. Командир строительного батальона, где служил Анатолий с первых дней призыва в армию, был когда-то архитектором, и для него многое значило имя академика Валицкого. Комбат сделал все, что мог, чтобы сын человека, которого он считал своим учителем, оказался бы в условиях, сопряженных с минимальной опасностью. Анатолий стал чем-то вроде связного при комбате, но связного, далекого от таких поручений, которые могли бы стоить жизни. Анатолию всегда везло. Формально и на этот раз его не в чем было упрекнуть. Все легко поддавалось объяснению объективным стечением обстоятельств. Он ни о чем не просил комбата. Тот руководствовался лишь собственными соображениями и, надо полагать, только интересами службы. Анатолий и сам давно поверил в это. Он обладал удивительной способностью не только лгать другим, но и убеждать себя в том, что его ложь вовсе и не ложь, а чистейшая правда. Вот и сейчас он со спокойной совестью примысливал себя к боям, в которых никогда не участвовал. Представлял себя стоящим во весь рост в окопе, зажав в руке бутылку с горючей жидкостью и смело поджидая приближающийся немецкий танк... Да, он рыл окопы и, разминая натруженную спилу, стоял в них во весь рост. Но перед боем их занимали другие бойцы. Да, он видел и даже держал в руках противотанковые бутылки, но пользовались ими в критической обстановке опять-таки другие бойцы. Разумеется, как и все на войне, Анатолий не был избавлен от необходимости укрываться от авиабомб и налетов вражеской артиллерии. Однако сам он еще ни разу фактически не был в бою. И это не вызывало в нем чувства самоосуждения. На войне, как и в повседневной жизни, каждый делает свое дело. К тому же разве он уклоняется от выполнения приказаний комбата? И там, в Клепиках, он выполнил, как мог, приказ чекиста Кравцова. Вернувшись из Клепиков в Ленинград, Анатолий легко убедил себя, что он уже испытал свою долю смертельной опасности, в то время как другие еще не нюхали ее. Лишь в те нечастые минуты, когда перед ним возникало вдруг холодное, искаженное саркастической гримасой лицо немецкого майора Данвица - эту фамилию Анатолий запомнил хорошо, - в душе начинала саднить незаживающая рана и его охватывал не вполне осознанный страх... Размышляя о черной неблагодарности, которой отплатила ему Вера, он снова увидел перед собой немецкого майора, с усмешкой протягивающего ему пистолет. Стараясь избавиться от наваждения, Анатолий стал убеждать себя, что Данвица давно нет в живых. Ведь с тех пор прошли долгие месяцы, и сотни тысяч людей - советских и немцев - уже никогда не встанут с земли. Почему смерть должна была обойти этого проклятого майора, который, судя по всему, находился в передовых частях и, следовательно, имел все шансы получить в одном из боев пулю в лоб? И опять, как случалось уже много раз до того, Анатолию удалось подавить безотчетный страх, выдав желаемое за действительное. А для вящего самоуспокоения он постарался убедить себя еще и в том, что все в жизни человека надо оценивать по конечным результатам. Он получил задание от Кравцова. Кравцов погиб от руки Жогина. Жогина!.. А он, Анатолий, выполняя приказ и сам оставшись в живых, довел дело Кравцова до конца. В этом главное. Обо всем остальном следует забыть... Но о том, что произошло с ним всего несколько минут назад, Анатолий забыть еще не успел. Ему удалось лишь заглушить чувство стыда чувством злобы. Оно, это второе чувство, держало сейчас Анатолия в своих тисках не менее цепко, чем первое. Промелькнул еще и испуг: "А что, если Вера в своем исступленном состоянии пожелает отомстить ему и расскажет о его просьбе кому следует?" Но Анатолий тут же успокоил себя: "Кому она расскажет? И чем это может мне грозить?" Он не не успел сообщить ей номера своей полевой почты. Подсознательно Анатолий чувствовал, что Вера никогда не станет мстить ему, что чувство мести чуждо ей. Тем не менее, разжигая в себе злобу к ней, он допускал такую возможность и спасение видел лишь в том, что Вера понятия не имеет, где он служит - в какой части, в какой армии. На улице было еще темно, но уже не безлюдно: по тропинкам, протоптанным вдоль занесенных снегом тротуаров, пробирались люди - мужчины, женщины, подростки. Они шли только в одну сторону - к Кировскому заводу - утренняя смена. И выглядели почти одинаково: неуклюжие, толстые от напяленных поверх телогреек пальто, закутанные в шерстяные платки, шали, башлыки. Даже в походке их была какая-то одинаковость: все двигались медленно и нетвердо, будто в полудреме. "Как же я доберусь домой?" - с раздражением подумал Анатолий, представив себе неблизкий путь от Нарвской заставы до Мойки. Возникшая у него неприязнь к Вере стала переплетаться с неприязнью ко всему этому городу - холодному, голодному, заносимому снегом. Ленинград казался ему чужим. "Придется голосовать!" - решил Анатолий. Необходимость "голосовать", то есть поднимать руку при виде идущей в попутном направлении машины, а потом уговаривать шофера "подбросить" и ждать, пока тот милостиво кивнет, еще больше раздражила Анатолия. Он знал по опыту, что на фронтовых дорогах военные машины не очень-то охотно подбирают "голосующих". Однако выбора у него не было: трамвай здесь теперь не ходил, рельсы были уже неразличимы под слоем снега. Анатолий выбрался к обочине мостовой и стал ждать попутную машину. Он простоял минут пятнадцать. За это время в сторону Кировского завода проехало несколько полуторок и ни одной в обратном направлении. Наконец послышалось равномерное позвякивание. Оно надвигалось из темноты с заводской стороны, становясь все громче и громче. Анатолий безошибочно угадал, что приближается попутный грузовик с надетыми на колеса цепями, чтобы не буксовать в сугробах. При появлении неясного еще силуэта машины он поднял руку. На какую-то долю секунды в темноте вспыхнул и тут же погас блеклый, расплывчатый синий свет. Очевидно, шофер заметил Анатолия и сигналил, чтобы тот убирался с дороги. Но Анатолий, не опуская руки, пошел навстречу... Полуторка остановилась метрах в пяти от него, и из кабины ее, в которой конечно же не было боковых стекол, прозвучал ворчливый голос невидимого шофера: - Эй! Сойди в сторону! Но Анатолий уже знал, что, коль машина остановилась, главное достигнуто. Он подбежал вплотную к радиатору и крикнул: - Куда едете, ребята? В город? - К немцам на блины! - раздался насмешливый голос из кузова. - Подхватите меня с собой, кореши, - попросил Анатолий и добавил заискивающе, вызывая людей на шутку: - Сами понимаете, трамвая тут не скоро дождешься. - И такси тоже! - ответил все тот же насмешливый голос. Из кабины же, с другой ее стороны, прогудел командный басок: - Полезайте в кузов. Быстро! - Есть! - обрадованно крикнул Анатолий, обежал машину сбоку, поставил ногу на заднее колесо, ухватившись обеими руками за борт, подтянулся и перекинул через него другую ногу... В ту же минуту машина тронулась с места, и Анатолий уткнулся лицом в чьи-то колени, а плечом больно ударился о что-то жесткое. - Нос береги, пехота! - снисходительно посоветовал один из попутчиков. Анатолий поднялся на ноги и, пошатываясь на тряском ходу машины, разглядел в кузове человек десять бойцов. Трое из них сидели, упершись спинами в большую железную бочку, - о ее край он, очевидно, и ушиб плечо. Впрочем, здесь было немало и других ушибистых предметов: на дне кузова лежали трофейные канистры, запасной скат, домкрат, цепи. Кое-как устроившись, Анатолий поднял ворот шинели, чтобы защитить лицо от пронизывающего ветра. Лица случайных попутчиков, невидимые в темноте, тоже были упрятаны в воротники шинелей и полушубков. - ...Ну, а он, значит, бьеть, - невнятно бубнил из своего овчинного воротника боец, продолжая какой-то рассказ, прерванный появлением Анатолия. - Башенный люк открыт, а он сидит сверху и из автомата по колхозным курям пуляет. Бьеть и не подбирает, - сытый, наверное, черт. Ну, думаю, сейчас я тебе, Ганс, на закуску канпот из сухофруктов поднесу! А сам все в прицел гляжу, как там белый крест на танк наплывает. И тут слышу, Колобанов команду подает: по врагам, значит, Родины, и все такое прочее. Я - бах! Вижу, вспыхнул танк, и фрица того, который в курей пулял, точно ветром смело. Слушатели ответили негромким смехом, и воцарилось молчание. Видимо, тема была исчерпана. Вскоре, однако, тот, что вел рассказ, обратился к Анатолию: - Ты из Форелевой больницы, что ли? Анатолий не понял вопроса. - Почему из больницы? Я здоров. Снова наступило молчание. Но опять ненадолго. - Здоровый, значит? - переспросил Анатолия его любопытный сосед и, не дожидаясь ответа, гулко застучал ладонью о верх кабины. Машина остановилась. - Чего там еще? - загудел недовольный басок. - Айн момент, товарищ лейтенант, - ответил боец и перегнулся через борт к окну кабины. Они тихо посовещались о чем-то. Дверь кабины громко звякнула. Из нее выскочил на мостовую человек в полушубке, перекрещенном ремнями, и в шапке со спущенными ушами. - А ну сойдите! - приказал он. Анатолий с недоумением наблюдал за происходящим. И вдруг почувствовал толчок в спину. Обернувшись, он увидел, что один из трех бойцов, опиравшихся спинами о бочку, теперь стоит над ним в угрожающей позе. - Тебе говорят: сойди! - Но мне еще... - начал было Анатолий. Боец грубо тряхнул его. - Сходи, раз приказывают! Анатолий покорно перелез через борт машины, спустился на снег и оказался лицом к лицу с тем, кого называли лейтенантом. - Предъявите документы! - приказал тот. Анатолий снял варежку и стал расстегивать крючки шинели. Верхний из них, как назло, заело. - Побыстрее! - торопил лейтенант. Анатолий наконец справился с неподатливым крючком, нащупал карман гимнастерки и вытащил оттуда отпускное свидетельство. Лейтенант развернул вчетверо сложенный листок бумаги и, наполовину всунувшись в кабину, посветил на него карманным фонариком. Погасив фонарик, но все еще не возвращая Анатолию единственный его документ, кроме красноармейской книжки, строго спросил: - Откуда идете? - В каком смысле "откуда"? - переспросил Анатолий. - В прямом и непосредственном. Где стоит ваша часть? - Но я... я же... - забормотал Анатолий и, рассердившись на себя за эту растерянность, сказал уже твердо: - Я не понимаю, товарищ лейтенант, в чем дело. Документ мой в порядке, срок моего увольнения кончается только в двадцать четыре ноль-ноль. А часть моя находится на Карельском перешейке. - Почему же вы оказались здесь? - чуть мягче спросил лейтенант. - Я... знакомых навещал... - замялся опять Анатолий и, осмелев, добавил с вызовом: - Ну девушку одну навещал, понимаете? Лейтенант посмотрел на ручные часы. - По правилам вас надо бы сдать патрулю. - За что? - За хождение по городу в ночное время без пропуска. Да ладно уж, через пять минут - отбой. Полезайте обратно в машину. Анатолий обрадованно схватил возвращенное ему отпускное свидетельство, поспешно затолкал его в карман гимнастерки и, обернувшись, увидел, что из кузова машины к нему потянулось несколько рук. Он, не выбирая, ухватился за две из них и в одно мгновение оказался там - в кузове. Машина тронулась. - Дура твоя губа! - явно извиняющимся тоном заговорил тот, кто был виновником инцидента. - В больнице Фореля сейчас не лечат, там стреляют! Анатолий был поражен услышанным. Как коренной ленинградец, он отлично знал, что больница эта находится недалеко от Кировского завода. И о том, что немцы где-то совсем близко, Анатолию тоже было известно. Однако трудно было предположить, что они настолько близко!.. - Ладно, - добродушно продолжал боец. - Значит, с девушкой своей повидался? Во, ребята, везет же парню! Все так же добродушно хохотнули в ответ. - Ну и как, - спросил кто-то из-за спины Анатолия, - приняла солдата? - Порядок! - с преувеличенной развязностью откликнулся Анатолий. - А говорят, что в Питере от голода люди мрут, - раздался еще один голос, судя по скрипучим ноткам, уже немолодой. - Выходит, не совсем еще оголодали, если солдат побывкой доволен. - Не жалуюсь, - все в том же развязном тоне подтвердил Анатолий. - А девушка как? - Все бабы скроены одинаково! - продолжал ерничать Анатолий. И вдруг наступила тишина. Никто не засмеялся, никто ни словом не реагировал на последнюю его фразу. Это была какая-то особая, гнетущая, укоряющая тишина. "Провалитесь вы все пропадом!" - со злостью подумал Анатолий. Мысленно он ругал и себя за то, что не умеет попасть в топ этим бойцам, подладиться к манере их разговора, понять, что может и что не может прийтись им по вкусу. Так они проехали еще минут пятнадцать. Потом машина остановилась. Анатолий услышал, как звякнула дверь кабины, а затем голос лейтенанта: - Красноармеец Валицкий! Вам следует выходить. Мы прибыли к месту назначения. Анатолий, ни с кем не прощаясь, перепрыгнул через борт машины. Лейтенант захлопнул дверцу, и грузовик нырнул в переулок. Анатолий огляделся. Он находился где-то в районе Литейного. Чтобы дойти до дому пешком, ему потребуется теперь не больше двадцати минут. Поправив лямки своего заплечного мешка, он не спеша зашагал по заснеженной улице. Ему опять повезло. Уйдя от Веры полный обиды и злобы, Анатолий не подумал о том, что комендантский час еще не кончился. Мог бы, конечно, нарваться на патруль, и тогда наверняка пришлось бы проболтаться несколько часов в комендатуре, а выйдя из нее - опрометью мчаться на Финляндский вокзал, чтобы вовремя вернуться в свою часть. Но вот не нарвался же, и теперь в его распоряжении целый день. На мгновение Анатолия осенила дерзкая мысль: "А что, если самовольно удлинить отпуск и угодить в лапы комендатуры с просроченным отпускным свидетельством? Может быть, в этом и заключается выход из создавшегося положения? Проторчу три-четыре дня на гауптвахте, а потом, когда нашего батальона уже не будет на прежнем месте, меня направят в другую часть..." Но он тут же спохватился: при строгостях военного времени таким образом недолго схлопотать приговор трибунала. "Это не выход, нет! - с горечью подумал Анатолий, и ему стало жалко себя: - Молодой, красивый, только начинающий жить, а вот обречен на смерть. "Невский пятачок" - верная смерть!.." Анатолий достаточно наслушался рассказов об этом страшном месте. На "пятачке" все ходят под смертью: и комбаты, и рядовые, и те, кто в окопах первой линии, и те, на кого возложено строительство переправ через Неву. Вспомнилось, что Вера, стараясь унизить его, назвала фамилию какого-то капитана, удравшего из госпиталя, не долечившись, чтобы поскорее вернуться туда, на Неву. Анатолий постарался сейчас вспомнить эту фамилию. И вспомнил: "Капитан Суровцев!" Этот капитан представлялся ему тупым, ограниченным болваном, не умеющим ценить жизнь. "Что изменится от того, что одним Суровцевым будет меньше или больше на земле? - подумал Анатолий со злой усмешкой. - Такие люди рождаются и умирают, как трава. Но я!.." И, как всегда в подобных случаях, мысль Анатолия стала развиваться в особом, именно ему свойственном направлении. Он был далек от того, чтобы думать о себе как о человеке, который хочет словчить, купить жизнь ценой обмана, подлога. "О нет! - уверял себя Анатолий. - Я не ловкач и не трус! Если бы от моего пребывания на этом "Невском пятачке" зависела победа, я конечно же добровольно бы вызвался идти туда! Но стать жертвой слепого случая? Оказаться под угрозой неминуемой смерти только потому, что какой-то штабной бюрократ, сам не нюхавший пороха, остановил свой выбор именно на том батальоне, в котором служу я, а не на другом, где числится, скажем, тот же Суровцев? Увольте от такой несправедливости! Суровцеву наверняка все равно: жить или умереть. Он и после войны, если уцелеет, будет продолжать по-прежнему свою никчемную, растительную жизнь. А я способен принести огромную пользу стране, стану выдающимся архитектором, возведу десятки зданий, из которых некоторые, может быть, прославятся на весь мир, и тогда, так же как и мой отец..." На этой мысли Анатолий споткнулся: через несколько минут ему предстояла встреча с отцом. Он пробыл с ним вчера не больше получаса. Сказал, что должен немедленно отыскать Веру. Анатолию показалось странным, что отец так охотно, даже радостно согласился расстаться с ним. У старика какая-то патологическая привязанность к Вере! С каким неподдельным восхищением рассказывал он о том, что Вера навещала его! "А что в том удивительного? - размышлял при этом Анатолий. - Она влюблена в меня и, чтобы узнать что-нибудь обо мне, пойдет хоть на край света... А я? - задал он себе вопрос. - Я-то люблю или любил ее когда-нибудь? Был ли искренен с ней? Да, был. Один раз. Один только раз..." И Анатолий вспомнил, как там, на чердаке, в той страшной избе, Вера спросила: "Ты не бросишь меня?" В тот момент он внезапно ощутил, что все прежние его отношения с Верой были не просто флиртом, не просто "ухаживанием", но любовью, подлинной любовью. Это чувство внезапно переполнило его и вырвалось наружу бурным потоком слов. Задыхаясь от волнения, он уверял ее, что если они останутся живы, то не расстанутся никогда. Вера сказала ему то же самое, только напомнила с грустью, что временная разлука, по-видимому, неизбежна: ведь он уйдет на фронт, но она будет ждать его... А потом?.. Потом послышались те тяжелые шаги по скрипучей лестнице... Бьющий в глаза луч фонаря, и крик Веры, и острая боль в паху от удара чудовищно громадным, кованым солдатским сапогом... И этот Данвиц, и Кравцов, и Жогин... А теперь вот Вера выгнала его. За что? Только за то, что он хотел побыть с ней еще три-четыре дня! "Но что же я скажу отцу? - спросил себя Анатолий, уже подходя к своему дому. - Он наверняка начнет расспрашивать о Вере. Сказать, что не встретил ее? Не нашел? Но где же тогда провел целую ночь?.." И снова все вдруг стало ненавистно Анатолию. И этот холодный, настороженный город, и Вера, и даже отец, для которого надо придумывать какие-то сказки, оправдываться в своей несуществующей вине... Анатолий позвонил, потом стал стучать в дверь. Ему открыли не сразу. Отец долго тащился из своего далекого кабинета через всю квартиру, как через ледяную пустыню. Сын отчетливо представил себе его теперешнюю медленную, шаркающую походку. Наконец дверь открылась. Кивнув отцу, Анатолий молча направился в свою комнату, на ходу снимая со спины вещевой мешок. Он думал сейчас лишь об одном: только бы отец не пошел следом за ним, не начал бы свои дурацко-сентиментальные расспросы о Вере. Да, именно сентиментальные и дурацкие. Хотя до войны отец был умен и строг, всегда сдержанно-высокомерен и нетерпим к пустой болтовне. Разговаривать с ним можно было, только когда разговор начинал он сам... Войдя к себе в комнату, Анатолий плотно закрыл за собою дверь, бросил на кровать мешок, снял шинель и прислушался, не идет ли отец. За дверью было тихо, и он, вздохнув, с облегчением, молча поблагодарил отца за проявленную деликатность. Посмотрел на часы. Было половина десятого. Итак, в его распоряжении по крайней мере часов семь... Что же ему делать? Пойти в свой институт? Но зачем? Вряд ли он встретит там кого-либо из знакомых: все давно на фронте, его призвали одним из последних. Навестить кого-нибудь из приятелей доинститутской поры? Их тоже наверняка нет дома. Да и сама перспектива таскаться по занесенным снегом ленинградским улицам была неприятна. А может, не дожидаясь конца отпуска, сразу же отправиться на Финляндский вокзал и оттуда в свою часть? Он возвратится туда за несколько часов до истечения положенного срока и скажет удивленному комбату, что не мог выдержать больше: мучения, которые переживает Ленинград, произвели на него такое страшное впечатление, что он не счел возможным болтаться без дела, радоваться встрече с отцом, в то время как сотни тысяч других бойцов лишены такой радости. Анатолий будто со стороны полюбовался собой, вытянувшимся перед комбатом и произносящим эти исполненные горечи и драматизма слова. Слова, в которые сейчас, в эти минуты, он почти верил. Но немедленно мелькнула другая мысль: вернувшись в часть, он, не говоря уже о всем последующем, теряет приятное ощущение относительной безопасности: ведь месторасположение батальона время от времени подвергается бомбежке и артобстрелам. Правда, немцы обстреливают и Ленинград. Однако здесь Анатолия защищали толстые стены старинного дома... Обо всем этом он подумал как-то мимолетно, тут же решив, что не имеет права сокращать свое пребывание в городе из-за отца. Старик-то знает, что сын может пробыть с ним по крайней мере до шести вечера. Было бы жестоко внезапно покинуть его: кто знает, суждено ли им вновь увидеться? Это была благородная и вполне гуманная причина, чтобы остаться до вечера. И Анатолии остался... В комнате ощущалась какая-то промозглость. Он подошел к окну, положил руку на батарею. Холодная как лед. "Ну, да ведь не топят", - подумал Анатолий и вспомнил увиденную вчера в кабинете отца черную железную печку. Раньше ему приходилось видеть такие печурки, именуемые почему-то "буржуйками", лишь в иллюстрированных книгах и кинофильмах о гражданской войне. Чтобы хоть чуточку согреться, Анатолий стал быстро ходить по комнате. Почувствовал голод: ведь он сегодня ничего еще не ел. Мешок с продуктами лежал рядом, только не очень-то было приятно жрать холодную сгущенку и закусывать промерзшей колбасой. Анатолию захотелось выпить стакан горячего чаю или хотя бы просто воды, только обязательно горячей. Он подхватил свой мешок и пошел к двери. Когда Анатолий появился в кабинете отца, Федор Васильевич Валицкий сидел, согнувшись в три погибели, у своей "буржуйки", подкладывая в огонь какие-то круглые, гладко отполированные деревянные обрубки. Анатолий не сразу сообразил, что это ножки стульев, стоявших раньше в столовой. Вчера он как-то не очень обратил внимание на разительные перемены в отцовском кабинете - был обуреваем желанием скорее отыскать Веру и немедленно реализовать свой план: только Вера могла помочь ему задержаться в городе на несколько дней сверх срока, установленного комбатом. Но теперь его уже ничто не отвлекало, и Анатолий с удивлением обнаружил, какой жалкий вид приобрела эта комната, где всегда сверкал тщательно натертый паркет, чинно стояли глубокие кожаные кресла и письменный стол на тумбах черного дерева, возвышались величественно книжные шкафы, за стеклами которых виднелись корешки толстых книг, выстроившихся рядами, как войска на параде, с потолка спускалась старинная бронзовая люстра, на окнах - тяжелые портьеры. И нигде ни пылинки, ни малейшего беспорядка. Все на своих раз и навсегда установленных местах... Теперь же эта комната выглядела совсем иначе. Пол почернел, около печки даже слегка обуглился. На широком кожаном диване - едва застеленная постель. На окнах слегка приподняты синие маскировочные шторы - не то клеенчатые, не то дерматиновые. По креслам разбросана всяческая одежда - шуба, меховая телогрейка, армейская шинель, шапка-ушанка и даже несвежее нижнее белье. Уродливая черная труба, изогнутая под прямым углом, протянулась от печки к окну и просунулась там в отверстие, кое-как заделанное вокруг трубы ветошью. Пожалуй, только письменный стол сохранил что-то от прежнего - на нем лежали аккуратно нарезанные листки бумаги и несколько остро отточенных цветных карандашей. - Ну, здравствуй, отец! - преувеличенно бодро сказал Анатолий. - Ты, конечно, еще не завтракал? С этими словами он освободил сиденье одного из кресел и стал выкладывать на него продукты: сухари, сало, масло, банку сгущенного молока. Анатолий делал это торжественно, все время приговаривая: "Вот... вот... вот!.." Федор Васильевич закрыл дверцу печки, медленно встал и внимательно наблюдал за ним. Потом вдруг спросил: - Толя, значит, тебе не удалось повидать Веру? Анатолий ждал этого вопроса и даже мысленно прикидывал, что на него ответить, но окончательного решения так и не принял, отвлеченный другими мыслями. - Нет... почему же? - растерянно ответил он. - Я был у нее. - Тогда почему ты не оставил ей эти продукты? - снова спросил отец. - Ах, вот ты о чем! - с чувством внутреннего облегчения протянул Анатолий. - Она свою долю получила. Я ей оставил все, что нужно. - Столько продуктов! - осуждающе произнес Валицкий, глядя на покрытое свертками и консервными банками сиденье кресла. - Надо было оставить ей все! - Ты забыл, что у меня есть еще отец! - с проникновенным самодовольством ответил Анатолий. - Ты уже оставил мне еду вчера. А это надо было... - Да перестань ты! - с некоторым раздражением прервал его Анатолий. - Я ее обеспечил достаточно. На несколько дней. Остальное она взять отказалась. - Почему?! - Ах, господи! По тому же самому! Ей ведь тоже известно, что, кроме нее, у меня есть еще ты! Некоторое время Валицкий молчал. Потом в тихом раздумье произнес: - Да... это Вера!.. - И уже бодро, как-то преувеличенно бодро, сказал: - Что ж, Толя, завтракать так завтракать. Сейчас я налью воды в чайник, она там на кухне, в ведре. Он растерянно затоптался на месте, озираясь кругом, видимо в поисках чайника. Направился к заваленному одеждой креслу, и Анатолию показалось, что отец чуть пошатнулся при этом, будто на мгновение потерял равновесие. Но затем, хоть и шаркающей походкой, добрался до кресла и извлек из вороха одежды чайник. - Я его сюда прячу, чтобы подольше держалось тепло, - пояснил Федор Васильевич с какой-то виноватой улыбкой. Открыл крышку чайника и воскликнул обрадованно: - О, да он еще наполовину полон, и вода не остыла! Нам хватит! - Вот и прекрасно, - сказал Анатолий, - сейчас у нас с тобой будет царский пир. Где только все это разложить?.. Не дожидаясь ответа, он стал перекладывать свертки с кресла на письменный стол. - Осторожнее с бумагами! - предостерег его отец с неожиданной живостью и тревогой. На этот раз в нем проглянуло что-то от былого Валицкого. Быстро подойдя к столу, он аккуратно сдвинул в сторону стопку бумажных листков. - Ты работаешь? - удивился Анатолий. - Какая там работа!.. - уклончиво ответил Федор Васильевич и придавил стопку тяжелым мраморным пресс-папье. Ел он мало. Больше следил за тем, чтобы ел сын. Тепло и чувство сытости привели Анатолия в состояние блаженной расслабленности. Он откинулся на спинку кресла, посмотрел пристально на отца, сидевшего по другую сторону письменного стола, и сказал умиротворенно: - Много ли человеку надо? Валицкий выдержал паузу и, не поднимая глаз на сына, ответил тихо: - Человеку надо, Толя, очень много, точнее, очень многое. Унизительно сознавать, что бывают периоды в жизни, когда мозг человеческий, работа мысли зависят от куска черствого хлеба и стакана горячей воды. Анатолий почувствовал острую жалость к отцу. Он сидел перед ним такой необычный - поникший, небритый, с белой щетиной, проступающей на щеках и подбородке, в солдатской телогрейке с расстегнутым воротом, из-под которого виднелась несвежая нижняя рубашка. - Слушай, папа, - наклоняясь к нему через стол, с неподдельной нежностью и в то же время с упреком произнес Анатолий, - ну почему ты не эвакуируешься? Туда, к маме? Я не сомневаюсь, что даже сейчас, если бы ты обратился в горком, ну, скажем, к Жданову или Васнецову, тебе наверняка дали бы место в самолете. - Я... в горком? - переспросил Федор Васильевич и поднял голову. - А что тут такого?! - воскликнул Анатолий. - В данном случае ничего не значит, что ты беспартийный. Я уверен, Жданову известно твое имя. А уж Васнецову - тем более. Это секретарь горкома - Конечно, я тебя знаю, - продолжал он, предугадывая ответ отца, - скажешь, что незнаком с ними лично, а к незнакомым людям обращаться не привык. Но сейчас это пустые условности. - Нет, - снова опуская голову, возразил Валицкий, - я хотел сказать совсем другое... - И умолк как-то внезапно, точно потеряв ход своей мысли, точно забыл, что именно хотел сказать. Но потом тряхнул головой, как бы сбрасывая какой-то груз, и, глядя прямо в глаза Анатолия, спросил: - Ну, а как ты, Толя? Ведь мы вчера даже не успели толком поговорить. Где именно ты служишь? - Я же тебе рассказывал, ты просто забыл! Служу в отдельной воинской части. Занимаемся строительством укреплений. - И многозначительно добавил: - На переднем крае. - Как там, у Синявина, ты не знаешь? - задал новый вопрос Федор Васильевич, хотя ему уже давно было ясно, что операция по прорыву блокады, о которой с таким энтузиазмом, с такой уверенностью говорила тогда, в октябре. Вера, не достигла цели. - Синявино? - переспросил Анатолий. - А почему тебя интересует это Синявино? Мы воюем в другом месте. - Я слышал, что именно там, на каком-то Невском плацдарме, шли ожесточенные бои, - объяснил Валицкий. "Опять этот проклятый Невский плацдарм! - с досадой подумал Анатолий. - Прямо какой-то злой рок! Все, ну решительно все, и отец в том числе, готовы принести меня в жертву. Все напоминают, что именно там мое место..." Стараясь подавить это горькое чувство, он ответил с деланной усмешкой: - Ожесточенных боев, отец, и на нашем участке хватает. Только почему сам ты задаешь мне вопросы, а на мой вопрос не отвечаешь? Ответь же, сделай милость, зачем ты мучаешься здесь, в Ленинграде? Валицкий отвел глаза в сторону и ответил не сразу: - Разве я один, Толя? Ведь сотни тысяч людей в таком же положении. Разве ты сам не рискуешь жизнью? - Я - другое дело! - опять с заметным оттенком самодовольства сказал Анатолий. - Я молод, и мне положено воевать. Но ты?! Послушай, папа, - продолжал он, стараясь говорить как можно убедительнее, - ведь ты всегда был рационалистом, не терпел сантиментов. Так давай и сейчас рассуждать с позиции здравого смысла: зачем ты поступаешь так? Зачем в твоем возрасте пошел в ополчение? Почему не уехал с мамой? - С позиции здравого смысла?.. - неуверенно произнес Валицкий, взглянув на сына. - Нет, Толя, не могу. - Вот видишь! - торжествовал Анатолий. - Не можешь ответить сам. Да и никто на твоем месте не смог бы. Потому что оставаться тебе было бессмысленно. - А другим? - Кому "другим"? Военным? Рабочим или инженерам, занятым на оборонных предприятиях? Да, очевидно, им необходимо было остаться. Ну, скажем, еще врачам. Пожарникам. Милиционерам. - Ты полагаешь, что остались только они? - Вовсе нет! Но им надо было остаться, - сказал Анатолий, выделяя слово "надо". - А остальные... Если ты хочешь знать мое частное мнение, то я полагаю, что об остальных просто забыли. Некоторая часть населения успела уехать, и ты знаешь это. Им предоставили транспорт и все прочее. А потом стало, как говорится, не до того. Хотя я уверен, что наиболее видных представителей ученого мира вывезли. И я не могу понять: почему ты не оказался среди них? Какую пользу приносишь ты сейчас Ленинграду, обрекая себя на холод и голод, не говорю уже об обстрелах? Ну, скажи, какую? Ты не задумывался над этим элементарным вопросом? - Задумываюсь, Толя, - печально ответил Валицкий. - Особенно когда ем. - Когда... ешь? - Не только, но тогда в особенности. Потому что, съедая свой кусок хлеба, я знаю, что отнял его у тех, кто действительно нужен Ленинграду. Так же, как сейчас думаю о том, что отобрал вот эти продукты у Веры. - Ах, боже ты мой, да оставь ты в покое Веру! - вырвалось у Анатолия, и, только произнеся эти слова, услышав свой собственный голос, почувствовал, что они прозвучали с нескрываемой злобой. Отец посмотрел на него, как показалось Анатолию, с испугом. Встревоженно спросил: - Что случилось. Толя? Вы поссорились? Анатолий встал и сделал несколько шагов по захламленной комнате. Ему опять стало жалко себя. А так как любое свое чувство - естественное или наигранное - Анатолий умея распалять, разжигать до того, что в него трудно было не поверить, то и теперь все сказанное им обрело подобие искренней обиды. - Папа, что происходит? Летом, когда я вернулся... ну, словом, оттуда, ты учинил мне форменный допрос! Насколько я помню, Верины дела уже тогда занимали тебя больше, чем моя жизнь. Сейчас ты снова затеваешь разговор о ней. В чем тут дело, объясни мне наконец?! Валицкий покачал головой: - Толя, милый, тут какое-то недоразумение! Тогда, летом, ты действительно... несколько огорчил меня. И дело было не в Вере как таковой. Я ее в то время вообще не знал. Для меня она была просто девушкой, которая уехала с тобой и... не вернулась. Ты вернулся, а она нет. И это... ну, как бы тебе сказать... противоречило моим представлениям о долге мужчины перед женщиной, которая ему доверилась. А теперь я спросил тебя о ней просто потому, что полюбил ее. - В твоем-то возрасте! - иронически заметил Анатолий. - Я не хочу, чтобы ты обращал это в шутку. Я люблю ее, потому что люблю тебя. - Ну и чего же ты от меня хочешь? - Не знаю. Впрочем, я был бы счастлив, если б ты и Вера... словом, если бы она... ну, в будущем, конечно... стала твоей женой. Насколько я мог почувствовать, она очень любит тебя. До вашей свадьбы мне уже, видимо, не дожить, но знать, что... - Отец, о чем ты говоришь?! - истерично прервал его Анатолий. - В каком мире ты живешь?! Мы все на краю гибели, а ты - "любит, любишь, жена, свадьба"! - Я не считаю, что мы на краю гибели! - неожиданно вспылил Валицкий. Анатолий передернул плечами, опять сделал несколько шагов по комнате, вернулся к письменному столу, сел и, посмотрев на отца, подумал: "Он просто не в своем уме. Голод, обстрелы, одиночество сделали свое дело". - Послушай, отец, - твердо и решительно сказал Анатолий, - тебе надо немедленно уехать из Ленинграда. В конце концов, это твой долг перед мамой. Я прошу тебя, я просто требую, чтобы ты уехал. Сейчас мы вместе напишем письмо Жданову, по дороге на вокзал я отвезу его в Смольный и убежден, что в самые ближайшие дни тебе предоставят место в самолете. И давай на этом кончим. Вот я беру лист бумаги... С этими словами Анатолий снял пресс-папье со стопки листков, взял лежащий сверху и с удивлением увидел на нем рисунок, изображающий бойца со знаменем в руках. - Оставь, не трогай! - визгливо крикнул Валицкий. - Почему? Что за тайна? - опешил Анатолий, держа листок перед глазами. И перевел взгляд на другой такой же, оказавшийся поверх стопки, - там был изображен тот же боец, только в несколько ином ракурсе. - Положи на место! - снова прикрикнул Валицкий, но уже не визгливо, а по-мужски твердо, безапелляционно. Это был голос того, прежнего Валицкого, голос, к которому с детства привык Анатолий. Он положил листок и укоризненно спросил: - Значит, между нами возникли тайны? Ты перестал верить мне? - Здесь нет никаких тайн, - все так же твердо произнес Валицкий. - Это наброски памятника Победы, которые я не хочу, чтобы ты видел из-за их несовершенства. - Памятника?.. - все еще не соображая, что имеет в виду отец, переспросил Анатолий. - Какого памятника? Какой победы? - Нашей победы! - сверкнул глазами Валицкий. Анатолий еще раз подумал, что отец сошел с ума. - Пожалуйста, не смотри на меня, как на умалишенного, - будто читая мысли сына, с вызовом сказал Валицкий. - Я в ясном уме и твердой памяти. - Но тогда... отдаешь ли ты себе отчет в происходящем? - спросил изумленный Анатолий. - Я только что узнал, что немцы фактически уже в Ленинграде. Ты знаешь, где находится больница Фореля? Валицкий молчал. - Ты знаешь, - продолжал Анатолий, - что люди здесь уже мрут как мухи? Давай же смотреть правде в глаза! - Давай, - по-прежнему твердо произнес Федор Васильевич. - Но прежде всего договоримся: между нами действительно не должно быть никаких тайн... То, что лежит на столе, - это наброски памятника Победы, который мог бы быть установлен где-то в районе Нарвской заставы после войны. Несовершенные, плохие наброски... А теперь у меня вопрос к тебе: ты веришь в победу? Такой вопрос застал Анатолия врасплох. В первые мгновения он никак не мог сообразить, что следует ответить. Потом возмутился: - Как ты можешь задавать мне подобные вопросы? Мне, одному из защитников Ленинграда, который с оружием в руках... - Подожди, - прервал его Валицкий, - это не ответ. Да иди нет? - Ну конечно - да! - воскликнул Анатолий. - Только... - Что "только"? Несколько мгновений длилось молчание. Размеренно и негромко стучал метроном в черной тарелке репродуктора, прикрепленной к стене. - Ну хорошо, - сказал Анатолий, - если начистоту, то изволь... Он вдруг почувствовал страшную усталость. Это была не физическая, а какая-то духовная усталость. Усталость оттого, что ему слишком часто приходилось говорить полуправду. Сначала Звягинцеву. Потом майору Туликову... В институте... Затем Вере и отцу. Анатолий решил, что любой ценой должен освободиться от этой усталости, от этой гнетущей необходимости выдавать полуправду за правду. - Хорошо, - повторил он. - Как я уже сказал тебе, в победу я верю. Иначе... иначе я мог бы остаться там, у немцев! - Этот неожиданно пришедший в голову аргумент как-то воодушевил его. - Но, - продолжал Анатолий уже с большим напором, - понятие победы диалектически не однозначно. - Что? - растерянно переспросил Валицкий. - При чем тут диалектика? - Ну вот, - с сожалением кивнул Анатолий. - А я по диамату получал в институте пятерки. И должен обратить твое внимание на следующее: жизнь, а следовательно, и история развивается не по прямой, а по спирали. Понимаешь? В конечном итоге никто не может изменить ход жизни и ход истории по восходящей. Следовательно, фашизм в конце концов будет уничтожен. Только не надо забывать о спиралях! На каких-то этапах, когда для реакции создаются благоприятные условия, она может победить. Временно, конечно... Это и есть спираль. Но кто способен измерить ее, так сказать, длину, протяженность? В историческом плане она может казаться мигом. Для потомков, разумеется. А в повседневной жизни эта спираль может исчисляться десятилетиями, даже столетиями... Случилось так, что у фашистов есть сейчас благоприятные условия для победы. Временной, конечно. У них оказалось больше вооружения, и оно лучше нашего. У них, очевидно, больше солдат, офицеров, иначе они не смогли бы за какие-то несколько месяцев подойти к Ленинграду и, по слухам, почти вплотную приблизиться к Москве... Анатолий говорил спокойно, рассудительно. Ему казалось, что перед ним сидит не отец, а профессор институтской кафедры диамата, которого надо поразить логикой своих рассуждений, глубиной познаний. Он уже не замечал, что отец смотрит на него немигающими глазами и в глазах этих отражается смятение... - Вот тебе и весь мой ответ, - с нескрываемым превосходством заключил Анатолий. - У истории есть свои железные законы. В конечном итоге немцев разгромят. Следующее поколение, несомненно, будет жить при коммунизме. Но я не хочу, чтобы мой отец задолго до этого умер от голода или погиб от осколка снаряда. Он умолк, только сейчас заметив необычность устремленного на него отцовского взгляда. А заметив эту необычность, подумал, что достиг цели - окончательно сразил старика логикой своих рассуждений, помог ему наконец осознать истинное положение. Но Федор Васильевич в эти минуты думал совсем о другом. В том, что говорил сейчас Анатолий, ему слышались отголоски собственных давних рассуждений. Он читал Ленина мало и давно - только статьи, публиковавшиеся в газетах при его жизни. Но историю, точнее, факты истории знал хорошо. Знал, что античную Грецию сменил рабовладельческий Рим. Знал, что эпоху расцвета мысли и художественного творчества сменили железные тиски средневековья. И не только знал все это, но в самом начале войны разговаривал на эти темы со своим другом, доктором Осьмининым. "А может быть, и с Анатолием тоже разговаривал? - старался вспомнить Валицкий. - Может быть, отголоски моих собственных горестных мыслей, владевших мной в первые дни войны, звучат сейчас в словах сына, произносимых с таким апломбом?.. Но боже мой, ведь если это услышит кто-то другой, что он подумает об Анатолии?" - Ты все это говорил и Вере? - спросил наконец Федор Васильевич. Услышав этот вопрос, Анатолий вдруг почувствовал новый прилив ярости. Опять Вера?! Значит, все, что он только что говорил отцу ради его же пользы, с единственным желанием спасти его, открыть ему глаза на положение, в котором тот находится, прошло бесследно? Сам не сознавая, что делает, Анатолий с размаху стукнул ладонью по столу. Удар пришелся по листку бумаги с эскизом памятника. Анатолий скомкал его и крикнул: - Хватит о Вере! Корчит из себя черт знает что! Какую-то Луизу Мишель времен Парижской коммуны... Я не желаю больше слышать о ней! Понял?! Не желаю! С каким-то злорадством, с чувством жестокого удовлетворения он наблюдал при том, как отец съеживался, вдавливал себя все глубже и глубже в кресло после каждого его выкрика. Беспощадные эти слова обрушивались на старика, как таран, как молот, бьющий с размаху. Вдруг руки Валицкого вцепились в подлокотники кресла. Одним усилием он встал, выпрямился, закинув голову назад, как делал это в прежние времена, и пронзительно закричал: - Не сметь! Не сметь трогать Веру! В таких, как она, - наше будущее! Не сметь! Не... И точно сломался. Голова поникла, подбородок уперся в просвет расстегнутой на груди телогрейки. Федор Васильевич сделал шаг куда-то в сторону, пошатнулся и рухнул на пол. - Папа! - воскликнул испуганный Анатолий, роняя на стол из разжатого кулака скомканный эскиз. Первым безотчетным чувством Анатолия был страх. Не опасение за жизнь отца, а именно страх оттого, что случилось что-то ужасное, непоправимое и виной тому он, Анатолий. - Папа! Что с тобой, папа?! - взывал он беспомощно, склонившись над распластанным у стола Валицким. Осмысленное опасение за жизнь отца пришло минутой позже, когда Анатолий увидел, что тот лежит с закрытыми глазами и совсем не реагирует на его голос. И, как всегда, когда случалось Анатолию попадать в критические ситуации, он мгновение потерял волю, способность управлять своими чувствами, своими поступками. Анатолий стал тормошить отца за плечи. Потом метнулся к телефону, схватил трубку, еще не зная, куда собирается звонить, и, вспомнив, что телефон давно не работает, бросил трубку прямо на стол... Он не сразу догадался расстегнуть на отце ватник, поднять рубашку и приложить ухо к сердцу. А когда сделал это, то не столько услышал, сколько ощутил едва уловимые удары. Анатолий даже засомневался: сердце это стучит или метроном в черной тарелке репродуктора? Он подбежал к стене, вырвал из штепселя вилку со шнуром и, снова встав на колени, приложил ухо к груди отца. Да, сердце билось, однако лицо Валицкого было землисто-серым, глаза не открывались и дыхание пропало. С огромным трудом Анатолий перетащил тело отца, показавшееся ему неимоверно тяжелым, на кожаный диван-кушетку. Снова приложил ухо к груди, и теперь ему почудилось, что сердце перестало биться. "Врача, врача, немедленно врача! - заторопил он себя. - Но где его взять? Откуда?.." Анатолий как был - в гимнастерке без ремня и без шапки - бросился к двери, сбежал вниз по лестнице. Теперь у него уже была цель: остановить первую попавшуюся машину, доехать до больницы или амбулатории и во что бы то ни стало раздобыть врача. Не чувствуя ни мороза, ни ветра, сталкивая с узкой, протоптанной в снегу тропинки редких прохожих, Анатолий выскочил на проспект 25-го Октября, встал на середине мостовой. Первой появилась перед ним полуторка с бойцами в кузове. Анатолий поднял руку, но машина, не замедляя хода, пронеслась мимо; он едва успел отступить в снег. Второй была "эмка", но и она не остановилась. Затем он увидел еще одну машину, тоже "эмку", с бело-серыми разводами зимнего камуфляжа, и твердо решил: "Если не замедлит хода, лягу перед ней на дорогу". Анатолий побежал навстречу этой машине, размахивая руками, и тотчас заметил, что она сбавляет ход. В двух-трех метрах от него "эмка" остановилась. Сквозь слегка заиндевевшее ветровое стекло Анатолий увидел рядом с шофером бровастого человека в полушубке и шапке-ушанке, очевидно, командира. Бровастый распахнул дверцу и, высунувшись наполовину, строго спросил: - В чем дело? - Я прошу вас... я умоляю вас... - задыхаясь, бормотал Анатолий. - Мой отец умирает... Нужен врач... Нужен немедленно врач!.. - Спокойно, спокойно, - по-прежнему строго сказал командир, хмуря густые черные брови. - Где ваш отец? На работе, что ли? - Нет, нет, он дома... Это совсем рядом... Совсем близко отсюда, - продолжал бормотать Анатолий. - Мой отец - архитектор Валицкий, известный человек, академик, я прошу вас... Командир взялся за ручку автомобильной дверцы, и Анатолию показалось, что он собирается уехать. Анатолий обеими руками вцепился в край дверцы, крича в отчаянии: - Я прошу вас, прошу!.. - Перестаньте зря тратить время, - услышал он в ответ. - Садитесь сзади. Анатолий рывком раскрыл заднюю дверь, сидевшие за нею два автоматчика подвинулись, освобождая ему место. А командир, не спросив у него адреса, сам распорядился: - На Мойку! ...Через три-четыре минуты машина остановилась у подъезда дома, где жили Валицкие. Командир вышел из кабины и приказал шоферу: - В ближайшую поликлинику. Привезите врача... Дверь в квартиру была распахнута. Анатолий забыл закрыть ее. Незнакомый военный вошел именно в эту дверь, как будто знал, что здесь живет Валицкий. Только в передней, обернувшись к Анатолию, спросил: - Где он лежит? - Сюда, сюда, пожалуйста, - заторопился Анатолий, забегая вперед. ...Валицкий по-прежнему неподвижно лежал на диване лицом вверх, свесив к полу безжизненную руку. - Что с ним случилось? - спросил командир Анатолия. - Я не знаю... Просто не знаю, - растерянно откликнулся тот. - Мы сидели, разговаривали, потом он встал и... почему-то упал. Командир подошел к дивану, некоторое время сосредоточенно смотрел на Валицкого. Не оборачиваясь, сказал: - Он дышит. Да, да, теперь и Анатолий видел, что отец дышал. Полуобнаженная грудь заметно приподнималась и опускалась. Открытие это разом успокоило его. - Значит, вы сын? - спросил командир, рассматривая теперь Анатолия. Анатолий в свою очередь скользнул по незнакомцу изучающим взглядом. Хотелось увидеть его знаки различия, однако их скрывал тугой ворот полушубка. Войдя в квартиру, незнакомец снял лишь шапку со звездой и теперь держал ее в руках. Но какие бы знаки различия ни носил этот человек, он, несомненно, был начальником. Анатолий торопливо застегнул ворот своей гимнастерки, схватил свой ремень, подпоясался и лишь после этого ответил ему: - Да, я его сын, товарищ командир. - Где служите? - В отдельном строительном батальоне двадцать третьей армии, товарищ командир. - Имеете образование? - Да. Почти закончил строительный институт. - Значит, служба по специальности? - Так точно. - Идите встречайте врача. Он должен быть сейчас. Анатолий схватил шинель, шапку и послушно направился к двери... "Эмка" подъехала минут через десять. Из нее вышел немолодой человек с небольшим саквояжем в руке. Анатолий выхватил у него этот саквояж и устремился к подъезду, приговаривая: - Сюда, доктор... Скорее, пожалуйста... Когда они вошли в кабинет Валицкого, командир сидел за письменным столом. Врач поздоровался с ним, как с давним знакомым: - Здравствуйте, Сергей Афанасьевич! - Здравствуйте, - ответил тот, вставая. - Прошу вас срочно заняться больным. Это очень нужный и... очень хороший человек. К сожалению, сам я спешу по неотложным делам. С вами останется сын больного. Если потребуется какая-то помощь с моей стороны, позвоните. - Товарищ командир, - нерешительно подал голос Анатолий, - я через два часа должен возвращаться в часть. У меня увольнение только на сутки. - Дайте вашу увольнительную, - приказал незнакомец. Еще плохо отдавая себе отчет в происходящем, Анатолий торопливо вытащил из кармана отпускное свидетельство. Незнакомый военный вернулся к письменному столу, взял один из лежавших там карандашей, написал что-то на документе и оставил его там же, на столе. Анатолий пошел проводить командира, и, когда они очутились вдвоем в пустом коридоре, тот спросил неожиданно: - Там на столе... рисунок. Я нашел его на полу. Почему он смят? - Я... не знаю, - дрогнувшим голосом ответил Анатолий. - Может, отец сам... - Этого не может быть! - тоном, не терпящим возражений, прервал его странный военный. - Он сам этого сделать не мог. - Помедлил секунду, поднес руку к шапке и, перешагнув порог, захлопнул за собой дверь. Анатолий медленно пошел назад, в кабинет отца, тщетно гадая: "Кто он такой, этот человек? Откуда знает отца и то, в каком доме квартируют они на Мойке? Почему так уверенно поднимался по лестнице - уж не бывал ли здесь раньше?.. И что он знает об этом злополучном рисунке?!" Вернувшись, Анатолий хотел первым делом посмотреть, что именно написал этот командир на его отпускном свидетельстве, но врач помешал. - Я полагаю, - заговорил он, укладывая в чемодан шприц и стетоскоп, - что у отца вашего гипертонический криз. Скажите, больной не перенес какого-нибудь внезапного потрясения? - Нет, что вы! - поспешно ответил Анатолий. - Я только что вернулся с фронта, и он был так обрадован! - Это тоже могло быть причиной, - заключил врач. - Сильное душевное волнение. Представляю себе, если бы мой сын... Но мой не вернется: погиб на "Невском пятачке"... Что говорил врач дальше, Анатолий уже не слышал. Не заметил даже, как он оделся и вышел. Анатолий читал и перечитывал надпись, сделанную красным карандашом на отпускном свидетельстве: "Пребывание в Ленинграде продлено на пять дней. Член Военного совета Ленфронта дивизионный комиссар Васнецов". 13 Придя в себя, Федор Васильевич понял, что быстро оказанной ему помощью он обязан в первую очередь Васнецову, хотя Анатолий долго и с жаром рассказывал, каких трудов стоило ему остановить машину и уговорить секретаря горкома принять участие в судьбе отца. Вечером снова пришел врач, проверил пульс Валицкого, измерил давление, поводил пальцем перед глазами Федора Васильевича, сделал ему укол и сказал, что имеется распоряжение товарища Васнецова госпитализировать его. Валицкий буквально восстал. Никогда в жизни он не лежал в больнице, и она представлялась ему своего рода преддверием на тот свет. Федор Васильевич попросил врача честно и прямо сказать, как тот оценивает его физическое состояние. Врач ответил, что оно мало чем отличается от нынешнего состояния большинства ленинградцев такого же возраста, как Валицкий. И тут же добавил, что молодые иной раз чувствуют себя даже хуже. Валицкий подумал, что было бы гораздо лучше, если б его осмотрел Осьминин, но тут же понял, насколько несбыточно такое желание: где, в каком госпитале работает сейчас его старый знакомый, ему неведомо. А вообще-то Федор Васильевич не очень беспокоился о своем здоровье. Он больше огорчался тем, что Анатолий чуть не насильно привел сюда Васнецова и что Сергей Афанасьевич застал его в столь беспомощном состоянии. В тот же вечер Валицкий написал секретарю горкома короткое письмо, в котором благодарил за внимание, приносил извинения, что по его, Валицкого, вине Васнецову пришлось оторваться от важных дел, а в конце сообщил, что чувствует себя превосходно и ни в чем не нуждается. Завтра утром Анатолий должен был отнести письмо в Смольный. Он сам вызвался сделать это и нехотя - по крайней мере внешне - смирился с нежеланием старика лечь в больницу. На деле же он сознавал, что если бы отца госпитализировали, то у него, Анатолия, фактически исчезло бы основание для задержки в Ленинграде, хотя, конечно, формально разрешение Васнецова продолжало бы действовать. Тем не менее это был бы подлог, а на очевидный подлог Анатолий пойти не решился бы. Особенность его характера заключалась в том, что он всегда, сознательно или интуитивно, искал таких решений, которые, будучи выгодны ему, в то же время никак не могли компрометировать его. Ночь Анатолий провел в отцовском кабинете, устроившись спать на двух кожаных креслах, сдвинутых сиденьями друг к другу. Отец держался спокойно, и Анатолию показалось, что вчерашняя ссора между ними забыта Федором Васильевичем. Но наутро, когда сын подчеркнуто приветливо обратился к нему, ответ последовал сухой и односложный. Да и после того старик словно бы не замечал иди не желал замечать сына. Анатолий сам растопил печь, сам приготовил завтрак - то есть набрал из стоявшего на кухне ведра воды в чайник, вскипятил ее, разложил на письменном стопе продукты, - их оставалось еще достаточно много, применительно к ленинградским нормам могло хватить на неделю. Отец молча выпил стакан кипятку, съел кусок хлеба, но к остальному не притронулся. На все уговоры Анатолия ответил, что есть не хочет. А когда Анатолий оделся и сказал, что отправится в Смольный, чтобы отнести письмо Васнецову, отец даже не удостоил его словом. Только кивнул... В молчании прошел весь день. И следующий - тоже. Это была какая-то пытка молчанием! Анатолий мог бы облегчить свое положение, перебравшись в другую комнату. Но железная печурка была в кабинете отца. В остальных комнатах царил холод. Время от времени Анатолий, отчаявшись, хватал свою шинель и шел на улицу. Однако и там тоже было холодно - больше часа бесцельных скитаний Анатолий выдержать не мог. Несколько раз он порывался пойти к Вере. Ему казалось, что именно в ней, точнее, в том, что она выгнала его, первопричина всех последовавших неприятностей. Анатолий не сумел бы объяснить логически эту связь внешне не связанных явлений, но никак не мог избавиться от мысли, что существует _нечто_ общее. И как только это нечто исчезнет, все станет на свои места. Не в себе самом, а где-то вне себя искал он это нечто. Если бы кто-нибудь сказал ему: "Послушай, парень, а ведь все обстоит просто: ты очень боишься смерти", - то Анатолий с искренним негодованием стал бы опровергать это. Он давно убедил себя, будто не страх, а здравый смысл и в конечном счете польза делу руководят всеми его поступками. Он и теперь был уверен, что Вера не поняла его, что он просто не нашел нужных, верных слов для обоснования своей просьбы - слишком понадеялся на то, что любовь Веры, ее преданность ему исключают необходимость таких слов. Но если бы он встретился с Верой снова, то сумел бы убедить ее, рассеять все подозрения... Однако где теперь искать Веру? Тогда он застал ее дома случайно. Тащиться за Нарвскую в надежде на второй такой же случай - бессмысленно. А об адресе больницы, в которой работает Вера, он понятия не имел... Конечно, можно сходить предварительно на Кировский завод к Вериному отцу - он-то наверняка знает, где работает дочь. Но кто пустит Анатолия на завод? Да и там ли теперь старик Королев? Он мог быть эвакуирован, ранен, убит или умер с голоду. Осталась еще одна возможность разыскать Веру: она обмолвилась, что у соседки по квартире - этажом выше - лежит ее больная мать. Но умирающая старуха вряд ли сможет объяснить что-либо толком. Значит, практически Вера стала недосягаемой. И, как ни странно, это не только огорчало, а и радовало Анатолия. Огорчало, потому что он лишался возможности урегулировать отношения с Верой, после чего, несомненно, исправились бы отношения и с отцом. Радовало же потому, что в глубине души Анатолий боялся новой встречи с Верой. Интуитивно он почувствовал в Вере человека, способного читать у него в душе, и это пугало... ...Возвращаясь после бесцельных блужданий домой, Анатолий все еще надеялся на какую-то перемену в отношении к нему отца: не может не дрогнуть отцовское сердце в предвидении близкого их расставания! В действительности же все оставалось по-прежнему. Отец будто не замечал его. На третий день Анатолий решил плюнуть на все и вечером ехать в часть. Однако при этом уменьшались шансы на избавление от Невской Дубровки. "Что же лучше, что разумнее? - спрашивал себя Анатолий. - Потерпеть еще два с половиной дня причуды взбалмошного старика и потом забыть о них или поторопиться навстречу своей гибели?" Анатолию хотелось крикнуть отцу: "Ты уже не помнишь, что это я спас тебя от верной смерти? Ведь это я остановил машину Васнецова, благодаря мне здесь появился врач!" Но он не сомневался, что и в этом случае отец промолчит, только посмотрит на него отсутствующим взором. А может, и не посмотрит вовсе... Расстались они в положенный срок. Холодно и отчужденно. - Ну, прощай, отец, - сказал Анатолий. Он стоял уже в шинели, держа в одной руке за лямки тощий вещевой мешок, а отец сидел в кресле, том самом, в котором находился тогда, когда произошла их ссора. - Прощай, - тихо ответил Валицкий. И это было единственное слово, которое Анатолий услышал напоследок. Прежде чем закрыть за собою дверь кабинета, он оглянулся с тайной надеждой услышать еще что-то. И не услышал. Отец молча смотрел ему вслед, и в глазах его, как показалось Анатолию, застыли слезы. ...С тех пор прошло несколько дней, а Валицкий все страдал - и чем дальше, тем, кажется, больше - оттого, что сам присудил себя тогда к молчанию. Снова и снова размышлял он над тем, что же так глубоко оскорбило его в последнем разговоре с сыном. Школярские умствования Анатолия насчет спиралей истории? Слова, касающиеся Веры? Пожалуй, и то и другое. Было еще и третье: напоминание о бессмысленности пребывания его, Федора Васильевича, в Ленинграде... О боже, да разве сам он не думал об этом? И разве размышления его и действия не развивались все по той же "спирали"? После того как началась война, он настойчиво искал свое место в ней. Испытал чувство удовлетворения, когда добился своего: был принят в ополчение. Пережил горькое разочарование, когда его отчислили из дивизии и он снова оказался не у дел. Потом опять исполнение желаний - кратковременная работа на Кировском заводе. И снова бездействие. Нет, не полное, он все же что-то делал, рисовал плакаты. Некоторые из них, многократно увеличенные и размноженные типографскими машинами, до сих пор сохранились на стенах ленинградских домов... Таковы были эти "спирали". Но теперь, кажется, все кончилось. Пружина распрямилась и обмякла. Сил почти не осталось. Их хватало только на то, чтобы растопить печь да сходить в столовую. Даже воду из Невы приносят ему мальчики, которых Валицкий раньше никогда не видел, члены какого-то комсомольского отряда. Раз в три дня - ведро... Значит, он и в самом деле стал обузой для Ленинграда. Пользы никакой, а ест и пьет. Ест хлеб, в котором так нуждаются те, кто стоит у станков или с оружием в руках охраняет Ленинград. Сознавать это было горше всего. Но удивительное дело! Хотя логика, здравый смысл были, казалось, на стороне Анатолия, Валицкий всем своим старческим сердцем, работающим с перебоями, каждой клеткой своего коченеющего тела, из которого медленно уходила жизнь, протестовал против услышанного от сына. Федор Васильевич спросил себя: а что, если бы время замерло? Что, если бы оно отодвинулось назад, и он, Валицкий, зная, как в дальнейшем сложится его судьба, снова оказался бы перед выбором: уехать из Ленинграда или остаться? Как поступил бы он? Конечно, остался бы. Все равно остался. Даже зная, что ему предстоит пережить, отказался бы покинуть Ленинград. Вопреки логике, вопреки здравому смыслу... И невольно усмехнулся. До войны он сам, наверное, подивился бы такому чудаку. Логика, здравый смысл, трезвый расчет - эти понятия всегда были его заповедями. Романтика раздражала Федора Васильевича, воспринималась им как извечная попытка эмоционально неуравновешенных людей оправдать отход от этих заповедей. "Сова Минервы вылетает в сумерки" - расхожая цитата из Гегеля. Она всегда раньше трактовалась Валицким односторонне: мудрость и понимание "порядка вещей" приходят лишь к старости. А ведь жизнь многосложна, и существуют такие повороты истории, которые даже не снились Гегелю. Такие, когда человек, если он хочет остаться настоящим человеком, должен презреть заземленный "здравый смысл" и стать романтиком. Когда "здравый смысл" диктует бегство от горестей жизни, а романтика побуждает к их преодолению... "Очевидно, есть нечто, что выше трезвого расчета, - подумал Валицкий. - Нечто неумолимое, властное, что в какие-то критические для человеческой жизни моменты берет на себя руководство всеми движениями души. Нечто не поддающееся калькуляции. Неужели тебе, Анатолий, это чуждо? Неужели ты никогда не ощущал власти над тобой этого "нечто"?" ...Он смотрел на пустое кресло за письменным столом, и ему казалось, что там по-прежнему сидит Анатолий. И Валицкий подбирал слова, мысленно произносил фразы, которые должны были бы убедить Анатолия, открыть ему глаза на самого себя. Но Анатолий давно уехал, и что-то подсказывало Валицкому, что больше они не увидятся. Никогда! Он сидел у своей печурки, всеми покинутый и забытый. Кто может вспомнить о нем, прийти к нему? Вера? Из разговора с Анатолием он понял, что между ними произошел окончательный разрыв, а именно Анатолий, даже когда он отсутствовал, был единственной связующей нитью между Валицким и Верой. Теперь эта нить оборвалась. Не появится и Осьминин: он наверняка где-то на фронте... Вдруг Федор Васильевич явственно услышал негромкий стук в дверь. Сначала он подумал, что это комсомольцы принесли воду. Но они обычно приходили в первой половине дня. К тому же ведро воды принесено только вчера, следовательно, раньше чем послезавтра ребята прийти не могут. "Почудилось", - решил Валицкий. Однако стук повторился уже более настойчиво. И у Валицкого не оставалось сомнения, что стучат в дверь именно его квартиры. Он встал, медленно пошел через анфиладу больших нетопленных, темных комнат в переднюю. Снял цепочку, повернул ребристую ручку французского замка и открыл дверь. На лестничной клетке было темно, однако Валицкий разглядел, что там стоит невысокого роста человек. - Извините, - раздался молодой голос, - мне нужен Федор Васильевич. - Это я, - с некоторой растерянностью ответил Валицкий. - Вы разрешите мне войти? - спросил тот же голос и отрекомендовался: - Я из радио... - Простите, откуда? - не понял Валицкий. Радио всегда ассоциировалось у него с черной тарелкой, висящей на стене кабинета, и не больше. - Из радио, - повторил незнакомый человек. - Но у меня с радиоточкой все в порядке, - сказал Валицкий. - Впрочем, - спохватился он, - если вам надо проверить, пожалуйста, заходите... Он сделал шаг в сторону, давая незнакомцу дорогу. Тот перешагнул порог. Валицкий закрыл за ним дверь. - За мной идите, пожалуйста, - пригласил он. - Здесь темно, не споткнитесь. Репродуктор у меня в кабинете. Медленной, шаркающей походкой Валицкий шел обратно, слыша за собой шаги этого монтера, радиотехника или бог знает кого еще. Наконец они достигли кабинета. Валицкий обернулся. Теперь он мог хорошо разглядеть посетителя. Тот был в обычной, мирных времен, шубе. Котиковый ее воротник поднят и обмотан сверху серым шерстяным шарфом. Шапку - армейского образца ушанку, но без звезды - этот молодой черноволосый человек держал в руках. - Вот, прошу вас, - сказал Валицкий, указывая на тарелку репродуктора, из которой звучал мерный сейчас стук метронома. - Вы меня не так поняли, - улыбнулся посетитель, и улыбка эта сразу преобразила его исхудавшее, с ввалившимися щеками и заострившимся носом лицо - оно сделалось совсем мальчишеским. - Я к вам по другому делу. Я из радиокомитета. Валицкий не совсем ясно представлял себе, что это за организация. Чисто теоретически он предполагал, что где-то должна быть радиостудия, откуда ведутся передачи, и радиостанция, которая их передает. Но к чему тут какой-то комитет? - Вы сказали - из радиокомитета? - переспросил Федор Васильевич. - Совершенно верно, - сказал юноша. - Моя фамилия Бабушкин. Эта фамилия ничего не говорила Валицкому. Однако он слегка наклонил голову и сказал с готовностью: - Я к вашим услугам. Бабушкин, мельком оглядывая комнату, умиротворенно, почти блаженно отметил: - Здесь у вас тепло! - К сожалению, лишь до тех пор, пока горят дрова. Эти печки совершенно не держат тепла. - С вашего разрешения, я сниму шубу, - опять улыбнулся Бабушкин. - Да, да, конечно, - засуетился Валицкий, убирая с кресла какую-то свою одежду и как бы извиняясь за то, что сам не предложил этому Бабушкину раздеться. - Прошу вас, располагайтесь и садитесь вот сюда. Бабушкин размотал свой шарф, снял шубу, положил ее на подлокотник кресла и, опустившись на мягкое сиденье, забросил правую ногу на левую, обхватил колено руками. - У меня есть поручение руководства, Федор Васильевич! - Простите, какого именно руководства? - с недоумением воззрился на него Валицкий. - Ну нашего, конечно, комитетского. - Гм-м... И в чем же, смею спросить, заключается это поручение? - Мы хотим просить вас, Федор Васильевич, выступить по радио. - Что?! - удивился Валицкий. - Ну... принять участие в радиопередаче! - пояснил Бабушкин и, упираясь носком перекинутой ноги в резную тумбу стола, уточнил деловито: - Выступление короткое, минуты на три-четыре. Подобного рода предложений Валицкий за всю свою жизнь не получал ни разу. - Позвольте, с чем же я должен, как вы изволили выразиться, "выступать"? - Ну, - пожал своими острыми плечами Бабушкин, - сейчас тема, как вы сами понимаете, одна: война, защита Ленинграда. Вы же знаете, Федор Васильевич, что у нас систематически выступают представители ленинградской интеллигенции. Выступал Шостакович, все время выступают Николай Тихонов, Всеволод Вишневский, Ольга Берггольц, Кетлинская, Саянов... - Да, да, конечно, я слышал, - торопливо подтвердил Валицкий. - Радио - это сейчас почти единственное, что связывает меня с остальным миром. Но сам я... я же, извините, не музыкант и не писатель. - Рабочие и военные, которые каждый день участвуют в наших передачах, тоже не пишут ни музыки, ни стихов, - возразил Бабушкин. - Кроме того, мы привлекаем и выдающихся ученых. Очень важно сказать защитникам Ленинграда, в том числе молодежи, что старая русская интеллигенция с нами, в одном ряду с коммунистами и беспартийными советскими людьми. Что она также ненавидит фашизм... "Старая русская интеллигенция!" - мысленно повторил Валицкий. В устах этого молодого человека, почти юноши, отвлеченные эти, хотя и привычные для слуха, слова прозвучали по-новому, обрели вполне конкретный смысл. "Значит, я представитель старой русской интеллигенции, - усмехнувшись про себя, подумал Валицкий. - Никогда не думал, что кого-то представляю. Всегда полагал, что я сам по себе. А вот другие, оказывается, видят во мне нечто большее, чем я сам. Странно!.." - Благодарю за честь... - смущенно пробормотал он, - но ваше... э-э... предложение застало меня несколько врасплох. Скажите, почему, собственно, вы остановили свой выбор на мне? В Ленинграде есть люди гораздо более известные. Даже из числа архитекторов. И кто дал вам мой адрес? - Адрес ваш узнать было не так уж трудно, у нас есть все довоенные справочники и телефонная книга, - простодушно ответил Бабушкин. - А выбор?.. Он исходит не от меня, а от Ходоренко. - От кого? - От нашего руководителя, товарища Ходоренко. Валицкий недоверчиво покачал головой. Он никогда не знал никакого Ходоренко и очень сомневался, чтобы тот знал его. - Да вы, кажется, мне не вполне доверяете? - почему-то обиделся Бабушкин. - Я могу предъявить вам свое удостоверение. - И полез было в карман ватника. Валицкий отстраняюще поднял руку: - Нет, нет, что вы! У меня нет никаких оснований не доверять вам. Простите великодушно, если я дал повод для такого предположения. Однако поставьте себя на мое место. Я даже не помню, когда держал речь последний раз перед моими коллегами - архитекторами. Я, видите ли, человек... ну, как бы это сказать... не общественного склада характера. И меня искренне удивило, что ваш уважаемый руководитель выбрал меня. - Не только вас, - опять уточнил Бабушкин. - Я имею поручение обратиться и еще к ряду лиц. А откуда Ходоренко знает каждого из названных им людей, ей-богу, понятия не имею. Готов даже допустить, что кого-то из них сам он не знает. Возможно, что какая-то фамилия подсказана ему товарищем Васнецовым, у которого он побывал сегодня утром. "Ах, вон оно что! - мысленно воскликнул Валицкий. - Значит, и мою фамилию назвал Васнецов. Только... он же видел меня здесь совсем беспомощным. Да, но после того я сообщил ему, что совершенно здоров..." Эти мысли пронеслись мгновенно. Вслух же Валицкий сказал: - Повторяю, я никакой не оратор. - Ораторы нам сейчас и не нужны, - заверил Бабушкин. - Тем не менее... - начал было Валицкий, но Бабушкин прервал его: - Федор Васильевич! В начале нашего разговора вы сказали, что радио - это ваша единственная связь с остальным миром. Подумайте: ведь это так же правильно и в отношении других ленинградцев! Утром они слушают сводку Совинформбюро, потом идут на работу. В цехах вряд ли кто в состоянии следить за нашими передачами внимательно, главное - это метроном. А вот дома, сидя у такой же вот печки, когда кругом темно и одиноко, каждому, наверное, хочется услышать живой человеческий голос. Вы-то хотите слышать его? Почему же отказываете в этой маленькой радости другим? Почему сами уклоняетесь от участия в нашем... ну, общем разговоре? - А вы полагаете, что я в состоянии сказать людям что-то... важное? Найду что сказать? - спросил Валицкий. - А зачем вам искать что-то! - воскликнул Бабушкин. - Вы представьте, что обращаетесь к близкому человеку. Хотите ободрить его, укрепить его дух... Ну, что бы вы сказали в этом случае один на один? Вот и у нас скажите то же самое. Больше ничего и не надо. В Ленинграде вас знают многие, вы построили не один дом. А тем, кто не знает... мы вас представим. Валицкий теперь уже внимательно слушал этого черноволосого молодого человека, сидевшего обхватив руками колено и упираясь носком ноги в резную тумбу стола. То, что всего несколько минут назад казалось Федору Васильевичу невероятным, обретало характер возможного. Только... не в его сегодняшнем состоянии. - У меня нет сил, - словно оправдываясь, сказал он Бабушкину. - Я просто не дойду до этого вашего радиокомитета. - Он же недалеко от вас, почти на Невском, - не сдавался тот. - Как же до нас добираются люди, живущие в другом конце города? Ведь у них не больше сил, чем у вас! Впрочем, - голос Бабушкина как-то сник, - я забыл... - Что вы забыли? - встрепенулся Валицкий. - Я получил указание... не настаивать, если состояние здоровья... Бабушкин встал и протянул руку к своей шубе. - Подождите!.. - вырвалось у Валицкого. Но дальше он не знал, что сказать. - Пожалуйста, подложите в печку дров, - смешавшись, пробормотал Федор Васильевич. Бабушкин сделал шаг по направлению к печке и вдруг пошатнулся, раскинул руки, точно хотел опереться о далекие стены. - Что с вами? - насторожился Валицкий. С непонятно откуда взявшейся энергией он вскочил из-за стола и подхватил Бабушкина под мышки. Но тот уже твердо стоял на ногах. Освободившись от рук Валицкого, он как ни в чем не бывало подошел к сложенным в кучку обломкам мебели, наклонился и, взяв несколько из них, подбросил в печку. - Вам стало нехорошо? - спросил Валицкий. - С чего вы взяли? - запальчиво ответил Бабушкин, не глядя в сторону Валицкого. - Просто у вас паркет натерт. Валицкий покачал головой. Как любой ленинградец этих дней, он хорошо знал симптомы голодного обморока. - Паркет у нас натирали в последний раз за месяц до войны, - сказал Федор Васильевич. - А вам, молодой человек, надо полежать. - Мне надо обойти еще пять человек, - ответил Бабушкин я бросил в печку еще одну темно-красную лакированную деревяшку. - Обойти? Я думал, что такая солидная организация, как ваша, располагает автомобилями. - На машинах мы ездим на фронт. Только на фронт. Экономия горючего. "Действительно, я выгляжу глупцом, - подумал Валицкий. - Если нет возможности завезти в город хлеб, то откуда же взяться бензину?" И спросил упавшим голосом: - Вот вы только что сказали, что выезжаете на фронт. Ну, а как там дела? - Поправляются, - преувеличенно бодро ответил Бабушкин. - Вступила в строй Ладожская трасса. Теперь у нас есть связь с Большой землей, так сказать, посуху... если забыть, что подо льдом вода. - Я слышал об этом, - сказал Валицкий. - Только почему же не увеличивают продовольственные нормы? Или нам очень мало присылают? Бабушкин молча помешал в печке угли короткой кочергой, прикрыл дверцу и встал. Валицкий заметил, что он сделал это с трудом, тяжело опираясь рукой о подлокотник кресла. И ответ его прозвучал устало, как бы через силу: - Вы, видимо, плохо представляете себе положение, в котором находится Ленинград. Мы же в блокаде. - Это общеизвестно, - холодно сказал Валицкий, задетый снисходительным тоном Бабушкина. - Мы в двойном кольце, - как бы не слыша Валицкого, продолжал Бабушкин. - И узел второго кольца - это Тихвин. - Да, да, Тихвин, - словно эхо, повторил Валицкий и замолчал. - Ну хорошо, Федор Васильевич, - отчужденно проговорил Бабушкин. - Я доложу моему начальству, что вы нездоровы и сейчас выступить не можете. Будем надеяться, что в дальнейшем... - Кто вам сказал, что я не могу выступить? - словно очнувшись, выпалил Валицкий неожиданно для самого себя. - Вы же... - начал было Бабушкин, но Федор Васильевич снова прервал его, закидывая голову давно уже забытым горделивым движением. - Я просто сомневался в моей, так сказать... компетентности. Когда я должен выступать? - Значит, вы согласны? - обрадовался Бабушкин. - Это же замечательно! Нам хотелось бы завтра, в пять часов. Если, конечно, это вас устраивает. - У меня достаточно свободного времени. - Вот и отлично, - не замечая горькой иронии, так же радостно сказал Бабушкин. - И знаете что, - мы пришлем сюда нашего сотрудника, чтобы помочь вам дойти. Скажем, завтра к четырем! - Благодарю. В подобной помощи не нуждаюсь, - заносчиво отказался Валицкий, хотя со страхом думал о том, что завтра, кроме уже привычного маршрута до столовой и обратно, ему предстоит дополнительный путь в радиокомитет. - Еще лучше! - легко уступил Бабушкин. - Тогда договоримся так: в половине пятого наш человек будет ждать вас в проходной. Вы назовете свою фамилию, и он проводит в студию. Не забудьте захватить паспорт. У нас, знаете, строгости. И последнее: за выступлением мы присылать не будем. - Что такое? - не понял Валицкий. - Ну, вы просто захватите текст выступления с собой. - То есть... мне нужно его предварительно написать? - Разумеется! Это всегда так делается. Вам же будет гораздо легче говорить, имея перед собой текст. - Да, да, вы правы, - согласился Валицкий. - А вы молодец, Федор Васильевич, - совсем по-мальчишески воскликнул Бабушкин. Он надел свою шубу, поднял воротник и стал обматываться сверху теплым шарфом. Валицкий проводил его по лабиринту темных комнат и вернулся в свой кабинет почти в отчаянии. Дурацкое самолюбие! Стоило этому Бабушкину заподозрить его в полной беспомощности, и он дал согласие на дело, в котором не имел никакого опыта. Федор Васильевич попытался вообразить себя один на один с подвешенным или установленным на кронштейне микрофоном. "С чего же я начну? - подумал он. - Каковы должны быть первые мои слова? Товарищи? Граждане? Друзья?" Но тут же вспомнил, что последнее из этих трех слов было уже произнесено Сталиным в его речи третьего июля. Первые же два звучали слишком официально. Валицкий не чувствовал робости, когда несколько месяцев назад помчался в Смольный и был принят там Васнецовым. Его ни в какой мере не смутила встреча с человеком, занимающим в Ленинграде такое высокое положение. Он, Валицкий, выложил тогда ему все, что считал нужным, и даже пригрозил, что будет жаловаться Сталину... Совершенно свободно чувствовал себя Федор Васильевич и в тот раз, когда Васнецов сам неожиданно посетил его: вступил даже в спор с секретарем горкома. А на заводе Кирова? Разве не он, Валицкий, кричал там на командиров, когда их бойцы неправильно рыли окопы? Разве не он, преодолевая все "заслоны", ворвался однажды в кабинет директора, проводившего важное совещание?.. Но теперь, представив себя один на один с микрофоном, сознавая, что его голос раздастся в десятках тысяч ленинградских репродукторов, Валицкий почувствовал полное смятение... "О чем же я поведу речь? - трепеща допрашивал он себя. - Легко говорится: ободрить... укрепить веру... внушить. Но как?!" В памяти Федора Васильевича возникли отдельные фразы, какие-то обрывки из радиопередач, слышанных в последнее время. Единственно, что Валицкий слушал внимательно, боясь пропустить хоть слово, были сводки Совинформбюро. Остальное мало интересовало его. А ведь выступали разные люди: военные, рабочие, поэты, какие-то даже профессора, рассказывавшие, как идет работа над созданием заменителей натуральных пищевых продуктов. Однако все попытки Валицкого припомнить сейчас произносившиеся ими слова, чтобы как-то приспособиться к стилю, принятому на радио, заканчивались безрезультатно... Валицкий посмотрел на часы. Была половина шестого, до его завтрашнего выступления оставались еще целые сутки, но ему показалось, что даже если б он имел в своем распоряжении неделю, все равно не придумал бы ничего столь важного, с чем можно было бы смело обратиться к сотням тысяч людей... "Я просто окаменею, как только окажусь перед микрофоном!" - подумал Федор Васильевич. Он попытался представить, как это произойдет, и вспомнил, что в просторной передней есть большое зеркало. Валицкий взял из кабинета коптилку - расходовать остатки керосина на лампы, сохранившиеся от давних времен, было бы слишком расточительно - и направился в переднюю. Когда коптилка была водружена на тумбочку, а сам Валицкий подошел к зеркалу, оно отразило его во весь рост - исхудавшее, осунувшееся лицо, поредевшую и пожелтевшую шевелюру, которая недавно еще была серебристо-белой, мешковатый ватник и заправленные в валенки бесформенные стеганые брюки. "Боже, как я опустился!" - с грустью подумал Федор Васильевич, но утешился тем, что многие из его коллег-ученых, которых ему приходится встречать в столовой, выглядят еще хуже. Он сделал шаг назад, зачем-то вытянул вперед руку и негромко сказал: - Товарищи! Я имею честь... Тут же, почувствовав явную неуместность такого начала, Федор Васильевич откашлялся и уже громче произнес: - Многоуважаемые ленинградцы! Ко мне обратились с просьбой... Нет, это звучало еще хуже. С оттенком какого-то высокомерия или снисходительности. К нему обратились!.. Скажите на милость!.. Наконец Федор Васильевич отыскал подходящее слово: - Сограждане!.. Но дальше этого дело не шло. Он не знал, о чем говорить дальше. Сказать, что был в ополчении? Но в ополчении побывали десятки тысяч ленинградцев, молодых и пожилых. И не только "побывали", а так и остались на передовой. Это известно в каждой ленинградской семье. Кого же он удивит, чье воображение поразит, сказав, что в течение короткого срока тоже был ополченцем? Валицкий еще постоял у зеркала, время от времени взмахивая рукой и бормоча какие-то слова. Потом у него закружилась голова. Он прислонился к стене и, когда приступ слабости прошел, взяв коптилку, медленно поплелся обратно в кабинет. Там он прежде всего повернул регулятор громкости в центре черной тарелки репродуктора с намерением в течение вечера внимательно прослушать все передачи. Чей-то разом усилившийся молодой голос загрохотал на всю квартиру: - Я предупредил свое звено: внимание, мол, пятерка "мессеров" над нами! Потом вижу, один фриц от строя отвалился и прямо на меня! На таран, что ли, думаю, идет, нет, думаю, не пойдет, кишка тонка, а сам стараюсь ему в хвост зайти и в прицел его поймать. А он, стервятник, туда-сюда лавирует, норовит свалиться на меня сверху. Наконец я его все-таки поймал, дал по нему из пушки и вижу: задымил фашист, пошел камнем вниз. А за ним - и другой; того мои ребята сбили. Остальные же убрались подобру-поздорову. Вот, собственно, и все. Молодой голос умолк. "Как просто, как все просто!" - с горечью и восхищением подумал Валицкий. С горечью потому, что не мог, в отличие от этого летчика, рассказать ни об одном своем подвиге - их не было. А с восхищением оттого, что летчик так свободно, без какого-либо пафоса рассказал о воздушном бое, в котором ежесекундно рисковал жизнью. Потом раздался голос диктора: - Мы передавали выступление командира эскадрильи Ивана Семеновича Фролова. На боевом счету у лейтенанта Фролова восемь уничтоженных самолетов противника. А сейчас прослушайте новые стихи поэтессы Ольги Берггольц. "Не то, все не то! - с отчаянием думал Валицкий. - Ни летчик, ни поэтесса не помогут мне, не подскажут, как и о чем должен говорить я..." - Ленинградцы! - послышался из репродуктора низкий женский голос. - Я прочту вам стихи, которые написала не так давно. Они называются "Разговор с соседкой". Вот эти стихи... И почти не меняющимся голосом, будто разговаривая с кем-то сидящим с ней рядом, она прочла первые строки: - Дарья Власьевна, соседка по квартире, сядем, побеседуем вдвоем. Знаешь, - будем говорить о мире, о желанном мире, о своем. Вот мы прожили почти полгода, полтораста суток длится бой. Тяжелы страдания народа - наши, Дарья Власьевна, с тобой... Сначала Валицкий слушал рассеянно. Он ждал призыва к борьбе, проклятий врагу. Был миг, когда у него мелькнула смутная надежда попытаться потом как-то перевести это в прозу, использовать в своем завтрашнем выступлении. Но стихи были как будто совсем о другом. Да он и не воспринимал эти слова как стихи, зрительно они не воплощались в отделенные друг от друга строфы. Казалось, что эта поэтесса запросто подсела к молчаливой, погруженной в горькие раздумья женщине и хочет ободрить ее. Валицкий стал слушать внимательнее. - Дарья Власьевна, - еще немного, день придет, - над нашей головой пролетит последняя тревога и последний прозвучит отбой... Голос на минуту прервался, и Федору Васильевичу показалось, что поэтесса не в силах больше говорить, что видение далекого, еще неотчетливо представляемого, но светлого, как солнце, будущего встало перед него самой... Но через мгновение голос Ольги Берггольц зазвучал снова: - И какой далекой, давней-давней нам с тобой покажется война в миг, когда толкнем рукою ставни, сдернем шторы черные с окна... Валицкий поймал себя на мысли, что он так же вот сдернет с окон своего кабинета опостылевшую светомаскировку и увидит над заснеженным, оледенелым городом медленно встающее жаркое и веселое солнце... А голос поэтессы звучал все громче, точно она почувствовала, что ей удалось овладеть душой и сердцем этой своей соседки, Дарьи Власьевны, и та уже с нетерпением ждет новых ободряющих слов... - Будем свежий хлеб ломать руками, темно-золотистый и ржаной. Медленными, крупными глотками будем пить румяное вине... А тебе - да ведь тебе ж поставят памятник на площади большой. Нержавеющей, бессмертной сталью облик твой запечатлят простой... Дарья Власьевна, твоею силой будет вся земля обновлена. Этой силе имя есть - Россия. Стой же и мужайся, как она... Возобновился стук метронома. Потом диктор объявил: - Теперь, товарищи, мы повторяем утреннюю сводку Совинформбюро. В течение ночи наши войска вели бои с противником на всех фронтах. - Диктор сделал короткую паузу, как обычно отделяя основное сообщение от второстепенных, и продолжал: - Часть товарища Голубева, действующая на одном из участков Западного фронта, в ожесточенном бою с противником захватила восемь немецких танков, четыре орудия... Медицинская сестра товарищ Васютина вынесла с поля боя тридцать пять раненых с их оружием... Самоотверженно работают трудящиеся Горьковской области... Как всегда вспыхнувшая в душе Валицкого надежда при словах "сводка Совинформбюро" быстро погасла. Но стихи поэтессы продолжали звучать в его ушах. К сожалению, извлечь из них какой-нибудь урок для завтрашнего своего выступления Валицкий не мог. Они звучали слишком лично, слишком интимно, если это слово можно было применить к их теме. Валицкий продолжал слушать радио. Снова выступали военные, потом рабочий с завода "Севкабель". Он рассказывал, как заводской коллектив выполнил какое-то важное задание ГКО, всячески избегая даже намека на то, в чем именно заключалось это задание. Выступления военных тоже были полностью зашифрованы. Неизвестно, на каком участке фронта происходили бои, о которых они рассказывали, какую роль играют эти боя в главном деле - избавлении от блокады Ленинграда. Все это оставалось такой же тайной, как и задание ГКО, которое выполнил завод "Севкабель". И при всей несомненной искренности выступавших речи их походили одна на другую. "А что с Москвой? - мысленно задал вопрос Валицкий. - Где там проходит сейчас граница между нашими и гитлеровскими войсками?" Военная тайна и на эти вопросы допускала ответ лишь в самых общих, очень неопределенных выражениях. И только несколько слов, звучащих как призыв, как приказ, как главное требование к каждому советскому человеку, были ясными и недвусмысленными: "Выстоять! Выдержать! Дать отпор врагу! Верить в победу!" Понравился Валицкому передававшийся в тот же день по Ленинградской радиосети рассказ Николая Тихонова. Но и отсюда Федор Васильевич ничего не мог позаимствовать для своего завтрашнего выступления. Тихонов был неподражаем. А Берггольц? У Валицкого была плохая поэтическая память, тем не менее он запомнил и мысленно повторил слова: "...тебе ж поставят памятник на площади..." И, ощутив неожиданный прилив энергии, направился к письменному столу. У левого его края лежала стопка листков, придавленная тяжелым пресс-папье. Валицкий снял его и придвинул эту стопку к себе. Сверху оказался тот самый листок, который смял Анатолий. И хотя теперь листок был тщательно разглажен, все же его покрывала паутина беспорядочных сгибов и изломов. ...С момента расставания с сыном Валицкий не притрагивался к своим эскизам и не знал, что Анатолий постарался придать смятому листку первоначальный вид. Но понимал, что, кроме Анатолия, сделать это было некому. Значит, заговорила совесть... "Или жалость?.." - с обидой подумал Валицкий, медленно перебирая листки. Он и не предполагал, что их накопилось так много - около четырех десятков, с различными вариантами памятника. А может быть, Анатолий был прав - все это не больше чем своего рода бегство от реальной действительности?.. За это время столько трагических событий произошло! Замкнулось кольцо блокады. Кончилась неудачей попытка прорвать блокаду. Многократно снижались нормы продовольствия. Начался голод. Не прекращались бомбежки и артобстрелы города. А он все рисовал и рисовал свои памятники Победы, которая с каждым днем как бы отдалялась все больше и больше!.. Потом подумалось: "Может быть, эта поэтесса Ольга Берггольц права - после победы нужно будет воздвигнуть памятник именно Женщине? Недостатка в памятниках Воину не будет, это естественно. Но о женщине, ленинградской женщине - матери и работнице могут забыть..." Он открыл ящик стола, вынул лист чистой бумаги и стал почти механически набрасывать женскую фигуру... Сам того не замечая, Федор Васильевич придавал ей даже в чертах лица схожесть с Верой. Да, это была Вера. Только повзрослевшая, даже постаревшая, но по-прежнему стройная, с развевающимися на ветру волосами и большими, устремленными куда-то вдаль глазами... А время шло. Часы - единственное живое, что осталось в этой комнате, кроме ее обитателя, - пробили девять раз. "Уже девять, - с тревогой подумал Валицкий, глядя на старинный медный циферблат, - а я все еще не начал работу над завтрашним выступлением!" Он отодвинул в сторону рисунок, достал из стола другой, чистый лист бумаги. Но сколько Федор Васильевич ни бился, одна мысль о том, что он должен обратиться к сотням тысяч людей, сковывала все остальные. Наконец он написал: "Уважаемые товарищи! В то время как подлый враг пытается сдавить свои костлявые пальцы на шее..." И как только написал эти две строки, дело пошло. Уже не раз слышанные Валицким слова и фразы как-то сами собой появлялись из-под его остро отточенного карандаша... ...На другой день Федор Васильевич прямо из столовой Дома ученых направился в радиокомитет. До назначенного срока оставалось еще более часа, но при теперешнем его темпе ходьбы меньше чем за час туда не добраться. Дул сильный, резкий, колючий ветер. На Неве стояли скованные льдом военные корабли. По ледяной поверхности в одиночку или редкой цепочкой двигались люди. Одни волокли за собой санки, другие несли в руках ведра. Валицкий окинул Неву усталым взглядом. С недавних пор эта картина стала привычной: городской водопровод бездействовал или работал крайне нерегулярно, а потому только проруби на Мойке, Фонтанке и Неве были "постоянно действующим" источником водоснабжения. Проходя мимо Эрмитажа, Валицкий обратил внимание на разрушенный балкон и повреждения мраморных атлантов. Снаряды осадных немецких батарей сделали свое черное дело. По набережной медленно плелась женщина с санками, на которых сидел, скорчившись, мужчина. Лица его не было видно: шапка-ушанка надвинута на самый лоб, горло обмотано большим, очевидно женским, платком, и голову он опустил на торчащие вверх колени. "Куда она везет его? - с тоской подумал Валицкий. - В поликлинику? В больницу? На работу? Есть ведь много людей, которые в состоянии еще стоять у своих станков, но не в силах преодолеть путь от дома до места работы..." Сам он тоже с трудом передвигал опухшие ноги. В валенках им стало уже тесно. А ведь каких-то две недели назад эти же самые валенки были велики Валицкому. Федор Васильевич пересек площадь Урицкого. Сугробы снега вплотную подступали к дворцу. Большие зеркальные стекла, в которых когда-то весело играло солнце, теперь выбиты - их заменили листы фанеры. На открытой всем ветрам площади было особенно холодно, я Валицкий поднял воротник своей шинели, глубже нахлобучил шапку. Под аркой здания Главного штаба прохаживался, похлопывая руками в варежках, озябший часовой. Наконец Федор Васильевич пересек площадь и достиг проспекта 25-го Октября. Бывший Невский выглядел почти таким же пустынным, как и площадь. Переводя дух, Валицкий изредка останавливался у витрин, обшитых досками и заложенных мешками с песком. Мешки тоже запорошило снегом, и они стали похожими на сугробы. Из окон домов высовывались черные трубы "буржуек". Справа, ближе к тротуару, темнела накатанная автомобильная дорога, и по ней шли строем человек двадцать - двадцать пять стариков и подростков в гражданской одежде, но с винтовками за плечами. Некоторые были перепоясаны пулеметными лентами. "Взвод рабочего отряда", - безошибочно определил Валицкий, провожая их взглядом. Было уже двадцать минут пятого. Через каких-нибудь сорок минут ему предстояло произнести свою речь. Вчера поздно вечером, засунув во внутренний карман ватника четыре мелко исписанных листка, Федор Васильевич совсем успокоился. Казалось, чего проще, прочесть их вслух! Но сейчас, по мере того как Валицкий медленно приближался к радиокомитету, его опять все больше охватывал страх. Федор Васильевич опасался, что перед микрофоном у него внезапно пропадет или сядет голос. Насколько было в его силах, он ускорил шаг, чтобы прийти пораньше, успеть собраться с духом и освоиться с непривычной обстановкой. ...Без четверти пять Валицкий свернул на улицу Пролеткульта и, пройдя еще несколько десятков шагов, оказался перед входом в помещение радиокомитета. Он чувствовал себя так, будто ему предстоит опуститься в холодную невскую прорубь, но собрался с силами, открыл дверь и переступил порог. Перед ним оказался небольшой вестибюль, освещенный тусклым светом коптилки. Метрах в четырех от двери тянулся деревянный барьер, оставляя в центре узкий проход, у которого стоял милиционер. Форменная шинель выглядела на его исхудавшем теле словно с чужого плеча. Подойдя к барьеру, Федор Васильевич неуверенно спросил! - Простите... мне сказали... Моя фамилия Валицкий. - Как? - переспросил милиционер. - Моя фамилия Валицкий, - уже громче повторил он. - Мне сказали... - Федор Васильевич! - раздался из полумрака женский голос. - Мы вас ждем, проходите! И в тот же момент к барьеру подошла молодая женщина. На ней были туго перепоясанный ватник, ватные, заправленные в валенки штаны и шапка-ушанка, из-под которой на лоб выбивалась прядь волос. - Подождите! - строго сказал милиционер. - Паспорт предъявить надо! - Да, да, конечно! - заторопился Валицкий, вспомнив вчерашнее предупреждение Бабушкина, и стал добираться до внутреннего кармана пиджака. Наконец он нащупал паспорт, вытащил его и протянул милиционеру. Тот взял коричнево-серую книжечку, развернул ее, потом наклонился к тумбочке, стоявшей у прохода, и стал медленно водить пальцем по листку бумаги. - Валицкий Фе Ве. Есть такой. Проходите! И вернул паспорт. - Я не опоздал? - с тревогой спросил Валицкий женщину в ватнике. - Не торопитесь, пожалуйста, - ответила она. - Ваше выступление откладывается. - Оно не состоится? - спросил Валицкий, чувствуя почему-то не облегчение, а разочарование. - Нет, нет, - успокоила его женщина, - обязательно состоится. Только несколько позже. Вы ведь не торопитесь? - Куда мне торопиться? - усмехнулся Валицкий. - Ну и хорошо. А теперь наберитесь сил, нам предстоит подняться на шестой этаж. И женщина первой пошла по лестнице. Валицкий последовал за ней. Ему было трудно, но он не хотел показывать свою слабость. Впрочем, и провожатая его шла довольно медленно. На площадке второго этажа она остановилась, повернулась к Валицкому и сказала, не то спрашивая, не то предлагая: - Отдохнем? Они оба прислонились к стене. Постояли минуты две молча, потом стали подниматься выше. Время от времени им попадались навстречу какие-то люди, но Валицкий не мог различить, мужчины это или женщины: все здесь были одеты одинаково - в ватники и ватные штаны, только одни носили при этом кирзовые сапоги, а другие валенки. К тому же лестница была очень плохо освещена. Площадку третьего этажа они миновали не останавливаясь, но на четвертом Валицкий, задыхаясь, сказал: - Простите, пожалуйста. Мне немного трудно... Если разрешите, я постою здесь... А вы идите. Только скажите, куда надо... ну, номер комнаты... Я найду сам. А у вас, очевидно, есть дела... Женщина промолчала и опять прислонилась к стенке. Она тоже тяжело дышала. - Мне очень неприятно, что вас заставили встречать пеня, - переводя дыхание, сказал Валицкий. - Меня никто не заставлял, - ответила она. - Я находилась в подвале, и мне все равно надо было подниматься наверх. Бабушкин еще раньше просил встретить вас около пяти часов. У Валицкого не хватало сил расспрашивать ее, зачем она была в подвале, кем здесь работает. Он благодарил судьбу за то, что его выступление откладывалось, - после такого подъема Федор Васильевич не сумел бы связно прочитать вслух тех нескольких страничек, которые им написаны. Прошло не Менее пяти минут, пока они преодолели еще два больших, едва освещенных плошками лестничных пролета. И вдруг Валицкий услышал плач. Он прислушался, сомневаясь, но плач становился все громче, переходя в рыдание. Плакал мужчина... - Что это? - спросил Валицкий свою спутницу. - Не знаю, - ответила она, пожимая плечами, и добавила: - Сейчас мы зайдем к Бабушкину. Я познакомлю вас. - Нас не надо знакомить, - сказал Валицкий, недоумевая, почему Бабушкин не сказал ей, что был вчера у него. "Впрочем, - подумал он, - очевидно, эта сотрудница не имеет никакого отношения к моему выступлению". Провожатая между тем сделала несколько шагов по коридору и открыла одну из дверей. Рыдания стали слышны отчетливее. Валицкий медленно приблизился к двери, не зная, что делать. Заходить в комнату, где кто-то плачет, казалось ему бестактным. Но провожатая была уже там, и, помедлив минуту, он тоже осторожно шагнул через порог. То, что он увидел, потрясло его. В маленькой комнате у письменного стола, низко опустив голову, рыдал человек в ватнике. Склонившись над ним и положив руки на его вздрагивающие плечи, стоял Бабушкин, а рядом - та женщина, с которой Федор Васильевич только что поднимался по лестнице. Она беспрестанно повторяла один и тот же вопрос: - Лазарь, что с тобой? Бабушкин заметил стоявшего в дверях Валицкого и нарочито громко, так, чтобы плачущий понял, что в комнату вошел посторонний, сказал: - Здравствуйте, Федор Васильевич. Спасибо, что пришли! Рыдания смолкли. Человек, сидевший у стола, поднял голову. Он был молод, худ, как все ленинградцы, и небрит. Увидев Валицкого, встал и быстро вышел из комнаты. - Вы написали свое выступление? - смущенно и вместе с тем подчеркнуто деловито, словно ничего не случилось, спросил Бабушкин. - Да, да, - растерянно ответил Валицкий. Плачущего навзрыд мужчину он видел впервые. Бабушкин понял его состояние и, не глядя ему в глаза, сказал: - Это Маграчев. Один из лучших наших репортеров. - Что у него случилось? Погиб кто-нибудь из близких? - спросил Валицкий. - Пока еще нет, но похоже, что дело идет к тому, - грустно ответил Бабушкин и, помолчав, пояснил: - Поехал он по заданию комитета в воинскую часть. На неделю. Сегодня вернулся домой, а мать, отец и все домашние - при смерти. Оказывается, несколько дней назад отец пошел в булочную и... потерял карточки. На всю семью!.. Провожатая Валицкого воскликнула при этом почти с гневом: - Почему же никто из них не дал знать нам?! Неужто мы не помогли бы?! Бабушкин молча пожал плечами. Женщина вышла из комнаты... Валицкий хорошо понимал трагедию Маграчева. Карточки в Ленинграде не восстанавливались ни при каких обстоятельствах. А до конца месяца - Федор Васильевич быстро прикинул это в уме - оставалось еще больше двух недель. Значит, вся семья этого молодого человека медленно будет умирать на его глазах... - Да, это беда, - тихо сказал Валицкий. - Блокада, - так же тихо и в то же время со злобой добавил Бабушкин. Потом он сел за письменный стол, закинул ногу на ногу, упираясь коленом в край столешницы, и спросил совсем деловым тоном: - Принесли свое выступление? - Конечно, конечно, - торопливо ответил Валицкий и вытащил из внутреннего кармана ватника несколько сложенных пополам листков. Бабушкин взял эти листки, вынул из кармана карандаш и углубился в чтение. Но тут раскрылась дверь, и в комнате опять появилась знакомая Валицкому молодая женщина. Она подошла к столу, положила перед Бабушкиным продуктовую карточку и сказала: - Передай ему. Бабушкин взглянул на этот коричневый клочок бумаги, и яйцо его побледнело. - Ты... ты что, Оля?! - испуганно-недоуменно воскликнул он. - Передай! - повторила женщина и, так же быстро, как появилась, ушла, захлопнув за собой дверь. -