Сергей Чилая. Виварий --------------------------------------------------------------- © Copyright Сергей Михайлович Чилая © Изд. "Олма-пресс", 2004 --------------------------------------------------------------- ...И по Закону почти все осваящается кровью, и без пролития крови не бывает прощения... Новый Завет. Послание к Евреям Глава I. Бигль Фрэт Из Нью-Йорка в Москву рейсом Delta Air Lines летели загадочные бигли - beagle harriers: английские малые гончие, закупленные для собственных нужд Центром экспериментальной хирургии, в просторечьи - Цехом, со статусом академического института. В семи клетках, что стояли в багажном отсеке, томились крепкие, чуть коротконогие животные с неожиданно печальными глазами, толстыми хвостами, похожими на дорогие галстуки, гладкой короткой шерстью яркого трехцветного окраса и широкими лбами, что носили мужчины в семье Ульяновых... Боинг-737, приземистый и надежный, как бигли, которые даже в клетках производили впечатление невероятной энергии и силы, прежде чем приземлиться в московском аэропорту, садился в гренландском Гендере, а потом в Шенноне, в Ирландии, и Фрэта, единственного из стаи, негр-ветеринар, похожий на уличную телефонную будку, что сопровождал их в полете, извлекал из клетки багажного отсека и брал с собой. ----------- * Две разных дороги в лесу... И я выбрал ту, что короткой слыла, И думал, что разница в этом была... Роберт Фрост С толпой пассажиров, демонстративно одетых, несмотря на февральский мороз, в летние майки и шорты, они проникали через бесконечные подогреваемые гармошечные переходы в гулкие здания аэровокзалов с высокими потолками, под которыми степенно вращались на длинных тросах мобили и модели первых двукрылых самолетов, множеством людей, кресел и запахов, где доминировали, непривычно сочетаясь, тревога, свежемолотый кофе и беспечность... Потоптавшись у буфетной стойки в Гендере и ничего не купив, негр потащил его в туалет, похожий на операционную, и здесь Фрэт впервые увидел, как мочатся мужчины в странной формы металлические емкости из нержавейки, прикрепленные к стенам. Как всякий породистый пес, Фрэт главным почитал собственное достоинство и старался не демонстрировать сообразительность или преданность, и сделал вид, что не удивился. Он был не просто хороших кровей, этот beagle* Frat, с могучей грудью, диковинным равномерно-рыжим каурым, как у конька-горбунка, окрасом и желтыми глазами, зеленеющими в гневе: и он, и его коллеги, оставшиеся в клетках багажного отсека Боинга, являли прекрасный образец генных технологий, с помощью которых порода биглей была целенаправлено улучшена недавно для использования в хирургических опытах, и он хорошо понимал это и всегда помнил... Он знал короткой помятью онтогенеза - филогенез был ему просто еще не под силу, - что все они предназначены служить людям в хирургических экспериментах, а он сам к тому же - один из немногочисленных носителей чистоты недавней породы: кобель-производитель со сперматозоидами-стайерами, эритроцитами-теннисными мячами, пластичностью цирковой акробатки и адаптивностью ящерицы..., и принимал потому, как должное, людские любовь и заботу, и на старания ветеринара Эйбрехэма реагировал, как на магнитную карточку на ошейнике, куда были вписаны его имя, родословная, дата рождения, формула и группа крови, и выполненные прививки... Между Гренландией и Ирландией Эйбрехэм, видно, от страха, это был его первый полет, перебрал со спиртным и зачастил в багажный отсек для бесед с Фрэтом, и горестно бубнил ему в морду про частые авиакатастрофы, Россию и страшных русских, не расчитывая на понимание и диалог, и помахивал, выпрошенными у стюардесс дегустационными бутылочками дешевого самолетного виски - a bald face whisky, которыми были набиты его карманы. Фрэт слышал эту жаргонную фразу про дешевый виски, но ничего не знал о России и не понимал про что ветеринар, и не собирался вступать в дискуссию, чтоб развеять его пьяное одиночество и страхи, и бросил лишь неохотно и коротко: - How it is going?* ---------------- * гончая, сыщик, шпион ** - Как дела? - Not that great. Life just sucks in that crappy plane,* - ответил ветеринар на жаргоне, не особенно удивляясь вопросу Фрэта. - Obviously you will be suffering later somekinda a hangover,** - заметил бигль и тоже на жаргоне, и добавил: - a crown fire...*** - I know buddy... It's like to creep on one's hands through the fire... but you will have also to stay... in Moscow... I don't know which way is better...**** - Негр помолчал, постарался внимательно посмотреть на бигля, не смог и пробормотал, обняв клетку, и почти засыпая: - I know exactly the only thing: you're ace at fucking... I've seen it many times...***** - All animals are equal but some are more equal than others,****** - сказал Фрэт, вспоминая оруэлловский "Скотный двор", и шершаво лизанул черную щеку ветеринара, подумав, по-привычке, на любимом жаргоне: - This tipsy guy that's wearing the very blue skin just driven me up the wall...******* Рев двигателей в багажном отсеке был нестерпим для собачьих ушей и бигли в замешательстве постоянно трясли головами, стараясь избавиться от него... А на Фрэта шум Боинга не действовал: он дремал, положив лобастую голову на передние лапы, изредка переглядываясь с полюбившейся недавно Лорен, необычайно красивой и подвижной, с черно-бело-коричневой шерстью и изысканным хвостом, приводящим его в восторг, которая не скрывала своих симпатий и периодически неслышно повизгивала, стараясь привлечь внимание... Но Фрэт не реагировал на призывы и все глубже погружался в хорошо знакомый прошлый мир, в котором был то беспризорным псом в грязном лондонском предместьи времен Генриха VII, что ошивался целыми днями в трактире молодухи Дебби "Early Bird",******** с восторгом наблюдая ее перепалку с завсегдатаями; то старожилом университетского вивария неподалеку от Портленда, штат Орегон, в разгар вьетнамской войны, с громоздким и тяжелым кардиостимулятором, одним из первых опытных образцов, придуманнхм университетскими физиками, что был соединен электродом с его правым предсердием, и прибинтован снаружи к животу прорезиненной тканью, под которой потела и чесалась кожа; то любимцем красавицы-шотландки Клэренс с зелеными глазами, рыжей и распутной, приучившей пса лизать свои гениталии, взамен несостоятельного дяди сэра Джонатана Коккета, члена Верхней Палаты британского парламента ------------------------------ * - Не очень. В этом паршивом самолете жизнь кажется куском дерьма. (жарг.) ** - Похоже, тебе предстоит расплата тяжелым похмельем. (жарг.) *** - ...когда голова раскалывается. (жарг.) **** - Согласен... Будто ползаешь на карачках по горящему костру... Тебе тоже не сладко будет в Москве. Не знаю, что лучше... (жарг.) ***** - Одно знаю точно: ты классный собачий трахальщик... Сам видал... (жарг.) ****** - Все животные равны, хотя некоторые равнее. ******* - Этот надравшийся негр с синей кожей просто достал меня... (жарг.) ******** - Ранняя пташка середины семидесятых прошлого столетия, владевшего несколькими замками без привидений на юге Шотландии и любившего несмотря на возраст щеголять в красно-сине-зеленом килте на голое тело и дорогом клубном пиджаке; то отважным предводителем стаи гончих, бестрашно атакующей огромного медведя по кличке Старый Бен в окрестных лесах Мемфиса, штат Теннеси, в начале ХХ века, так прекрасно описанного Фолкнером, мудрого и хитрого, и очень опасного, всякий раз уходившего от погони и выучившего назубок повадки местных охотников, своих учителей, что который год безуспешно гонялись за ним... Фрэт поднял голову, чтоб взглянуть на Лорен, и очутился внезапно в незнакомом подвале, душном и влажном от постоянно текущих труб, с низкими сводами, без окон и таким огромным, что закраины тонули в полумраке, и полчищами крыс, притаившихся за стенами и под бетонным полом, которые с появлением бигля насторожились и прильнули к щелям, привычно готовясь к учебной тревоге... Знакомо пахло эфиром, йодом и работающим электрокоагулятором, прижигающим ткани...Фрэт глубоко втянул в себя воздух, ударивший в ноздри отчаянием и болью, страхом и давними человеческими испражнениями, и совершенно неожиданными запахами дорого табака и одеколона, и посмотрел по сторонам: у дальней стены возле открытой настежь металлической двери в две створки стояли трое в вечерних костюмах, наголо обритых, с наушниками радиосвязи и неуместными уличными башмаками коричневого цвета со шнурками. Они негромко переговаривались, посмеиваясь и поглядывая на изможденную молодую женщину со странно серым лицом в чем-то черном и длинном, похожем на рясу, что сидела неподвижно, прижавшись спиной к стене, выставив вперед непропорционально длинные босые ноги и руки, которыми упиралась в грязный пол, похожая на сильно отощавшего голубоко дога, и неотрывно смотрела на дым сигареты, зажатой стерильным кровоостанавливающим зажимом, которую курил мужчина, примостившийся рядом в неудобном старом кресле с облезшей матерчатой обшивкой... Мужчина был в хирургических перчатках, вымазанных засохшей кровью, в редкостных недешевых очках с круглой оправой и прозрачном целофановом фартуке поверх голубой рубахи с чуть распущенным узлом толстого галстука в горох. Он что-то говорил женщине, старательно выдувая дым в сторону..., и тут Фрэт увидел на полу подле нее собачий ошейник с маленьким висячим замком на месте застежки и длинную цепь, протянувшуюся к наскоро вбитой в стену металлической скобе... Он оглянулся еще раз. Мощная бестеневая лампа со встроенной дигитальной камерой освещала операционный стол с дистанционным управлением, подле которого переминались двое в хирургических перчатках без привычных халатов: невысокий темноволосый молодой мужчина, похожий на индейца, - Фрэт тогда подумал: "сoosie",* незнакомый еще с ------------------- * Китаеза (жарг.) этиническими группами, населяющими Россию, - и девушка в майке с надписью "Единственная Россия"... Рядом маленький столик с термостатируемыми контейнерами для транспортировки органов - такие он видел часто у себя в лэбе в Питсбурге - и наркозный аппарат, тоже очень современный, как лампа, фирмы "Medtronicks", многофункциональный, способный поддерживать адекватную вентиляцию в течение нескольких суток не хуже собственных легких... Человек на столе был накрыт простынями, густо пропитанными кровью, там, где широко была вскрыта брюшная полость... - Очень большая кровопотеря, - подумал Фрэт. - Так они могут потерять его, - и стукнул толстым хвостом об пол... - Ни у тебя, ни у нас нет выбора, Принцеса, - сказал мужчина, не обращая внимания на бигля. - Давно знаю зачем тебе понадобился человечий эмбрион и как, и куда ты вшила его тому старому еврею, что враз захорошел и стал выздоравливать волшебно, презрев привычные законы патофизиологии... По несчастию однако попала ты в судебные жернова государства нашего... Следователь-важняк за тобой охотится... Чтоб избавиться от него есть одно средство: исчезнуть навсегда... Только вот рука не поднимается... Пожалуй, послужишь еще науке... телом своим прекрасным... и органами... Вторую неделю реципиента ждем... Иди найди такого с четвертой группой крови да еще резус-отрицательного... Разве что, кто из дворян, соплеменников твоих, загибаться станет от почечной недостаточности... Молчишь? Похоже, упорство - твое главное качество после породы высокой и красивых ног... Этот парень, - он кивнул в сторону операционного стола, - уже почти разобран... С тобой, возможно, скоро сделают то же самое... Мужчина все говорил и говорил излишне нервно, будто боялся замолчать. Потом докурил, расстегнул зажим и раздавил выпавшую сигарету туфлей. - Не могу выпустить тебя отсюда..., - сказал он устало и покорно. - Слишком далеко все зашло... - Встал, подошел к молодой женщине и глядя мимо куда-то, чтоб не встретиться случайно взглядами, добавил: - А ты, похоже, и не рвешься отсюда особенно... и идешь на Голгофу, как на праздник... - Кравыт сылна, Анатолы Барысыщ! - раздалось у него за спиной с сильным акцентом. - Пусть кровит, Султан! - Мужчина сразу забыл о женщине и легко двинулся к операционному столу: - Как только удалим сердце, кровотечение прекратится... Сечете, коллега? - Да. Канешна, сэчем, - Голос ассистента выдавал волнение. - Будэм дэлат стэрнатамию? - А как иначе забрать сердце? Боковые доступы не проходят: не подберемся к сосудам... . Углуби наркоз, Валюн! - Мужчина в очках повернулся к анестезиологу. - Счас торакотомию заделаем и порядок..., а грудину рассечем поперечно... и времени поменьше понадобится... Готовь самый большой ранорасширитель, Сашенька! - сказал он и женщина в майке с лейблом "Единственная Россия" зашевелилась, перебирая инструменты на маленьком столике в ногах... Завизжала электропила, запахло подгоревшей костной мукой... Они молча работали, трудно рассекая грудину тупой пилой, а потом отделяя от нее переднее средостение... - Ему теперь по-фигу, что ребра полетят..., - сказал хирург и стал крутить ручку ранорасширителя. Рана медленно растягивалась и в наступившей тишине отчетливо слышалось потрескивание ломающихся ребер, будто кто-то большой и тяжелый шел по валежнику. Фрэт вспомнил медведя и мурашки побежали по спине.... За дверью раздался невнятный шум. Его сменил басовитый лай, заглушивший быстротечные крики. Дверь, сдерживаемая снаружи, распахнулась и в подвал ворвались две собаки: здоровенная черная дворняга, размером с молодую корову, отливающая вороненной сталью боевого оружия и песочного цвета боксер с сильно загнутой кверху короткой мордой в глубоких кожных складках, почти достигающей лба... Они встали по бокам лестница и замерли, забывая переступать от нетерпения ногами... - Давай контейнер, Султан! Открывай... шевелись..., - негромко командовал ассистеном Анатоль Борисыч, не обращая внимания на собак... - Ты хирург, братец, твое дело хирургия... Меня так учили: даже если пожар или землетрясение... ты не должен отходить от больного... черт... от донора... от стола... - Конечно! - кисло пошутил анестезиолог, стараясь побороть страх: - Ни шагу! Мы ведь действуем в соответствии с заповедью врачебной: Non noceo!* Хирург дернулся, удивленно посмотрел на коллегу и стал погружать в пластиковый мешок с консервирующим раствором отсеченное сердце с отмытыми от крови коронарными сосудами, похожее на кусок телятины. Затянув пакет, он опустил его в контейнер, разогнул спину и, оглянувшись по сторонам отрешенно, заметил: - Свои яйца теряют не только птицы, Валентин! Не помнишь, как это звучит на латыни...? В подвале было удивительно тихо и обритые люди в вечерних костюмах и всепогодных коричневых башмаках неподвижно стояли вдоль стены и удивленно таращились на молчаливых собак. Наступившую тишину попытался нарушить наркозный аппарат, странно взвыв мотором, но сразу ----------------------------- * Не навреди! (лат.) стих после неслышного щелчка выключателя... И тут сверху послышался приближающийся перестук когтей о каменный пол: негромкий и замедленный нарочито, совсем непохожий на собачий, и на ступенях возник крупный серый шарпей, a bore-polisher*, и стал неспешно спускаться, с каждым шагом увеличиваясь в размерах... Его шкура, вся в складках и шрамах, напоминала старую солдатскую шинель, и весь он, помятый и даже сонный какой-то, казался солдатом, вылезшим только что из окопа, чтоб размяться и покурить, и даже виделась старая винтовка за спиной... Шарпей оглядел присутствующих, поправил ружье, как-то незаметно уширился вдруг, стал расти и неспешно двинул в сторону операционного стола... Подойдя к хирургу он опустился на задние лапы и был уже почти вровень с ним..., и музыка тут заиграла мелодичными маршами братьев Покрасс..., а он сидел молча, будто слушал братанов-музыкантов, и не трогался с места..., и исходило от него ощущение нездешней силы, даже могущества, неимоверно быстрых непредсказуемых реакций хорошо тренированного тела бойца, обладавшего, похоже, разрушительной силой, не меньшей, чем артиллерийский снаряд, и воля людей, прижавшихся спинами к стенам подвала, съежилась по-началу, а потом исчезла совсем вместе с храбростью... Лишь хирург Анатолий Борисович в редкостных очках еще противился шарпею, который, похоже, не собирался нападать, и суетливо похлопывал себя по карманам в поисках пистолета, словно искал зажигалку или носовой платок, путаясь в складках шелестящего фартука и поправляя сползающие очки... Наконец, он отыскал пушку, взвел курок и приставил ко лбу шарпея, и тогда тот прыгнул внезапно: молча, легко и свободно, будто играючи, и впился в горло человека..., а тот успел сделать несколько выстрелов и все они попали в цель, но шарпей продолжал висеть у него на шее, навсегда стиснув зубы... А когда они упали оба, Фрэт вдруг ощутил в грудной клетке и животе такую смертельно обжигающую боль, словно все пули из пистолета незнакомого хирурга попали в него и залаял громко и визгливо, как щенок, чувствуя, что умирает, и еще понимал, уже не собачьим умом, а другим, всепроникающим и всеобъемлющим, что смерть ему теперь нипочем, потому как вся его будущая жизнь, прожитая здесь, прекрасная и отвратительная, и предстоящая неистовая любовь были отданы молодой женщине, что сидела на грязном полу подле цепи и смотрела перед собой невидящими желтыми, как у него, глазами с широкой зеленой каймой... Фрэт попытался вытянуться в неудобной клетке багажного отсека Боинга и, не чувствуя дискомфорта, принялся грустить, вспоминая институт в Питсбурге, штат Пенсильвания, на северо-востоке США, лабораторию генетики, где никогда не был, но в которой его будущие гены, изолированные от окружающего мира лишь тонким слоем кварцевого стекла пробирки, из которой по недосмотру кто-то вынул пробку, вдруг ------------- * злая собака (жарг.) разом: масштабно и немыслимо полно вобрали в себя навсегда окружающимй мир, и тот, что за стенами лэба, и тот, что окрест, и еще дальше... Он быстро научился понимать человеческую речь со всеми ее оттенками, иронией, недосказанностями и паузами, которые порой значили больше слов, а потом заговорил сам... и очень стеснялся, и никогда не делал этого прилюдно, даже на жаргоне, который любил... Он истово занимался любовью с молодыми биглями-барышнями, когда их приводили к нему служители, но не испытывал особого удовольствия: это была его работа... Москва пахла по-другому: неухоженными окраинами, которыми они ехали в Цех, подержанными автомобилями - тот, что вез их, походил на мусоровоз после недавней ездки - и такими же подержанными людьми, но сильнее всего был запах предожиданий, будто все они, и люди, и улицы, и машины, старательно напряглись и застыли обреченно, а, может, с надеждой, в ожидании перемен, мудрого покровительства или привычного злодейства, изнашиваясь и терпеливо потея, и, похоже, почти не замечая этого... Их разместили в большой комнате, неровно облицованной белым крошащимся кафелем, с мокрым цементным полом, слегка присыпанным опилками. И стены, и пол, и опилки издавали ни с чем не сравнимый омерзительный запах, и Фрэту сразу расхотелось дышать. Он посмотрел на остальных: взъерошенные, почему-то потные, несмотря на промозглый холод неотапливаемого помещения, бигли трусливо сбились в дрожащее стадо, стараясь телами соседей отгородиться от недавнего перелета, страшной машины без окон и дверей, доставившей их сюда, запахов и мелких осколков, что всякий раз разлетались колючими брызгами, когда очередная кафельная плитка бесшумно отделялась от стены и звонко разбивалась о каменный пол, заставляя их удивительно синхронно вздрагивать спинами... Крупная молодая белобрысая деваха в резиновых сапогах и твердом оранжевом фартуке поверх ватника, незнакомо шуршащем при движениях, пахнувшая стенами и полом, неожиданно выкрикнула что-то, замахнувшись на биглей странной палкой с голыми ветками на конце, и уставилась на Эйбрехэма, и удивленно улыбнулась, сразу похорошев круглым лицом, а тот, чем-то похожий теперь на своих собак, вдруг забыл о них и презрев вонь и лужи, двинулся к девке, растянув толстые гуттаперчевые губы непривычно пурпурного цвета в ответной улыбке, вытаскивая на ходу самолетные бутылочки с виски, и Фрэт заревновал, прислушиваясь к шуршанию неудобного фартука... Лаборантка Станислава, что глазела на негра, приоткрыв маленький пухлый рот с сероватыми редко чищенными зубами, училась на третьем курсе Медицинской академии, подрабатывая в Виварии ночными сменами. Она приехала в Москву из Карелии и смешно окала поэтому, плохо одевалась, предпочитая доселе незнакомую одежду из кожи, траченную металлическими рокерскими заклепками, что делала ее похожей на крупного пони с бубенчикам, и считала себя правильной девкой, усердно противостоящей столичной вседозволенности, хоть могла крепко выпить и переспать с понравившимся студентом или преподавателем... Такого большого черного негра, похожего на дорогой холодильник, что стоял на кухне в доме Елены Сергеевны Лопухиной, заведующей Отделением почечной трансплантологии Цеха, она видела впервые. Однако показался он ей, несмотря на размеры, крошечным замерзшим человечком из грустной американской сказки-комикса, напуганным перелетом и Москвой, и непривычными вонью и грязью собачника, и чем-то еще, что пока не успело сформироваться в ее голове..., и ей захотелось пригреть и приласкать его. Фрэт осторожно опустил зад на лапы и стал незлобливо завидовать ветеринару, которого деваха в сапогах и ватнике, не похожая на своих американских коллег, завела в лаборантскую и усадила на неудобный жесткий стул посреди комнаты. Помедлив, она произнесла несколько непонятных слов и, продолжая улыбаться, мимолетным движением сняла фартук, расстегнула ватник и стащила с головы вязанную черную шапочку, и сразу удивительно чистые пепельно-серые волосы привычно заструились по щекам, вдоль приятного лица, которое немного портил прямой крупный нос, неожиданный на круглом лице, а может, и не портил совсем, а наоборот, Фрэт этого еще не знал, и осветили лицо, и замызганную комнатку, где кроме Эйбрехэма, неуверенно сидящего на стуле без спинки, стоял ободранный письменный стол с грязной посудой, парой граненых стаканов и больничным винегретом в фаянсовой миске с палевыми цветками, не встречающимися в природе, вдоль выщербленных краев; несколько пустых ведер у стены, медицинские весы на полу и жесткий, обитый клеенкой, топчан со старым солдатским одеялом в изголовьи, на которое неожиданно грациозно уселась лаборантка... Напуганный Эйбрехэм удивленно посмотрел на невиданные граненые стаканы и она, стараясь понравиться перепуганному чужеземцу, сразу суетливо полезла за бутылкой, спрятанной в нижнем ящике письменного стола, забыв о самолетном виски, разлила остатки содержимого и, пошарив в почти пустой от волнения голове, выпалила, провинциально скривив рот и неуверенно улыбаясь: - Welcome! Добро пожаловать! Негр пил мелкими глотками, делая короткие паузы, и ее затошнило. Выпив, он облизал гуттаперчевые губы, улыбнулся широко и долго, и невиданной белизны зубы, непохожие на настоящие, гипнотизировали ее... Она пришла в себя, понимая, что висит на негре с задранной юбкой, цепляясь за него руками и губами, обхватив могучие бедра босыми ногами, и не падает только потому, что упирается промежностью не в привычный студенческий пенис, но что-то огромное, проникающее за стенки влагалища, пульсирующее и горячее..., и лишь позже почувствовала еще и могучие ладони на своих ягодицах... - Вот тебе и крошечный человечек из американской сказки, Славка, - успела подумать она и улыбнулась... Фрэт забыл, что по-породе он жизнерадостный сангвиник, уравновешенный и покладистый, и затосковал, и заглянул в приоткрытую дверь, и тут же в спешке попятился, и прикрыл глаза от ослепительно белизны обнаженной попки лаборантки в позе dog-style, подрагивающей перед черным, как крышка никогда не виданного им концертного рояля, пахом негра, который с мощью шахтерского отбойного молотка с вечным двигателем внутри вдавливался в светящиеся ягодицы... Фрэт постоял немного в корридоре, вернулся, осторожно протиснулся в дверную щель и сел на задние лапы. - That's called "bunny fuck",* - подумал он, возбуждаясь, и громко стукнул об пол толстым галстуком-хвостом, навсегда влюбляясь в молодую лаборантку с белоснежной кожей и запахом гениталей, сводящим его с ума.... А Станислава от неведомого раньше мучительно-сладостного наслаждения временами вновь теряла сознание, и бигль, досматривая слишком затянувшийся на его взгляд короткий коитус в одиночестве, ветеринара он в счет не брал, совсем не по-собачьи, неземным каким-то чувством вновь, как в недавнем перелете через океан в багажном отсеке Боинга, проживал свою будущую московскую жизнь, безумную, страшную и прекрасную, в которой не собирался ничего менять, потому что умирал счастливым, зная, что жертвовал собой ради тех, кого любил и чьи человеческие качества почти не имели для него значения... Днем они пообедали в ресторане, который выбрала Станислава. - Буду звоть тебя Обрашкой, - проокала она, стараясь уменьшить размеры ветеринара-гиганта, рука которого, похожая на лопату, нежно подбиралась под столом к ее гениталиям, а темные глаза без зрачков смотрели не мигая, обволакивая любовью и таким нестерпимым желанием, что хотелось поскорей содрать одежды и позволить ему делать с собой, что захочет прямо в кабаке, и самой приникнуть губами к пугающей сине-черной шероховатой коже... - Пожил бы ишо чуток. У Ленсанны вон доча зимой свободна... и комин протопить можно, - окала Слава, понимая, что не слышит он и стала горевать, и напряглась, пристально вглядываясь в полюбившееся лицо нездешнее, чтоб запомнить сильнее, но помять услужливо подсовывала ночную дежурку и огромный всепроникающий Абрамов пенис с задатками вечного двигателя, на котором сидела... Вечером Станислава поехала провожать Абрама, понимая, что неожиданно быстро и сильно привязывается к нему, а Фрэт, которого захватила с собой, прямо в шумном здании аэровокзала, периодически сотрясаемом громовыми объявлениями на плохом английском, взял первый -------------------- * Траханье по-быстрому (жарг.) урок русского языка, вслушиваясь в невнятные монологи дикторов... Глава II. Доктор Елена Лопухина - Ленсанна! Можно поговорить с вами с глазу на глаз..., как Кутузов с Нельсоном? - Если опять про этого писателя с почечной недостаточностью... - Он актер... Я обещал, что положу его на днях. Он не протянет еще месяц на амбулаторном гемодиализе... Ему нужна трансплантация почки. Срочная... Сейчас... - Крупный сорокалетний хирург по прозвищу Вавила, с густыми, как у проводника, усами на простоватом лице, свисающими по углам, за что дали ему имя героя гоголевских "Диканек", с кругами темного пота подмышками на голубом операционном белье и красной полоской на щеках и носу от только что снятой маски, уставился на заведующую отделением, выжидая, а потом демонстративно перевел глаза на длинную ногу в красивом чулке глубоко темно-серого цвета, что покачивалась перед ним, непринужденно выбираясь каждый раз почти до паха из-под полы расстегнутого халата. - Любопытно, как она заканчивается у нее, - привычно подумал про ногу Вавила, пытаясь найти новые аргументы. - Госпитализация больных в отделение является моей прерогативой. Только моей... Странно, что ты вдруг забыл об этом. - Молодая женщина уверенно излагала инструкции Ковбой-Трофима и, закончив, по-мальчишески соскользнула с голой крышки письменного стола, с удовольствием наблюдая, как Вавила, поколебавшись, но так и не совладав с низменными инстинктами, не отвел взгляд от открывшейся на мгновение промежности. - Откажи! Мы в отделении трансплантологии... Экстренных госпитализаций здесь не бывает... Неотложная хирургия на втором этаже. Она вытащила из кармана халата пачку сигарет, закурила и, тряхнув несколько раз пустым коробком спичек, странно метко, по-мужски, почти не глядя швырнула его в далекую корзину для бумаг под столом, и двинулась по кабинету, удивительно грациозно, так можно ходить лишь после долгой изнуряющей муштры или из-за унаследованной хорошей породы, уверенно продвигаясь меж деревянных стеллажей с рядами книг за полуоткрытыми дверцами, уродливых белых медицинских шкафов из металла со стеклянными стенками и полками, забитыми дорогим иностранным хирургическим инвентарем, стола для совещаний и инкрустированной перламутром деревянной подставки с недешевыми бронзовыми часами под старину с фигурками двух женщин в тогах и сандалиях на босу ногу, внимательно разглядывающих маятник, несуетливо качающийся из сторону в сторону вместе с мальчиком-ангелом, оседлавшим его, дивана хорошей кожи у стены с резным деревом дорогих пород, и таких же кресел перед низким столиком с толстой прозрачной стеклянной доской, на которой лежали несколько медицинских журналов, аккуратно вскрытые конверты с вырезанными кем-то марками, и две китайские кофейные чашки тонкого, почти прозрачного фарфора, с темной и очень густой беспорядочной жижей на дне... - Ему ведь за шестьдесят уже... и алкоголизм в анамнезе, - сказала вдруг она, проявляя удивительную осведомленность и останавливаясь перед Вавилой, который, похоже, давно забыл о своем претеже, увлеченный возбуждающей пластикой женского тела, которое знало о своем совершенстве и искренне радовалось, когда об этом узнавали другие, даже если это случалось с ними не в первый раз... - Он еще хоть куда, - сказал Вавила, приходя в себя. - Занят в трех спектаклях..., сам поставил еще два, преподает в институте и лишь под моим напором отказался от участия в фильме - каком-то бесконечном телесериале про наших нынешних национальных героев. - Про кого? - вяло поинтересовалась она. - Про воров... - Аннулируй госпитализацию писателя, Вавила. Наш лист-ожидания растянут больше, чем на год... Мы не можем оперировать стариков, потому что тогда станут умирать молодые, - сказала Елена Лопухина, будто выступала в платной телепередаче "Закон и порядок", и поглядела на дверь, ставя точку в затянувшемся разговоре, но не удержалась: - Очереди в европейских клиниках на трансплантацию составляют десятки тысяч пациентов..., а Европарламент готовится обсуждать возможность продаж человеческих органов... Моя бабка по отцу рассказывала, как во время Отечественной войны в санитарные поезда брали только тех, кого можно было довезти до госпиталей... Остальных... бросали. - Сука! - подумал Вавила, поднимаясь со стула и добавил вслух: - Почти абсолютная власть в Отделении..., да и в Цехе тоже, развратили вас почти абсолютно. Не помню, кто сказал..., но знаю: вы перестали быть специалистом, Ленсанна... Вы становитесь жестким менеджером, железным и бездушным не только к больным... - То, что не ложусь с тобой, Вавила, еще не значит, что ты не нравишься мне, - мягко сказала заведующая и Вавила удивленно замер у дверей. - Ты мне просто противен... Да, да! Противен! - перешла она на крик, забывая грациозно перемещаться при этом. - Твоя дешевая демагогия не стоит выеденного яйца, даже если оно воробьинное или твое собственное... Думаешь не знаю, сколько слупишь с этого писателя за госпитализацию, анализы, иммуннодепресанты, которые тебе впаривают по-дешевке фирмачи-австрияки, операцию, послеоперационный уход?! Вон отсюда! - На порядок меньше, чем возьмете вы..., да еще в валюте! - взорвался Вавила и сразу понял, что идет в лобовую атаку и она никогда не простит ему этого, и уволит к чертям собачьим, и никто не станет на его защиту, ни паршивый профсоюз, ни венценосный Ковбой, ставший в последние годы столичной знаменитостью..., и тогда ему одна дорога: больничным ординатором в городскую больницу или врачем в поликлинику с нищенской зарплатой... - Простите подлеца, Елена Александровна, - внятно попросил Вавила, сильно потея, будто ассистировал на операции, и склонил голову... - Настоящая леди называет кота котом, даже если споткнулась о него... - Убирайся! - голос молодой женщины торжествовал, но в нем не было злорадства. Когда за Вавилой закрылась дверь, она постояла неподвижно немного, невидяще поглядела на два убогих городских пейзажа на стене, подаренных хорошим московским художником, скомкала туго плотный лист ненужного приглашения на международный конгресс и не гляда метко забросила в туже далекую корзину, подошла к телефонам, набрала короткий номер местной связи и замерла опять... - Можно зайти к вам? - сказала она в трубку другим голосом, трудно дыша, и принялась ждать... - Я ухожу в операционную, - ответила трубка, дребезжа, и сразу последовали короткие гудки. Она выждала мгновенье и снова набрала короткий номер в три цифры. Трубка хохотнула негромко и сказала: - У нас пять минут... Она не стала отвечать и, бросив взгляд на часы с мальчиком-ангелом на маятнике, легко стянула из-под халата скользкие штанишки, уже представляя себе, как пробежит мимо вечной его секретарши, холодной старой девы с проницательными глазами лекаря от нетрадиционной медицины, которой ей всегда до смерти хотелось залезть под юбку, чтобы посмотреть, что там, легко присядет на край письменного стола в огромном, похожем на ангар, кабинете, и истекая желанием станет ждать, когда он приблизится знаменитой ковбойской походкой, сводящей с ума, недоступный и такой близкий, медленно поднимет тяжелые веки, посветив вокруг неярко серым цветом, и она погрузится в пучину наслаждения, всякий раз яркого и быстротечного, и дернула ручку двери... Елена Лопухина, строгая молодая женщина с прекрасным узким лицом аристократки или хорошей актрисы, всегда туго обтянутым кожей, особенно на выступающих скулах, большими желтыми глазами с широкой зеленой каймой, делающей их иногда голубыми или зелеными, в зависимости от настроения или одежды..., или цвета волос, фигурой девочки-теннисистки, одновременно угловатой и элегантной, толстыми длинными губами и двумя небольшими бородавками на щеке, придававшими ему редкостную прелесть, с периодическими приступами нимфомании в поведении и одежде, всегда из дорогих магазинов, была неплохим хирургом и отличным менеджером с мужскими стратегическими мозгами, всякий раз находившими нетрадиционные решения традиционных проблем. Мать Елены - Анна Лопухина, бывшая операционная сестра, почти всю жизнь простоявшая на операциях основателя и бессменного директора Цеха, профессора Глеба Трофимова, по кличке Ковбой-Трофим, принадлежала известному в России дворянскому племени Лопухиных, за что расплачивалась гонениями, как до нее расплачивались ее родители, но, видно, не смогли, потому что были растреляны в тридцать седьмом... Отец Елены, мягкий интеллигентный человек, не вынес ни стоицизма старшей Лопухиной, ни замкнутости, ни молчаливого противления режиму и уехал насовсем в Прибалтику, где обитались его родственники, когда дочери было шесть лет... Он периодически навещал их и даже познакомился с Ковбой-Трофимом, который консультировал его иногда, но жить в Москве не хотел... Согласно легендам и периодически гулявшим по Цеху слухам, в старшую Лопухину когда-то был влюблен профессор Трофимов, который не побоялся и взял Анну к себе в институт, когда дальние родственники тайком привезли ее, еще почти ребенка, из Казахстана после войны... Однако Ковбой-Трофим обитался для простого институтского люда так высоко, что представить в его объятиях бывшую операционную сестру, суровую недотрогу с крупными чертами излишне породистого лица с бородавками, не мог никто, как ни старался... Высокая и статная, не отличавшаяся особой красотой, Анна Лопухина вырастила дочь одна, соответственно своим принципам и представлениям о воспитании и образовании, в которых превалировали строгость и суровость, и максимальная занятость, и в ход здесь шло все: теннис, плавание, фигурное катание, английский, фортепиано... и даже балет, благо в те времена почти все это было бесплатным, и маленькая Елена, похожая на стрекозу с длинными ножками вместо крыльев и такими же большими стрекозьими глазами, спешила из музыкальной школы во Дворец пионеров, сгибаясь под тяжестью школьной сумки, папки с нотами и чехлов с коньками и ракетками, чтобы провести полтора часа у балетного станка... Единственная слабость, которую позволяля старшая Лопухина в отношениях с дочерью, были совместные метания остаков пищи с обеденного стола в корзину для мусора, что стояла в дальнем углу кухни... Она почти всегда выходила победителем и, сидя за столом демонстративно небрежно, даже неглядя, швыряла огрызки яблок, недоеденный картофель, рыбьи головы, хлебные корки, смятые салфетки и прочий хлам в корзину, эпатируя Елену не столько манерами, сколько удивительной целкостью... - Твоя бабушка, получившая куда лучшее воспитание, считала эту работу вполне достойным занятием и достигла в ней большого совершенства, - сказала дочери однажды Анна Лопухина, - но брасывать почти целые котлеты в корзину она себе никогда не позволяла.... - К чему ты готовишь меня, ма? - спросила однажды, худая, почти прозрачная, с синяками под глазами от недосыпаний, Елена, вопросительно глядя на мать... - Не к тюремным же лагерям, в которых погибли дед с бабкой? Где еще могут понадобиться моя выносливость и покорность? Где? - Типун тебе на язык, Елена! - сурово реагировала старшая Лопухина. - В этой стране может случаться все и даже больше... Ты должна быть готова и к будущей благополучной жизни, и к дедушкиным с бабушкой лагерям... Я воспитываю в тебе не выносливость и покорность, но стойкость духа и тела, которые в трудную минуту или счастливые часы придут на помощь... Ты не в убытке... - С твоей муштрой я чувствую себя крысой на корабле, где каждый день учебная тревога, - сказа Лена, которой было в ту пору 15 лет. - Нет! Я хочу научить тебя дуть умело в свои паруса... Поступив в медицинский, Елена чуть притормозила в нагрузках, но оглянуться вокруг по-настоящему и прислушаться смогла только на третьем курсе..., и удивилась сильно: равнодушная толпа, одноликая, вызывающе бедная, за исключением редких одиночек, подтверждающих справедливость вечного русского тезиса: бедность - не порок, неохочая до учебы, жадная до выпивки, что стала вдруг мучительной проблемой, и секса, на который большинство смотрело, как на заход в кино. Однако Елену однокурсники не интересовали: ни бедные, ни богатые, и на все попытки студенческого флирта: от легкомысленных поцелуев в перерывах между лекциями до серьезных попыток забраться под юбку на вечеринках, она реагировала с такой леденящей и яростной сдержанностью, что у нападавших мгновенно исчезал из крови тестостерон. Младшей Лопухиной был интересен лишь один человек в Москве, давно и навсегда ставший, как ей казалось, властелином ее души, и неважным было, что он станет делать с телом, которое напрягалось и замерло в бесконечном ожидании... А он ничего не делал ни с телом, ни с душой, лишь приглашал иногда в концерты и музеи, хоть в живописи и музыке разбирался поверхностно..., на премьерные спектакли, в загородные поездки с коллегами и друзьями, а однажды взял в Лондон, на кардиохирургический конгресс, и она, совершенно ошалевшая, бродила с ним, узнавая с детства знакомые по репродукциям места... Он изредка бывал у них в доме и всякий раз за чаем с бубликами, уверенно положив сухую кисть с удивительно длинными сильными пальцами на такую же сухую от постоянного хирургического мытья руку Анны, деликатным шепотом предлагал деньги, вынимая из кармана пиджака заготовленный конверт и всякий раз с сожалением клал обратно... Однако деньги и достаточно большие в доме были всегда: из каких-то полулегальных дворянских фондов, союзов и родственников за рубежом... Елена не знала отказов в одежде и карманных расходах, удивляя однокурсников то щедрым заказом ресторанной еды для всей компании, то дорогой выпивкой... Он никогда не был с ней фамильярным, не покровительствовал демонстративно и не пытался легкомысленно заигрывать, никогда не подчеркивал ни дистанции, ни социальных раличий между ними, и не старался казаться однокурсником... Он был самим собой и ни разу не сделал ошибки, хотя она догадывалась, как трудно ему это давалось. И даже преподнося дорогие подарки, от которых душа ее взлетала в небеса, он вел себя сдержанно и просто, будто вместо последней модели "Жигулей" дарил ручку Parker с золотым пером... Ее смущало лишь, что мать была сдержанна и сурова с ним, даже враждебна и всячески противилась дружбе... Елена первой сооблазнила его. По крайней мере, себе она внушила именно это и жила долгие годы с примиряющей и успокаивающей мыслью, что инициатива принадлежала ей, а он просто подчинился обстоятельствам. Она была слишком хорошо воспитана, хотя старшая Лопухина говорила, что здесь - слишком не бывает, красива, умна и имела редкостную родословную, которой если не кичилась, то помнила постоянно и не уставала напоминать другим молчаливо, сдержанностью своей, даже высокомерием, осанкой и полным отсутствием суетливости, свойственным подругам той поры, чтобы позволить ему овладеть собой в номере дорогой гостиницы с двумя большими кроватями, разделенными массивной тумбочкой, после ужина с обильной выпивкой или на близкой даче в Малаховке под любимого им Генделя и кофе с миндальным ликером..., и предпочла осуществить эпатажную выходку свою в такси, на задних сиденьях, хотя по-началу собиралась заняться любовью с ним в лифте..., заранее зная, что он не сильно бы удивился... Елена не была пьяна... Несколько глотков шампанского лишь приятно кружили голову, когда она требовательно повернулась к нему и посмотрела желтыми с зеленым ободом глазами в интеллигентное, чуть строгое лицо без возраста, которое никогда не воспринималось самостоятельно, но с телом всегда, в хороших одеждах из тщательноь выделанной кожи, такой тонкой, что походила на ткань..., шерстяную или из хлопка, клиникой его, а позже институтом по прозванью Цех, званиями, хирургическим мастерством, о котором даже среди студентов ходили легенды, и особенно руками, восхищавшими своей артистичностью или аристократичностью..., она не знала толком, чем именно, и просто замирала от восторга и сексуального предожидания, воображая, как эти руки станут притрагиваться, наконец, к ее телу и делать с ним то, что сделали с душой, только разнузданно, вседозволенно и вдохновенно. Она приблизила распухшие вдруг губы к лицу Ковбой-Трофима, втянув ноздрями привычный аромат горького одеколона и слабый запаха грузинского коньяка "Греми", вечных его спутников, и тут же коснулась узких длинных губ, умирая от страха и собственного безрассудства, и втянула верхнюю в рот..., и уже не выпускала, хоть стала задыхаться... И сразу все исчезло: траченная временем "Волга", пустынные слабоосвещенные улицы почти без машин, с редкими магазинами и прохожими..., страх, стыд, предожидание будущего позора или расплаты... На заднем сиденьи старенького такси, кружившего по ночной Москве, мужчина и женщина исступленно ласкали друг друга, обжигая то стыдливыми прикосновениями губ, то бесстыдно требовательными и всепроникающими руками, теряя разум... Она не помнила, как сдирала с него галстук, а потом с себя осеннюю одежду, сапоги, чулки и долго мучилась с трусиками, пока не догадалась сдвинуть их насторону..., и немного пришла в себя, сидя на корточках на мужских бедрах в дорогих штанах с раздернутой молнией, уперев спину в переднее сиденье, чувствуя под собой движение волшебных руки и что-то еще: огромное, трепещущее и обжигающе горячее, не сопоставимое по размерам с принятыми анатомическими представлениями, что подрагивало у входа в нее, словно поджидая команды, а потом, недождавшись, стало медленно проникать внутрь... От мучительного наслаждения она впала в беспамятство, потому что пришла в себя, когда уже изнемогая, но, по-прежнему, настойчиво продолжала двигаться вверх-вниз, вверх-вниз, сминая юбку и брюки, и не находя занятия губам... Потом она почувствовала, что пряжка брючного ремня царапает нежную кожу бедер, потом вдруг увидела в зеркале заднего вида широкие глаза пожилого таксиста, уставшие пялиться на нее за почти двухчасовое круженье по Садовому кольцу, заметно прибывшее число автомобилей за окнами, спешащих пешеходов..., но остановиться не могла... Она долго стояла под душем в большой ванной комнате чужой квартиры, с ужасом ожидая утрешней реакции матери за ночь, впервые проведенную вне дома... А Анна только спросила негромко: - С кем ты была? Елена топталась в прихожей, отворачивала распухшие губы, ощущая себя уличной девкой и молчала, а потом вдруг неожиданно для себя повернулась к матери и сказала: - Надувала паруса... умело! - И сразу захотелось провалиться сквозь землю... - С кем ты была? - повторила вопрос Анна, не замечая грубости. - С ним? - и не дождавшись ответа, отвернулась от дочери и прошла на кухню. С той ли поры, чуть раньше или позже, старшая Лопухина стала затухать, болеть странно, прекратила приемы гостей и хождения на посиделки таких же, как сама, бывших детей репрессированных родителей-дворян, и спустя месяц или два внезапно умерла в корридоре поликлиники, куда пришла на прием, избавив дочь от множества обременительных хлопот... Через год умер отец. Она поехала в незнакомый Каунас, не испытывая, впрочем, никаких чувств... Заплатила за похороны, за поминки, за что-то еще... К ней подходили и подходили, и она безропотно отдавала деньги, которые успел ей сунуть Ковбой-Трофим перед отходом пезда, пока они не кончились совсем... Фрэта не было в ту пору, но сегодняшняя Елена Лопухина могла задавать ему вопросы из той своей прошлой жизни, безрассудно прекрасной и счастливой, и периодически делала это. - Разница в сорок лет, Хеленочка, даже если в постели он не расстается с орденами и званиями, и доводит тебя до оргазма сексуальными упражниями, не укладывается в рамки общепринятой морали, позволяющей сохранить лицо, - сказал Фрэт, переминаясь на задних лапах, чтоб поудобнее уложить зад на постоянно мокрый пол Вивария. - И все его остальные достоинства и недостатки, включая пенис-гигант, волшебные руки и хирургическое мастерство, умение сидеть в седле, вести себя в любой обстановке, звания, должности и награды, никогда не уменьшат хронологический дисбаланс. Все будут искать корысть в его и твоих действиях, и будут находить. Приличный человек вытерпит недолго. - Ковбой-Трофиму помогает интеллект, - бросила себе спасательный круг Елена, понимая, что не доплывет. - Если бы интеллект был выгоден, естественный отбор по Дарвину сделал так, чтоб кругом ошивались одни умники... Оглянись окрест, сколько их по лавкам, тех что состоялись... и не только по службе, как он. Фрэт помолчал, переваривая картины первого любовного опыта Елены Лопухиной в ночном московском такси, поглядял на свой, вылезший в подбрюшьи влажный пенис, и сказал раздумчиво: - Если ты однако под интеллектом понимаешь необыкновенную для его возраста половую потенцию... - Его пенис поболе твово в семь раз будет, - с вызовом перебила она, копируя Станиславу и пристально разглядывая светящийся розовым Фрэтов член..., и помедлив, и порывшись в карманах халата, достала пустую пачку сигарет, смяла резким движением кисти и не глядя бросила почти за спину в ведро с опилками, стоящее в дальнем углу, и уже зная, что попала, победно поглядела на Фрэта, ожидая похвалы... А Фрэт не видел и слышал, потому как уже в который раз очутился вдруг в одном из замков сэра Джонатана Коккета, выстроенного в XVII веке его знаменитыми предками на обрывистом берегу, где перед огромным мрачноватым домом с узкими зарешеченными окнами дышал необычайно глубоко и ритмично океан, без мягкого шелеста гальки и шума волн: просто тяжелые глухие удары, похожие на гром или отдаленную артилерийскую пальбу, к которой незаметно привыкаешь, как привыкаешь к грохоту электрички под окном развалюхи на окраине Москвы... А за замком начинались заросли дрока, и дальше, до горизонта - море зеленых пологих лугов с редкими вкраплениями темных островков длинноствольных деревьев, что шуршат постоянно незнакомыми остроконечными листьями. До Ливерпуля, в котором, как во всем остальном мире, люди громко сходили с ума от земляков Beatles, Элвиса, нестареющих Эллы и Сачмо, и, поддав, гоняли в огромных автомобилях, было миль пятьдесят, которые дорогущий "Bently" Клэренс, племяницы сэра Джонатана, преодолевал за полчаса. Девка была чудо, как хороша: жесткие, как у собаки, рыжие волосы, большие лягушачьи глаза, такой же рот, всегда мокрый, чуть полноватая высокая фигура и необыкновенная сексуальность, для характеристики которой распущенность, казалась самым мягким определением... Клэренс слыла body and soul* стареющего дяди, задолго до европейских бунтарей, еще не помышлявших о сексуальной революции, любившего щеголять в красно-сине-зеленом килте без исподнего, --------------- * любовница дополняя наряд смокингом и красным галстуком-бабочкой на голое тело..., и ей приходилось сильно стараться на все лады, чтоб расшевелить его в постели, и даже расшевелив, чрезвычайно редко добивалась успеха, позволявшего дяде-шотландцу испытать сексуальный восторг, не говоря о ней самой..., и традиционно обращала взгляды на Джонатановых шоферов, которые исторически, она доподлинно знала, делали эту работу лучше всех остальных мужчин в доме... Клэренс впервые посмотрела на Фрэта, как на шофера, затянутого в рыжую униформу, когда после часа возни с Джонатаном, так ничего и не добившись, она выпроводила его из спальни и сказала нерешительно, все еще тяжело дыша: - Holy fuck! He's just honey wagon. It stinks. Try to lick my pussy, Frat!* - и похлопала рукой по простыне меж раздвинутых бедер..., а когда он запрыгнул, потянула за ошейник и придвинула морду к промежности, и сразу на бигля обрушился неведомый раньше камнепад запахов, густеющий в ноздрях, сквозь который он продирался с трудом, проваливаясь от наслаждения в беспамятство, пока не догадался сунуть туда язык... Пришло лето, как всегда жаркое, в этот раз еще и дымное от горящих торфянников, и постоянный ветер нес почему-то беспомощность вместо прохлады и усиливал жару..., и Вавила говорил назидательно: "Лето, это не когда жарко, а когда есть деньги". Лишь вечерами центр города такой же красивый теперь, как Нью-Йорк, выбирался из жаркого захолустья и, забываясь, утопал блаженно в огнях и прохладе, чтобы утром снова накрыться горячечным колеблющимся маревом, подавляющим желания и выжимающим под одеждами пот... В парке за Соколом, где стоял Цех, многоэтажная махина из стальных балок, крытых поляризованным стеклом, напоминавшая гигантский космический парусник, подгоняемый звездным ветром, днем было также жарко, как в центре, и обезвоженные деревья со скрученными листьями и почти звенящими от сухости стволами, не давали прохлады и было заметно, что им не по себе... Толстая старая санитарка, по прозвищу Егор Кузьмич, в ватнике, несмотря на жару, поверх халата, кормила голубей остатками больничной еды из эмалированного ведра с надписью "Неотл. Хиру.", и прирученные птицы вились над ней темной шуршащей стаей без просветов... - Как странно смотрит этот рыжий кобель, - сказала Елена Лопухина, стоя в Виварии рядом со Станиславой перед биглями, привычно не замечая ни жары, ни густой отвратительной вони. - Все пестрые, он один однотонный... Просто конек-горбунок... Кажется, сейчас заговорит... Принеси мне стул. ---------------- * Мать твою! Он просто мешок с дерьмом... Попробуй лизануть мою киску, Фрэт! (жарг.) Усевшись перед Фрэтом, она достала из халата сигареты, закинула ногу на ногу и перед мордой бигля предстала узкая полоска белых штанишек и восхитительно голые, и прямые, как у мальчишки, бедра, и он сразу забыл обо всем: о Станиславе, которую преданно любил, о верной подружке Лорен и остальных барышнях-биглях, сидяших вдоль стен на цепи в ошейниках, о безвольном, вечно пьяном неумелом хирурге, заведующем Виварием, о назойливом слюнявом боксере песочного цвета с мудреным именем Захар, неведомо как попавшим сюда и своими дурацкими шутками достававшим его, он еще помнил, как это звучит на слэнге: to drive up the wall, о приятеле-шарпее, похожем на старую солдатскую шинель, молчаливом и суровом бойце, о чрезмерно брезгливом голубом доге-аристократе Билле, сильно отощавшем от некачественной кормежки, о дружелюбном крупном псе-дворняге с вытекшим глазом по имени Пахом, который всякий раз норовил позадираться, но завидя барышень-биглей начинал торчать - began to get it up, не по-собачьи смущаясь влажного розового пениса с косточкой внутри, как торчит сейчас он сам, перед этой молодой женщиной, уверенной в себе, умной и сильной, и необъяснимо прекрасной... - The real bachelor girl,* - подумал Фрэт, - Подойди! - сказала Лопухина и склонилась, чтобы он мог увидеть и грудь, и положила руку на голову. - Хороший мальчик... Как тебя зовут? - Фрэт, - ответила Станислава вместо бигля и занервничала, потому как Фрэтов пенис вылез из мехового чехла и нацелился на Елену. - Как дела? - спросила Лопухина и, забывая о бигле, принялась разглядывать сквозь прорези открытой туфли длинные пальцы на стопе с аккуратными ногтями. - Life just sucks, Madam, - сказал Фрэт, вспомнив давнюю беседу с ветеринаром в багажном отсеке летящего Боинга, и добавил: - But I'm not going to complain and getting on the ball. - Что? - не слишком удивилась Лопухина, оглянулась по сторонам и вновь принялась разглядывать ухоженные пальцы стопы... Однако тут же резко повернулась и уставилась на бигля, и спросила почему-то шепотом: - Что он сказал, Славка? - Он это... он говорит... ну..., что жизнь ему здесь... не очень-то, но жоловоться не хочет, потому как... ну... попривык ужо к неожидоностям здешним, - проокала Станислава, нервно отерла пот и выжидательно посмотрела на Лопухину. - Когда ты успела выучить слэнг, дорогуша? - спросила заведующая, странно удивляясь не умению Фрэта, но познаниям лаборантки. - My new boyfriend from Pittsburgh, State Pennsylvania ...,** - Слава собралась выложить привычное имя Абрашка, но притормозила и сказала, перекатывая "r", как настоящая американка: ...Abraham is a good teacher.*** --------------- * Самоуверенная молодая женщина, живущая одна (жарг.) ** - Мой дружок из Питсбурга, что в штате Пенсильвания... *** - Эйбрехэм - прекрасный учитель... - Она старательно оправдывалась, будто cделала что-то недозволенное. - Тот синий негр-шкаф, что привез биглей из Нью-Йорка? - He's not a coon. He's an Afro-American,* - твердила Слава, отбиваясь, любя и ненавидя Лопухину. - Значит, тебя зовут...? - сказала Лопухина, глядя на бигля и вспоминая имя... - Фрэт, мадам! Как поживаете? - сказал он и с интересом уставился на нее, ожидая продолжения знакомства, - Доктор Лопу... Елена! - В замешательстве она чуть склонила голову, с трудом подавляя желание протянуть руку в приветствии... - Биглей можно оперировать? Мне для эксперимента как раз нужны инбридные линии. - Лопухина нервно отвернулась от Фрэта, давая ему понять, что разговор закончен, помедлила, видимо, считая варианты, достала из кармана пластинку жевательной резинкии и, сложив вдвое, сунула в рот, а упаковку скатала в плотный шарик и из-за головы резко и точно метнула в ведро с опилками, и, не дожидаясь пока он приземлится, отвернулась и внимательно посмотрела на Станиславу, контролируя боковым зрение удивление и восторг бигля, не отрывающего взгляд от ведра: - Не хочу преждевременно афишировать свои опыты, Слава... Поможешь выполнить парочку небольших операций в брюшной полости этого... разговорчивого кобеля и ужин в дорогом ресторане за мной... Если захочешь, поедем потом на дачу... - Их нельзя оперировать, Ленсанна, - сказала Слава, привычно сопротивлялясь. - Разве они не прошли адаптацию? - Они должны принести потомство... - Это мне и надо... Откуда, как не из беременных подружек рыжего красавца, я смогу извлечь... - Лопухина замолчала, задумавшись странно и, забыв о Фрэте, оглядела Станиславу, оценивая, и, в который раз, оставшись довольной осмотром, провела рукой по полноватым бедрам лаборантки и замерла, погрузив пальцы под халатом в податливые ягодицы девушки... Глава III. Профессор Глеб Трофимов Директора Цеха за глаза звали Ковбой-Трофимом из-за сохранившейся, несмотря на почтенный возраст, звания и награды, мальчишеской прыти и отваги, и необъяснимой любви к ковбойскому снаряжению, которым был заставлен его огромный кабинет. В него были влюблены все: шустрые молоденькие санитарки и дежурные сестры, старавшиеся, подражая Лопухиной, обнажать небольшие участки собственного тела, но делавшие это неумело и от этого вульгарно, и уж, конечно, не сексуально пристойно, как могла это делать только она одна; полные достоинства и избыточного ----------------- * - Он не черномазый..., он афро-американец... веса врачи функциональной диагностики; энергичные дамы хирургических отделений Цеха...; но более - хирурги-мужчины, слепо любящие и также слепо подражающие ему во всем... Если полагать, что Цех - это мир, то Ковбой-Трофим был его Богом, и как всякий Бог не снисходил до мирян и не разбрасывался чудесами. Ежедневные операции, предоперационные обсуждения и обходы, были не в счет, потому как лишь подчеркивали его божественное начало... Однако Ковбой старел, несмотря на браваду, и Елена Лопухина, которая любила и почитала его за Бога сильнее хирургов-мужчин, видела и понимала это лучше всех... Он становился не просто a cradle-snatcher, что на жаргоне Фрэта означало "старый любовник молодой женщины"... И дело было не только в периодических провалах его сексуальных сражений, когда даже Виагра, дозы которой он недопустимо увеличивал в последнее время, не позволяла доминировать... Он становился дряхлым и скоро это увидят и поймут остальные, и тогда почетная оставка, и собственная карьера Лопухиной может сильно притормозить, и безупречно выстроенная схема перестанет приносить доходы даже отдаленно несопоставимые с нынешними..., и принялась судорожно искать нетрадиционные решения традиционной проблемы... А Ковбой-Трофим не собирался подавать в отставку и будущая мизерная почетная пенсия была ему по барабану... За десять лет вольной хирургической жизни, почти не контролируемой государством российским, исправно переводившим на счета Цеха деньги, пусть и малые, на зарплату, канализацию, хирургическое белье, медикаменты, воду и свет, он заработал блестящей работой рук, оперирующих почти все: от геморроя до аортно-коронарных анастомозов, никак не менее миллиона американских долларов, которые благодарные пациенты и их ушлые родственники вкладывали то в конвертацию валют, то в почти смертельные по риску, но неизъяснимо приятные и прибыльные финансовые пирамиды, успевая всякий раз во-время снять со счетов не только тело денежного вклада - corpus, но и набежавшую маржу, превосходящую размерами corpus в несколько раз... Однако наибольший доход приносили пересадки органов иностранным гражданам, которые табунами наезжали в Цех на относительно дешевые, по сравнению с ценами Западной Европы, операции по пересадке органов, выполняемые в рамках международных межинститутских программ, большая часть которых финансировалась правительствами соответствующих государств, о чем привычно забывали и прибывающие пациенты, и принимающая сторона... Неучитываемые операции, госпитализация для трансплантации больных вне листа-ожидания, манипулирование донорскими органами, как и внеочередная их отправка за рубеж, обеспечивали, наряду с гонорарами в конвертах, фантастические заработки Ковбою, который понимал, что блестящий менеджмент денежных потоков, текущих в карманы, не реализовался сам собой, но был упорядочен и строго выстроен в соответствии с его инструкциями Еленой Лопухиной, самой любимой и дорогой его ученицей..., и женщиной, которую он так и не смог выучить большой хирургии, но которую старался справедливо продвигать, помятуя, что Цех никогда не простит немотивированных поступков и так же легко и просто, как боготворил, сбросит с небес... Он по-началу растерялся, не зная куда девать бешенные деньги, получаемые фактически за ту же рутинную хирургическую работу, что и в былые времена, когда покупка дорогого галстука превращалась в событие, подрывающее семейные бюджет, хотя семьи у Ковбоя не было никогда... Опыт трат пришел очень быстро и так пугающе непредсказуемо, что погоня за деньгами стала доминировать над хирургией... Однако он пока не понимал этого... или просто обманывал себя, привычно ставя хирургию превыше всего... и также привычно закрывая глаза на ее нынешний полукриминальный характер, не без оснований полагая, что выдающееся операторское мастерство служит индульгенцией от всех бед... Глеб Трофимов вырос в семье никогда не воевавшего майора, прослужившего войну военпредом на обозном заводе в заштатном городке Сызрани с речкой Хопер, что застрял неподалеку от Куйбышева, нынешней Самары, в излучине Волги. Они жили в пугающе длинном двухэтажном деревянном доме со множеством отдельных входов, делающих его похожим на гигантскую сороконожку, периодически сотрясаемую пъяными скандалами с драками до первой крови и громкими криками Левитана об успешном продвижении Красной Армии на запад, в котором делили двухкомнатную квартиру с вольнонаемной машинисткой, служившей на том же заводе, что и отец, высокой, молодой женщиной с крупными чертами лица, украшенного несколькими диковинными бородавками, отличавшими ее от остальных жильцов их деревяшки, необычайно строгой, даже суровой, однако неизменно доброжелательно-вежливой, умевшей двигаться с каким-то удивительным достоинством... и красотой, даже с охапкой дров или ведром помоев... Завидя перемещения стройного тела Машинистки на кухне и недлинном корридоре, мать Глеба говорила негромко, то ли с завистью, то ли восхищаясь: "Царевна!". Он любил сидеть у нее в комнате, разглядывая безделушки на высоком комоде, длинные до полу атласные платья со множеством складок, рюшек и буффов, высокие женские ботинки со шнуровкой с острыми носами, и шляпы с перьями, бумажными цветами и вуалью в картонных коробках с круглыми крышками, запрятанными в большие фанерные чемоданы под солдатской железной кроватью... Шкафа в комнате Машинистки не было... Глеб уже несколько лет посещал музыкальную школу по классу скрипки при дворце пионеров, страдая душой и телом от ненавистных занятий, забиравших ежедневно два-три часа... . Кто-то из их родственников или друзей подивился однажды его непомерно большим кистям с длинными пальцам, приковывающими внимание у небольшого субтильного мальчика, и посоветовал учить иузыке... Возможно, из него вырос бы скрипач-виртуоз, потому как уже через четыре года мучительных занятий он необычайно технично исполнял произведения, которые были под силу лишь выпускникам музыкальной школы..., однако слух у мальчика начисто отсутствовал и скоро это поняли даже его родители и не настаивали теперь особо, если он манкировал занятиями... А Машинистка любила слушать его игру, нерво хмуря лоб и дергая плечем, когда фальшивил... - С твоими кистями и пальцами, мальчик, при полном отсутствии слуха, надо было учиться игре на фортепиано, - говорила она глубоким, полным достоинства и значения голосом, словно была не простой машинисткой, а профессором куйбышевской консерватории, куде его возили недавно... - Повзрослев, ты сможешь брать две октавы... К ней никогда не приходили офицеры-врачи или легко-раненные из госпиталя поблизости, систематически навещавшие по ночам одиноких женщин сороконожки. Она не пила водку, даже вино..., лишь заводила вечерами патефон и молча слушала сипение симфонического оркестра на пластинках или оперные арии, отпивая слишком темный чай из тонкого стакана в тяжелом серебрянном подстаканнике, глядя на мальчика невидящими глазами... Раз ночью, проходя мимо ее комнаты к помойному ведру на кухне, служившему семье ночным горшком, он услышал стоны из-за приоткрытой двери... Он знал по рассказам одноклассников и собственному опыту ночной жизни в одной комнате происхождение этих звуков, пригвоздивших его к полу... Сделав усилие, он осторожно толкнул дверь и вошел... Машинистка лежала на спина с закрытыми глазами, сбросив с себя одеяло, в невиданной ночной рубахе, красивой и блестящей, с вышитыми сине-голубыми цветками, похожей на вечернее платье с глубоким вырезом, в который она вывела обнаженную грудь с тугим розовым соском и стискивала ее рукой..., и ритмично двигала тазом: верх - вниз, вверх - вниз..., часто дыша и изредка вскрикивая... У четырнадцатилетнего пионера Глеба Трофимова, готовившегося ко вступлению в Комсомол, закружилась голова и стали ватными ноги. Он закрыл глаза, чтоб побороть слабость, а потом рванул к двери, успев заметить, но уже не зрением, а кожей или собственной плотью, согнутые в коленях, чуть расставленные ноги, густые темные волосы в паху и длинные тонкие пальцы, что так нравились ему, непохожие на пальцы матери, которые судорожно, с каким-то остервенением, то погружались в плоть, то извлекались, влажно поблескивая в тусклом свете, проникающем из корридора... Он замер у двери, забывая дышать, но потом медленно вернулся к скрипучей кровати, понимая, что совершает святотатство и, готовый от стыда провалиться сквозь землю, стал жадно разглядывать ее... А она вдруг остановила движения, открыла глаза и внимательно и долго посмотрела на него, не убирая рук, и не стараясь натянуть на себя одеяло..., лишь по-прежнему, дыша поверхностно и часто... - Уходи, мальчик! - попросила она, наконец, и замерла, выжидая... И ему показалось, что просит, чтоб остался..., а он не смог, и повернулся, и вышел понуро, осторожно прикрыв дверь... Однажды он застал ее, перебирающей фотографии в толстом старинном альбоме с застежками и подивился внезапному беспокойству и тревоге, даже страху, сковавшему большое красивое тело. - Пожалуйста, мальчик! - она никогда не называла его по имени. - Подожди за дверью минуту! - и, захлопнув альбом, стала белеть лицом... А он стоял, переминаясь и понимая, что застал ее за делом еще более недозволенным, чем недавний ночной порок, таинственным и опасным, грозящим ей, а, может, и ему самому, и знал уже, что не уйдет ни за что, и ни под какими пытками не выдаст..., и станет защищать ее до конца... Она поняла или почувствовала это, потому что успокоилась сразу и движением руки, бередящим душу, указала на место подле себя. - Это фотографии моих родителей, - сказала Машинистка ясным глубоким голосом, удивительно четко артикулируя. Так, пожалуй, не могла даже его учительница по литературе, выразительно читавшая стихи на школьных вечерах... - Можешь посмотреть..., - и протянула альбом.... Через несколько недель он знал назубок все фотографии альбома: ее отца и мать, их родителей, сестру, многочисленную родню, кузин и кузенов, друзей и коллег отца..., и брата отца - странного пожилого господина, высокого и тучного, с тщательно выбритым лицом и головой, в черном с капюшоном монашеском клобуке, подпоясанном толстой, как канат, белой веревкой с длинными почти до земли концами... Загадочные, никогда не улыбающиеся мужчины и женщины в строгих одеждах начала века и такие же серьезные дети, наряженные во взрослое платье и похожие от этого на карликов на фоне невиданной мебели: обеденных и ломберных столов с тяжелыми стульями, кресел, диванов, пуфов, козеток, ширм, буфетов, многочисленных книжных шкафов, высоких, до потолка, зеркал, инкрустированных бронзой, вычурных люстр, похожих на первые искусственные спутники земли, кабинетных роялей с поднятыми крышками, фортепиано с литыми подсвечниками над клавиатурой, картин в широких рамах и почти неразличимых фотографий, плотно завесивших стены обширных покоев, из которых больше всего ему запомнились недвижно стоящие лошади, готовые в любой момент сорваться со стены и пуститься вскачь, несколько раз процокав подковами по паркету, чтоб потом исчезнуть навсегда за большими венецианскими окнами с ниспадающими портьерами, изящных скульптур на подставках из мромора и металла, почти всегда взывающих о чем-то неназойливо с распростертыми руками, настольными часами в многочисленных, видимо, модных тогда, бронзовых или латунных завитках, юных девах и ангелах, большими напольными часами из черного дерева с римскими цифрами на циферблате и длинными маятниками с плоскими круглыми блинами на конце, канделябрами и прочими, теперь уже стершимися из памяти, антуражными деталями меблировки и быта тех дальных лет... - А кто тот толстый бритый дядечка с капюшоном на фотографии? - спрашивал Глеб Машинистку, и всякий раз она начинала улыбаться смущенно и немного растерянно, надолго задумывалась, погружаясь в неведомые ему воспоминания, и возвращаясь оттуда или еще оставаясь там, отвечала, проводя рукой по густой и колючей поросли коротких волос на голове мальчика, похожих на шапочку для плавания: - Это мой дядя..., Дмитрий Александрович... Очень богатый человек... Промышленник... Он был влюблен в нашу маму... - А капюшон? - настаивал Глеб, которого не интересовали в ту пору любовные истории семьи Машинистки. - Совершенно внезапно он вдруг отрядил все свое состояние католической церкви в Петербурге и переселенцам, что перебрались в Сибирь из центральной России, и стал..., - здесь она останавливалась в раздумьи всегда, а потом продолжала трудно и нервно, - ...и стал...гугенотом..., - и предотвращая встречные вопросы, добавляла: - Гугеноты - те же католики-протестанты, мальчик, только более простые и человечные в своих взаимоотношениях с Богом..., будто знали его хорошо..., даже адрес... - Он сделал это из-за вашей мамы? - проницательно спрашивал Глеб и никогда не получал ответа..., и задавал свой следующий вопрос: - А в Бога он верил? - Не знаю. Он просто служил ему, как служат некоторые священники... Однажды во дворе дома его остановили два офицера в фуражках с синими околышками, как у летчиков..., но он знал, что не летчики. Они долго поджидали его, потому что свежий снег был утоптан и усеян папиросными окурками. - Она показывала тебе фотографии, мальчик, ваша соседка? - спросил один из них после короткого вступления про трудности послевоенного времени, бдительность и пионерскую сознательность..., и назвал невнятно имя и фамилию Машинистки. - Да, - сказал Глеб, гордясь, боясь и презирая себя. - А письма? - спросил другой. И он опять сказал: - Да, - готовый провалиться сквозь землю от стыда, понимая, что предает ее... и что не предавать не может... и, выждав, добавил: - И ордена старинные... - Знаешь, где она хранит их...? Можешь принести? - Могу! - отрапортовал он обрадованно, чувствуя себя Павликом Морозовым, с трудом удерживаясь, чтоб не поднести руку к голове в пионерском салюте, и бросился в дом, гордый доверием и ответственностью, и, достав из-под клеенки на кухне ключ, отпер дверь и вытащил фанерный чемодан... Он развернул знакомую темно-красную бархатную ткань: большой тяжелый орден, то ли крест, то ли звезда с множеством лучей, и двуглавый орел посредине с Андреевским крестом на груди, с молниями и венками в лапах, а вокруг на голубом эмалевом фоне: "ЗА В?РУ И В?РНОСТЬ"... Через несколько дней Машинистка исчезла. Утром Глеб стоял перед плотно закрытой дверью комнаты, заклеенной полоской бумаги в обычную школьную клетку с фиолетовой печатью посредине и непонимающе смотрел на мать... - Увезли ее ночью, - сухо сказала она, стоя у окна, теребя кольцо на пальце и странно кривя губы. - Немецкая шпионка, бля... Где они у нас немцы-то на обозном заводе? Где?! Скажи, Глеб! Скажи! Где немцы! - Мать кричала в голос, заламывая руки и требуя у него ответа, а потом разрыдалась, не стесняясь, и сразу успокоилась: - Альбом с фотографиями оставила тебе... C обыском к ним пришли вечером, спустя два дня, и молча, и неохотно рылись в ящиках, одежде и нескольких книгах на подоконнике, словно стыдясь чего-то, и он тоже испытывал жуткий стыд, будто опять был с ними заодно и участвовал в обыске..., теперь уже против родителей, и готовился сказать прямо сейчас, что альбом с фотографиями лежит в его школьном портфеле на столе, на виду..., и открыл рот..., но мать споро подошла, даже подбежала почти, почувствовав его готовность, и, положив руку на затылок, и посмотрев в глаза незнакомо пристально, сказала тревожно: - Ступай на улицу, Глебушка! Погуляй чуток... Можно ведь, да? - и посмотрела, затравленно улыбаясь, на военных с синими погонами на строгих кителях... Комната пустовала недолго: ее заняла пожилая толстая женщина, телефонистка, с редкими усами на верхней губе и огромным задам под всегда тонкими, летом и зимой, сатиновыми платьями, который колыхался при каждом ее движении, как безвкусное яблочное суфле, постоянно таскаемое отцом из офицерской столовки, якобы содержащее железо, так необходимое ребенку для роста... - Выбрось заразу, милок, - сказала толстая телефонистка однажды, застав его на кухне с альбомом. - Буржуи-то вон как раньше жили: с жиру бесилися..., детей малых, как стариков одевали, накупали, что на глаз попадет и все мало... На что столько лошадей было? А простой народ прислуживал и терпел, и жил, как скотина, пока терпенье-то не кончилось... Дай мне фотки, снесу куда след... - Телефонистка перевела дыхание, колыхнув задом, и было заметно, что старые фотографии будоражат ее душу, не разум... Она подождала немного и протянула руку. - Нет! - Растерянный и испуганный Глеб неудобно сел на альбом в запоздалой попытке защитить фотографии и Машинистку, и все съезжал с высокой табуретки, цепляясь за края руками и упираясь в пол носками матерчатых туфель. - Сученок! - обиделась телефонистка. - Отцу нажалуюсь... Сам отберет, да еще задницу надерет..., - и строго двинулась, раздраженно колебля полное тело под застиранным сатиновым платьем в горошек, к себе в комнатку, убогую, почти нищенскую, с редкой мебелью, принадлежащей воинской части... - Отдай фотографии, Глебушка, - попросил отец ненастойчиво и посмотрел на мать. - Соседка..., - он помялся, видимо, не зная, стоит ли посвящать сына в специфику работы военной телефонистки, почти наверняка сотрудничающей с органами, и неуверенно закончил: - ...может наделать неприятностей... и комнату отберут... И он отдал альбом, стыдясь себя, матери..., лишь вытащил наспех наугад два десятка фотографий, как потом оказалось, в основном - лошадей..., и спрятал их в матерчатый мешок из-под галош, в которых ходил в школу, и, затянув горловину шнурком, снес в жуткие подвалы стекольного завода на окраине, разбомбленного немцами пару лет назад... После окончания куйбышевского медицинского института Глеб отработал два года в городской больнице родной Сызрани, удивляя опытных хирургов неожиданным, почти сверхъестественным операторским мастерством... и виртуозным исполнением двух скрипичных каприсов Паганини на темы "Прекрасной Мельничихи", одни из которых считался неисполняемым из-за технических трудностей. К сожалению, а, может, к счастью, с подобным блеском он не умел играть больше ничего... Переехав в Москву, Глеб нашел работу в медсанчасти машиностроительного завода на Шоссе Энтузиастов и кровать в заводском общежитии и, забывая скрипку, все больше погружался в хирургическое ремесло. В медсанчасти он познакомился с девушкой, почти девочкой, из регистратуры, неожиданно сильно и ярко напомнившей ему Машинистку не только многочисленными бородавками, совсем не портившими ее, но и статью высокой и стройной фигуры, и еще чем-то неуловимо волнующим и забытым, и влюбился... Она была выше немного и старше, но, странное дело, это лишь усиливало любовь... Ее звали Анной... и вскоре он знал до деталей историю жизни ее семьи почти с Петровских времен, поражаясь физическому сходству и трагической похожести судеб двух самых значительных женщин своей жизни той поры... Вскоре он стал подрабатывать ночным дежурантом в хирургической клинике медицинского института. Его сразу заметили и повели к заведующему: всемогущему по тем временам академику Ивановскому... - Да! Руки у тебя хорошие... Может быть, очень... Даже не верится..., что такое возможно..., - осторожно сказал интеллигентный академик без единого матерного слова, когда они вышли из операционной. - К сожалению, это не самое главное в хирургии... Если хочешь научиться остальному, оставайся... Он остался... Хирургия забирала слишком много времени..., почти все, не оставляя желаний и сил на остальное..., и его роман с Анной Лопухиной затухал как-то сам по себе, без особых усилий сторон. Он даже не заметил, что она перестала звонить, и почувствовал облегчение, погрузившись в хирургию, которая стала для него всем..., не считая работы: отдыхом, удовольствием, даже наслаждением..., занятием, в котором ему, похоже, не было равных и в котором он находил отдохновение, вдохновение, бодрость духа и тела, и ни с чем не сравнимую власть над людьми, несопоставимую по значимости и воздействию, с властью имущих... Лишь одно иногда, но странно долго и мучительно, терзало его счастливую душу: он понимал, что предал опять... Предал Анну Лопухину, как когда-то предал Машинистку... И если Машинистку, которую любил безумно, страдающей мальчишеской любовью, он не мог не предать, потому что в те времена предавали не только дети, то с Анной было не так..., и Анну он никому не сдавал..., просто бросил... за ненадобностью..., а может, специально, чтоб досадить за гордость... и не гордость, а гордыню, и сдержанность во всем, и даже в постели... И озлобился: на Машинистку, что втянула его в свою жизнь, из-за которой суетливо выслуживался перед незнакомыми офицерами в фуражках с голубыми околышками, что потом перерыли вверх дном, жестоко унизив, их комнатку в далекой Сызрани..., из-за которой потом ему стала нравиться, похожая на Машинистку, Анна..., на себя - за трусость и подлость..., на Анну - за благородство и стойкость оловянного солдатика..., и на весь мир... И в такой раздвоенности, почти не отличимой от шизофрении, смоделированной им самим, постоянно всплывающей в сознании или намеренно вытаскиваемой из глубин мазохистки настроенным мозгом, он прожил большую часть взрослой жизни, внешне счастливой, вполне благополучной, благопристойной и карьерной, в которой добился едва ли не всего невероятно длинными и сильными пальцами скрипача-виртуоза, почти не умеющего играть, но способного с таким блеском управляться в хирургической ране, что видавшие виды маститые хирурги, разевали рты... Он обладал еще одним могучим преимуществом, которым наградила природа, стараясь снивелировать простолюдное происхождение... У него был несоразмерно большой пенис, неутомимый и трудолюбивый, приделанный к нему, как были приделаны потрясающе умелые руки... Он впервые узнал про это от собственной матери, подслушав ночной разговор с отцом: - У Глебушки нашего крант уже щас поболе твого будет, - сказала мать, возясь в кровати. - Вроде как от другого человека совсем... Он запомнил... и великолепными пальцами музыканта и силой волшебного пениса творил чудеса, пробивая дорогу на самый верх административной, научной и хирургической карьеры..., и добился всего... Он не был сексуальным маньком, но возможностью заняться любовью никогда не пренебрегал, и относился к женщинам, как к седлам, что собирал неистово последние годы, словно искупая чей-то грех, и медицинские сестры, и молодые актрисы и врачи, и начальствующие дамы, и жены высоких чиновников испытали на себе мощь Ковбоева пениса, огромного и неукротимого, запоминавшегося навсегда. И, как в хирургии, в сексуальной войне полов, которую вел нетрадиционным оружием, он чувствовал себя непобедимым... А к Елене Лопухиной испытывал очень сильное влечение, странно усиливаемое мыслями о ее матери, и любил, как мог, удивляясь постоянно странной череде женщин-аристократок в своей судьбе... Много лет спустя Глеб Трофимов основал Цех, постоянно расширяя тематику исследований, увеличивая объем и характер оперативных вмешательств, выбивая валюту для покупки диагностического и лечебного оборудования, чтобы хоть отдаленно соответствовать уровню зарубежных центров подобного рода, которые регулярно посещал..., а потом вдруг взял и выстроил внезапно новый корпус по соседству со старым, еще дореволюционной постройки приземистым зданием, напоминавшим провинциальный железнодорожный вокзал... Корпус, который построили по индивидуальному проекту из дорогих материалов на деньги, добытые Ковбой-Трофимов неведомо где и как, поражал воображение не только архитектурой, удивительно изящно объединившей несколько строений, стремительно увеличивающихся по высоте, в один гигантский полу-сферический блок со стеклянным фасадом из поляризованного стекла, разделенного на фрагменты узкими металлическими перемычками из нержавеющей стали, отражающими то солнце, то ночные огни Ленинградского шоссе, похожим больше на радиотелескоп, дорогую гостиницу или штаб-квартиру транснациональной копорации... Новый корпус удивлял и невиданной для этих мест ухоженностью вокруг... Ковбой-Трофим постоянно оперировал, делая эту работу все лучше и быстрее, часто выступал с докладами на международных симпозиумах и конференциях, публиковал статьи, писал специальные книги, получал ученые звания, награды..., его постоянно приглашали на консультации, консилиумы... Однажды в операционной одной из городских больниц, куда его срочно вызвали, хирург-оператор, симпатичная дама средних лет, - он встречал ее иногда на заседаниях хирургического общества Москвы, - виновато сказала, нервно глядя в открытую рану грудной клетки: - Простите Глеб Иванович, что попросла приехать... Шли на банальную закрытую комиссуротомию и наткнулись на редкостную патологию: слишком обширное предсердие... и тромб к тому же... Ни мой палец, ни пальцы ассистентов не дотягиваются до митрального клапана..., чтоб разделить створки... - Она подумала и добавила: - У больного - митральный стеноз... Пока Трофимов мылся она продолжала говорить что-то уже в предоперационной, а он, не не слушая, привычно вдыхал слабый раствор нашатыря в тазу, водил по рукам марлевой салфеткой, и странно волновался чему-то... - Все очень просто, - сказал он подходя к столу и заглядывая в рану. - Инвагинируйте палец в предсердие вместе с ушком и тогда... - Он не закончил, потому что посмотрел на операционную сестру и узнал в ней Анну Лопухину... - ...и тогда клапан легко достижим. Попробуйте! - взял он себя в руки. - Здравствуй, Анна! Как я рад... - Может, сами сделаете, Глебваныч! - заныла хирург. - Трусите? - Да... Рана слишком долго была открытой... Возможно нагноение..., другие осложнения.... А если прооперирует профессор Трофимов ни у кого претензий не возникнет... Он быстро закончил операцию и переодевшись в кабинете заведующей, и попивая крепкий чай с коньяком и лимоном, попросил пригласить операционную сестру. На предложение перейти к нему в институт Анна Лопухина ответила отказом, однако Ковбой умел добиваться своего и через месяц или два она заняла должность старшей операционной сестры Цеха... Став богатым, Глеб Трофимов не стал покупать дачи, дорогие иностранные автомобили, недвижимость заграницей и прочие аттрибуты российского процветания, а приобрел огромную коммунальную квартиру в старинном доме на Волхонке, с помощью маклера раселил жильцов, пригласил сведущих архитекторов и реставрировал ее, пренебрегая настойчиво советуемым евроремонтом... Несколько лет ушло на меблировку... Оставалось заслужить орден, что выкрал тогда у Машинистки и передал офицерам МГБ и купить лошадей, как те, что стояли недвижно на бережно хранимых старинных фотографиях из альбома, запрятанного когда-то в холщевый мешочек из-под школьных галош, а теперь развешанных по стенам его домашнего кабинета... В одной из служебных командировок в США в загородном доме известного хирурга-кардиолога, где принимали его не по-американски щедро и сердечно, он увидел в одной из комнат коллекцию бешено дорогих седел в специально сконструированных шкафах и еще больше заболел лошадьми... А когда хозяин показал ему собственную конюшню, а потом свозил на родео в небольшой городок поблизости, болезнь стала невыносимой... Командировка заканчивалась и на прощальной вечеринке в японском ресторане с бассейном и гейшами в потрясающих кимоно и сабо он сказал хлебосольному американцу: - I've to purchase some horses... overthere... in Russia... It seems that I am down with them... They're my childhood's dream...* --------------------- * - Я должен купить несколько лошадей... в Россиии... Я болен ими...Лошади - мечта моего детства. - Are you sure that even at the present Russia you can take yourself such a liberty? - усмехнулся хозяин. - Try to start with the harness: saddles, boots, etc.* Он очень хотел, но так и не стал обладателем собственной конюшни, зато превратился в отчаянного коллецкионера конской сбруи и периодически объезжал российские конезаводы, ипподромы, даже колхозные конюшни в поисках редких седел, в добавок к тем, что приобретал по заграничным каталогам, и ни разу за последние годы не возвращался из таких поездок без раритетных доспехов... Кроме служебного кабинета седла хранились в двух смежных комнатах его огромной квартиры на Волхонке и, несмотря на плотно пригнанные двери, густые запахи конского пота и кожи упорно проникали в корридоры, а оттуда по всему жилью, заметно слабея в дальних комнатах... Ему по-детски нравились эти запахи, пробуждавшие смутные видения киношных ковбоев, непохожих на родных российских пастухов, или конников с красными зведами на пыльных остроконечных шлемах, что низко пригнувшись к шеям лошадей неслись в атаку, неистово размахивая шашками... Была еще одна слабость, сводившая с ума: он постоянно покупал, продавал за бесценок и опять покупал все новые и новые модели дорогущей эксклюзивной аудиотехники немецкой фирмы MBL, принадлежащей, как истинные шедевры нового тысячелетия, к классу "State of the art", сопоставимой по стоимости с автомобилями Bentley Black Label, выпущенными в ограниченном количестве по цене 368.000 долларов за штуку... Его почему-то до боли в сердце трогали рекламные проспекты, банальные, как любая рекламная идея, сформулированная на цветной веленевой бумаге: "Акустические системы MBL создают небывалый эффект присутствия, почти пугающий своей реалистичностью...". Его убивала формулировка "почти", потому что обожаемые им скрипичные концерты Паганини и Гайдна в трактовке MBL звучали настолько сюрреалистично, что не нужно было закрывать глаза, чтоб увидеть исполнителей... Эти его хобби были счастливыми и легкими, и доставляли радость обладания, открытия и узнавания... Он дважды или трижды порывался написать книгу о своих коллекциях, в которых почти каждая вещь имела увлекательную историю, но всякий раз сбивался на очерки хирургии и Попробуйте начать с конского инвентаря: седел, сапог... понимал, что не писать о них не может, и что совместить лошадей и концепции MBL о "дышащем шаре" с хирургией невозможно, потому что лошади и сбруя, и круговые звуковые излучатели под названием "марсианский арбуз" были ничем, по сравнению с хирургией - главным смыслом его жизни, его хобби и работой, работой и хобби одновременно, любовью и страстью, изнуряющей и прекрасной, требовавшей постоянного совершенствования и непрерывной погони за все новыми отраслями, нарождавшимися последнее время необычайно стремительно..., однако позволявшими ему пока всякий раз удерживаться в седле, счастливо ---------------- ** - Вы уверены, что можете позволить эту вольность..., даже в нынешней России...? доминируя над другими хирургами... Он начинал с брюшной хирургии, за которой последовала сосудистая, затем - сердечная, потом настало время хирургической трансплантологии, которую сменила хирургия искусственных органов..., а теперь - генные технологии, стволовые клетки с их неисчерпаемыми возможностями..., выращивание донорских органов... Он был рожден хирургом, как некоторые рождаются для оперной сцены или прыжков с шестом, и делал свое дело с таким виртуозным блеском, даже изяществом, что казалось и не оперирует вовсе, касаясь длинными пальцами с зажатыми в них инструментами тканей, органов или сосудов в глубине раны... - Если уж писать, - думал он, - то о хирургии, растворяя в ней седла и лошадей, и абсолютное совершенство звуковых моделей MBL... - И не писал, понимая, что словарю его это не под силу..., и находил утешение, бросая ненужные предметы в корзины для мусора с удивительной меткостью, переняв странно загадочное хобби это у старшей Лопухиной, а потом и у дочери ее... Глава IV. Следователь Волошин Поздняя осень с непрекращающимися дождями, сыростью и холодом, пронизывающими до костей, даже дома, из-за задержек с началом отопительного сезона, низким бесцветным небом, приближающим невидимый за частыми крышами горизонт с медленными черными тучами, запотевшие стекла автомобилей, обременительные зонты, неуверенность в одежде, бледные после недавнего загара лица, беспричинные капризы, кашель, привередливость в еде, легкая паутина даже в центре города, обрывки пушкинских строчек в голове, всегда мокрые гниющие листья под ногами, грязь, и вдруг неуверенное, почти летнее солнце, отражающееся в темных поляризованных стеклах Цеха, на несколько минут преобразующее мир... В такие дни на Фрэта находила тоска, беспричинная, непомерно тяжелая, как большой черный валун возле главного входа в Виварий, погрузившийся в землю на две трети, неизвестно как очутившийся здесь... Он взбирался на подоконник и, свесив книзу толстый круглый хвост, и невидяще глядя в окно, начинал привычно бродить по Москве, предпочитая окраины... Пока это был чужой ему город, опасный и непредсказуемый, выстроенный безумным архитектором, вынужденным ежедневно наверстывать упущенное из-за вечных опазданий на службу, вызванных транспортными проблемами, периодическими революциями или более редкостными для этих мест эволюциями, задуманными и осуществленными еще более бездарно и опасно, чем революции... Город не отмечал себя ни высотой, ни сохранившимися кварталами или отдельными домами средневековой постройки, характерными для большинства европейских столиц..., и понуро стелился по земле, привычно уничтожая или загрязняя все вокруг..., и люди были подстать городу, обреченно стремясь куда-то и понимая опасность высоты... Спальные районы окраин представляли собой хаотично сваленные все тем же безумцем-архитектором старые картонные коробки из-под обуви с кое-как нарисованными тюремными оконцами и входными дверями... Некоторые коробки лежали на ребре... Некоторым посчастливилось встать на-попа... Глядя на дешевый серо-коричневый волокнистый тонкий картон нетрудно было представить внутреннее убранство, отделку и удобства квартир... Бигль перемещался в центр. Кремль и прилегающее пространство пахли несправедливостью, несбыточными посулами и старой кровью на Лобноми месте, где не уставая стояли Минин и Пожарский.. Немногие просторные улицы с многорядным движением и редкими сталинскими высотками, эклектичными и угрюмо-загадочными, хаотично расставленными, как вороньи гнезда, с нефункциональными шпилями, явно католическими, скорей даже протестантскими, реформаторскими по характеру и стилю, на повально православном фоне..., с многочисленными суровыми и неулыбчивыми милиционерами, навсегда перепуганными громадой мегаполиса, лишь подчеркивали странную на Фрэтов взгляд приверженность спартанской убогости... Черные от дождя голуби нервно прогуливают меж мокрых деревьев институтского парка, забывая ссориться и заниматься любовью, и поминутно поглядывая на аллею, что ведет к Цеху, в ожидании Егора Кузьмича с ведром больничной каши... Завидя толстуху санитарку в неизменном ватнике поверх грязного халата, они привычно устремляются к ней и, повиснув низко над головой плотной шелестящей тучкой, сопровождают к поляне с забытым на зиму фонтаном с медной девушкой по прозвищу Нюра, сидящей на камне с разбитым сосудом в руке... Егор Кузьмич говорит им что-то, негромко матерясь, отгоняет рукой слишком назойливых, а они совсем не боятся ее и норовят проехать, вцепившись в ватник, до места... Елена Лопухина отвернулась от окна и собралась усесться на подоконник, чтобы оба следователя, назойливо допрашивающие ее целый час, смогли, наконец, поглядеть на стройные ноги в плотных до паха чулках такого потрясающе серого цвета, что бедра в них казались еще прекраснее и длиннее..., хотя, она знала точно, совершеннее не бывает... Однако не сдвинулась с места и стояла в нерешительности, размышляя, готовясь передумать и подойти к жесткому стулу для неудобных посетителей, пренебрегая подоконником и креслами, чтобы сесть, строго сведя колени, прижав острые лопатки к спинке, и, закинув назад узкую голову с непропорциональным от уха до уха ртом и чуть раскосыми, как у татар, но удивительно большими и редкостными для русских женщин желтыми глазами с зеленым по краям, меняющими цвет от настроения, погоды или одежды, смиренно уставиться на мужчин, уважительно и даже смущенно... - Садитесь, Ленсанна! - сказал один из них излишне строго. Выдержав паузу и дав им почувствовать, если не превосходство над собой, то паритет, она неожиданно подошла к низкому глубому креслу и села, подчеркнуто грациозно, надменно откинувшись на далекую спинку и, положив ногу на ногу, чтоб они смогли видеть то, о чем лишь смутно желали все это время, изматывая ее заранее подготовленными вопросами, заявила: - Не стану говорить, господа, что все это абсурдно..., что вы не сообщили мне, обязана ли я отвечать на ваши вопросы..., что вас так много в моем кабинете..., в котором я сама решаю сидеть мне или... оставаться стоять.... - Можете не отвечать, - не пугаясь перебил ее старший: высокий мужчина с длинными светлыми волосами, спадающими постоянно по краям почти интеллигентного лица, по фамилии Волошин. - Мы вызовем вас к себе..., если вас не устраивает собственный кабинет... и сразу станете разговорчивее..., и сядете на стул, когда попросят... - Он подошел к креслу и не стесняясь стал разглядывать прекрасной формы колени, и неожиданно закончил, весь сосредоточившись в ожидании ответа: - Экономическая полиция заподозрила вас не во врачебной ошибке... и даже не в халатности... Отделение подозревают в действиях, связанных с незаконным оборотом донорских органов... - У нас нет оснований утверждать..., - он помедлил намеренно, привычно стараясь нагнетать обстановку, забыв на мгновение где находится, но тут же вспомнил и продолжал уже без пауз, - ...что вы лично замешаны в это... Ей сразу расхотелось показывать им части своего тела: по кусочкам или целиком, и она закричала пронзительно и неслышно: - Глеееааб! Глеееааб..., - уверенная, что он услышит и придет..., и спасет от этих бездушных и, наверное, продажных людей с запахом дешевого одеколона и плохой одеждой... Она постаралась взять себя в руки, с трудом преодолевая растерянность и страх, и всплывшие вдруг неизвестно откуда жуткие названия: "Лефортово", "Матросская тишина", "Владимирский Централ", КПЗ..., нары и увидала отчетливо и ярко, будто глядела в дорогой ящик с плоским жидким экраном, большую тюремную камеру, зачуханных женщин с золотыми зубами у некоторых, в юбках поверх тренировочных костюмов, двухэтажные железные кровати, плотно приставленные друг к другу, растянутые повсюду веревки с мокрым бельем, неумолкающий женский гомон, как в раешнике, и неудобную парашу в углу, и полную бабу над ней на корточках, как в лесу, в задранной на спину юбке и сигаретой во рту, которая шумно мочилась... Судорожно пересчитывая варианты своего поведения и объем информации, доступный им, она решала следует ли идти в атаку или сдаться, напрочь забыв о привлекательности собственного тела, которое умела демонстрировать, как никто другой..., и в какой-то истерической запальчивости повторяла про себя: - Вот возьму и выложу все... этим двум скобарям... и придется тогда мочиться прилюдно, сидя на корточках над гнусной парашей... Нет! Никогда! Пусть прознают лучше про госпитализацию и операции за деньги..., взятки от кого попало... Только не донорские органы! - Не надейтесь, джентелмены, услышать оправданий или слез, или полного ужасов и крови отчета о невинно убиенных ради живой плоти своей, изымаемой на потребу богатым реципиентам за бугром..., - уверенно и сторого сказала она глубоким грудным голосом, которым делала научные доклады... - Вы посетили один из самых... раскрученных научно-исследовательских хирургических центров России, не уступающий учреждениям подобного рода в Европе и Америке... Вся экономическая деятельность института прозрачна и котролируется фискальными службами Минздрава..., к тому же здесь постоянно стажируются иностранные специалисты... и искать по институтским закоулкам выпотрошенные трупы или контейнеры с донорскими органами так же бессмысленно..., как табун лошадей в Большом, угнанный цыганами еще весной где-то под Ростовом... Она перевела дух, посмотрела на следователей и стала испытывать, как ей показалось, спасительный приступ нимфомании и слегка наклонилась, чтоб они могли увидеть грудь в потрясающем лифе в вырезе халата и ноги, которые умело закрутила винтом, что стала видна задняя поверхность бедер и белая полоска штанишек, погрузившаяся в чисто выбритые гениталии... - Мы хорошо информированы об учреждении, в которое пришли, - отбил мяч старший, но не так энергично, как в начале..., погруженный в созерцание переплетенных ног. - Заслуги вашего директора, профессора Трофимова, мы даже знаем его прозвище, как, впрочем, и ваши заслуги, хорошо известны... - Он заерзал, стараясь подвинуть стул и нагнуть голову, чтобы лучше видеть будоражащие прелести Лопухиной, но понял, что она наблюдает