, оторванные от надкостницы, фиксировать крупные. - Нашатырчику не нюхнете, молодой человек? - спросил я, чтобы узнать, как он себя чувствует. - Если надо, могу. - Голос у него был слабым, но без паники. - А теперь, юноша, укол. Ничего? - Да ничего. В операционной было невыносимо жарко. Сестра Ириспе то и дело прикладывала к моему лбу марлевый тампон. Боль и тяжесть в груди стали нестерпимыми. Я не выдержал, сел на подставленный стул и попросил таблетку нитроглицерина. - Потерпи, милый, - сказал я, наблюдая, как Нина Сергеевна опрыскивает рану раствором, волнуется и торопится. - Потерпишь? Сейчас я тебя потяну за больную ногу. - Ладно, - едва услышал я. - Костодержатель! И тут я почувствовал, что ничего не смогу сделать. Для сопоставления отломков необходима большая физическая сила, а у меня ее не было. И нужно двоим, непременно двоим! Нина Сергеевна никак не шла за полноценного помощника. Я мог измучить больного, измучиться сам, а ничего бы не вышло. Фактически это было бы грубой ошибкой - гипс не удержит все равно. Единственно правильное решение - положить больного на скелетное вытяжение. Сократившиеся мышцы вытянутся, и отломки сопоставятся. К тому же гипсовая повязка обрекала эту многострадальную конечность на длительную неподвижность, иммобильность, отечность. Может быть, прав был Люка-Шампионьер, разработавший методы лечения переломов по принципу "Le mouvement s'est la vie!" - "Движение - жизнь!". - Спицу, скобу! - потребовал я, и Нина Сергеевна метнулась от стола. Догадается или нет захватить дрель? Догадалась. Сейчас проведу ему спицу сквозь пятку, а остальное доделают Нина Сергеевна с практикантом. Ощущая в груди тяжелый шершавый кирпич, я взял в руки спицу Киршнера. - Держите!.. А вы, больной, не очень-то пугайтесь... Прошел надкостницу, наставил дрель и мельком взглянул на больного. Он со страхом и любопытством наблюдал за каждым моим движением. Ему странно, конечно, видеть, как я загоняю в пятку эту длинную штуковину, провожу ее насквозь. Он, чудак, не знает, что другого способа подвесить груз нет, пластырное натяжение тут бесполезно... Через десять минут все было закончено. Напоследок я нашел в себе силы спросить: - Как самочувствие нашего больного? - Никак, - поморщился он. - Скоро конец? - Все, - сказал я и отошел в угол мыть руки. Его увезли, а сестра Ириспе проводила меня в мою пристройку и открыла оба окна. Я попросил, чтоб она поставила мне под ключицы горчичники, и тут же забылся, не успев почувствовать облегчения. Смутно слышал, как дождь осыпается на мой запущенный огород и струя воды, падая из желоба, плещет в луже, неясно думал о том, что вертолеты засели теперь на озере и пилотам несдобровать... Сестра Ириспе дежурит возле меня, появляется в комнате без стука, но я ее жестоко прогоняю. Она понимает, что мне ничего не хочется, однако все равно приносит еду. И Нина Сергеевна была уже два раза. Прибежала ночью, через полчаса после операции. Возбужденная, с деловым и энергичным видом взялась мерить давление. Сказала, что прежде всего надо мне снять боли. Когда-нибудь получится из нее врач. - Хорошо бы сейчас закись азота, Нина Сергевна, - очнулся я. - Но вы же знаете наши возможности... - Морфий? - спросила она. - С чем-нибудь расширяющим сосуды сердца... - Вы теперь тут главный медик... На рассвете Нина Сергеевна снова пришла. Она, должно быть, совсем не спала. Я чувствую, как она чересчур осторожно прикладывает стетоскоп к моей коже. От ее пальцев пахнет дрянным табаком, а в глазах усталость и робость. Неужели она все же окончательно собралась в отъезд и боится мне об этом объявить? Или, может быть, по молодости, по глупости думает, что я ее перестал уважать после того случая? Весной, плача и неподдельно страдая, она обратилась ко мне с обыкновенной женской бедой, как обращаются многие поселковые представительницы слабого пола. Я помог ей. Это был мой долг и ее личное дело, а она, видно, до сих пор не преодолела неловкости, никак не может увидеть во мне просто врача. Или это все мои стариковские домыслы, и она расстроена совсем другим? - Милая Нина Сергевна! - попросил я. - Вы не сможете еще раз измерить мне давление? Она обрадовалась, быстро вернулась из больницы с тонометром и закатала мне рукав. - Как наш больной? - Хорошо, Савва Викентьевич, очень хорошо! - заторопилась она. - Иногда зовет меня, просит уменьшить груз. - Уменьшаете? - Он очень славный, - виновато сказала она. - "Посплю, говорит, немного, а потом снова тяните, сколько вам надо". Спал крепко... Славный парень. - Настоящий мужчина, - возразил я. - Да? - рассеянно произнесла она. - Он долго у нас пролежит? - Самое малое - до зимы. Функциональный метод лечения переломов очень длительный... А что же вы не сказали, есть у меня перепады давления или нет? Говорите честно. - Вам нужен покой, Савва Викентьевич. - Хорошо, больше не будем мерить, Нина Сергевна... Она ушла, а я, чтобы не думать о перепадах давления, о моих очень даже неважных делах, начал мечтать о том, как бы хорошо было съездить до зимы в Томск, может, в последний свой отпуск. Там никого уж близких не осталось, но мне доставляет неизъяснимое блаженство бродить по деревянным тротуарам моего детства. Наш домишко на окраине города все еще стоит, хотя совсем врос в землю и к нему подступают новые кварталы. Я подолгу стою подле, смотрю на его замшелую крышу, на окна в косых наличниках, вспоминаю мать-великомученицу и могильный запах герани, который почему-то преследует меня всю жизнь, как только вспомню о детстве. И еще тянет меня в Томск одна моя давняя страсть. Сейчас это стали называть ужасным чужеземным словечком "хобби". Мое увлечение обычно, но, должно быть, не столь бесполезно, как многие современные так называемые хобби, часто совсем не отличимые от мелочного собирательства или полубуржуазного накопительства. Так вот, меня хлебом не корми, только дай хотя бы раз в году порыться в архивах, в старых книгах и картах. Началось с того, что в юности я решил узнать все о декабристе Завалишине, моем дальнем предке. Это по отцу я Пиоттух, а мать была Завалишиной. Удивительный мир подчас открывается в старых бумагах! Помню, я обливался слезами, впервые читая записки княгини Волконской. Да что там я? Есть воспоминания сына Волконской о том, как он с рукописного оригинала переводил эту поразительную исповедь Некрасову, а великий русский поэт не раз вскакивал со словами: "Довольно, не могу!", сжимал голову руками и плакал, как ребенок. А я удивляюсь, почему ни одного из наших великих художников не захватил такой, например, сюжет: Мария Волконская встречается со своим мужем в камере читинской тюрьмы и целует его кандалы. У нее об этом рассказано эпически просто, а что же надо художнику, чтоб загореться? Я иногда, как въяве, вижу эту картину, достойную кисти Сурикова или Репина. И хотя главным в ней выступает благородное лицо князя Сергея, это суровое и серьезное полотно видится названным так, как Некрасов назвал свою поэму, - "Княгиня Волконская". В картине могла быть выражена великая глубинная правда о русском человеке, а поколения наших молодых людей вздыхают над сентиментальной и лживой "Княжной Таракановой"... Однажды от досады и ревности я решил узнать все об этой пресловутой княжне. Разыскал исследование П.И.Мельникова (А.Печерского) "Княжна Тараканова и принцесса Владимирская", сделанное с таким же блеском и научной тщательностью, с какими Стефан Цвейг написал свою монографию о Марии Стюарт. Правда, в отличие от Мельникова, который доказывает, что Августа - дочь Елизаветы и Разумовского, умершая в 1810 году под именем монахини Досифеи в Ивановском монастыре, и таинственная авантюристка Алина, схваченная в 1775 году Алексеем Орловым и Ливорно под именем принцессы Елизаветы есть разные лица, я пришел к выводу, что под всеми этими именами прожило бурную жизнь одно и то же лицо. Об этой взбалмошной внучке Петра Великого есть свидетельства В.Н.Панина и С.С.Уварова в "Чтениях императорского московского общества истории и древностей", статьи Лонгинова в "Русском вестнике" за 1859 год и в "Русском архиве" за 1865 год, есть воспоминания Манштейна, кое-что можно установить по "Словарю достопамятных людей" Бантыш-Каменского, по "Исследованию о монахине Досифее" А.А.Мартынова, по статье Самгина из "Современной летописи" и другим источникам. Конечно, все это к картине Флавицкого не имеет никакого отношения, но я тут просто увлекся... А картина обманывает хотя бы потому, что во время большого петербургского наводнения 1776 года женщины, вошедшей в историю под именем княжны Таракановой, в Петропавловской крепости уже не было. Кроме того, как могла беременная дама после длительного пребывания в грязной подвальной камере страшного каземата сохранить свое прекрасное бальное одеяние? Не понимаю, зачем надо было художнику подслащивать... - Знаете, - Нина Сергеевна принесла какую-то новость. - Знаете, наш больной несколько странный. - А в чем дело? - Я был недоволен, что мне спутали мысли. - Понимаете, Савва Викентьевич, одежду его мы выкинули, она была ужасна... - Так. - А там у него осталась какая-то палочка. - Что за палочка? - Не говорит. Морщится и требует эту березовую палочку. Какой-то странный каприз! - Надо найти. - Но... - Найдите, Нина Сергевна, - попросил я. - Может, это и не каприз? За разговором она незаметно разматывала трубку аппарата Рива-Роччи, и я понял, что дела у нее особого нет ко мне, просто хочет еще раз проверить кровяное давление. Хитрить со мной? Ладно, пусть мерит, а я вернусь к тому, что меня занимало до ее прихода... ...О своем увлечении, об успешных и безуспешных поисках больших и малых исторических истин я могу говорить и думать бесконечно. Коллеги знают мою слабость и относятся к ней именно как к слабости, лишь сотрудники библиотеки Томского университета да архивисты считают, что я занимаюсь серьезным делом. И меня влечет не только старина. Скапливаются интересные материалы о знаменитом сибирском партизане Мамонтове. В Томске я разыскал следы революционной деятельности богоподобного юноши Сергея Кострикова, который позднее стал Кировым. В Анжеро-Судженске дожил свою долгую, многотрудную жизнь книголюб и просветитель Андрей Деренков, вблизи которого Максим Горький прошел когда-то казанский курс своих "университетов". В Анжерке рассказывают, что сравнительно недавно, уже глубоким стариком, Деренков поехал в Москву с двумя тюками - в них были редкие книги, письма Горького, Скитальца, Куприна, Шаляпина, но груз пропал в Новосибирске. Старик вернулся домой и через несколько дней умер. А на станции Тайга работал в начале века Г.М.Кржижановский, и на вокзале этой же станции осенью 1937 года умер от разрыва сердца большой и сложный русский поэт Николай Клюев. Его чемодан с рукописями бесследно исчез, и пока никто на свете не знает, что написал Клюев в последние годы своей путаной и таинственной жизни. А замечательный русский писатель Вячеслав Шишков проектировал и строил наш Чуйский тракт. И я собираю эти свидетельства и документы - может, кому-нибудь это все сгодится? Иногда думаю: если б была у меня в запасе еще одна жизнь, я посвятил бы ее большому труду о созидательной истории человечества. В этой работе хорошо бы коротко и точно оценить всяческих ганнибалов и наполеонов, чингис-ханов и гитлеров, пунические, столетние и прочие войны, сосредоточив главное внимание на истории становления Человека - на путях к вершинам цивилизаций, на развитии гуманистической мысли, наук, на совершенствовании труда человечьего, на борьбе людей с неправдой, угнетением, нуждой, болезнями и войнами, на усложнении взаимоотношений между обществом и природой. Несомненно, что такая всеобщая история появится рано или поздно... А пока я, провинциальный собиратель фактов и фактиков прошлого, глубоко досадую, что самую свою заветную сегодняшнюю мечту, по всему выходит, не успею осуществить. Известно, что во время гражданской войны часть сибирского партийного архива затерялась. И вот несколько лет назад один старый алтайский коммунист, вернувшийся из Магадана, рассказал мне, будто бы его друг, умирая в бараке, поведал, что документы эти лежат на чердаке одного из бийских домов. Мне с тех пор не дает покоя мысль, что, может быть, совсем рядом от меня находятся неизвестные ленинские письма сибирским большевикам и век будут лежать, пока не истлеют. Надо, наверное, поднимать бийскую комсомолию, но я не знаю, возьмется ли кто-нибудь за поиски, если у меня нет ничего, кроме зыбких предположений. И еще думаю, не откладывая, написать в ИМЛ - может, мои сведения сойдутся там с другими, более достоверными? Сестра Ириспе принесла большую почту. Я не стал смотреть газеты, потому что в каждом номере была война. Истязуемые женщины и дети, снятые журналистами-извергами, молча молят глазами о пощаде. От бессильного гнева людские сердца черствеют, однако такие фотографии стали почти обязательными для каждого номера, сделались будничным элементом оформления газет... Вечером снова пришла Нина Сергеевна, передала мне записку: "Дорогой Савва Викентьевич! Ваша замечательная помощница сказала, что Вы заболели. Я требую у нее костыли, чтобы сходить к Вам, а она смеется. Легостаев". - Передайте ему, что завтра навещу его, - сказал я. - А что он пишет? - Вас хвалит. Нина Сергеевна зарделась, ее усталое лицо сделалось очень милым. Она измерила давление, и я попросил опять ввести мне морфий с кардиомином и атропином. Торопливо выполнила мою просьбу, но скоро я почувствовал себя хуже. Холодный кирпич в груди тяжелел, стыли ноги, не хватало воздуха. Невыносимо сипела на потолке лампочка. И скорей бы кончился этот дождь - воздух сразу станет упоительно легким, теплым и сухим. Поздно вечером я послал за Лаймой - у нее был барометр. Радистка прибежала быстро, будто ждала, что я ее позову. Стройная и красивая - сама юность. - Что обещает твой анероид, Лайма? - Стрелка идет на "ясно", - улыбнулась она. - Как вы себя чувствуете, Савикентич? - Спасибо... Погоди-ка, что я тебе хотел сказать? Да! Твой Альберт - золотой парень. - А я это знаю, - опять засмеялась она. - Ну, тогда ступай... Постой! Один вопрос. - Пожалуйста. - Она с готовностью остановилась на пороге. - Ты разбираешься в электричестве, Лайма? - Очень немножко. А какой вопрос? - Почему это моя лампочка зудит? - Наверно, скоро перегорит. - Да? - А вы не волнуйтесь, Савикентич. Я сейчас принесу новую. Она скоренько вернулась, вспорхнула, как голубка, на стул и сменила мне лампочку. Вот спасибо, девушка, вот спасибо! А ночью на самом деле прояснело, и дождь кончился. Утром вертолетчик зашел. Он спешил и поэтому не садился, смотрел на меня сверху. - Вам нагорит за ночной полет? - спросил я. - Курочкину больше достанется. - А как вас звать-величать? - Качин. А что? - Я напишу в авиаотряд об особых условиях нашего полета. - Про условия Курочкина лучше напишите. У него не было другого выхода. - Хорошо. - Главное - у него выхода не было. - Ладно, ладно. - Я прощально кивнул ему. - Говорите еще спасибо, что какой-то борт под Прокопьевском услышал Курочкина, передал нам, а я был в воздухе, - сказал пилот и ушел. Тут же загремело на огородах. Над крышей звук усилился до предела, и у меня защемило сердце. Потом стрекотанье перенеслось в бийскую долину, растаяло в горах. Через час мне стало получше от свежего воздуха, плывущего в окно, и хотелось все так оставить, только новая и незнакомая эта слабость ушла бы из сердца, чтоб пришла надежда. Еда стояла нетронутая на тумбочке, я только выпил стакан парного молока. Оно было не слишком жирным, вкусным, в нем будто бы собрались все чистые соки летних таежных трав. Кто из соседей сподобился на такой подарок? Скорее всего это сестра Ириспе позаботилась, чтоб у меня было хорошее молоко. Воздухом сбросило газеты на пол, и вошла Нина Сергеевна в халате. Волосы у нее были аккуратно уложены, а на шее цепочка с кулоном. - Как больной? - взглянул я на нее. - Спит. А перед этим очень смешную телеграмму составил в Ленинград. Сказал, что приятельнице... - Послали? - Лайма отправила. - Температура? - Немного повышена. - На прием много людей? - Не идут. Знают, что вы больны, а ко мне не идут. Один только турист со вчерашнего дня ждет, просит, чтобы вы его приняли. - Почему именно я? - Говорит, что ему нужен врач-мужчина. - Давайте его ко мне. - Савва Викентьевич! Да пусть в район едет или в Бийск. - Пришлите, пришлите, ничего. Она привела какого-то жалкого мальчишку в клетчатой куртке. Он смотрел на меня со смятением и отчаянной решимостью в глазах. Я догадался, в чем дело. Сопляк! Нина Сергеевна вышла. - Давно? - спросил я, следя за его суетливыми движениями. - Семь дней. - Он смотрел в окно и готов был распустить нюни. - Первый раз в жизни, честное слово, доктор... Чистый городской выговор и перепуганный вид. Ничего серьезного у него нет. Скорее всего, обычная инфекция. Надо его все же успокоить, он свое уже пережил. - Одевайтесь. Вам сколько лет? - Девятнадцать. - Надо быть серьезнее в ваши годы, юноша. - Буду теперь, доктор. Потом он заговорил о том, что ждет друга, который где-то в тайге спасает больного геолога. А то бы он сразу в Москву, и уже началась бы новая жизнь, без глупостей. Я слушал и не слушал этот лепет, думая о том, как наш брат, врач общего профиля, иногда крутится-вертится под напором всего. Ты тут и швец, и жнец, и в дуду игрец... - Можно еще один вопрос, доктор? - Парнишка успокоился и не знал, наверно, что половчее сказать перед уходом. - Мне говорили, что вы знаете иностранные языки. - Немного. - Что такое "гриль"? - Это на каком языке? - Не знаю. - И я не знаю. Странный мальчишка! И очень уж смешно перепугался. Ничего, повзрослеет. Он ушел, неловко поклонившись. С чем только, действительно, не встретишься! Даже Нина Сергеевна, несмотря на ее мизерный стаж, успела у меня познакомиться с болезнями, весьма далекими от ее педиатрии. К сожалению, газеты и журналы, увлекаясь популярничеством, создают о наших медицинских делах довольно превратное впечатление. Пишут без конца об операциях на сердце, об опытах по пересадке органов, о применении кибернетических машин в диагностике, а что, например, выпускник вуза не способен удалить аппендикс, никого ровно не касается. Меня все это всегда раздражает. Зачем говорить о способах завязывания галстука с тем, у кого нет брюк? И хорошо бы еще одну мысль высказать с какой-нибудь высокой трибуны. Не потому ли мы, медики, так бедны, что числимся как бы в сфере обслуживания? А ведь мы фактически, ремонтируя самую большую ценность общества - людей, активно участвуем в производстве! И наверное, не за горами время, когда те же кибернетические методы и машины позволят с точностью определить наш реальный вклад в общее дело... Посещения не кончились. Сквозь дрему я услышал с улицы молодые громкие голоса. Иностранцы, что ли? Да, это они, те, что по-свински поступили на Беле. Минуточку, что такое? - Gis hodiaua tago ni ne plenumis tion... [До сих пор мы не сделали этого...] - La stranga nomo - Piottuh! Gi signifas ruse preskau "koko" [Странное имя - Пиоттух! Почти - "петух"]. - Finu babilegi! [Кончай трепаться!] - Oni rapolas, ke li estas tre bona homo... [Говорят, что он очень хороший человек... (эсперанто)] Вот оно в чем дело! Эсперантисты. И наши, кажется. А я думал, действительно иностранцы, туристы из княжества Лихтенштейн, как об этом кто-то сказал на Беле. Я не говорил на эсперанто с тех пор, как не стало моей Дашеньки. И хотя после ее смерти не встретил ни одного эсперантиста, эту публику, что сейчас болталась у больницы, не хотелось видеть - они подло вели себя на Беле. Для безъязыких иностранцев, возможно, такое поведение еще простительно, но эти-то все понимали! Тракторист, славный и глубокий парень, даже заплакал, когда те двое отказались подтащить больного к вертолету. Испугались дождя и горы "иностранцы из княжества Лихтенштейн"! Птичьи мозги и пустые души, вздумали замаскироваться с помощью этого искусственного языка... Быстро вошла Нина Сергеевна. В глазах у нее стояло любопытство и недоумение. - К вам просятся туристы, Савва Викентьевич. Они занимаются эсперанто... - Знаю. Что они? - Хотят за что-то извиниться перед вами, а в чем дело, не могу понять. - Пусть извиняются перед больным. - Они уже ходили к нему. - И что? - Он их встретил нехорошими словами. - Скажите, пожалуйста! А вроде культурный человек... - Я вот тоже думаю, Савва Викентьевич. Так впустить их? - Ни в коем случае! Дайте-ка мне перо. Нина Сергеевна подала со стола авторучку и чистый рецептурный листок. Я написал: "Krom de la vero vi ekscias nenion de la mi. Adiau, gesinjoroj... Via "Koko" [Кроме правды, вы ничего не услышите от меня. Прощайте, господа... Ваш "Петух" (эсперанто)]. - Передайте им, пожалуйста. И пришлите ко мне сестру Ириспе. Подряд два неприятных посещения. Это много. В груди давило все сильней, и голова стала тяжелой. Часы на стене громко тикают, надо бы их остановить. Да, вспомнилось! "Гриль" на эсперанто значит "сверчок". А почему это так тихо в поселке?.. Вечером Лайма пустила по трансляции негромкую музыку. У меня репродуктор был выключен, но клубный громкоговоритель доносил звуки сюда. Манерный женский голос пел что-то легкое, пустое, и оркестр заполнял паузы банальными ритмами. Потом неожиданно музыка оборвалась, снова стало необычайно тихо. Только ходики тикали. - Почему так тихо в поселке? - спросил я вошедшую Нину Сергеевну. - Сегодня воскресенье. Кроме того, улица перекрыта. Леспромхоз распорядился. Уже два дня на нижний склад машины идут в объезд. А радио наш больной попросил выключить. - Почему? - Он странный. Долго морщился, а потом говорит, что видит, как эта певица выламывается перед микрофоном, строит глазки на заграничный манер, но выходит по-деревенски. А ему, видите ли, тошно. Странный парень! - Ничего не странный, - возразил я, и Нина Сергеевна торопливо закивала головой. Сказать ей про главное? - Нина Сергевна! - Да? - рассеянно отозвалась она. - Видите на книжной полке зеленые папки? - Вижу. - Там мои материалы по базедовой болезни. Сорок лет работы. Это я на всякий случай. - Успокойтесь, Савва Викентьевич! Все обойдется. Я еще вчера послала машину в район. - Дороги распустило... А зачем послали? - Вам надо снять электрокардиограмму и вообще... - Вы думаете, у меня инфаркт миокарда? - Да нет, что вы! - испугалась она, и мне стало ее жалко. - Что вы! - Идите отдыхать, Нина Сергевна. Спасибо вам... Она ушла, и я попробовал забыться, преодолеть страх перед неизбежным. Почему я не попросил остановить часы? Они слишком громко стучат. 1964-1967