рь я действительно вспомнил, - сказал Звягинцев. - А потом-то с тобой что приключилось? - А потом, когда вас уже не было на заводе, в наш цех снарядом садануло. Пятерых рабочих насмерть, а меня в бедро. Вот я в госпиталь и попал. А на соседнюю койку капитана положили. Ну, Суровцева. Очень он мучился. - Рука болела? - Рука рукой. Главное, не это его мучило. Беспокоился он очень, что блокаду без него прорвут. Тогда, в конце октября, все ждали, что со дня на день... Если б не Вера... - Кто?! - Ну, девушка там была, Вера. Фельдшерица. Она... - Стой, стой, погоди! - воскликнул Звягинцев. - Невысокая такая, молодая, большие глаза... Она?! - Точно, товарищ майор, по описанию подходит. Неужели знакомая? "Не может быть такого совпадения, - подумал Звягинцев. - Мало ли медсестер с таким именем!" - А что она... хорошая была, эта Вера? - произнес он первые пришедшие на ум слова, чтобы только не молчать. - Это вы у капитана Суровцева спросите, если война снова сведет, - хитро улыбаясь, ответил Савельев. - Больно уж он по ней сохнул. - Вот как!.. - Только показать это боялся. Ну, передо мной. А я-то все вижу. Лежит на койке с закрытыми глазами, обмануть меня хочет, будто спит. А я-то знаю, что он к шагам в коридоре прислушивается. Ну, а когда в ходячие нас перевели, он все у сестринской комнаты топтался. А потом вернется в палату, ляжет на койку, глаза закроет и молчит. Шамовку принесут - почти не ест. - Ну... а она? Вера-то эта? - А что Вера? Видать, и она к капитану... ну, расположена была. Часто заходила. Володей звала. Меня - Савельев, а его - Володя... Только все это глупости. Разве когда война идет, есть время любовь крутить?.. Капитана одна мысль одолевала: скорее на фронт. Он и меня подбил, чтобы до срока из госпиталя удрать. - Но... все-таки он любил ее? - с трудом выговорил Звягинцев. - Я так полагаю, что он-то любил. Только у Веры, мне кажется, другой кто-то был. Все ждала его. - А это... кто тебе сказал? - Никто не сказал, кто про такое говорит? По виду капитана, по словам отдельным я понял, что не сладилось у них что-то. Савельев помолчал немного, потом улыбнулся и громко сказал: - А уж как он обрадовался, когда узнал, что я вас встречал! Все рвался по телефону вас разыскивать, а куда звонить - не знал. Ведь вас с завода-то в то время уже отозвали... - Сколько на твоих дареных? - с каким-то ожесточением спросил Звягинцев. Савельев поспешно вытащил завернутые в платок часы, взглянул на них и сказал: - Пятнадцать двадцать семь. - И как-то совсем по-мальчишески добавил: - Ух-ух, ходят! Точно, как в аптеке! Звягинцев завел свои часы и скомандовал: - Пошли. В штаб обороны. - ...Итак, - сказал Звягинцев, - задача заключается в том, чтобы решительно укрепить все районы города, примыкающие к Финскому заливу. Для руководства строительством укреплений штаб ВОГа выделяет целый ряд военных инженеров - и на завод имени Жданова, и на стадион имени Кирова, и на другие уязвимые участки. Наша с вами задача - укрепить западную часть территории Кировского завода и подступы к ней. Работа предстоит трудоемкая. Построенные там укрепления преимущественно легкого, противоосколочного типа. Штаб же ставит задачу создать укрепления, неуязвимые для немецких снарядов. Для этого потребуются материалы и, конечно, рабочие руки. Понадобятся люди. Это все, что я могу пока сказать. Завтра с утра вместе с инженерами произведу более детальную рекогносцировку района. Тогда можно будет составить конкретный план работ. Но уже сейчас ясно: понадобятся люди. Не менее ста человек. А возможно, и больше. Они сидели в подвальном помещении здания, где когда-то была поликлиника, а теперь разместилось заводоуправление: директор завода Длугач, секретарь парткома Алексеенко, возглавлявший теперь партийную организацию вместо Козина, начальник заводского штаба МПВО Дашкевич, представитель штаба обороны Южаков и он, Звягинцев. Сюда, в бомбоубежище, их загнал начавшийся полчаса назад обстрел. Время от времени Дашкевич снимал трубку одного из телефонных аппаратов и, продолжая слушать говоривших, вполголоса спрашивал: "Как там?.." - ...Не менее ста человек, - повторил Звягинцев. Никто не произнес ни слова. Наконец Длугач спросил: - Вы в цехах-то были, товарищ майор?.. - К сожалению, побывать в цехах я еще не успел, - ответил Звягинцев. - Так вот, людей нет, товарищ майор, - тихо сказал Длугач и добавил еще тише: - Ну... пригодных для вашего дела. "Как это нет? - хотел спросить Звягинцев. - Должны быть, раз требуются!" Но сдержался и, стараясь говорить спокойно, сказал: - Вы, видимо, плохо представляете себе ситуацию, товарищи! Я не отрицаю, что кое-что для укрепления западной части заводской территории уже сделано. Но, к сожалению, с военной точки зрения эти укрепления не выдерживают критики. Пулеметные точки установлены так, что огонь можно вести лишь в одном направлении. Расчеты там могут укрыться лишь от осколков. А немцы, как правило, предваряют свои атаки артиллерийским обстрелом и воздушными налетами. В случае попадания в такую огневую точку, скажем, тяжелого снаряда от нее не останется даже следа. Теперь о дзотах, - продолжал Звягинцев. - Они у вас расположены здесь, здесь и здесь. - Он ткнул пальцем в отметки на карте, лежавшей на столе, вокруг которого они сидели. - Все на открытой местности. Но подобный дзот, если он не имеет броневого перекрытия, в случае направленного артобстрела не продержится и десяти минут. Следовательно, нужно сделать перекрытия. Это то, что касается дзотов. Однако необходимы также и доты. Я понимаю, что в существующих условиях их построить трудно. Но почему для этой цели не использовать расположенные на западной окраине пустующие заводские помещения? Полагаю, что это возможно. Итак, нужно усилить имеющиеся укрепления и построить новые. Для этого, как вы понимаете, нужны рабочие руки. Люди нужны. Минимум сто человек. И немедленно. Снова наступило молчание. В этот момент открылась дверь, и вошел Королев. - Обстрел прекратился, - сказал он с порога. Только сейчас Звягинцев, прислушавшись, уловил, что метроном снова стучит спокойно и размеренно. - Ну как, товарищ майор, провел ревизию? - спросил Королев, опускаясь на табурет. - Ревизия проведена, - с невеселой усмешкой ответил за Звягинцева Южаков, - обнаружена крупная недостача. - Товарищи, - сказал Звягинцев, - я отлично понимаю, чего стоило при создавшемся положении построить и эти укрепления. Но все измеряется... ну, как бы это сказать... точкой отсчета. - Здесь, майор, люди не военные и, как говорили в гражданскую морячки, академиев не кончали, - вмешался Королев, - ты попроще выражайся. - При чем здесь академии? - вскинулся Звягинцев. - Просто я имел в виду... ну, как бы это сказать... критерий! Если мерой являются физические возможности изможденных, обессиленных людей, то сделано очень много. А если взять другую меру, ну, иную точку отсчета... способность построенных оборонительных сооружений противостоять возможному наступлению врага, то она... - Звягинцев хотел сказать "почти равна нулю", но сдержался и сказал: - ...минимальна. - Значит, на минимуме кировцы застыли, - с горечью сказал Королев. - Дело не в словах, товарищ Королев, - несколько смутившись, сухо и официально сказал Звягинцев, - а в существе. В том, что оборона завода с запада слаба. Надо немедленно приступить к созданию таких оборонительных сооружений, которые смогут стать реальной преградой на пути противника. - Товарищ Звягинцев, - возразил Длугач, - мы и сами прекрасно понимаем необходимость укрепления западной стороны нашей территории. Как видите, мы построили там оборонительные укрепления. Но, наверное, вы правы, они недостаточно совершенны. - В отличие от Королева Длугач говорил внешне спокойно. - Мы понимаем, - продолжал он, - что работы эти следует продолжить, тем более что теперь существует на этот счет приказ. Но нужно смотреть на вещи реально. А реальность эта такова, что значительная часть кадров, которыми мы располагали, теперь за тысячи верст отсюда, на востоке, ведь там, по существу, новый Кировский создавать пришлось! А рабочие, оставшиеся здесь, еле на ногах стоят! - Но на заводе есть вооруженный отряд, - нетерпеливо прервал его Звягинцев. - Есть отряд, - кивнул Длугач, - командует им начальник литейного цеха Лепель, а комиссаром до недавнего времени был сидящий перед вами Алексеенко. Бойцы вооруженного отряда не только несут дежурства по охране завода, ими и были построены те самые укрепления, которые вы критикуете. Более того, силами этого отряда с территории завода были вывезены тысячи тонн железных конструкций для возведения дотов в тылу сорок второй армии. Однако скажу вам прямо: за последнее время отряд поредел, люди заметно ослабели. Конечно, бойцы помогут вам. Но вы отлично знаете, что задача отряда - защищать завод, если враг действительно прорвется сюда, и превращать всех его бойцов в строителей - значит лишить отряд боеспособности. Ни о каких ста человеках не может быть и речи. Рабочим же, которые с трудом простаивают свою смену у станка, копать после этого мерзлую землю, месить бетон не под силу. - Вот что, - решительно сказал Звягинцев, - я сам пойду по цехам. И найду людей. В сегодняшнем Ленинграде все было невозможно, если мерить силы человеческие обычными мерками, - в этом Звягинцев уже отдавал себе отчет. Но он понял и другое. Все невозможное здесь становится возможным. Невозможно было держаться на ногах, а люди держались. Невозможно было стоять у станков, но завод действовал. Невозможно было сдерживать врага на подступах к Ленинграду, но врагу не давали сделать вперед ни шага. Следовательно, возможно построить и новые укрепления, убеждал себя Звягинцев. Состояние ленинградцев он понимал умом, рассудком. Он еще не ощущал сосущего чувства голода, не испытывал головокружения, глаза его не застилал туман... Звягинцев жалел людей, которые его окружали, и восхищался ими. И все же он еще не был одним из них. - Хорошо, - сказал Королев. - Пойдем вместе. Они поднялись по лестнице и вышли во двор. Небо было безоблачным, и все вокруг заливал мертвый, безжизненный лунный свет: здания заводских корпусов с пробоинами в стенах, снежные сугробы и автомобильную дорогу, проложенную в этих снегах. - Плохая ночь... - вздохнул Звягинцев. - Чем плохая? - Луна. В случае воздушного налета... - Нет их, налетов-то. - Как нет? - А зачем? Зачем Гитлеру на нас, доходяг, фугаски тратить? Да еще самолетами рисковать... Надеется, что сами перемрем, - зло сказал Королев. - Много народу на Урал уехало? - Много. Новые танки там будут выпускать. - Новые? А "Климы"? - Тяжелы наши "Климы" оказались, Звягинцев. И броня не та, и вооружены плохо, и скорость мала. Производство "тридцатьчетверок" там разворачивают. - А ты почему не поехал? - Я?.. - с тяжелым вздохом переспросил Королев. - Не могу я уехать. Отказался. Камень я лежачий, майор. Слишком глубоко в фундамент заложен. Нельзя меня с места трогать. Каждому - свое... Так куда для начала зайдем? Может, в механический? Погляди, полезно. Из дверей цеха доносился негромкий, неритмичный стук. Королев вошел первым, Звягинцев последовал за ним. В прошлом он не раз бывал здесь и помнил, что тут стояли ряды станков, токарных и фрезерных. С потолка свисали прикрытые металлическими колпаками яркие электролампы, на стеллажах поблескивали металлические детали и аккуратно разложенные инструменты. Ничего этого Звягинцев сейчас не увидел. Первое, что бросилось ему в глаза, это железная печка - маленький таганок. Дверца печки была открыта, и оттуда на пол падали желтые пятна света. И на этом небольшом освещенном пространстве сидели люди - десятка полтора. Перед каждым из них стоял низкий деревянный брусок, на котором лежал кусок алюминия, и они медленно, точно нехотя, били по этому алюминию деревянными молотками. Никто из них не взглянул на вошедших. Они продолжали свою странную, непонятную Звягинцеву работу: медленно поднимали молотки, ударяли по алюминию сверху или с боков и не сразу поднимали молотки для следующего удара, точно в предыдущий уже вложили все свои силы. Глаза Звягинцева постепенно привыкли к сумраку, и он увидел, что там, где раньше стояли станки, сейчас пусто, от некогда стоявших здесь механизмов остались только следы на цементном полу. - А где же станки? - тихо спросил он. - Уехали, - так же тихо ответил Королев. - На восток уехали. Часть на самолетах перебросили, а остальные недавно через Ладогу. Впрочем, несколько осталось. - И он кивнул в темную сторону цеха. - А... а что делают эти рабочие?! - недоуменно спросил Звягинцев. - Что делают? - горько усмехнулся Королев. - А ты спроси. Спроси, не бойся! Звягинцев молчал. Только теперь он заметил, что на дальних стеллажах вповалку лежат люди. Спят они или просто вконец обессилели? - Здорово, ребята! - громко сказал Королев. - Вот товарищ майор с фронта приехал. Может, кто его помнит - в сентябре оборону нам помогал строить. Вот видите, стоит и молчит, понять не может, что это вы сколачивайте - танк или пушку полковую. Может, кто объяснит майору? Несколько человек повернули головы, скользнули взглядом по Звягинцеву и снова начали обивать насаженные на деревянные болванки куски алюминия. - Не желают объяснять, стесняются, - снова с усмешкой, на этот раз грустной, сказал Королев. - А почему стесняются, знаешь, Звягинцев? Потому что мастера они классные. Это вот токарь седьмого разряда, это слесарь шестого, а это фрезеровщик, мастер - золотые руки, - перечислял он, поочередно тыча пальцем в закутанных в бабьи платки поверх ушанок людей. - А что делают? Объясняю: тарелки алюминиевые делают, чтобы было из чего похлебку хлебать. До столовой довольно далеко, не все дойти могут, вот им сюда суп в котелках и таскают. Как буржуям - кофе в койку. - Значит, станки... бездействуют? - Почему бездействуют? Как энергию дают - люди к станкам становятся. По полтора часа в сутки ток дают. От движков. По норме. Можно сказать - по карточкам. Как хлеб насущный. Звягинцев снова посмотрел на делавших тарелки рабочих, потом перевел взгляд на неподвижно лежавших на стеллажах людей. Надеяться, что кто-либо из тех, кого он здесь увидел, окажется в силах долбить мерзлую землю, таскать груженные цементом тачки, было бессмысленно. - Пойдем отсюда, Максимыч! - сказал Звягинцев и первым направился к двери. Несколько минут они молча шагали по облитому желтым лунным светом поскрипывавшему под их валенками снегу. - Сколько же рабочих осталось на заводе? - спросил наконец Звягинцев. - Всех считать? И тех, кто на стеллажах лежит и подняться не может? И тех, кто вчера на заводе был, а сегодня уже не вышел, до проходной не дошел, - их тоже считать? Тогда процентов пятнадцать от прежнего числа наберется. А может, и поменьше. Они приближались к хорошо знакомому Звягинцеву длинному кирпичному зданию, где осенью ремонтировали танки. В нижних его окнах, забитых досками или заложенных кирпичом, чернели амбразуры для пулеметов. - Зайдем? - полувопросительно сказал Королев и направился к дощатой двери. Вслед за Королевым Звягинцев вошел в цех и остановился у порога, изумленный. В двух десятках метров от двери он увидел тяжелый танк "КВ", вокруг него столпились подростки - ребята и девушки в ватниках и надетых на них спецовках. Они держали кто инструмент - гаечные ключи, штангели, молотки, кто - коптилки. И все, задрав головы, смотрели на человека, который стоял на танковой башне. Нет, он не стоял, а скорее висел, потому что под мышками его были продеты ремни, прикрепленные к спускавшимся откуда-то с высоты цепям. В руках у него была дрель. В тот момент, когда Королев и Звягинцев подходили к танку, человек этот сказал: - Все, ребята. Снимайте. Ток кончился. Передал кому-то дрель и медленно освободился от поддерживавших его лямок. Десятки ребячьих рук подхватили его и бережно опустили вниз. Оказавшись на полу, человек пошатнулся, но его снова поддержали. - Что, Маркелыч, циркачом, что ли, заделался? - грубовато спросил Королев. - На трапеции стал работать? - Не держат ноги-то... - сумрачно ответил тот. - Познакомьтесь, - сказал Королев. - Это Губарев Василий Маркелович, знатный наш токарь. А это Звягинцев, майор, к нашему штабу обороны прикомандирован. Звягинцев протянул руку, и Губарев вложил в нее свою холодную замасленную ладонь. - Или профессию сменил? - продолжал спрашивать Королев. - Ты ведь пушкарь, до сих пор танками не занимался. - Да вот ребята попросили помочь... Башню к чертям заклинило. И смотровой люк. - Что же, ребята просверлить не могут? Токарь восьмого разряда для этого понадобился? - Королев обвел взглядом подростков. - Мы можем, можем! - раздались нестройные голоса. - Как же, можете! - не то с иронией, не то с горечью проговорил Губарев. - Вы все можете... Пойдем-ка, Максимыч, разговор есть. Они отошли к воротам. Звягинцев, поколебавшись, пошел за ними. - Вот что, Максимыч! - сказал Губарев. - Менять систему надо. - Какую еще систему? - не понял Королев. - Забрать надо карточки у фабзайцев. - Это... в каком же смысле? - В прямом. Забрать и сдать в столовую. А им талоны на питание выдать. А так знаешь что получается? Они продукты на неделю вперед забирают и за два дня все съедают. Дети! А потом пять ден в кулак свищут. Ремни жуют, подметки старые в кипятке вываривают. Словом, на ногах еле держатся. - Сам-то ты не больно крепко держишься, если тебя на кронштейне подвешивать надо. - Я-то после стационара сейчас ничего. Недели на две сил хватит. А с ребятами худо. При мне один с брони наземь хлопнулся. Унесли. Голодный обморок. - Ладно, Маркелыч, продумаем, - вздохнув, ответил Королев. - А под потолком тебе висеть хватит. Дело есть. Пушку выправить надо. Вчера с фронта доставили. Винт покорежен. Начали его вот такие же фабзайцы править, кувалдой взялись, а он возьми и тресни. Ну, пополам сломался. Новый надо выточить. И быстро. - Быстро?! - хмыкнул Губарев. - Да ты винт-то пушечный видел? Он метров пять длиной! Где я тебе металл возьму? И опять же - где энергия? Рукой, что ли, станок вертеть прикажешь? - Приказывать такую глупость права не имею, а посоветовать могу. Двигай на филиал. Там вчера новый движок пустили. Возьми себе токаря подручного. Металл из проката отыщешь. Словом, через сутки винт должен быть готов. А теперь бывай! Идти надо. Я человек подневольный. Вон у майора под началом состою. Пошли, майор... Они вышли из цеха. - Иван Максимович, - сказал Звягинцев, - я все видел и все понял. Но я получил приказ и должен его выполнить. Любыми средствами. Я должен заставить людей построить укрепления. - Заставить? - воскликнул Королев. - Кировцев - заставить?! - Но пойми, Иван Максимович. Ведь положение угрожающее! Может быть, сейчас, вот когда мы с тобой тут стоим, там, - он махнул рукой в сторону Финского залива, - немцы к штурму готовятся! Ведь нужно укрепить имеющиеся дзоты и построить новые, прорыть не меньше трех километров траншей, Это я тебе уже теперь, после первого, предварительного осмотра говорю! Как это сделать? Какими силами? Да, прав Длугач, еле на ногах люди держатся. Это ты мне хотел доказать? А что дальше? - Жалко мне тебя, Звягинцев, если ты только это увидел, Не для того я тебя по цехам водил... Слушай, ты человек образованный, историю, наверное, изучал. - Какую историю?.. - Ну, древнюю. Я вот помню, раз вечером книжки Веркины от нечего делать листать стал. Одна попалась про то, как люди раньше жили, ну, сотни или тыщи лет назад. Какие там царства-государства на земле существовали. Любопытно! Я-то церковноприходскую только закончил, а университеты мои совсем другие были, там древнюю историю не проходили, там ее, нынешнюю, делали... - Холодно, Максимыч, - прервал его закоченевший Звягинцев, - давай куда-нибудь в помещение зайдем. Да мне пора в штаб обороны, ночь лунная, можно не откладывая с инженерами осмотреть территорию. - Сейчас, майор, потерпи, - не двигаясь с места, продолжал Королев. - Я тебе досказать хочу. Вычитал я в книжке той Веркиной про парня одного. Решил он характер свой испытать. Ну, по-нашему, силу воли. Положил руку на огонь и стал терпеть. До кости руку сжег, а стерпел. - Муций Сцевола, - подсказал Звягинцев. - Во-во, кажись, так, Муций. Выходит, значит, не зря тебя учили. - Это общеизвестный, хрестоматийный факт. - Ну, для тебя известный, а я первый раз в жизни прочел, Может, правда, а может, байка. Только хочу тебе сказать, что таких Муциев на Кировском не одна сотня наберется. - Эта война и не таких героев рождает. У нас в армейской газете писали, что на Западном один комсомолец грудью на пулеметную амбразуру лег. - Про то и речь. Так вот скажи кировцу - руку на огонь положить, если для победы это нужно, или вот на амбразуру лечь, - ляжет. Только... только дойти до этой амбразуры у него сил не хватит. - Так что же делать?. - Завтра в девять соберем отряд, - после минутного раздумья ответил Королев. - Ну и тех, кто от работы свободен. Выступишь, обрисуешь положение. А там посмотрим. Почти половину ночи Звягинцев вместе с двумя членами штаба обороны завода, под руководством которых строились уже имеющиеся укрепления, осматривал западную часть территории. Вернувшись в штаб, попробовали рассчитать, сколько потребуется брони, тавровых балок, труб, цемента, рабочей силы. Результаты оказались печальными. Выходило, что необходимо не сто, как предполагал Звягинцев, а не менее двухсот человек. Было уже два часа ночи, когда Звягинцев вернулся в ту самую комнату - смежную с кабинетом директора, - где жил тогда, в сентябре. Королев еще днем сказал ему, что ночевать он сможет на том же месте. К своему удивлению, на соседней койке, где раньше обычно спал Козин, Звягинцев увидел не нынешнего секретаря парткома Алексеенко, как этого можно было ожидать, а самого Королева. Когда Звягинцев вошел, Иван Максимович высунулся из-под шинели, которой был укрыт с головой, и ворчливо сказал: - Подкинь уголька в печь. Утром один зуб другого не найдет. Звягинцев молча снял полушубок, повесил его на вешалку, подошел к железной печурке и, опустившись на корточки, бросил в открытую дверцу один из рыхлых угольных брикетов, лежавших горкой возле печки. Хотел бросить еще один, но услышал предостерегающий возглас Королева: - Поэкономнее, майор! Жизнь человеческую жгешь... - Это в каком же смысле? - В каком?.. А ты знаешь, откуда этот уголь берется? Откуда берется уголь? Откуда берется вода? В прошлом, до войны, подобные вопросы просто не возникали. Никто из горожан над этим не задумывался. Разумеется, теперь все стало по-иному. Все стало проблемой. В том числе и топливо. Дрова и уголь... "В самом деле, - подумал Звягинцев, - откуда Кировский завод достает уголь? Ведь по Ладоге уголь в Ленинград вряд ли перебрасывают, машины перевозят продовольствие". - Не знаю, Иван Максимович, - сказал он. - Очевидно, довоенные запасы еще остались? - Из довоенных запасов, парень, у людей только души остались, - сумрачно ответил Королев. - А уголь этот кировцы в порту собирают. Не уголь, а пыль угольную. Ходят в порт, снег лопатами разгребают и из-под снега собирают крошку, пыль, действительно довоенную. В ведра, в корзины. Из пыли этой, из крошки брикеты делают. Прессуют. Вот этот самый Савельев, который тебя днем водил, сейчас в порту с комсомольцами рыскает... Хорошо, что сейчас хоть тихо. А то под обстрелом собирать приходится. Немец снаряды кидает и из Стрельны, и из Петергофа, и хрен его знает откуда еще. Бьет, а они собирают. И не все оттуда возвращаются... Так что ты поэкономней. Звягинцев снова посмотрел на угольные брикеты, уже другими глазами. - А ты что не спишь, Иван Максимович? - спросил он глухо. - Не идет сон, парень, - тихо ответил Королев. - Сил нет спать. - Вот и спи, чтобы сил набраться. - Со сном у дистрофиков плохо. Сам спи. В девять собрание. В комнате было тепло. Впервые с тех пор, как Звягинцев покинул блиндаж Федюнинского, он ощутил блаженное чувство тепла. Холодно было в машине. Холодно на Ладоге. Холодно было в Смольном. Холодно в цехах. И только сейчас Звягинцев почувствовал, что согревается. Он стянул с ног валенки, размотал портянки, потом снял гимнастерку и бриджи и лег в постель. Тяжелые думы овладели Звягинцевым. Когда он получил задание от штаба ВОГа, у него не было ни малейшего сомнения в том, что сумеет его выполнить. То, что он увидел и услышал на собрании партийного актива, укрепило эту уверенность. Но факты, страшные факты, с которыми он столкнулся на заводе, постепенно подтачивали эту убежденность... Звягинцев умел многое: финская кампания и месяцы этой войны не прошли для него даром. Он смог построить в срок укрепления на выделенном ему Лужском участке. Научился командовать людьми в бою. Поднимал бойцов в атаку, когда огонь пулеметов прижимал их к земле. Знал, как заставить преодолеть чувство страха. Он уже многое знал и многому научился... Но как поднять рабочих Кировского завода, готовых - он не сомневался в этом ни минуты - пожертвовать всем, даже жизнью, во имя спасения своего завода, своего родного города, но не имеющих физических - именно физических - сил, чтобы это совершить, Звягинцев не знал. - Спишь, майор? - услышал он голос Королева. - Нет. Не сплю... - Тогда... расскажи что-нибудь. - Рассказать? - недоуменно переспросил Звягинцев. - Что рассказать? - Ну... что-нибудь... Как там... на фронтах? Ты человек военный, больше нашего знаешь... И Звягинцев понял, чего ждет Королев, что ему необходимо. Понял, что должен дать ему то, что хоть в какой-то мере могло заменить хлеб, которого не было, топливо, которое собирали по крупицам, погасшим электрический свет... - На нашем фронте, Иван Максимович, - сказал Звягинцев, приподнимаясь на локте, - я имею в виду пятьдесят четвертую, готовится наступление. Погоним немцев от Волхова. А потом восстановим сообщение между Тихвином и Волховом, и тогда доставка продовольствия в Ленинград сразу возрастет в несколько раз. - А... Москва? Не знаешь?.. - Москва?.. Звягинцеву захотелось рассказать Ивану Максимовичу то, что он недавно услышал от его брата, полковника Королева, сообщить, что под Москвой наши войска ведут наступление, но он сдержался. В штабе 54-й ему не раз доводилось слышать разговоры, что наступление немцев под Москвой выдохлось. Это говорили и в начале ноября, и особенно после речи Сталина на торжественном заседании и его выступления с трибуны Мавзолея, когда слова Верховного, что Германия продержится еще полгода, самое большее "годик", были восприняты как подтверждение того, что у нас уже накоплено достаточно сил и оружия, чтобы погнать врага вспять... Но проходили дни, а слухи о новом продвижении врага к Москве гасили вспыхнувшие в душах людей надежды. Нет, Звягинцев боялся сказать что-либо определенное о положении под Москвой. И Королев, очевидно, понял причину его молчания. - Что ж, - твердо сказал он, - наша совесть чиста. Ленинградская совесть. Мы дали Москве все, что могли. Танки дали, пушки, мины... И будем давать... - Не только это, - взволнованно сказал Звягинцев, - главное - мы армии немецкие здесь сковали. Он помолчал, потом тихо, с явным сомнением в голосе произнес: - Иван Максимович, скажи по совести, как ты думаешь, удастся завтра поднять людей на строительство? Честно скажи! - Все, что в силах рабочих, они сделают. Но сил-то... сил нет, - угрюмо ответил Королев и, обрывая себя, добавил: - Ладно, майор, давай спать. Звягинцев повернулся на бок, лицом к печке. Но сон не шел и не шел. Он смотрел на тлеющие угли, потом перевел взгляд на аккуратно сложенные брикеты, представил себе людей, разгребающих снег. И среди них того парня - Савельева. И недавний разговор с ним вновь зазвучал в ушах. Часы... Суровцев... Вера, Вера, Вера!.. Неужели это все-таки она, Вера?! Да-да, это она, она... Он-то, Звягинцев, знал, кого она ждет... Даже намек Савельева, что Суровцев влюбился в Веру, не ранил его столь больно, как эти слова: "Только, как я полагаю, у Веры другой кто-то был. Все ждала его..." Так, кажется, он сказал, этот парень?.. - Спишь, Максимыч? - спросил Звягинцев. - Не сплю. - Тогда расскажи мне еще о Вере. - Я же тебе говорил, что не видел ее давно. С тех пор, как мать похоронили. - Слушай, Максимыч, - с трудом подбирая слова, сказал Звягинцев, - а тот... ну, тот парень... Валицкий этот! Где он сейчас? Они... как думаешь, встречаются? - Не знаю, майор, - ответил Королев и неожиданно спросил: - А ты... любишь ее?.. - Я... я... - растерянно проговорил Звягинцев. - Мне хочется, чтобы ей было хорошо. Я понимаю: сердцу не прикажешь... Но ей не будет, не может быть хорошо с этим Валицким. Он плохой человек! - Война покажет... - после долгого молчания произнес Королев. - Что хорошо и что плохо. В каждом... От войны не скроешься. Ее не обманешь. Ты отца его помнишь? Он ведь одно время на нашем заводе работал. Звягинцев вспомнил старика Валицкого, взъерошенного, без пиджака, с обрубком водопроводной трубы в руках. - Помню, чудной какой-то старик... чудной. Но храбрый. И все-таки если у него такой сын, то... - Знаешь слова: "Сын за отца не отвечает"? - Так то сын... - А бывает и наоборот. Все в жизни бывает, жизнь - штука сложная, ее штангелем не измеришь. Ты речь Валицкого, случаем, не слышал? - Какую речь? - По радио. Я вот слышал. Боевая речь. Настоящая. Послушал и даже вроде бы сильнее себя почувствовал... Говорю тебе, война настоящую цену людям определяет. - Иван Максимыч! Как повидать Веру? - Как повидать? Съезди к ней в госпиталь. Я вот никак не выберусь. Да и она, видно, не может оттуда отлучиться. - Но у меня нет адреса. - Адреса нет?.. Разве она тебе его не давала? Что Звягинцев мог ему ответить? "Нет, не давала"? Или: "Давала, но я потерял блокнот..."? "Нет, неправда, я сменил блокнот, выбросил, уничтожил, чтобы забыть о ней, забыть навсегда..."? Да разве только в адресе было дело!.. - Не нравится, говоришь, тебе парень этот, Валицкий? - спросил Королев. - Да, не нравится! - убежденно произнес Звягинцев. - Он плохой человек. Он не мог, не имел права возвращаться, оставив Веру там, у немцев. Трус! Поверьте, я говорю это не из... Он трус! - А ты? - неожиданно жестко спросил Королев. - Я? Я трус?! - даже захлебнувшись, воскликнул Звягинцев. - Выходит, что да, - ответил Королев. - Говоришь, что не из ревности того парня плохим считаешь. И в то же время шага не делаешь, чтобы Верку от плохого человека защитить. Разве это не трусость? Хоть двумя своими орденами и блестишь, все равно выходит, что трус. - А что же... что я мог... Что я могу сделать? - растерянно проговорил Звягинцев. Сначала старик ничего не ответил. Потом проговорил: - Плохие ты сейчас слова сказал, Алешка. - Плохие? - не понял Звягинцев. - Чем? - Ну... как тебе объяснить? Опасные слова. Их человек от бессилия произносит. Или когда решиться на что-то важное не может. Вроде самооправдания они... Ну, давай спать. И Королев повернулся лицом к стене. - Нет, подождите, Иван Максимович, - торопливо проговорил Звягинцев. - Ведь действительно, что же я могу сделать? Разве сердцу прикажешь? Если она его любит?! Ну как бы вы поступили на моем месте? Иван Максимович, вы меня слышите?.. Королев молчал. Он явно давал понять, что разговор окончен. Звягинцев тоже повернулся к стене и закрыл глаза. "Пойти туда?.. Разыскать ее?.. - лихорадочно думал он. - Спросить? Но о чем? Предостеречь? Но разве это поможет?.." Он старался представить себе Веру, какая она сейчас. Но образ расплывался в каком-то красновато-желтом тумане. И вдруг ему показалось, что он видит женские глаза. Нет, это были не ее глаза, не Веры. Это были глаза той, другой женщины, с мертвым ребенком на руках. И в них - упрек и мольба... Когда Звягинцев проснулся, Королева в комнате уже не было. Он поспешно взглянул на часы. Стрелки показывали четверть девятого. В девять в помещении механического цеха было назначено собрание. Звягинцев стал торопливо одеваться. И только тут заметил, что из голенища его валенка торчит клочок бумаги - записка. Поднес к глазам и прочел: "Вода в ведре за дверью. Поешь в цеховой столовой, Королев". Печка давно прогорела, но Звягинцев не чувствовал холода. Зачерпнув стоявшей возле ведра кружкой ледяную воду, он умылся, потом наскоро побрился и побежал в механический цех. Первое, на что он обратил внимание на заводском дворе, это то, что из невидимых репродукторов разносился не стук метронома, а какая-то веселая мелодия. Звягинцев понимал, что музыка эта в любую минуту может оборваться и тогда на мгновение наступит молчание, а потом голос Дашкевича или другой, незнакомый, объявит, что начался обстрел. Но пока обстрела не было. А музыка вливала бодрость. Заводской двор был не таким пустынным, как вчера. Время от времени по накатанной дороге проезжали полуторки с прикрытым брезентом грузом. На одной из машин ветер отогнул угол брезента, и Звягинцев увидел, что кузов нагружен корпусами мин. С разных концов заводской территории к механическому шли люди с винтовками, карабинами, а кое-кто и с автоматом в руках. Ясно было, что это и есть бойцы вооруженного отряда. Звягинцев оглядел этих усталых, истощенных людей и подумал, что в 54-й подобного рода подразделение немедленно отправили бы в резерв на отдых. Было без четверти девять, когда Звягинцев вошел в цех и снова, как и вчера, оказался в полумраке, едва рассеиваемом коптилками. Расставленные на стеллажах, на сохранившихся в дальнем конце цеха станках, они показались Звягинцеву похожими на звезды, мерцающие на низком ночном небосводе. - А я боялся - проспишь, майор! - услышал он голос Королева. - Хотел уже Савельева за тобой послать. Ел что-нибудь? - После успею, - ответил Звягинцев. - Нет, майор, этим делом пренебрегать не полагается. Да с нашей едой долго и не задержишься, не бойся. Карточки о собой? - Карточки? - переспросил Звягинцев: за два последних месяца он отвык от этого слова, но тут же вспомнил, что еще вчера получил взамен своего продаттестата коричневый листок, разграфленный на маленькие квадратики. - Карточки есть, - кивнул он. - Ну, тогда пойдем. Звягинцев шел за Королевым и рассматривал глубокие, выдолбленные прямо в цементном полу щели, достаточно большие, чтобы в каждой мог уместиться во время обстрела десяток человек. Здесь, в цехе, тоже были установлены репродукторы, и под каменным сводом музыка звучала особенно громко. Следуя за Королевым, Звягинцев очутился в закутке, образованном с одной стороны кирпичной стенкой, с другой - дощатой перегородкой, в которой было проделано узкое окошко. - Давай свою карточку, - сказал Королев. Звягинцев торопливо полез за борт полушубка, вытащил из кармана гимнастерки сложенный вчетверо коричневый листок и протянул его Королеву. - Питаться будешь при заводоуправлении, - пояснил Королев, - а сегодня здесь, с рабочим классом позавтракаешь... - И добавил с усмешкой: - Меню одинаковое. Он склонился к окошку и сказал, отдавая карточку: - Ну-ка, Таня, держи, покормить товарища майора надо... Через минуту женщина протянула в окошко тарелку и карточку, из которой был уже вырезан уголок. "Как шагреневая кожа!" - с горечью подумал Звягинцев, вспомнив вдруг еще в школе читанную им повесть Бальзака, и сунул карточку в карман. В тарелке было ложки две жидкой каши. Звягинцев попробовал ее - смесь пшена с чем-то, напоминающим опилки. Не разжевывая, Звягинцев проглотил эту горячую жижу, запил кипятком без сахара, и они с Королевым вернулись в основное помещение цеха. Здесь уже собралось много народу. В полумраке трудно было отличить мужчин от женщин, подростков от взрослых - в ватниках и шапках-ушанках все выглядели одинаково. Звягинцев поздоровался с Длугачом, Алексеенко, Дашкевичем. - Значит, предложение такое, - сказал Алексеенко. - Я открою, директор скажет несколько слов о текущих делах, а затем слово вам, товарищ Звягинцев. Начинаем?.. - И обратился к стоявшему рядом незнакомому человеку: - Позвони на узел, чтобы громкость радио убавили, - говорить невозможно. Что ж, товарищи, пошли. У дальней стены цеха на каменном возвышении, ранее служившем, очевидно, фундаментом какого-то станка, стоял стол, за ним - несколько табуреток. Руководители завода поднялись гуда с трудом, поддерживая друг друга. Алексеенко громко сказал: - Начинаем, товарищи! Подходите поближе! Люди столпились возле возвышения, задние тонули в полумраке. Музыка была теперь едва слышна. Разговоры тоже смолкли. - Савельев! - вполголоса позвал Алексеенко. - Здесь Савельев! - раздалось в ответ, и Звягинцев, обернувшись, увидел своего вчерашнего знакомого, примостившегося сзади на полу, у самой стенки. - Пойди встань у репродуктора, - сказал Савельеву Алексеенко. - Если обстрел объявят, дашь знать. Тот молча ушел. - Собрание членов вооруженного отряда Кировского завода и всех присутствующих здесь рабочих-кировцев объявляется открытым! - громко произнес Алексеенко. - Товарищи! Прежде всего я хочу передать вам привет от наших товарищей-кировцев из Челябинска. Вчера мы получили оттуда очередное письмо. На этот раз от токаря Василия Гусева, который у нас в цехе МХ-2 работал. С этими словами Алексеенко вытащил из кармана ватника сложенный листок, развернул его и, наклонясь к стоявшей на столе коптилке, сказал: - Ну, тут вначале поздравление с праздником Седьмого ноября - как видите, письмо шло долго. Дальше товарищ Гусев пишет, как добирались до Челябинска, как бомбил их враг по дороге, ну, об этом мы знаем из других писем. А вот дальше: "Работаю я в цехе, который так же, как и на Кировском, называется МХ-2. Что мы тут делаем, объяснять не надо, сами знаете. В некоторых новых цехах еще крыши не достроены, так что, случается, и эмульсия замерзает, и кожа к металлу пристает, если голыми руками возьмешься. Кроме кировцев, тут много и местных работает, но скажу без бахвальства: мы, кировцы, - основной костяк, и все остальные на нас равняются. Работаем по двенадцать часов в сутки, и одна мысль у всех: что еще сделать, что предложить, чтобы хоть на одну деталь, на один..." - Алексеенко оторвался от письма и пояснил: - Ну, тут одно слово военной цензурой вымарано, но нам-то ясно, что о танках речь идет. Читаю дальше: "Иногда, чаще в ночные смены, приезжает к нам секретарь обкома товарищ..." Ну, тут снова черной тушью фамилия вымарана, чтобы, значит, нельзя было определить, где завод находится. И дальше: "...обойдет рабочих у станков, расспросит, выслушает, а потом объясняет, что значат для фронта несколько лишних, сверхплановых..." Тут снова вычерк, но понятно - опять о танках он. "Послушаешь его, и сердце гордостью наполняется, что из твоих деталей соберут сейчас..." Снова вычерк... "который станет грозой для фашистских убийц". Ну, а дальше, - кладя письмо на стол, сказал Алексеенко, - идут личные пожелания отдельным нашим рабочим, знакомым Гусева, а в конце - рабочий кировский привет всему нашему коллективу. Предлагаю от вашего имени поручить комитету комсомола написать товарищу Гусеву ответ. Сказать нашим братьям-кировцам, что чести заводской не уроним... Словом, все, что надо, сказать. Нет возражений?.. Принято. Теперь, товарищи, о наших делах. С продовольствием все еще плохо, скрывать тут нечего. Вы знаете, что сейчас население получает фактически только хлеб, остальные продукты выдаются раз в декаду, да и то, будем говорить прямо, не всегда. Несмотря на Ладожскую трассу, с питанием пока плохо, хуже, чем осенью. Да, товарищи, это так. В сентябре, например, из ста сорока шести тонн общего расхода мяса примерно пятьдесят тонн выделялось в столовые, и рабочие получали кое-что дополнительно к пайку. А сейчас город в состоянии выделить для столовых лишь десять тонн мяса, да и то только важнейшим оборонным предприятиям, в том числе и нашему, конечно. Подавляющая часть населения снабжается еще хуже, чем мы. Для чего я это говорю, товарищи? Для того, чтобы вы знали, что городской комитет партии даже в этих тяжелейших условиях делает все, чтобы рабочий класс Ленинграда получал максимум возможного. - Алексеенко провел рукавом ватника по лбу, точно стирая выступивший пот, хотя в цехе было очень холодно. - Теперь о перспективах. Перспектива у нас одна: прорыв блокады. Не хочу, не имею права обнадеживать вас и утверждать, что это произойдет в ближайшие дни. Немцы рвутся к Москве, пытаются взять реванш на юге за потерю Ростова. Но Ставка, - Алексеенко повысил голос, - и лично товарищ Сталин ни на минуту не забывают о Ленинграде. Недавно товарищ Васнецов сказал мне, что у него не было ни одного разговора с товарищем Сталиным, в конце которого Верховный главнокомандующий не просил бы передать ленинградцам братскую, большевистскую благодарность за то, что мы сковываем здесь армии фон Лееба, не даем Гитлеру возможности перебросить дополнительные войска под Москву. Так вот о перспективах. Военный совет предпринимает все для того, чтобы увеличить пропускную способность Ладожской трассы. Продовольствие Ленинграду сейчас шлет вся страна; задача в том, чтобы, несмотря на обстрелы и бомбежки трассы, доставить его в город. Вот так, товарищи! Заниматься агитацией я не буду - на Кировском это излишне. Скажу лишь: надо выдержать! Выдержать, выстоять надо, товарищи!.. А теперь, - уже садясь на табуретку, устало, точно последние слова отняли у него все силы, закончил Алексеенко, - слово имеет товарищ Длугач. Речь директора завода была очень короткой. Длугач сообщил, что дополнительное задание Ставки коллектив не только выполнил, но и перевыполнил. Сейчас задача состоит в том, чтобы приступить к выполнению нового задания Москвы, освоить выпуск новой продукции. Звягинцев удивленно взглянул на директора. О какой новой продукции может идти речь на этом замирающем, теряющем последние силы заводе? И что это за продукция? - Про что это он?! - не выдержав, спросил шепотом Звягинцев у Королева. - Кому положено, тот знает, - не поворачивая головы, сухо ответил тот. Звягинцев хотел было обиженно заметить, что он все-таки из штаба фронта, но, взглянув на Королева, понял, что это бесполезно. И тут услышал свою громко произнесенную фамилию: Алексеенко предоставлял ему слово. Звягинцев поднялся и встал у края стола. Свет коптилок вырывал из полумрака исхудалые лица людей, их руки, сжимающие винтовки и карабины. Все сосредоточенно ждали, что скажет представитель штаба фронта. Обдумывая свое выступление, Звягинцев решил, что нужно коротко сказать о главном - о том, какая опасность угрожает заводу со стороны Финского залива. Но теперь он вдруг почувствовал, что надо начинать не с этого. - Товарищи! - произнес он. - Может быть, кто-нибудь из вас меня помнит. В сентябре я работал у вас на заводе, помогал строить оборонительные сооружения. А потом, в октябре, меня откомандировали на фронт, в пятьдесят четвертую армию. Положение тогда сложилось трудное. Враг рвался к Волхову с намерением пробиться к Ладожскому побережью и не только захватить скопившиеся там запасы продовольствия, но и лишить Ленинград единственного пути, связывающего город с Большой землей. Но воины Ленинградского фронта сдержали натиск врага. Не удалось немцам прорваться к Ладоге, и через Войбокало. Что дало нам силы устоять, не отступить? Сознание, что за нами Ленинград. Здесь секретарь парткома говорил о том, что Ставка помнит о Ленинграде, никогда не забывает о нем. Я хочу добавить, что мыслями о Ленинграде живет каждый боец и командир. Страшные испытания выпали на долю нашего родного города. Сердца бойцов обливаются кровью при мысли об этом... Но мы уверены, что вы, рабочие города Ленина, выстоите! Звягинцев говорил громко и с пафосом, но в мозгу его билась мысль: "Нет, нет, не те слова! О чем я прошу их? Выстоять?. Но разве они нуждаются в этих просьбах? Разве это вдохнет в них силы?" Он остановился, а потом сказал обычным, будничным тоном: - Все, что я вам сейчас говорил, товарищи, вы хорошо знаете и без меня. А теперь хочу вам сказать вот что. Заводу угрожает враг. И угрожает не только с той стороны, с какой мы привыкли его ожидать. Финский залив - вот сегодня наша уязвимое место. Вы знаете, залив замерз, и, значит, немцы могут предпринять попытку прорваться по льду. А укрепления наши с этой стороны слабы, очень слабы. Чтобы усилить их, нужны люди. Не менее двухсот человек. Выбора перед нами нет. Мы должны построить надежную оборонительную линию! Он умолк, впившись глазами в едва различимые лица. Люди молчали. "Что же делать? - пронеслось в его сознании. - Что же делать?!" - Нужно построить надежные укрепления, товарищи! - уже с отчаянием повторил Звягинцев. - Это необходимо, жизненно необходимо. Понимаете? - Тихо! - раздался вдруг на весь цех чей-то звонкий юношеский голос. Не поняв, к чему относится этот возглас, и решив, что его последние слова, видимо, не были расслышаны в задних рядах, Звягинцев произнес еще громче: - Для строительства надо выделить не менее двухсот человек! - Тихо, я говорю! - снова крикнул тот же парень. - Радио, радио передает! - Обстрел! - вполголоса произнес Алексеенко за спиной Звягинцева. - Это Савельев, он у репродуктора дежурит. - Товарищи! - закричал Савельев. - Про Москву говорят, тихо! Да позвоните же кто-нибудь на узел, чтобы усилили звук! Алексеенко с необычной для него поспешностью вскочил, спрыгнул с каменного возвышения и исчез в темноте. Прошла минута, другая. И вдруг раздался столь знакомый всем голос Левитана: - ...Теперь уже несомненно, что этот хвастливый план окружения и взятия Москвы провалился с треском. Немцы здесь явным образом потерпели поражение. Люди рванулись к репродуктору. Но радио вдруг замолчало. Наступила тишина. "Что случилось, почему прервали передачу?! - с тревогой подумал Звягинцев. - Неужели действительно начался обстрел и трансляцию отключили, чтобы объявить тревогу?!" Но из репродуктора снова раздался все покрывающий голос диктора: - Повторяем сообщение Советского Информбюро. В последний час. Провал немецкого плана окружения и взятия Москвы. Поражение немецких войск на подступах к Москве. Эти слова Левитан произнес с суровой, сдержанной торжественностью. Затем так же четко, но быстрее и суше он прочел: - С шестнадцатого ноября тысяча девятьсот сорок первом года германские войска, развернув против Западного фронта тринадцать пехотных и пять мотопехотных дивизий, начали второе генеральное наступление на Москву. Противник имел целью путем охвата и одновременного глубокого обхода флангов фронта выйти нам в тыл, окружить и занять Москву... Звягинцев старался пробиться поближе к репродуктору, чтобы не пропустить ни слова из того, что говорил диктор, но его оттирали другие. С неизвестно откуда взявшейся силой люди работали локтями и плечами, стремясь подойти поближе к черному раструбу громкоговорителя. А оттуда неслись слова: - ...имел целью занять Тулу, Каширу, Рязань и Коломну... Клин, Солнечногорск, Дмитров... ударить на Москву с трех сторон... Для этого были сосредоточены... Звягинцев стоял в толпе людей, стиснутый, сдавленный, испытывая такое счастье, какого не испытывал ни разу с начала войны... Он уже не вслушивался в голос диктора. Слова "поражение немецких войск на подступах к Москве" стучали в его мозгу, в сердце, в каждой частице его существа... И уже как бы издали доносилось до него: - ...уничтожено и захвачено 1484 танка, 5416 автомашин... войска генерала Лелюшенко... войска генерала Рокоссовского... войска генерала Говорова... - ...Германское информационное бюро писало в начале декабря: "Германское командование будет рассматривать Москву как свою основную цель..." - саркастически читал Левитан. И, точно удары тяжелого молота, прозвучали слова: - Теперь уже несомненно, что этот хвастливый план окружения и взятия Москвы провалился с треском. Немцы здесь явным образом потерпели поражение. - Ура! - раздался чей-то возглас. - Ура! Ура, товарищи! - подхватили десятки голосов. Кто-то обнимал Звягинцева, и он обнимал кого-то, кто-то плакал. И вдруг произошло чудо. По крайней мере, чудом это показалось Звягинцеву. В цехе неожиданно загорелся свет. Невидимые раньше, свешивавшиеся с потолка на длинных шнурах и прикрытые проволочными сетками лампочки загорелись вполнакала, но этого было достаточно, чтобы свет коптилок сразу же померк. И тогда Звягинцев увидел, что цех до предела наполнен людьми. У всех были изможденно-усталые, но счастливые, какие-то новые лица. Лампы горели минуту, другую и погасли, - очевидно, электрики, услышав победный голос Москвы, на короткое время вне расписания включили движок. Лампочки погасли, и в цехе сразу стало темнее, чем раньше. Но эта неожиданная вспышка света показалась Звягинцеву зовущим, прорвавшимся сквозь мрачные тучи войны напоминанием, что свет есть, он существует и нужно пробиться к нему, пробиться во что бы то ни стало... А из репродуктора полились звуки любимой песни: "Широка страна моя родная..." Эта песня была символом мирного труда, непоколебимой уверенности в том, что Страна Советов живет и будет жить вечно... Песня смолкла, и мерно застучал метроном. И тогда Звягинцев во весь голос крикнул: - Кто идет на строительство укреплений - собраться у штаба обороны! Вы слышите меня, товарищи?! Все, кто не работает в этой смене, - к штабу обороны! ЧАСТЬ ВТОРАЯ 1 Министр иностранных дел Великобритании Антони Иден, его заместитель Кадоган и посол Великобритании в СССР Криппс сидели по одну сторону длинного стола, на котором стояли бутылки с боржомом и хрустальные фужеры, а Сталин и советский посол в Англии Майский - по другую. Майский выполнял обязанности переводчика. - ...Если по ряду вопросов мы уже договорились, - удовлетворенно произнес Сталин, - я полагаю, что господин Иден не будет возражать против подписания еще одного документа... С этими словами он не спеша опустил руку в карман своей наглухо застегнутой серой тужурки. Майский несколько неуверенно перевел эти слова. Они были для него неожиданностью. Он не знал, о чем идет речь. Во время предварительной беседы с ним Сталин не упоминал ни о каком дополнительном документе. А Сталин вынул из кармана сложенный вчетверо лист бумаги, протянул его Майскому и сказал: - Переведите. Тот пробежал глазами текст и, стараясь скрыть недоумение, взглянул на Сталина, но встретил твердый, холодный его взгляд. Громко, раздельно, как бы испугавшись, что Сталин прочел его мысли, Майский перевел документ на английский. Наступило молчание. Сталин смотрел на Идена и ждал. Наконец Иден тихо произнес: - Это... невозможно. Сталин едва заметно повел плечами. Потом жестко сказал: - Тогда все остальные соглашения представляются мне бессмысленными. Майский едва сдерживал волнение. Неужели встреча, с таким трудом организованная, так хорошо начавшаяся, неожиданно закончится крахом?. - Переведите! - сказал Сталин, и Майскому показалось, что в голосе его прозвучала скрытая угроза. Торопливо, комкая слова, он перевел. Со страхом и смятением Майский подумал о том, что рядом с ним сидит прежний Сталин, жесткий и неумолимый. Видимо, война, тяжелые испытания никак не повлияли на его характер, не изменили его. Но советский посол ошибался... Переговоры между Сталиным и Антони Иденом начались 16 декабря. Поначалу они протекали успешно. Иден вручил Сталину подготовленные в Лондоне проекты двух соглашений между Великобританией и Советским Союзом. Сталин, в свою очередь, передал Идену советские проекты договоров. Первый договор - относительно взаимопомощи между двумя государствами - должен был заменить то соглашение о совместном ведении войны, которое было заключено на двадцатый день после вторжения Гитлера на советскую землю, он распространялся и на послевоенные отношения. Проект второго договора касался послевоенного устройства мира и, в частности, предусматривал признание довоенных границ СССР 1941 года. Перед началом переговоров Сталин ознакомил Майского с советскими проектами договоров. - Как вы полагаете, примут это англичане? - поинтересовался он мнением посла. Майский ответил, что по некоторым вопросам возможны споры, но что серьезные разногласия вряд ли возникнут и можно будет выработать устраивающие обе стороны варианты. И действительно, ознакомившись с советскими проектами договоров, Иден сказал, что в основном они кажутся ему приемлемыми, хотя в процессе переговоров он, очевидно, предложит внести некоторые поправки некоренного характера. Дальнейшие переговоры касались репараций, которые должна будет выплатить Германия после победы союзников, и возможности подписания после окончания войны пакта о военной взаимопомощи между всеми державами, заинтересованными в сохранении мира на земле. И вот теперь Сталин неожиданно для Майского предложил еще один документ. Это был протокол о признании Англией довоенных советских границ 1941 года - не после окончания войны, а безотлагательно. - ...По каким же причинам вы считаете подписание этого протокола невозможным, господин Иден? - не сводя взгляда с англичанина, спросил Сталин. - Ведь проект договора, с которым вы в основном согласились, также предусматривает признание этих границ? Иден посмотрел на Кадогана. Тот невозмутимо молчал. Перевел взгляд на Криппса. Английский посол чуть заметно развел руками, точно желая сказать: "Я же вас предупреждал, что значит вести переговоры с этим человеком!.." - Видите ли, господин Сталин, - произнес наконец Иден, - проект договора предусматривает признание границ после окончания войны. Представить себе послевоенную ситуацию во всей ее конкретности сейчас... - Иден сделал паузу, потому что хотел сказать: "когда немцы находятся все еще неподалеку от вашей столицы", но вместо этого окончил фразу иначе: - ...когда конца войны еще не видно, трудно... - Вы хотите сказать, что в зависимости от того, в каком состоянии придет к окончанию войны Советский Союз, можно будет подтвердить некоторые из тех соглашений, о которых мы договариваемся сейчас, или отказаться от них? Сталин поставил вопрос жестко, с прямолинейностью, обычно не принятой в практике дипломатических переговоров. "Зачем, зачем он это сказал? - стучало в мозгу Майского, когда он переводил слова Сталина. - Разве это сегодня главное?! Синица в руках лучше журавля в небе! Обнародование того факта, что встреча прошла успешно и заключено два важных соглашения, несомненно произвело бы большое впечатление во всем мире, в то время как признание, что переговоры оказались безрезультатными, только усилит надежды Гитлера на разлад внутри антифашистской коалиции... Зачем, к чему эта прямолинейность, категоричность, негибкость?!" Будучи советским послом в Великобритании, Майский с первого дня войны делал все от него зависящее, чтобы расположить английское общественное мнение в пользу страны, которую он представлял, укрепить военный союз между Великобританией и Советским государством. Всем сердцем своим он был с советским народом, с истекающей кровью Красной Армией. И все же тот факт, что все это время Майский, исполняя свой долг, находился далеко за пределами Родины, не мог не сказаться сейчас на его состоянии. Он не понимал Сталина, хотя и боялся признаться себе в этом. А не понимал он его потому, что не знал, какие бури происходили в душе Сталина в эти страшные месяцы войны. Конечно, Майскому было известно о разногласиях, которые время от времени возникали между Сталиным и британским премьером Черчиллем, он сознавал, как больно переживает Сталин отсутствие второго фронта. И тем не менее сейчас, когда Майский мысленно осуждал Сталина за жесткую прямолинейность, за недвусмысленно высказанный Идену упрек в двойной игре, в нем прежде всего говорил дипломат. "О чем он думает, на что надеется? - спрашивал себя Майский. - Или абстрактный принцип ему дороже сегодняшних, конкретных выгод?" Этот же вопрос, хотя и по другим причинам, задавал себе и растерявшийся Иден. До сих пор ему казалось, что в переговорах со Сталиным он идет по относительно прямой, хотя отнюдь не гладкой дороге. Но еще издали разглядывать ямы и осторожно обходить препятствия Иден умел - это уже давно стало его профессией. Ему казалось, что он уже видит благополучный конец пути. Но в этот самый момент перед ним возникла стена. Ему хотелось обойти ее, найти в ней лазейку или вообще остановиться, объявить, что он испытывает достаточное удовлетворение от того, что удалось преодолеть какую-то часть пути. Но ни лазеек, ни обходов не было, а предложенная Сталиным в столь категорической форме альтернатива - идти дальше или признать бесполезным то, о чем уже удалось договориться, - исключала для Идена возможность закончить беседу какой-либо оптимистической, но ни к чему его не обязывающей фразой. Мысль Идена лихорадочно работала в поисках каких-то слов, с помощью которых можно было бы сохранить, хотя бы внешне, свое достоинство и от обороны перейти к наступлению... Ему хотелось отвернуться, чтобы не ощущать на себе мешавший сосредоточиться пронизывающий взгляд Сталина. Но этим он выдал бы свое замешательство. "Что дает ему силы вести себя подобным образом?! - с раздражением, порожденным ощущением собственного бессилия, подумал Иден. - То, что непосредственная угроза Москве как будто миновала?.." Да, он знал о поражении немецких войск под Москвой. Сообщение Советского Информбюро торжествующе прочел ему Майский, как только они высадились в Мурманске. Но в тот момент Иден находился под впечатлением полученного в пути известия о нападении Японии на американскую базу Пирл-Харбор. И основной вывод, который он сделал, выслушав текст сообщения Совинформбюро, заключался в том, что встреча со Сталиным состоится не в Куйбышеве или Тифлисе, как полагал Черчилль, а все-таки в Москве. "О чем же думает, на что надеется этот человек, позволяя себе держаться так, будто он уже выиграл войну?" - спрашивал себя сейчас Иден. Ни Иден, ни Майский - по разным, естественно, причинам - не могли понять ход мыслей Сталина, линию его поведения. Обмен последними телеграммами между Сталиным и Черчиллем свидетельствовал о том, что конфликт, возникший между ними в начале ноября, как будто начинал улаживаться. Причиной конфликта явилось следующее. Советское правительство через дипломатические каналы обратилось к английскому премьеру с просьбой, чтобы Великобритания, которая до сих пор помогала Красной Армии лишь поставками военной техники, официально объявила войну трем союзникам Гитлера - правительствам Финляндии, Венгрии и Румынии - и этим актом продемонстрировала бы миру растущее единство в лагере антигитлеровской коалиции. Черчилль ответил уклончиво. Выражая в принципе готовность объявить войну этим союзникам Германии, он тут же высказывал сомнение в целесообразности подобного шага, пространно мотивируя это тем, что Великобритания и так фактически участвует в войне против этих стран своей морской блокадой и поэтому официальное объявление им войны "было бы лишь формальностью". Английский премьер ссылался и на то, что "у Финляндии много друзей в Соединенных Штатах", а "что касается Румынии и Венгрии, то эти страны полны наших друзей". В том же письме содержался слегка завуалированный упрек в том, что английские военные поставки якобы несвоевременно вывозятся из Архангельска. Наконец, в этом же послании Черчилль выдвигал предложение прислать для встречи "в Москве, Куйбышеве, Тифлисе или в любом другом месте, где вы будете находиться", двух английских генералов - Уэйвелла и Пэйджета, "чтобы внести в дела ясность...". Однако за два дня до получения письма Сталин узнал, что его совершенно секретное предложение Черчиллю относительно объявления Великобританией войны Финляндии, Румынии и Венгрии стало достоянием западной прессы и активно комментируется на страницах газет, особенно американских. Письмо Черчилля пришло 7 ноября и ожидало Сталина в его кремлевском кабинете, когда он вернулся туда с трибуны Мавзолея, после окончания парада. ...Для посланий, вернее, телеграмм, которыми обменивались Сталин и Черчилль, было характерно то, что руководитель истекавшей кровью Советской страны с трудом подавлял в себе раздражение в связи с отсутствием второго фронта в Европе, а также медленными темпами и недостаточным количеством поставок союзнического вооружения, однако телеграммы его были сдержанными и корректными. Послания же английского премьера были полны велеречивых заверений в преданности англо-советскому военному союзу и достижению той основной цели, ради которой он заключен, - разгрому гитлеровской Германии. Но, когда речь касалась выполнения взятых на себя Великобританией обязательств, как правило, содержали завуалированное, но неизменное "нет". Письмо Черчилля, полученное Сталиным 7 ноября, привело его в ярость, особенно строки, в которых был явный намек на то, что к моменту прибытия посланцев Черчилля в Советский Союз Москва может оказаться уже в руках немцев. На другой же день, 8 ноября, Сталин ответил английскому премьеру холодно-непреклонным посланием. Он начал с того, что согласен с Черчиллем: "Нужно внести ясность, которой сейчас не существует во взаимоотношениях между СССР и Великобританией", поскольку, во-первых, "не существует определенной договоренности между нашими странами о целях войны, о планах организации дела мира после войны" и, во-вторых, "не существует договора между СССР и Великобританией о военной взаимопомощи в Европе против Гитлера". Далее следовало недвусмысленное предупреждение; "Если генерал Уэйвелл и генерал Пэйджет приедут в Москву - о куйбышевском или тифлисском вариантах Сталин даже не упоминал, - для заключения соглашений по указанным основным вопросам, то, разумеется, я готов с ними встретиться и рассмотреть эти вопросы. Если же миссия названных генералов ограничивается делом информации и рассмотрения второстепенных вопросов, то я не вижу необходимости отрывать генералов от их дел и сам не смогу выделить время для таких бесед". Сталин отвечал и на высказанный в послании Черчилля упрек, что направляемое в Архангельск вооружение не всегда якобы своевременно достигает пунктов конечного назначения. Он писал: "Можете не сомневаться, что нами принимаются все меры к тому, чтобы поступающее из Англии в Архангельск вооружение своевременно доставлялось по месту назначения. Нельзя, однако, не сказать, хотя это и мелочь, что танки, артиллерия и авиация приходят в плохой упаковке, отдельные части артиллерии приходят на разных кораблях, а самолеты настолько плохо упакованы, что мы получаем их в разбитом виде". ...Будущие историки, изучая переписку Сталина с Черчиллем осенью 1941 года, возможно, задумаются над вопросом: что руководило Сталиным, когда он направлял в Лондон свои холодные, вежливые, но категорические по существу послания? Наступивший перелом в войне? Но ведь единственно, чего удалось добиться советским войскам к началу ноября, это остановить продвижение врага к Москве. И при этом Сталин не мог не понимать, что Гитлер наверняка постарается усилить группу армий "Центр" и новая отчаянная попытка ворваться в Москву будет предпринята противником если не завтра, то через неделю... Однако положение, в котором находилось в эти дни Советское государство, казалось, совершенно не отражалось на тоне посланий Сталина Черчиллю. Кое-кто из будущих историков, возможно, увидит в этом своего рода "антилогику". Чем объяснить твердость и спокойную настойчивость, в которой Сталин требовал от Черчилля выполнения союзнических обязательств? Стремлением убедить главу английского правительства в том, что положение Советской страны, вопреки всему, непоколебимо? Надеждой заставить Черчилля открыть второй фронт или хотя бы перебросить морским путем на советско-германский фронт несколько дивизий? Волей Сталина, дававшей ему силы не проявлять в переписке с главой другого государства ни одной ноты неуверенности, зависимости, страха? Ни одно из этих предположений не даст исчерпывающего ответа на вопрос. Лишь целым комплексом факторов, объективных и субъективных, в их диалектическом сочетании, можно объяснить линию поведения Сталина в его отношениях с Черчиллем. Сталин сознавал, что иного выхода нет. Он отдавал себе ясный отчет в том, что ни просьбы, ни уговоры не могут повлиять на Черчилля. То, что Черчилль, стремившийся задушить большевизм еще в колыбели, ныне оказался по одну сторону баррикад с Советским Союзом, не удивляло Сталина. Фашистская Германия угрожала самому существованию "владычицы морей", и Черчилль не мог не сознавать, что, если бы Гитлер не был вынужден держать свои основные силы на востоке, его армии, несомненно, пересекли бы Ла-Манш. Сговора Черчилля с Гитлером, столь возможного в предвоенные месяцы, Сталин сейчас не боялся, - дело зашло слишком далеко, и теперь Гитлера вряд ли бы прельстил мир с Англией, за который следовало бы платить признанием права на ее дальнейшее существование. Перспектива овладеть территорией от Атлантического океана до Уральского хребта, чтобы выйти потом к побережью другого океана, Тихого, в эти дни казалась Гитлеру реальной. Крах Советского государства означал бы на данном этапе смерть для Англии. Это прекрасно понимал Сталин. Он понимал и то, что Черчилль в отношениях с ним исходит из убеждения, что Советский Союз находится на грани катастрофы, видит только поражения Красной Армии, хотя не скупится на комплименты ее храбрости. Сталин же, отдавая себе отчет в том, что над страной, ее народом, всем делом социализма нависла смертельная опасность, тем не менее возможности поражения Советского Союза и торжества гитлеровской Германии не допускал. Не допускал не потому, что недооценивал мощь противника. Вера Сталина в то, что Советское государство, Красная Армия разгромят фашистскую Германию, основывалась на реальном анализе положения вещей. Продвижение противника в глубь советской территории не могло заслонить того факта, что план Гитлера добиться победы максимум за шесть недель провалился. Красная Армия оказалась единственной из всех армий, способной выстоять, несмотря на горечь поражений; битва под Смоленском и героическое со" противление Ленинграда были яркими тому доказательствами. Черчилль полагал, что лишь чудо может спасти Советский Союз, а Сталин знал, что напряжение, ценой которого фашистской Германии удалось достигнуть своих побед, не может длиться бесконечно, что ее людские и материальные ресурсы, сколь значительны бы они ни были, истощаются с каждым днем, в то время как потенциальные возможности Советского Союза практически неисчерпаемы, и вопрос заключается в том, чтобы как можно скорее, ценой усилий, пусть нечеловеческих, превратить эти возможности в реальность... Но сколь ни велика была способность Сталина к реальному расчету, к анализу и оценке перспектив, она не могла защитить его от огромной личной трагедии, которую он в эти дни и месяцы, несомненно, переживал. Горькое сознание, что страна, народ, которые верили и продолжают верить ему, истекают кровью, не оставляло Сталина ни на минуту. И послания Черчилля, сочувственные и даже дружественные, когда в них выражались общие благие пожелания, и холодно-расчетливые, когда доходило до дела, до обязательств, взятых на себя Великобританией, снова и снова настораживали Сталина-политика и ранили Сталина-человека. Ему хотелось припереть Черчилля к стене, заставить его обнаружить свои истинные намерения... Но он сдерживался, потому что понимал, какую радость доставила бы Гитлеру весть о серьезных разногласиях в стане противника. Однако, узнав, что содержание его доверительной просьбы к союзническому правительству стало достоянием прессы, Сталин не сдержался. Его письмо Черчиллю от 8 ноября выдавало состояние крайнего возмущения. Не содержащее резких выражений, оно дышало гневом, звучало, как обвинительный акт. Когда Майский вручил Черчиллю это послание Сталина, английский премьер пришел в бешенство или, по крайней мере, попытался продемонстрировать это перед Майским. Может быть, Черчилль и в самом деле не мог понять, что же все-таки позволяет Сталину говорить с ним в таком тоне в то время, как немцы находятся в считанных десятках километров от Москвы? Но Черчилль был слишком умен, чтобы не отдавать себе отчета в том, что, несмотря на тяжелейшее положение Советского Союза, судьба Великобритании находится в прямой зависимости от сопротивления Красной Армии гитлеровским войскам. Поэтому он решил не осложнять отношений со Сталиным в послать в Советский Союз министра иностранных дел Великобритании. Он полагал, что один только факт приезда Антони Идена с проектом новых, хотя и мало что добавляющих, по существу, соглашений умиротворит советского лидера, что в данной ситуации Сталин удовлетворится одной лишь демонстрацией доброй воли английского правительства. Но Черчилль просчитался. Даже двумя неделями раньше это не удовлетворило бы Сталина. Теперь же тем более. Потому что в то время, когда крейсер "Кент", имея на борту английского министра и сопровождавших его лиц, раскачивался на бурных океанских волнах, держа курс на Мурманск, на занесенных снегом полях Подмосковья произошло событие, которому предстояло стать переломным во всем ходе войны: перешедшие в наступление советские войска нанесли сокрушительное поражение армиям генерал-фельдмаршала фон Бока. Пройдет несколько дней, и Антони Иден, сойдя по корабельному трапу на мурманскую землю, узнает о разгроме немцев под Москвой. Но он никогда не узнает и не поймет, чего стоили Сталину предшествовавшие этому месяцы и недели. И потому, в частности, в такое замешательство приведет его столь неожиданное для участников встречи выдвинутое Сталиным требование... ...Сталин глядел на Идена неотрывно, точно сознательно не желая дать английскому министру возможности сосредоточиться, собраться с мыслями. Об этом сорокапятилетнем дипломате, сидевшем сейчас напротив него, он знал все или почти все. Знал об его аристократическом происхождении, о блестящей карьере, которую тот сделал. Бакалавр искусства, а потом член парламента, Иден в середине двадцатых годов снискал себе популярность в наиболее реакционных кругах Англии тем, что, ссылаясь на пресловутое "коминтерновское письмо Зиновьева" - знаменитую фальшивку, сфабрикованную в недрах английской секретной службы, выступал против каких бы то ни было договоров с Советским правительством. Сталин знал и о том, что Иден, ставший в тридцать шесть лет лордом - хранителем печати, был первым из руководителей великих держав, встретившимся в Берлине с Гитлером - еще в 1934 году - и после этой встречи объявившим, что фюрер "искренне стремится к примирению с Англией и Францией". Шесть лет назад, в 1935 году, Иден впервые посетил Советский Союз. Решив проверить искренность намерений Великобритании, Сталин поручил тогда Наркоминделу предложить Идену заключить соответствующий пакт на случай нападения агрессора. В ответ на это предложение Иден произнес уклончивую речь, смысл которой сводился к тому, что визит его носит предварительный характер, что существование Лиги Наций является достаточной гарантией мира, а участив в этой международной организации Советского Союза делает эту гарантию еще более прочной. Сталин тогда колебался - принять ли ему Идена лично. Решил принять. Результатом встречи было коммюнике, гласившее, что "в настоящее время между английским и советским правительствами нет противоречий ни по одному из основных вопросов международной политики". Это было ни к чему не обязывающее Англию коммюнике. Но исходивший из реального анализа международной обстановки Сталин считал его полезным. Когда начавшаяся вторая мировая война смела вдохновителя мюнхенского предательства Чемберлена и премьер-министром стал Черчилль, он поручил Идену, который был военным министром, иностранные дела... И вот сейчас этот человек сидел перед Сталиным, и как тогда, в далеком 1935 году, в ответ на предложение предпринять реальные шаги отвечал отрицательно. И при этом, как и тогда, отвечал деликатно, даже с нотками сожаления в голосе. ...Идену казалось, что Сталин смотрит с ненавистью и вот-вот обрушит на него свой гнев. Но этого Иден мог не опасаться. В переговорах с представителями иностранных держав Сталин никогда не давал воля эмоциям. Он мог быть сухим, холодно-ироничным, но неизменно оставался сдержанно-вежливым. Предложив подписать протокол о признании довоенных границ Советского Союза, Сталин вряд ли рассчитывал на то, что Иден изъявит готовность немедленно сделать это. Но ему хотелось проникнуть взглядом в будущее, представить себе поведение Англии и других союзников после того, как Германия будет повержена, а в том, что такой день в конце концов настанет, Сталин не сомневался. Категоричностью своего отказа Иден подтвердил опасения Сталина, что, выиграв войну руками Советского Союза, Англия и Соединенные Штаты попытаются поставить под сомнение довоенные советские границы и навязать измученному, воинов вчерашнему союзнику свою волю. Сталин понимал, что убеждать Идена бессмысленно. Перед ним сидел представитель чужого мира. Он родился в семье баронетов, в фамильном поместье, он учился в привилегированных школах в то время, когда Сталин скитался по сибирским ссылкам и пересыльным тюрьмам. Он был буржуазным политиком, а значит, занимался деятельностью, так или иначе направленной против интересов социализма. Он был красив, отлично одет, хорошо причесан, его галстук был подобран в тон костюму, белый платок выглядывал из нагрудного кармана пиджака ровно настолько, чтобы быть замеченным, у него были холеные белые руки с длинными, аристократическими пальцами, и он, этот, по утверждению английских газет, самый элегантный, самый воспитанный и самый молодой из всех политических деятелей Англии, не желал признать права истерзанной, обливающейся кровью страны, ее многострадального народа восстановить после победы те границы, которые в июне 1941 года взломал враг. Он был представителем капиталистического государства, которое, даже объявив себя союзником Советской страны в борьбе против общего врага, "дозировало", "отпускало" свою помощь тщательно скалькулированными порциями... Об этом думал сейчас Сталин, думал с гневом, горечью, презрением. - ...Я не уверен, что господин Сталин прав, ставя вопрос в столь категоричной форме, - сказал наконец Иден. - Вы должны согласиться, - продолжал он, переводя взгляд с Майского на Сталина, но стараясь смотреть не в глаза ему, а поверх головы, - что по столь важному вопросу я должен предварительно проконсультироваться с кабинетом министров Великобритании и прежде всего с премьер-министром... - Но вы же не возражали, чтобы вопрос о границах был решен положительно, когда мы обсуждали проект предложенного нами договора? - с едва заметной усмешкой произнес Сталин. - Да, но после окончания войны! - быстро ответил Иден. - Не хочет ли господин Иден сказать, - обращаясь к Майскому, произнес Сталин, - что все вопросы, которые мы решаем сейчас, когда еще гремят пушки, предстоит в иной обстановке решать заново? Это было едва завуалированным обвинением Англии в двуличии. Но Иден, выслушав перевод Майского, сделал вид, что не понял намека, и, как бы просто развивая свою мысль, продолжал: - Кроме того, еще до того, как Гитлер напал на Россию, Рузвельт просил нас не вступать ни в какие соглашения, касающиеся европейских границ, без предварительной консультации с ним. Я не думаю, что господину Сталину, находящемуся в столь лояльных отношениях с президентом, было бы приятно увидеть его разочарование, когда после войны ему станет известно, что такой важный вопрос решался без предварительной консультации с Соединенными Штатами. - Я глубоко ценю вклад президента Рузвельта в долю борьбы с гитлеризмом, - ответил Сталин. Он понял намерение Идена укрыться за спину Рузвельта. Это, кроме всего прочего, давало потом Черчиллю возможность сообщить американскому президенту, что, вопреки настояниям Сталина, Англия твердо соблюдала интересы Соединенных Штатов. - Однако, - продолжал он, - я не вижу причин, мешающих нашим странам обсуждать вопросы, касающиеся их собственной послевоенной безопасности. В данном случае я имею в виду послевоенную безопасность Советского Союза. - Разумеется, - согласился Иден, внутренне радуясь, что конкретный вопрос о немедленном признании советских границ 1941 года, кажется, удается перевести в русло общих разговоров. - Конечно, мы все имеем на это право. Но если говорить, скажем, об основах будущего мирного договора, мы должны встретиться втроем. Я имею в виду Соединенные Штаты, Советский Союз и Великобританию. - Ну, разумеется, - сказал Сталин и улыбнулся. Это была не то улыбка, не то усмешка, и Иден понял, что этот с виду медлительный человек, с лицом, так непохожим на привычные для англичанина лица "высоколобых" интеллектуалов или профессиональных политиков, угадал его намерение уйти от главного и теперь снисходительно дает почувствовать это. Тем не менее Иден продолжал: - Вопрос о границах, разумеется, относится именно к таким проблемам мирового масштаба. Мы не возражали бы против подтверждения границ Советского Союза тридцать девятого года и... - Нет! - резко произнес Сталин, не дав Майскому закончить перевод. От этого громко, как свист бича, прозвучавшего слова Иден вздрогнул еще до того, как Майский, невольно повторяя интонацию Сталина, столь же резко сказал по-английски: "No!" - Я не вполне понимаю вас, господин Сталин, - в некотором замешательстве сказал Иден. - Нет, вы меня понимаете, - раздельно проговорил Сталин. - Гитлеровская Германия нарушила наши границы в сорок первом году. За это она понесет заслуженное наказание, - добавил он, и Идену показалось, что лицо Сталина в этот момент стало страшным. - Следовательно, - уже более спокойно продолжал Сталин, - речь может идти о восстановлении именно этих границ. Границ сорок первого года. И никаких других. - Тогда я могу повторить только то, что сказал раньше... - тихо произнес Иден. - Значит, нам не о чем больше говорить, - сухо ответил Сталин. ...Нет, эта фраза не отражала истинных намерений главы Советского правительства - он не собирался прерывать переговоры. Но и сказана она была не случайно. Сталин хотел уже сейчас четко дать понять лидерам капиталистического мира, чтобы они не лелеяли надежд на то, что после разгрома Германии смогут диктовать Советской страна свои условия послевоенной жизни. И он достиг поставленной цели. Однако это было не все. Сталин хотел, чтобы Иден, несмотря на преподанный ему только что урок, первым проявил заинтересованность в продолжении переговоров. Он достиг и этой цели. - Но, помимо нового документа, существуют другие, по которым мы уже почти договорились, - поспешно сказал Идеи. - Имеется два ваших проекта и два наших. Каким из них следует, с точки зрения господина Сталина, отдать предпочтение? - Мне кажется, - как бы в раздумье ответил Сталин, - что представленные вами проекты звучат как своего рода... декларации. Наши же документы являются проектами договоров. Будем считать форму деклараций наиболее возвышенной формой, своего рода алгеброй в дипломатии. Но я, практический человек, в данном случае предпочитаю арифметику, в которой все ясно, как дважды два четыре. Он подождал, пока Майский закончит перевод, и продолжал: - Как известно, Гитлер потрясает договорами, которые он заключил с Японией, с Италией и другими своими европейскими марионетками. Не кажется ли господину Идену, что нам, союзникам по антигитлеровской коалиции, пора от общих деклараций перейти именно к договорам, точно фиксирующим то, о чем нам удалось договориться?.. ...Переговоры возобновились через день, 18 декабря, и продолжались 20-го. В перерыве между беседами Иден, обратившийся к Сталину с просьбой разрешить ему побывать в местах недавних боев, посетил район Клина. Он вернулся в Москву потрясенный увиденным: количеством уже полузанесенных снегом трупов немецких солдат, разбитой немецкой техники. Договоры так и не были подписаны, - каждый раз, когда речь заходила о послевоенном устройстве мира, Сталин возвращался к вопросу о безотлагательном признании довоенных границ Советского Союза, подчеркивая, что это является основой основ. Иден же ссылался на необходимость предварительных консультаций. В конце концов Сталин со снисходительной усмешкой заметил, что ошибся, полагая, будто Великобритания обладает большей свободой действий, чем это оказалось в действительности, и предложил ограничиться коммюнике о переговорах. Ошеломленный картиной недавних боев не меньше, чем холодной неуступчивостью Сталина, Иден с готовностью признал, что советский проект коммюнике точнее сформулирован и лучше отредактирован, чем английский. Сталин неожиданно улыбнулся и сказал: - Будем считать не только на бумаге, но и на деле, что мы расстаемся как друзья. Не хотели бы вы с вашими сопровождающими пообедать со мной? Какое время вас устроит? Девять вечера? Десять?.. Иден внимательно посмотрел на Сталина. Он пытался разглядеть в его лице высокомерие или снисходительность. Но не увидел ничего, кроме улыбки. Мягкой и обезоруживающей. ...29 декабря крейсер "Кент", доставивший Идена обратно в Англию, бросил якорь в Гриноке, у берегов Шотландии. Через час после того, как телеграфная шифровка о благополучном возвращении министра иностранных дел Великобритании была получена в Москве, все радиостанции Советского Союза, а одновременно - согласно договоренности - и английские, передали текст подписанного в Москве коммюнике. Оно начиналось словами: "Беседы, происходившие в дружественной атмосфере, констатировали единство взглядов обеих стран на вопросы, касающиеся ведения войны, в особенности на необходимость полного разгрома гитлеровской Германии..." 2 Большой, некогда черный, а с наступлением зимы выкрашенный в бело-серые защитные тона генеральский "хорьх" мчался из Ясной Поляны в Орел. Рядом с шофером на переднем сиденье застыли, прижавшись друг к другу, два автоматчика в тонких шинелях. Им было холодно. На просторном заднем сиденье ссутулился человек средних лет в низко надвинутой почти на самые глаза фуражке. У него было мясистое лицо, над верхней губой топорщились щетинистые треугольные усики, а нижнюю оттягивали тяжелые вертикальные складки. Несмотря на то что под генеральскую шинель его был подстегнут мех, ему тоже было холодно. Дорога оказалась отвратительной, а времени оставалось в обрез: двести километров, отделяющие Орел от Ясной Поляны, нужно было преодолеть за три с половиной часа с тем, чтобы в 15:30 генерал смог вылететь с орловского аэродрома туда, куда он так стремился и одновременно так боялся попасть, - в ставку Гитлера "Вольфшанце". В ушах генерала все еще звучала фраза, произнесенная вчера на прощание генерал-фельдмаршалом Браухичем: "Монашек, монашек, тебе предстоит трудный путь..." Это были слова из напутствия, с которым четыреста с лишним лет назад фон Гуттен обратился к Мартину Лютеру, отправляющемуся в Вормс, где его ожидал грозный суд короля Карла. Время от времени машина подпрыгивала на ухабах. Толчки выводили генерала из состояния оцепенения. И тогда он поднимал голову и поворачивался к покрытому легким инеем боковому стеклу машины. Чтобы увидеть смерть. Смерть неотступно преследовала его, глядела на него отовсюду. Разбитые танки с горделивым когда-то, а сейчас таким жалким опознавательным знаком "G" на броне, свидетельствовавшим о принадлежности их к армии, которой этот генерал командовал. Танки, мертвые танки, опаленные огнем, с сорванными гусеницами, со свернутыми набок, развороченными башнями... Если люки башен были закрыты, генерал понимал: люди сгорели в тесных бронированных клетках заживо. Если открыты, - возможно, им удалось спастись. Удалось ли?.. Смерть следовала по пятам за этой точно пытающейся убежать от нее машиной. Обгоняла ее, давая знать о себе повсюду. В разных обличьях маячила и там, впереди. Она словно салютовала командующему армией. Задранными жерлами разбитых орудий. Руками его солдат, скрюченными, окостеневшими на морозе руками, как бы специально высунутыми из-под снега, чтобы приветствовать генерала... или послать ему последнее проклятие?.. Он носил одно из самых громких имен в немецкой армии, этот генерал, - еще до того, как началась война, его имя стало символом танковой мощи Германии. А с тех пор как на Европейском континенте заговорили пушки, оно упоминалось почти в каждой сводке Оберкоммандовермахт, когда сообщалось о глубоких прорывах немецких танковых войск, о танковых клиньях, вонзавшихся в неприятельские фронты, чтобы рассечь их, внести смятение, посеять панику... На многочисленных фотографиях, столь часто появлявшихся в немецких газетах и журналах, генерал, как правило, был запечатлен высунувшимся из люка танковой башни или на фоне танков. Он и в самом деле редко ездил в машине, этот прославленный геббельсовской пропагандой генерал, предпочитая танк всем средствам передвижения. Гул моторов, лязг гусениц - эти звуки казались ему гармоничней любой симфонии. Запах бензина и перегретого машинного масла пьянил его больше, чем аромат цветов. Этого генерала боготворил Гитлер. С ним были связаны представления фюрера о несокрушимой силе немецкой армии, покорившей Европу. Всего неделю назад этот генерал, находясь в первом эшелоне своих войск, лично руководил операцией по обходу Тулы, проклятой Тулы, которую так и не удалось захватить и которую он решил обойти, чтобы затем устремиться к Москве. Всего две недели назад единственное, чего опасался генерал, - это, что не его танки, а танки 4-й армии Хепнера, ближе всех подошедшие к Москве, первыми пройдут по брусчатке Красной площади. Когда этому генералу на КП позвонил сам Хепнер и торжествующе сообщил, что одному из его командиров, взобравшемуся на крышу избы, будто бы удалось увидеть в стереотрубу людей на московских улицах, он поздравил своего соперника с едва сдерживаемой ненавистью... Он хотел быть первым всегда и во всем, этот генерал по имени Гейнц Гудериан, командующий 2-й танковой армией немецких вооруженных сил. С конца июня 1941 года он признавал только один путь - на восток. Если этот путь преграждали препятствия - живая сила противника или воздвигнутые им оборонительные сооружения, - генерал бил по ним своим бронированным кулаком. Если продвижению танков по фронтовым магистралям мешали образованные на пути своими же, немецкими, войсками "пробки" - на мостах, на фашинных дорогах, - он без колебаний приказывал смести автомашины, обозы, сбросить их на обочины, в грязь, в снег, в трясину - никто не имел права задерживать танки Гудериана. Его конечной целью была Москва, и он пробивался к ней неуклонно, преодолевая яростное сопротивление советских войск и не сомневаясь, что достигнет этой цели, как достигал многих других целей в своей жизни... Но теперь подпрыгивавшая на ухабах машина мчала его не к Москве, а в противоположном направлении. И он не просто ехал. Он спешил сообщить фюреру о поражении. Где-то там, за спиной, еще догорали его танки, еще заживо жарились в объятых пламенем машинах его солдаты. А Гейнц Гудериан, одно имя которого совсем недавно звучало для немецких танковых войск как победный клич, как призыв к атаке, сидел ссутулившись и низко опустив голову, и слова Браухича, тихо сказанные им вчера после совещания в Рославле, все еще звучали в его ушах... "Но как все это произошло, как?!" - уже в который раз спрашивал себя Гудериан. Не так давно победа представлялась столь близкой, что казалось: достаточно энергично протянуть руку, чтобы обрести ее. Две танковые группы - Хепнера и Гота - и его, Гудериана, танковая армия рвались к советской столице. Прямо на Москву были нацелены войска "умного Ганса" - фельдмаршала Ганса Гюнтера фон Клюге. Южнее стояли войска "покорителя Франции" Вейхса. Личный друг фюрера, один из создателей Люфтваффе, Кессельринг, чьи самолеты в мае 1940 года превратили в руины Роттердам, а позже громили английские города, командовал авиацией группы армий "Центр"... Успехи сопутствовали начавшемуся 16 ноября наступлению. Успехи, успехи, успехи... Танковой группе Гота удалось ворваться в Калинин и захватить мост через Волгу. Пехота генерала Руоффа овладела Солнечногорском. Солдаты 5-го корпуса продвигались к каналу "Москва - Волга" - последней естественной преграде на пути к советской столице. К этому же каналу с кровопролитными боями, медленнее, чем этого хотелось бы фон Боку, но все же неуклонно пробивались танки 56-го корпуса генерала Шааля... 27 ноября полковник Хассо фон Мантейфель с ударным отрядом из 6-го пехотного и 25-го танкового полков наконец прорвался к каналу, переправился через него под Яхромой и создал небольшой плацдарм на другом берегу у Перемилова. Правда, через два дня русские выбили войска Мантейфеля с плацдарма за каналом, но наступление на Москву продолжалось. Теперь к столице от Калинина рвались соединения 41-го танкового корпуса, а 2-я танковая дивизия генерала Вебеля угрожала ей с северо-запада... Гудериан хорошо помнил, как Вебель докладывал фон Боку, что его ударный отряд, продвигаясь по шоссе Рогачево - Москва, ворвался в местечко Озерецкое, ранее соединенное с Москвой автобусным маршрутом, и что солдаты в предвкушении победы острили: "Когда же придет этот проклятый автобус? Он, кажется, опаздывает!.." "...Как же все это произошло, как?!" - спрашивал себя сейчас Гудериан. Еще недавно, приказав расположить свой штаб в Ясной Поляне, в доме, где некогда жил русский писатель Лев Толстой, Гудериан наслаждался своим могуществом. Нет, он не принадлежал к числу тех дремуче необразованных офицеров, которые, будучи захваченными в плен, поражали советских командиров незнанием не только произведений, но даже имен немецких писателей, художников, музыкантов. Гудериан знал имя Толстого и даже читал его книги. Но, может быть, именно это обстоятельство и вызвало в нем злорадное желание обосноваться в бывшем поместье писателя. Он расположил там свой штаб. Обычно требовавший соблюдать в служебных помещениях порядок, чистоту, Гудериан на этот раз поощряюще наблюдал за тем, как постепенно разрушается занятая его штабом яснополянская усадьба. На первом этаже царил хаос - повсюду валялись грязные, засаленные, разорванные книги, в кучу были свалены картины с разбитыми рамами. Офицеры штаба, обслуживавшие их денщики, вестовые в связные, видя, как их начальник носком сапога отбрасывает случайно оказавшуюся на его пути книгу или связку каких-то писем, как, поставив ногу на плюшевую обивку дивана, спокойно ждет, пока солдат вытрет ему мокрые от снега сапоги, - с каким-то тупым остервенением били, рвали, топтали все, что попадалось им под руку. Впрочем, одну картину Гудериан сохранил. Собственно, это была не картина, а литография, изображавшая человека в длинной крестьянской рубахе, подпоясанной тонким пояском, в нелепых бесформенных брюках, заправленных в сапоги. Гудериан велел повесить ее в своем кабинете, чтобы картина всегда была перед глазами. Этот бородатый старик, бывший хозяин усадьбы, водя пером по бумаге, осмеливался воображать, что он движет армиями, проникает в умы и души полководцев, и силился доказать, что любая армия, вторгнувшаяся в пределы России, обречена на гибель и поражение. Но он мог представить себе лишь армию самонадеянного французика Наполеона, не способную к внезапным мощным прорывам, вытянувшуюся в длинную кишку и постепенно увязшую в русских снегах. Гудериан мысленно хватал этого старика за его русскую бороду и, приближая к себе его морщинистое лицо, кричал: "Ты воевал с Наполеоном? Ты двигал своей жалкой кавалерией, всеми этими уланами и драгунами в опереточном одеянии? Тебе казалось, что нет силы, способной сокрушить огромное стадо крестьян, одетых в военную форму и вооруженных допотопными ружьями или кольями и топорами? Так смотри! Мог ли ты себе вообразить что-либо подобное?" И представлял себе, как подтаскивает старика к окну, чтобы тот увидел танковую армаду, с грохотом несущуюся вперед, сокрушая на своем пути все живое... Гудериан был убежден в превосходстве силы над духом, в неминуемости победы силы. Сила была тем божеством, которому Гудериан поклонялся, а танки - воплощением этого божества. Когда-то он прочел книги англичан Фуллера, Лиделля Гарта и Мартеля, и содержавшаяся в них мысль о могуществе танка захватила его. Тогда он воспринял ее прежде всего романтически. Но в начале двадцатых годов превратности военной судьбы закинули Гудериана в Инспекторат транспортных войск - в отдел моторизованного транспорта, и здесь он понял, что на танки нельзя просто молиться, - в отличие от всех других, эта религия требовала не только веры, но и серьезных специальных знаний. Гудериан добился, чтобы его прикрепили к 7-му Баварскому батальону моторизованного транспорта. До сих пор он ни разу не спускался в танковый люк. Теперь же проводил в танках почти весь свой служебный день. В 1929 году он вступил в командование моторизованным батальоном. Через два года инспектор транспортных войск военного министерства генерал Лутц оценил стремления молодого специалиста и сделал Гудериана начальником своего штаба... С тех пор Гудериан использовал любую возможность, чтобы убеждать генералов и министров в том, что именно в танках - военное будущее Германии. Консервативная военная мысль готова была примириться в танками как средством поддержки пехоты. Гудериан был одержим идеей превращения танков в самостоятельный род войск. Реализации его идей препятствовали условия Версальского договора, накладывавшие жесткие ограничения на развитие армии. Но после прихода к власти Гитлера ситуация резко изменилась. Создавались новые мощные вооруженные силы. Для Гудериана пробил желанный час. Собственно, это был не час, а всего лишь тридцать минут. Именно это время было отведено Гудериану, чтобы продемонстрировать Гитлеру на военном смотре в Куммерсдорфе возможности моторизованных войск. Гудериан показал фюреру взвод мотоциклистов, противотанковый взвод, взвод легких танков, носивших название "Панцер-1", и взвод тяжелых бронированных машин. Гитлер пришел в восторг. "Вот что мне нужно, вот что я хочу иметь!" - воскликнул он. Весной 1934 года было официально учреждено Управление моторизованными войсками. Генерал Лутц стал их командующим, а Гудериан - начальником штаба. Поэт танков, романтик моторизованных сил становится фактическим руководителем танковых войск. Гинденбург умер. Обладавший теперь всей полнотой власти Гитлер провозгласил себя главой государства. Гудериан воспринял это и как свое собственное возвышение. И предчувствие не обмануло его. Через несколько месяцев он был произведен в генерал-лейтенанты, а спустя каких-нибудь два года стал командующим танковыми войсками Германии. Гитлеру нужен был тяжелый молот, который он смог бы опустить на головы соседних народов. И человек, умеющий владеть этим механизированным молотом и до конца преданный своему фюреру. Для этой роли прекрасно подошел Гудериан - грубый, решительный, самовлюбленный, одержимый идеей разрушения. Гитлер не ошибся, сделав на него ставку. Танки Гудериана промчались через Зальцбург и Пассау в Вену, подминая под свои гусеницы еще вчера независимое государство, сметая его с карты Европы. Правда, они не встречали на своем пути сопротивления - "аншлюсе" был хорошо подготовлен заранее. Гитлеру хотелось, чтобы грохот гусениц немецких танков разнесся по всему миру. Он хотел вселить страх в сердца королей, президентов, министров, в души миллионов людей, парализовать волю народов. В 1940 году танки Гудериана первыми устремились по наведенному за ночь понтонному мосту через реку Маас на запад, к Парижу. И именно бронетанковым соединениям Гудериана была оказана фюрером честь проложить путь группе армий "Центр" на восток, к Москве... У фюрера было несколько фаворитов в армии. Он благоволил к фон Клюге, к Хепнеру, впоследствии - к Манштейну, Но к Гудериану он испытывал особые чувства. Этот танковый генерал был для него не просто умелым полководцем, каких он получил немало и в наследство от кайзеровской армии и от рейхсвера. Гудериан был его собственным, им "созданным" генералом. Он, фюрер, вдохнул в него жизнь, вызвал к действию. Гудериан и танковые силы в сознании Гитлера были слиты воедино. Гудериан - это была война, нет, больше, - залог победы в войне! И Гудериан платил Гитлеру взаимностью. Он понимал, что стал таким, каким его знала теперь вся армия, весь мир, благодаря фюреру. Самоуверенный, самовлюбленный, тщеславный, он ощущал себя не просто верным рабом Гитлера, а как бы проявлением одной из сторон его существа. Он оставлял другим дипломатию, идеологию, мистику - эти сферы его не интересовали, он был убежден, что танковые войска - оплот силы Гитлера, - и это наполняло Гудериана сознанием своей значимости и незаменимости. ...Путь на восток оказался далеко не похожим на ту укатанную дорогу, по которой в свое время с грохотом промчались танки Гудериана на запад. Здесь, на востоке, они встретили сопротивление столь яростное, что более трезвые умы неминуемо должны были бы призадуматься над тем, чем это чревато. Но и Гитлер и Гудериан были убеждены, что нет на земле силы, способной остановить бронированные полчища рейха. И факты, казалось бы, подтверждали это. У немецкой армии было гораздо больше танков, чем у любой другой армии мира. Сотни заводов покоренной Европы отливали броню, собирали моторы, производили вооружение. Одному советскому танку приходилось сражаться с тремя немецкими. И хотя нередко и в таком неравном бою советские танкисты выходили победителями, тем не менее количественное преимущество сыграло свою роль. Немецкие войска продвигались вперед, к Москве... ..."Как же все это произошло, как?!" - спрашивал себя сейчас Гудериан. Снова и снова он вспоминал тот день, когда все началось... ...В тот день он вернулся из части, которая никак не могла овладеть местечком со странно-сказочным названием - Серебряные Пруды. Буквально в дверях его ждал начальник штаба армии с сообщением, что советские войска нанесли неожиданный удар по дивизиям, находящимся южнее Каширы. Каширская группировка была одним из четырех клиньев, на которую разделилась армия Гудериана после того,