я. Потом меня вызвали к Осьминину. На столе перед ним лежал распечатанный конверт и рядом - согнутый пополам листок бумаги. Осьминин как-то странно посмотрел на меня красными от бессонницы глазами в сухо проговорил: - Я никогда не читаю чужих писем. Но это, - он кивнул на листок бумаги, - обнаружили под подушкой на постели капитана Суровцева. Хотя письмо адресовано вам, я был вынужден распечатать конверт: исчезновение раненого из госпиталя - чрезвычайное происшествие... Можете взять. Я почувствовала, что щеки мои порозовели. Схватила конверт и листок, хотела уйти, но Осьминин остановил. - Прошу вас ознакомиться с письмом здесь, - сказал он как-то смущенно. - Возможно, это прольет свет... словом, может быть, вы сможете что-то объяснить... Пришлось читать там. Я отвернулась от Осьминина ж развернула листок. Там было всего несколько строк. Я прочла их, потом перечитала еще и еще раз. - Так что же, - услышала я голос Осьминина, - можете вы что-нибудь объяснить? Я молчала. Осьминин нервно потер свои багровые от холода руки и неуверенно начал говорить: - Меня... гм-м... не интересуют какие-то... скажем, личные моменты, хотя мне казалось, что в такое тяжелое для Ленинграда время... Ну, словом, простите, это меня не касается. Как главного врача госпиталя меня интересует другое. Может быть, вы знаете или поймете из письма, куда ушли Суровцев и Савельев? Я задумалась. - Точно я, конечно, не знаю, но почти уверена, что Суровцев решил вернуться в свою часть. - В свою часть? - повторил Осьминин. - Из чего же, извините, вы делаете такой вывод? - Не из письма, - сказала я, - просто... я так думаю. - А-а, понятно, - раздраженно проговорил Осьминин, - "вчерашний разговор"! Но если в этом, так сказать, разговоре Суровцев высказывал намерение уйти из госпиталя до выписки, вы обязаны были немедленно поставить в известность лечащего врача или меня. Говоря это, Андрей Григорьевич многозначительно посмотрел на меня, как бы предостерегая от необдуманного ответа. Но он зря беспокоился: мой разговор с Суровцевым не имел отношения к побегу. А может быть, имел?.. Может быть, те случайно вырвавшиеся у меня жестокие слова: "Что вы можете знать, лежа на госпитальной койке!" - и сыграли решающую роль?.. - Нет, - ответила я, - о своем намерении уйти Суровцев мне ничего не говорил. Но я убеждена, что сбежать из госпиталя он мог только на фронт. А Савельев, очевидно, - к себе на завод. Это можно легко проверить. - Хорошо, - буркнул Осьминин, - вы свободны. - И когда я была уже на пороге, спросил: - Э-э... как здоровье вашей матушки? Эта фраза, как бы неожиданно вынырнувшая из старого, мирного, даже дореволюционного, давно забытого лексикона, показалась мне какой-то странной, не имеющей отношения на ко мне, ни к маме и вообще ни к чему, происходившему сейчас в Ленинграде. Я растерянно ответила: - Как у всех. - Д-да... - задумчиво произнес Осьминин и побарабанил пальцами по столу. - Дистрофия? Ослабление сердечной деятельности?.. - И, не дожидаясь ответа, объявил: - Я распоряжусь, чтобы вам разрешали отлучаться и навещать мать. Не часто, конечно... А по поводу тех двух придется докладывать по начальству. - Зачем? - резко спросила я. - Чтобы их нашли и наказали? Суровцев ушел на фронт, я ручаюсь за это. Какой же мерой будут измерять его вину? - Философия! - недовольно откликнулся Осьминин. - Он не долечился и теперь, возможно, всю жизнь будет страдать от постконтузионных явлений. По собственной вине. - Всю жизнь? - с горечью повторила я. - Он на Невском "пятачке", Андрей Григорьевич. Там жизнь короткая. - Ах, идите, пожалуйста! - раздраженно сказал Осьминин. И я ушла. ...Все эти дни я не находила себе места, думая о маме. Мне казалось, что ей стало совсем плохо, что она умирает. И я была так признательна Осьминину, что он сам вспомнил о том, что моя мать нездорова, и разрешил поехать к ней! Легко сказать, поехать!.. Всего месяц назад отсюда, с Выборгской стороны, до Нарвской заставы можно было доехать с пересадками минут за сорок... Но теперь трамваи ходили редко и медленно. Случалось, что вагон останавливался где-то на полпути и вожатая объявляла: "Дальше не поедем! Тока нет..." И надо было идти пешком... Словом, добраться до моего дома и вернуться обратно за один вечер было очень трудно, разве что подбросит какой-нибудь попутный грузовик. Потому-то Осьминин и разрешил мне в крайнем случае остаться у мамы до утра. За эти несколько дней я сэкономила три небольших кусочка ставшего черствым хлеба, четверть пшенного концентрата, две чайные ложки сахарного песка и теперь должна была во что бы то ни стало доставить эту еду маме. Собралась в путь только в семь часов вечера, предупредив доктора Волкова, что если не сумею вернуться назад сегодня, то буду на месте завтра рано утром. Надела ватник, поверх него пальто, укутала голову платком, положила продукты в брезентовую с красным крестом сумку, туда же сунула свою старую сумочку, в которой хранила карточки, паспорт и пропуск на право хождения по городу ночью и во время тревоги, коробочку со шприцем - на случай, если маме надо будет сделать укол камфары; прикрутила к пуговице пальто круглую, покрытую фосфором бляшку, - теперь почти все ленинградцы, если им приходилось выходить вечером на улицу, носили такие светящиеся бляшки, чтобы не столкнуться в темноте, - и вышла из госпиталя. Улицы были пустынны, над Ленинградом сгущалась тьма. Ветер гнал снежную пыль, срывая ее с верхушек сугробов. Пять дней назад сугробы были ниже. А теперь они выросли. Снег никто не убирал. Я подумала: сейчас еще только ноябрь! Что же будет дальше - в декабре, январе?.. Раньше я об этом не задумывалась, уверенная, что блокаду вот-вот прорвут. В конце октября мы ждали этого события каждый день. Теперь осталась лишь надежда на будущее. А настоящее - сегодня, завтра - оставалось блокадой, то есть ежедневными обстрелами и бомбежкой, холодом и голодом. Я шла не по тому Ленинграду, в котором родилась и выросла. Тот, знакомый, близкий, светлый, был сейчас невидим, точно чудесный памятник, прикрытый мрачным покрывалом. И прорыв блокады представлялся мне чем-то вроде взмаха огромной руки, разом срывающей это покрывало, сметающей сугробы с улиц, зажигающей фонари... Конечно, я понимала, что все это будет не так - ведь прорыв блокады еще не означал бы конца войны. И тем не менее тот счастливый день я видела именно таким - днем освобождения Ленинграда от снежных сугробов на проспектах, от мрака, от баррикад, воздвигнутых на уличных перекрестках, от руин. Мне хотелось верить, что Ленинград сразу станет прежним, привычным, довоенным... Я шла к трамвайной остановке по тропинке, протоптанной на занесенном снегом тротуаре, и старалась не вглядываться в лица редких прохожих, не замечать разбитых, изуродованных домов. Представляла себе, что где-то совсем рядом сейчас существует довоенный, родной Ленинград, что сейчас он просто отгорожен от меня сугробами, нагромождениями мешков с песком, досками, фанерными щитами - словом, стеной. Но можно отыскать в ней дверь... Эта фантасмагория почему-то утешала меня. Еще я думала о бойцах, которые сейчас сражаются с врагом, и о том, что надо набраться терпения, выдержать, выстоять и дождаться победы. О маме я боялась думать. За себя я была спокойна, уверена, что выживу, несмотря ни на что. Выживу! Дождусь!.. Но мама?.. Раньше мне казалось, что она будет жить вечно. Во всяком случае, до тех пор, пока живу я. А теперь вдруг поняла, что мама может не выдержать. В последний мой приход она поднялась с постели, слабая, маленькая, высохшая. Я видела, что каждый шаг по комнате дается ей с трудом... Трамвая пришлось ждать долго. Наконец он появился - холодный, темный, с окнами, забитыми листами фанеры. Проехать на нем удалось меньше половины пути - начался обстрел. Трамвай остановился, пассажиры вместе с кондукторшей и вагоновожатой вышли из вагона, - не выбежали, как это бывало раньше, а медленно вышли, точно не спасаясь от опасности, а просто подчиняясь необходимости... Я не стала искать убежище. Брезентовая сумка с красным крестом служила мне пропуском на случай встречи с патрулями. Да кроме того, у меня был и официальный пропуск. Снаряды рвались где-то близко, очевидно на соседних улицах, но я решила идти дальше. Мне повезло. Когда я вышла из зоны обстрела, меня нагнал грузовик, в кузове которого сидели моряки. Я "проголосовала", грузовик остановился. Проехала с моряками часть пути. Затем снова шла пешком... Когда добралась до своего дома, было уже около девяти. Стала подниматься по темной лестнице, и, как всегда, на площадке второго этажа, где была наша заброшенная квартира, меня охватило такое чувство, будто я прохожу мимо пепелища. Не останавливаясь, поднялась на четвертый этаж. Звонок в квартире Торбеевых уже давно не работал. Я постучала, и сердце мое заколотилось от страха... Дверь мне открыла Ксения Ильинична, жена Торбеева. Муж ее, рабочий завода "Электросила", в первые же дни войны ушел в ополчение. - Ну... как?.. - почему-то шепотом спросила я. - Ничего, спит, - ответила Ксения Ильинична. Мама лежала в постели, повернувшись лицом к стене, укрытая поверх одеяла своей старенькой шубой. Я взяла из рук Ксении Ильиничны коптилку и бросилась к маме - мне вдруг показалось, что она не дышит. Только когда я наконец расслышала ее слабое дыхание, отлегло от сердца. - Ты ее не буди, не надо, - сказала Ксения Ильинична, - она только заснула. Пойдем на кухню. Несколько минут, а может быть, секунд я неподвижно стояла возле маминой кровати. Это было счастье - знать, видеть, что мама жива, что она спокойно спит!.. Потом мы пошли с Ксенией Ильиничной на кухню. Там я выгрузила на стол все свои скудные запасы - куски черствого хлеба, раскрошившуюся четвертушку пшенного концентрата и крохотный бумажный кулечек с сахаром. - Ну... так как же мама? - спросила я, умоляюще глядя на Ксению Ильиничну. - Что сказать тебе. Вера... - со вздохом ответила она. - Врать буду - все равно не поверишь. Слаба стала очень. Но позавчера отец твой наведывался, так она поднялась, по комнате ходила... Все отчаивалась, что исхудал Иван... Себя-то со стороны не видит... Ксения Ильинична посмотрела на меня и покачала головой. - Да и ты, Верушка, видать, не очень сытно в госпитале-то своем живешь. Кожа да кости. - Всем плохо, - сказала я. - Одно утешение! - горько усмехнулась она. Мы сидели у кухонного стола, возле чадящей коптилки. Ксения Ильинична была в шубе. Я тоже не раздевалась. - Что там у вас военные-то говорят? - спросила Ксения Ильинична. - Скоро ли?.. - Идут бои. - А у нас тут, за Нарвской, потише стало. Я Ивана спрашивала - может, отогнали немца? Нет, говорит, по-прежнему недалеко от больницы Фореля стоит... А я так думаю: может, немец снаряды тратить не хочет? Надеется, и так все вымрут?.. - Никто не вымрет! - резко возразила я. - Не сегодня-завтра прорвут блокаду. И вдруг почувствовала, что последние слова произнесла как-то неуверенно, совсем не так, как говорила об этом недели три назад. Скорее уже по инерции. - Дай-то бог, - почти шепотом сказала Ксения Ильинична. Я встала. - Куда ты, Вера? - недоуменно спросила Ксения Ильинична. - Надо возвращаться в госпиталь. Еще полчаса назад мне показалось бы невозможным, проделав длинный путь с Выборгской за Нарвскую, сразу же бежать назад. Ведь еще уходя из госпиталя, я решила, что переночую у Торбеевых. Но сейчас, убедившись, что мама жива и спокойно спит, я поняла, что не могу оставаться здесь. Эта квартира с окнами, забитыми фанерой, показалась мне склепом. Только там, в госпитале, сознание, что я делаю важное, нужное дело, отвлекало меня от тяжелых мыслей. - Ночью должны привезти раненых, - сказала я, будто оправдываясь перед Ксенией Ильиничной. - Мне необходимо быть на месте. Постараюсь, как только смогу, снова заглянуть к вам. С тоской я подумала о том, что давно не видела отца. Спросила: - А как себя чувствует папа? - Говорю, исхудал очень, - повторила Ксения Ильинична. И добавила не то с завистью, не то с удивлением: - Только ведь он, Иван... железный какой-то. На вид исхудал, а изнутри... Ну, словом, точно балка тавровая в него заложена. Не гнется... - Спасибо вам, Ксения Ильинична, за маму, - сказала я. - Без вас она бы... У меня не было сил договорить. Будто кто-то сжал мне горло. - Чего там, Веруша... - махнула рукой Торбеева. - Столько лет рядом, как родные, жили... Куда же ты пойдешь-то на ночь глядя? - Доберусь, - сказала я, подумав, что ночью, на пустынной улице и в самом деле, может быть, легче остановить попутную военную машину. Ксения Ильинична постояла с минуту на лестничной площадке, освещая мне дорогу, потом, еще раз попрощавшись, захлопнула дверь. Этот звук гулко отозвался в холодных стенах пустого подъезда. Я стала спускаться, держась за перила, и вдруг послышался мужской голос: - Эй, кто там есть наверху? Я вздрогнула и остановилась. В госпитале, среди медперсонала, ходили слухи об участившихся в последние дни грабежах, - какие-то подонки, пользуясь темнотой и пустынностью вечерних улиц, нападали на одиноких людей... Но нет, не только страх сковал меня. Раздавшийся голос показался мне странно знакомым... - Эй, товарищ! - снова услышала я. - Подождите минуту, мне надо спросить... Раздались гулкие шаги. Кто-то быстро поднимался по лестнице. Первой моей безотчетной мыслью было бежать обратно, постучать в дверь Ксении Ильиничны. Но не смогла сделать ни шагу. Стояла в темноте, прижавшись к перилам, уже поняв, почувствовав, узнав, чей это голос. А шаги все приближались... - Толя! - крикнула я. - Толя! Это ты?.. Через мгновение он был рядом. Я не видела ни его лица, ни обнимавших меня рук, только слышала голос: - Вера! Веронька, это ты... ты?! Я молчала, не в силах произнести ни слова, но руки мои тоже уже обнимали его. - Ты подумай, какое счастье, - говорил он, задыхаясь от волнения, - я тут полчаса стучал в твою дверь, потом спустился на нижний этаж и там стучался. Но никого нет, дом точно вымер. Стоял и ждал, может, кто-нибудь случайно появится... хотел узнать... Вдруг слышу - наверху стукнула дверь... Толя чиркнул спичкой, и я увидела его. Он стоял рядом в армейской шинели, с вещевым мешком за плечами, и в пальцах его вздрагивал крохотный огонек. И я забыла, мгновенно забыла, что боялась встречи с Толей, как давала себе слово никогда не видеться с ним. Меня охватила безотчетная радость от сознания, что Толя жив, что он рядом... Я не думала о прошлом, в этот момент для меня вообще не было никакого прошлого, ничего и никого, кроме Толи. - Ну, чего же мы стоим здесь, на лестнице?! - воскликнул Анатолий. - А куда мы пойдем? - спросила я, все еще ничего не соображая. - Как куда? - недоуменно переспросил он. - К тебе! Ведь я же к тебе пришел, к тебе! - Да, да, конечно... - растерянно пробормотала я, постепенно возвращаясь к реальной действительности, и подумала: "Может, пойти к Торбеевым?" Но что-то удерживало меня, сама не знаю что. Может быть, просто не хотелось, чтобы кто-то третий присутствовал при нашем свидании. Не хотелось ничего объяснять. Никого, кроме Толи, видеть. - Ну идем же, идем к тебе! - настойчиво повторял Толя и тянул меня за рукав. Я сделала несколько нерешительных шагов вниз по лестнице, остановилась и сказала: - Толенька, у нас же в квартире никого нет. - Вот и хорошо! Мне никто и не нужен, кроме тебя! - Подожди, Толя. Там уже недели три никто не живет. Отец на заводе, а мама переехала наверх, к своей старой знакомой. А в квартире у нас темно и холодно. Я сама уже давно туда не заходила... - Ключ-то у тебя есть? Ключ?.. Да, у меня был ключ. Он лежал в сумочке вместе с документами и карточками. Я так и не вынимала его с тех пор, как мама переехала наверх. - Хорошо. Пойдем, - сказала я. Мы стали спускаться вниз. На площадке второго этажа остановились, и я попросила Толю зажечь спичку. Вытащила из брезентовой сумки маленькую кожаную сумочку, а из нее ключ и открыла дверь. Перешагнув порог, я вдруг услышала стук метронома. Метроном стучал мерно, глухо, но почему-то мне показалось - предостерегающе. Я остановилась и протянула назад, в темноту, руку, чтобы убедиться, что Толя рядом. Преувеличенно громко, просто чтобы успокоить себя, сказала: - Видишь, даже радио забыли выключить. Толя зажег спичку. Мы стояли в прихожей. Здесь все было так, как когда-то. Справа на стене - вешалка и на ней - летнее пальто мамы, толстый прорезиненный плащ отца, который он надевал только в дождливые дни, его кепка... Спичка догорела. - Идем за мной, - сказала я почему-то шепотом и перешагнула порог столовой. - У тебя еще остались спички? - Да, - ответил Толя. - Только они в вещмешке. Подожди, сейчас достану. Я слышала, как Толя в темноте снимает свой мешок, шуршит чем-то. - Вот, нашел! - сказал он наконец и тут же снова чиркнул спичкой. Я окинула взглядом до боли знакомую комнату: обеденный стол, аккуратно стоявшие по его сторонам четыре стула, диван, на котором любил отдыхать отец, над диваном почти неразличимые во мраке фотографии: отца и матери в день их свадьбы, групповой снимок красногвардейцев-путиловцев с винтовками в руках, среди которых справа во втором ряду - мой отец... Я знала, что лицо его на фотографии обведено красным карандашом, потому что сама это сделала, когда была маленькой... Слева у стены, как и прежде, стояла этажерка с книгами... - Слушай, да тут же печка есть! - воскликнул за моей спиной Анатолий. Я обернулась. В углу столовой действительно стояла маленькая железная печка-"буржуйка", согнутая под прямым углом труба тянулась к отверстию, прорубленному в фанере, которой было забито окно. Я совсем забыла об этой печке, - ее принес с завода отец месяц назад, когда мама еще тут жила. - Все равно дров нет, - сказала я. - Дрова?! - с усмешкой произнес Анатолий. - Да тут полно дров! Этих стульев вполне достаточно, чтобы топить всю ночь! Мне стало как-то не по себе оттого, что Толя с таким пренебрежительным безразличием решил судьбу старых венских стульев, которые стояли в нашей квартире с тех пор, как я себя помнила. Я ничего не ответила, но он, видимо, понял мое состояние и сказал преувеличенно бодро: - Отец уже сжег половину своего кабинета! Красное дерево. - Ты... был у отца? - спросила я. - Конечно, был. Старик несколько опустился, но все еще бодр, рисует плакатики, призывающие нас раздолбать фрицев! Ну, так как же? Начнем?.. Честно говоря, я порядком продрог. На фронте в землянках куда теплее!.. В темноте раздался треск ломающегося дерева. Я сморщилась, как от боли. Сколько раз представляла я себе встречу с Толей. Но почему-то считала, что если она и произойдет, то только после победы. А все оказалось иначе - эта дышащая холодом, темная, всеми покинутая квартира, разговор о печке, о дровах... Может быть, поэтому я сейчас и не испытывала того страха, который каждый раз охватывал меня при мысли о возможной встрече с Толей... - Так, - деловито сказал Анатолий, - дрова есть. Теперь нужна растопка. Послушай, Веруня, я видел - тут этажерка с книгами стоит. Я сейчас... - Нет, нет, я сама! - почти вскрикнула я, снова ощутив тревогу и боль. Не могла себе представить, что мои любимые книги сейчас сгорят в печке. - Зажги спичку, - сказала я, пересилив себя, и направилась к этажерке. - Ах боже мой! - нетерпеливо воскликнул Анатолий. - Да бери любую! Я с трудом вытащила окоченевшими пальцами первую попавшуюся книжку и раскрыла ее. Это был томик стихов Лермонтова. - Давай, - сказал Толя, протягивая руку. - Нет, не эту... - Быстро поставила книжку обратно на полку. - Зажги еще спичку... - Послушай, у меня скоро кончатся все спички, - недовольно проговорил Анатолий, однако зажег еще одну. Я вытащила другую книгу. Это была "История ВКП(б)". Ее я тоже торопливо поставила обратно. Следующей оказалась "Пневмония и ее осложнения". Мне было жалко и эту; едва я прочла название, как воспоминания об институте, о мирной жизни нахлынули на меня. Но все же протянула книгу Анатолию: - На, бери. В темноте услышала, как Толя вырывая страницы, как трещал раздираемый переплет... Через минуту в печке вспыхнул огонь. Анатолий сидел на корточках и сосредоточенно дул в печку. Тьма отступила к стенам. Отблески яркого пламени заплясали на полу. Я смотрела, как коробились, изгибались охваченные огнем книжные страницы, как огненные струйки потекли по обломкам стула, и мне вдруг стало очень грустно. Но тут Анатолий поднялся и, повернувшись ко мне, широко раскинул руки. Сказал, улыбаясь: - Ну... здравствуй, моя Верочка! Он обнял меня и прижал мое лицо к своей груди. И все, что пугало, мучило меня при одной только мысли о возможной встрече с Толей, окончательно исчезло. Я забыла обо всем. Обо всем на свете! Лишь сознание, что я в его объятиях, что он рядом, жив, здоров, не ранен, владело мною в эти короткие минуты счастья... Не помню, сколько времени мы стояли так неподвижно. Лицо мое было мокрым от слез. Я сама не знала, почему плакала в эти минуты. Просто слезы хлынули внезапно, и я не могла, да и не старалась их удержать. - Ну что ты, что ты, Верочка! - повторял Анатолий. - Ведь все хорошо, мы оба живы и наконец увиделись. Он усадил меня на диван и сел рядом. Утерев слезы, я вгляделась в его лицо. Оно огрубело, обветрилось. Губы, раньше пухлые, совсем еще мальчишеские, потрескались. Выражение глаз стало иным. И сами глаза как-то сузились и будто удлинились. Глядя на Толю, я думала, что ему много, наверное, пришлось испытать за это время. Хотела спросить, как ему удалось тогда в Клепиках уйти от немцев, но сдержалась. Ведь, спросив, я должна была бы говорить о себе, обо всем том, что произошло там, в Клепиках, со мной. - Слушай, Вера, - будто спохватившись, произнес Анатолий, - чего же мы сидим? Ведь ты же наверняка хочешь есть, а я, дурак, и не подумал... Он вскочил, поднял с пола свой вещевой мешок, поставил его на стол и стал вынимать из него свертки, приговаривая: - Вот сало... вот сухари... вот сахар... вот масло... вот банка сгущенного молока... Я смотрела на продукты, как в волшебном сне. "Боже мой, - думала я, - если бы все это маме!" Мне даже захотелось, не говоря ни слова, схватить эти свертки и бежать с ними наверх... - Ну вот, - сказал Анатолий, разворачивая один сверток за другим, - сейчас будем ужинать. - Толя, - не выдержала я, - можно я отнесу немного еды маме? Она там, наверху... Я только что была у нее, она спит... - Ну вот и прекрасно! - воскликнул Анатолий. - И пусть себе спит. Утром отнесешь. В комнате становилось теплее. Анатолий снял шинель, подложил в огонь еще несколько обломков стула, вынул из кармана перочинный нож и стал открывать банку со сгущенным молоком. - Послушай, - сказала я, - зачем столько продуктов?.. И почему ты не отдал их отцу? - Не беспокойся, - ответил Анатолий, - я его не обидел. А потом, - с каким-то смешком проговорил он, пробивая острием ножа отверстие в банке, - старик больше живет пищей духовной, чем земной... Мне почему-то подумалось: "Говорил ли ему Федор Васильевич, что я бывала у них дома? Неужели скрыл? Но почему?! Впрочем, судя по письму, которое я получила от Анатолия, он знал, что я виделась с его отцом..." - Толенька, - начала я, - ты ведь так и не сказал мне, где воюешь, на каком участке, в какой части? - Военная тайна, - усмехнулся Анатолий и добавил уже серьезно: - Служу на Карельском перешейке, в стройбате. До генерала, как видишь, еще не дослужился. - И надолго ты в Ленинград? - Отпуск на двое суток. Это значит... - он отдернул рукав гимнастерки и взглянул на часы, - это значит, еще тридцать один час ноль-ноль минут. Однако не будем сейчас думать об этом. Прошу к столу! С шутливой галантностью Анатолий отодвинул стул, приглашая меня сесть. Мне стало почему-то неприятно, что Толя так торопится за стол. Но тут же я одернула себя: "Какая я дура! Как же я не поняла? Ведь он конечно же знает, насколько голодно сейчас в городе! Он просто жалеет меня, понимает, что я хочу есть, прежде всего есть!.." Я взяла бутерброд, приготовленный Толей, - сухарь, намазанный маслом, и на нем кусок сала. Показалось, что ничего вкуснее я в жизни не пробовала. Поймала на себе мгновенный взгляд Анатолия и наконец сообразила, что ем, как дикарка, поспешно откусывая, набивая полный рот. Отвернулась и стала есть медленнее. - Не стесняйся, Веруня, - сочувственно сказал Анатолий. - Знаю, как вы здесь живете. - А у вас... а у вас на фронте кормят хорошо? - спросила я, делая поспешный глоток. - Сказать, что хорошо, не могу. Но, во всяком случае, от голода не страдаем. Послушай, у вас есть тут где-нибудь чайник? Мы бы вскипятили воду и со сгущенкой... - В доме нет воды, Толя. Водопровод не работает, - сказала я. Он удивленно посмотрел на меня, тихо свистнул: - Да-а... дела!.. А как же... - Впрочем, в некоторых колонках на улицах, говорят, вода еще есть... Но давай не будем об этом. Скажи, там, где ты находишься, опасно? - Опасность - понятие относительное. Стреляют, конечно, и снаряды кидают, и из минометов шпарят. - Но ты... но тебе приходится... ходить в атаку? - с замиранием сердца спросила я. - Всякое бывает. "A la guerre comme a la guerre", - с явно напускным безразличием ответил Анатолий. - Вообще-то наш батальон занят строительными работами. Роем землянки, строим блиндажи и всякие там укрепления... Я ведь все-таки без пяти минут архитектор... Ну, а ты. Вера? - спросил он. - Ты-то как? - Работаю в госпитале. Фельдшерицей. Толя встал, подбросил в печку еще несколько обломков стула, потом подошел ко мне, положил руки на плечи. - Почему ты не раздеваешься? Ведь уже тепло. Я и в самом деле по-прежнему сидела в ватнике и пальто, Толя помог мне раздеться. Оставшись в одном платье, почувствовала себя как-то непривычно - в госпитале в последнее время я носила под халатом ватник и снимала его, только когда ложилась в постель. Толя осмотрел меня с ног до головы, но как-то быстро, украдкой. Мы снова сели на диван. Некоторое время молча сидели рядом. Я чувствовала, как бьется мое сердце. Толя привлек меня к себе. - Ну вот, Веронька... вот мы и вместе, - прошептал он мне на ухо. Меня охватила дрожь. То, от чего я, как мне казалось только несколько минут назад, окончательно избавилась, начале вновь наступать со всех сторон. Прошлое, это страшное прошлое! Оно глядело из темноты, со стен, которых не достигая свет печки... - Не надо, Толя! - отстранилась я. - Но почему? - спросил он. - Не сейчас, не сейчас... Не надо сейчас... Дай мне привыкнуть к тебе... ведь это все так неожиданно!.. Он опустил руки и отодвинулся. А я не могла понять, что происходит со мной. Еще секунду назад была готова оттолкнуть Толю, вырваться из его объятий. Но сейчас, когда он после первых же моих слов покорно опустил руки, почему-то стало горько и обидно. Я вдруг подумала о том, что очень плохо выгляжу. Как все ленинградцы. Вспомнила слова Ксении Ильиничны: "Кожа да кости..." Взглянула на свои руки и ужаснулась, - запястья были тонкими, как палочки. - Ну хорошо, - мягко сказал Анатолий, - ты же знаешь, что я всегда подчинялся твоим желаниям... Ты не думай, мне достаточно того, что я вижу тебя, что ты сидишь рядом со мной, это для меня уже счастье. Ведь не случайно же я шел искать тебя через весь город. Я и отпуск-то попросил только для того, чтобы повидаться с тобой... Он говорил и говорил, речь его журчала в моих ушах, как тихий, ласковый ручеек. И постепенно все страхи ушли. Его голос как бы гипнотизировал меня. Ни о чем не хотелось говорить, а только сидеть вот так, в тепле, рядом с ним... Я сама положила ему голову на грудь, и он стал ласково гладить мои волосы. "Только бы это длилось вечно, только бы так было всегда... - думала я. - Всегда... всегда... всегда..." - Ты спишь, Веронька? - раздался голос Толи. - Уже шестой час утра. Мне показалось, что я услышала его во сне. - Ты заснула, и я не хотел тебя будить, - продолжал Толя. - Ты была такая измученная... Я открыла глаза и увидела, что лежу на диване, укрытая Толиной шинелью. Печка все еще горела, около нее лежала стопка разорванных книг. Заметив мой взгляд, Толя сказал: - Стула хватило ненадолго, а ломать второй я не стал: боялся тебя разбудить... решил топить книгами. В конце концов, высшее предназначение книг - согревать людей, - добавил он с усмешкой. Как это могло случиться, что я заснула? Мне стало стыдно за свою слабость. После трехмесячной разлуки, когда Толе удалось наконец вырваться в Ленинград и он, оставив отца, бросился искать меня, после всего этого заснуть! Я была уверена, что он обижен, оскорблен... Но в голосе Толи не чувствовалось обиды. - Я так рад, что тебе удалось поесть и поспать в тепле, - продолжал он, - ты так измучилась здесь, в этом холодном и голодном городе! - Прости меня, Толя, - сказала я. - Мне вдруг стало хорошо, так спокойно, и я... - Зачем ты мне все это говоришь? - прервал он. - Разве я не понимаю? И посмотрел на часы. - Тебе пора идти? - со страхом спросила я. - Да. Скоро придется идти. Только... только мне надо поговорить с тобой. Поговорить как с другом. Как с самым близким мне человеком. Сейчас я тебе все объясню... Он прошел к печке, опустился на корточки и как-то суетливо стал разрывать книги и бросать их в огонь. Потом встал, снова подошел ко мне и сказал: - Давай присядем. Или, может быть, ты хочешь сначала поесть? - Нет, нет! - торопливо ответила я. Сознание, что Толя о чем-то хочет со мной поговорить, что я, может быть, чем-то могу помочь ему, мгновенно вытеснило из головы все другие мысли. - Тогда давай присядем, - повторил он, взял с дивана шинель, бросил ее на стул и, после того как я села, опустился рядом. - Вот какое дело, Веронька, - сказал он, ласково глядя на меня. - Я получил этот двухсуточный отпуск с трудом. Но мои комбат по специальности архитектор и хорошо знает имя отца. Словом, он разрешил мне взять немного продуктов и отвезти их отцу в Ленинград. - Вот видишь! - с упреком сказала я. - Продукты надо было оставить отцу, а не тащить сюда. - Чепуха, - махнул рукой Анатолий, - я отдал ему больше половины. И потом, почему я не могу поделиться едой с человеком, который мне дороже... дороже всех на свете?.. Было бы ужасно, если бы я не застал тебя... Теперь-то понимаю, что у меня был один шанс из тысячи встретить тебя здесь. Я счастливый... - А разве Федор Васильевич не сказал тебе, что я работаю и живу в госпитале? - вырвалось у меня. В первый раз в присутствии Анатолия я назвала его отца по имени-отчеству. - Да, да, - ответил Анатолий, - он говорил. Ты же понимаешь, мой первый вопрос был о тебе, - отец ведь писал, что ты несколько раз заходила к нему. Но в каком госпитале? В каком?! Мой уважаемый родитель всегда пренебрегал подобными мелочами. "В госпитале на Выборгской..." Это все, что он мне смог сообщить. Ха, представляешь? "На деревню дедушке"! Ну, я решил пойти сюда. И, как видишь, не напрасно! Он притянул меня к себе и поцеловал в лоб. - Ты хотел меня о чем-то попросить, Толя? - напомнила я, готовая сделать для него все. Все, все на свете!.. - А, ерунда, - сказал Анатолий. - Хотел посоветоваться о тобой. Видишь ли, мы могли бы не расставаться еще некоторое время. Ну, два-три дня. Я мог бы приходить по вечерам к тебе в госпиталь или... Словом, мы могли бы еще побыть вместе. - Но как? - недоуменно спросила я, тут же стараясь сообразить, разрешили бы ему и в самом деле приходить в госпиталь, когда кончается моя смена, или мы смогли бы встречаться как-то иначе... - Как? - повторил он. - Да очень просто! Если бы мне удалось заболеть на несколько дней... - Заболеть? - удивленно переспросила я. - Ну да, заболеть! Чего тут такого необычного?.. Речь идет о справке, обыкновенной медицинской справке... - Но ты же... не болен, - пробормотала я. - Болен - не болен, какая разница! - воскликнул Анатолий. - В конце концов, я три месяца назад перенес воспаление легких, ты это прекрасно знаешь! Любой врач может легко найти у меня эти... ну, как вы, медики, называете?.. Остаточные явления? Хрипы, сипы, плеврит, бронхит... Я подумал, что тебе, работнику госпиталя, ничего не стоит устроить такую справку. Он говорил все это небрежно, слегка сердясь на мою непонятливость. "Что он такое говорит?.. Что он такое говорит? - мысленно повторяла я. - Справку... устроить?.." - Какую справку? От кого? - тихо спросила я. - Да что с тобой, Вера, ты не понимаешь элементарных вещей! Наплевать - какую и от кого! Лишь бы была подпись - любая закорючка и печать! Бумажка, которая даст нам возможность еще три-четыре дня пробыть вместе! Неужели в этом твоем госпитале не найдется врача, который пошел бы тебе навстречу? "Любая закорючка и печать... Любая закорючка и печать..." - Тупо твердила я про себя. - Ну что ты смотришь на меня, как кролик на удава? - на этот раз уже с нескрываемым раздражением сказал Анатолий. - Толя, ведь сейчас война! - На войне я, а не ты! - крикнул он. - Нечего учить меня политграмоте! Мне показалось, что невидимые в полумраке стены комнаты медленно надвигаются на меня. Наконец я взяла себя в руки и проговорила медленно, потому что каждое слово стоило мне огромных усилий: - Нет, Толя, на войне все мы. И то, что ты придумал, сделать невозможно. Любой наш врач, если бы я обратилась к нему за такой справкой, просто не стал бы со мной разговаривать. Он... просто выгнал бы меня. - Какое ханжество! - воскликнул Анатолий. Он вскочил с дивана и стал быстро шагать взад-вперед не комнате. Потом остановился против меня и сказал отчужденно: - Все понятно. Твой копеечный престиж тебе дороже, чем возможность побыть со мной еще какие-то несчастные три дня. Хорошо! Вспомни об этом, если именно в эти три дня я... меня... Губы его дрогнули, он отвернулся. Я бросилась к нему, обхватила его плечи. - Нет, Толенька, нет!.. Я же люблю тебя. Я готова сделать для тебя все - голодать, холодать, пойти вместо тебя на фронт, если бы это было возможно!.. Но то... то, что ты сказал, этого нельзя делать! Нам будет потом стыдно - и мне и тебе! Ведь блокада скоро будет прорвана и... - Перестань! - крикнул он, сбрасывая мои руки. - Не повторяй газетные передовицы! Я думал о тебе каждую минуту. Я готов был бы пойти за тебя под пули, на смерть, а ты... Он умолк, тяжело дыша. - Хорошо, - сказал Анатолий. - Я скажу тебе всю правду. Рею, до конца. Наш стройбат в ближайшие три-четыре дня переводят. Я узнал об этом случайно. Знаешь куда? На Невский "пятачок"! Ты слышала когда-нибудь это название? Это верная смерть! Смерть - это слово ты понимаешь?! Мне нужно выждать. Выждать три-четыре дня!.. Что, ты и теперь будешь читать мне газетные прописи?! - Но... тебе же все равно придется... - начала было я. - Ничего не придется! Со справкой из госпиталя я просто явился бы потом в комендатуру, и никто бы про мой батальон даже не вспомнил. Послали бы в первую подвернувшуюся часть, и все. Впрочем... Он махнул рукой и снова стал нервно ходить по комнате. - "Невский пятачок"... - повторила я. - Об этом месте я знаю. Недавно туда сбежал из нашего госпиталя один командир. Капитан Суровцев. Раненый. Сбежал, не долечившись. - Зачем ты мне это говоришь? - опять закричал Анатолий. - Хочешь попрекнуть своим героем? А я не герой! Не герои! - по слогам выкрикнул он. - Я готов воевать, но идти на верную смерть не хочу! Странное дело!.. Чем громче он кричал, тем спокойнее становилась я. Холодное, странное, непривычное спокойствие... - Толя, послушай меня, - сказала я. - Ты думаешь о будущем? Ну, о том, что будет после войны?.. - Будут жить те, кто выживет, - не оборачиваясь, бросил он. - Ты думаешь о том, - продолжала я, - что скоро прорвут блокаду? Именно там, на Невском "пятачке"! И все будут радоваться, все будут счастливы... А ты... как ты сможешь смотреть в глаза людям? Смотреть, зная, что... - Прорвут блокаду? Там? - переспросил Анатолий и истерически рассмеялся. - Это ты тоже вычитала в газетах? Хорошо! Тогда почитай другое! Он стал шарить в карманах брюк, вытащил оттуда какую-то бумажку и бросил ее на стол. - На, возьми почитай! Я взяла сложенный в несколько раз листок, развернула его, поднесла к открытой дверце печки и при свете догорающих книжек прочла: "Женщина Ленинграда! К тебе обращается немецкое командование. Миллионная немецкая армия плотным кольцом окружила Ленинград. Вы отрезаны от мира. Вы обречены. Страшный голод вошел в твой город. Пожалей же своих детей, бедная, исстрадавшаяся мать, пожалей их! Требуй от властей немедленной сдачи города немецкой армии. Сопротивление бесполезно. Если ты не сдашь город, на твоих глазах умрут твои дети, умрет твой муж, умрешь ты сама. Пожалей же своих детей. Сдавайся!" Это была одна из тех гнусных листовок, которые немцы разбрасывали с самолетов над Ленинградом. Я внимательно прочла листовку, перечитала еще раз. Потом бросила ее в печку. Посмотрела, как бумага вспыхнула, почернела и стала, точно в конвульсиях, коробиться, превращаясь в пепел. Повернулась к Анатолию. Он стоял неподвижно, следя за каждым моим движением. - Уходи! - сказала я. - Но я же не верю в это! - испуганно проговорил Анатолий. - Я просто хотел показать тебе... - Уходи! - повторила я. - Это же глупо! - неожиданно визгливым голосом воскликнул он. - Я просто поднял этот листок на улице... - Уходи! - в третий раз повторила я. Что я могла сказать ему еще? Что боялась встречи с ним, потому что любила его? Боялась, чтобы его чистые руки не прикоснулись к моему телу, оскверненному липкими, потными руками немецких солдат? Что я могла страшиться чего угодно - что он разлюбит меня, отвернется, найдет другую?.. Но только не этого! Только не того, что я услышала от нега сейчас... Я подумала о Суровцеве, о моем последнем разговоре с ним. Представила себе, как он, влекомый неодолимым желанием быть там, где бьются его товарищи, на этом страшном Невском плацдарме, уходит из нашего госпиталя. И последние слова той его записки тоже вспомнила: "А он вернется!" Вот он и вернулся... Я с ненавистью посмотрела на Анатолия. Он как-то неуклюже потоптался на месте, потом стал надевать шинель. Долго не мог попасть в рукав. Наконец оделся в пошел к двери. - Забери свой мешок, - сказала я. - И это. То, что лежит на столе. Анатолий обернулся. - Отдай матери, - глухо сказал он. - Она не будет этого есть. И я не буду. Никто не будет. Возьми. Он все еще стоял у двери. Тогда я схватила со стула его вещмешок и стала, не глядя, бросать туда остатки еды со стола. Потом швырнула мешок в порогу. - Забирай! Анатолий взглянул на меня, на мешок, поднял его за лямку. - Иди! - снова сказала я и отвернулась. За спиной у меня открылась и захлопнулась дверь... 15 Хмурым ноябрьским утром в кабинете Васнецова собрались секретари ленинградских райкомов партии и комсомола. Одетые в армейские шинели, в ватники, перепоясанные ремнями, отягощенными кобурами с пистолетами, исхудавшие, однако чисто выбритые, они молча расселись на расставленных рядами стульях. В Смольном было относительно тепло - там продолжало работать центральное отопление, но уже привыкшие к тому, что повсюду их преследует холод, люди не раздевались, да и сам Васнецов был в накинутой на плечи шинели. Рядом с Васнецовым у торца письменного стола устроился Павлов. Он сидел, сосредоточенно уставившись в раскрытый блокнот. И все, собравшиеся в комнате, с настороженным ожиданием переводили взгляды с секретаря горкома на уполномоченного ГКО по продовольствию. Одно присутствие здесь Павлова означало, что разговор будет касаться продовольственного вопроса, который с каждым днем становился все более острым. Васнецов, в свою очередь, внимательно вглядывался в знакомые лица, так изменившиеся за последние недели. Ему хотелось определить степень усталости этих людей, понять, каким запасом прочности они обладают, где предел возможности выдержать новые испытания. Именно предел возможности, потому что в их готовности отдать делу защиты родного города не только все свои силы, но и саму жизнь Васнецов не сомневался. Многократно воспроизведенный в художественных произведениях и кинофильмах клочок бумаги с лаконичной надписью: "Райком закрыт. Все ушли на фронт" - со времен гражданской войны стал символом того, что коммунисты в любой схватке с врагами Страны Советов всегда на передовой линии огня. Но сейчас никто не мог, не имел права закрыть райком партии или комитет комсомола, хотя каждый из горкомовских и райкомовских работников, от секретарей до рядовых инструкторов, готов был покинуть свой кабинет, чтобы защищать Ленинград с винтовкой в руках. Перед собравшимися у Васнецова людьми стояли сложные задачи. Ведь они возглавляли тысячи коммунистов и комсомольцев осажденного города. Большое число промышленных предприятий Ленинграда было уже эвакуировано на восток. А рабочие, которые остались в городе, взвалили на свои плечи двойную, тройную ношу - они не только не снизили, но даже увеличили выпуск оборонной продукции. С тех пор как враг начал обстреливать город, в особо трудном положении оказались заводы, расположенные у южной окраины. Линия фронта проходила в нескольких километрах от них. С помощью специалистов из штаба фронта заводские территории были хорошо укреплены. Но и после того, как немцев удалось остановить, работа на этих заводах была связана с серьезным риском для жизни, так как они обстреливались особенно интенсивно. Городской комитет партии принял решение рассредоточить предприятия, находившиеся в южной части Ленинграда, перевести двадцать восемь фабрик и заводов - целиком или частично - в северную часть города. В кратчайший срок необходимо было построить новые цехи, разместить общежития, организовать столовые. Чтобы осуществить все это, требовалось мобилизовать - в который уже раз! - тысячи людей, и, как всегда, в первую очередь коммунистов и комсомольцев. Ночь, в особенности если она была безлунной и вражеские самолеты не летали, становилась страдной порой. Именно ночью перевозилось и монтировалось заново заводское оборудование. Это было очередным испытанием для руководителей ленинградских коммунистов и комсомольцев. Они его выдержали. И вот теперь эти люди сидели у Васнецова, бледные, с покрасневшими от бессонницы глазами, мысленно прикидывая: о чем пойдет речь сегодня?.. О зимнем обмундировании для армии?.. Да, этот вопрос все еще оставался не решенным до конца, хотя все пошивочные мастерские, меховые и обувные фабрики города давно переключились на работу для армии. О топливном кризисе?.. Но уже две тысячи комсомольцев, стоически перенося голод и холод, валили деревья в Парголовском и Всеволожском лесах, одновременно прокладывая просеки, чтобы подвезти заготовленные дрова к железной дороге. О строительстве автотрассы от Заборья до Новой Ладоги? Но и туда уже были посланы сотни коммунистов и комсомольцев... Размышляя о том, какие новые задачи поставит перед ними партия, люди не спускали настороженных, тревожных взглядов с уполномоченного ГКО. Как обстоит дело с продовольствием? Что будут есть ленинградцы завтра? Этот вопрос был самым тревожным. Васнецов, постучав карандашом по стеклу на письменном столе, хотя в кабинете и без того было тихо, объявил: - Слово для сообщения имеет товарищ Павлов. Павлов встал, кажется с трудом оторвав взгляд от своего блокнота, и только теперь оглядел собравшихся. - Товарищи, я не так давно вернулся с Большой земли, из пятьдесят четвертой армии, - сказал он. - Излагать в подробностях, что там происходит, не моя задача. Скажу лишь, что враг рвется к Волхову. А ведь вы знаете, наверное, - продовольственные грузы в Ленинград шли до сих пор через станцию Волхов с последующей перевалкой на пристань Гостинополье. И в Гостинополье скопилось... - Павлов поднес к глазам свой блокнот, - двенадцать тысяч тонн муки, полторы тысячи тонн крупы, тысяча тонн мяса и жиров... Люди как зачарованные слушали эти, такие, казалось бы, обыденные слова: "мука", "жиры", "мясо", "крупа", "двенадцать тысяч тонн", "полторы тысячи тонн". На собравшихся здесь они действовали, как мираж на путника, умирающего в пустыне... - Перед нами встала неотложная задача, - продолжал Павлов, - спасти эти грузы, быстро перебросить их из Гостинополья на берег Ладоги, с тем чтобы потом доставить все в Ленинград. - Павлов положил блокнот на стол. - Это была трудная задача, товарищи. От Гостинополья до Новой Ладоги примерно тридцать пять километров. Продукты перевозили на грузовиках, сплавляли по Волхову баржами. И все это под непрерывной бомбежкой. Без самоотверженной помощи бойцов пятьдесят четвертой, а также речников и моряков справиться с таким делом в течение нескольких дней было бы невозможно. Но сегодня я могу сообщить вам, что дело сделано. Все названные мной запасы продовольствия находятся уже в Новой Ладоге, хорошо замаскированы, и, как только озеро замерзнет, мы начнем переправлять их в Ленинград!.. У меня все. Все подавленно молчали. Мираж, только что возникший перед их воспаленным взором, исчез. Продовольствие имелось, но... оно было недосягаемо. - Товарищи, - заговорил Васнецов. - Мы попросили Дмитрия Васильевича проинформировать вас об этом, чтобы вы знали: то тягчайшее положение, в котором сейчас находится население города, временно. Ваша задача - всеми доступными вам средствами, в первую очередь, разумеется, через пропагандистскую сеть, довести услышанное здесь до сведения каждого ленинградца. Мы, естественно, не можем написать в газетах, что в Новой Ладоге сосредоточены продовольственные запасы, - это было бы услугой врагу, его авиации. И вас прошу в беседах с населением не называть никаких географических пунктов. Но о главном - о том, что страна о нас помнит, что продовольствие имеется и будет переброшено в Ленинград, как только замерзнет Ладога, люди должны знать. Это особенно важно теперь, потому... - Васнецов запнулся, точно слова неожиданно застряли у него в горле. Он оперся руками о стол и, подавшись вперед, закончил: - Потому важно, товарищи, что мы вынуждены в четвертый раз снизить населению нормы выдачи по карточкам... ...В Ленинграде начинался голод. Все чаще люди падали, теряя сознание, на улице, в квартирах, у станков. Дистрофия - вот диагноз, который ставили врачи. Не хватало не только хлеба насущного, недоедали не только люди. Голодали электростанции, котельные, автотранспорт. Их тоже нечем было кормить: к концу подходили запасы топлива. Вполнакала горели электрические лампочки, перед тем как погаснуть окончательно. Постепенно пустел и знаменитый Кировский завод. С первых дней войны он поставлял не только Ленинградскому, но и другим фронтам тяжелые танки "КВ", полковые пушки. Но теперь казалось, что уже совсем немного крови осталось в артериях и венах этого еще совсем недавно могучего организма. Да и она медленно, но неумолимо вытекала капля за каплей... Из многотысячного коллектива, кировцев продолжала трудиться в Ленинграде лишь небольшая его часть. Уже не первый месяц сражались на фронте кировцы-ополченцы. Многие сотни кировцев дрались с врагом в составе кадровых соединений Красной Армии. Уехали на восток, сопровождая наиболее ценное оборудование, тысячи рабочих и инженеров, чтобы построить в далеком Челябинске гигантский завод, способный обеспечить потребности фронта в тапках. А те, кто остался у станков на старом заводе - легендарном "Красном путиловце", каждую минуту ждали сигнала тревоги, готовые взять в руки винтовки, сесть в танки, занять места у пулеметов и отразить попытку противника прорваться на заводскую территорию. Постепенно производство новых танков и пушек стало свертываться. Завод перешел на ремонт искалеченных машин и орудий, доставляемых с фронта. Все чаще происходили перебои в подаче электроэнергии. Бездействовала канализация. Все медленнее передвигались по заводской территории люди, с трудом переставляя опухшие от недоедания ноги. И только обстрел завода продолжался с той же силой, что и в первые недели блокады. Снаряды рвались на заводском дворе, в цехах, на улице Стачек. Некоторые цехи и отделы перевели в северную часть города, но основную часть завода перебазировать было невозможно. Литейщики, котельщики, рабочие заводской электростанция и во время обстрелов были вынуждены оставаться на своих местах, чтобы обеспечить непрерывность производства. И часто гибли, несмотря на то что вблизи их рабочих мест существовали надежные убежища. ...На Кировский приехал Васнецов. Он провел короткое совещание с руководителями завода, обошел несколько цехов и поздно вечером, мрачный, подавленный тем, что ему довелось увидеть, пришел в партком, где в это время дежурил Иван Максимович Королев. Королев сидел за столом в брезентовой куртке, под которой угадывался ватник, в валенках, в шапке-ушанке. Горло его было замотано то ли широким кашне, то ли каким-то женским пуховым платком. На столе горела керосиновая лампа. У стены на полу стоял пулемет. Железная печурка с трубой, выведенной наружу через отверстие, прорубленное в забитом досками окне, уже остыла. - Ну здравствуй, Максимыч! - сказал Васнецов. Королев протянул ему руку в перчатке. - Здорово, Сергей Афанасьевич! - ответил он. И добавил с невеселой усмешкой: - Прости, не встаю. Силы экономлю. Васнецов тоже присел у стола, снял перчатки, подул в замерзшие руки и, кивнув на лежавшие возле печки мелко напиленные поленья, сказал: - Холодно у вас тут! Дрова есть, отчего не подтопишь? - По норме расходуем, - сказал Королев. - Я свое уже израсходовал. О сменщике думать должен. Ты давай гляди на дрова, теплей будет, - снова невесело усмехнулся он. - Трудно, Максимыч? - тихо спросил Васнецов. - Ладно, не отвечай, сам все вижу. - С какими вестями прибыл, товарищ Васнецов? Как на фронте? - Идут бои... - Вона! - на этот раз уже со злой усмешкой произнес Королев. - А я-то думал, что война кончилась, только нам о том сказать забыли! Может, еще добавишь, что "на всех направлениях"? Как в газетах? - Могу и конкретнее. У Невской Дубровки бои не затихают. Это в кольце. А по ту сторону еще труднее. Враг рвется в Волхову. - Значит, надежды на прорыв... никакой? - Если смотреть правде в лицо... - Ты это "если" для дошкольных ребят оставь, товарищ Васнецов. В парткоме Кировского можно говорить без всяких там "если". - Хорошо. Думаю, что в ближайшее время на прорыв блокады рассчитывать трудно. - За что же люди-то гибнут? - Не один Ленинград в Советской стране, Максимыч. Москва под угрозой, сам знаешь. Надо сковать врага здесь. - Как в басне про медведя? Кто кого сковывает-то? - Мы сковываем, Максимыч, мы! - твердо ответил Васнецов. - Не меньше двадцати пяти немецких дивизий. А может, и больше. В этом и есть главная правда. И главный сейчас наш долг. Королев молчал. - Я понимаю тебя, Максимыч, - заговорил опять Васнецов, - трудно. Очень трудно и... горько. Сейчас прошел по цехам. Рабочие еле на ногах держатся. При мне токарь в инструментальном в голодный обморок упал. - Мало в цехах пробыл, - угрюмо проговорил Королев, глядя куда-то в сторону, - больше бы таких обмороков увидел. Ты на ноги-то рабочих глядел? Как у слонов стали. Распухли. Сам еле в валенки влезаю. Чем мог ободрить Васнецов этого старого человека, знавшего его еще юношей? Что из того, что он, Васнецов, был теперь секретарем горкома, а старик Королев - одним из десятков тысяч кадровых питерских рабочих? Каждому из ленинградцев за эти месяцы войны не раз приходилось испытывать горечь тяжелых разочарований. И когда, вопреки довоенным прогнозам, врага не удалось разгромить в погнать вспять ни на второй, ни на третий, ни на десятый день войны. И когда вспыхнувшая у людей надежда, что немцев удастся задержать и разбить на Лужской линии, надежда, жившая в их сердцах почти месяц, в конечном итоге не оправдалась. И когда замкнулось кольцо блокады, начался артиллерийский обстрел города... Но Васнецов переживал все эти горести и разочарования по-особому. Ведь он был одним из тех, кому ленинградцы вверили свои судьбы. Ответственность перед сотнями тысяч людей он ощущал не только умом, но сердцем, всем существом своим. Он чувствовал, что обязан сделать все возможное и невозможное, чтобы облегчить их страдания, помочь им, поддержать в них веру в победу. И вот сейчас, когда Васнецов сидел с Королевым в холодной, едва освещенной подслеповатой керосиновой лампой комнате парткома Кировского завода, это чувство с особой силой охватило его. Как был бы он счастлив, если бы имел возможность сказать сейчас этому старому питерскому рабочему нечто такое, что зажгло бы его, казалось, потухшие глаза, заставило бы разом помолодеть, стать прежним Королевым, запомнившимся Васнецову по довоенным собраниям партийного актива!.. Но ничего подобного сказать Васнецов не мог. С иной целью приехал он сегодня на завод, другая задача стояла сейчас перед ним, и он должен был ее выполнить... - Я все видел и знаю, Иван Максимович, - продолжил Васнецов, - и поэтому мне так трудно говорить о том, о чем я обязан сказать. В городе остались крохи продовольствия. Снабжение сейчас поддерживается только воздушным путем, но это лишь ничтожная часть того, что нам нужно. На той стороне Ладоги скопилось много продовольственных грузов, однако доставить их в город, пока озеро не замерзло, мы не можем. Васнецов старался говорить как можно спокойнее. Он лишь перечислял непреложные факты. Вначале Королев слушал его как будто рассеянно, но постепенно лицо Ивана Максимовича становилось все более настороженным. - ...Мы ведем наблюдения за Ладогой круглые сутки. На лед вышла пешая разведка. Однако грузовика этот лед еще не может выдержать. Но дело не только в этом... Не только! - повторил Васнецов. - Ты знаешь, мы строим новую, обходную дорогу; ее пропускная способность будет гораздо меньше, чем у старой, да и сама трасса намного длиннее... - Не тяни, Сергей Афанасьевич, - угрюмо прервал его Королев. - На строительство этой трассы мы тоже выделили людей. Положение знаем. - Ну а раз положение тебе известно, - уже с большей решимостью произнес Васнецов, - то ты поймешь, что у нас сейчас нет другого выхода, кроме как... Он умолк, чувствуя, что не в силах произнести то, о чем уже сообщил сегодня руководителям завода. Васнецов снова вспомнил лежавшего на каменном полу цеха в голодном обмороке рабочего, которого сам помогал перетащить на одну из коек, стоящих в закутке... - Чего же ты молчишь, Сергей Афанасьевич? - почувствовав состояние Васнецова, как бы подстегнул Королев. - Говори, не трусь, мы люди уже ко всему привыкшие. И Васнецов, не глядя на Королева, отчужденно сказал: - Обком и горком партии вынуждены с завтрашнего дня снова уменьшить нормы снабжения продовольствием. Королев откинулся на спинку стула. - Как уменьшить?.. Неделю назад ведь уменьшили, - с трудом проговорил он. - Ведь это в который раз?! - В пятый, - жестко сказал Васнецов. - С двадцатого ноября рабочие будут получать двести пятьдесят граммов хлеба, а иждивенцы - сто двадцать пять. Несколько мгновений Королев молчал. Потом тихо добавил: - Это... это ведь смерть, Сергей Афанасьевич. Он произнес страшное слово "смерть" без всякого выражения, без надрыва, и это потрясло Васнецова. - Мы должны выдержать, должны выстоять, Максимыч! - воскликнул Васнецов почти с мольбой. - Надо разъяснить людям, убедить их, что это временно, что, как только Ладога замерзнет... - Помрут люди, - точно не слыша его, повторил Королев. - Но этого нельзя допустить! Здесь, на заводе, - цвет нашего рабочего класса, костяк городской партийной организации! Парткому надо обратиться к коммунистам, они должны поддержать силы в остальных. Пойми, сегодня иного выхода нет! - Вот что, товарищ Васнецов, - с неожиданной суровостью произнес Королев. - Нам с тобой митинговать ни к чему. Коммунисты Кировского, пока сердце бьется, будут работать и людей поддерживать. А если знаешь, как прожить при таком пайке, скажи. - Весной восемнадцатого вы получали паек еще меньше, - напомнил Васнецов. - И выстояли. У кого ты спрашивал тогда, как прожить? - Тогда хлеб у кулаков был, у мешочников, у спекулянтов. Партия сказала: у них возьми. Винтовку в руки - и возьми. О продотрядах слышал? - Слышал, Максимыч. Впрочем, ты верно сказал: митинговать нам с тобой ни к чему. Трудно, очень трудно будет людям. Но нужно, чтобы все на заводе поняли: кировцы должны на только выжить, выстоять, но и давать оружие. Фронт ждет танков. Очень нужны танки! Пусть залатанные, пусть пять раз в ремонте побывавшие! - До завода люди дойти не могут, по дороге падают. Васнецов это знал. В сводках горздравотдела отмечалось, что голодные обмороки, нередко со смертельным исходом, участились во всех районах Ленинграда, что тысячи людей, в особенности пожилого возраста, уже не в силах подняться с постели. - Скажи, а учет больных у вас ведется? - спросил Васнецов. - Какой учет! - махнул рукой Королев. - Кто болен, но живет здесь, на казарменном, конечно, учтен. А тех, кто дома, как учтешь? Телефоны квартирные выключены. Не выйдет человек на работу, вот и гадаешь: то ли во время обстрела погиб, то ли с голодухи у себя в постели помирает. - Но это же неправильно, Максимыч! - горячо возразил Васнецов. - Надо немедленно, повторяю - немедленно! - восстановить связь со всеми членами заводской парторганизации. А потом и с остальными работниками завода. Нельзя оставлять людей наедине с голодной смертью! Поднять их надо, поднять! - Кто их поднимет! - Ты, Максимыч! И другие, такие, как ты. Мы договорились с дирекцией, что на заводе будет организован стационар. Ну, чтобы класть туда на неделю-полторы тех, кто в особо тяжелом состоянии, немного подкармливать. А рабочих, по нескольку дней не выходящих на завод, надо всех проведать. Пусть за это дело возьмется молодежь. Как твое мнение? А? Чего молчишь? Действовать надо! Королев покачал головой: - Действовать!.. Всегда ты прыткий такой... Ладно, попробуем действовать. Он снял телефонную трубку: - Комитет комсомола мне. Секретаря... А где он?.. А это кто говорит? А-а, это ты, беглый!.. Ну давай жми в партком, быстро! Только сейчас Васнецов заметил, что с каждой фразой изо рта Королева вырывается клубок пара. В комнате и в самом деле было очень холодно; обутые в тонкие хромовые сапоги ноги Васнецова начали мерзнуть. Повесив трубку, Королев сказал: - Секретаря на месте нет, пошел прилечь. Там парнишка один боевой дежурит, член комитета. Сейчас придет. Подождешь его, Сергей Афанасьевич, или дела? - Дел много. Да и зачем я нужен, когда ты на месте? - Я-то на месте, - кивнул Королев, - только полагаю, что неплохо бы и тебе с комсомолом пообщаться, раз уж здесь, Объяснишь им, что к чему. Значение будет иметь для ребят. Как говорится, воспитательное. - Ладно, подожду, - сказал Васнецов и посмотрел на часы. - Как, ты сказал, его фамилия? Беглый? - Да нет, - усмехнулся Королев. - Савельев он, слесарь наш. Это я так, в шутку, его беглым зову. Из госпиталя, не долечившись, не так давно удрал. Обратно на завод. До Нарвской добрался, а там его патруль сцапал. Документов при нем никаких, хотели в милицию отвести, а он взмолился: доставьте, мол, на Кировский... Ну, в патруле-то один из наших рабочих был... Словом, обошлось. Хотели комсомольцы ему выговор вкатить, да передумали: не в тыл же бежал, а, можно сказать, на передний край... С тех пор я его беглым и прозвал. Дверь открылась, и на пороге появился Савельев. Прошло не больше двух недель, как Андрей вернулся на завод, но за это время он очень изменился: сильно исхудал, лицо стало серо-землистым, нос заострился. Однако настроен он был бодро. - Вот явился, дядя Ваня! - бойко сказал он, входя в комнату. - Вижу, что явился, - ответил Королев, - давай подходи ближе, познакомлю тебя... Заметно прихрамывая, Савельев подошел к столу и, скользнув взглядом по знакам различия на шинели Васнецова, вытянулся и отрапортовал: - Здравствуйте, товарищ дивизионный комиссар. - Здравствуй, товарищ Савельев. Моя фамилия - Васнецов. Я секретарь горкома партии. Последняя фраза была явно лишней: кто такие Жданов в Васнецов, в Ленинграде знали все. К удивлению Королева, на лице Савельева отразилось разочарование. Он даже почему-то вздохнул. - Не рад знакомству? - спросил Королев. - Что вы, дядя Ваня... товарищ Королев! - поспешно ответил Савельев. - Только я подумал... - О чем подумал? Поделись! - с беззлобной иронией сказал Королев, видя, что Савельев окончательно смутился. - Ну... - мямлил тот, переминаясь с ноги на ногу. - Я, как увидел военного, подумал: за мной, на фронт потребовался. А теперь понимаю, дело гражданское... - Ты это свое мальчишество брось! Тоже мне герой-фронтовик выискался! - строго оборвал его Королев. - Думаешь, если тебе одно вольничанье простили, так... - Ладно, Иван Максимович, - вмешался Васнецов, - время всем нам дорого. Садись, товарищ Савельев, - кивнул он на свободный стул. - Тебя как по имени-то?.. - Андрей, - тихо ответил тот, присаживаясь на край стула. - Так вот, Андрей, считай это дело, как тебе больше нравится, - гражданским или военным, но оно касается всего комитета комсомола. - Ясно. - Ничего еще тебе не ясно, - невесело усмехнулся Васнецов. - Так вот. Голод начинает косить людей. Некоторые по нескольку дней не выходят на работу, и судьба их неизвестна. - Товарищ дивизионный комиссар, - встрепенулся Савельев, - если вы думаете, что по неуважительной причине, так на Кировском такого не бывает! На работу не выходят те, кого уже ноги не носят. - Я так и думаю, - кивнул Васнецов. - Но факт остается фактом. Часть людей не появляется на заводе и, видимо, находится в тяжелом состоянии. Семьи у многих из них эвакуированы, дома помочь некому... Васнецов почувствовал, что ноги у него совсем замерзли, да и руки тоже. Он стянул перчатки, подул на пальцы. - Сейчас я растоплю печку! - с готовностью сказал Савельев. - Не надо, - остановил его Васнецов. - Не будем воровать дрова у тех, кто придет после нас. Так вот, Андрей, задача такая; нужно сколотить несколько групп комсомольцев и направить их на квартиры тех, кто не выходит на работу. Надо не просто выяснить, что с этими людьми, но и помочь им. Ясно? - Чем помочь-то? - развел руками Савельев. - Им одна помощь нужна: хлеб. - Хлеба нет! - жестко сказал Васнецов. - Только то, что полагается по рабочей карточке, - двести пятьдесят граммов. - Триста, - поправил Савельев. - Нет. С завтрашнего дня только двести пятьдесят... И все же способы помочь людям есть. Скажем, воду вскипятить для больного человека. - Товарищ дивизионный комиссар... неужели только двести пятьдесят? - с тоской спросил Савельев и посмотрел на Королева, словно ожидая от него поддержки. - Ты разве не понял, что я сказал? - резко проговорил Васнецов. - Понял... Двести пятьдесят... - Ты понял, что людям нужно помочь? - Понял. Воды нагреть... Но водопровод-то в домах не действует! - Кое-где есть водоразборные колонки. Некоторые из них еще работают. А где нет колонок, люди носят воду из Невы. Не слыхал разве об этом?.. Так вот. Воды надо больному принести. Печку растопить... Горком вынес решение разобрать на топливо ветхие деревянные дома, сараи, заборы. Их у вас за Нарвской хватает... Врача, если надо, вызвать - с завода позвонить в амбулаторию и сообщить адрес больного. Видишь, как много можно сделать?! - А... танки?.. Нам же говорили, что танки - главное. - Да. Ремонт танков - это главное. Но и люди - тоже главное. - Значит, воду, дрова, врача... - как бы про себя перечислял Савельев. - Верно. И это еще не все. Самое важное для такого больного - слово человеческое услышать. Знать, что товарищи помнят о нем, не забыли. Человек должен чувствовать, что он нужен. Нужен! Ясно? - Ясно, товарищ дивизионный комиссар. - Тогда, не откладывая, начинайте действовать. - Доложу на комитете, - каким-то бесцветным голосом ответил Савельев. - Девушек обязательно в эти группы включите. У них руки нежнее наших, верно? Савельев молча кивнул и стал разглядывать ногти на своих покрасневших, с потрескавшейся кожей пальцах. - Что, не по душе задание? - спросил Васнецов. Андрей ответил нерешительно: - Да нет... что же... Задание важное, товарищ дивизионный комиссар. Только... мне ведь что обещали?.. - В голосе его опять прозвучала тоска. - Три танка со своей бригадой отремонтируешь, и в этом, третьем - на фронт! А мы четыре дали - четыре "Клима"!.. Вы бы посмотрели их до ремонта! Не танки - лом металлический. Башни заклинены, смотровые щели сплющены, гусеницы - вдрызг... А мы их... ну, как новенькие! И что же получается? Кто к этим танкам пальца не приложил - они на фронт, а мы дрова и воду таскать? Несправедливо это, товарищ дивизионный комиссар! Васнецов встал, прошелся по комнате. - Послушай, Андрей, - заговорил он, остановившись перед Савельевым. - Могу тебе по секрету признаться: я ведь тоже на фронт хочу. Военное звание, как видишь, имею. Смог бы и задачу боевую выполнять, и Ленинграда сегодняшнего не видеть. Не видеть ни развалин его, ни как люди от голода пухнут... Но должен быть здесь. В Ленинграде! - Вы секретарь горкома, - упрямо возразил Савельев. - Вас избирали. - А тебя не избирали? Ты как членом комитета комсомола стал? Заявление, что ли, в отдел кадров подал? Или начальник цеха приказ подписал?.. Нет, Андрей, и тебя избрали. А раз избрали - о себе забудь. Васнецов снова прошелся по комнате, снова надел перчатки и глубоко засунул руки в карманы шинели. - Ноги замерзли, - смущенно признался он. - В валенках надо ходить, - назидательно сказал Королев. - Не положено, - усмехнулся Васнецов. - Интенданты не выдадут. Валенки на фронте нужны. - И, снова останавливаясь перед Савельевым, сказал: - Ты знаешь, Андрей, я ведь раньше тоже на комсомольской работе был. Хочу тебе один случай рассказать. Собрал нас как-то Сергей Миронович Киров, ну, работников комсомольских райкомов. О задачах комсомола в первой пятилетке речь шла. Индустриализация и коллективизация тогда только начинались. И вот один парень из Выборгского райкома задает Кирову вопрос: "Скажите, Сергей Миронович, в двух словах, как проверить, настоящий ты комсомолец или нет? По какому показателю?" Киров подумал, усмехнулся и говорит: "В двух словах не сумею, а если регламент малость увеличите - попробую. Придешь, говорит, домой, сядь и подумай, какие главные задачи перед страной стоят. И перечисли те дела, которые ты мог бы сделать. Хоть в уме перечисли, хоть на бумажке выпиши, каждое дело - отдельной строчкой. А потом перечитай и поразмысли. Это вот дело простое. И как сделать его, знаю, и отчитаться легко. Оставь его, поручи беспартийному или молодому комсомольцу. Другое дело потруднее. Для него подходящего человека найди. А вот третье - самое трудное, неблагодарное дело. И как подступиться к нему, не знаешь, и доверить его не каждому можно, и со стороны дело это невидное, неброское, и времени черт те знает сколько отнимет... Это дело и бери на себя. И так всю жизнь. Вот он, твой главный показатель. Не хочешь? Планы личные нарушает? Тогда не иди в комсомол. А уж о партии и говорить нечего". Вот так нас учили, Андрей. Вопросы есть? Какое-то время Савельев молчал. Потом ответил: - Нет вопросов, товарищ дивизионный комиссар. - Тогда иди, действуй. Савельев ушел. - Ну, и я поехал, Максимыч, - сказал Васнецов. - Береги себя. И скажи коммунистам: надо сохранить рабочий класс. Золотой фонд сохранить. Без него мы ничто. Ну... - И он стая стягивать перчатку. - Не снимай, не на балу, - проговорил Королев, протягивая ему руку. - Прощай, Сергей Афанасьевич. Про Кирова вовремя вспомнил. Я ведь его хорошо знал... Словом, учтем. Поезжай! 16 Было около пяти часов вечера, когда Королев вышел из проходной. Уже несколько дней он не покидал завода. В последний рая вырвался буквально на час, чтобы проведать больную жену, больше двух недель не встававшую с постели. До этого Анна Петровна ни разу в жизни не болела, во всяком случае не позволяла себе слечь, и в семье все привыкли к тому, что она всегда здорова. Да и сам Королев никогда к врачам не обращался и единственное, чем лечился, если чувствовал недомогание, - это крепким чаем с малиновым вареньем. Когда Вера решила поступить в медицинский институт, отец и мать беззлобно посмеивались над ней, говоря, что дочь выбрала профессию совершенно бесполезную для семьи. Болезни Королев вообще считал уделом слабых, неверно живущих людей, больше думающих о себе, чем о деле. Он был убежден, что организм человека самой природой "запланирован" на бесперебойную деятельность в течение определенного ряда лет и "сбивать" его с ритма лекарствами или разными там санаториями - значит только идти против природы. Но теперь представления Королева о прочности человеческого организма изменились. На его глазах теряли силы еще совсем недавно здоровые, крепкие люди. Воспоминания о голоде, косившем питерцев в далекие годы гражданской войны, успели выветриться из памяти Ивана Максимовича, и то, что происходило с людьми в блокаде, сперва казалось ему противоестественным. Впервые столкнувшись у себя на заводе с рабочими, которые жаловались, что не в силах выстоять смену, он испытал к ним не сочувствие, а глухую неприязнь. Ему казалось, что у этих людей просто не хватает характера, понимания, в каком положении оказался Ленинград, не хватает воли, чтобы преодолеть телесную немощь. К диагнозу "дистрофия", с которым они возвращались из заводской поликлиники, Королев относился со снисходительным пренебрежением, как и ко всем мудреным медицинским терминам. Тогда, в октябре, голод только исподволь подбирался к ленинградцам, о случаях смерти от недоедания еще не было слышно. Но с каждым днем голод становился все острее, и скоро Иван Максимович понял всю глубину новой опасности, нависшей над Ленинградом. Смутное чувство неприязни к теряющим силы товарищам сменилось в душе его все возрастающей тревогой за их жизнь. Сам Королев за последние дни тоже заметно ослабел, однако по-прежнему был уверен, что его-то ничто не возьмет. Но здоровье жены беспокоило все больше. Когда в октябре Анна Петровна перебралась из своей опустевшей квартиры на четвертый этаж, к Ксении Ильиничне Торбеевой, муж которой еще в начале войны ушел в ополчение, Королев был очень доволен: вдвоем женщины не так тосковали, да и помогали друг другу - по очереди ходили в магазин за продуктами, доставали дрова для печурки, готовили скудную еду. Иван Максимович время от времени забегал к Торбеевым, там было все в порядке. Но однажды он застал жену в постели. Ксения Ильинична отозвала его в кухню и, понизив голос, сообщила, что Анна Петровна внезапно потеряла сознание; врач сказал, что недоедание обострило сердечно-сосудистое заболевание, которое называется "коронарная недостаточность", прописал лекарства ж советовал поместить Анну Петровну в стационар. Больницы, однако, были переполнены. К тому же Анна Петровна и слышать о больнице не хотела. "От голода не вылежишь", - говорила она. Иван Максимович стал регулярно, раз в четыре-пять дней, проведывать жену, благо дом, где жили Королевы и Торбеевы, находился на той же улице Стачек, что и завод, хоть и ближе к Нарвской. Обычно приносил с собой несколько сухарей - часть своего пайка. Тоненькие ломтики хлеба он сушил на железной печурке в общежитии и откладывал для жены, надеясь хоть чем-то помочь ей. Но Анна Петровна таяла буквально на главах. За какие-то три недели она превратилась в маленькую, сухонькую старушку и теперь уже почти не вставала с постели. Веру Королев не видел уже давно. Он понимал, что, работая на другом конце города, часто навещать мать она не может. Иван Максимович и сам в последнее время с трудом вырывался с завода. Сегодня у него план был такой: сначала посетить фрезеровщика Губарева и токаря Егорова, которые уже несколько дней не выходили на работу, а потом зайти к жене. Такие же задания получили и другие члены парткома. Каждому дали по два-три адреса. Обойти большее количество квартир было трудно: трамвай в этом районе не ходил, а сил и у членов парткома оставалось совсем уже не так много... Губарев жил тоже на улице Стачек, километрах в полутора от завода. Королев прошел под виадуком, где был контрольно-пропускной пункт, и двинулся по пустынной улице дальше. Неподвижно стоял безжизненный, полузанесенный снегом трамвай. Ветер завывал в пустых глазницах вагона, раскачивал обрывки свисавших со столба проводов. Из-под снега торчали выгнутые, заиндевевшие рельсы. Королев шел медленно, стараясь ровно и глубоко дышать. Как ни трудно было признаться в этом самому себе, но Иван Максимович чувствовал, что ходить ему стало тяжелее. Несколько дней назад в бане, где горячая вода бежала из кранов тоненькой нитеобразной струйкой, он, с трудом стянув валенки и размотав портянки, с удивлением заметил, что ноги у него стали неестественно толстыми, точно разбухшими. Иван Максимович попытался убедить себя, что они просто "затекли" оттого, что вот уже несколько дней он не снимал валенок. Но понимал, что дело не в этом. Сейчас, медленно шагая по тропинке, протоптанной в снежных сугробах, Королев, пожалуй, впервые ясно осознал, что и его силы не беспредельны: голова кружилась, появилась одышка, точно шел он не по ровной земле, а взбирался на гору... Иван Максимович подумал, что, может быть, стоит прежде всего зайти к Торбеевой, проведать жену, отдать сухари. Но тут же прогнал эту мысль, боясь, что, оказавшись дома, расслабится и у него не хватит сил выполнить партийное поручение. Хотя Королев даже про себя никогда не произносил таких громких слов, как "долг", "святая обязанность", не было в его жизни случая, чтобы он не выполнил того, что мысленно называл простым словом "дело". ...Дом, в котором проживал Губарев, Иван Максимович разыскал с трудом. Войдя в занесенный снегом двор, постарался определить, в каком подъезде находится нужная ему восемнадцатая квартира. Дом был большой, на металлических табличках над дверьми подъездов, где обычно обозначались номера квартир, налип снег. Иван Максимович наугад открыл дверь в один из подъездов. Там было темно и пусто. Вытащив из кармана плоский электрический фонарик еще довоенного производства, осветил лестницу с покрытыми инеем каменными ступенями, потом двери квартир. Ему повезло - над одной из дверей значился номер "14". Восемнадцатая должна была находиться в этом же подъезде, только выше, на втором или третьем этаже. Не гася фонарика, Иван Максимович стал медленно подниматься по лестнице. Дверь в квартиру Губарева оказалась незапертой. Убедившись в этом, Королев все же постучал на всякий случай. Но ни голоса, ни шагов не услышал. Вошел в захламленную переднюю. Две расположенные одна против другой двери вели, очевидно, в комнаты. Иван Максимович подошел к одной из дверей, опять постучал. И опять никто ему не откликнулся. Нажал на ручку, но дверь была заперта. Направился к другой двери, толкнул ее, дверь с легким скрипом отворилась. Первое, что увидел Королев, был квадратный обеденный стол, заваленный грязной посудой; на дальнем его конце стояла зажженная коптилка. Потом разглядел кровать и на ней человека. Подойдя ближе, он узнал Губарева. Тот лежал на спине с закрытыми глазами. На мгновение Королеву показалось, что Губарев мертв. Только приглядевшись, он успокоился: наглухо застегнутая телогрейка, в которую был одет Губарев, едва заметно поднималась и опускалась на груди, - значит, дышал. Иван Максимович знал Губарева почти четверть века. Тот был еще не стар. Во всяком случае, лет на десять моложе самого Королева. Когда они впервые встретились на заседании большевистской фракции завкома, взявшего в свои руки фактическое управление заводом сразу же после революции, еще до национализации, Губареву не было и двадцати пяти. Потом он стал одним из опытнейших фрезеровщиков завода, не раз избирался в бюро цеховой партийной организации. Королев вспомнил, что Губарева в шутку называли аристократом, потому что даже в цеху он носил галстук и сорочку, сверкавшую белизной из-под синей спецовки. А теперь вот этот человек лежал на смятой постели в ватнике, валенках и надвинутой на лоб шапке-ушанке, небритый, с заострившимся носом и ввалившимися щеками. - Маркелыч! - тихо окликнул его Королев. Губарев не шевельнулся. Королев осторожно потряс за плечо. - Слышь, Маркелыч!.. Губарев открыл глаза. В них не отразилось ни удивления, ни радости. Несколько мгновений он пустым, остановившимся взором, казалось не узнавая, глядел на Королева и наконец, медленно шевеля губами, проговорил: - Ты, что ли, Иван Максимыч? - А кто же - дух святой вместо меня, что ли? - грубовато ответил Королев. - А я вот... помираю. - Помереть успеешь, - не меняя тона, сказал Королев, - а пока живой, в могилу не торопись. - Кивнул на стоявшую в углу железную печку и добавил: - Видишь, топить-то, наверно, нечем, а ты расход досок на гробы собрался увеличивать. Не по-хозяйски рассуждаешь. Губарев едва заметно усмехнулся. - Нынче и без гробов похоронят, - тихо произнес он. - Ты вот что мне скажи, дорогой друг-товарищ, - продолжал Королев, присаживаясь возле Губарева на край кровати, - почему на завод пятый день не являешься? В прогульщики на старости лет подался? Он говорил требовательно, будто не замечая состояния Губарева. - Ты что, Максимыч? - на этот раз уже несколько громче ответил Губарев. - Сам, что ли, не видишь? - А что я вижу? Что? Лежит на грязной постели знатный фрезеровщик Губарев Василий Маркелович и почивает! Королеву стоило огромных усилий говорить с обессилевшим человеком таким тоном. Но подсознательно он чувствовал, что иначе сейчас с Губаревым разговаривать нельзя. - Оголодал я, Максимыч, - сказал Губарев, и голос его дрогнул. - А мы-то ананасы с рябчиками жрем, что ли? Такую же, как и ты, карточку получаем, - сердито произнес Королев. - Потерял я карточку свою или в очереди украли. - Почему не заявил? - Смеешься, что ли? Кто теперь в Ленинграде карточки восстанавливает? - горько усмехнулся Губарев. - А на завод почему не ходишь? Не подкормили бы тебя, что ли? - Сил нет, Максимыч! Не дошел до завода, упал, потом ела домой добрался. Соседи вот уехали, к родственникам куда-то перебрались, на Петроградскую. Пять сухарей оставили да кусок клея столярного. Ими эти четыре дня жил... А теперь - все. Конец. Не пришел бы ты - наверное, и глаз бы уже не открыл. - Ну и хрен с тобой, помирай, коли такой квелый! - буркнул Королев и, встав с кровати, заходил по комнате, чувствуя, как трудно ему передвигать отяжелевшие ноги. - На заводе-то как, Максимыч, а? - тихо спросил Губарев. - На заводе? А тебе-то что?! Ты ведь на тот свет переезжать собрался! - сказал Королев. - Там, на том свете, во фрезеровщиках сильная нехватка ощущается, спеши давай! - Я тебя спрашиваю: на заводе как? - настойчиво повторил Губарев. - Танки ремонтируем, пушки, - ответил Королев, подходя к кровати. - Про семидесятишестимиллиметровую пушечку приходилось слышать? - Издеваешься? - уже со злостью в голосе проговорил Губарев. - Зачем издеваться? Ты спрашиваешь - я отвечаю. Хочешь - подробнее расскажу. С "салазками" опять дело не ладится. Глубокое сверление подводит. - Портачат! - как бы про себя произнес Губарев. - А кому работать? Мальчишки одни... Ведь расточить отверстия по тысяче двести миллиметров глубиной да с точностью до микрона не так просто... Товарищ Губарев, конечно, это умел. Да ведь нет его, товарища Губарева, он где-то у райских врат стоит, своей очереди на вход дожидается... Губарев молчал. Но Королев понял, что задел верную струнку в душе этого обессилевшего человека, считавшегося непревзойденным мастером своего дела. - Промашку мы дали, Иван Максимыч, - сказал Губарев, - что перед войной эти пушки недооценили. Губарев был прав. Незадолго до войны по настоянию ведавшего в Красной Армии вопросами артиллерии Кулика на ряде заводов, в том числе и на Кировском, прекратили выпуск некоторых артиллерийских систем как якобы несовременных, в том числе и 76-миллиметровых орудий. После того как в начале июля ГКО принял решение вновь развернуть производство этих пушек, из заводских архивов были срочно извлечены чертежи и прочая техническая документация. Конструкторы стали вносить необходимые усовершенствования, Леонид Андреевич Монаков - ветеран артиллерийского дела на Кировском - с жаром взялся за восстановление нарушенного производственного процесса. Но драгоценное время было потеряно. Наладить серийное производство пушек можно было лишь на основе кооперации почти с сотней различных предприятий Ленинграда. С помощью горкома партии эта сложнейшая задача была решена. Однако возникла новая острая проблема - проблема кадров: ведь уже в первый месяц войны девять тысяч квалифицированных рабочих завода ушли на фронт или были эвакуированы в тыл... - Ошибки подсчитывать после войны будем, - пробурчал Королев. - Я-то уж не буду, - безнадежно вымолвил Губарев. Королев просунул куда-то в глубь своих бесчисленных одежек руку, вытащил старинные карманные часы, взглянул на них и сухо сказал: - Ладно, приступим к делу. Я к тебе по поручению парткома явился. У тебя партбилет при себе? - Чего? - удивленно и вместе с тем встревоженно переспросил Губарев. - Партбилет, говорю, где хранишь? - громче повторил Королев. - При себе, где же еще?! - ответил Губарев, инстинктивно поднося руку к груди. - Может, мне сдашь? - Это еще чего? - угрожающе, внезапно окрепшим голосом проговорил Губарев. - Ну чего-чего... Ты же на тот свет собрался, квартира пустая... - Живой я еще, живой! - воскликнул Губарев. - Пока жив, никто права не имеет... - И повернулся спиной к Королеву, прижав ладони к груди. - Да ты чего взбеленился-то, Маркелыч? - со спокойной усмешкой спросил Королев. - Что я, насильно, что ли, отбирать буду? Нет у меня таких прав. А вот удостовериться, что билет при тебе и насчет взносов - это мое право как члена парткома. Ну, давай покажи! Губарев медленно перевернулся на спину и недоверчиво взглянул на Королева. - ...Ты чего задумал, Максимыч? - почти прошептал он. - Ничего я не задумал. Проверю взносы и отдам, - твердо ответил Королев. - Ну... - произнес Губарев, - ну... - И стал медленно расстегивать ватник. Вытащил партбилет и нерешительно протянул Королеву. Потом приподнялся, спустил ноги с постели и сел, готовый в любой момент выхватить партбилет обратно. Делая вид, что ничего не замечает, Королев отошел к столу, раскрыл партбилет и при свете коптилки медленно прочел вслух: - "Губарев Василий Маркелович... год рождения тысяча восемьсот девяносто пятый. Время вступления в партию - тысяча девятьсот шестнадцатый..." Все верно. Он перелистал странички партбилета, закрыл его и сказал: - И со взносами более или менее в норме - по сентябрь включительно... Пора за октябрь - ноябрь платить. - Давай сюда! - резко сказал Губарев и встал с постели. Пошатнулся, но устоял на ногах. - Слушай, Маркелыч, а ты не помнишь, как старые партбилеты выглядели? - неожиданно спросил Королев. - Хочу вспомнить и не могу. Память стариковская. Ты помоложе... - Какие старые? - не спуская настороженного взгляда с Королева, переспросил Губарев. - Ну какие, какие! После Октябрьской членам партии новые выдали, в том числе и нам с тобой. А вот какие до этого были, ну, после Февральской? - Не помнишь? - задумчиво проговорил Губарев. - А я помню. Красные такие. Четвертушка картона. - А куда же марки-то клеили? - Ты и впрямь постарел, Максимыч, - пожал плечами Губарев. - На обороте клеточки были... Там районный казначей и отмечал. А марки уж потом ввели, после обмена. - Верно, - усмехнулся Королев. - Хорошая у тебя, выходит, память, Василий Маркелыч. Все, значит, помнишь. И как в партию вступал, и как Юденича бил, и как с продотрядами в Поволжье ездил, и как завод после разрухи восстанавливал... все помнишь, а? - Ну, помню... - угрюмо произнес Губарев, все еще не понимая, куда клонит Королев. - Значит, все помнишь... Но вот одно забыл. Что коммунисты во время войны не умирают в постелях. В бою, у станка - да! Но лежать и ждать смерти?! Губарев молчал. - Держи, - сказал Королев, возвращая ему партбилет. Губарев взял его. И тогда Королев, положив руку на плечо Губарева, тихо продолжил: - Вася! Друг! Партия тебя зовет! На завод зовет! С партбилетом, если уж умирать, то на посту положено, так ведь нас учили? И мы молодых так учим! А у тебя что же получается? В постели?! Губарев запрятал партбилет под ватник. - Не дойду я, Ваня, - с сомнением проговорил он. - Дойдешь! - убежденно сказал Королев. - Слушай, - неожиданно для самого себя добавил он, - я тебе сейчас сухой паек выдам. Вот, держи! И, сунув руку в карман, вытащил один из сухарей, предназначенных жене. - Ты... ты... - делая шаг назад, пробормотал Губарев, - это... как? От себя отрываешь? - В благотворители не записывался, - нарочито грубо ответил Королев, - да и капиталами не располагаю. Это... тебе партком посылает. Ну, бери! Губарев схватил сухарь и впился в него зубами. Откусил кусок, проглотил, почти не разжевывая, и вдруг опустил руку. - Прости, Ваня, - сказал он виновато. - Как зверь на еду кидаюсь. Отощал. - Жуй, не стесняйся. А я пойду. Мне еще жену проведать надо. - Помолчал и, глядя в глаза Губареву, спросил: - Завтра придешь? - Сегодня пойду, - тихо ответил Губарев. - Сухарь доем и пойду. - До виадука по тропке иди, - посоветовал Королев, - снегу намело много. А там уж совсем недалеко... На твой станок парнишку одного поставили. Парень смышленый, но опыта нет, третий разряд. Чем скорее придешь, тем меньше браку наделает... Взял Губарева за плечи, на мгновение притянул к себе, круто повернулся и вышел. На темной лестничной площадке почувствовал, что у него снова закружилась голова. "Иди, Максимыч, иди!" - мысленно приказал он себе и, освещая путь фонариком, сделал шаг вперед к лестнице. Спустившись во двор, Королев осмотрелся. По тропинке между сугробами медленно шла пожилая женщина. В одной руке она несла ведро, в другой чайник. Сделав несколько шагов, останавливалась, ставила ведро и чайник в снег, выпрямлялась, отдыхая, потом снова тащила свою ношу. Королев поднял воротник, глубже надвинул на лоб шапку-ушанку. Вдруг почувствовал, как он голоден. Инстинктивно нащупал лежавшие в ватнике сухари, но тут же, точно прикоснувшись к раскаленному железу, выхватил руку из кармана. На улице, как и раньше, было пустынно. Казалось, что яркие звезды мерцают над вымершим городом. Королев шел по тропинке в снегу и думал о том, что должен найти в себе силы заставить подняться с постели еще одного человека - токаря Егорова, конечно, если тот жив... В полутьме он разглядел, что навстречу движется странная группа людей. Шедший впереди тащил за собой на веревке санки, на которых лежал какой-то длинный ящик. Двое других, согнувшись, поддерживали ящик сзади. Иван Максимович не раз видел расклеенные по городу объявления с предложениями обменять разные вещи, в том числе и мебель, на продукты и решил, что на санках везут что-то, предназначенное для обмена. Но когда люди с санками приблизились, он понял, что за ящик они везут. Это был гроб. Тащила его женщина, повязанная по самые глаза большим платком. Она, видимо, из последних сил передвигала ноги. А сзади, поддерживая свисающий с маленьких санок гроб, семенили двое ребятишек. Королев отступил в сторону, в сугроб: на узкой тропинке было не разойтись. Женщина прошла мимо, казалось не заметив его. Иван Максимович тихо спросил: - Кого хоронишь-то, мать? Она остановилась, но не обернулась, стояла точно оцепенев. - Кого хоронишь, спрашиваю? - повторил Королев. На этот раз женщина повернула к нему голову, свободной рукой приподняла почти закрывавший ей глаза платок, и Королев увидел, что она еще не стара, хотя над переносицей залегли две глубокие морщины. - Муж? Отец? - кивнул он на гроб. - Муж, - почти беззвучно ответила она. Двое ребят стояли теперь неподвижно, их маленькие глазенки из-под нависших платков были устремлены на Королева. - Отчего помер-то? - спросил Иван Максимыч и тут же понял, что вопрос нелеп. Женщина чуть скривила в горькой усмешке свои тонкие потрескавшиеся губы: - Отчего помирают сейчас люди?.. - Понимаю. Прости, - проговорил Королев. - Где работал-то муж? - На Кировском. - Значит, у нас... В каком цеху? - В механическом. - А фамилия? - настороженно спросил Королев. - Волков. Нет, Волкова из механического Королев не знал. На заводе работали, очевидно, десятки Волковых. И все-таки то, что умерший был кировцем, болью отозвалось в его сердце. "Значит, еще одного не уберегли, еще одного отдали голодной смерти", - подумал Иван Максимович. - Где хоронить-то будешь? Куда везешь? - спросил он. - Управхоз квартиры обходил... - ответила женщина, - адрес дал... на случай, если помрет кто, сказал, куда везти... а оттуда, сказал, их уже всех вместе свозить будут... не знаю куда... на Красненькое, наверное... в могилу... братскую. Говорила она отрывисто, точно с усилием выталкивая слова. А глаза были сухи. На лицах ребят - тоже ни слезинки. Оглянулась на гроб - не сполз ли с санок - и шагнула вперед. Королев знал, что Красненькое кладбище - в конце улицы Стачек. - Погоди, - сказал он, сам не сознавая, зачем останавливает женщину, - ребят-то у тебя сколько осталось? - Сколько видишь. Двое. - Мальчики? - Девчонки. Женщина снова потянула веревку. Сани со скрипом сдвинулись с места. Девочки взялись за гроб, подталкивая его сзади. Королев вылез из сугроба на тропинку и нагнал их. Нащупав в кармане оставшиеся сухари, он, не вынимая руки, разломил один из сухарей пополам, затем, вытащив половинку, снова разломил ее надвое и, склонившись над согнутыми спинками детей, сказал внезапно севшим, хриплым голосом: - Держите, девчата. Мать не обернулась. Она продолжала тянуть санки с гробом. Но девочки остановились и с трудом повернули к Королеву укутанные платками головки. - Держите, говорю, ну! - повторил Иван Максимович, протягивая на раскрытой ладони два кусочка сухаря. Он отвернулся, чтобы не видеть детских глаз, и только по прикосновению пальцев к ладони понял, что сухари девочки взяли. Так и не взглянув больше назад, Королев пошел по тропинке своим путем - к Нарвской... ...Егорова он не застал. Соседи сказали, что его еще третьего дня увезли в больницу. Оказалось, что дом этот был заселен в основном кировцами, но большинство квартир сейчас пустовало - люди эвакуировались в Челябинск. Спускаясь по лестнице, Королев встретил поднимавшихся наверх двух девушек и парня с красными повязками на рукавах. Девушки несли ведра с водой, парень - охапку дров. Иван Максимович прижался к лестничным перилам, чтобы дать им пройти, но парень неожиданно остановился и сказал: - Здравствуйте, товарищ Королев! - Здорово, - ответил тот. - А ты что, кировский? - Все мы кировские, - сказал парень, прижимая к груди дрова. - Давай быстрее, Валерий, не задерживайся! - крикнула уже сверху одна из девушек и добавила: - От комитета комсомола мы! "Значит, комсомольцы тоже действуют", - удовлетворенно подумал Королев. Это несколько подняло его настроение. Задание парткома он выполнил, теперь можно было зайти домой. Посмотрел на часы: четверть восьмого. Нужно торопиться. Выйдя из подъезда, Иван Максимович решил идти побыстрее, но уже после двух десятков шагов почувствовал одышку и понял, что такой темп ему не под силу. "Сдаешь, старик!" - подумал он с какой-то злобой. Всегда считавший, что характер человека, его воля способны победить физический недуг, Королев был подавлен сознанием собственной слабости. Невозможно было примириться с тем, что от лишнего куска хлеба, тарелки дрожжевого супа и нескольких ложек каши зависит способность активно работать. Это унижало, порождало чувство неприязни к самому себе. Нет, Королев не боялся смерти. Он боялся, что у него на хватит сил жить так, как жил до сих пор, - нести то, что слишком тяжело другим, крепко стоять на ногах, когда другие готовы упасть. Но где же предел страданиям? Когда же прорвут блокаду? Если сегодня Губареву помог он, Королев, то кто окажется в силах помочь ему самому?! Поглощенный этими тревожными мыслями, Иван Максимович медленно шел по улице Стачек. Небо затянулось облаками, звезды исчезли, пошел снег. Он падал медленно, крупными хлопьями, покрывая черные от гари сугробы, и, казалось, укутывал белым саваном все - дома с темными окнами, баррикады, мертвые, изрешеченные осколками снарядов трамваи... Добравшись наконец до своего дома, Иван Максимович не сразу вошел в подъезд. Чтобы подняться на четвертый этаж, нужно было собраться с силами. Несколько минут стоял, прислонившись к стене, хватал ртом морозный воздух и слушал стук собственного сердца. Правую руку держал в кармане, зажав в ладони заледеневшие сухари, чтобы они немного согрелись. Наконец дыхание стало ровнее, и Королев, включив фонарик, стал медленно подниматься по лестнице. На площадке второго этажа, у своей квартиры, он остановился, зачем-то подергал за ручку дверь. Затем продолжал путь наверх. Достигнув наконец четвертого этажа, снова постоял немного, стараясь унять одышку. Потом постучал. Никто ему не ответил. Иван Максимович подумал, что Ксения, очевидно, на кухне и не слышит там стука, а жена, возможно, спит. Постучал сильнее. Наконец дверь отворилась. На пороге с коптилкой в руке стояла Торбеева. - Здорово, Ксюша, зашел проведать! - сказал Королев. Но она почему-то молчала и стояла, не двигаясь, не приглашая войти. - Да что с тобой, Ксения Ильинична? Не узнаешь своих? - удивился Королев. - Пойдем, а то совсем квартиру выстудишь. - Не надо, Иван Максимович, не ходи, - почти шепотом проговорила Торбеева. Королева охватил страх. Мысль, которая, как это ни странно, почему-то ни разу не приходила ему до сих пор в голову, внезапно пронзила его. - Уйди! - крикнул он, не узнавая своего голоса, и, резко, даже грубо отодвинув Ксению Ильиничну плечом, бросился в комнату, где обычно лежала Анна. Там было темно. Королев выхватил из кармана фонарик, но никак не мог нащупать негнущимися пальцами кнопку. Наконец это удалось ему. Лучик света ударил в пол. Королев поднял фонарь и осветил угол, где стояла кровать. На мгновение у него отлегло от сердца: Анна Петровна, как обычно, лежала, укрытая одеялом. - Анна! Анюта! - еле слышно позвал он. Что-то сжало ему горло. Анна Петровна не шевельнулась. "Она спит, спит... заснула, - стучало в его висках. - Она просто заснула, и Ксения закрыла ее с головой, чтобы было теплее..." - Анна! Нюша! - позвал он уже громче и, шагнув к постели, протянул руку, чтобы приподнять одеяло. - Не надо, Иван! - раздался за его спиной голос Ксении. Рука Королева повисла в воздухе. Он медленно обернулся. - Что?.. Что не надо?.. Ксения Ильинична подошла к нему, взяла за рукав ватника и потянула за собой к двери. - Да ты... ты что?! - крикнул Королев. Он вырвался, бросился к кровати, отдернул одеяло и увидел плотно сомкнутые, не дрогнувшие от луча света веки Анны, ее восковое лицо, ставшее совсем маленьким, сморщенным и посиневшим, полураскрытые неподвижные губы. - Когда?.. - сдавленным голосом спросил наконец Королев. - Недавно. Часа два назад. Вот... смотри. Я остановила часы... по старому обычаю. Ксения Ильинична подняла коптилку, и Королев увидел на стене часы-ходики. Маятник был неподвижен. Стрелки показывали десять минут седьмого. Однако Королеву показалось, что часы идут - он отчетливо слышал их стук. - А часы-то... идут? - проговорил он, не отдавая себе отчета в смысле произносимых им слов. - Это радио, Ваня, метроном, - донесся до него будто издалека голос Ксении. Королев опустил руку в карман, вытащил остатки сухарей. - А я вот... я вот... принес... принес... - повторял он с каким-то тупым, безысходным недоумением. И вдруг в голове его мелькнула отчетливая, трезвая мысль: "Она умерла в десять минут седьмого. В это время я был у Губарева. Если бы я пошел не к нему, а прямо сюда, то..." И, будто поняв, о чем он думает, Ксения Ильинична сказала: - Если бы пришел раньше... ну, пораньше... - Не мог, - резко ответил Королев. - Дело было. - И еще резче, точно убеждая самого себя, повторил: - Не мог! - Она совсем не мучилась, Ваня... будто заснула... - Что? - переспросил Королев. - Да, да... Не мучилась. Я понимаю... Выйди, Ксения, на минуту. Я прошу. Ксения Ильинична поставила коптилку на край стола и молча вышла из комнаты. Королев подошел к постели. Несколько секунд смотрел на неподвижное лицо жены. И только сейчас понял, что с тех пор, как увидел ее впервые, минули десятки лет. Ушли безвозвратно. Ушло то, что казалось ему вечным... "Она не умерла, - горько подумал Королев, - ее убили. Она погибла, а ее убийцы живы. Притаились там, в темноте. Совсем недалеко, в конце этой улицы... Убили ее, а сами живы..." Сжал кулаки и услышал хруст крошащихся сухарей. Прикрыл лицо жены одеялом, подошел к столу, разжал ладонь, высыпал на стол крохи сухарей. Потом негромко позвал: - Ксюша! И когда она возникла из темноты коридора, сказал: - Вот... сухари... возьми. Поешь. Хоронить буду завтра. 17 Восьмого ноября Гитлер, в последние недели избегавший публичных выступлений, произнес речь в своем любимом Мюнхене на общегерманском собрании гауляйтеров. Начал он с сообщения о том, что немецкими войсками захвачен город Тихвин. Гауляйтеры встретили заявление фюрера аплодисментами и криками "Зиг хайль!", впрочем, недостаточно громкими, поскольку никому из них до сих пор не приходилось слышать название этого русского города. Разумеется, они предпочли бы узнать о падении Москвы или Петербурга. Гитлер, очевидно, почувствовал умеренность ликования. Он поспешил разъяснить, что захват Тихвина означает окружение Петербурга вторым кольцом блокады, и в который уже раз предсказал, что "Петербург сам поднимет руки, или ему суждено умереть голодной смертью". Никогда не отличавшийся в своих публичных выступлениях логичностью мышления, фюрер на этот раз, казалось, побил все рекорды непоследовательности. Он говорил о Москве так, как будто она уже захвачена, и тут же перебивал себя жалобами на "бессмысленное сопротивление" русских и "других монголоидов", срочно вызванных Сталиным из непостижимых глубин этой мрачной России; он убеждал гауляйтеров в полном успехе "исторического наступления на русскую столицу" и тут же пытался объяснить, почему за последние несколько дней на Центральном направлении немецкие войска не продвинулись ни на шаг; он клялся, что