровцеву. - Из пехоты, - ответил он. - Вот и сынок мой в пехоте служит, - откликнулась та же женщина, - сержант он, Трифонов Валерий зовут, не встречали? - Нет, не приходилось. Фронт большой... - Уже месяц писем не шлет, - сказала из темноты женщина, - сама не знаю, что думать... может, уж и в живых нету. В голосе ее прозвучала такая усталость и такая безнадежность, что Суровцев неожиданно для себя громко и даже сердито прикрикнул: - Почему это нету?! В боевой обстановке письма писать даже генералам трудно, не то что сержантам... - А я тебе что говорю, Марья Семеновна? - вдруг встрепенулся сидевший рядом с Суровцевым старик. - Может быть, и почта виновата? Я вот вчера в отделение ходил, думал, вдруг письмо от Васи лежит, тоже третью неделю ни слуху ни духу... Так ты знаешь, что на почте-то делается? Писем неразобранных - сотни! Пачками в углах и лежат! Я заведующей говорю: по какому праву такое безобразие допускаете? А она мне в ответ: у тебя силы есть? Вот тебе сумка и ходи разноси. А у меня, говорит, всего десять старух осталось, и у половины из них ноги опухать стали, квартал пройдет, десяток лестниц вверх-вниз отмахает и час стоит, к стене прислонясь, - не ходят ноги-то!.. - Ты, Марья, не жалуйся, - прозвучал из темноты другой женский голос. - Тут, почитай, все жены или матери солдатские... Тебе еще жаловаться рано, ты... ты... еще похоронку на своего не получила, ты... - Голос прервался, послышались тихие всхлипывания. "Матери... жены... дети... - с горечью, с болью подумал Суровцев. - Да, насколько счастливее те, кто может встретить врага с оружием в руках... А ждать, томительно ждать..." И вдруг Суровцев вспомнил о своей матери, живущей в далеком волжском городке, вспомнил о том, что очень давно не писал ей. После того как поступил в Ленинградское военно-инженерное училище, все связанное с детством отошло куда-то на задний план. Во время учебы он ездил домой лишь дважды, хотя знал, что мать одинока - отец Суровцева, командир Красной Армии, умер еще в начале двадцатых годов. А с тех пор как началась война, послал матери всего одно или два письма, перевел на ее имя денежный аттестат... и только! Суровцеву казалось, что это естественно, что мать понимает - идет война, ему не до писем. Но сейчас, окруженный старыми и молодыми женщинами, ждущими весточки от своих сыновей, мужей, отцов, он вдруг вспомнил о матери, и его охватило горькое чувство стыда... Это был стыд не только перед своей матерью, которой он не удосужился сообщить, что жив и здоров. До сих пор слова "мирное население" носили для Суровцева относительно отвлеченный характер. А теперь он вдруг почувствовал, что эти сидящие рядом с ним в убежище незнакомые люди, лиц которых он не мог различить в полутьме, очень близки и дороги ему. И что он здесь единственный, кто носит военную форму и, следовательно, как бы представляет всю Красную Армию, которая пока не в силах отвести от сотен тысяч таких же стариков, женщин и детей угрозу смерти. Он думал о том, что сыновья, братья и мужья этих безмолвно сидящих людей сражаются сейчас на фронте и для каждого из них вера в победу связана с надеждой вернуться к близким, которые их ждут, по ним тоскуют, их любят. И вот любая дурацкая, тупая бомба, металлическая уродина, наполненная тротилом, может разом лишить десятки бойцов и командиров их матерей, отцов, жен... В бессильной злобе Суровцев сжал кулаки... Послышались новые взрывы. Язычок пламени в фонаре вздрагивал все сильнее... И вдруг страшный грохот раздался где-то совсем рядом, и фонарь погас. Суровцева с силой толкнуло в спину, он полетел на пол, инстинктивно прижимая к груди больную руку. В кромешной тьме что-то еще грохотало, обваливалось, осыпалось. Пронзительно заплакал ребенок. Это послужило как бы сигналом для других - вокруг послышались крики. Суровцев лежал на полу. Его рот и нос были забиты едкой каменной пылью. Пыль хрустела на зубах, запорошила глаза. Однако Суровцев мгновенно отдал себе отчет в том, что он не терял сознания, следовательно, не контужен. Трудно было понять, что произошло. Одно было ясно - надо немедленно пресечь панику. Опираясь на правую руку, Суровцев приподнялся, чувствуя сильную боль в спине, и крикнул: - Тихо! Всем оставаться на местах! Не двигаться! Дежурная, вы у двери? Ответа не последовало, но люди стихли, прислушиваясь. - Савельев, цел? - снова крикнул Суровцев. - В порядке, капитан, - отозвался знакомый голос, - по кумполу чем-то шибануло, но крови, кажись, нет. - Встань у двери и никого не выпускай! - Дак ничего не видно в темноте, где она, дверь-то? - Спички! У тебя в кармане должны быть спички! Через секунду-другую слева от Суровцева вспыхнул огонек, но тут же погас. Погасла и вторая спичка. - Осторожно зажигай, - предостерег Суровцев, - тут откуда-то свежим воздухом тянет. Повернись спиной, а то опять задует. Он прислушался. Наверху по-прежнему стреляли зенитки. Люди в подвале, словно замершие после командного окрика Суровцева, теперь снова задвигались. Очевидно, среди них были и раненые и ушибленные, потому что слышались стоны... Кто-то звал кого-то, кто-то кричал в темноте: "Дверь! Дверь-то откройте!.." - Тихо! - снова скомандовал Суровцев. Люди, подчиняясь ему, опять смолкли, только матери чуть слышно успокаивали детей. - Савельев! - раздраженно крикнул в темноту Суровцев. - Долго будешь копаться?! Наконец Савельеву удалось зажечь спичку. - Теперь ищи фонарь! - приказал ему Суровцев и повторил уже громче: - Товарищи! Пусть каждый пошарит возле себя, надо найти фонарь. Никакой опасности нет. Просто где-то поблизости ра