зорвалась бомба. Он закашлялся: кирпичная пыль попала ему в горло. Похожий на светлячок огонек спички медленно перемещался. "Главное, не допустить возобновления паники! - лихорадочно думал Суровцев. - Это может привести к новому обвалу, кто знает, что с потолком и стенами..." Однако вслух он сказал совсем другое: - Ищите фонарь, не двигаясь с места, а то друг друга передавите! И успокойтесь. Бомбы в одно и то же место дважды не падают. А вот передавить друг друга в темноте можно. Так что главное - не вставать со своих мест, каждому оставаться там, где находится... Он говорил медленно, с единственной мыслью поддержать в людях спокойствие, пока найдется фонарь и можно будет осмотреться. Однако, когда погасла очередная спичка, не выдержал и зло крикнул: - Где фонарь, Савельев? Долго будешь копаться?! Вдруг что-то звякнуло, и в ту же секунду Савельев торжествующе воскликнул: - Есть! Нашел!.. Спичка снова погасла, и Савельев продолжал уже в темноте: - Стекло разбито, капитан, только осколок торчит... Тьфу, черт, руку порезал... - Потом о руке думать будешь! - оборвал его Суровцев. - Зажигай фонарь! Только осторожно, сначала оботри, керосин может вспыхнуть. Савельев снова стал чиркать спичками. Ему удалось зажечь фонарь, однако огонек тут же дрогнул и погас. - Я тебе говорил, прикрывай огонь, тут дует откуда-то! - раздраженно проговорил Суровцев. - Давай фонарь сюда. Он шагнул вперед, стараясь не споткнуться о сидевших на полу людей, отыскал в темноте Савельева и выхватил у него фонарь. Левой рукой, которую снял с перевязи, ощупал металлическую поверхность, убедился, что керосин не пролился, очистил фитиль от пыли и приказал: - Теперь зажигай! Фитиль снова загорелся. Суровцев поднял фонарь и, повернув так, чтобы сохранившийся кусок стекла предохранял пламя от потока воздуха, осмотрелся. Сначала трудно было что-нибудь разглядеть, - каменная пыль все еще висела в воздухе. Суровцев выкрутил фитиль до предела. Теперь он смог увидеть тех, кто был рядом. Лица людей были серы от пыли и казались похожими одно на другое... "Людьми займусь потом, потом, - приказал себе Суровцев, - сейчас главное - осмотреть помещение, выяснить, что случилось..." Он обследовал стену, возле которой стоял, потом, подняв фонарь, оглядел потолок. Потолок как будто был цел, даже трещин не видно. Суровцев облегченно вздохнул. Больше всего он боялся, как бы не рухнули верхние этажи. Тогда все находившиеся в убежище оказались бы похороненными под грудами камня. "Осмотреть дверь!" - мысленно скомандовал себе Суровцев и вместе с Савельевым направился к двери. И вдруг остановился, мгновенно опустив фонарь. На месте двери возвышалась груда битого кирпича. Выход из подвала был завален. - Савельев, - тихо, почти шепотом, сказал Суровцев, - постарайся осмотреть завал - надолго ли тут работы, если попытаться его разобрать. А я пойду дальше. Теперь Суровцев думал только об одном: немедленно найти то место, откуда в подвал проникает свежий воздух. Может быть, там, в стене, образовался пролом, достаточно широкий, чтобы через него выбраться... Дойдя до противоположной стены, он поднял фонарь и стал медленно осматривать ее. Внезапно увидел большую, почти в рост человека, нишу. Именно оттуда тянуло холодом. Суровцев хотел полезть в пролом, чтобы посмотреть, куда он ведет, но в это время за спиной его раздался пронзительный женский крик... - Не кричать! - гаркнул, оборачиваясь, Суровцев. - В чем дело? - Марью... Марью Андреевну убило!.. - сказала женщина теперь тихо и робко. Суровцев пошел обратно. Там, где раньше была дверь, а теперь громоздился завал, он увидел то, чего не заметил в первый раз, когда быстро отвел фонарь, боясь, что снова начнется паника. Из-под груды разбитого кирпича торчали ноги, обутые в кирзовые сапоги, и неестественно вывернутая рука с красной повязкой поверх разорванного рукава ватника. Вокруг стояло несколько женщин. - Как же мы выйдем теперь?! - истерично крикнула одна из них. - Дверь-то завалило! - Спокойно! - одернул ее Суровцев. - Савельев! Найди двух здоровых мужчин, и попытайтесь разобрать кирпич. Может быть, она жива... В эту минуту там, наверху, снова раздался грохот - бомба упала опять где-то рядом. По подвалу пронесся шквал воздушной волны. - Товарищи, - крикнул Суровцев, еще не зная, какие новые разрушения принес этот взрыв, и опасаясь, что снова возникнет паника, - в стене есть пролом! Мы все сможем через него выйти! Только надо проявить спокойствие и слушать мою команду! Он вернулся к пролому и протянул руку с фонарем в его темную глубину. Но разглядеть что-либо было невозможно. Суровцев перешагнул через остатки стены и, согнувшись, двинулся вперед, по-прежнему держа фонарь в вытянутой руке. Внезапно что-то звякнуло, - видимо, фонарь стукнулся о железную балку. Суровцев нагнулся, чтобы посмотреть, и отпрянул, едва не уронив фонарь. В полуметре от него висела огромная бомба... Прошло не меньше минуты, прежде чем Суровцев заставил себя приблизиться к ней. Пятисоткилограммовая бомба, похожая на чудовищную, подвешенную за хвост рыбу, застряла где-то в деревянных перекрытиях, зацепившись хвостовым оперением, а ее нижняя часть находилась на уровне груди Суровцева и чуть заметно покачивалась на весу. "Что делать, что делать?! - стучало в мозгу Суровцева. - Бросить всех работоспособных на разборку завала у двери? Но кто знает, что там... Ведь не исключено, что сверху обрушилась вся лестничная клетка... Тогда пробиться в подвал сможет только специальная спасательная команда". Значит, сидеть и ждать, когда кончится воздушный налет, в надежде, что их рано или поздно откопают? Но бомба, эта проклятая бомба! Она может сорваться при любом сотрясении иди просто в силу собственной тяжести, и тогда... Может быть, все же рискнуть и вывести людей поодиночке через провал под бомбой! Но куда он ведет, этот провал? Судя по проникающему откуда-то холодному воздуху, здесь есть выход наружу. Суровцев крепче сжал проволочную ручку полуразбитой "летучей мыши", вобрал голову в плечи, пригнулся и шагнул под бомбу. И в эту минуту фонарь погас. Суровцев мысленно выругался. Хотел уже позвать Савельева со спичками, но удержался, подумав, что не должен и не имеет права подвергать товарища смертельному риску. Он понимал, конечно, что, если бомба сорвется и произойдет взрыв, вряд ли кто-нибудь в подвале уцелеет. Тем не менее ему казалось, что непосредственная близость к бомбе увеличивает опасность: здесь не было ни одного шанса на спасение. Продвинул ручку фонаря ближе к локтю, вытянул руку вперед и двинулся в темноту. Сделать удалось только три шага - он это твердо запомнил, - и рука уперлась в какую-то преграду. Поставив фонарь на землю, Суровцев стал медленно обшаривать невидимое препятствие. Это была стена, частично поврежденная, но все же устоявшая при падении бомбы. Правда, метрах в двух от пола нащупывалось какое-то углубление. Ширина его была как будто достаточной, чтобы туда пролез человек. Но куда вел этот ход? Может быть, он замыкался обвалом? Суровцев сунул ладонь в углубление и не ощутил ни малейшего дуновения. Ему стало ясно: никакого выхода отсюда нет. А воздух проникает в подвал сверху, через высокий колодец, который образовался при падении бомбы, пробившей крышу и верхние этажи. И хотя Суровцева окружала тьма, ему показалось, что он снова видит перед собой уродливую громадину, чуть покачивающуюся и ежеминутно грозящую сорваться, разнести в клочья все, что находится вокруг. Мелькнула утешительная мысль: "Может быть, это дефектная бомба? Может, немецкие рабочие-антифашисты обезвредили ее еще на заводе? Ведь такие случаи бывают, в газетах не раз об этом писали!.." Суровцев подхватил фонарь, надо было возвращаться. Он помнил: от бомбы его отделяют всего три шага. Сделал один шаг... второй... И в этот момент услышал оклик встревоженного Савельева: - Капитан, где ты? Что с фонарем? Опять погас? Голос звучал совсем близко, - видимо, Савельев стоял у самого пролома. - Не подходи! - крикнул Суровцев. - Еще что-то стряслось, капитан? - понизив голос, спросил Савельев. - Я иду к тебе. Стой на месте и жди! Он боялся, что Савельев все же шагнет в провал и в темноте толкнет бомбу. Сам сделал еще полшага вперед, поставил фонарь и медленно вытянул руку. Кончики его пальцев нащупали тело бомбы. Он опустился на корточки, взял фонарь, осторожно пробрался под бомбой. У низкого края разрушенной стены столкнулся с Савельевым. - Женщина-то та самая... ну, дежурная, - вполголоса сказал Савельев, - кончилась... убита... грудь и голову раздавило... - Больше убитых нет? - спросил Суровцев. - Нет. Раненые есть. В темноте не разберешь. Что с фонарем-то? Я сейчас... - Подожди, отойдем. Только достигнув противоположной стены, Суровцев велел зажечь спичку. Когда огонек пробежал по широкому краю фитиля и, несколько раз дрогнув, разгорелся невысоким, но ровным пламенем, он сказал: - Я сейчас вернусь туда, в провал. Еще раз посмотрю: может быть, оттуда есть какой-нибудь выход. - Вместе пойдем! - нетерпеливо воскликнул Савельев. - Нет, - категорически заявил Суровцев и добавил первое, что пришло ему в голову: - Вдвоем там не повернуться. - Но как же ты, с одной рукой!.. Я хоть фонарь буду держать!.. - Нет, - повторил Суровцев, - ты останешься здесь. Это приказ. Снова шагнув в провал, Суровцев приподнял фонарь, стараясь загородить его своим телом, чтобы из подвала нельзя было увидеть бомбу. Сам же внимательно оглядел ее. Огромный, мышиного цвета, сигарообразный металлический баллон держался на весу лишь потому, что его деформированное хвостовое оперение застряло, зажатое между деревянной балкой и канализационной трубой. На корпусе бомбы были видны вмятины, как на кузове легковой машины, попавшей в аварию. Суровцев еще раз поднял фонарь, стараясь определить, насколько надежно зажато хвостовое оперение, и, к ужасу своему, обнаружил, что вдоль балки тянутся трещины. Пол, на котором стоял Суровцев, был твердый, цементный. Если балка не выдержит и бомба упадет, взрыв неизбежен... "Ну что же ты стоишь?! - мысленно воскликнул Суровцев. - Действуй же, черт тебя побери, действуй!" Но зрелище готовой сорваться бомбы на какие-то секунды как будто парализовало его. Суровцев сжал зубы, тряхнул головой, чтобы сбросить охватившее его оцепенение. "Действуй! - снова приказал он себе. - От тебя зависит сейчас жизнь десятков людей!" До того как он стал командиром стрелкового батальона, Суровцев был сапером. Он умел устанавливать и обезвреживать мины любых конструкций, но с неразорвавшейся авиационной бомбой ему иметь дело не приходилось. И сейчас он лихорадочно пытался восстановить в памяти наставления и инструкции, которые во время учебы в училище вызубривал наизусть, и прежде всего инструкцию по обезвреживанию и уничтожению боеприпасов и авиационных бомб. Вспомнились почему-то только два требования этой инструкции: "Не трогать!" и "Обезвреживать своими силами лишь в крайнем случае". Сейчас и был этот самый "крайний случай"... "Спокойно! - сказал себе Суровцев. - Без паники!" И вдруг подумал о том, что там, наверху, уже вечер, и если не удастся выбраться отсюда в самое ближайшее время, то наступит комендантский час; тогда уже не останется никакой надежды избежать встречи с патрулем. Эта, казалось бы, нелепая в данной ситуации мысль как-то разом привела Суровцева в состояние собранности и деловой сосредоточенности. "Единственная возможность обезвредить фугасную бомбу, - размышлял он, - это извлечь из нее взрыватели. Взрыватели, взрыватели!" - настойчиво, точно гипнотизируя себя, повторил Суровцев. Но почему бомба не взорвалась? Может быть, она снабжена механизмом замедленного действия? Первое свое предположение, что бомба дефектная, он решительно откинул. Отведя фонарь в сторону, Суровцев вплотную подошел к бомбе, затаив дыхание приложил ухо к ее корпусу. И, вздрогнув, отшатнулся. Ему показалось, что он слышит частое тиканье часового механизма. "Все! - подумал он. - Это конец..." Снова прижал ухо к металлу и снова услышал едва различимое тиканье... Переводя дыхание, Суровцев чуть отклонился от бомбы. Но в ушах его все еще раздавалось это чуть слышное постукивание. "Неужели механизм стал работать громче? - подумал он. - Или мне померещилось?" Нет, удары часового маятника звучали по-прежнему... Догадка пришла внезапно: это же метроном! Обвал каким-то чудом не повредил проводов, тянувшихся сверху к репродуктору, установленному в убежище где-то под потолком. И метроном продолжал стучать. До сих пор его заглушал гул канонады, да и вся обстановка в подвале после того, как произошел обвал, была не такой, чтобы к нему прислушиваться. Но теперь, в наступившей тишине, весь превратившись в слух, Суровцев понял: это стучит метроном. "Значит, часового механизма в бомбе нет", - с облегчением подумал он и посмотрел на нее даже с каким-то чувством благодарности. Но мысль о том, что взрыватели в бомбе все же есть, обязательно есть, снова вернула Суровцева к реальности. Но какие они, какого типа? Механические? Или электрохимические? В последнем случае где-то в корпусе бомбы запрятана стеклянная ампула с серной кислотой... "Нет, - сказал себе Суровцев, - ампула не выдержала бы сотрясения, разбилась, и бомба уже взорвалась бы. Должны быть взрыватели, но где же они?" Параграфы инструкций и даже макет немецкой бомбы отчетливо встали перед его глазами. Он вспомнил, что механические взрыватели имеют форму стакана и что на внешней стороне каждого из них должна быть красная стрелка, которая автоматически переводится в боевое положение при отделении бомбы от самолета. "Но, может быть, бомба не взорвалась потому, что не сработал механизм перевода?!" - с новой надеждой подумал Суровцев. Он опять поднес фонарь к самой бомбе и стал внимательно исследовать ее поверхность. Первый взрыватель, боковой, погруженный в тело бомбы, отыскал быстро. При дрожащем свете фонаря он рассмотрел его круглую, блестящую, отполированную поверхность с поперечным углублением, как на головке шурупа, окрашенным в красный цвет. Углубление заканчивалось стрелкой, направленной на латинскую букву "F". Это была первая буква немецкого слова "Feuer" - огонь. Взрыватель стоял в боевой позиции. "Должен быть еще один взрыватель, а может быть, и два", - размышлял Суровцев. Он пригнулся, шагнул прямо под бомбу и поднес фонарь к ее тупому рылу. Все правильно. Второй взрыватель, также стоящий в положении "F", находился возле глубокой вмятины на самом носу бомбы. Третий мог быть только в верхней ее части. Суровцев высоко поднял фонарь, привстал на цыпочки и обошел вокруг бомбы. Третьего взрывателя он не обнаружил. "Будем считать, что их два, - сказал себе Суровцев. - Задача заключается в том, чтобы эти взрыватели обезвредить..." Он был спокоен и сосредоточен. И вдруг за его спиной раздался неистовый женский крик: - Бомба! Бомба!.. Сейчас взорвется! В подвале разом возник шум, люди заметались... Суровцев выскочил из провала и что было сил крикнул: - Молчать! Никому не подходить! Савельев, принять на себя командование! Всем отойти к дальней стене и лечь там! Ясно? И, переведя дыхание, продолжал уже иным, нарочито спокойным голосом: - Товарищи! Бомба совершенно безвредная, я сапер и знаю, что говорю. Никакой опасности. Только пару винтиков отвинтить надо... Все должны подчиняться младшему лейтенанту Савельеву. Савельев, приказ понятен? - Так точно, товарищ капитан! - откликнулся из темноты Савельев. Суровцев вернулся к бомбе. Но теперь ему трудно было сосредоточиться. Он знал, что к провалу в стене обращены сейчас десятки глаз, знал, что вряд ли кто-нибудь поверил его успокоительным словам и что люди уверены лишь в одном: их жизнь зависит от его действий. "Забыть, забыть обо всем! - мысленно внушал себе Суровцев. - Никого вокруг нет. Только я и бомба. Больше сейчас ничего не существует. Я и бомба, которую надо обезвредить..." Он поднес фонарь к боковому взрывателю. Поблескивающая красным лаком продольная выемка-стрелка упиралась своим острым концом в букву "F", тупым - в "S". Суровцев не помнил, какое немецкое слово начинается с буквы "S", но знал точно, что повернуть стрелку острием к этой букве значит перевести взрыватель из боевого положения в нейтральное. Но, может быть, взрыватель установлен на неизвлекаемость? Тогда бомба взорвется при любом изменении его положения! - Монетка у кого-нибудь есть? - крикнул Суровцев, обернувшись, и тут же вспомнил, что у него была мелочь. - Не надо! - сказал он, поставил фонарь и нащупал в кармане шинели монету... Где-то наверху раздался глухой взрыв. Суровцев почувствовал, как сюда, вниз, снова докатилась воздушная волна. И в то же мгновение погас фонарь. Суровцев стоял в темноте. За его спиной замерли люди. Ему казалось, что он слышит их тяжелое дыхание. Кто-то сзади чиркнул спичкой. Суровцев обернулся и увидел Савельева. Стоя на корточках, тот подносил спичку к фитилю фонаря. Через мгновение вспыхнуло неровное, трепещущее пламя. - Молодец, - сказал Суровцев, - давай фонарь и отойди. Савельев не уходил. Он не отрываясь смотрел на бомбу. - Вот это да-а... - произнес он полушепотом, и трудно было понять, чего больше в его голосе - страха или удивления. - Тебе сказано - иди назад и ложись у стены. Как все. Ясно? - резко сказал Суровцев. Он повернулся к бомбе и опять попытался сосредоточиться. И вдруг понял элементарную вещь: он же не может одной рукой держать фонарь и поворачивать монеткой стрелку. Его охватила злоба. Злоба на самого себя, на свою больную руку... По-прежнему держа фонарь правой рукой, попробовал медленно согнуть и разогнуть левую. Ее пронизала боль от кончиков пальцев до плеча, однако боль эта была ничто по сравнению с радостью от сознания, что кое-как он может действовать а больной рукой. Он переложил ручку фонаря в левую и, превозмогая боль, снова согнул ее. Теперь фонарь находился на уровне груди, и красная стрелка, стоящая на смертоносном "F", была прекрасно видна. Сдерживая дыхание, Суровцев поднес монету к продольному углублению на дне взрывателя. - Капитан, дай я фонарь буду держать! - услышал он за собой голос Савельева. - Кому было сказано уйти! - не оборачиваясь, сказал Суровцев. - Никуда я не уйду, - раздалось в ответ. - Дай фонарь, говорю! По его тону Суровцев понял: Андрей действительно никуда не уйдет. - Хрен с тобой, держи, если жизнь надоела! - с отчаянием проговорил он, чувствуя, что сейчас выронит фонарь из онемевших пальцев. Савельев взял фонарь и поднес его к взрывателю. Суровцев молча вложил в выемку ребро монеты. Надо было повернуть монету против часовой стрелки, но Суровцев почувствовал, что у него не хватает решимости сделать это движение, которое может оказаться роковым. Он впервые вдруг подумал, что, если произойдет взрыв, все кончено: ему никогда больше не увидеть ни фронта, ни своих бойцов, ни солнца, ни неба, и все те люди, которые находятся позади него, будут вместе с ним погребены в каменной могиле. Погребены только потому, что у него, капитана Суровцева, не хватило опыта, умения, решимости их спасти... "Действуй же, сволочь!" - зло сказал он себе и, на мгновение зажмурив глаза, плавно повернул монету. Стрелка сделала полукруг и уперлась в букву "S". Суровцев облегченно вздохнул и в изнеможении опустил руку. - Порядок? - шепотом спросил Савельев. - Помолчи! - прошипел Суровцев. - Теперь все? - опять спросил Савельев. - Нет, не все. Сюда фонарь. Ниже! Еще ниже. Вот так. Савельев опустился на корточки, а Суровцев стал на колени и запрокинул голову. Теперь и взрыватель на носу бомбы был хорошо виден. Уже со смутной надеждой, что все обойдется благополучно, он той же монетой перевел красную стрелку нижнего взрывателя с боевого положения в нейтральное. Выпрямился и тихо, почти про себя, произнес: "С этим тоже все..." - Товарищи! - неожиданно звонко крикнул Савельев, оборачиваясь назад, в темноту. - Опасность миновала, полный порядок! - Молчи, дурак! - вскипел Суровцев. - Всем оставаться на местах. Работа еще не окончена. - Ты что, капитан, - тихо спросил Савельев, - на всякий случай, что ли?.. Но Суровцев знал, что говорил. Он помнил, как на занятиях в училище их не раз предупреждали: до тех пор, пока из авиабомбы не удалены взрыватели, она опасна. Следовательно, если из этого огромного баллона, наполненного плавленым тротилом, не будут вывинчены металлические стаканы, несущие в себе взрывчатку особой, повышенной чувствительности, бомба при падении все-таки может взорваться. Но взорваться она может и при попытке вывинтить эти стаканы, разумеется, в том опять же случае, если какой-то из них установлен на неизвлекаемость. Когда Суровцев снова вложил монету в выемку бокового взрывателя, он заметил, что рука его дрожит от напряжения. "Нет, так не годится", - сказал он себе, опустил руку с зажатой в пальцах монетой и прислушался. Сверху опять доносилась канонада. Он вытащил из кармана часы и взглянул на них. Было половина седьмого. Суровцев хорошо помнил, что, когда последний раз смотрел на часы, было без десяти шесть. С тех пор, ему казалось, прошла вечность. Не остановились ли часы?.. Нет, они шли. Секундная стрелка быстро обегала свой маленький круг. Значит, с момента, когда произошел обвал, прошло не более сорока минут!.. "Надо отдохнуть, - подумал он, лишь сейчас почувствовав, что весь взмок, влажная нижняя рубашка прилипла к спине. - Пять минут перерыва. Отдохнуть. Ни о чем не думать". - В чем дело, товарищ капитан? - спросил Савельев, видя, что Суровцев застыл в бездействии. - Ничего. Помолчи. Поставь фонарь, - приказал Суровцев и закрыл глаза. Но как только усилием воли он заставил себя не думать о бомбе, в памяти замелькали вдруг картины недавних боев, госпиталь, снова фронт, лица Пастухова, Звягинцева... Суровцеву показалось, что видит Веру, склонившуюся над письмом, которое он оставил ей, уходя из госпиталя. Потом и это видение исчезло. Откуда-то издалека всплыло лицо матери, она что-то шептала ему, только он не мог разобрать слов и молил ее: "Громче, мама, громче, я ничего не слышу!.." Суровцев вздрогнул и открыл глаза. С испугом подумал, не заснул ли он, и посмотрел на часы. Было тридцать три минуты седьмого, то есть прошло всего две-три минуты... - Приступим! - решительно сказал Суровцев, оборачиваясь к Савельеву. - Подними фонарь! Опять вложил монету в выемку и попробовал повернуть. Но стакан не поддавался, красная стрелка по-прежнему упиралась своим острием в букву "S". Он сильнее нажал на монету, однако стрелка даже не шелохнулась. Казалось, что взрыватель намертво врос в тело бомбы. Суровцев в отчаянии опустил руку... Вспомнилось, что существует специальный инструмент для вывинчивания взрывателей - его демонстрировали на занятиях в училище: металлический двузубец с массивной, удобной для захвата ручкой. Ничего подобного здесь, под рукой, естественно, не было. - Зря стараемся, - безнадежно сказал он Савельеву и подумал о том, что напрасно не осмотрел как следует нишу в провале. "Может быть, лаз все-таки существует и можно выбраться наружу, связаться с ближайшим штабом МПВО?.. - И сразу оборвал себя: - Бежать хочешь, друг?! Сам - спастись, а людей оставить наедине с бомбой, беззащитных женщин, детей, стариков?!" Он повернулся и, шагнув мимо Савельева, обратился к сидевшим в темноте людям: - Товарищи, мне нужна отвертка... нет, отвертка не годится, нужно что-то вроде стамески... Словом, какой-то инструмент с широким лезвием. Может, есть у кого-нибудь что-то подходящее? - Дядя Баня! - раздался женский голос. - Ты же здесь водопроводчиком работал, может, у тебя есть?.. - Я инструмент с собой не таскаю, - угрюмо ответил мужчина. - Послушайте, дядя Ваня, - сказал Суровцев. - Тут же, судя по всему, какая-то котельная была! Может, что-нибудь найдется? Вроде стамески, понимаете?! - Последние слова он произнес почти с мольбой. Люди в подвале зашумели, задвигались... - Тихо, не ходить! - прикрикнул Суровцев, опасаясь, что от движения людей произойдет сотрясение перекрытий, в которых застряла бомба. - Сейчас принесут фонарь... Он обернулся к Савельеву: - Там, в углу, груда железного лома. Иди пошуруй, только быстро! Лучик света запрыгал по каменному полу. Суровцев с удовлетворением отметил, что его приказ выполнен: вблизи провала никого нет, все перебрались к противоположной стене. Внезапно наверху опять раздался взрыв и снова загрохотали зенитки. Суровцев бросился к бомбе и обхватил ее обеими руками - здоровой и больной, не сознавая бессмысленности своего стремления в случае чего удержать бомбу на весу. Он слышал, что позади что-то звякнуло. Видимо, Савельев перебирал металлическую рухлядь. Какая-то женщина радостно крикнула: - Вот стамеска! - Никакая это не стамеска, а долото! - ответил мужчина, судя по голосу - тот самый дядя Ваня. - Сюда, давайте сюда! - обрадовался Суровцев, но тут же спохватился: - Стоп! Никому не подходить! Савельев, дай-ка сюда, чего там нашли. Через минуту Савельев передал ему инструмент. Это и впрямь было долото - старое, покрытое ржавчиной, с деревянной ручкой. Суровцев попробовал вложить широкое плоское лезвие в углубление на боковом взрывателе. Получилось. - Мотай отсюда, - тихо сказал он Савельеву, не оборачиваясь. - Почему? - недоуменно спросил тот. - Без разговоров! Поставь фонарь и уходи. - Но почему, капитан? - Потому, - со злобой, но почти шепотом произнес Суровцев, - что взрыватель может быть установлен на неизвлекаемость. Жить тебе надоело, что ли? - Не уйду, - упрямо сказал Савельев. - Младший лейтенант, выполняй приказ. Назад! - Не... не выполню, товарищ капитан! - с каким-то отчаянием ответил Савельев и добавил, почему-то перейдя на "вы": - Вам одной рукой не справиться. - Ну черт с тобой, - в сердцах сказал Суровцев и попробовал повернуть долото. Но и на этот раз красная стрелка не сдвинулась с места. "Э-э, будь что будет", - мысленно произнес Суровцев и уже с силой попытался повернуть ручку, но опять безуспешно. - Держите фонарь, - снова обращаясь к Суровцеву на "вы", сказал Савельев. - Я попробую. Ну... держите! И Суровцев понял, что иного выхода нет. Может быть, все дело в том, что он просто устал? Молча передал долото Савельеву и взял у него фонарь. Тот вставил лезвие в углубление, спросил: - Куда поворачивать? Вправо? Влево? - Влево. Но чуть-чуть! Чтобы только сдвинулась... Он поднял фонарь на уровень взрывателя и впился глазами в полированную поверхность дна стакана. Савельев ухватил ручку долота обеими руками, лицо его мгновенно стало мокрым от пота, хотя он еще и не пытался ее повернуть... Но вот он отступил на полшага, нажал сильнее. И Суровцев увидел, как поблескивающая при свете фонаря выкрашенная красным лаком стрелка чуть отклонилась от буквы "S". - Стоп! - крикнул Суровцев. - Что, капитан? Ведь пошла! - Вижу, что пошла! Но теперь я сам. Все. Уходи. И без разговоров. Обоим погибать ни к чему. - Уходи сам, если хочешь, а я никуда не уйду, - грубо ответил ему Савельев и поднял фонарь. Суровцев молча повернулся, снова вложил долото в риску и, в ту же секунду забыв обо всем на свете, как бы слившись воедино с зажатым в руке долотом, плавно повернул его один раз, затем - второй. Взрыва не последовало. Суровцев знал, что радоваться еще рано. Для того чтобы вывинтить стакан-взрыватель, надо было сделать еще несколько оборотов, и каждый из них, возможно, грозил смертью. Он повернул еще и еще раз. Ранее утопленный в теле бомбы, стакан уже на сантиметр возвышался над ее серой, мышиного цвета поверхностью... Суровцев опять дважды или трижды повернул долото и, почувствовав, что резьба кончилась, бросил инструмент на пол и, обхватив пальцами гладкий латунный стакан, осторожно, бережно вынул его... Голова у Суровцева кружилась. Он стоял, прижимая к груди взрыватель. Нетяжелый, до половины покрытый резьбой, а в нижней своей части совершенно гладкий, проклятый этот стакан был теперь никому не страшен. Суровцев отдал его Савельеву: - Посмотри игрушку. Оставался еще один взрыватель. Он тоже мог быть установлен на неизвлекаемость. Но чувство опасности у Суровцева уже притупилось, напряжение спало. - Будем извлекать второй, - как-то равнодушно сказал он. Присел на корточки и, вставив долото в прорезь, сделал попытку повернуть стакан. У него опять ничего не вышло - одной рукой работать было трудно. Он вылез из-под бомбы и сам протянул долото Савельеву: - Давай действуй. Теперь, сидя на корточках, Суровцев держал фонарь и неотрывно следил за каждым движением Савельева. - Не спеши... Спокойно. Так... пошла, пошла! Отдохни... теперь отворачивай дальше... Гладкий полированный стакан медленно вылезал наружу. - Все, убери долото! - приказал Суровцев и стал вывинчивать стакан пальцами. Через мгновение он уже сжимал взрыватель в руке. Потом поставил его на цементный пол рядом о первым, в отдалении от бомбы. - Сволочь... - Он глядел на взрыватели и повторял: - Сволочь... Вот сволочь! Поднялся на затекших ногах и усталым, тусклым голосом сказал в темноту: - Все, товарищи! Затем вытащил из кармана часы. - Наверное, поздно, капитан, - спросил Савельев, - никуда не успеем? Андрей, видимо, все еще не отдавал себе отчета в том, что выбраться из подвала без посторонней помощи невозможно. - Без пяти семь, - сказал Суровцев и прислушался. Наверху было тихо. Он стоял, задумавшись и по-прежнему держа часы на раскрытой ладони. Потом неожиданно протянул их Савельеву: - Возьми. - Чего? - недоуменно переспросил Савельев. - Часы, говорю, возьми. - Зачем, капитан? - Бери, говорю! - повторил Суровцев. - Ну... на память. - Да ты что, капитан! Это ж боевые, дареные! - Вот и будут дареные. - Дак там же имя ваше написано! - Имя, если хочешь, сотри. Рашпилем. - Ну... спасибо, - улыбнулся Андрей. - Только имя ваше я стирать не буду. Он взял часы и осторожно опустил их в брючный карман. - Теперь что будем делать, товарищ капитан? - Спать, - усталым голосом произнес Суровцев. - А как же насчет?.. - Не знаю. Хочу спать. При свете фонаря они отыскали свободное место у стены и легли рядом. Суровцев заснул мгновенно. Среди ночи бомба сорвалась с перекрытий и с грохотом упала на каменный пол. Но она была уже безопасна. ...Откопали их только под утро. 12 В грохоте вражеских бомб и снарядов, в огне пожарищ встречал Ленинград приближающуюся двадцать четвертую годовщину Великой Октябрьской социалистической революции. С наступлением темноты высоко в небе раздавался характерный гул вражеских бомбовозов. Сотни фашистских самолетов были уже сбиты советскими летчиками и зенитной артиллерией, но количественное превосходство в авиации оставалось на стороне противника. Относительно небольшие воздушные подкрепления, которые время от времени направляла в Ленинград Ставка, небольшие потому, что ожесточенным бомбежкам подвергалась в то время и Москва и другие города, не могли кардинально изменить соотношение сил. Нашим истребителям приходилось совершать по нескольку вылетов за ночь. Летчики вступали в бой с двумя, тремя, пятью вражескими самолетами, это стало обычным явлением. В начале ноября младший лейтенант Севастьянов совершил первый в ленинградском небе ночной таран. Бомбы и снаряды рвались повсюду. Они настигали трамваи, превращая их в месиво искореженного металла, битого стекла и человеческих тел, обрушивались на детские дома, госпитали. И никто в городе, ложась в постель, не был уверен в том, что она не станет его могилой. Городские пожарные команды были уже не в силах справиться с морем огня, заливавшего Ленинград каждую ночь. На помощь им пришли добровольцы. Тысячи людей, пренебрегая опасностью, занимались спасением пострадавших от обстрелов и бомбежек. По сигналу тревоги они спешили туда, где рвались бомбы, чтобы вынести раненых, раскопать заваленные убежища, ликвидировать очаги пожаров... Два с половиной миллиона человек жили в этом зажатом вражеским кольцом, беспрерывно обстреливаемом, оставшемся почти без электроэнергии городе. Жили?! Нет, люди не просто жили и умирали. Они работали. Впрочем, и это слово недостаточно емко, чтобы передать весь смысл того, что совершалось. Происходило чудо, подлинное значение которого мир сможет оценить много позже. Сотни танков, бронемашин, артиллерийских орудий выходили в те дни из ворот, ленинградских заводов. Минометы, полковые и противотанковые пушки, десятки тысяч реактивных снарядов и авиабомб поступали из Ленинграда на вооружение Красной Армии. День за днем!.. Постепенно к тем неимоверным лишениям и страданиям, которые испытывали ленинградцы в осажденном городе, прибавился еще и голод. В отличие от обстрелов, начинавшихся внезапно, он подбирался к горлу Ленинграда медленно, исподволь. Уже трижды снижали продовольственные нормы, и все чаще люди, стоявшие у станков, идущие на работу или возвращавшиеся домой, ощущали внезапные приступы головокружения, все чаще им казалось, что невидимые, но тяжелые цепи притягивают их к земле. Люди слабели, двигались с трудом и уже почти не обращали внимания на близость смерти, уже не спешили, как раньше, укрыться в убежищах, когда на улицах начинали рваться снаряды и лихорадочно стучал метроном... Но шестого ноября город будто вздрогнул от внезапного толчка, и ленинградцы, подчиняясь какому-то душевному порыву, сбросили с себя оковы голода и усталости. Нет, не жалкая прибавка к празднику, о которой объявили в "Ленинградской правде" и по радио, - двести граммов сметаны и сто граммов картофельной муки детям и по пять штук соленых помидоров взрослым, - была тому причиной, хотя и она показалась населению Ленинграда щедрым подарком. Приближалось седьмое ноября, и с датой этой столь многое было связано в душах людей, что, как ни измучены были ленинградцы, они не могли не откликнуться, не приободриться. Впервые за долгие недели блокады очереди образовались не у продовольственных магазинов, а у парикмахерских и бань, у театра имени Пушкина, в помещении которого давала свои спектакли оперетта - единственный театральный коллектив, работавший в блокадном Ленинграде. Ничего из того, что было доступно людям ранее, не осталось у них теперь, чтобы достойно отпраздновать годовщину великой революции. Только лишним снарядом, только отремонтированным сверх плана танком, только дополнительно сданной армии пушкой могли они отметить седьмое ноября страшного сорок первого года. В Лепном зале Смольного состоялось короткое собрание представителей партийного и советского актива, которое нельзя было назвать ни праздничным, ни торжественным. Здесь, в Смольном, где Ленин провозгласил победу социалистической революции, теперь, почти четверть века спустя, речь шла о том, что над великим государством рабочих и крестьян нависла смертельная опасность. Одно мог сказать собравшимся секретарь Центрального Комитета и обкома партии Андрей Александрович Жданов - горькую правду. И эта правда состояла в том, что на всех фронтах идут тяжелые оборонительные бои, что Москва все еще на осадном положении, а враг находится на подступах к столице. Эта правда состояла в том, что, по данным на первое ноября, в Ленинграде оставалось муки всего лишь на две недели, крупы - на шестнадцать дней, а покрытая ледяной шугой Ладога перестала быть судоходной, и продовольствие в Ленинград теперь доставляется только по воздуху. Такого безрадостного собрания еще, пожалуй, не видели стены Смольного. После того как собрание кончилось, Жданов пригласил к себе в кабинет Воронова, нового командующего войсками Ленинградского фронта Хозина, Васнецова, Павлова и заместителя командующего по тылу Лагунова. Жданов тяжело, прерывисто дышал, - приступы астмы стали повторяться у него по нескольку раз в день. Сев за стол, он, не глядя, привычным движением нащупал папиросу в раскрытой коробке "Северной Пальмиры", закурил и тяжело закашлялся. Откашлявшись, виновато взглянул на присутствующих, но тут же стер с лица это несвойственное ему выражение и строго сказал, точно стремясь подчеркнуть, что вполне здоров и работоспособен: - Товарищ Лагунов, докладывайте, мы слушаем. На начальника тыла фронта Лагунова была возложена персональная ответственность за сооружение новой трассы, которая должна была связать Ленинград со страной в случае, если Тихвин захватит враг. Хотя Тихвин оставался еще в наших руках и руководители ленинградской обороны не теряли надежды на то, что его удастся отстоять, тем не менее было принято решение приступить к строительству автомобильной дороги в обход Тихвина с севера - от железнодорожной станции Заборье до Новой Ладоги. Трассу общей протяженностью более двухсот километров нужно было проложить через лесные чащобы, минуя болота и трясины, которыми изобиловал этот край. Тысячи колхозников из районов, расположенных между Новой Ладогой и Заборьем, подразделения бойцов тыловых частей Ленинградского фронта дни и ночи работали на строительстве дороги. И ежедневно Военный совет фронта выслушивал доклад Лагунова о ходе строительства... Не меньшую остроту приобрел и другой вопрос: когда наконец замерзнет Ладога и по ее льду можно будет пустить машины с грузом? Жданов собрал у себя ученых и моряков. Их мнения оказались противоречивыми. Лагунову было поручено продолжить консультации с гидрологами, метеорологами, гляциологами и обратиться к опыту рыбаков, живущих на ладожском побережье... И вот сейчас Лагунов докладывал: - То, что удалось выяснить, сводится в основном к следующему. Никто систематических наблюдений за температурой воды в Ладоге не вел. Работники Гидрологического института и гидрографическая служба Балтфлота утверждают, что первый снег над озером нередко выпадает уже в сентябре... К Лагунову Жданов всегда относился с большим доверием и симпатией. Однако на этот раз раздраженно прервал генерала: - Сегодня шестое ноября, товарищ Лагунов, и сентябрь нас не интересует. Мы хотим наконец узнать, когда на Ладоге устанавливается твердый ледяной покров. Вы выезжали на побережье? - Да. Два раза за истекшие сутки. И тем не менее, - твердо сказал Лагунов, - я убежден, что на ваш вопрос, Андрей Александрович, с определенностью ответить невозможно. Он сделал паузу, ожидая, что Жданов заговорит снова, но тот молчал. - Дело в том, - продолжал Лагунов, - что, как я уже сказал, до сих пор ледовый режим озера систематически не изучался, в этом не было практической необходимости. Нам удалось разыскать в архивах доклад смотрителя маяка Сухо некоего Захарова, опубликованный в "Известиях Русского географического общества" за тысяча девятьсот пятый год. Книга у меня с собой, и я просил бы разрешения зачитать из нее небольшую выдержку. Это - свидетельство очевидца. Жданов хмуро кивнул. Лагунов вынул из лежавшего перед ним на столе портфеля книгу в выцветшем дерматиновом переплете с торчащей из нее красной картонной закладкой, раскрыл и громко прочел: - "Озеро без числа раз замерзает, и лед ломается и уносится. И так в продолжение трех месяцев. Редко когда лед простоит неделю на одном месте. Все озеро никогда не замерзает. В продолжение тридцати лет я еще не видел на нем сплошного льда". Лагунов захлопнул книгу. - Нас интересует сейчас не все озеро, а Шлиссельбургская губа, - сдвигая густые брови, сказал Васнецов. - Так точно, - подтвердил Лагунов, - к этому я и хотел сейчас перейти. Согласно наблюдениям местных жителей, которых я опрашивал лично, наиболее ранний ледостав в Шлиссельбургской губе наблюдался в середине ноября, а самый поздний - под Новый год. Разумеется, даты эти приблизительные, поскольку льдообразование - процесс сложный, происходящий не в один день. Кроме того, в течение всей зимы на Ладоге свирепствуют бураны и штормы, происходят подвижки льда. Местные жители рассказывают, что даже в самые сильные морозы на льду остаются широкие полыньи. Они утверждают, что на мелях торосистый лед образует валы высотой в несколько метров... Разумеется, это - чисто визуальные наблюдения... - Товарищ Лагунов! - снова нетерпеливо произнес Васнецов. - Нам не нужны сейчас общие рассуждения. Мы хотим знать, когда станет Ладога в этом году. Вы должны, наконец... - Но тут он понял, что требует невозможного, и сдержанно, точно извиняясь за резкость, сказал: - Продолжайте, пожалуйста. - Удалось установить, - заговорил Лагунов, по-прежнему ровно и спокойно, - что ледовый режим губы аналогичен режиму Невы, точнее, тесно с ним связан. А сведения о замерзании Невы у нас имеются, причем за очень долгое время... На лицах всех, кто слушал его, тревога сменилась надеждой. - О чем же говорят эти сведения? - спросил Хозин. - О том, товарищ командующий, - ответил Лагунов, - что среднеарифметическая дата замерзания Невы - двадцать шестое ноября. Принимая во внимание раннюю зиму нынешнего года, можно полагать, что и Шлиссельбургская губа покроется льдом в ноябре. - Но какой толщины будет лед?! - воскликнул Жданов, нервно гася папиросу о дно массивной стеклянной пепельницы. Лагунов пожал плечами: - Этого, Андрей Александрович, предсказать нельзя... Да, этого предсказать не мог никто. Но именно от того, когда замерзнет Ладога, зависела судьба ленинградцев. Жизнь впроголодь, жизнь на самой границе со смертью, но все-таки жизнь - в том случае, если лед на озере станет достаточно прочным хотя бы во второй половине ноября и по нему удастся проложить дорогу в несколько десятков километров. В ином случае городу угрожала гибель... Две тысячи тонн продовольствия в день были тем минимумом, который требовался, чтобы поддерживать существование городского населения и накормить войска. Перебросить такой груз по воздуху было невозможно. - Значит, - подытожил Жданов, - мы обречены на то, чтобы ждать... Разумеется, ждать сложа руки было бы преступлением. Строительство автотрассы Заборье - Новая Ладога остается главной задачей. Но есть и вторая, не менее важная, - приступить к прокладке ледовой дороги по Ладоге в первый же день, когда лед достигнет необходимой прочности. Я предлагаю сегодня же обсудить вопрос о руководстве будущей Ладожской трассы. Приказ на этот счет мы издадим позже, непосредственно перед открытием трассы, чтобы соблюсти необходимую секретность. Но предварительно утвердить кандидатуры необходимо уже сегодня. Кого вы, товарищ Лагунов, предлагаете назначить начальником дороги? - Генерал-майора Шилова, - без промедления ответил Лагунов. - А комиссаром? - спросил Жданов, обращаясь на этот раз к Васнецову. - Полагаю, что как только дорога по-настоящему вступит в строй, наиболее подходящей была бы кандидатура бригадного комиссара Шикина. Жданов хорошо знал и того и другого. Он согласно кивнул и спросил, есть ли у членов Военного совета иные мнения. Других мнений не было. - Вернемся к приказу, - сказал Жданов, доставая из коробки очередную папиросу. - В нем надо предусмотреть весь комплекс задач, связанных с перевозкой грузов до берега Ладоги и далее, по льду. Он хотел сказать что-то еще, но в это время раздался телефонный звонок. Звонила смольнинская "вертушка" - аппарат внутригородской спецсвязи. Жданов снял трубку. Он слушал молча, однако с каждой секундой выражение его лица менялось. Казалось, что лежавшая на нем пепельно-серая тень усталости исчезла, на щеках выступил слабый румянец. Неожиданно звонким голосом Жданов сказал: - Обеспечить, чтобы все шло без перебоев. Это очень, очень важно!.. Повесил трубку, посмотрел на часы и обвел глазами присутствующих. По лицу его было видно, что он хочет сообщить какую-то приятную новость и сейчас уже как-то по-детски медлит, испытывает терпение людей перед тем, как преподнести им подарок... - Товарищи! - взволнованно произнес он наконец. - Через полчаса, ровно в семь, начнется трансляция торжественного заседания из Москвы в честь нашего великого праздника! Какое-то время все ошеломленно молчали. Однако уже в следующую минуту на Жданова обрушился град вопросов: в самой ли Москве будет происходить заседание, не в Куйбышеве ли, в каком помещении, кто будет делать доклад?.. Жданов развел руками и с улыбкой, не сходившей с его лица, отвечал: - Заседание будет происходить в Москве - это факт, товарищи! Но где именно и кто будет делать доклад - не знаю, честное слово, не знаю! Ходоренко по своей линии, от Радиокомитета, получил указание обеспечить трансляцию прямо из эфира, вот и все, о чем он сообщил мне. Потерпите еще немного... Я предлагаю сейчас разойтись, у каждого ведь есть неотложные дела, а через полчаса давайте соберемся у меня и вместе послушаем. Договорились?.. Когда Жданов и Васнецов остались в кабинете одни, Васнецов, бросив нетерпеливый взгляд на круглые стенные часы, спросил: - Андрей Александрович, как вы полагаете, кто будет делать доклад? - А вы считаете - кто? - в свою очередь спросил его Жданов. - Я считаю, что торжественное заседание есть смысл проводить только в том случае, если на нем сможет выступить товарищ Сталин. Жданов молчал. Он знал, что шестнадцатого октября, после короткого сообщения в печати об ухудшении положения на Западном фронте, по Москве поползли черные слухи, будто правительство во главе со Сталиным покинуло город. Знал он и о том, что в тот день с часу на час откладывалось объявленное по радио "важное выступление" и, хотя все ждали, что выступит Сталин, в конце концов к москвичам обратился с речью председатель Моссовета Пронин. Затем был обнародован приказ об осадном положении, начинавшийся на старинный русский лад словами: "Сим объявляется..." В приказе подчеркивалось, что враг стоит у ворот Москвы, но столица будет защищаться до последней капли крови. Из речи Пронина ясно следовало, что Сталин в Москве, но этого было недостаточно - именно голос Верховного главнокомандующего хотела слышать страна. "Так неужели он не выступит и сейчас, если уж решено проводить торжественное заседание?" - спрашивал себя Жданов. Разумеется, можно было позвонить в Москву и поговорить с самим Сталиным. Но Жданов не сделал этого. И не только потому, что знал: если его не информировали, где будет проходить торжественное заседание и кто выступит с докладом, значит, Сталин решил сохранить все в полной тайне до самого начала заседания. Но была и другая причина, по которой Жданов не решался, не мог первым позвонить Сталину: после того как он и Ворошилов получили одну за другой телеграммы, в которых Верховный обрушил на них упреки за недостаточно энергичное руководство боевыми операциями, назвал "специалистами по отступлению", личные отношения между Сталиным и Ждановым утратили прежнюю сердечность... "Да, - думал сейчас Жданов, - партия и народ в данный момент хотят слышать Сталина больше, чем когда-либо. Вот уже четыре месяца, несмотря на крайне неблагоприятный ход войны, он не выступал". Тем не менее вслух своих мыслей Жданов не высказал. Прошедший большую школу руководящей работы, он слишком хорошо знал, сколь осторожными должны быть любые высказывания, касающиеся лично Сталина... Жданов хорошо изучил характер этого человека, которому по-прежнему верил безгранично. Знал, что, пока Сталин не сочтет необходимым дать новые оценки, новый лозунг, он выступать не будет. Третьего июля Сталин попытался ответить на вопросы, которые мучили тогда каждого советского человека: как могло случиться, что Красная Армия сдала врагу столько наших городов, такие обширные районы? Во вред или на пользу пошел стране недавний советско-германский пакт о ненападении? И не только дал свои ответы на эти жгучие вопросы, но и указал, что делать дальше, как разбить врага. Но что нового, ободряющего, продолжал свои размышления Жданов, может сказать Сталин сегодня, когда враг стоит на пороге Москвы и Ленинграда? Еще раз призвать к стойкости?.. Нет, на простое повторение своей июльской речи Сталин не пойдет. Призывную речь, лишь повторяющую основные положения его июльского выступления, он поручил бы кому-то другому... Те же мысли, в которые был погружен сейчас Жданов, владели и Васнецовым. Сергей Афанасьевич Васнецов был моложе Жданова, но тоже прошел хорошую школу политической деятельности - от низового комсомольского работника до фактического руководителя крупнейшей в стране, после Московской, городской партийной организации. Но Васнецов отличался от Жданова гораздо большей непосредственностью и эмоциональностью. То, о чем Жданов лишь размышлял, он высказал вслух. Но, поняв по молчанию Жданова, что тот не хочет продолжать начатый разговор, Васнецов умолк. Однако выдержки ему хватило ненадолго. И не только потому, что Васнецов был "человеком-пружиной" и "пружина" эта не могла долго находиться в сжатом состоянии. Тут сказалось и другое. Сколь ни огромен был авторитет Сталина, сколь ни велика была вера в его политический опыт, все же с того дня, как разразилась война, в отношении к нему многих людей произошла некоторая перемена, в чем они сами, скорее всего, не отдавали себе отчета. По-прежнему имя Сталина символизировало для них партию и государство, с его именем на устах они шли в бой, по-прежнему, как и в мирное время, ждали его решающего слова. И тем не менее откуда-то из самых глубин сознания пробивалась мысль, что и Сталин не столь безгранично всемогущ, как это казалось ранее, что и ему не все удалось предусмотреть, и если можно было бы не только остановить время, но и повернуть стрелки часов истории на год-два назад, он и сам, наверное, решил бы кое-что иначе... Да и тот факт, что с начала войны Сталин стал более доступным, что он теперь ежедневно общался с десятками людей - военными, директорами крупных заводов, конструкторами-вооруженцами, многие из которых раньше даже представить себе не могли, что им когда-либо доведется лично говорить со Сталиным, - этот немаловажный факт также лишал Сталина прежнего ореола "надземности". До войны Васнецов и не помышлял о том, что Сталин будет звонить ему по телефону. А ныне он воспринимал звонки Верховного по ВЧ как, разумеется, нечто очень важное, но вместе с тем и естественное. А Сталин в течение последних двух месяцев звонил Васнецову все чаще. Справлялся о положении в городе, о строительстве оборонительных сооружений, о работе крупнейших предприятий, о настроении рабочих, торопил с ремонтом танков, требовал ускорить переброску через Ладогу на другие фронты орудий, которые выпускала ленинградская промышленность... И если Жданов по-прежнему говорил о Сталине только строго официально, то Васнецов теперь позволял себе выражать свои чувства более открыто. Поэтому, несмотря на явное нежелание Жданова продолжать начатый разговор о том, кто именно будет выступать на торжественном заседании, Васнецов после короткого молчания снова вернулся к той же теме. - Мне кажется, Андрей Александрович, - сказал он, - что, если выступит не Сталин, а кто-то другой, это будет неправильно понято. Или, точнее, понято в определенном смысле. - В каком? - строго спросил Жданов. Он был явно недоволен этой напористостью Васнецова. Но Васнецов понял вопрос буквально. - Как же?! - воскликнул он. - Немцы стоят под Москвой. Если бы в этот тяжелейший для всей страны момент торжественное заседание не состоялось вообще, все бы поняли - сейчас не до праздников! Но поскольку заседание проводится, Сталин должен там выступить. Иначе люди решат, что ему просто нечего сказать!.. Во всяком случае, у нас, в Ленинграде, это будет воспринято именно так, я уверен! Жданов покачал головой: - Вы рассуждаете по законам формальной логики, Сергей Афанасьевич. Но ведь в жизни все сложнее, особенно в нашей сегодняшней жизни. Если товарищ Сталин решит выступить, - продолжал он, внутренне осуждая себя за то, что все-таки втягивается в разговор, - ему придется объявить всему миру о том, что происходит под Москвой, под Ленинградом... - А разве мир об этом не знает? - Знает лишь в самых общих чертах. О том, что немцы почти у Кировского завода и на подступах к Москве, в сводках Совинформбюро не сообщалось. Что целесообразнее - подождать, пока нашим войскам удастся отбросить врага, или рисковать вызвать панику? Ведь если товарищ Сталин выступит, он не сможет умолчать о том, где стоит сейчас враг... - Да, не сможет! - горячо откликнулся Васнецов. - Но он и не должен скрывать этого!.. Паника!.. Не будет, не может быть у нас в стране паники! Мы ее опасались, когда начали строить укрепления на Луге. Была паника? Нет! Наоборот, заявив об опасности открыто, мы собрали под Лугу полмиллиона человек! А ваше воззвание двадцать первого августа? Ведь мы прямо сказали: над городом нависла непосредственная угроза. Непосредственная! И что же? Была паника?! - Я сказал еще не все, - произнес Жданов, стараясь держаться как можно спокойнее. - Подумайте о другом. Война идет уже пятый месяц, а перелом в нашу пользу еще не наступил. К несчастью, наоборот, - враг лезет вперед. Вы думаете, почему в последних сводках Информбюро вообще не упоминаются направления? Так какой же прогноз дальнейших событий может дать сегодня товарищ Сталин? Повторить, что наше дело правое и победа будет за нами? А если завтра Ленинград окажется в двойном кольце блокады? Если врагу удастся... - Тут Жданов оборвал себя. У него едва не вырвалось: "вторгнуться в Москву..." Но позволить себе произнести подобное он не мог. Два чувства боролись сейчас в его душе. Он был политическим деятелем, умудренным жизнью, привыкшим не забегать вперед, не высказывать своего мнения по вопросам, находящимся в непосредственной компетенции Политбюро и лично Сталина. Но он был и просто человеком, коммунистом, прошедшим за последние месяцы вместе со своими товарищами-ленинградцами трудный путь испытаний. Поэтому, понимая, что лучше промолчать - ведь пройдет еще несколько минут, и все сомнения разрешатся сами собой, - Жданов с трудом сдерживал себя: ведь он тоже страстно хотел, чтобы с докладом выступил именно Сталин, чтобы он дал ответы на все новые вопросы, которые выдвигала война... Но если он все же не выступит?.. В кабинет один за другим стали входить Воронов, Хозин, Павлов, секретари обкома и горкома. Приемник был уже включен, но из него разносился пока лишь размеренный стук метронома. Взгляды всех были устремлены на стенные часы. Минутная стрелка неуклонно приближалась к цифре 12. Метроном бесстрастно стучал, точно отбивая ход времени. Вдруг он смолк. На какие-то секунды в комнате воцарилась мертвая тишина. В эти мгновения никто из собравшихся даже не подумал о том, что стук метронома прекратился, может быть, потому, что где-то начался артналет или к городу приближаются вражеские самолеты и штаб МПВО переключил городскую радиосеть на себя, чтобы объявить воздушную тревогу. Эта естественная мысль пришла в голову только Жданову. Он поспешно снял трубку телефона прямой связи со штабом МПВО, намереваясь отдать распоряжение, чтобы в случае тревоги тотчас же после ее объявления вернуть все каналы обратно Радиокомитету. Но дежурный по штабу доложил, что в городе пока спокойно. Но вот приемник опять ожил. Сначала послышался треск атмосферных разрядов, потом неясный гул человеческих голосов, как это всегда бывает, когда включают микрофоны, установленные в зале, где собралось много людей. Казалось, что сюда, в смольнинский кабинет, ворвался далекий, отстоящий на сотни тысяч километров мир, и собравшиеся у Жданова руководители ленинградской обороны затаив дыхание прислушивались к звукам этого мира. Потом гул голосов в приемнике смолк, прошло еще мгновение, и вдруг грянул гром аплодисментов. И хотя еще ни одного слова не было произнесено, сомнений не оставалось - в зале появился Сталин. Только его встречали подобной овацией... Каждый из сидевших в кабинете Жданова людей почувствовал внутреннее облегчение. Уже одно то, что сотни москвичей, вопреки всем мрачным слухам, видят сейчас Сталина воочию, было большой радостью для всех. Но будет ли он говорить? Может быть, Сталин решил просто появиться на этом заседании, чтобы страна знала - он в Москве... Аплодисменты наконец смолкли. Опять наступила тишина, нарушаемая лишь непрекращающимся треском атмосферных разрядов. Однако на этот раз она оказалась непродолжительной, Из репродуктора зазвучал голос: - Товарищи!.. - Кто это? - воскликнул нетерпеливый Васнецов. Ответы посыпались разные: - Щербаков!.. - Пронин!.. - Маленков!.. - Тише, товарищи! - строго произнес Жданов. А там, в далекой Москве, кто-то, кого взволнованные торжественностью момента люди в смольнинском кабинете не могли узнать по голосу, говорил о том, в каких условиях советскому народу приходится отмечать двадцать четвертую годовщину Великой Октябрьской социалистической революции, о грозной опасности, нависшей над страной. Короткую свою речь он закончил словами: - Торжественное заседание Московского Совета депутатов трудящихся совместно с партийными и общественными организациями Москвы объявляется открытым!.. Снова раздались аплодисменты, и наступила пауза. Длилась она не более двух-трех секунд, но показалась бесконечно долгой. Наконец председательствующий медленно, с расстановкой объявил: - Слово... для доклада... имеет... товарищ Сталин. Жданов, Васнецов, Воронов, все сидящие сейчас в напряженном молчании у радиоприемника люди, едва сдерживая волнение, обрадованно переглянулись. Точно какая-то тяжесть спала с их плеч, точно стало легче дышать. И если бы в мыслях этих людей вдруг возник вопрос "почему", они немедля ответили бы: "Потому что будет говорить Сталин". Но хотя в этом ответе была бы заключена правда, он тем не менее не исчерпывал всей глубины чувств, которые в тот момент ощутили не только руководители ленинградской обороны, но и миллионы советских людей, так же напряженно вслушивавшихся сейчас в каждое слово, доносившееся из репродукторов. Да, то, что в эти трагические дни Верховный главнокомандующий находится в центре страны, бессменно стоит на своем посту, не могло не вызвать глубокого облегчения. Однако не только самим фактом появления Сталина на трибуне торжественного заседания вызывались эти чувства. Подлинная, глубинная причина и тех оваций, которыми было встречено объявление, что сейчас будет говорить Сталин, и того прилива сил, который ощутили люди, услышавшие это, заключалась в сознании, что партия по-прежнему непоколебима, что весь советский строй, несмотря на горькие испытания, по-прежнему противостоит ненавистному фашизму и что нет такой силы, которая сможет поставить советский народ на колени... - Товарищи! - раздался негромкий, хорошо всем знакомый голос. - Прошло двадцать четыре года с тех пор, как победила у нас Октябрьская социалистическая революция и установился в нашей стране социалистический строй... - Этими словами начал Сталин свой доклад. В первые мгновения люди, собравшиеся в кабинете Жданова, взволнованные тем, что, несмотря ни на что, доклад делает именно Сталин, просто вслушивались в его голос, стараясь понять, в каком состоянии находится Верховный. В ушах еще звучало запомнившееся с третьего июля позвякивание графина о стакан с водой, время от времени прерывавшее тогда речь Сталина, и необычные для него тревожные интонации. Но сейчас Сталин говорил спокойно. Это стало ясно после первых же произнесенных им фраз. Слышимость была очень плохая. В репродукторе то и дело раздавался треск. Непроизвольно подавшись вперед, к приемнику, все напряженно вслушивались, стараясь не пропустить ни слова. Сталин не был хорошим оратором. Говорил он с сильным грузинским акцентом, нередко переходя на скороговорку и как бы проглатывая окончания фраз, не отделяя главного от второстепенного, голос его звучал монотонно. Но этого давно уже никто не замечал. Людям было неважно, как, а важно, что говорит Сталин. И особенно важно это было сегодня! Первая часть его речи не оставляла никаких иллюзий относительно создавшегося положения. Сталин сказал о том, что в итоге четырех месяцев войны опасность, нависшая над страной, не ослабла, а, наоборот, еще более усилилась, что враг захватил большую часть Украины, Белоруссию, Молдавию, Литву, Латвию, Эстонию, ряд других областей, что он проник в Донбасс, черной тучей навис над Ленинградом, угрожает, Москве... И хотя бойцы нашей армии и флота пролили потоки вражеской крови, мужественно отбивая атаки озверелого врага, Гитлер бросает на фронт все новые и новые силы, чтобы захватить Ленинград и Москву до наступления зимы. Говоря все это, перечисляя шести- и семизначные цифры, характеризующие наши потери и потери противника, Сталин, казалось, преследовал одну-единственную цель: не скрывать ничего, обнародовать все факты, какими бы горькими они ни были. Но из этих фактов он сделал вывод, что в результате четырех месяцев войны Германия, людские резервы которой уже иссякают, оказалась значительно более ослабленной, чем Советский Союз, силы которого только теперь разворачиваются в полном объеме. "А хватит ли у нас времени развернуть и использовать эти силы?" - с тревогой в душе спрашивал себя Васнецов, который так же, как и все остальные, напряженно вслушивался в слова Сталина и болезненно морщился, когда помехи заглушали голос докладчика. И, как бы отвечая ему, Сталин заговорил о провале разрекламированной немцами "молниеносной войны". Напомнив, что Гитлер обещал покончить с Советским Союзом в полтора-два месяца, дойти за это время до Урала, он под грохот аплодисментов заявил, что план этот следует считать провалившимся. Сталин говорил, что план "молниеносной войны" основывался на надежде Гитлера создать всеобщую коалицию против СССР, вовлечь в нее Великобританию и США. В этом немцы жестоко просчитались. Гитлер рассчитывал и на то, что война вызовет конфликт между рабочими и крестьянами, между народами Советского Союза. Однако и здесь немцы просчитались. Под новый взрыв аплодисментов Сталин заявил, что никогда еще советский тыл не был так прочен, как теперь. Любое другое государство, потеряв такие территории, не выдержало бы испытания, пришло бы в упадок. Но советский строй его выдержал. И это значит, что советский строй является наиболее прочным строем. Сталин не отрицал некоторых временных преимуществ немецкой армии перед нашими войсками, которые вынуждены сражаться с кадровыми армиями и флотом, ведущими войну уже два года. И все же, говорил Сталин, моральное состояние нашей армии выше, чем немецкой, потому что она защищает Родину и верит в правоту своего дела. Трескучие атмосферные разряды заглушили его голос, но вот он зазвучал снова: - Оборона Ленинграда и Москвы, где наши дивизии истребили недавно десятка три кадровых дивизий немцев, показывает, что в огне Отечественной войны куются и уже выковались новые советские бойцы и командиры, которые завтра превратятся в грозу для немецкой армии... Он произнес эти слова спокойно, без пафоса, но они были наполнены столь большим, жизненно важным содержанием, что в зале вновь вспыхнули аплодисменты... Потом Сталин проанализировал причины постигших Красную Армию неудач. Он сказал об отсутствии в Европе второго фронта и о недостатке у нас танков и отчасти авиации и подчеркнул, что основная задача нашей промышленности заключается в том, чтобы в несколько раз увеличить производство не только танков и самолетов, но и орудий и минометов... Далее Сталин как бы отвлекся от насущных, выдвигаемых войной задач и перешел к характеристике национал-социализма. Он назвал гитлеровскую партию партией империалистов, партией врагов демократических свобод, партией средневековой реакции и черносотенных погромов. В непрочности европейского тыла гитлеровской Германии, непрочности тыла в самой Германии и в мощи антигитлеровской коалиции Сталин видел факторы, которые должны привести к неизбежному краху фашизма. Обращаясь к тем, кто трудился в тылу, он призвал работать не покладая рук. Выпускать больше танков, самолетов и другого вооружения. Больше хлеба, мяса и сырья для промышленности. - Мы можем и мы должны выполнить эту задачу, - сказал Сталин. И, сделав паузу, провозгласил: - За полный разгром немецких захватчиков! За освобождение всех угнетенных народов, стонущих под игом гитлеровской тирании! Да здравствует нерушимая дружба народов Советского Союза! Да здравствует наша Красная Армия и наш Красный Флот! Да здравствует наша славная Родина! Наше дело правое, победа будет за нами! Когда Сталин кончил говорить, в зале возникла буря оваций. И в этой буре, точно пробиваясь на поверхность бушующего моря, сначала едва слышно, но с каждой секундой все громче и громче, зазвучала мелодия "Интернационала". Жданов встал первым. Поднялись и остальные. Неотрывно глядя на приемник, из которого неслись звуки великого гимна коммунистов, люди стояли вытянувшись, точно на военном параде, и глаза их были красными - то ли от напряжения, то ли от сдерживаемых слез. Раздался голос Левитана: - Мы передавали торжественное заседание Московского Совета депутатов трудящихся совместно с партийными и общественными организациями Москвы. Бушующий, гремящий мир снова отдалился на тысячи километров... На мгновение приемник затих. А через минуту все услышали привычный стук метронома. Он смолк внезапно. Откуда-то из-за стен Смольного вдруг донеслись глухие звуки бомбовых разрывов. И почти тотчас же по радио объявили воздушную тревогу. Через полчаса после окончания трансляции вернувшийся в свой кабинет Воронов позвонил по ВЧ начальнику Главного артиллерийского управления Красной Армии Яковлеву: не терпелось узнать подробности о торжественном заседании. Только что пришедший с заседания Яковлев голосом, прерывающимся от волнения, сообщил, что происходило оно в метро, на станции "Маяковская". Он продолжал что-то говорить, но слышимость стала отвратительной. Мешала и зенитная стрельба за стенами Смольного. Зажимая ладонью правое ухо и прижав трубку к левому, обычно сдержанный Воронов оглушительно кричал, что не может ничего разобрать. Яковлев, голос которого доносился будто с другого края земли, все время повторял какое-то слово - то ли "снаряд", то ли "заряд", то ли "аппарат". - Какой снаряд? Какой заряд? - раздраженно крикнул Воронов. - Повтори по буквам!.. Он схватил листок бумаги и карандаш. - Петр! Петр! - в треске и шуме доносилось до него. - Андрей... Роман... Александр... Дамба... Завтра, завтра!.. - Какая дамба? - уже с отчаянием в голосе крикнул Воронов, механически записавший диктуемые слова. - Дамба... дамба... Доронин... Дарья! - прорывались из трубки, казалось, начисто лишенные смысла слова. - Завтра, завтра! Воронов в изнеможении опустил трубку на рычаг и придвинул к себе листок, вчитываясь в записанное. По первым буквам выходило: "парад". Сомнений быть не могло. Последнее слово, которое удалось расслышать Воронову, было "завтра". Это означало, что завтра, седьмого ноября, в Москве состоится традиционный военный парад!.. Воронов схватил листок и почти бегом направился в кабинет Жданова. Там уже никого не было, - видимо, все перешли работать в бомбоубежище. Воронов быстро спустился вниз, миновал переговорный пункт, поспешно прошел по тесному коридору, сбежал по металлическим ступенькам еще ниже. - Где Андрей Александрович? - запыхавшись, спросил он у сидевшего в маленькой приемной полкового комиссара Кузнецова. - У себя, - ответил тот и кивнул на дверь в стене приемной. В кабинете Жданова сидели все те, кто вместе с ним полчаса назад слушал речь Сталина. - Андрей Александрович, завтра парад! - взволнованно объявил, переступая порог, Воронов. В комнате все будто замерли. Это сообщение было слишком неожиданным, почти неправдоподобным. - Я только что говорил с Яковлевым из ГАУ, - стараясь обрести свой обычный, корректно-холодноватый тон, продолжал Воронов. - Он мне сказал, что торжественное заседание проходило в метро, на станции "Маяковская", и что завтра в Москве состоится военный парад. Жданов пожал плечами и неуверенно произнес: - Николай Николаевич, что вы говорите, подумайте! Ведь парад нельзя провести в метро! - Андрей Александрович, слышимость была очень плохой, почти ничего нельзя было разобрать, но это слово "парад" я попросил повторить по буквам. Вот оно! И Воронов положил на стол перед Ждановым листок бумаги. Жданов несколько раз перечитал написанное и проговорил все еще с сомнением в голосе: - По первым буквам действительно получается "парад". Но почему вы решили, что парад будет завтра и в Москве? Вы же сами говорите, что почти ничего не расслышали. - Речь шла именно о завтрашнем дне, за это я ручаюсь! - Подождите, - сказал Жданов и решительно направился к двери. Он вернулся минут через пять, сияя улыбкой. - Вы правы, Николай Николаевич. Я только что связался с Москвой. Завтра на Красной площади действительно состоится парад. Я... я поздравляю вас, товарищи! Я... Он не договорил, потому что раздался телефонный звонок. Жданов снял трубку и назвал себя. Несколько мгновений слушал. Потом сказал: - Я сейчас передам об этом командующему. Вам позвонят. Лицо его изменилось. Улыбка исчезла. Он повернулся к Хозину: - Из штаба МПВО сообщают, что противник сбросил на город электромагнитные морские мины огромной взрывной силы. Некоторые не разорвались, но товарищи полагают, что в них установлены взрыватели с часовым механизмом... Когда после окончания трансляции торжественного заседания из Москвы немцы начали обстрел города, Жданов в первые секунды ощутил странное чувство облегчения. Он был рад, что обстрел начался не перед торжественным заседанием, не во время него, а именно после, и сотни тысяч ленинградцев смогли услышать речь Сталина. Разумеется, Жданов не знал, что немцы, как это случалось уже не раз, стали жертвой собственной педантичности. Представить себе, что шестого ноября в находящейся на осадном положении советской столице состоится подобное заседание, они не могли. Но о том, что этот день является кануном главного революционного праздника, они знали отлично. Поэтому артобстрел и воздушный налет были запланированы немецким командованием именно на вечер шестого ноября с тем, чтобы продолжить их и седьмого. Все соответствующие распоряжения, касающиеся времени начала обстрела и бомбардировки, были отданы авиационным частям и артиллерии заранее, и быстро перестроиться немецкая военная машина оказалась не в состоянии, тем более что торжественное заседание длилось меньше часа. Поэтому первые бомбы и снаряды упали на ленинградские улицы уже позже. Но, пожалуй, еще ни разу после массированного налета на город, предпринятого фон Леебом одновременно с его попыткой обойти Пулковскую высоту, не было такой страшной бомбардировки, как в ночь на седьмое ноября. Морские электромагнитные мины, впервые примененные врагом в Ленинграде именно в ту ночь, обрушивались на город вперемежку с фугасными бомбами. Сотни саперов и электриков тут же, во время бомбежки, пытались обезвредить мины и нередко гибли при этом. В воздухе кружились, падая на пустынные заснеженные улицы, сброшенные с самолетов листовки с одной, большими черными буквами напечатанной фразой: "Сегодня будем вас бомбить, а завтра хоронить". Наутро седьмого ноября бомбежка и обстрел возобновились с новой силой. Тем не менее Ленинградский радиокомитет организовал трансляцию парада с начала его и до конца. Сквозь гул вражеских самолетов, взрывы бомб, зенитную стрельбу громкоговорители на улицах, в заводских цехах Ленинграда разносили слова выступавшего на Красной площади Сталина. Он говорил, что Германия уже потеряла четыре с половиной миллиона своих солдат, и еще несколько месяцев, еще "полгода, может быть, годик" потребуется для того, чтобы она лопнула под тяжестью своих преступлений... В те страшные дни никто не мог знать, что не полгода, не год, а еще долгие три с половиной года предстоит советскому народу вести смертельную борьбу с врагом... - Пусть вдохновляет вас в этой войне мужественный образ наших великих предков - Александра Невского, Дмитрия Донского, Кузьмы Минина, Дмитрия Пожарского, Александра Суворова, Михаила Кутузова, - неслись из тысяч репродукторов слова Сталина. - Пусть осенит вас победоносное знамя великого Ленина! И казалось, именно для того, чтобы заглушить эти слова, с грохотом взрывались все новые и новые немецкие снаряды и бомбы, обрушивавшиеся на Ленинград - колыбель великой революции. Но все было тщетно. Где бы ни находились в эти минуты ленинградцы - в цехах ли, не покидая своих рабочих мест, несмотря на вражеский налет, в убежищах или дома, - они слушали речь Сталина. А когда грохот артиллерии, взрывы бомб заглушали его голос, люди старались домыслить то, чего не смогли, услышать, вкладывая в уста Сталина те слова, которые ждали от него. Восьмого ноября Военный совет Ленинградского фронта собрался на заседание, чтобы заслушать очередное сообщение Лагунова о ходе строительства автотрассы Заборье - Новая Ладога. Едва Лагунов начал говорить, зазвонил телефон ВЧ. Сняв трубку, Жданов услышал голос Сталина: - Хозин у вас? - Да, товарищ Сталин, - ответил Жданов, - передаю ему трубку. - Доложите обстановку на восточном берегу Невы, - сухо потребовал Сталин от Хозина. Командующий стал перечислять меры, принимаемые Военным советом, чтобы, невзирая на осложнившуюся обстановку, попытаться прорвать блокаду. - Подождите, - неожиданно изменившимся голосом прервал Хозина Сталин. Командующий тотчас же умолк. Наступила пауза. Члены Военного совета настороженно смотрели на Хозина, по-прежнему прижимавшего трубку к уху. Жданов не выдержал: - В чем дело? - Не знаю, - ответил Хозин, прикрыв микрофон ладонью. - Приказано подождать... Прошло еще несколько секунд. Хозин осторожно спросил: - Товарищ Сталин... вы меня слышите?.. Никакого ответа не последовало. В трубке раздавался лишь глухой гул, потрескивание. - Товарищ Сталин, - громче повторил Хозин, - докладывает Хозин! Вы меня слышите?.. Но тут исчез и гудящий далекий фон. Телефон был мертв. Некоторое время Хозин еще сжимал в руке трубку. Потом опустил ее на рычаг и беспомощно развел руками: - Связь прервана. Жданов вскочил. - Идемте на переговорный пункт, - сказал он Хозину, - попытаемся связаться по телефону. Остальных прошу не расходиться. Жданов и Хозин поспешно спустились в подземное помещение, где располагался узел связи. - Ставку! - приказал Жданов сидевшему за аппаратным столиком лейтенанту. - Товарища Сталина. Лейтенант включил аппарат "Бодо" и стал выбивать на клавишах привычное "там ли? там ли? там ли?..". Дожидаясь ответа, опустил руки. Жданов и Хозин впились взглядами в умолкший аппарат. Наконец он застрекотал, короткими толчками выбрасывая ленту. Лейтенант подхватил ее, прочел и, не оборачиваясь, доложил: - Связь имеется. - Передайте: у аппарата Жданов и Хозин, - волнуясь, проговорил Жданов. - Просим товарища Сталина. Лейтенант снова застучал по клавишам. Ответ пришел сразу: - У аппарата Василевский. Товарищ Сталин занят. Что доложить? - Хозин только что докладывал товарищу Сталину обстановку, - продиктовал Жданов. - Но связь прервалась. - Минуту... - ответила лента. Через мгновение "Бодо" снова застрекотал: - У аппарата Сталин. Враг только что захватил Тихвин. Телефонный провод проходил там. Принимаем меры. Направляем танки и еще одну полнокровную стрелковую дивизию. Теперь вам должно быть окончательно ясно, что враг хочет создать вторую линию окружения Ленинграда. Вы обязаны во что бы то ни стало прорвать кольцо. Промедление подобно смерти. У меня все. Жданов и Хозин молча вернулись на второй этаж. - Товарищи, - упавшим голосом сказал Жданов, обращаясь к членам Военного совета. - Тихвин захвачен немцами. Наступила гробовая тишина. Все последние дни руководители ленинградской обороны жили под угрозой того, что враг может завладеть Тихвином. Тем не менее слабая надежда, что этот город удастся отстоять, все же жила в сердце каждого из них. И вот теперь этой надежды больше не существовало. Новая трасса Заборье - Новая Ладога - Леднево еще не была закончена. Ладога еще не стала. Тиски голода сжались на горле Ленинграда. Жданов медленно подошел к столу и сел в кресло. Опустив голову, он продолжил: - Товарищ Сталин указывает, что наше спасение теперь только в одном - в прорыве блокады. Какие будут предложения? Все молчали. Да и какие новые предложения могли внести сейчас члены Военного совета? Все возможные меры по усилению Невской оперативной группы были приняты. Работа на строительстве новой автотрассы велась круглые сутки... - Разрешите мне слово, - неожиданно сказал Павлов. Жданов кивнул. - В Ленинграде осталось муки на неделю, крупы на восемь дней, жиров на четырнадцать, - перечислил Павлов. - Это примерно треть всего имеющегося у нас продовольствия. Остальные две трети находятся по ту сторону Ладоги, но перебросить такое количество грузов самолетами невозможно. Надо ждать, пока станет лед... - Это мы знаем, Дмитрий Васильевич, - с горечью прервал его Васнецов. - Но что вы предлагаете именно сейчас? - У нас нет сейчас иного выхода, товарищи, - тихо произнес Павлов, - кроме как пойти на дальнейшее ограничение норм. - Но население и так уже живет, мягко говоря, впроголодь! - воскликнул Жданов. - Да, Андрей Александрович. Поэтому придется, очевидно, на этот раз сократить нормы довольствия личному составу войск и Балтийского флота. Это позволит растянуть расходование имеющихся запасов и продержаться до установления зимней дороги через озеро. - А если Ладога не замерзнет в ближайшее время? - спросил Васнецов. - Тогда... нам придется еще раз снизить нормы гражданскому населению. До трехсот граммов хлеба рабочим и ста пятидесяти - иждивенцам и детям. - Но это же голод! - воскликнул Васнецов. - Да, - ответил Павлов. - Но иного выхода у нас нет. 13 Октябрьские праздники принесли радость сотням тысяч ленинградцев, среди них был и Федор Васильевич Валицкий. Вечером шестого ноября он слушал доклад Сталина на торжественном заседании, а утром на следующий день - его речь с трибуны Мавзолея. Слышимость была неважная, и Федор Васильевич, проклиная работников Радиокомитета, приникал ухом к черной тарелке репродуктора. Он не знал, что качество передачи ни от кого не зависело - в мирное время трансляция из Москвы велась по проводам, а нынешняя передача принималась Ленинградской радиостанцией непосредственно из эфира, и помехи были неизбежны. До войны Валицкий не испытывал особой симпатии к Сталину, хотя и отдавал должное его несомненному уму и воле. Но с тех пор очень многое изменилось в душе Валицкого, и теперь для него, как и для миллионов советских людей, с именем Сталина связывались такие понятия, как Родина, Красная Армия, народ - словом, все самое святое, дорогое каждому человеку. Это ощущение родилось у Валицкого не сразу. В первые дни и недели войны быстрое продвижение врага в глубь нашей территории, неуклонное приближение гитлеровских войск к Ленинграду вызвали у старого русского интеллигента негодование, горькую обиду за то, что, вопреки всем предвоенным утверждениям о неизбежности скорого разгрома любого врага, который осмелится посягнуть на советскую землю, он, этот враг, пока одерживал одну победу за другой. Немалую долю вины за неудачи, которые терпела Красная Армия, Валицкий возлагал на Сталина, не отдавая себе отчета в том, что, помимо ошибок, допущенных Сталиным, существовали объективные причины, по которым военная ситуация складывалась столь неблагоприятно. Но постепенно убежденность, что каждый должен внести свой вклад в дело спасения Родины, стала главной для Валицкого, определяющей его мысли и поступки. И о Сталине он думал теперь только как о человеке, руководившем страной и армией в этой тяжелейшей битве с вторгшимися на русскую землю гитлеровскими ордами. Доклад Сталина и его речь на Красной площади Валицкий слушал самозабвенно. Спокойный, уверенный анализ военной и международной обстановки и заверение, что война продлится "еще полгода, может быть, годик", ободрили его... Девятого ноября Валицкий получил открытку, в которой его извещали, что он может прикрепить свои карточки к столовой Дома ученых и впредь пользоваться ею. Дом ученых располагался в великолепном, роскошно обставленном бывшем великокняжеском особняке на невской набережной. Валицкий не бывал в этом доме давно и, когда на следующий день после получения извещения пришел туда, был поражен, как все там изменилось. Столовая за Дубовым залом была погружена во мрак: окон в этом помещении не было никогда, но раньше оно хорошо освещалось, а сейчас здесь тускло мерцали керосиновые лампы. Гнетущее впечатление произвел на Валицкого и внешний вид людей, сидевших за столиками без скатертей. Многих из них он хорошо знал - это были известные ученые, и Валицкий привык видеть их отлично, со старомодной респектабельностью одетыми. А теперь они сидели в каких-то неуклюжих шубах, небритые, в шайках и башлыках... Валицкий не подумал о том, что и сам выглядит не лучше - в ватнике и надетой поверх него шинели, полученной еще в ополчении, валенках, которые выменял у дворника за отличный, английской шерсти костюм. Но, поговорив со знакомыми, которых он встретил в столовой, Федор Васильевич был потрясен уже совсем другим - он узнал, что многие видные ученые, и отнюдь не только те, кто непосредственно связан с выполнением чисто оборонных заданий, остались в Ленинграде и продолжают работать. В Физико-техническом институте, например, изучают возможности получения пищевого масла из различных лакокрасочных продуктов и отходов, а профессора Лесотехнической академии нашли способ добывать белковые дрожжи из целлюлозы. Валицкий с горечью подумал, что его личный вклад в дело обороны несравненно меньше - не надо быть академиком архитектуры для того, чтобы рисовать плакаты. В последнее время он был связан в основном с художниками, работавшими для "Окон ТАССа". - Серебряным, Серовым, Пинчуком, Хижинским, а эскизы плакатов приносил в Ленинградское отделение издательства "Искусство", где они встречали горячее одобрение. Свои наброски памятника Победы Валицкий не показывал никому. В глубине души он считал, что претендовать на создание подобного монумента ему, не являющемуся профессиональным скульптором, нескромно. Сам он был невысокого мнения об этих набросках, однако продолжал делать их с упрямой, почти маниакальной настойчивостью - рисовать и складывать эскизы в ящик письменного стола. Его коллеги-архитекторы создавали агитационные комплексы на магистралях города, ведущих к фронту: у Московских и Нарвских ворот, у Финляндского вокзала, на Сенной и Красной площадях и в центре - у Гостиного двора. Он мог бы, конечно, включиться в эту работу, но по-прежнему все еще не расставался с надеждой вернуться на фронт, хотя трезво отдавал себе отчет в том, что теперь, ослабевший от недоедания, вряд ли может принести там какую-нибудь реальную пользу. ...Из Дома ученых Валицкий поплелся к себе домой, расстроенный, огорченный. На набережной Невы попал под обстрел. Снаряд буквально на его глазах ударил в парапет, к счастью не задев никого из прохожих. Второй разорвался впереди, ближе к Дворцовой площади, почти там же упал и третий. Валицкий был уверен, что, выпустив сюда несколько снарядов, противник перенесет огонь на другой район. Он не знал, что немцы обстреливают город не вслепую, а методично, "по квадратам", и что на этот раз целью был район Главного штаба, Зимнего дворца и Эрмитажа, который значился на их картах как "объект N_9". Федор Васильевич ускорил шаг, но в этот момент очередной снаряд разорвался где-то совсем неподалеку, грохот раздался буквально за спиной. Медлить было нельзя. Валицкий побежал трусцой, прикидывая, где можно укрыться. Ближайшим от него был служебный, так называемый "малый" подъезд Эрмитажа. Федор Васильевич рванул на себя дверь и сразу оказался в темноте. Несколько секунд он стоял, стараясь отдышаться, прислушиваясь к грохоту. Потом стал подниматься по лестнице, осторожно нащупывая ногами ступени. Лестница кончилась, и Федор Васильевич уперся в показавшуюся ему сплошной стену. Стал шарить по ней руками, обнаружил дверь и нажал на нее. Дверь отворилась. Федор Васильевич переступил порог. Теперь он находился на широкой, просторной площадке. Справа у стены стоял стол, за ним сидела пожилая женщина в шубе и пуховом платке, перевязанном на груди крест-накрест. На столе горела коптилка, при слабом свете ее Валицкий разглядел, что вправо от площадки в глубину здания уходит коридор. Где-то лихорадочно стучал метроном. Федор Васильевич нерешительно потоптался на месте. Женщина подняла голову и; тихо потребовала: - Ваш пропуск. - Пропуск?.. - переспросил Валицкий. - У меня нет никакого пропуска! Я зашел, потому что на улице обстрел. Я бы хотел побыть здесь, пока... - Здесь находиться нельзя, - сказала женщина. - Вам угодно, чтобы я ушел обратно, под снаряды? - раздраженно проговорил Валицкий. - Нет, что вы, - мягче сказала женщина, - пожалуйста, дайте ваш паспорт, я выпишу пропуск, и вас проводят в бомбоубежище. Федор Васильевич расстегнул шинель, потом ватник, с трудом протиснул руку во внутренний карман пиджака, достал паспорт и протянул его дежурной. Она раскрыла серую книжечку, поднесла ее к огоньку коптилки и неожиданно спросила: - Простите... вы не архитектор Валицкий? - К вашим услугам, - несколько удивленный и вместе с тем довольный, что его фамилия известна, буркнул Федор Васильевич. Женщина вернула Валицкому паспорт, встала из-за стола и ушла куда-то по темному коридору. Валицкий слышал, как она звала кого-то: - Валентин Николаевич! Вскоре дежурная вернулась, а минутой позже в приемной показался человек в шубе с барашковым воротником, в перчатках, но без шапки. Он протянул Валицкому руку: - Чернецов, рад познакомиться. - Валентин Николаевич, - сказала дежурная, - проводите, пожалуйста, академика Валицкого в убежище. - Осмелюсь заметить, что знаю Эрмитаж не хуже собственной квартиры! - сухо произнес Валицкий. - Да, да, конечно, - согласилась дежурная, - но вы знали Эрмитаж мирного времени... К тому же у нас такой порядок. - Я провожу вас, - сказал Чернецов и двинулся по коридору. Федор Васильевич покорно последовал за ним. Откуда-то проникал тусклый свет, и, приглядевшись, Валицкий сообразил, что его ведут по так называемому директорскому коридору. До войны Федор Васильевич часто бывал в Эрмитаже. Работая над проектом того или иного здания или над очередной книгой, он консультировался у историков и искусствоведов. Приходил Валицкий в Эрмитаж и просто отдохнуть душой, еще раз увидеть любимые картины, в созерцании которых мог проводить долгие часы, каждый раз открывая для себя что-то новое... Но здесь, в директорском коридоре, где располагались административные кабинеты, Федору Васильевичу не приходилось бывать уже давно. Однако он обладал отличной памятью и сейчас сообразил, что если идти сюда не со служебного входа, а из самого Эрмитажа, то надо миновать так называемую "стрелку", затем двадцатиколонный зал и примыкающие к нему "сени", а дальше начинался как раз этот директорский коридор. Теперь они шли в обратном направлении. Миновав "сени", Валицкий следом за молчаливым Чернецовым вступил в знаменитый двадцатиколонный зал. Там царил полумрак. Единственным источником света была крохотная лампочка, укрепленная на полу возле одной из колонн. Прилепившись к какому-то черному ящику, очевидно аккумулятору, она едва освещала основания ближайших колонн, вершины которых были почти неразличимы. Они миновали "стрелку", и Чернецов открыл какую-то дверь. Из нее пахнуло зимним холодом. Валицкого сразу же оглушил грохот зенитных орудий, разрывы снарядов. - Сюда, пожалуйста, - пригласил Чернецов. Спустились по узкой лестнице и оказались в замкнутом со всех сторон стенами Эрмитажа внутреннем дворе. Прошли по протоптанной в снегу тропинке под арку. Чернецов распахнул еще одну дверь, и Валицкий, переступив порог, очутился в сырой, темной комнате. К ней примыкало большое помещение со сводчатым потолком. При свете керосиновой лампы Валицкий увидел, что там у стен стоят кровати, топчаны и раскладушки, на которых сидят и лежат закутанные в шубы люди. Под потолком черными, толстыми змеями изгибались трубы от железных печурок. - Это общежитие наших сотрудников, - негромко сказал Чернецов. - Большинство из них сейчас дежурит на чердаках и на крыше, а тут их семьи. Если хотите, я сейчас вас познакомлю... - Нет, нет, - торопливо ответил Валицкий. - Спасибо. С вашего разрешения я побуду здесь, у двери. - Как хотите, - согласился Чернецов. - Когда обстрел прекратится, я приду за вами. Валицкий прислонился к каменной стене. Идти туда, где лежали или молча сидели незнакомые люди, ему не хотелось - он считал бестактным беспокоить их. Обстрел продолжался. Но теперь немцы, вероятно, перенесли огонь куда-то в другое место, - во всяком случае, звуки разрывов и зенитная пальба стали гораздо глуше. Федор Васильевич посмотрел на ручные часы - покрытые фосфором стрелки и цифры светились в темноте. Шел шестой час. Валицкий решил выйти и попробовать добраться домой. Толкнул дверь, но она не поддавалась, - видимо, Чернецов, уходя, запер" ее снаружи. "Ладно, - подумал Валицкий, - на улице меня все равно задержит первый же патруль". Пропуска на хождение по городу во время воздушной тревоги или обстрела у него не было. Оставалось одно: ждать отбоя и возвращения Чернецова. "Как странно, как все это странно, - размышлял Валицкий, переступая с ноги на ногу, - стоять вот так в подвале Эрмитажа, мрачном, похожем на подземелье". Эрмитаж всегда был для Федора Васильевича, как и для сотен тысяч других людей, не просто музеем, а чем-то вроде храма, овеществленного символа человеческого гения всех времен... Но сейчас храм был пуст и холоден. Война будто слизнула своим кровавым языком все то, что украшало его стены, все, что веками в муках творчества создавали талантливейшие представители человечества. "Когда я был в Эрмитаже в последний раз?" - спросил себя Валицкий. Вспомнил, как в самом начале войны, проходя по набережной, увидел у центрального подъезда Эрмитажа вереницу машин-фургонов; в них грузили огромные ящики, туго перевязанные мягкие тюки... "Нет, нет, не то! - подстегнул он свою память. - Ну конечно! Как я мог это забыть?! Это же было перед самой войной!" В те дни в газетах появилось сообщение из Узбекистана о вскрытии саркофага знаменитого железного хромца Тимура. В саркофаге был обнаружен скелет с укороченной ногой. Ленинградцы хлынули в Эрмитаж, где старинному искусству Средней Азии были отведены тогда два зала. Там экспонировались, в частности, резные деревянные двери главного входа в усыпальницу Тимура. Валицкий тоже не мог отказать себе в удовольствии полюбоваться этим чудом восточной архитектуры... И еще Валицкий вспомнил, как уже во время войны, работая на Кировском заводе, прочел в газетах о том, что в Эрмитаже состоялось торжественное заседание, посвященное 800-летию со дня рождения Низами. Тогда эта заметка не особенно поразила его: Эрмитаж все еще представлялся ему таким, каким Федор Васильевич знал его всегда. Но сейчас Валицкий подумал: "Где же происходило это заседание? В пустых, холодных залах? При свете коптилок или крошечных, питаемых аккумуляторами лампочек?.." Неожиданно услышав скрип открываемой двери, Федор Васильевич вздрогнул. В дверном проеме, на фоне снежных завалов, появился Чернецов. - Мы можем идти, - сказал он, - обстрел прекратился. Они молча прошли по той же тропинке между сугробами, поднялись по той же узкой лестнице, дошли до двадцатиколонного зала... - Одну минуту! - сказал Валицкий своему провожатому. Шагавший впереди Чернецов обернулся. - Вы позволите мне, - неуверенно попросил Валицкий, - немного задержаться здесь... Совсем недолго... Эта просьба вырвалась у Федора Васильевича неожиданно для него самого. Валицкого охватило безмерное желание побыть хотя бы несколько минут в стенах того Эрмитажа, который он так любил... - Пожалуйста, - тихо ответил Чернецов и отошел к одной из колонн, тотчас растворившись в темноте. Федору Васильевичу показалось, что теперь он один, совсем один в необъятном здании. И хотя он понимал, что картин на стенах Эрмитажа давно нет, представил себе, что они на месте - леонардовская "Мадонна Литта", "Вакх" и "Портрет камеристки" Рубенса, тициановская "Даная"... Наступающие на Ленинград со всех сторон варварство и изуверская жестокость отодвинулись куда-то далеко - во мрак, в бездну, в небытие... И снова Федор Васильевич вспомнил о своем последнем посещении Эрмитажа. "Тимур... Чингисхан... Аттила, - мысленно перебирал он. - Боже мой, когда-то мне казалось, что развитие человеческого духа необратимо... Но все, все возвращается!.. Встает из открытой гробницы колченогий деспот... После того как прошли столетия, после того как создали свои шедевры Рафаэль и Леонардо, после Рембрандта и Рубенса снова встал из могилы Тимур, чтобы все сжечь, разрушить, уничтожить!.. Теперь его зовут Гитлером. И не на конях, а в танках и бронемашинах движутся его несметные полчища..." Валицкий сжал кулаки, охваченный внезапным приступом яростной ненависти. Всего минуту или две стоял он в тишине темного двадцатиколонного зала, но когда вернулся к действительности, ему показалось, что прошли часы. - Извините, - смущенно сказал Федор Васильевич, обращаясь к невидимому в темноте Чернецову. - Я заставил вас ждать. Но мне просто хотелось... - Понимаю, не объясняйте, - ответил, подходя к нему, тот. - Простите, - продолжал Валицкий, - могу я узнать о вашей профессии? - Искусство Средней Азии. - Вот как! - обрадовался Валицкий. - А я как раз только что думал о Средней Азии. Вы, конечно, помните, что накануне войны вскрыли могилу Тимура? Впрочем, смешно спрашивать вас об этом... Но мне довелось тогда посетить в Эрмитаже залы Тимура и тимуридов... Помните, там были выставлены двери?.. Деревянные двери, инкрустированные слоновой костью и серебром. Кажется, это были двери мавзолея, построенного еще при жизни Тимура, верно? - Совершенно верно, - сказал Чернецов. - Мавзолея Гур-Эмир. - Вам не кажется, что в этом есть что-то... роковое? - продолжал возбужденно Валицкий. - Ну, в том, что могила была вскрыта в самый канун войны?.. Нет, нет, мне чужда всякая мистика. И все же в истории есть совпадения, которые дают повод для ассоциаций... - Он вдруг смутился, подумав, что Чернецов примет его за выжившего из ума старика, и торопливо закончил: - Впрочем, все это глупости. Расскажите мне о другом. В начале войны я видел, как из Эрмитажа что-то вывозили. Удалось ли эвакуировать картины, скульптуру? - К счастью, да. Все наиболее ценное мы отправили на восток в самом начале войны. - И сокровища ваших бронированных кладовых? - Их в первую очередь. Однако многое еще осталось и сейчас хранится в подвалах... Как только станет лед на Ладоге, мы продолжим эвакуацию. - Так что же вы делаете здесь? Сторожите мертвый Эрмитаж? - Я считаю, - с каким-то холодным отчуждением произнес Чернецов, - что Эрмитаж не мертв. В настоящее время мы готовимся отметить юбилей Алишера Навои. Нечто вроде торжественного собрания или научной сессии, если хотите. - Научная сессия?! - потрясенно переспросил Валицкий. - Скажите, а Орбели, Пиотровский - они что же, в Ленинграде? - Разумеется. - Почему? - Я не понимаю вашего вопроса. Вы хотите спросить, почему они не эвакуировались? Потому что заняты здесь. Иосиф Абгарович продолжает исследование средневековой армянской литературы - басен Вардана и Мхитара Гоша. А Пиотровский пишет книгу по истории культуры и искусства Урарту. Кроме того, и тот и другой выезжают с докладами в воинские части. - Да, да... конечно... - смутился Валицкий. - Я понимаю... - И снова подумал о том, что и сам он мог бы делать сейчас куда больше, чем делает. Федор Васильевич давно не беспокоился за свою жизнь. И если ему и хотелось пережить это страшное время, то только для того, чтобы дождаться победы, чтоб хотя бы еще раз увидеть Анатолия, прижать к груди Машу, которая, казалось ему, существовала теперь где-то в другом мире, в другом измерении. Но после слов Чернецова он опять - в который раз! - ощутил мучительный стыд за то, что вклад его, Валицкого, в дело победы слишком незначителен. "Нужно не просто дожить, - думал он, - нужно жить!" Поблагодарив Чернецова и в последний раз извинившись за причиненное ему беспокойство, Федор Васильевич вышел на улицу. Там было темно и тихо. Валицкий двинулся по направлению к Невскому. Едва он вышел на занесенный снегом проспект, как увидел стоящий трамвай и возле него толпу. Трамваи теперь ходили редко, и Федор Васильевич не удивился, что на остановке собралось много людей. Однако, подойдя ближе, он понял, что случилось несчастье. Трамвай был искорежен. Один из его боков вдавлен внутрь, в центре вмятины зияла пробоина. А возле трамвая на снегу лежали обезображенные, окровавленные трупы. - Что это? - дрогнувшим голосом спросил Валицкий. - "Что, что"!.. - ответил кто-то. - Снаряд в трамвай угодил, вот что... По проспекту, завывая сиренами, неслись машины "Скорой помощи". Валицкий почувствовал, что тошнотворный комок подступает к горлу. Он повернулся и быстро зашагал по направлению к Мойке. "Мерзавцы!.. - повторял он про себя. - Садисты!.. Негодяи!.." Федор Васильевич не видел ни домов, ни встречных людей - только окровавленный, взрыхленный снег, только разорванные человеческие тела. Наконец он добрался до своего дома. Медленно поднялся по лестнице. Привычно вставил ключ в замочную скважину. Открыл дверь. - Это ты, отец? - раздалось из глубины квартиры. Федору Васильевичу показалось, что он сейчас упадет. Ему хотелось броситься вперед на звук этого родного голоса, но ноги точно приросли к полу. - Толя! Толенька, - неслышно произнес он. - Это ты? Вернулся?.. 14 Прошло пять дней, как я была у мамы. Ей плохо, и большую часть дня она лежит в постели. Сегодня утром Осьминин сказал мне, что после дежурства я могу пойти домой и, если будет необходимость, остаться там на ночь. О том, что мама в тяжелом состоянии, он уже знал. Когда я была у мамы прошлый раз, из госпиталя сбежали двое наших больных - Суровцев и Савельев. Вышли на прогулку, которую им разрешил Осьминин, и не вернулись. Поднялся переполох. Сначала все думали, что они погибли - решили пройтись по улице и попали под обстрел. Но потом вспомнили, что в последние часы наш район обстрелу не подвергался. Когда я пришла от мамы, Оля сказала, что перед побегом Суровцев искал мен