что ты атеист и точное знание не оставляет никакой надежды встретиться с ней в ином мире... А в ту ночь я не раз ловил себя на мысли, что могу последовать за ней. Меня спас больной. Он оказался человеком с могучим сердцем и на диво редким характером. В тайге-то помог ему стерильный наш воздух, в котором не живут микробы. И еще высокогорная прохлада большую часть суток, особенно по ночам. Больной там мерз, конечно, однако именно это его и сохранило. Кроме того, крови он потерял на удивленье мало -- очевидно, тут свою роль сыграло голенище сапога, туго намотанная портянка, последующая фиксация ноги и бинтование, пусть даже такое примитивное. И еще было одно, о чем врач, знающий человека во всех его отправлениях, может говорить в силу профессиональной обстоятельности. Моча. Этот своего рода гипертонический соляной раствор умалял боль и даже в какой-то степени лечил травму. Наконец, при обработке ноги я с ужасом увидел в грязных, вонючих тряпках серую пыль и понял, что больной сыпал в рану костерный пепел. Минерализованный, стерилизованный огнем порошок, возможно, приостанавливал кровотечение, изолировал от воздуха страшную рану, разорванные живые ткани. Я не стал бы говорить о таких варварских и очень рискованных способах самолечения, но без учета их невозможно объяснить медицинский феномен. свидетелем которого я стал. Ведь больной мог в первые же дни погибнуть от антонова огня, общего заражения крови!.. Ко мне в пристройку неслышно заходит сестра Ириспе, и я прошу ее специально следить за тем, соблюдаются ли мои указания о введении больному антибиотиков. Но сестру Ириспе можно не проверять, я ей доверяю больше Нины Сергеевны. Она и меня иногда поправляет, ворча на мою забывчивость, которая стала в последние годы прогрессировать. Сестра Ириспе в больнице с самой войны, вот уже больше двадцати лет, и никогда ничего не забывает, несмотря на свои тоже преклонные года. Пациенты любят даже ее ворчанье. Она изумительно управляется со шприцем -- неслышно колет в мышцу и значительно лучше меня находит иглой глубокие вены. Это в наших условиях мастерство неоценимое, потому что новые иглы для нас большой праздник и приходится сверх всяких норм пользоваться тем, что есть. Больной очень кричал в первый день. Я положил его на скелетное вытяжение в отдельную дальнюю палату, но деревянная моя больничка сильно резонирует, и его было слышно отовсюду. Сестра Ириспе заходила ко мне и ворчала: -- Однако неженка! Откуда такой неженка -- из Барнаула или из самого Новосибирска? Помните, Савикентич, в прошлом году мы собирали чокеровщика по частям, и такого крику не было. -- Пусть кричит, сестра, сколько ему надо, пусть! Груз вытягивал сократившиеся мышцы, и боль была, это понятно. Только он перенес боли куда сильнее этой. Наверно, наступила у него нервная разрядка после всего, что с ним было. Как он выжил столько времени один у реки? Как выдержал трехдневный подъем по скалам, погрузки с вертолета на трактор, а с него на катер и потом все в обратном порядке? Чем он держался, когда его тащили на руках в гору? Моя медицинская точка зрения этого не объясняет, он должен был погибнуть. К больному я не велел никого пускать, к себе тоже, хотя последний запрет был невыполним. Кто мог бы задержать начальника партии Симагина? Он ворвался ко мне в пристройку, отстранив сестру Ириспе, и я с интересом наблюдал, как он отжимает на пороге воду из бороды. Отжал, но говорить не мог -- совсем запыхался. Наверное, только что приплыл и бежал под дождем в гору. У нас тут от берега идет затяжной подъем, который я беру с тремя-четырьмя остановками. Симагин отдышался и спросил: -- Как он? -- Орет, слышите? -- Я наслаждался сдержанной радостью гостя. -- Его надо спасти. -- Симагин сел на порог. -- Понимаете, у этого парня идея. -- Идефикс? -- Нет, не фикс. Просто идея. -- Слушайте, а разве не все равно, есть у человека идея или нет? -- Не все равно. -- Для медицины все люди одинаковы. -- При чем тут медицина? Для дела его надо во что бы то ни стало спасти. -- Он сам себя спас. -- Спасибо. Но почему он так кричит? -- Нравится, наверно! -- Когда все было позади, я позволил себе поговорить вот так -- иронически, легко перехватывая у него слова. -- Пусть кричит, если нравится. -- Оставьте, пожалуйста. Все это очень больно? -- Конечно. Почти пуд мы ему повесили на больную ногу. -- Зачем? -- Для преодоления мышечного натяжения. -- Ну ладно, вам виднее. А можно его повидать? -- Нет, нельзя. Он ведь будет долго еще лежать, увидитесь. Историю болезни могу показать. -- Давайте. -- Сам почитаю... Я раскрыл историю болезни, что лежала у меня на тумбочке, и начал читать, выхватывая отдельные фразы: "Головные боли, головокружение... Терял сознание три раза, может быть, больше, не помнит... Вензаболевания у себя и в семье отрицает..." Ну, и другие подробности, я лучше прочту главное. -- Нет, нет, -- возразил Симагин. -- Вы, пожалуйста, все читайте... -- Хорошо... "Сознание ясное. Пульс семьдесят шесть ударов в минуту, ритмичный, наполнение в норме. Сердце: тоны ясные и чистые. Легкие: дыхание везикулярное, хрипов нет. Живот правильной формы, активно участвует в акте дыхания, при пальпации мягкий, безболезненный. Курит много, алкоголь употребляет"... Вы почему смеетесь? -- Такие подробности! Он же не пьет. -- В Беле я его и просить не стал. Почти стакан выдул. И это хорошо помогло организму сохранить тепло. А тут спрашиваю: "Бахусу поклоняетесь?" -- "Ничего мужик", -- отвечает. Я и записал... Симагин вскоре ушел, а я долго лежал без движения, вспоминая подробности операции. Было необычно тихо той ночью в поселке, моторы не рычали под окнами, и больничку не трясло. Все население знало об операции -- Лайма ночью объявила по радио. А въезд в нашу улицу перегородил своим прицепом какой-то шофер, и припоздавшие водители бросали машины па краю поселка. Сестра Ириспе сказала, что главный инженер почти всю ночь дежурил у дизелей, чтоб предупредить какую-нибудь непредвиденную помеху со светом. Кроме того, он распорядился подбросить к нашему крылечку два мазовских аккумулятора и лампы. Инженер в нашем леспромхозе очень молодой, однако толковый, и все надеются, что он когда-нибудь заменит директора, с которым я конфликтую много лет. У Нины Сергеевны был с инженером роман, однако потом, ко всеобщему сожалению, у них разладилось... Перед операцией больной все время просил пить, и ему давали понемногу. Водка, которую он выпил в Беле, знать, еще больше сушила ему внутренности, и он горел от жажды. Хмель у него проходил, но глаза блестели и выкатывались, как у зобного больною. Он был переутомлен, перевозбужден, и щитовидка, конечно, тут была ни при чем. Я, однако, не удержусь здесь, чтоб не сказать попутно два слова о базедовой болезни, которой я посвятил всю свою жизнь. Наши места -- особые в Сибири. Вода здесь самая чистая в мире. В байкальской, например, около ста миллиграммов примесей на литр, а в нашем озере и семидесяти не набирается. Густые алтайские леса процеживают, дистиллируют воду, забирая из нее почти все минеральные компоненты. И это большая беда -- человеческому организму не хватает микроэлементов, что становится причиной зобной болезни. Как всякую болячку, зоб легче предупредить, чем вылечить или прооперировать, и я давно уже на основе йода и гипса составил соль, которую назвали тут "солью Пиоттуха", хотя я этого и не хотел. Мои последние наблюдения над зобными заболеваниями заинтересовали академика Верховского, пришли письма даже из Японии и Швейцарии. А группа московских ученых недавно предложила мне защищаться в их институте. Я поблагодарил и вежливо отказался: они же не знали, сколько лет их предполагаемому диссертанту... Вернусь к той ночной операции. Сердце у меня щемило, я волновался, как приготовишка, и больной тоже был не в себе. Он не знал еще, выкарабкается пли нет, и никто этого не мог ему сказать наверняка. Руки мои, наконец, были готовы. В наших условиях на это уходит много времени. Нина Сергеевна сделала больному местную анестезию, практикант приготовил гипс. Я приступил. Картина была знакомой. При любом насильственном переломе трубчатых костей травмируются и мягкие ткани, окружающие кость, -- мышцы, межмышечные соединительные пленки, кровеносные сосуды. У больного образовалась большая гематома -- кровяное озеро, удобное для анестезирования. И конечно же, была повреждена часть нервов. Худо. Это могло вызвать осложнения, затруднить питание и возрождение тканей, срастание костей. Трубки переломлены полностью, надкостница и кожа разорваны. Судя по снимкам, отломки разошлись. Удар при падении был сильным, а главное то, что мышца, обычно зафиксированная в выступах здоровой кости, после перелома сократилась и развела отломкп своим физиологическим натяжением. Во время операции есть опасность разорвать крупные сосуды -- тогда неизбежно сильное кровотечение. Но больше всего я боялся жировой эмболии -- попадания костного жира в сосудистую сеть. Вены быстро доставят его в сердце, легкие, оттуда в мозг, капилляры закупорятся, и наступит неизбежная смерть. Больной ничего этого, конечно, не знал. Я спросил его: "Как настроение, юноша?" Он ответил, что нормальное. Вначале я не думал, что решусь обрабатывать место перелома. Однако рана была в относительно неплохом состоянии, никто бы не сказал, что ей уже десять дней. Только грязь, очень много грязи. По моей команде Нина Сергеевна еще раз обошла рану йодом, и я начал иссекать ткани, удалять грязные и нежизнеспособные. Подошел к костям, взялся выбирать мелкие осколки, оторванные от надкостницы, фиксировать крупные. -- Нашатырчику не нюхнете, молодой человек? -- спросил я, чтобы узнать, как он себя чувствует. -- Если надо, могу. -- Голос у него был слабым, но без паники. -- А теперь, юноша, укол. Ничего? -- Да ничего. В операционной было невыносимо жарко. Сестра Ириспе то и дело прикладывала к моему лбу марлевый тампон. Боль и тяжесть в груди стали нестерпимыми. Я не выдержал, сел на подставленный стул и попросил таблетку нитроглицерина. -- Потерпи, милый, -- сказал я, наблюдая, как Нина Сергеевна опрыскивает рану раствором, волнуется и торопится. -- Потерпишь? Сейчас я тебя потяну за больную ногу. -- Ладно, -- едва услышал я. -- Костодержатель! И тут я почувствовал, что ничего не смогу сделать. Для сопоставления отломков необходима большая физическая сила, а у меня ее не было. И нужно двоим, непременно двоим! Нина Сергеевна никак не шла за полноценного помощника. Я мог измучить больного, измучиться сам, а ничего бы не вышло. Единственно правильное решение -- положить его на скелетное вытяжение. В шине Белера сократившиеся мышцы вытянутся, и отломки сопоставятся. К тому же гипсовая повязка обрекала эту многострадальную конечность на длительную неподвижность, иммобильность, отечность. Может быть, прав был Люка-Шампионьер, разработавший методы лечения переломов по принципу "Le mouvement s'est la vie!" ("Движение -- жизнь!")? -- Спицу, скобу! -- потребовал я, и Нина Сергеевна метнулась от стола. Догадается или нет захватить дрель? Догадалась. Сейчас проведу ему спицу сквозь пятку, а остальное доделает Нина Сергеевна с практикантом. Ощущая в груди тяжелый, шершавый кирпич, я взял в руки молоток. -- Держите!.. А вы, больной, не очень-то пугайтесь... Двумя ударами я прошел надкостницу, наставил дрель и мельком взглянул на больного. Он со страхом и любопытством наблюдал за каждым моим движением. Ему странно, конечно, видеть, как я забиваю в пятку эту длинную штуковину, провожу ее насквозь. Он, чудак, не знает, что другого способа подвесить груз нет, пластырное натяжение тут бесполезно... Через десяток минут все было закончено. Напоследок я нашел в себе силы спросить: -- Как самочувствие нашего больного? -- Никак, -- поморщился он. -- Скоро конец? -- Все, -- сказал я и отошел в угол мыть руки. Его увезли, а сестра Ириспе проводила меня в мою пристройку и открыла оба окна. Я попросил, чтоб она поставила мне под ключицы горчичники, и тут же забылся, не успев почувствовать облегчения. Смутно слышал, как дождь осыпается на мой запущенный огород и струя воды, падая из желоба, плещет в луже, неясно думал о том, что вертолеты засели теперь на озере и пилотам несдобровать... Сестра Ириспе дежурит возле меня, появляется в комнате без стука, но я ее жестоко прогоняю. Она понимает, что мне ничею не хочется, однако все равно приносит еду. И Нина Сергеевна была уже два раза. Прибежала ночью, через полчаса после операции. Возбужденная, с деловым и энергичным видом взялась мерять давление. Сказала, что прежде всего надо мне снять боли. Когда-нибудь получится из нее врач. -- Хорошо бы сейчас закись азота, Нина Сергевна, -- очнулся я. -- Но вы же знаете наши возможности... -- Морфий? -- спросила она. -- С чем-нибудь расширяющим сосуды сердца... -- Вы теперь тут главный медик... На рассвете Нина Сергеевна снова пришла. Она, должно быть, совсем не спала. Я чувствую, как она чересчур осторожно прикладывает стетоскоп к моей коже. От ее пальцев пахнет дрянным табаком, а в глазах усталость и робость. Неужели она все же окончательно собралась в отъезд и боится мне об этом объявить? Или, может быть, по-молодости, по-глупости думает, что я ее перестал уважать после того случая? Весной, плача и неподдельно страдая, она обратилась ко мне с обыкновенной женской бедой, как обращаются многие поселковые представительницы слабого пола. Я помог ей. Это был мой долг и ее личное дело, а она, видно, до сих пор не преодолела неловкости, никак не может увидеть во мне просто врача. Или это все мои стариковские домыслы, и она расстроена совсем другим? -- Милая Нина Сергевна! -- сказал я. -- Вы не сможете еще раз измерить мне давление? Она обрадовалась, быстро вернулась из больницы с тонометром и закатала мне рукав. -- Как наш больной? -- Хорошо, Савва Викентьевич, очень хорошо! -- заторопилась она. -- Иногда кричит, зовет меня, просит уменьшить груз. -- Уменьшаете? -- Он очень славный,--виновато сказала она.--"Посплю,-- говорит, -- немного, а потом снова тяните, сколько вам надо". Спал крепко... Славный парень. -- Настоящий мужчина, -- возразил я. -- Да? -- рассеянно произнесла она. -- Он долго у нас пролежит? -- Самое малое -- до зимы. Функциональный метод лечения переломов очень длительный... А что же вы не сказали, есть у меня перепады давления или нет? Говорите честно. -- Вам нужен покой, Савва Викентьевич. -- Хорошо, больше не будем мерять, Нина Сергевна... Она ушла, а я, чтобы не думать о перепадах давления, о том, что дела мои очень даже неважные, начал мечтать о том, как бы хорошо было съездить до зимы в Томск, может быть, в последний свой отпуск. Там никого уж близких не осталось, но мне доставляет неизъяснимое блаженство бродить по деревянным тротуарам моего детства. Наш домишко на окраине города все еще стоит, хотя совсем врос в землю и к нему подступают новые кварталы. Я подолгу стою подле, смотрю на его замшелую крышу, на окна в косых наличниках, вспоминаю мать-великомученицу и могильный запах герани, который почему-то преследует меня всю жизнь, как только вспомню о детстве. И еще тянет меня в Томск одна моя давняя страсть. Сейчас это стали называть ужасным чужеземным словечком "хобби". Мое увлечение необычно, но, должно быть, не столь бесполезно, как многие современные так называемые "хобби", часто совсем не отличимые от мелочного собирательства или полубуржуазного накопительства. Так вот, меня хлебом не корми, только дай хотя бы раз в году порыться в архивах, в старых книгах и картах. Началось с того, что в юности я решил узнать все о декабристе Завалишине, моем дальнем предке. Это по отцу я Пиоттух, а мать была Завалишиной. Удивительный мир подчас открывается в старых бумагах! Помню, я обливался слезами, впервые читая записки княгини Волконской. Да что там я? Есть воспоминания сына Волконской о том, как он с рукописного оригинала переводил эту поразительную исповедь Некрасову, а великий русский поэт не раз вскакивал со словами: "Довольно, не могу!", сжимал голову руками и плакал, как ребенок. А я удивляюсь, почему ни одного из наших великих художников не захватил такой, например, сюжет: Мария Волконская встречается со своим мужем в камере читинской тюрьмы и целует его кандалы. У нее об этом рассказано эпически просто, а что же надо художнику,. чтоб загореться? Я иногда, как в явях, вижу эту картину, достойную кисти Сурикова или Репина. И хотя главным в ней выступает благородное мужицкое лицо князя Сергея, это суровое и серьезное полотно видится названным так, как Некрасов назвал свою поэму, -- "Княгиня Волконская". В картине могла быть выражена великая глубинная правда о русском человеке, а поколения наших молодых людей вздыхают над сентиментальной и лживой "Княжной Таракановой"... Однажды от досады и ревности я решил узнать все об этой пресловутой княжне. Разыскал исследование Н. И. Мельникова (А. Печорского) "Княжна Тараканова и принцесса Владимирская", сделанное с таким же блеском и научной тщательностью, с какими Стефан Цвейг написал свою монографию о Марии Стюарт. Правда, в отличие от Мельникова, который доказывает, что Августа -- дочь Елизаветы и Разумовского, умершая в 1810 году под именем монахини Досифеи в Ивановском монастыре, и таинственная авантюристка Алина, схваченная в 1775 Алексеем Орловым в Ливорно под именем принцессы Елизаветы, есть разные лица, я пришел к выводу, что под всеми этими именами прожило бурную жизнь одно и то же лицо. Об этой взбалмошной внучке Петра Великого есть свидетельства В. Н. Панина и С. С. Уварова в "Чтениях императорского московского общества истории и древностей", статьи Лонгпнова в "Русском вестнике" за 1859 год и в "Русском архиве" за 1865 год, есть воспоминания Манштейна, кое-что можно установить по "Словарю достопамятных людей" Бантыш-Каменского, по "Исследованию о монахине Досифее" А. А. Мартынова, по статье Самгина из "Современной летописи" и другим источникам. Конечно, все это к картине Флавицкого не имеет никакого отношения, но я тут просто увлекся. А картина обманывает хотя бы потому, что во время большого петербургского наводнения 1776 года женщины, вошедшей в историю под именем княжны Таракановой, в Петропавловской крепости уже не было. Кроме того, как могла беременная дама после длительного пребывания в грязной подвальной камере страшного каземата сохранить свое прекрасное бальное одеяние? Не понимаю, зачем надо было художнику подслащивать... -- Знаете, -- Нина Сергеевна принесла какую-то новость.-- Знаете, наш больной несколько странный. -- А в чем дело? -- Я был недоволен, что мне спутали мысли. -- Понимаете, Савва Викентьевич, одежду его мы выкинули, она была ужасна... -- Так. -- А там у него осталась какая-то палочка. -- Что за палочка? -- Не говорит. Морщится и требует эту палочку. Какой-то странный каприз! -- Надо найти. -- Но... -- Найдите, Нина Сергевна, -- попросил я. -- Может, это и не каприз? За разговором она незаметно разматывала трубку аппарата Рива-Роччи, и я понял, что дела у нее особого нет ко мне, просто хочет еще раз проверить кровяное давление. Хитрить со мной? Ладно, пусть меряет, а я вернусь к тому, что меня занимало до ее прихода... ...О своем увлечении, об успешных и безуспешных поисках больших и малых исторических истин я могу говорить и думать бесконечно. Коллеги знают мою слабость и относятся к ней именно как к слабости, лишь сотрудники библиотеки Томского университета да архивисты считают, что я занимаюсь серьезным делом. И меня влечет не только старина. Скапливаются интересные материалы о знаменитом в Сибири партизанском полководце Мамонтове. В Томске я разыскал следы революционной деятельности богоподобного юноши Сергея Кострикова, который позднее стал Кировым. В Анжеро-Судженске дожил свою долгую, многотрудную жизнь книголюб и просветитель Андрей Деренков, вблизи которого Максим Горький прошел когда-то казанский курс своих "университетов". В Анжерке рассказывают, что сравнительно недавно, уже глубоким стариком, Деренков поехал в Москву с двумя тюками -- в них были редкие книги, письма Горького, Скитальца, Куприна, Шаляпина, но груз пропал в Новосибирске. Старик вернулся домой и через несколько дней умер. А на станции Тайга работал в начале века Г. М. Кржижановский, и на вокзале этой же станции осенью 1937 года умер от разрыва сердца большой и сложный русский поэт Николай Клюев. Его чемодан с рукописями бесследно исчез, и пока никто на свете не знает, что написал Клюев в последние годы своей путаной и таинственной жизни. А замечательный русский писатель Вячеслав Шишков проектировал и строил наш Чуйский тракт. И я собираю эти свидетельства и документы -- может, кому-нибудь это все сгодится? Иногда думаю: если б была у меня в запасе еще одна жизнь, я посвятил бы ее большому труду о созидательной истории человечества. В этой работе хорошо бы коротко и точно оценить всяческих Ганнибалов и наполеонов, чингис-ханов и гитлеров, пунические, столетние и прочие войны, сосредоточив главное внимание на истории становления Человека -- на путях к вершинам цивилизаций, на развитии гуманистической мысли, наук, на совершенствовании труда человечьего, на борьбе людей с неправдой, угнетением, нуждой, болезнями и войнами, на усложнении взаимоотношений между обществом и природой. Несомненно, что такая всеобщая история появится рано или поздно... А пока я, провинциальный собиратель фактов и фактиков прошлого, глубоко досадую, что самую свою заветную сегодняшнюю мечту, по всему выходит, не успею осуществить. Известно, что во время гражданской войны часть сибирского партийного архива затерялась. И вот несколько лет назад один старый алтайский коммунист, вернувшийся из Магадана, рассказал мне, будто бы его друг, умирая в бараке, поведал, что документы эти лежат на чердаке одного из бийских домов. Мне с тех пор не дает покоя мысль, что, может быть, совсем рядом от меня находятся неизвестные ленинские письма сибирским большевикам и век будут лежать, пока не истлеют. Надо, наверное, поднимать бийскую комсомолию, но я не знаю, возьмется ли кто-нибудь за поиски, если у меня нет ничего, кроме зыбких предположений. И еще думаю, не откладывая, написать в ИМЛ -- может, мои сведения сойдутся там с другими, более достоверными?.. Сестра Ириспе принесла большую почту. Я не стал смотреть газеты, потому что в каждом номере была война. Истязуемые женщины и дети, снятые журналистами-извергами, молча молят глазами о защите. От бессильного гнева людские сердца черствеют, однако такие фотографии стали почти обязательными для каждого номера, сделались будничным элементом оформления газет... Вечером снова пришла Нина Сергеевна, передала мне записку: "Дорогой Савва Викентьевич! Ваша замечательная помощница сказала, что Вы заболели. Я требую у нее костыли, чтобы сходить к Вам, а она смеется. Легостаев". -- Передайте ему, что завтра навещу его, -- сказал я. -- А что он пишет? -- Вас хвалит. Нина Сергеевна зарделась, ее усталое лицо сделалось очень милым. Она измерила давление, и я попросил опять ввести мне морфий с кардиомином и атропином. Она торопливо выполнила мою просьбу, но скоро я почувствовал себя хуже. Холодный кирпич в груди тяжелел, стыли ноги, не хватало воздуха. Невыносимо синела на потолке лампочка. И скорей бы кончился этот дождь -- воздух сразу станет упоительно легким, теплым и сухим. Уже перед ночью я послал за Лаймой -- у нее был барометр. Радистка прибежала быстро, будто ждала, что я ее позову. Стройная и красивая -- сама юность. -- Что обещает твой анероид, Лайма? -- Стрелка идет на "ясно", -- улыбнулась она. -- Как вы себя чувствуете, Савикентич? -- Спасибо... Погоди-ка, что я тебе хотел сказать? Да! Твой Альберт -- золотой парень. -- А я это знаю, -- опять засмеялась она, -- Ну, тогда ступай... Постой! Один вопрос. -- Пожалуйста. -- Она с готовностью остановилась на пороге. -- Ты разбираешься в электричестве, -Лайма? -- Очень немножко. А какой вопрос? -- Почему это моя лампочка зудит? -- Наверно, скоро перегорит. -- Да? -- А вы не волнуйтесь, Савикентич. Я сейчас принесу новую. Она скоренько вернулась, вспорхнула, как голубка, на стул и сменила мне лампочку. Вот спасибо, девушка, вот спасибо! А ночью на самом деле прояснело, и дождь кончился. Утром вертолетчик зашел. Он спешил и поэтому не садился, смотрел на меня сверху. -- Вам нагорит за ночной полет? -- спросил я. -- Курочкину больше достанется. -- А как вас звать-величать? -- Качин. А что? -- Я напишу в авиаотряд об особых условиях нашего полета. -- Про условия Курочкина лучше напишите. У него не было другого выхода. -- Хорошо. -- Главное -- у него выхода не было. -- Ладно, ладно. -- Я прощально кивнул ему. -- Говорите еще спасибо, что какой-то борт под Прокопьевском услышал Курочкина, передал нам, а я был в воздухе,-- сказал пилот и ушел. Тут же загремело на огородах. Над крышей звук усилился до предела, и у меня защемило сердце. Потом стрекотанье перенеслось в Бийскую долину, растаяло в горах. Через час мне стало получше от свежего воздуха, плывущего в окно, и хотелось все так оставить, только новая и незнакомая эта слабость ушла бы из сердца, чтоб пришла надежда. Еда стояла нетронутая на тумбочке, я только выпил стакан парного молока. Оно было не слишком жирным, вкусным, в нем будто бы собрались все чистые соки летних таежных трав. Кто из соседей сподобился на такой подарок? Скорее всего это сестра Ириспе позаботилась, чтоб у меня было хорошее молоко. Струей сбросило газеты на пол, и вошла Нина Сергеевна в халате. Волосы у нее были аккуратно уложены, а на шее цепочка с кулоном. -- Как больной? -- взглянул я на нее. -- Спит. А перед этим очень смешную телеграмму составил в Ленинград. Сказал, что приятельнице... -- Послали? -- Лайма отправила. -- Температура? -- Немного повышена. -- На прием много людей? -- Не идут. Знают, что вы больны, а ко мне не идут. Один только турист со вчерашнего дня ждет, просит, чтобы вы его приняли. -- Почему именно я? -- Говорит, что ему нужен врач-мужчина. -- Давайте его ко мне. -- Савва Викентьевич! Да пусть в район едет или в Бийск. -- Пришлите, пришлите, ничего. Она привела какого-то жалкого мальчишку в клетчатой куртке. Он смотрел на меня со смятением и отчаянной решимостью в глазах. Я догадался, в чем дело. Сопляк! Нина Сергеевна вышла. -- Давно? -- спросил я, следя за его суетливыми движениями. -- Семь дней. -- Он смотрел в окно и готов был распустить нюни. -- Первый раз в жизни, честное слово, доктор... Чистый городской выговор и перепуганный вид. Ничего серьезного у него нет. Скорее всего обычная инфекция. Надо его все же успокоить, он свое уже пережил. -- Одевайтесь. Вам сколько лет? -- Девятнадцать. -- Надо быть серьезнее в ваши годы, юноша. -- Буду теперь, доктор. Потом он заговорил о том, что ждет друга, который где-то в тайге спасает больного геолога. А то бы он сразу в Москву, и уже началась бы новая жизнь, без глупостей. Я слушал и не слушал этот лепет, думая о том, как наш брат, врач общего профиля, иногда крутится-вертится под напором всего. Ты тут и швец, и жнец, и в дуду игрец... -- Можно еще один вопрос, доктор? -- Парнишка успокоился и не знал, наверно, что половчее сказать перед уходом.-- Мне говорили, что вы знаете иностранные языки. -- Немного. -- Что такое "гриль"? -- Это на каком языке? -- Не знаю. -- И я не знаю. Странный мальчишка! И очень уж смешно перепугался. Ничего, повзрослеет. Он ушел, неловко поклонившись. С чем только действительно не встретишься! Даже Нина Сергеевна, несмотря на ее мизерный стаж, успела у меня познакомиться с болезнями, весьма далекими от ее педиатрии. К сожалению, газеты п журналы, увлекаясь популярничеством, создают о наших медицинских делах довольно превратное впечатление. Пишут без конца об операциях на сердце, об опытах по пересадке органов, о применении кибернетических машин в диагностике, а что, например, выпускник вуза не способен удалить аппендикс, никого ровно не касается. Меня все это всегда раздражает. Зачем говорить о способах завязывания галстука с тем, у кого нет брюк? И хорошо бы еще одну мысль высказать с какой-нибудь высокой трибуны. Не потому ли мы, медики, так бедны, что числимся как бы в сфере обслуживания? А ведь мы фактически, ремонтируя самую большую ценность общества -- людей, активно участвуем в производстве! И наверное, не за горами время, когда те же кибернетические методы и машины позволят с точностью определить наш реальный вклад в общее дело... Посещения не кончились. Сквозь дрему я услышал с улицы молодые громкие голоса. Иностранцы, что ли? Да, это они, те, что по-свински поступили на Беле. Минуточку, что такое? -- Gis hodiaua tago ni ne plenumis,tion... -- La stranga nomo -- Piottufii Gi signifas ruse preskau "koko". -- Finu babilegi! -- Oni parolas, ke li estas tre bona homo... * * (( -- До сих пор мы не сделали этого... -- Странное имя -- Пиоттух! Почти -- "петух". -- Кончай трепаться! Говорят, что он очень хороший человек... (Эсперанто.)) Вот оно в чем дело! Эсперантисты. И наши, кажется. А я думал, действительно иностранцы, туристы из княжества Лихтенштейн, как об этом кто-то сказал на Беле. Я не говорил на эсперанто с тех пор, как не стало моей Дашеньки. И хотя после ее смерти не встретил ни одного эсперантиста, эту публику, что сейчас болталась у больницы, не хотелось видеть -- они подло вели себя на Беле. Для безъязыких иностранцев, возможно, такое поведение еще простительно, но эти-то все понимали! Тракторист, славный и глубокий парень, даже заплакал, когда те двое отказались подтащить больного к вертолету. Испугались дождя и горы "иностранцы из княжества Лихтенштейн"! Птичьи мозги и пустые души, вздумали замаскироваться с помощью этого искусственного языка... Быстро вошла Нина Сергеевна. В глазах у нее стояли любопытство и недоумение. -- К вам просятся туристы, Савва Викентьевич. Они занимаются эсперанто... -- Знаю. Что они? -- Хотят за что-то извиниться перед вами, а в чем дело, не могу понять. -- Пусть извиняются перед больным. -- Они уже ходили к нему. -- И что? -- Он пх встретил нехорошими словами. -- Скажите, пожалуйста! А вроде культурный человек... -- Я вот тоже думаю, Савва Викентьевич. Так впустить их? -- Ни в коем случае! Дайте-ка мне перо. Нина Сергеевна подала со стола авторучку и чистый рецептурный листок. Я написал. "Krom de la vero vi ekscias nenion de la mi. Adiau, gesinjoroj... Via "Koko" *. -- Передайте им, пожалуйста. И пришлите ко мне сестру Ириспе. Подряд два неприятных посещения. Это много. В груди давило все сильней, и голова стала тяжелой. Часы на стене громко тикают, надо бы их остановить. Да, вспомнилось! "Гриль" на эсперанто значит "сверчок". А почему это так тихо в поселке?.. Вечером Лайма пустила по трансляции негромкую музыку. У меня репродуктор был выключен, но клубный громкоговоритель доносил звуки сюда. Манерный женский голос пел что-то легкое, пустое, и оркестр заполнял паузы банальными ритмами. Потом неожиданно музыка оборвалась, снова стало необычайно тихо. Только ходики тикали. * "Кроме правды, вы ничего не услышите от меня. Прощайте, господа... Ваш "Петух". (Эсперанто.) -- Почему так тихо в поселке? -- спросил я вошедшую Нину Сергеевну. -- Сегодня воскресенье. Кроме того, улица перекрыта. Леспромхоз распорядился. Уже два дня на нижний склад машины идут в объезд. А радио наш больной попросил выключить. -- Почему? -- Он странный. Долго морщился, а потом говорит, что видит, как эта певица выламывается перед микрофоном, строит глазки на заграничный манер, но выходит по-деревенски. А ему, видите ли, тошно. Странный парень! -- Ничего не странный, -- возразил я, и Нина Сергеевна торопливо закивала головой. Сказать ей про главное? -- Нина Сергевна! -- Да? -- рассеянно отозвалась она. -- Видите на книжной полке зеленые папки? -- Вижу. -- Там мои материалы по базедовой болезни. Сорок лет работы. Это я на всякий случай. -- Успокойтесь, Савва Викентьевнч! Все обойдется. Я еще вчера послала машину в район. -- Дороги распустило... А зачем послали? -- Вам надо снять электрокардиограмму и вообще... -- Вы думаете, у меня инфаркт миокарда? -- Да нет, что вы! -- испугалась она, и мне стало ее жалко. -- Что вы! -- Идите отдыхать, Нина Сергевна. Спасибо вам... Она ушла, и я попробовал забыться, преодолеть страх перед неизбежным. Почему я не попросил остановить часы? Они слишком громко стучат. ========================================= ОТ АВТОРА На моем письменном столе давно уже обретается сухая щепка -- маленький сколок с большого дерева. Она еще хранит едва уловимый аромат кедровой смолы. Стоит мне только взглянуть на этот простой сувенир, как я переношусь в глубокое и мрачное урочище Тушкем, на бурливую алтайскую речку Кыгу, на гольцы, на Телецкое озеро, и всякий раз меня охватывает волнение, с которым я не в силах сладить... История, заставившая меня написать повесть "Над уровнем моря", произошла в Горном Алтае 7--17 июля 1964 года. Работая над повестью, я разместил события в реальном географическом районе и постарался соблюсти все главные обстоятельства. Однако эта в некотором смысле поисковая повесть не является документальной, "фотографичной", тождества ее героев с живыми участниками столь редкой и столь обыденной сибирской эпопеи нет -- я воспользовался своим правом на домысел и отбор. В том месте урочища Тушкем, где непридуманные герои этой истории срубили одним тупым топором тридцать шесть огромных деревьев, чтобы взлетел спасательный вертолет, я сделал на кедре большой затес и написал: "Здесь 17 июля J964 года группа обыкновенных наших парней... и т. д. Вот их имена...". И я считаю своим долгом перечислить в настоящей публикации эти имена, дополнив список теми, кто помог делу на разных его стадиях. Рабочий лесоустроительной экспедиции Александр Жданов (Бийск). Лесники Геннадий Ложкин и Николай Чукин (Беле). Инженер-лесоустроителъ Лев Павлович Каргин (Ленинград). Лесничий Николай Шевелев (Беле). Рабочие лесоустроительной партии Игорь Захаров, Анатолий Анисимов и Игорь Батов (Ленинград). Инженер Виталий Парфенов (Иогач). Врачи Валентин Грачев (Иогач) и Евгений Иванович Симкин (Горноалтайск). Студенты Андрей Школьник и Николай Шварев (Москва). Пилоты вертолетов Виктор Куропаткин и Анатолий Кичин (Барнаул). Осенью 1964 года я побывал в тех местах, встретился почти со всеми участниками и свидетелями событий, подробно разобрал обстоятельства, в которых оказались эти люди. В предзимнюю тайгу на Тушкем со мной ходили лесник из Беле Геннадий Ложкин и кедроградский охотовед Аго Юст. На заснеженных гольцах у меня тогда сдало сердце, и я низко кланяюсь своим спутникам за крепкое товарищество в том трудном походе. Горный Алтай, Москва, 1964--1966 годы.