камень захолодил снизу все внутренности. И еще что-то другое было кругом. Ага, дождь сейчас пойдет! В черной мгле проскакивали невидимые редкие капли, они стукали меня, но на лицо почему-то не попадали, все же я раскрыл рот, надеясь, что хоть одна-то угодит. Потом пошел мелкий дождь. С каким-то безразличием думал о том, что постепенно я весь промокну и застыну. Ногу тоже пробьет холодной водой до костей, и мне уже завтра не очнуться, это как пить дать. Пить дать? Я нащупал рукой лунку, но там еще не набралось. Нет, мне нельзя под дождем. Мне? Бумаги-то ведь тоже мокнут! Я задвигался, потащил ногу, ощупывая впереди сырые камни. Нашел. Разобрал камни, лег на пакет. Раньше бы догадаться - через бумагу не так холодит. Если бы скала козырьком нависала, этот дождичек можно было спокойно переждать, а то по стенке еще хуже течет и, наверно, уже портит бумаги. Нет, так не годится. Надо залезать в ту расщелину, под лесиной. Хотя это и безумное решение, но тут я тоже пропаду. А там от дождя какая-никакая защита, и дров полно. Эта кедровая чурка будет гореть неделю. А мне зачем еще неделю? Об этом я тоже, кажется, думал. Поползу. Только бумаги под майку затолкаю. Наряды тут, ведомость, журналы таксации, - считай, денежные документы, итог работы. Паспорт Жамина. Это можно даже выкинуть или сжечь, Сашка спасибо скажет. Я попил из лунки - там уже была вода. Выкурил последнюю сигарету, пополз к расщелине. Нога тянулась бревном за мной, ее прожигало при всяком шевелении, но мне надо было - кровь из носу! - добиться до края каменной канавы. В темноте не очень-то все можно, однако я за эти два дня исползал свою площадку, запомнил ее руками и всем телом. Вон он, край. Нащупав камни в расщелине, начал сползать головой вниз. Там было еще холодней и уже совсем сыро. Бедром неловко двинул о камень и застонал, заругался Сашкиными словами, как в жизни сроду не ругался. Отдохнуть? Заползу сейчас совсем и подожгу труху, она там должна быть совсем сухая. Все повеселей. Огонь на корни перейдет, и станет тепло. Постой, а спички-то, наверно, промокли?! Их не высушить теперь никакими хитростями. Ну и не страшно. Есть особый резерв - кусочек терочки и несколько спичек, которые ни при каких обстоятельствах не промокнут. Симагин всегда держит в брючном кармашке такой резерв и нас приучил. Известные изделия ширпотреба продаются во всех аптеках совсем для другой надобности, но лесные солдаты, народ дошлый, придумали им свое применение. Так что сухие спички у меня есть. В канаве было сыро, но дождь не попадал напрямую, толстый ствол не пускал. В темноте я наковырял сухих щепочек со ствола, добыл из резерва спички. Загорелось, и надо было подкармливать огонь. Труха шла в дело неплохо. Сейчас вот подвину под корень весь жар, и пусть себе горит, а я попробую отдохнуть, ни о чем не думая. - Вить, а почему этот кедр лег? - Сгнил, наверно. - Конечно, сгнил... Но ты знаешь, о чем я подумал? - О чем? - Может, его подмыло водой? - Может, и так. Ну и что? - Даже страшно говорить... - Говори-говори. - Понимаешь, ты попал в могилу. - Ну уж! - Ты же думал о том, что все это место заливается водой в сильные дожди. Почему тогда площадка и стены так облизаны? А канава еще ниже. Водосбор в ущелье огромный, со всех гольцов сюда течет. Сейчас воды прибудет, и тебя потопит... - Слушай, брось паниковать. Дождик-то еле-еле... Корень занялся и горел все жарче. Огонь ушел далеко, метра за два от меня, и мне уже не достать его, чтобы в случае чего затушить. Из темноты высвечивало кусок темной скалы и мелкие дождевые капли, что сеялись на площадку. Реку отсюда видно не было, но гудела она совсем рядом и, судя по ее загустевшему голосу, вправду будто бы собиралась залить меня. А огонь-то, огонь! Кедр шипел поверху, не хотел гореть, но зато снизу пластало как следует. Пересушенные смоляные корни взялись, и мне стало тепло. Уже почти равнодушно я подумал, что перегорят эти корни, которыми кедр еще цеплялся за скалу, лесина рухнет на меня и ничего не оставит во мне живого. Тут я забылся и не знаю, сколько в таком состоянии лежал. Вроде спал, но сверху чувствовал тепло, сырость снизу, только реки не слышал, от ее рева уши совсем огрубели. Долго думал, какое после этой ночи пойдет число, но так и не мог сосчитать. Вообще-то мне было уже все равно, какое пойдет число. Покурить бы еще раз в жизни! Потом голову заняли какие-то нетвердые мысли. То будто бы я вспомнил вдруг, как очень похожее было уже со мной в неясную пору самого раннего детства, то начал уверять себя, что все это чистая неправда и такого вообще ни с кем не может быть. Натуральная реникса, чепуха. 5. САНАШ ТОБОГОЕВ, ОХОТНИК Глаза есть у них, голова на месте, а вроде ничего нет. Идут по тайге и не видят ее, простое дело. Гляди лучше, голова работай, иди куда хочешь, не пропадешь. Водил я прошлым летом геологов в долину Башкауса, где бывал до войны. Троп туда нет, однако прошли верхом и низом. А эти в тайге, как слепые щенята. Симагин-то, бородатый начальник партии, ходил, видать, раньше, места ладно глазом берет, даже со мной спорил, а про остальных говорить не надо. Как их учили, если тайгу не понимают? Того, кто потерялся, я плохо узнал. Когда привел их на место, он сразу ушел с рабочими деревья метить. Запомнил, однако, что жилистый, худой и у костра ест хорошо. Помню потные очки над котелком и потому глаз его не рассмотрел сначала. А когда я уходил из партии, он встретил меня у палаток, заграничную сигарету с желтым концом дал, и я спросил у него: "Конец, однако, нашей тайге?" Про это я узнавал у всех. Один инженер сказал, что давно сюда дороги и трактора надо, чтоб человеком запахло. Другой все повернул на Сонца да начальника экспедиции - они, мол, знают, и ощерился, в злобе заругался. Мы, алтайцы, так не ругаемся. И у Симагина я сразу про это главное спросил, когда нанимался. Он ничего не ответил. Глядел да глядел за озеро, на наши леса, бороду чесал. Теперь этот, кто потерялся. Он по-другому себя держал. Прикуривал от моей спички, а сам смотрел на меня, и глаза его за толстыми стеклами были круглые и блестящие, как у лягушки, только больше в сто раз. Глаза показались мне хорошими. - Конец тайге? - еще раз спросил я. - Нет, - засмеялся. - Век ей тут стоять! Я уходил, а он подошел к Симагину, что-то говорил; они смотрели, как я уходил, и смеялись. Пускай смеются, ничего - у них своя дорога, у меня своя. Только я не знал, что Сонц меня рассчитает в поселке. Так начальники не делают, чтоб раньше срока договор по своей воле менять. И на этого молодого тоже плохо милицию напускать, ничего не известно. Я думаю, он сильно ни при чем. Знает, что тайга не город, в тайге следов не потеряешь. Как его называть? Ночевал у меня, я не спросил, на огороде опять не спросил. - Как тебя звать? - крикнул я вниз, где трава шевелилась. - Сашка. - Он догнал меня, часто дышал. - А что? - Вместе идем, знать надо. А меня Тобогоев Санаш. - Слыхал. Далеко еще до твоего Баскона? - Три раза спотеть, - сказал я. - Это сколько километров-то? - Кто считал? На лошади, однако, десять, пешком - двадцать. - Пойдем тогда, нечего стоять. Ночевали в вершине Баскона. Еще не было темно, когда мы туда пришли, и Сашка давай меня ругать, зачем становимся. Дурная башка, глупый. Тут вода и дрова. Дальше дров нету. Ночами в гольцах холодно, хотя и лето. На камнях спать тоже плохое дело. Они к утру мокрые, а тут мы хорошо под кедром ляжем, мягко, тепло, и дождь не страшен, если надумает. У меня спина заболела, там, где была военная рана. После ужина я сидел с трубкой у костра и спину грел. Черная тайга была внизу, светлые близкие гольцы вверху. Еще не страшный Баской шумел в камнях. Через него тут можно прыгать, и светлый он, как воздух. Тайгой не пахло, и травой тоже - ветер бежал с гольцов, и кедр над нами гудел. В этих просторных пустых местах дышать легко, тут больше неба, чем земли. - Хорошее место, - сказал я. - Есть получше, - возразил Сашка. - Однако, нету. - Что хорошего-то? Он не понимает, молодой. Поймет, придет время. А может, никогда не поймет? У меня-то к этому месту такое отношение, вроде я тут не раз родился. Пожалуй, оно так и было, что я тут родился много раз. Когда пришел с фронта, была осень и на Беле горько плакали без мужиков. Голодные дети сильно болели. А в тайге без нас много соболя и белки стало, однако брать пушнину было некому. Женился, а какой я был муж? Старые бинты снял с меня в поселке Савикентич, но контузия сильно мешала. То ничего, ничего, а то свет сразу потемнеет, вроде вся земля поднимается и закрывает небо. Я падаю и не скоро начинаю чего-нибудь чувствовать. Все равно сюда пошел. С женой, с собакой - бабкой теперешней моей собаки Урчила. Снег тогда лег хороший, следы в тайге открыл. Мы балаган тут, в вершине Баскона, поставили, давай белку бить, капкан ставить. И было со мной то же. Без причины белый снег станет черным, я падаю и лежу. Собака - к балагану. Жена меня найдет, на лыжах притянет и отогревает у костра, пока не начну видеть и слышать. Почему никак не замерз?.. А все тут, как двадцать лет назад. Кедры, Баскон, гольцы, ветер. Вот звезды. Их много, и они вроде светят на горы, только с запада туча их закрыла - придет дождь. Как в сырой тайге человека искать? Ладно, завтра к перевалу, а сейчас сниму сапоги, спиной к костру лягу и собаку к ногам для тепла положу. Сашка спит давно и дышит, вроде плачет... Совсем мало пришлось спать. Сашка ткнул в спину и сказал, что утро, и я решил его не ругать, спина все равно болела. Мы поели хлеба с сыром, чаю выпили, пошли. Росы не было - ее ночью местный ветер высушил. Он бежал с гольцов до озера, потому что туча на западе не продвинулась, там и стояла. Сразу хорошую тропу взяли, она была нам и нужна. Сашка впереди раздвигал березки, собирал на себя росу - тут она была, потому что березка густо срослась и ветер к земле не пускала. Сашка головы не поднимал и даже собаку обгонял, а я все время смотрел на горы, на черный камень, на серый мох, в развалы смотрел, видел, как светлеет все, лучше обозначается, и мне было хорошо. Солнце оторвалось от гор, и стало рядом с ним ладно. Затеплел у лица воздух, и спина моя прошла. Показалось Чиринское озеро, совсем небольшое. От него холод пошел. С детства не понимаю, откуда оно столько воды берет. Много прожил, много видел, а этого не пойму. Если б оно протекало, другое дело, а то само родилось. Льет да льет из себя, сразу же реветь в камнях начинает, на истоке, потом кидается отвесно, вроде в яму, и к большому озеру прибегает шибко сердитой речкой... Я маленько уставал, когда открылась глубокая долина. За ней поднимались гольцы, такие, как эти, только наши, однако, были выше и чище. Долина уходила вниз, к Алтын-Колю, по пути кидала отросток к дальним горам, а наше урочище поднималось к Абаканскому хребту, под небо. - Вертолет! - крикнул Сашка. - Где? Правда, вертолет. Маленький, вроде комара. Ползет по зеленому, и его даже не слышно, потому что звук относило ветром с гольцов. Вот дополз до развилка долины, скрылся за хребтом. - В Кыгу, - сказал я. - А это разве не Кыга? - спросил Сашка и вроде чего-то испугался. - Это Тушкем. - Какой еще Тушкем? - Он в Кыгу справа падает. Шибко падает. Алтайцы туда не лазят, считается, плохое место... Сашка опять посмотрел на меня пугаными глазами и еще сильней побежал тропой. Я не успевал за ним и боялся, что спина скоро болеть начнет. Мы совсем перевалили в долину, в луга спустились, и больше тропа не сходила вниз, по боку хребта к самой вершине Тушкема тянулась. Я знал ее хорошо, она чистая, кругом обходит это плохое урочище, ведет к главному перевалу и мимо горячих кмочей - в Абакан. На перевале надо решить, куда мы. Оттуда два хода - в Кьту и в Тушкем. Из этого развилка деться некуда. Инженер где-то там, внизу. По гольцам и малый ребенок выйдет, не то что лесной ученый. Сашку я не скоро догнал. Он стоял на тропе, смотрел то в долину, то на меня, ждал, когда я приду. Я сел спиной к теплому камню, а Сашка сказал, надо идти, он вроде вспоминает. - Что вспоминаешь? - спросил я, хотя в его память совсем не верил. - Это вон что? Он показал на другую сторону долины. Там резал гору приметный ручей. Воды не было видно, только тайга в том месте густела, к воде сбегалась. - Это Кынташ, - сказал я. - Будто бы помню я его, - нетвердо сказал он, но пусть бы вспоминал. - Вон тот изгиб в середине помню. - А с какого места ты его видал? - С осыпи. Когда вылезал, пересек какую-то большую осыпь, в лесу там просвет, и я увидел. Точно! Этот ручей, Тобогоев. Гад буду, этот ручей! Он меня сильно обрадовал, но я виду не показал, мало верил ему, знал, что у них голова в тайге пустая делается. - Может, от перевала начнем разбирать? - Сколько до него еще километров? - опять по-глупому спросил он. - Кто считал? Мой отец отсюда четыре трубки курил. К ночи можно успеть на перевал. - Нет уж, давай вниз! Где-то тут я вылазил, гад буду! Вон ту загогулину помню. - А вы по целой траве долго шли? - Ну. Тропу бросили и поперли прямо над речкой. - Знаешь, Сашка, трава сейчас в тайге жирная, - объяснил я ему. - Думаешь, найдем след? Прошли еще, увидели воду, поели у нее и покурили. - Думай, Сашка, - сказал я. - Если залезем в это урочище, тяжело назад. Тут проход искать надо. Ниже стены стоят... - Знаю! Я тоже долго в них тыкался. Вылез окатом. - По курумнику я не полезу, Сашка. Глупый человек курумником ходит. Мы вдоль ручья пошли, чтоб всегда было пить, стало круто, и у меня спина заболела. Потемнело, хотя до вечера еще далеко. Кедры тут густо росли, и вчерашняя туча надвигалась на эти гольцы. Дождь будет, плохо будет. И стены сейчас остановят. Высокие тут, старики говорили, стены. Камень кинешь - не слышно. Один способ спуститься - найти тропу марала. А она тут должна быть, зверь хребты всегда прямой тропой соединяет. Сашка ломает кусты внизу, плохие слова говорит. Стена? Пусть хоть что будет, в тайге так ругаться нельзя. Пустая башка! Тут тихо надо говорить. В духов я не верю, просто обычай такой. Стена. На самом краю стоял Урчил, водил носом над глубиной и визжал. Сашка держался за куст и хотел глядеть вниз. Там был Тушкем, а наш ручей пропал. Я лазил туда и сюда. Стена была везде, без разломов. Да нет, бесполезно. Надо зверий проход искать. Сказал Сашке об этом, а он заругался и говорит, что делай как знаешь. Все, что с ним происходит, очень понятно. Пусть, лишь бы не ошибся про Кынташ! Тогда инженер внизу, и люди зря в Кыге ищут. Часа два мы лазили над стеной. В завалах и камнях много крапивы было, руки у меня горели. Я рвал бадан и прикладывал, а Сашка свои руки царапал до крови. Когда я ему сказал, что бадан всегда холодный и хорошо облегчает, он заругался, вспомнил нехорошо бога. Так нельзя, совсем из дикого мяса парень. Хотел пить, но воды уже не было. Стало совсем темнеть. И Урчил мой пропал. Наверно, белку погнал. Молодой, глупый. Вот голова еще одна! Нет, его отец и бабка были не такие, по-пустому не обдирались. Урчил мне уже одну охоту испортил, женился в тайге. Как будет новый сезон держать себя? Однако, ночевать? Только хотел о ночевке думать, тут же шибко обрадовался. Урчил подал слабый голос снизу, из-под стены, и я крикнул Сашке, что сейчас будем спускаться. Он опять заругался - или от радости, или подумал, пустая голова, что я обманул. Мы стали на крутую тропу марала, уже темно. Сашка сказал, корни кедров открыты, по ним можно слезать, как по лестнице. Вроде я этого не знал. Только я остановил его. И зверь, бывает, убивается в таких местах. Про спину свою ничего не сказал. Она болела, как давно не болела. Сделали костер. Воды не было, и мы поели плохо. Урчил вылез из темноты, ко мне прижался. Он был горячий, и сердце у него дрожало и стукало, как у птицы. Ничего, хороший собака. - Сашка, ты верно Кынташ узнал? - спросил я про главное, когда мы закурили. - Он! Верно говорю. С поворотинкой. - Как ваши головы придумали залезть вниз? - Тропа вела. В сторону никуда не ступить - камень, потом завалы, а все тропы шли по пути. - Постой-ка! Выходит, вы в Тушкем попали с того хребта, откуда бежит Кынташ? - А черт его знает! - Сашка шибко плохо соображал. - От перевала в цирки. Знаем, что Кыга откуда-то оттуда пойдет к озеру, и давай напрямик. Кругом горы, не разберешь. Скоро тропа пересекла траву, повела вниз... - Вы думали, в Кыгу лезете? - Да вроде так. - Однако, - сказал я. - Что? - В Кыге спасатели зря обдираются. И вертолет зря. - А где, ты думаешь, Легостаев? Сашка спросил про главное, а что я ему мог ответить? Внизу он где-то, ему отсюда никуда не деться. - Утром будем смотреть, - говорю я. - Завтра число какое? - Двенадцатое или тринадцатое... Ничего хорошего нет. Инженер уже четвертый день один. Залез, видать, под эти стены и не вылезет. Или что случилось, и он пропал совсем. Может, сорвался в воду, а Тушкем все кости на камнях поломает. Они, однако, вот этой тропой с того хребта вниз. Надо бы наверх, но эти дурные головы вдоль воды полезли, где одну смерть найдешь. Шаманы давно запрет клали на урочище. У нас по гольцам надо, куда хочешь придешь... Дождь? Совсем плохо. Спина болит, вроде печенки от нее отдирают. Худо. Я надеялся, к утру спина заживет, мы спустимся, и будет видно, пустая голова у Сашки или в ней что есть. А спину Савикентичу надо показать, пусть погреет своей синей лампой. Но где три дня пропадает инженер?.. Свежим утром пришли к Тушкему, ничего, хоть в других местах было круто, почти на отвес, и я не знаю, как тут марал ходит. Под ногами от дождя скользко, однако спустились. Тушкем громко в камнях работал, даже Урчила не слыхать. Долго пили, руками черпали. Потом вдоль воды полезли и скоро на след попали. Сашка крикнул, что тут Легостаева последний раз видел, и опять заругался. Стало плохо лезть. Мы на ту сторону по камням ушли, но там тоже к воде прижимало. Решили взять выше правой стороной и там держать след. Последний раз перешли на левый берег. Урчила снесло, однако не ударило. Когда Урчил упал в воду с камня, я подумал, что свою собаку не увижу - шибко его вода схватила, и он сразу пропал. Потом он ниже нас появился, где было шире и Кынташ падал. Вижу, мой Урчил ногами камень топчет, на нас смотри и зубы скалит, вроде смеется. У меня тут сердце в стуке перебилось. На том берегу кто-то черный лежал под косой колодиной, а от нее дым шел. Сашка крикнул: - Человек, только не он! Как не он, когда тут никого другого не должно быть? Хотел вверх по течению кинуться, чтобы скорей на ту сторону, а дурак Сашка какое-то бревно схватил, через главную струю перекинул и прыгнул. Эх, башка! Бревно повело водой. Сашка там упал, но как-то камень схватил, в одном сапоге вылез и весь мокрый. К инженеру он попал раньше меня. Когда я к ним перебрался, Сашка голову просунул под лесину к инженеру и плакал, плечами тряс. Инженер живой был. Он открыл на меня глаза без очков и начал ими двигать, как слепой, головой потянулся, спросил хорошим голосом: - Пришли? - Витек! Ты живой? Ты живой?.. - Сашку трясло. - Виктор! Скажи ему, что я ничего не делал с тобой. Скажи, что я не виноват! - Скажу. - Инженер узкими глазами смотрел на меня. - Тобогоев, это вы? - Я. - А я ногу сломал. Тащите меня. Тащите меня отсюда скорей. Мы тихо достали его из канавы, он даже не крикнул. И скоро солнце вышло, маленькое сырое кострище осветило. Какая-то тряпка на веревочке и рассыпанный камень. Инженера я тоже хорошо тут рассмотрел. Он был весь грязный, и мухи на лицо ему садились, не боялись совсем. На лбу и на руках были рваные раны, а одна, глубокая, черным следом шла по груди. Майка там прилипла. Толстая правая нога чуркой лежала, обмотанная тряпками, а носок ее был внутрь повернут. Конец ноге. Я взглянул вверх и понял, как получилось. Он ступил на сыпучий камень, свалился, и хорошо еще ногами упал, а не спиной, не головой. Его по скале катило, как росомаху, только той ничего не делается, у нее железные кости и жесткое мясо. От инженера шибко пахло, дышать рядом было плохо. Так и медведь в петле не воняет, когда гниет. Урчил откуда-то сверху скатился, язык подобрал, понюхал инженера, отскочил к дальнему краю площадки и там остался. Инженер спросил закурить. Я сказал, что сейчас нельзя, и стал костер делать. Дам ему котелок горячего чая, банку сгущенки туда и сахару еще добавлю, сахар сильно помогает. Только он просил курить. Сашка не выдержал, дал ему сырую сигарету. Инженер спасибо сказал, быстро кончил курить, потом закрыл глаза и откинул руки - видно, пьянел. Мокрый Сашка сидел рядом и смотрел на него. Вода быстро сварилась, тут было высоко. Я остудил котелок в Тушкеме, дал инженеру. Руки у него тряслись и работали плохо. Тогда Сашка поднял его за плечи и держал голову, а я поил. Тут же инженер опять попросил курить, и Сашка дал ему. - Жамин, паспорт твой у меня, - сказал инженер. - Возьми, я его со своим положил... - На хрена он мне, пускай лежит. - Вы двое пришли? Сашка начал говорить. Я испугался, чтоб он пустого не понес, и сказал ему, что надо высушить одежду на теплых камнях и у костра. Сашка снял все, и я увидел, что он белый как снег, с большой грудью и толстыми руками. Мы, алтайцы, другие. - Вы вдвоем? - опять спросил инженер. - Человек двадцать ищут, - говорю я. - И вертолет вызвали. - Вертолет не годится, - сказал инженер и закрыл глаза. - Я уже думал. Он тут не сядет и не зависнет. Выходило плохое дело. Я обед готовил и все думал, что делать? Мы нашли инженера, а дальше? Людей надо, продуктов, лекарств. Может, у него уже огонь в теле? Я совсем испугался и все бросил. Говорю, надо ногу глядеть, но инженер сказал, что он досыта насмотрелся и пусть так остается, а то больно трогать перелом и терять память. Я подумал, Савикентича из поселка хорошо, только старик от такой высоты и дороги помрет, у него сердце слабое. Да и мы с Сашкой помрем, если сами инженера тащить будем. Еды мало, носилок нет. Зачем зря думать, мы его даже из этого кармана не достанем. Все плохо. Мы смотрели, как инженер ел. Он обливался, глотал сразу и поправлял черными пальцами хлеб у рта. А после еды Сашка сказал, ему за народом надо. Однако, голова у него не совсем пустая. Я начал объяснять, как подняться сразу на гольцы, а от Чиринского озера спуститься к Алтын-Колю. Там круто, и тропа шибко петлями вьет, но брать надо прямей - трава густая, мягкая, камней нет, и березы редко стоят, как над Белей, даже ночью можно идти. И тут я снова испугался, сердце застучало. Ведь Сашкину обутку Тушкем забрал. Босиком в горах нельзя, пропадешь. Мне идти, дойду ли? Дойду не скоро. Вот тебе дело! Моя обутка Сашке не подойдет - мала. Может, сапог выбросило на берег? - Пойдем вниз, Сашка, - сказал я. - Посмотрим... - Куда вы? - крикнул инженер. - Зачем? - не понял Сашка. - Может, сапог твой Тушкем выкинул? Сашка на свою босую ногу глянул и заругался, крест назвал поганым словом. - Стойте! - крикнул инженер и даже задвигался. - Саша, какую тебе ногу разуло? Левую? Сорок второй носишь? Тяни мой сапог. Только тихо, не дергай! Инженер не смотрел глазами, однако понял дело сразу. И хорошо получилось. Сашка обут, а то бы не знаю, что было. Инженер звука не подал, когда Сашка с его ноги тянул, крепко руками камни взял. Сашка хлеба отломил и сказал, что сырая куртка ему не нужна, а тут пригодится. Он попрощался и ушел. Урчил проводил его немного и вернулся. - Тобогоев, только вы не уходите, - сказал инженер. - Куда мне, - сказал я и подумал, с чего начать дела. - Скоро холодно станет, дров надо, - услышал я. - Как здесь без дров? - говорю, а сам все по бокам скалы смотрю, ладную палку ищу, чтоб длинная была, прямая и сухая. - Не дадите мне хлеба, Тобогоев? - Почему не дам? Дал хлеба и подумал, что хватит, а то плохо ему станет. И еды мало, а когда помощь будет, неизвестно, все теперь зависит от Сашки и его головы. Палку я нашел, обчистил ножом и сказал, буду сейчас привязывать ее к больной ноге, чтоб не двигалась кость. Он сказал, что это я, пожалуй, ничего себе придумал. Палка ладная, под самую его подмышку. Я резал лямки от рюкзака и делал что хотел. Как лежала нога, так и привязал ее к палке. Инженер терпел, и я опять удивился, вроде он все же человек, а не росомаха. Дров тут мало, а солнце зашло уж за хребет, и стало холодно. Перекатил через камень кедровую лесину с корнем, березовых сучьев набрал, только больше сырых и гнилых, береза быстро пропадает на земле, если с нее кору не снять. А бересты натряс много и сухой красной пихты набрал, чтоб костер ночью кормить. В запасе еще колодина, под ней утром лежал инженер. Спать я ему наладил хорошо. Наломал мягких веток, распорол и подстелил рюкзак. Сашкину энцефалитку тоже, а своей курткой прикрыл. Костер загорелся, инженеру было тепло. Я ждал, когда он заснет, однако не дождался. - Тобогоев, нельзя ли мне еще хлеба? Хлеба я дал мало и сказал, что у нас одна банка сгущенки, одна тушенки, лапши горсть и сахар. А хлеба меньше буханки. - Не густо, - сказал он. - Правду говоришь. - Тушенку на ужин, - распорядился он. - Чтоб ночью было теплей. Но до ужина еще не скоро. Давайте поговорим о чем-нибудь. - Почему не говорить? Давай начинай. Инженер закрыл глаза, а я глядел на огонь, на речку и красные камни Кынташа. Они начали помирать без солнца и совсем были темные, когда я глядел на них после огня. А Тушкем сильно работал, в голову шум пришел и не уходил. - Тобогоев, почему вас только двое? - Другие в Кыге ищут, - решил я сказать правду. - Постой, а это разве не Кыга? - Нет. Тушкем. Он сощурился на меня, хотел что-то сказать, но вроде передумал. - Ладно... А что значит Тушкем? - Как это по-русски будет? "Тот, кто падает". - Сильно! А есть у вас места хуже, чем это? - Почему нет? Есть. Башкаус место плохое. Над озером тоже есть. Урочище Аю-Кечпес. - А это как перевести? - "Медведь не пройдет". - Ух ты! А тут медведь есть? - Куда девался? Однако, мало. - Почему? - Ореха в том году не было... Сейчас медведя плохо встретить. - Почему? - Женятся. Свадьбы гуляют. - А какие это свадьбы? - Медведиха смотрит, а они борются. - Каким образом? - Считай, как люди. Поднимутся на задние лапы, а передними борются. - Насмерть? - Случаем бывает. Инженер говорил о пустом. Ладно, пусть! Ущелье стало темным. Сверху звезд не видно, тучи обратно пришли. Урчил рядом лежал, на костер глядел, не мигал, а инженер никуда не глядел, все спрашивал да спрашивал. - Расскажите, Тобогоев, что-нибудь про жизнь. - Как это? - Ну, про свою жизнь. - Живем, однако. Только жена болеет, и коня отобрали. - Как отобрали? - Закон пришел. А без коня алтаец куда? - Пни! - закричал инженер. - Какие пни! - Ты не кричи. Закрывай глаза, лежи. - Тогда и у меня надо "Москвича" отнять! - снова закричал он. - У тебя есть машина? - спросил я, а то он был злой. - Своя? - Своя. - Это шибко хорошо! - сказал я. - Куда захотел, туда и поехал. - Идиоты! - У него голос стал, как у парнишки. - Ну, можно ли тут коня отбирать? Это неправильно! Реку не перебродишь. Этот закон все равно отменят, Тобогоев! - На машине хорошо, - говорю я. - Куда захотел, туда поехал. Надо было есть и спать. Я плохо думал, и говорить по-русски стало тяжело. - Еще что-нибудь про жизнь расскажите! - снова попросил инженер. - Вы сейчас в партии? - А как же? - говорю. - Всегда. На фронте вступали. - Вон оно что, - медленно сказал инженер. - А с кем сейчас из наших таксаторов? В какой партии работаете? - Не работаю. Сонц прогнал. Давай, знаешь, еду делать начну... Еда вышла жирная. Я снова держал инженеру голову и кормил. Когда осталась в котелке половина, он лег, однако я взял три ложки и сказал, что не хочу. Тогда он доел все. Урчилу мы ничего не дали. Собака завтра сеноставку или бурундука поймает. Не помрет. Чай заварил я листом смородины и сахару много насыпал. Было густо пить, хорошо. Костер я перенес на другую сторону от инженера, под гнилую колоду, и привалил мою лесину. Это дало жар, стало как под солнцем, потому что камни держали тепло. Инженера я повернул, чтоб ногу не грело, а он все время просил положить ее удобно. Я скоро понял, это зря. Трогаю тряпки, а он говорит, вот теперь лучше, спокойнее ноге. И пить просил много. Я стал говорить, столько воды нельзя. Мы спали плохо. Утром я собрал палки сварить чаю. Урчила не было с нами, ушел. Я открыл последнюю банку сгущенки и подумал, надо было привязать собаку, мало ли что получится. Сашка совсем просто может не выйти к озеру. Все они ходят по тайге - глаза не смотри. Скалы на другой стороне Тушкема закрыл туман. Он не двигался. Не туман, а вроде белые облака сели на камни. У нас было сыро. Инженер дрожал, согревался у костра, начал двигать руками, однако глаз не раскрывал. - Пожалуйста, переложите мне ногу, Тобогоев! - попросил он. - Вот так. Спасибо. А я, как вчера, совсем ее не перекладывал, только потрогал палку. Мы доели почти весь хлеб, остался сахар да табак. - А если они сегодня не придут? - Куда денутся? - сказал я. - Придут. Давай о другом говорить. - Пожалуй, будет вернее. За жизнь? - Давай, - сказал я. - Чем вы живете? - спросил он. - Ну, вот зиму? - Белку бьем, соболя добываем. А осенью я марала на дудку беру... - Как на дудку? - Дудки у нас деревянные, надо в себя воздух тянуть. Красивая охота! Осени еще нет, а я лягу спать, закрою глаза и слышу, как марал ревет. Он хорошо ревет, ни на что не похоже, вроде поет... Я тоже хорошо реву. - А марала много в вашей тайге? - Медведя мало - марала много. - Он его задирает? - Не так его, как маралят. Маралуха убежит, а мараленок в траве вроде мертвый, хотя медведь тут нюхает. Глазами встретятся, мараленок прыгает от земли, и ему смерть. Медведь и мать бы догнал, но глупый. Маралуха скроется, и медведь за ней не бежит. Глупый. - Ну да, глупый! В цирке их учат на велосипеде, на коньках и даже в хоккей. - Нет, глупый, - повторил я. - У него ума половину от человека, а может, и двадцать пять процентов. - Что? - спросил инженер и засмеялся. Я удивился, что он в таком положении смеется. Какой смех? Еды нет. Солнце придет, и станет жарко, а когда люди придут? Урчил убежал и не показывается. Он не дурак. Сейчас я пойду. - Не уходите, Тобогоев! - закричал инженер. Он смотрел на меня, щурился, глаза сильней раскрывал и снова щурился, хотел лучше увидеть. - Кислицы соберу, - сказал я. - Ты отдыхай маленько. Смородина была зеленая, твердая, сильно кислая. Я сварил полный котелок, растолок камнями сахар в тряпочке и засыпал еду. - В войну плохо ели, - сказал я инженеру. - Домой пришел - голод. Шкуру теленка нашел под крышей, варил два дня, и все ели полдня. - А эта кислица ничего! Мне радость, что он много съел. Стоял полный день, только солнце не появилось, и небо было серое. Потом пылью пошел дождь. Плохо. Я вытащил из-под инженера рюкзак, накрыл больного, ногу ладно накрыл. Инженер молчал, а я думал про его терпенье. Так не все могут. Я бы пропал. - Нет, надо о чем-нибудь говорить, Тобогоев! - сказал он. - Иначе нельзя. Надо говорить, говорить!.. Вы видели речку, которая напротив падает? - Видал. - А камни там правда красные или это мне кажется? - Красные. - Почему? - Видать, руда. - А что значит Кынташ? - Таш - камень. - А кын? - Кровь, - сказал я. Инженер замолчал, а я подумал, зря такой разговор пошел. - А как будет по-алтайски водка? - спросил он, не знаю зачем. - Кабак аракы. - Вот если б вы взяли с собой кабак аракы, хоть четвертинку! - Нет. Ладно, не взяли. - Почему? - Уже бы выпили, - сказал я. Он снова засмеялся, а мне стало плохо, потому что он может головой заболеть. Когда они придут? Ночь я останусь, а утром надо за народом. Другого не придумаешь, пропадем двое. Правда, надо о чем-нибудь говорить. О простом. Если человеку плохо, надо с ним говорить о простом. - Главное, - сказал, что попало, я, - куда захотел, туда поехал... Я пожалел, что так сказал. Он снова растянул губы в светлой бороде. Это вчера борода была черная, а утром я помыл ее. - Тобогоев, как будет по-алтайски "Я хочу пить"? - Мен суузак турум. Ты пить хочешь? Принес котелок с водой, он выпил много. Голова у него была горячая и тяжелая, а глаза не смотрели. День кончался. Неизвестно, где сейчас солнце, только стало холодно, и я пошел за дровами. Сварил чай с березовой чагой и положил в котелок весь сахар. У нас был еще маленький кусочек хлеба. - Мен суузак турум, - к месту сказал инженер, и я дал ему чаю. Мне осталась половина, и я с большой радостью тоже выпил. Хлеб отдам ему перед ночью. Где Урчил? Знаю, что близко, однако не показывается. Умный собака. - Тобогоев, а как по-алтайски "друг"? - Тебе трудно выговорить. Надьы. - Что тут трудного? Нады? - Верно, однако, - не стал поправлять его я. - Можно еще спросить, Тобогоев? Пусть спрашивает про наш язык. Мы будем говорить, а думать не надо. - Как по-вашему "брат"? - Это просто: карындаш. - Карандаш? - Не так. Карындаш! Темнота в ущелье, и надо за дровами, пока видно. От горячих углей уходить плохо. Спина сильно болит, я промочил ее под дождем и не просушил. - Карындаш! - хорошо повторил инженер. Дождь не идет, но и звезд нету. Вертолета не будет. 6. КОТЯ, ТУРИСТ Умора, как я-то попал в эту историю, просто подохнуть можно со смеху. Иными словами, плачу и рыдаю... Еще зимой мы с Бобом решили куда-нибудь дикарями. А куда, расскажите вы мне, можно в наше время податься? - Дед, махнем в Рио! - с тоской собачьей говорил всю весну Боб. - А? Днем Копакабана, креолочки в песочке, вечером кабаре. Звучит, дед? - Мысль, - соглашался я. - Ничего, Боб! Придет наше время. А перед самым летом Боба осенило. - Дед! - толкует он мне по телефону. - У нас тут звон идет насчет Горного Алтая. А? Тайга, горы, медведи, туда-сюда. Звучит, а? Боб, иными словами, Борька, работает в каком-то номерном институте. Что эта контора пишет, никто не знает. Даже Боб, по-моему. Вокруг всего заведения китайская стена, за которой давятся от злости и грызут с голодухи свои цепи мощные волкодавы. Боб там программистом, какие-то кривые рисует, что ли. Мы с детства вместе. Потом Бобкин папа попробовал его изолировать в Суворовском училище, да не вышло. Маман ощетинилась, и Боб снова стал цивильным мальчиком. Пошел, как все люди, в школу и попал в наш класс. Маман у него ничего, душа-женщина, а папа сугубый. Вояка, орденов целый погребок, на Бобкину куртку не помещаются. А в общем, все это лажа... - Боба, ты гений! - крикнул я в трубку. - Мы же давно мечтали сбежать от цивилизации. Понимаешь, голый человек на голой земле... - Постой-ка, затормози! - перебил он меня. - А девочек мы там найдем? - Мы? Не найдем? - неуверенно спросил я, хотя знал, как скоро и чисто умеет Боб эти дела обтяпывать, был бы объект-субъект. - Сибирячки, сообража? - Да знаю я эту толстопятую породу! - заныл Боб. - Ну, лады. Выходи на плац, покалякаем. Мы с Бобом живем в одном доме, и он до моего балкона может запросто доплюнуть, если хорошо рассчитает траекторию. После школы я тоже не попал в институт, поступил на курсы иностранных языков. Иными словами, мы с Бобом не только соседи, но и кореши до гробовой доски, как говорят "дурные мальчики" на нашей Можайке. Правда, здесь, в Горном Алтае, я его и себя увидел в другом аспекте, меж нами пролегла трещина громадной величины - иными словами, пропасть, как пишут в романах. Французы вечно ловчат - шерше, мол, ля фам. В нашем случае женщина, конечно, была, но не только в ней дело, будь я проклят! Приехали мы сюда не дикарями, а как честные члены профсоюза - в Бобкином институте горели ясным огнем две турпутевки, и мы на это дело купились. "Сибирь - это хорошо!" - изрек мой папа и снабдил. У Боба тоже было прилично рупий, и потому все начиналось ажурно. Адье, Москва, бонжур, Сибирь! На вокзале маман даже слезу пустила, настолько далеко мы уезжали. Иными словами, в неизвестность... Деревянненькая турбаза стояла на высоком берегу озера. Из него черпали воду и таскали в столовку. По озеру плавали щепки, а рядом, в деревне, весь берег был потоптан копытными животными. - Коровы тоже пить хотят, - успокоил я Боба. Во время обеда этот сноб подозвал официантку. Она была здоровенная, в заляпанном переднике и дышала, как лошадь после заезда с гандикапом. - Богиня, скажите, тарелка немытая? - спросил Боб. - Сами вы немытые! - "Богиня" с ходу взяла в галоп. Боб скис. Да и скиснешь на столовском блюдаже и, кроме того, на безлюдье. Полторы калеки каких-то пенсионеров не в счет. Мне тоже тут было что-то не в дугу. На этой занюханной турбазе надо было загорать еще несколько дней, пока не наберется кодло для поездки по озеру. Вечером мы фланировали вокруг турбазы, и Боб ныл: - Где горы? Это же не горы, а пупыри! Незаметно добрели до поселка лесорубов и у магазина употребили бутылку кислого. - Отличный кальвадос! - приободрился Боб. - Мартини! - подтвердил я. А наутро он сбегал в поселок и еще принес бургундского под железной пробкой. Во время завтрака опять подозвал "богиню" и, понюхивая подгорелую пшенную кашу, спросил: - Что это такое? - А че? - Пахнет! - простонал Боб. - Сами вы пахнете. - Пардон? - сказал я, но "богиня" уже диспарючнулась, как сказали бы французы, иными словами - исчезла. В тот день приехали дикарями какие-то иностранцы с гитарой. У них были мощные рюкзаки и две палатки. Вели они себя буйно, как дома. Орали "Очи черные" на своем языке, твистовали под гитару, читали стихи; парни ржали, как лошади на ипподроме, но все заглушал свинячий визг, потому что были среди них девчонки, прямо скажу, нормальненькие. - Кто такие? - сразу ожил мой Боб, и глаза у него зарыскали. Инструктор базы сказал, что он и сам толком не поймет, откуда эта банда. Будто бы из какого-то малявочного государства - не то из Монако, не то из Андорры. - Кот, - говорит мне Боб. - Ты ведь по-французски мекаешь! - Да ну! - покраснел я. - Ты же знаешь, как я на эти курсы хожу... - А много ли надо? Иными словами, он уговорил меня подсыпаться к одной моначке. - Парле ву франсе? - отчаянно спросил я, ожидая, что она сейчас начнет грассировать и прононсировать, как парижанка, и я утрусь. На мое счастье, моначка что-то радостно запарляла тонким голосом на родном, нефранцузском языке. Боб, который стоял за мной, выступил вперед, приказав мне помолчать в тряпочку. - Совиет! - ткнул он себя пальцем в грудь. Потом изящно и непосредственно прикоснулся к ее свитеру. Она засмеялась, убрала его руку, приложила ладошку к сердцу и завизжала: - Лихтенштайн! - Москва! - Боб опять ткнул себя пальцем в грудь. - Вадуц! - сказала моначка, иными словами, лихтенштейночка, и снова ни с того ни с сего взвизгнула. Боб ни фига не понял, начал что-то показывать ей на пальцах, трогать ее свитер там, где у нее было сердце, но тут подошел какой-то здоровяга в тельняшке из их компании, загородил соотечественницу спиной, что-то залопотал ей по-своему. Я улавливал какие-то полузнакомые слова, но ничего не понял. - Подумаешь! - сказал Боб спине. - Тоже мне, морской волк! Полосатый обернулся, глянул на Боба, как на козявку, и сказал сквозь зубы, но внятно: - Гриль! Лихтенштейночка заикала от смеха, а Боб сделал вид, что берет себя в руки. - Дипломатические осложнения, туда-сюда, - вполголоса сказал он мне. - Не стоит связываться. А что значит "гриль", а? У Боба опять стало такое лицо, будто ему жутко надоело жить. Эти кретины из республики - или как его там? - великого княжества Лихтенштейн так и не пустили нас в свой круг. Переночевали, а утром уплыли на небольшом теплоходишке "Алмаз" по озеру. Но к обеду прибыли томичи. Тоже горластые и тоже с гитарой. У них было пестро от девчат, но мы засекли одну Майку, а когда засекли, нам снова захотелось жить. На ней были спортивные брючки-эластик и тенниска, тоже облегающая места. Да и все остальное звучало нормально, туда-сюда, как выразился Боб. Помада где надо, бровки подщипаны, обратно же прическа "я у мамы дурочка", иными словами - отличный арбатский кадр. Только вот годков ей было далеко не двадцать, как нам, но Боба это вполне устраивало, и у него даже шерсть на загривке поднялась. Мы и поплыли с этими томичами. Полторы калеки пенсионеров инструктор тоже пригласил в наш ковчег в качестве балласта. Подробно описывать сие плавание - скучная материя, хотя от озера этого я немного тронулся. Даже шея болела в первые дни, так усердно я вертел головой по сторонам, все не верил, что в нашей Расеюшке могут быть таки шикарные места. Горы поднялись со средины пути - я извиняюсь! По ним белые облака туда-сюда. Лепота! А если сядешь с утра за весла, то в обед наш самодельный суп - не суп, а натуральное амбре! У Боба с Майкой дело пошло, как на шариках-подшипниках, даже быстрей. Во время привалов они в кусты все шмыгали, словно последние подонки. Я истекал слюной, а томским ребятам все это было до лампочки. Вообще кодло собралось еще то! Ребята рыбешкой нас не обижали, каждое утро с ревом лезли в воду, хотя водичка в этом озере - бр-р-р! Майка тоже ныряла, из-за нее и Боб озверел, стал кунаться. А раз я совершенно случайно увидел эту паскудную парочку наедине. Они ушли от нас за скалы и плюхались себе в тихой бухточке безо всего, и будто бы никого не было на всей земле, кроме этого прыщавого Адама и этой трясогузки Евы. Понятно, я зверски завидовал Бобу. В лодке и на привалах даже старался не смотреть на него, чтоб он не заметил, как у меня из глаз сочится черная зависть. Но скоро вся их гнусная идиллия полетела к чертовой бабушке и еще дальше. На реке Чулышмане в алтайской деревне Балыкче Боб почему-то нализался. Под шафе избил свою кису, а когда томские ребята кинулись его месить, Майка стала плакать, хватать их за волосы, кричать, что Борис пошутил и она с ним отлично разберется сама. Они плюнули, пошли к нашей пироге, и Боб, который был еще под хорошим киром, смазал Майку по ее помаде, по ресничкам, а она закрывается, хлюпает носиком - и только. Полторы калеки пенсионеров не хотели Боба пускать в бригантину, но инструктор сказал, что надо все же человека доставить куда-нибудь к причальному месту, чтоб он на "Алмазе" мог попасть в поселок, а потом о его поведении сообщат по путевке на место работы. Иными словами, Боба списали на берег в Беле, и мне пришлось, потому что я не какой-нибудь там гриль. На прощанье Боб пообещал Майке задавить ее при первой возможности. Но вся эта паршивая достоевщина, эти непонятные штучки-дрючки, иными словами - приключения только начинались. Беле - нормальная алтайская дыра; мы тут побывали, когда плыли на Чулышман. Напротив - потрясная гора Алтын-Ту, а на длинной террасе высоко над озером стоят три халупы да метеопост с мачтами и ведром на длинном шесте. Крохотные алтайчата бегают, подбирая изумрудные сопли, взрослых не видно, если не считать каменной бабы, которая тут стоит, наверно, со времен Чингис-хана и пялит слепые глаза на горы. В тот раз я сфотографировал эту туземную экзотику - бабу и маленьких азиатов, а больше в Беле делать нечего. Мы сидели на рюкзаках у озера и ждали "Алмаз". Алтын-Ту куталась в тучи, с озера дуло, а на душе было гадко. Боб отворачивался от меня и сопел. - Может, ты мне объяснишь, дед, - спросил я. - Ну, скажи, что произошло? Боб молчал. - Слушай, Боб, бледнолицый брат мой! Почему ты не отвечаешь? Ни звука. И глаз его не было видно - черные, а ля Гарри Трумэн, зеркалки этого пижона отражали беспокойную воду озера и Алтын-Ту за ней. Я посидел еще, пошуровал кедами по гальке и решил сбродить наверх. Там слышалось какое-то движение, кто-то орал. Через несколько шагов я обернулся - мне показалось, что Боб плачет. - Что ты. Боба! Брось! Что с тобой? Он молчал, как мертвец. - Черт с тобой! - сказал я. На террасу вела крутая и длинная тропа, я даже задохся, потому что от злости почти бежал на гору. И тут, наверху, все получилось очень даже неожиданно. Я видел вертолет и возле него каких-то типов. Они подбежали, окружили меня. - Здравствуйте! - с ходу сказал длинный дядя, поросший волосом, только нос да губы торчали. - Вы кто такой? - Котя, - растерялся я. - Что за чушь! Какой Котя? Вообще вы как здесь? Будто я ему должен говорить, как я тут оказался! Все это мне было не в жилу. - Вы кто такой, спрашиваю! Если бы я сам знал, кто я такой! Эта дылда с паклей на роже, эта шарагуля даже не подозревала, какой она мне вопрос подкинула. - Турист, - сказал я. - А что? - Собирайтесь! Пойдемте с нами. - Куда? - Человека спасать. - Какого человека? - спросил я, разглядывая этого Волосатика и белого, кудрявого, как ангел небесный, парня и еще какую-то жуткую черную рожу с подбитыми глазами. - В чем дело? - Погибает наш товарищ. Тут недалеко, за день-два обернемся. Подошел на полусогнутых седой старец в изящном костюме и при галстуке, взял меня мягкими руками за плечи и оглядел всего своими бесцветными моргалками. Что вообще за чертовщина? Что за маскарад? - Молодой человек! - сказал старец. - Я здешний врач. А вы молодой человек! Я вас прошу, как сына. Пойдите с ними. Это очень, очень надо! Неотложно надо. В опасности жизнь другого молодого человека... - У меня там кореш, - кивнул я вниз, все сразу поняв. - Что вы говорите? - обрадовался волосатый. - Бежим! И он потянул меня на тропу. Я торопился за ним и лихорадочно думал о том, что у меня ничего и никогда не было в жизни, что я изнутри съем себя, если упущу сейчас случай проверить, кто я такой, что все на свете - мутота, кроме этого, и что теперь у меня будет... Мы добежали до Боба. Он все так же сидел на рюкзаке и держал лицо в ладонях. - Идем в горы. Боб! - закричал я. - Там несчастный случай. Боб, слышь? Боб молчал и не смотрел на нас. - Извините, - сказал Волосатик. - Вы не могли бы нам помочь? - Бобка! - рассвирепел я. - Мужчина ты или нет? - Нам очень некогда, - заторопил его Волосатик. - Решайте скорей. А этот пижон будто не слышал. - Ты подонок. Боб! - Голос у меня получился тонкий, противный. - Ублюдок ты! Гриль! Конечно, я не знал, что такое гриль, но лихтенштейнец в тельняшке с таким презрением произнес тогда это слово, что даже Боб обиделся, и сейчас я про это вдруг вспомнил, хотя все было бесполезно: мы пошли наверх, а Боб остался на берегу с двумя рюкзаками, да еще я камеру ему кинул. Когда мы выцарапались на площадку, пошел мелкий дождь. Вокруг вертолета ходил, задрав кверху острый нос, некто в кожаной куртке с "молниями". На дождь ноль внимания, только на небо смотрел. Так же, не замечая дождя, шаркал нам навстречу тот изящный дед. - А где же ваш друг? - спросил он у меня. - Это не друг, а дерьмо. - Волосатик плюнул под ноги. - Давайте собираться. И вот мы дуем в горы. С места-то я похилял спортивной ходьбой, и сзади смотрели, как я выворачиваю суставы, но скоро тропа пошла в крутом склоне высоко над озером, и запросто можно было загреметь вниз. Я уже добрал, что нам надо вытащить на руках молодой и талантливый полутруп из какого-то ущелья, но нас мало, мы сгорим на этом деле, и поэтому не сразу рванули в горы, а подались кружным путем, чтоб перехватить спасателей-придурков, которые шныряют там уже не один день, хотя парень загулял со скалы совсем в другом месте. Нас трое. Впереди, как машина, шагает Волосатик на своих ходулях. У него за спиной приличный рюкзак. Я знаю, что в нем продукты, и облизываюсь - что-то рубать захотелось, от переживаний, кубыть? Волосатик, как я усек, - начальник того хмыря, который отдает концы в горах. Он сегодня вылез вертолетом из тайги, но народ тут весь разбрелся на поиски, и экспедиция, и туземцы. Красиво топает Волосатик, слегка махая. Мустанг! Ему хорошо в сапогах, а мои кеды старые и уже с отверстиями. Тропа грязная, сырая, и кеды фонтанируют. У меня из рюкзака торчит ручка топора, мы реквизировали у кухарки ее орудие. А изящный старикан положил мне стандартную аптечку, обернув ее какой-то желтой медицинской клеенкой, чтоб не промокло. Еще в моем рюкзаке конская попона. Из этого куска толстого брезента мы будем делать носилки. Когда окончательно собрались, кудрявый парень сбегал куда-то и притащил моток тонкой веревки. Сказал, что с этой штукой не пропадешь, козерога можно достать из совсем тухлого места. Нет, ты можешь гулять в песочек. Боба, а я это место засек железно и на будущий год махну сюда, чтоб сходить на козерогов... За мной шлепает Страшила - жгучий брюнет по виду и типичный тупица по сути. Светит из-под грязной щетины синими фонарями. Кто это его разукрасил? У Страшилы нет груза, но и так ему идти тяжело, поэтому он облегчается всю дорогу - мешками вываливает нехорошие слова, а они - трах-тарарах! - с грохотом осыпаются вниз, к озеру. Мы с ним не разговариваем. Только в самом начале пути он догнал меня, потер в пальцах полу моей куртки и спросил: - Заграничная? - Ширпотреб, - ответил я и заспешил, чтоб поговорить с Волосатиком. Я догонял его всю дорогу, а он шагал, как робот, и расстояние между нами не сократилось, пока я не побежал. Волосатик обернулся: - Бежать тут нельзя, Котя. Давайте-ка Жамина подождем... - Скажите, - заторопился я, - а почему другие мужчины не пошли с нами? - Вы имеете в виду своего приятеля? - Да нет. Других. - Доктор? Из него же на ходу песок сыплется. - А кучерявый? - Радист? Нужен нам для связи. Можно вас на "ты"? Я кивнул. - А еще один - вертолетчик, он от машины не может отойти. Вот и все наши с тобой кадры, Котя. Между прочим, что такое "Котя"? От слова "кот"? - Нет. От слова "Константин", - сказал я. - Ощетинились? - Да, потопали. Волосатик сказал "наши с тобой". Это отлично сказано! И главное - впереди неизвестность, все нормально, а ты. Боб, гуляй в песочек и ешь свою какаву. Ни фига! Дождик иссяк, тропа пошла вниз, и надо было притормаживать. Под ногами текла вода. Еще сильнее фонтанировали мои кеды, и еще ажурнее ругался сзади Страшила - иными словами, Жамин. Тропа совсем сбежала с горы, когда я поскользнулся и упал. Вывозил свои техасы, сзади у меня все промокло. Где ты, моя маман? Но ни фига, назло ощетинимся. Здесь был большой залив. У берега, в лесочке, стоял домишко, а перед ним огородишко. Лесник, что ли? Встретилась толстая тетка пейзанского вида; она несла в ведре молоко. Мы поздоровались с ней, она осмотрела нас всех и спросила: - Далеко волокетесь? - Человек пропадает в тайге, - сказал Волосатик. - Да погодите, погодите. - Пейзанка снова обследовала нас глазами. - Молочка бы попили. - Дело, - не стал отказываться Волосатик и затормозил. - Спасибо. - А мой-то, мой! - закудахтала пейзанка. - Люди добрые человека спасают, а он соль потащил в тайгу. Места-то он тут все знает, провел бы вас ладом, а соль эта, может, и без толку пролежит, либо дождями ее размоет. Добра сколько унес, этой соли мне бы хватило до смерти капусту солить! - Какую соль? - спросил Волосатик. - Что вы такое говорите? - Да для маралов. Он же у меня чумной. Задумал маралов прикармливать. Три пуда соли привез из поселка и полез с ней на гольцы... Волосатик понял, что все это какая-то мура, и перестал слушать. Достал кружку из кармана моего рюкзака, зачерпнул молока, выпил, еще зачерпнул и еще выпил, а потом, пока я пробовал угощенье, он разузнал у бабы, что на заливе никого сейчас нет, только вот за баней остановился на днях какой-то отпускник. - Один? - ожил Волосатик. - Совсем нелюдим. Приплыл на "Алмазе". Позычил литовку, настебал травы на балаган и самодурит себе хариуса с берега. Хороший человек, однако, никому не мешает... Волосатик сказал пейзанке, чтоб послала людей, которые вылезут из тайги, совсем в другое место, а в какое, я не понял, потому что он говорил всякие уродские туземные слова - Тушташ, Тобогай, Кынкем. Но пейзанка оказалась с мозгой, закивала, заквохтала, взялась шлепать себя по мощным бедрам, но нам некогда было любоваться на эту потрясную картину. Волосатик, как я понял, умеет проворачивать дела. Нас уже четверо. Теперь караван замыкает этот самый отпускник-отшельник. Парень медленный какой-то, весь в себе, и смеется по-особенному, молча обнажая десны и длинные зубы, будто делает скучную работу. Волосатик ему даже одуматься не дал, стал сматывать снасти, сказал, что так надо. Парень забрал у меня рюкзак, заложил в него кирпич хлеба, две банки с курячьей тушенкой, кулек с конфетами. - Вы понесете? - спросил. - Несите, хрен с ним, - сказал я, подделываясь под здешний стиль. - Чем тяжелее рюкзак, тем более хрен с ним, да? - Он обнажил свои бивни и начал влезать в лямки. - Да нет, вы меня не так поняли, - возразил я и на правах спасателя со стажем решил взять в разговоре инициативу. - Вы кто? - Вообще? - Он засмеялся опять по-своему. - Конструктор. - Конструктор чего? - А что? - Понятно, - догадался я, потому что знаю их, этих. Сидит рядом в метро, "Вечерку" мусолит, и никто даже не рюхнется, что этот тип нажимает главную кнопку. - Ясно. - Что вам ясно? - спросил Конструктор. - Фьють? - Пальцем я завил в воздухе спираль. - Что значит "фьють"? - Ракетчик? - Не совсем. Он опять показал зубы, и тут Волосатик нас заторопил. Сказал, что надо побыстрей к какому-то Стану, там должны быть люди, а меня и Конструктора он оттуда отправит назад - догуливать наши отпуска. Ну уж дудки! Меня-то он не отправит, потому что живешь, живешь - и вдруг иногда покажется, что сейчас кто-то неизвестный припечатает по роже. А тут - "отправлю"! Я ему отправлю!.. Тропа вдоль реки была мокрой и холодной. Мы окончательно пропитались водой. Мои техасы потяжелели, перестали держаться, сползали, я на ходу подтягивал их все время, и Конструктор сзади щерился. Ему-то хорошо в новеньких сапогах, а тут еще кеды хлябают и хлюпают. - Сель, - повернулся к нам Волосатик. - Черт возьми! - столбом встал Конструктор. Началась дорога, какую я, наверно, никогда больше не увижу, а расскажу в Москве - назовут трепачом, и правильно сделают, потому что таких дорог не бывает. Она вся из дерева, шириной метров тридцать да толщиной метра два. Ну, было тут шороху! Лес приперло сюда, как объяснил Волосатик, месяц назад, и эта работенка закончилась в полчаса. По склонам речки Баяс мощный ливень смыл камень и землю, выдрал лес и приволок сюда. Вот поглядеть бы! А когда вода пошла на убыль, грязь унесло, и здоровенные эти деревяги уложило ровненько, будто спички в коробке. Нет, Алтай забавнее, чем я думал! С деревянной дороги мы начали корячиться в гору, и все круче, круче, так что Жамин - иными словами. Страшила - вдруг сел на траву и заныл: - Идите, идите, я посижу. Ноги, чтоб их - трахтара-рах! - не тащат. Я догоню... Волосатик вернулся к нему, поднял за подмышки. - Нет уж, топай, милый, топай! На тебе висит. Дождь кончился, мы около часу шли под солнцем и медленно просыхали. Пора бы к столу! Я хотел уже заскулить, но наша бригада выбралась к Стану - каменному козырьку над рекой Кыгон, под который местные таежники залезают от дождя. Увидели следы большой ночевки - угли, обгорелые палки, сухое сено, пустые консервные банки. Но людей не было. Поорали со скалы во все стороны и услышали только свои далекие голоса. Все пропало - бобик сдох. Иными словами, прокол. Волосатик был не в духе. Он заставил всех разуться, чтоб ноги отдохнули, потом быстро сварил котелок густого супу, нарезал сухой колбасы. Все это в момент, одной левой. Страшила жрал жадно, как животное, давился. Волосатик дал ему кусок ливерной колбасы, и она в секунду оказалась тама. Даже конфеты Жамин ел безо всякого выражения на лице. Сидел и жевал, сидел и жевал. Оголодал, видно, парень. Вообще-то я тоже еще чего-нибудь бы употребил, но мне Волосатик ни фига не отвалил. Ноги у меня ныли. Хорошо, хоть посидеть мы решили на Стане. - Ты первый раз в тайге, Константин? - спросил Волосатик, и я обрадовался, что меня так назвали. - Белку еще не пробовал? - А что, это здесь входит в мои обязанности? - Да нет, просто так. Ты не злись. - Он почему-то задумался. - Белка вообще-то съедобная вещь. Вроде курятины. - Не, я жяб обожяю, - сказал я. - Тьфу! - плюнул Страшила. - Жяреных, - уточнил я. - Пижон ты, Константин! - засмеялся Волосатик и посмотрел из своих волос на Конструктора. - А как вас, товарищ, зовут? - Андрей Крыленко. Андрей Петрович. - А я Симагин, начальник лесоустроительной партии. Попали вы в переплет... - Немного странно. Но ничего, иду. - Спасибо. Но как же вы непроверенные сапоги обули на такое дело? - А вы что? - Конструктор показал свои зубы. - Заметили? - Новый сапог - хуже нет. А до Кынташа еще далеко... Волосатик забыл, конечно, что хотел нас отсюда вернуть. Он достал из кармана карту, прочертил спичкой загогулину, показал нам, только я даже не захотел смотреть - все равно придется идти дальше. - Ясно, - сказал Конструктор. - Ближе к месту по хорде, а мы идем по дуге. Но где же ваши люди? - Где-то лазят. Ждать их нельзя, потеряем время. Сейчас мы прямо вверх, на гольцы. - А что это за тип? - подал я голос. - Ну, который там лежит? - Мой таксатор. Парень что надо! Он там уже почти неделю... - Тогда пошли! - Конструктор поднялся. - В темпе. Волосатик написал какую-то записку, оставил в камнях у костра, потом дал Страшиле новые носки, а в сапог Конструктора залез с ножом и что-то там резанул. Только на меня не обратил внимания, будто у меня все в порядке с кедами. Хоть бы посочувствовал, капитан! Но скоро я понял, что Волосатик прав - у меня была лучшая обувь. Полезли в скалы, и мне прыгалось легко, а резина хорошо держала ногу на камнях. Нет, этот Волосатик соображает! И шагает, как верблюд одногорбый. Полезли в щели - там росли кусты и было не так круто, как на уступах. Сначала я робко брался за эти жалкие веточки, но они, оказывается, железно сидели в камнях, и на них можно было надеяться. Стало жарко, пить жутко хотелось, но Волосатик еще внизу сказал, что о воде надо пока забыть, и думать о том, как бы скорей до Кыги. До какой Кыги? Мы ведь от Кыги поднимаемся? Но я ничего не стал спрашивать, не хотел выглядеть городской соплей. В разломы лезли поодиночке, чтоб не поймать на кумпол случайного камня. Пот ел глаза, я просто обливался весь, как никогда в жизни не обливался, и неинтересно было смотреть никуда - ни на ту сторону долины, ни вниз, где осталась прохладная Кыга, ни вверх, куда уходила гора. Интересно было мечтать о том, чтоб все это кончилось поскорей, думать о полметре колбасы или куске свинокопченостей. И еще приятно было беседовать с Бобом о какой-нибудь бодяге, вроде этой: "Нет, милый Боб, это не пупыри, а горы, они даже тебя сделали бы сейчас похожим на меня и всех нас, и это бы надо тебе, Боба". Когда я настигал Жамина, он оглядывался, жрал меня своими черными буркалами, говорил слова, из которых можно привести какие-то невнятные пробормоты: "Куда бегут? Куда бегут? Сами не знают, куда бегут". Очумел он, что ли? Но вообще Страшила лез отлично, на втором или даже на третьем дыхании, и я тянул за ним, потому что он сам тянул за Волосатиком, который выбирал щели. На хребет мы вылезли хорошие. Я увидел, что Жамин лежит у ног Волосатика, а тот стряхивает с себя рюкзак и достает из него - милая ты моя маман! - флягу. Мы уселись рядышком, выпили по глотку, Страшила, конечно, два; и сразу стало скучно, потому что вода была вся. - Жаб, говоришь? - подмигнул мне Волосатик и прикурил от спички. - Жареных? - Ага! - Я опять обрадовался, что он обратился ко мне: - Это еще что! Мой кореш Боб шинель съел. - Как это шинель? - отодвинулся от меня Волосатик. - В Суворовском. Они там какую-то тайную клятву дали, под это дело разрезали шинель на восемьсот кусочков и всем училищем употребили. - Врешь! - восхитился Волосатик. - Чтоб мне никогда в жизни не видать родной Можяйки! - поклялся я. - Спорим на "американку"! Волосатик захохотал, и Конструктор тоже показал свои клыки - больше, наверно, оттого, что разобрало Волосатика. А тот запрокинулся назад, выставил бороду и, шевеля мохнатым кадыком, ржал, как сто жеребцов, стонал: - Ох, пижоны! Ну и пижоны!.. А Страшила смотрел на нас глазами шизика и ничего не понимал. Ясно, что он медленно, но верно балдел. Не глядя на нас, он вдруг встал и пошел, пошел так, что нам пришлось его догонять. Мне эта скорость была совсем ни к чему, потому что я зачем-то отобрал рюкзак у Конструктора. Пока мы сюда корячились, рюкзак потяжелел, и я сдуру сыграл в благородство. Твистовать могу часа два без перерыва, а вот пешком долго не выдерживаю. Пить еще сильнее захотелось - от того несчастного глотка, и от этого проклятого рюкзака, и от солнца, которое тут хоть и пряталось иногда на отдых в жидкие тучки, все же было помощнее крымского, где мы с Бобом пляжничали в прошлом году. Волосатик с Конструктором долго шли сзади, о чем-то говорили. А мне уже все на свете обрыдло. Но когда Волосатик обогнал меня, то даже не оглянулся, потянул коренником. Мы шли напрямик - по камням, траве и цапучим зарослям. Не понимаю, как я дожил до вечера. И еще меньше понимаю, на чем держался Страшила. Это сгоряча он понес по хребту, а потом всю дорогу садился, говорил, что ноги не тащат, но Волосатик поднимал его и подталкивал в спину. Конструктор, которому я всучил на последнем привале рюкзак, брел сзади, и я заметил, что он хромает, не стесняясь. Тухлые наши дела. Темнело, когда мы решили заночевать у маленького болотца среди гор. Легли в сырую траву и пили, пока не забулькало в животах. Посидели на сухом, а Страшила даже лег и сразу уснул. Волосатик тоже лежал и был сумной, я его таким еще не видел. Кому-то надо было первому подняться за дровами, только не мне - у меня отнялись руки-ноги и от всего отключилась голова. Один Конструктор шевелился - осматривал и мыл свои белые ступни в болоте, кряхтел, стирал портянки. - Значит, шинель съели? - спросил он, заметив, что я за ним наблюдаю одним глазом. - И ни один не подавился? - Клянусь Юпитером, - тоскливо сказал я. - Так прямо и съели? - поднял голову Волосатик, хотя было видно, что ему плевать на эту трепотню. - Без гарнира? Мое лицо загорелось, и хорошо, что уже стемнело. Ну что я за человек, если вечно делаю не то? Зачем я про это рассказал? Неужели я тоже этот, как его?.. Гриль? 7. АНДРЕЙ КРЫЛЕНКО, КОНСТРУКТОР Так и не смог я здесь избавиться от своего душевного недомогания; завод вошел в меня, как тяжелая неизлечимая болезнь, и совет секретаря горкома: отбросить все, забыть на время - невыполним. Секретарь этот - полная неожиданность для меня. Раньше я был уверен, что партийные руководители, по крайней мере его ранга, уже не могут так - многочисленные обязанности, очень далекие от задач исследования внутреннего мира обыкновенных людей, уже не позволяют им заниматься тем, что в принципе должно составлять суть их работы. Я вошел в его просторный кабинет, испытывая возмущение и бессилие, горечь и обиду. К концу нашего долгого разговора Смирнов узнал, что я уже три года не отдыхал, начал хвалить это озеро, куда он сам ездит почти каждый год. Он даже сказал, что лучшего места в Сибири нет. Озеро и на самом деле великолепное. Тут я впервые в жизни увидел корону из трех радуг и поразился тому, что на нашей прокопченной земле еще есть такие райские краски. Однажды утром в прозрачной светлой воде заколыхалось отраженное облако, за ним, вроде бы в озерной глубине, едва угадывалось солнце, и, не знаю уж, по какой причине этот белый отсвет вдруг взялся цвести, словно слили со скалы бензин. А здешний воздух наделен особыми оптическими свойствами - иногда кажется, что до изумрудных лесов на том берегу можно добросить блесну. Лесной инженер Симагин, с которым мы сейчас идем в горы, сказал, что надо поберечь эту благодать для людей, ее ничего не стоит за несколько лет переварить на целлюлозу. Я с ходу принял этого человека, и он меня тоже, что чрезвычайно удивительно - я не умею легко сходиться с людьми. Но в наши дни инженер, мне кажется, прекрасно поймет инженера, независимо от того, в каких отраслях они работают, и между нами такое понимание установилось, хотя формально мы познакомились несколько позже, в горах. На озере Симагин ошарашил меня своей бесцеремонностью. Забрал и начал сматывать мою снасть", коротко бросив, что где-то на гольцах погибает человек. Я понял, что тут нельзя рассусоливать. Молча отнес свое барахлишко в дом лесника, переобулся и пошел с ними. Только потом уж, в долине Кыги, Симагин поблагодарил меня, а я снова промолчал, шел, всем существом ощущая новизну и тревожность обстановки. Симагин добавил, что человек уже не первый день без медицинской помощи и надо срочно тащить его из ущелья наверх, куда может приземлиться вертолет. Компания мы не совсем надежная. Один из нас едва держится на ногах, почти исчерпал запас прочности, другой вообще жидковат для такого дела. Я оказался тоже с брачком, через несколько километров начал прихрамывать, но заверил Симагина, что со мной пустяки и его опасения напрасны - идти могу, только вот сапог немного жмет. Симагин заставил меня сесть и маячил надо мной, пока я перематывал портянку. - Хуже, когда тут жмет. - Он ткнул пальцем в лоб. Так мы установили первый контакт и долго шли вдоль реки по сырой узкой тропе. Лил дождь, и было не до разговоров. Как случилось это несчастье? Наверняка не одна причина, так всегда бывает. Осенью у нас на заводе тоже произошел случай, который как-то пронзил меня и заставил мучительно думать обо всем, что было вокруг. В цехе трансмиссий работал интересный парень Володя Берсенев. Мы познакомились в заводской библиотеке. Он закончил десятилетку, отслужил в армии и полтора года назад поступил к нам. Мне понравилось, что этот рабочий с обычной для ребят нашего завода биографией много, куда больше меня, читает и его суждения о книгах очень самостоятельны. Несмотря на молодость, Володя успел выработать свою концепцию жизни, которая привлекла меня завидной чистотой и оптимизмом. Иногда я без причины подходил к его станку, заговаривал без повода, а Володя улыбался, и кажется, понимал, что я сам, не зная почему, нуждаюсь в нем. И вот Володе Берсеневу оторвало руку. Левую, вместе с часами. Когда я прибежал в цех, Володи уже там не было, его увели в медпункт. Окровавленная рука лежала на полу, и ее фотографировали со вспышкой. Мне почему-то запомнилось, что часы показывали правильное время. У станка собралось много рабочих. Там же был директор завода Сидоров, председатель завкома, инженер по технике безопасности. Мастер держал в руках заготовку и что-то объяснял директору, жалобно восклицая: "Николай Михайлович! Николай Михайлович!" Хмурый директор перекладывал из одной руки в другую желтые перчатки, потом засунул их в карман пальто и, как бы вспомнив что-то, закричал: - Разойдитесь, разойдитесь! Идите по местам и работайте. Я кинулся в медпункт, но Володю уже увезла "скорая помощь". Остаток того дня я прожил в какой-то прострации. Кто был виноват в несчастье? Теми днями, в конце октября, выпал снег, а в цехах и отделах завода было холоднее, чем на улице. Наши девчата-чертежницы сидели в пальто. Несколько дней мы почти ничего не делали, так как закоченевшие руки не держали карандашей и рейсфедеров. Но в цехах-то не будешь жаться к электрической печке, даже в такой холод надо было работать - в конце месяца каждый час дорог. Если хоть один токарь не выполнит задания, сорвется следующая операция, встанут зуборезчики, сборщики, и машину без коробки придется стаскивать с конвейера краном. Да и рабочий заинтересован - в третьей декаде самая высокая выработка, а тут праздник на носу. И Володя надел рукавицы. Это у нас категорически запрещено. Налицо было грубое нарушение элементарного правила, и эти рваные, замасленные рукавицы вообще-то правильно фигурировали в акте о несчастном случае. Но один ли Володя был виноват? И без рукавиц это могло произойти, как потом объяснил мне инженер по технике безопасности. Володя после выверки детали хотел получше зажать ее в патроне, но ключ вырвался из гнезда, и парень поскользнулся на обледенелой деревянной подставке. Падая, он задел рукоятку включения шпинделя, и левая рука попала в "окно" детали... И разве не были виноваты в случившемся этот самый инженер по технике безопасности, начальник отдела капитального строительства, сам директор? Вместо того чтобы устранить недоделки в цехах, где было установлено оборудование и уже работали люди, директор хотел до конца года побольше "освоить средств". Дополнительные деньги легче выбить, если есть крыша над головой, и не полностью застекленный, без отопления цех трансмиссий отошел на задний план, потому что везде числился сданным в эксплуатацию. И с доделками никто не спешил - три мальчишки-сантехника потихоньку ковырялись у труб, а стекла не было на складе. Правда, через три дня после несчастья не только в отделах, но и в самом холодном заготовительном цехе было как в бане. Вот так. Я же, думая в те дни о Володе Берсеневе, пришел к выводу, что его вина - лишь следствие безобразного отношения к своим обязанностям всех остальных виновников несчастья. А план октября завод все же выполнил. Пришла телеграмма от министра. Наш коллектив завоевал второе место во Всесоюзном соревновании и получил денежную премию. Это событие обставлялось торжественно. Вручались знамена, играл оркестр, произносились речи. Правильно, люди здорово работали, "несмотря на тяжелые условия материального обеспечения", как у нас повелось говорить с трибуны. Народ заслужил премию, это ясно. Только после собрания меня еще мучительнее стали донимать "вопросы". До конца года на заводе произошло два других несчастья. Первый случай был в конце ноября, второй - перед Новым годом. К тому времени я уже убедился, что наши "штурмовые дни" измеряются не только реальными трудовыми успехами, но и человеческими драмами, общим снижением качества работы, уменьшением "ходимости" узлов машины, в том числе моих, в которых был материализован мой труд и труд моего соседа по чертежной доске - Игоря Никифорова. В январе на заводском партийном собрании обсуждались общие итоги работы и планы на следующий, 1964 год. Опять перечислялись премии и грамоты, а я сидел, думая, может быть, чересчур категорично о том, что эти поощрения, эта поддержка энтузиазма людей как бы затушевывают более важное, служат прикрытием бездеятельности некоторых. Когда наступила заминка, никто не брал слова, я вдруг вскочил с места и пошел на сцену. Волновался, путался, но сказал, что хотел. Не помню, как ушел с трибуны. Помню одно - сильно хлопали. Потом выступил рабочий с главного конвейера. Он говорил о липовых обязательствах, о том, что никакого соревнования у нас нет - за последние десять дней каждого месяца выполняется шестьдесят процентов задания, что план доделываем даже второго числа следующего месяца, что в эти дни к ним на конвейер посылают слесарей и испытателей из экспериментального цеха. Потом кто-то из мастеров сказал о причинах штурмовщины, о пьянках и пьяницах. В зале еще тянулись руки, но слово взял директор. Сидоров констатировал, что на собрании, дескать, шел серьезный и деловой разговор и ему очень приятны заботы коммунистов о положении на заводе, что партком и дирекция примут все меры... - Особо я хочу остановиться на выступлении коммуниста э-э-э... (тут ему шепнули из президиума) э-э... коммуниста Крыленко. Конечно, он человек молодой, горячий и немного поспешил, с кондачка называя причины и виновников несчастных случаев. Но в его выступлении было много толкового. Да! Стыд и позор нам, коммунистам, не обеспечившим подготовку завода к серийному выпуску машины! Мы плохо поворачивались летом, не использовали также теплых осенних месяцев. В результате нам несколько дней пришлось работать в неотапливаемых помещениях. Да, потери от брака у нас возросли, и, вероятно, рекламаций на последние партии машин будет много. И как могли мы, коммунисты нашего, правильно тут кто-то говорил, славного предприятия... И так далее и тому подобное... Выходило, что мы виноваты, все виноваты. Мы виноваты в том, что строители были переброшены на другой блок зданий и работа началась в недостроенных цехах; мы виноваты в том, что на заводе нет элементарной дисциплины и даже шоферы садятся за баранку пьяными, а один из них умудрился платформой своей машины разбить полвагона оконного стекла; мы виноваты в том, что в день получки вторая смена проходит в полупустых цехах; мы виноваты в том, что в последнюю декаду главный конвейер и все сборочные участки работают круглосуточно, в три смены, хотя завод давно перешел на пятидневную рабочую неделю. Да, и мы виноваты, все виноваты, но ведь в очень разной степени! И в чем конкретно виноват лично я? Или мой товарищ Игорь Никифоров? Когда конструировали эту машину, Игорь, как и другие, до позднего вечера сидел у доски, потом не вылазил из экспериментального цеха, собирая со слесарями опытные образцы. И почему мы все виноваты в том, что начальник ОТК под давлением директора дал указание ставить на машину гидротрансмиссии с бракованными дисками фрикционов и эти коробки вышли из строя уже во время заводских испытаний? Ведь если допустить, что все мы виноваты, само собой напрашивается другое логическое допущение - мы все должны отвечать и расплачиваться за ошибки и провалы завода. В отделе меня никто не осудил за выступление на партийном собрании, даже одобрили, хотя некоторые начали смотреть в мою сторону с каким-то удивлением, как на чудака. Что, интересно, скажет Игорь? - Слушай, - сказал Игорь. - Это давно всем известно. У директора одна цель и одна возможность удержаться на том служебном уровне, которого он достиг, - дать любой ценой план. Здоровье или тем более самочувствие людей, не говоря уже о долговечности оборудования или о качестве машин, - все это для него второстепенное. И ты тут ни-че-го не сделаешь! Поднимать такие вопросы на уровне конструктора - бессмыслица, напрасный перевод нервов. Для нас с тобой тут проблем нет, пойми... - Вон ты как! - Да. Садись-ка ты за доску. Наш узел можно сделать лучше, сам говорил. И тебе будет удовлетворение, и государству выгодно. Учти: быть на своем месте не так просто, но очень нужно... Он умненький, наш Игорь, рассудительный, только я не думал, что до такой степени. Нет, это не Виль Степанов! С Вилем мы после института попали на один завод в Энск. Он был такой же рассудительный, но, кроме того, имел еще запал. Мы с ним поднялись там против Главного, неврастеника и карьериста, но противника нашего перевели на повышение в совнархоз, а мне пришлось уехать сюда, где все оказалось еще хуже. Итак, простая, даже банальная истина - "идейно" и с умом делать свое дело. В этом, выходит, смысл философии всей? Минутку! Я ведь делаю свое дело, но почему для меня проблемы там, где Игорю и другим все ясно? От нехватки у меня жизненного опыта? Или от их равнодушия? Конечно, они трезвее меня смотрят на все, и мне тут не хватает Виля Степанова, близкого друга-единомышленника, с которым можно говорить и дела делать. Только он с неба не свалится... - Это ваш друг попал в беду? - спросил я Симагина, как мне показалось, в удобный момент - мы остановились, чтобы подождать Котю, который незаметно отстал, плелся сзади с напряженным и жалким лицом. Симагин надулся и как-то неохотно ответил: - Не то чтобы друг, но... Было непонятно, что значит это "но", и разговор на том кончился, потому что Симагин пошел дальше, а я потянул за ним, думая все о том же. ...С утра у нас в отделе начинается полулегальная "десятиминутка" - информация о событиях во Вьетнаме, просмотр заводской многотиражки. Потом ребята немного поговорят о заводских, футбольно-хоккейных, литературных новостях - и за работу. Во время этого традиционного вступления в рабочий день я молчу - современному спорту пока не предан, живу другим, ничего модного не читаю. Между теперешними писателями и мной есть какой-то непреодолимый психологический барьер. Они пишут не о том, что волнует меня, изображают сегодняшнего человека, особенно "мужичка", не так и не таким, каким я его вижу, а из молодых многие озабочены, мне кажется, прежде всего тем, как к ним отнесется критика. Зато целый мир открылся мне в документальной литературе и мемуарах. Объективность этой литературы для меня пока проблематична, но из нее я беру факты, они дают простор мыслям. Началось это с Джона Рида. Раньше он как-то прошел мимо меня, и только тут, на заводе, я взял его в библиотеке по рекомендации того самого Володи Берсенева, с которым случилась беда. Книга, описывающая десять дней, декаду, когда-то потрясшую мир, спустя почти полстолетия, будто открыла мне глаза на историю. Я окончил школу, институт, проработал четыре года, но только из этой книги и умом и сердцем понял, что совершил тогда русский рабочий и русский народ, как он это сделал и почему. Эти десять дней я словно жил там... Вспоминаю, как мы засели за чертежи новой машины. Это было время! Работали с удовольствием, с полной отдачей, даже с вдохновением, можно сказать, если не бояться этого старомодного слова. Один вариант, другой, третий... Вот, кажется, неплохо, как хотел. Но приходит товарищ из соседнего сектора: "Здесь у меня изменение. Будет вот так". Берешь новый лист, начинаешь трещать арифмометром. Ничего, сделаем и по-новому, даже лучше будет! Несколько групп конструкторов работали над нашей новой машиной уже давно, а мы с Игорем Никифоровым проектировали отдельные узлы, привязывали унифицированные. Замечательная у нас машина получалась! Конечно, на бумаге пока. А когда чертежи пошли в экспериментальный цех, началось!.. Не хватало поковок, отливок, узлов, комплектующих деталей, специального металла. Мы с Игорем Никифоровым уговаривали и выколачивали, ругались и просили, бичевали бюрократизм и волокиту, страдали и нервничали из-за своих и чужих ошибок. С кем я только не поцапался за эти месяцы, чего только не выслушал! Технологи: - Ты думал, что рисуешь? Чем я изготовлю эту деталь? Пальцем, что ли? - Нет, где ты видел такой класс чистоты? Ах, в справочнике! Тогда сними станок со страниц проспекта и дай его мне! - Эти популярные лекции неинтересны даже студентам, а ты их читаешь мне. Мне! Я тоже за долговечность и надежность, но узлы и детали нужно конструировать под то оборудование, какое у меня есть, или в крайнем случае под серийное, какое можно заказать!.. Снабженцы: - Милый мой! Где я тебе возьму этот материал? Ты хоть иногда газеты читай. В них печаталось постановление об экономии легированных сталей. Настаиваешь? Чтоб ты так жил! - Со мной вы все смелые! А ты вот сам поезжай в совнархоз и поговори там. Правда, у меня есть один человек в самолетостроении, но твоя-то машина будет не летать, а катиться по земле. Пойми! - У тебя тут опять хаэнтэ! Ты соображаешь - хром, никель, титан! Ой, чтоб я так жил! Надо же, милый, хоть иногда думать, извини, пожалуйста, головой... Однажды я не выдержал и ворвался к главному конструктору Славкину. Он у нас джентльмен, всегда одет, как на прием. Усадил, достал из сейфа красивую бутылку с какой-то жидкостью, налил себе рюмочку, медленно выпил. Я не знал, лекарство это было или коньяк, меня занимало другое - то, что он говорил. - Не могу - не надо! Перестаньте с ними спорить. Производство - не диспут о физиках и лириках. И наш завод не должен быть для вас эталоном возможностей. У меня, а следовательно, и у вас есть принципы, и мы с вами не думаем от них отступать. Машина, которую мы сегодня выпускаем, - это позавчерашний день автомобилестроения, это, приближенно говоря, большая телега, запряженная тремя сотнями лошадей. Стране нужен _современный_ грузовой автомобиль! И наша детка им является! Это принципиально новое существо. Конечно, она значительно сложнее в изготовлении - это я не только не скрываю, но всегда подчеркиваю. И если чего-то нет - значит, не надо. _Им_ не надо, понимаете? - Он посмотрел в потолок. - Нет, не мы должны конструировать машину применительно к имеющемуся оборудованию, а технологическая служба обязана обеспечить производство всем необходимым для ее изготовления. У нас с вами есть над чем ломать голову и без этого. Бесспорно, в наших чертежах встречаются места, над которыми надо подумать вместе с технологами и кое с кем согласиться, но это ни в коем случае не должно снижать качество и работоспособность узла. Даже наоборот - повышать! Ну-с, за работу, в добрый час! Так. Прочел урок. Это я уже слышал. В том числе и от него не однажды. Но я по-прежнему не видел путей практического воплощения этих оригинальных идей. Почему на глазах у меня и моих товарищей-конструкторов "наша детка" рождается с "родимыми пятнышками" прошлого? От нехватки дефицитных материалов или от безразличия в конце концов каждого из нас, от незаинтересованности в судьбе своего узла? Должен сознаться, что некоторые наши ребята, да и старики тоже, любят посачковать и побазарить. Эти их склонности хорошо проявляются в скептическом, насмешливом отношении к той или иной свежей конструкторской мысли. Но правильно ли будет только их обвинять в этом? Конструктор и рад бы что-то интересное разработать, но он знает, что пробить это будет очень трудно или вообще невозможно. Да и что общего с работой конструктора имеет эта бесконечная перебранка с технологами и снабженцами, с мастерами и контролерами, эта болтовня и беготня? Случалось, я сам носил детали, копировал чертежи на кальку, ездил на другие заводы получать комплектующие узлы, был просто курьером и толкачом. Да разве только я? У всех нас три четверти рабочего времени уходит впустую. И никто - ни инженер, ни плановик, ни мастер - не устает от работы. Все мы устаем от безделья, беготни, бестолковой нервотрепки. А конструктор на нашем заводе, как я окончательно понял, - жалкий и неприятный для всех человек. Технологи и снабженцы его встречают в штыки, а директор и Главный всегда на их стороне. С ужасом я думал о том времени, когда "наша детка" пойдет в производство. И что с ней будет в последние числа месяца. Если детали изготовляют все же с открытыми глазами, то принимают их и собирают в это время уже с закрытыми - какие получились. Некогда обращать внимание на фаски, были бы выдержаны основные размеры. На твоих глазах ставят явный брак, колотят по чистой поверхности кувалдой. Упадет шариковый подшипник на бетонный пол - его не задумываясь суют в узел. А кольцо-то уже, может быть, треснуло; и попробуй потом на дне котлована установить в грязище и обломках истинную причину аварии! Помню случай, когда на сборку пошло десять ступиц, выточенных во вторую смену, должно быть, спьяну, с отклонениями по посадочному диаметру и соосности отверстий. И ничего, поставили! Иногда бывает, что контрольная служба заупрямится. Тогда по цепочке дело доходит до Сидорова. - Твои люди срывают мне план! - кричит он по телефону начальнику ОТК. - Сам знаешь, чем это пахнет! Нет, я научил своих людей заворачивать гайки. Ты своих научи! Чтобы детали были на сборке. А я потом объяснюсь, где надо, это не твоя забота... Могут ли наши машины при таком "принципиальном" контроле быть лучшими в мире? И как бы мы выглядели на международном рынке, когда бы не особая требовательность к качеству экспортной продукции? И если б мы не умели делать! Умеем, да еще как! Вспоминаю "Быль о зеленом козлике", рассказанную в "Литературке". Наш скромный "козлик" оказался выносливее автомашин всех фирм мира, а "мистер Козлов", рядовой наш водитель, покорил экспертов и публику даже больше, чем его машина. Жаль, что репортаж тот прочла только интеллигенция и уже, кстати, наверное, забыла, а в других газетах ничегошеньки не было, и большинство не знает о том потрясающем соревновании на выносливость автомашин и человечность людей... Мне стало трудно жить наедине со своими мыслями. Отправил большое письмо Вилю Степанову, но что он мне мог написать, кроме общих слов? Поругал меня за мой взбрык на собрании, посоветовал превращать душевный заряд не в один или даже серию взрывов, но в свечение. И не кипятиться, особенно по пустякам, помнить, как Горький воспринимал крещение жизнью. И все, мол, нужно пробовать копьем юмора, это непременно. Вилька, старый друг, призвал жить в должности оптимиста и драться с темнилами до победы... Письмо все же было ободряющим, я узнал прежнего Вильку. Но еще большую радость доставил мне его подарок - брошюра об опыте организации и управления в США. Мы ее читали с Игорем Никифоровым и только ахали. Я долго думал над этой брошюркой. Почему мы в организации труда так отстали от Америки, социально опередив эту страну на целую эпоху?.. А здесь, на привале у речки Баяс, был другой мир. Простая и нетронутая природа отвлекала меня, и я, отдыхая у воды, наблюдал, как быстрый поток пилит гору, а она нисколько не поддается, стоит незыблемо. - Вы очень огорчены, что я подпортил ваш отпуск? - спросил за моей спиной Симагин. - Да нет, ничего, - обернулся я. - От Стана я вас и Константина верну. Где-то там наши лазят. - Не в этом дело, - сказал я. - А в чем? - Он сел рядом и еще раз, как утром в долине, пристально посмотрел на меня. - У вас неприятности? - У кого их нет... ...А новая наша машина все же получилась! Она мощнее и быстроходнее старой, легче, маневренней и удобней в управлении, снабжена гидромеханической передачей и гидродинамическим тормозом-замедлителем, пневмогидравлической подвеской. Кабина изолирована от шумов мотора, отапливается и вентилируется. Днище кузова обогревается выхлопными газами, чтобы зимой не примерзал грунт. А сколько в ней других мелких удобств! И противотуманные фары, и гидроусилитель рулевого управления, и регулируемое сиденье, и многое, многое другое. На шоссе этот огромный самосвал держится легко, свободно, в нем угадываются сила и грация хорошего спортсмена. Мы ликовали, когда "наша детка" вышла из экспериментального цеха. Помню, стояла толпа народу, были фоторепортеры. Один из них потом прислал нам снимок - наш главный конструктор Славкин разбивает в воротах цеха бутылку шампанского о бампер машины. А через день мы читали в газете репортаж, глазам своим не верили и заливались краской. Оказывается, наша машина - единственная в мире такого класса и чуть ли не чудо двадцатого века! И мы обогнали всех! Какой стыд! Мы не только не обогнали, но и не скоро догоним, не завтра достигнем того, что в зарубежном автомобилестроении уже есть. Ах, как любим поболтать, хлебом не корми! Тут надо было учитывать еще одно обстоятельство. Паши отступления уже ухудшили "детку", а что с ней станет, когда она пройдет чистилище - испытание опытных образцов и доводку? Но все же главное испытание - не машины, а всех нас - это запуск ее в серию. Шапка многотиражки "Даешь новую машину!" сменится новой - "Даешь план!". В этом "даешь" - не романтика двадцатых годов, а штурмовщина шестидесятых. "Дадим Родине больше могучих машин!" - повиснет над главным конвейером лозунг. Что значит "больше", если есть государственный план! Я пытался сузить проблемы, рассматривать их лишь в аспекте _своего_ дела и, подходя по утрам к заводу, заряжал себя этим настроением. Но уже на подступах к проходной спотыкалась нога, спотыкалась мысль. Мы вечно жалуемся на "тяжелые условия материального обеспечения", а вокруг предприятия и заводских зданий разбросаны несметные богатства - моторы, сортовой металл, запасные части, новые двигатели. Народный труд и народные деньги, втоптанные в грязь и снег! Когда-то Киров учил ленинградских рабочих поднимать каждый кирпич - овеществленный гривенник, а у нас пропадают миллионы гривенников. Почему никто не отвечает за это? И все же мне надо было обернуть "вопросы" на себя и _свое_ дело. Чтобы хоть чем-нибудь помочь "нашей детке" и себе, я решил жить "без отступлений". Приближалась контрольная проверка серийного производства, от сектора назначили меня, и я решил устроить контрольную проверку себе. Без этого я жить дальше не мог, все равно с кого-нибудь это должно было начаться. Заканчивался март. Шел месячный и квартальный штурм. Мастера вечерами выдавали рабочим по три рубля в счет будущих премий, и люди оставались на ночь. К проверке я подкопил следствия - тревожные сигналы с карьеров. Надо было найти причину. Это оказалось делом несложным. В первых же пяти цилиндрах, поданных на сборку, класс чистоты поверхности был занижен. Я сказал технологу и контролеру: - Эти цилиндры ставить нельзя. Вокруг столпились рабочие, зашумели. Я заметил, что один из них был явно под мухой. Подошел мастер: - Собирайте. Пусть проверкой занимаются десятого числа, а не тридцатого. - Что с ними сделаешь? - промямлил контрольный мастер. - План! Но я твердо решил не отступать. Начальник ОТК сходил за эталоном и вынужден был подтвердить: брак. Сборка узлов встала. Начальник цеха тем временем позвонил диспетчеру завода, тот - директору, а директор - нашему главному конструктору Славкину. Я не слышал их разговора, но примерно знаю, что пророкотал в трубку наш джентльмен: "Николай Михайлович! Забракованные детали должны быть немедленно изолированы. Это знает и начальник цеха, и каждый рабочий. Но я, к сожалению, не обладаю правом "вето"..." Начальник цеха прибежал на участок, что-то шепнул мастеру, и тот махнул рукой слесарям: - Собирать! - Нет, не собирать! - крикнул я. - Будем оформлять карточку отступления от чертежа. - Слушай, инженер, - вполголоса сказал мне один из рабочих. - Ты же нам в карман лезешь. А у меня трое детей. Мне стало трудно дышать, но тут его оттеснил другой сборщик, помоложе. Он серьезными и умными глазами в упор смотрел на меня. - Инженер, это не вы тогда выступали на партсобрании? - Я. А что? - Так. Молодец! Он ступил в сторону и сел к батарее спиной, но его поддержка была мне очень нужна. - Вы понимаете, что делаете? - зашептал мне начальник цеха. - Сборка сорвана, во вторую смену станет конвейер. Практически вы останавливаете завод! - Директор вас, молодой человек, съест, - вторил ему контрольный мастер. - Запросто. - Подавится. Я костистый. - Сумасшедший! Сидоров и не таких выкушивал... Карточку отступлений надо было завизировать у начальника сектора и ведущего конструктора - без этого Славкин и рассматривать ее не станет. Я знал, что начальник сектора откажется - он крепкий человек, а ведущий, если ему позвонит Славкин, подпишет. Знал и другое - Славкин, как всегда, успеет зарезервировать ход или даже два. И я даже рассмеялся, переступив порог соседнего отдела, - ведущий чудесным образом исчез! Только что был и никуда не собирался, а тут вдруг выехал в карьер с рекламацией! Славкин чист-чистехонек, случись потом что-нибудь с машинами, в которые пошел явный и грубый брак... Он ведь все-таки пошел. А назавтра заместитель главного диспетчера завода принес мне проект приказа: "Конструктору ОГК Крыленко А.П. за превышение служебных прав, выразившееся в остановке сборки узлов машины на четыре часа и внесении дезорганизации в производство, объявить выговор". Всякий такой приказ автоматически лишает человека премии, хотя я, зная уже Славкина, не думал, что он, обладая редчайшими способностями изящно заметать следы, завизирует его. Но через день я с удивлением узнал, что Славкин подписал! Значит, я плохо еще изучил нашего главного конструктора! Ладно. А вообще говоря, все это меня уже мало волновало. Я не боялся показаться ни чудаком, ни сумасшедшим, лишь бы в своей правоте была уверенность... ...В этом неожиданном и странном походе неотвязно думалось о заводе и о себе. Поговорить с Симагиным? Он, как человек несколько иных сфер, может рассудить со стороны. Мы долго лезли в гору, и я устал. А на хребте пошли рядом, заговорили, но как-то получилось, что я рассказал больше о своих переживаниях, чем о главном. - Понял вас, - перебил он меня. - Так не годится. Знаете, наши времена такие, что надо как можно меньше самопоедания. Оно забирает много времени и сил, если распуститься. Это он верно заметил. Конфликт на сборке узлов, хотя я пошел на него сознательно, выбил тогда меня из колеи. Я перестал спать, снова, после многолетнего перерыва, начал курить и накуривался ночами так, что к утру словно бы пропитывался весь черной вязкой отравой. Симагин продолжал: - И какой толк из мятежа, если он внутри вас? Побольше здорового стремления жить и работать! Прежде всего надо поверить в себя, преодолеть комплекс собственной неполноценности. И действие, действие! Наши страсти надо изнутри выводить наружу, в практику... Потом он сказал, что другим оком, например, посмотрел на своего таксатора Легостаева, который сейчас в беде. Все они, лесоустроители, сгорают в своих проблемах, однако, называя себя лесными солдатами, больше любят болтать о трудностях бродячей жизни, о том, что, дескать, материалов много, но думать некогда. А Легостаев нашел время и нашел способ. Диссертация на мази! И в его светлой голове зреет одна блестящая идея, даже, как выразился Симагин, слишком блестящая для современного состояния лесных дел. - А в чем ее суть? - поинтересовался я. - Как бы это попроще?.. Вы слышали, конечно, что лесов у нас в Сибири тьма? Что в них громадный годовой прирост и мы якобы не вырубаем даже десяти процентов этого прироста? А Легостаев доказывает, что в девственных лесах никакого прироста нет вообще. Он много лет составляет таблицы, и по ним видно, что прирост в лесах Сибири примерно равен отпаду. - Так... - В этом зерно идеи. Если нет прироста - значит, нет целиком перестойных лесов, которые надо сводить сплошь, улавливаете? - Немного, - протянул я. - Значит, подход огромной отрасли хозяйства к исходному сырью, наши принципы эксплуатации леса, методы рубок в корне порочны! - Нет, это здорово! - А еще тут эти реорганизации. Леса стали ничьими, одного хозяина нет. Разодрали их по себе ведомства, области, колхозы, а еще Ленин говорил, что леса - неделимый национальный фонд. - У нас вот тоже... - начал было я, но Симагин перебил меня: - И принципиальному всегда значительно труднее, чем беспринципному. Даже материально. Правда, это не моя мысль - нашего Быкова. - Друга? - спросил я. - Не то чтобы друга... Это золотой старикан! Наша лесоводческая совесть... - Он в экспедиции? - Нет. - Симагин говорил об этом неизвестном мне Быкове с каким-то особым почтением. - Трудно ему сейчас, и нам вместе с ним. Но жить надо! - Пережить надо, - уточнил я. - Да, да! - Он глянул мне в глаза. - И практика, дело! К сожалению, Симагин не знал, что получилось на практике у меня, когда я вывел свои "страсти" наружу. Помню, как ведущий конструктор узла, вернувшись с карьера, сказал: - Старик, ты, кажется, задымился... А я засмеялся ему в лицо, потому что ждал каких-то похожих слов, знал, кто и как будет вести себя со мной и что говорить. В цехе меня обегали. Иногда казалось, что я смотрю знакомый спектакль, но, хоть и был автором и режиссером этого спектакля, не знал его финала, последней картины. Ожидал перевода на другую работу, увольнения "по собственному желанию", как было в Энске. И совсем не предполагал того, что произошло... ...Симагин на хребте не дослушал меня до конца, а его мнение интересно было бы знать - в нем чувствовалась сила, какой я еще не обрел. Кроме того, я попал в ситуацию, должно быть, интересную для других - не с каждым такое бывает. С другой стороны, я, конечно же, не исключение; и если есть какие-то мысли и переживания у меня - значит, они есть у других, тем более что я давно осознал свою ординарность и еще студентом трезво понял, что бог меня не одарил особой милостью. Опять самокопание? Ну его к черту! Наверно, сейчас надо отвлечься от всего. Вот Симагин строго смотрит, как я переобуваюсь и ощупываю свою пятку. - Сильно? - До кости еще далеко. - Бинты у Кости в рюкзаке возьмите, йоду. Мы поели немного у какого-то ручьи, покурили всласть и пошли тем же горбом, забирая левей и ниже. На привале я взял рюкзак и увидел, как у Коти зажглись радостью глаза. Груз был не особенно тяжелым, но пухлым, неудобным, в спину давило что-то твердое, не топор ли? Но это все ничего. Пятка у меня снова была туго забинтована, и я смело ступал на нее. Симагин шагал вперед, смотрел только перед собой, не оглядывался, и мы тоже нажимали. Котя, этот московский пижончик, который первое время призывал нас "ощетиниться", сейчас заметно поскучнел. А на Жамина мне было даже трудно смотреть. Он еле передвигал ноги, запинался, падал. Рубаха вылезла, он ее не заправлял и даже ругаться перестал. Значит, Жамин этот маршрут делает четвертый раз? Я бы не выдержал, особенно в этих коварных сапогах. У Жамина хорошая обувь, но странная - один сапог вконец разношенный, другой еще крепкий. Симагин объяснил, что свой сапог Жамин утопил там, у места, и ему пришлось разуть больного, которому обувь теперь не скоро потребуется. По мрачному виду Симагина я понял, что не надо приставать к нему ни с такими пустяками, ни со своими проблемами. Меньше всего я ожидал, что меня тут закрутит такое событие. Когда ехал, мечтал только о рыбалке, удачливой и спокойной. А тут была еще замечательная баня по-черному, феерические закаты и какие-то особые, словно заколдованные, горы и леса. Вот и сейчас за хребет опускается огромное солнце. Оно пригашено далекими туманами и потому не яркое, только по краям сияет белое пламя. Идеально круглое солнце будто твердо очерчено циркулем. Я здесь заметил, что с удовольствием фиксирую все эти подробности, хотя там, в городе, проходили дни за днями, и я даже не мог вспомнить, солнечными были они или нет... Мы долго еще шли, продираясь сквозь упругие заросли, а за нашей спиной погасала заря. Скоро ночевать? Но Симагин шагал и шагал впереди, даже не оглядывался. Перешли несколько ручейков и легли у какого-то болотца. Значит, к верховьям Кыги мы до ночи не успели?.. Спал я плохо. Было холодно, сыро, костер не грел, и Симагин всю ночь шарил по кустам, собирая редкие палки. А утром услышали глубоко внизу выстрелы. Спасатели? Симагин отбежал в сторону и, приставив ладони к ушам, долго слушал раскатное эхо. Вернулся к нам таким же мрачным, каким был вчера вечером. - Они не знают, что мы здесь? - осторожно спросил я. - Даже если б знали, сюда подняться нельзя - стены внизу, - отозвался он. - Побежали, мужики?.. - Они теперь оттуда не скоро вылезут, - сказал Жамин. Симагин быстро собрал посуду, и мы пошли. Мне хотелось поговорить о своем, но не получилось - он не дослушал первой фразы, ступил в кустарник, и все пошли за ним. Несколько часов молча и медленно продвигались гольцами - через сыпучий камень, лишайники, заросли березки. Потом Кыга; чуть спустившись с хребта, напились вволю, и снова в просторные цирки, без тропы и без воды. Хорошо еще, что солнце пряталось за тучки. Я отупел от этой однообразной и тяжелой дороги, переставлял ноги, ни о чем не думая, и лишь иногда вспоминал завод и то свое состояние, когда так же перестал нормально ощущать мир. Неожиданные и острые события начались с того профсоюзного собрания.