Наталья Давыдова. Вся жизнь плюс еще два часа ----------------------------------------------------------------------- Авт.сб. "Вся жизнь плюс еще два часа". М., "Советский писатель", 1980. OCR & spellcheck by HarryFan, 26 June 2001 ----------------------------------------------------------------------- 1 Со мной поступили так: отдали в мою лабораторию две темы, по всем признакам совершенно безнадежных. Тема номер один давно переходила из плана в план. Она значилась в другой лаборатории, в той, от которой отделилась наша. Понять это сразу я не могла, а когда поняла, было поздно. Обе темы, номер один и номер два, висели на нас. Предстояло с ними тонуть. Выплыть невозможно. Лабораторию я получила внушительную. Пять комнат и кабинет с моей фамилией на дверях и опытная установка. Лаборанты. Из окна кабинета видно, кто идет по двору. А по двору идет весь институт - тридцать лабораторий, опытный завод. И толпы командированных. Командированные к нам не ходят: у нас им нечего делать. У нас пока стадия стекла, какая будет дальше стадия - неизвестно. За окнами _территория_. Некоторые здания в кажущейся небрежности поставлены поперек двора, некоторые затиснуты в угол. Строилось по плану, но что-то привольное, бесшабашное есть во всем этом. Вдалеке завод у каменной ограды, легкое современное здание склада в центре двора, четыре скучных лабораторных корпуса по одному проекту, как четыре брата, а впереди всех - добротный, в традициях русской усадебной архитектуры, административный корпус, дом с колоннами. Все это выросло за последние пять лет, после майского Пленума. Кругом на многие километры тянутся заборы и проволока - заводы, заводы и ТЭЦ. Молодые сотрудники много говорят о том, что было бы лучше жить среди сосен, на берегу реки, без индустриального пейзажа. Наверно. Другим отраслевым химическим институтам, также родившимся после майского Пленума, повезло больше. Но это мелочи. Важно, кто лучше работает, у кого больше отдача. Отдача - вот что. Остальное не главное - дырчатые навесы у подъездов, окна без переплетов, пластики. Но об этом у нас тоже много говорят, мы как раз те, кто создает эти пластики, синтетические волокна... Я не была здесь с самого начала, не вкалывала со всеми, не мерзла, не ходила по грязи с мокрыми ногами, а приехала на готовое. И все-таки... Мы - НИИполимер, большая химия, боевое направление. Хочется, чтобы вокруг были яркие краски. А наши краски - коричневый цвет кирпича, серый цвет бетона и никакой - снега. От дома с колоннами к лабораторному корпусу тянется широкий асфальт. Проходит группа девушек в комбинезонах, поворачивает в сторону завода, потом мужчины с желтыми и черными папками. Потом школьники с учительницей. А вот идут двое, у них есть еще третий друг - это физики, отличные ребята. Если бы переманить их в нашу лабораторию, они обеспечили бы физический фронт работ. Тогда, может быть, можно было бы что-нибудь сообразить с темой N_2. С темой N_1 ничего не придумаешь никогда, даже если бы к нам в лабораторию пришел сам Менделеев, сам Штаудингер, сам Петров, сам Эйнштейн и сам папа Байер. Надо намекнуть этим ребятам, что, работая во вспомогательной физико-химической лаборатории, обслуживая весь институт, они погибнут, выродятся. Будут выполнять чужие заказы. За физиков я бы отдала пять девочек, вполне хороших девочек-лаборанток, которые нам, однако, не нужны. Вон идут эти ребята, со здоровыми, веселыми, спортсменскими лицами. Завтра в обеденный перерыв пойду и поиграю с ними в пинг-понг. Они говорят, что их "учили" атомным бомбам и чему-то еще, но они полюбят полимеры, если дело будет поставлено правильно. В теме N_2 кое-что заложено, но тема N_1 - смерть. Они могут не согласиться, из-за того, что я женщина. Женщина-шеф - это покажется им унизительным. И ненадежным. И без того для физика работать в химической лаборатории - падение. Даже стыдно сказать, что он, физик, герой века, работает в химической лаборатории. На фоне своих громадных установок, весь в электронных лампочках, он героичен. А тут химическая лаборатория, женщина-шеф. Трудно будет их уговорить. Пять лаборанток я бы отдала, двух оставила. Одна - Регина, высокая девушка с глухим, низким, как будто пропитым голосом. Выглядит она несколько мрачно, густые кофейно-коричневые волосы нависают над лицом. В столовой около нее крутятся пижоны, обслуживают, относят поднос, приносят компот, а она молчит, смотрит из-под волос. Все это мы, руководители, не любим. Но я видела, как она работает. Видела ее руки, сосредоточенность у опыта и ее записи в журнале. Работает-красиво, чисто, у нее ум в пальцах. Вторая лаборантка, Аля, тихая девочка с металлическими брошками на халате, на платье и на пальто. На брошках изображены города, рыбы, детские головы. Аля краснеет, когда видит меня, что-то хочет спросить, но не решается. А берет скальпель и начинает резать бумагу на столе или ногти или строгать карандаш. Я нервничаю, жду, что она порежется. Аля удивляет своей кротостью и спокойствием, переходящим в медлительность. Задача - заставить ее двигаться быстрее. Ровно в четыре ее уже нет в лаборатории и в институте, нет как не было. Только синий халат с брошкой висит на стене. А Регина не убегает и не бросает работу. С вопросами она ко мне тоже не обращается. Не из-за робости - какая там робость! - она меня не признает. А мне она нравится. Многие мне нравятся. Но часто настоящими людьми оказываются те, кого я не заметила. Я слышу в коридоре голос моего старого друга. Он идет ко мне. Начальник отдела кандидат наук Роберт Иванов, без пяти минут доктор, восходящее светило. Мы дружны с ним давно, домами; друзьями были еще наши родители. Кажется, совсем недавно, в Ленинграде, он был длинным худым студентом, уезжал на картошку с потертым рюкзаком. И недавно он был аспирантом, носил ковбойку, обедал мороженым, брился не каждый день, имел привычку работать ночами и говорил: "Я все могу". Роберт - человек талантливый и блестящий. Теперь на нем замшевая куртка с серебряными пуговицами, красная шерстяная рубашка и графитово-черное пальто на бело-розовом меху. И пальто и куртка кажутся случайными: ковбойка с закатанными рукавами шла ему больше. Теперешний Роберт хотя и худ по-прежнему, но гладко выбрит, пахнет одеколоном, носит кожаный портфель на молниях. - Привет, Маша, как дела? - Он швыряет свои розовые меха на диван и разваливается на стуле. - По-моему, я горю, - говорю я. - По-моему, да. - Он смеется. - Тебя предупреждали. - Смеешься. Ты не знаешь, каким образом я так влипла? - Знаю. Интриги товарища Тережа. Теперь никуда не денешься. Делай, авось. - Не могу, Роб. Это липа. Мономера нет. - Глупышка, будет. Будет. Пока вы делаете, подоспеет мономер. Побольше оптимизма. У меня есть идея. - У тебя всегда есть идея, - кисло говорю я. - Не хочешь - не надо. Он смеется. Он неунывающий человек. Мне повезло, что он здесь. Собственно говоря, и я здесь, потому что он здесь. Он первый приехал в это благословенное место. - Плюнь на гостиницу, переезжай к нам. Дело в том, что я до сих пор живу в гостинице, квартиру мне пока не дали, обещают со дня на день дать. - Живя в гостинице, человек учится ценить домашний очаг. Наверно, зря я уехала из Ленинграда. - Все образуется, Маша, все будет хорошо. - Еще как. - Перестань. Сделаешь ты свой полимер! - Нет. - Хорошо. Не сделаешь. - Ты какой-то баптист, - говорю я. Но разговор меня подбодрил. - Баптист? - Ладно. Какая у тебя идея? - У меня их много. - Ты мне скажи, директор - порядочный человек? - Дир? Очень. Но он директор. - Значит, ты считаешь, что бесполезно просить его нам помочь? - Абсолютно. Он ничего не может. На институте твои темы висят... - Я и говорю, надо снять с института. - Ты очень умная, Маша. Даже мудрая какая-то. - А что ты делаешь, Роб, когда видишь, что работать бессмысленно? - Работаю. - Ну и как, Робик? - Все нормально. Многие так работают в науке, заранее зная, что ничего не получится. Отрицательный результат - это тоже положительный результат. И я должна. Почему я считаю, что вижу лучше других? - Что ты делаешь, Роб, когда видишь, что работать бессмысленно? Повтори. - Работаю. Или делаю вид. Я вижу в его волосах раннюю седину, слышу нервозность в голосе. Он и раньше был нервным, постоянно крутил что-нибудь в пальцах, отстукивал дробь, много смеялся, торопился, острил. Пожалуй, он стал нервнее. - Ты обедала? Два часа. Весь институт уже пообедал. В это время обедают начальники: начальники лабораторий, отделов, главный инженер, главный бухгалтер, директор. В коридоре мы встречаем Алю со скальпелем. Как обычно, у нее такой вид, как будто она хочет меня о чем-то спросить. Соседняя лаборатория заставила коридор ящиками с заливкой. На их улице праздник, внедряются в промышленность. Все возбуждены, куда-то едут и жалуются на шум, который устроили сами. Ах, реклама, пресса, ах, корреспонденты, не умеют писать и в химии не смыслят и все опошляют! Пусть они к нам не ходят! Если так говорят, значит, дела идут хорошо. Худенький мальчик в очках взваливает на спину ящик с пенопластом, похожим на взбитые сливки, и бежит по лестнице вниз, показывая, как легко тащить этот ящик, он огромен, но не имеет веса, Кто-то кричит: - Старик, попроси его пластинки бандеролью послать. Привет Москве! - Внедряетесь! - говорит Роберт в сторону дверей, откуда кричали про пластинки. - Молодцы! - Что делать? - спрашиваю я. - Прежде всего надо разрезать институт на несколько частей, - говорит он. Мне представляется, как мы режем наш бедный институт на части. Я смеюсь. Реорганизовать и профилировать - это нам всегда требуется. - Смейся. Только запомни этот смех. Я знаю, что смеяться нечего. Но мы смеемся. В вестибюле дома с колоннами запах ванильного теста, яблочного пирога с корицей. Кажется загадочным, почему так прекрасно пахнет в вестибюле и так неважно в столовой. Столовая помещается в подвале. Надо пройти через бетонные бункера, и попадешь в просторную конюшню с низкими потолками. Само по себе это вполне современно и могло бы даже нравиться, если бы не мокрые столы и мягкие ложки и вилки. В ноже и вилке все же должна быть какая-то жесткость и надежность, а эти гнутся от прикосновения и потому имеют странные формы. Надо взять поднос, положить на него странные ложки и вилки, поставить поднос на металлические рельсы и ехать с ним от раздатчицы к раздатчице. Порядок получения блюд обратный порядку обеда. Кофе, беф-строганов, суп. Некоторые толкают свои подносы весело и просто, не придавая особого значения этому обряду. Роберт читает меню, говорит комплименты кассирше, старушке, которой никто не говорит комплиментов. А вон физики, берут в буфете минеральную воду. Некоторые словно стесняются того, что все-таки приходится обедать каждый день. Серьезные люди должны стоять с подносами, и это им нелегко. Другие стараются подчеркнуть ничтожность происходящего, шутят, но с оттенком язвительности. Например, начальник лаборатории, в прошлом директор различных заводов, "домов, пароходов", бывший министр мистер Твистер, Иван Федотович Тереж. Увидев меня, Иван Федотович кричит: - Ах, какая девица бесподобная! Мне бы годков двадцать сбросить, даже пятнадцать, и то уже было бы в норме. Не шучу. Он все шутит. Рассказывают, что в прежние времена он был суров и крут, но шутил. Даже, говорят, любил пугать. И сейчас все шутит. Это Тереж спихнул на меня тему N_1 и тему N_2 с феноменальной ловкостью, это были его темы. - Помню, стояли мы в Рейхенбахе, паршивенький такой городишко... - Будет очередная "дамская" история Тережа из военных воспоминаний. У него их не счесть. Я дергаю поднос, проливается суп. - Осторожнее на поворотах, гнедиге фрау, - смеется Тереж. За столом в одиночестве сидит наш подкупающе молодой директор и демократично хлебает борщ. К нему подсаживается Тереж, говорит громко: - Ну что это все такое, скажите вы мне. Где белоснежные скатерти, где фужеры с минеральной водой, где цветы, где, понимаешь, хрусталь, где культура? Нет, товарищи, товарищи, как хотите, а я враг самообслуживания, сторонник обслуживания. Мельчаем. Шутит Тереж. "Мельчаем" - лейтмотив его шуток. А директор, обычно не расположенный шутить, подает серьезную реплику: - С завтрашнего дня буфет будет открыт с утра и до вечера. За другим столом сидят две женщины. Одна из них - маленькая, с мягкими начесанными на лоб волосами, с яркой седой прядью - ученый секретарь. Она тихо и старательно выговаривает слова: - Садитесь с нами, Мария Николаевна, мы обсуждаем планы на лето. Это такая приятная тема, что, хотя до лета еще далеко, поговорить об этом и то большое удовольствие. Очень грамматичная, любезная и важная женщина, выговаривает все точки и все запятые. - Садись с ними. - Роберт пожимает мне руку и шепчет: - Внедряйся. - Как вы устроились, довольны ли вы своей квартирой? - спрашивает меня ученый секретарь Зинаида. - Благодарю вас, я пока еще живу в гостинице, но в скором времени перееду, - отвечаю я, мгновенно впадая в грамматический стиль. Теперь буду так говорить весь день. - В нашем институте стало традицией вручать ключи от квартиры вновь прибывающим товарищам, - продолжает Зинаида все в том же духе. - А мне не вручили. - А мне вручили, - говорит вторая женщина, Нинель Петровна. - Я, когда приехала, поставила чемодан, села, огляделась и как начала реветь! Вот оно, одиночество в малогабаритной квартире. Все комнаты из каких-то кусков. И квартира новая, а кажется, что в ней уже кто-то жил. Везде подтеки, все обшарпанное. Такая тоска, господи, думаю, куда меня занесло! Еще прошлась по старому городу, эта старина чертова так на меня подействовала, могу только реветь. Ну чего тебе здесь надо, чего ты не видела, ведь работала в Ташкенте, город-красавец, виноград, абрикосы ведрами!.. Реву и реву. - Наш город также очень своеобразен, в нем надо пожить, чтобы его полюбить, и старина и родные березы, - Зинаида обводит рукой стены столовой, - всегда будут дороги русскому сердцу. - Самое главное, чтобы был на высоте институт, - говорю я внушительно. - Институт, институт, - бормочет Нинель Петровна, женщина-загадка. Она ничего не делает, и не год, не два, а со дня основания института, как приехала из Ташкента. На нее даже не сердятся, с интересом наблюдая, что будет дальше. Своими крепкими белыми руками она отшвыривает всякую работу, какая только попадается на нашем научном пути. Если о ней вспомнят: вот поручим Нинель Петровне, - она поднимается, солнечно-рыжая, румяная, в пуховых кофтах, с крутыми, сильными плечами, и начинает отбиваться. - Вы что? - говорит она, нисколько не стремясь к научно-академическому стилю. - Я вам девочка здесь? Вы что думаете? Кто это будет делать, я? Директор сердито скажет: - А что, я? - И замолчит. Он человек деликатный, перед наглостью он пасует. Ну, может быть, скажет укоризненно: - Нинель Петровна, Нинель Петровна, мы можем не только попросить, мы еще можем приказать. А она обведет собрание немигающими, несмеющимися серыми глазами, пожмет плечами и сядет на место. Она все сказала. И проходят эти дешевые номера, вот что удивительно. - Вчера в обувном были хорошенькие кларки, - замечает Нинель Петровна. - Мои вишневые с пупочкой сносились за месяц, вот вам, пожалуйста, англичане, - говорит Зинаида, - один вид. - Поэтому я перестала покупать кларки, - заключает Нинель Петровна. Мне бы поддержать разговор, у меня тоже есть что сказать-по этому поводу, но тема исчерпана раньше, чем я сообразила, что речь идет о туфлях английской фирмы "Кларкс". Директор пообедал и ушел. Тереж ушел, пошутив что-то насчет женского клуба и трудовой дисциплины. Роберт, уходя, помахал портфелем и незаметно мне подмигнул. Выехала уборщица с железным ящиком на колесиках и собирает посуду. Это почти цирковой номер: посуду кидают об железо, и она не бьется. Летят изогнутые вилки, летят тарелки и граненые стаканы. Мы поднимаемся из-за стола. Зинаида бросает лозунг: - Надо браться за работу. Работы всегда много. Нинель Петровна розовеет, даже такое напоминание о работе бесит ее. - Рвут на части, - говорит она. Я улыбаюсь. - А что у вас на ногах, ну-ка, ну-ка? - спрашивает вдруг Зинаида и пристально смотрит на мои туфли. - Кларки! - радостно отвечаю я. ...Но уж если я не могла работать по-настоящему из-за тем N_1 и N_2, то, во всяком случае, могла делать все остальное. Остального было немало. Во-первых, оборудование, во-вторых, бумажки, в-третьих, деньги. Я пошла в свой залитый солнцем кабинет с пустыми, ничем не украшенными стенами и решила заняться тремя этими делами. Стены кабинетов других начальников лабораторий украшены выставочными стендами. Стенды демонстрируют успехи и достижения, выполняют роль рекламную и отчетную. У меня не было на стене стенда. Нет, вернее, стенд был - деревянная рама, поделенная красными крашеными рейками на мелкие квадраты. В каждом квадрате должен помещаться образец рожденного в лаборатории продукта. Квадраты моего стенда были пусты и чисты, цвета серого с рябинами - прессованные опилки. А в институте были лаборатории, где не хватало одного стенда и рядом с ним приколачивали другой и в каждый квадрат находилось что прицепить. У меня на стене висела периодическая система Менделеева. "Сейчас пойду на склад, потом займусь посудой", - подумала я и увидела записку, написанную четким почерком Али, выполнявшей в нашей лаборатории обязанности секретаря: "Вас вызывает директор". Это было совершенно естественно. Раз поручили невыполнимую работу, ее будут строго и неукоснительно спрашивать. Слишком долго Тереж доказывал, что темы N_1 и N_2 перспективны, слишком много государственных денег было в них всажено. Комитет не снимет с нас этих тем. 2 Из окон номера гостиницы видны древние стены маленького кремля в свете зимнего туманного рассвета. Оперная декорация, от которой щемит сердце. Что заставляет человека уходить из родного дома, который не был плохим и был родным? Что заставляет уезжать, когда можно оставаться на месте и жить, прилаживаясь к привычным и понятным условиям, ходить пешком через Марсово поле и Кировский мост, по Кировскому проспекту, мимо памятника "Стерегущему", с которым связана юность? И работать. Не совсем по специальности, но все-таки по специальности. Встречаться с друзьями. Однако я уехала искать свое счастье. В этом городе, правда, у меня есть старые друзья - Роберт Иванов и его жена Белла. Еще нескольких человек я знаю; химики знакомы между собой: все они Менделеевка, Карповский, Ленинградский технологический, Ленинградский тонкой технологии. Ленинградский - это марка. Я из Ленинградского университета. Здесь директору института тридцать шесть лет, заму по науке тридцать три и всем остальным соответственно. Маститых почти нет, но есть энтузиасты. И дело поставлено с размахом. Нет тесноты, как в крупных центрах. Строят по современному, можно работать не на голове друг у друга. Институт молодой, а город старый, музейный. Это Россия. Кремль, крепостные стены, гостиные дворы, подворья, церкви, иконы. "Интурист" возит сюда иностранцев. На рынке грибы, лук, сплетенный косами, клюква, мед. Резные деревянные бадейки, ложки, лукошки. Надо подумать, как провести длинное, одинокое гостиничное воскресенье. Нельзя раскисать. Надо вскочить со странных казенных пуховиков, принять душ, позавтракать в буфете на втором этаже - и что? Что делать? Пойти на рынок меду купить. Можно было бы купить яиц, но их негде варить. Плитка у дежурной на этаже все время перегорает, и неловко таскаться с кастрюлькой через холл, где полно физкультурников и цыган. Областным физкультурникам бронируют лучшие номера, их кормят по "талонам калорийной пищей и следят, чтобы они вовремя ложились спать. По вечерам они смотрят телевизор в холле. И цыгане из ансамбля смотрят телевизор. Цыганята школьного возраста в отцовских тапках бегают по коридору, гремя бутылками кефира и лимонада. В буфете сверкающая никелем стойка, батарея вин и коньяков. А на фоне пестрых наклеек и рубиновых, зеленых, благородно темнеющих бутылок буфетчица Фая режет черный хлеб, раскладывает гуляш и разливает водку. Физкультурники уже уехали на тренировки. За столами, покрытыми прозрачной пленкой, сидят офицеры, едят гуляш, пьют водку и кормят маленькую девочку пирожным с красным кремом. Девочка тихо и послушно ест пирожное, а офицеры наклоняются к ней и гладят ее мохнатую серую шапочку. Уборщица водит тряпкой по столам, где стоят граненые стаканы с салфетками и чайные блюдца с горчицей. Буфетчица Фая налегает всем телом на ненадежную ручку венгерского кофейного агрегата. А за окном все та же сказочная декорация, что простояла тут четыре или пять столетий. Она все та же, но она изменилась, вдруг позолотилась, поголубела и придвинулась ближе. Белая зубчатая кремлевская стена теперь совсем рядом. Я медленно пью черный кофе и ем пирожок с кислой капустой, который дала мне Фая. Фая - добрая душа, в лиловой кофте, в серьгах и бусах, с малиновым полупившимся маникюром на широких коротких пальцах. Она жалеет всех: и меня, и девочку, которую привели за ручку офицеры, и тех мужчин, которые заходят сюда с улицы в пальто, в ушанках и в валенках, и отпускает им сто граммов, хотя это запрещено. В пальто - запрещено, без пальто - не запрещено. Она оставляет для меня пирожки с капустой и большие мокрые куски пирога с повидлом, особенно ценимые жильцами гостиницы. - Ну ладно, спасибо, - вздыхаю я, - сколько с меня? - Как всегда, - меланхолически отвечает Фая, - семь плюс девять. - Шестнадцать, - говорю я, - недорого. Так жить можно. - Голодная будете, - говорит Фая, - быстро схудеете. Хоть бы ряженку взяли. Я одеваюсь и выхожу на главную улицу. Последние запоздавшие лыжники садятся в троллейбус. Главная улица, называемая Шаталовкой, Шалопаевкой и Бродвеем, немноголюдна. По Бродвею озабоченно идут женщины в пальто с воротниками из чернобурки и хозяйственными сумками. За поворотом на косогоре открывается собор невиданной красоты. К нему ведут дорожки со стендами антирелигиозной пропаганды. Идя к обедне, можно прочитать, как церковники поносят женщину и мерзко к ней относятся, призывают к братоубийству и человеконенавистничеству, отрицают прогресс и науку. В соборе людно. Сырым жаром веет из решеток, вделанных в каменный пол. Идея преисподней отлично материализована в этих черных горящих решетках. Запах чего-то, что здесь жгут и называют благовониями, сечет дыхание. Я протискиваюсь сквозь толпу молящихся старых женщин. Впрочем, не все здесь старые и молятся тоже не все. У стен стоят парни и девушки с блеском интеллигентности и туристской любознательности в глазах. Всем своим отстраненным, снисходительным и спортивным видом они говорят: "Мы это презираем, нас это все смешит, но, с одной стороны, немного жаль этих темных старух, а с другой, мы интересуемся искусством, русским зодчеством и иконами. Где знаменитые иконы, на что надо смотреть и любоваться?" Знаменитые иконы недоступны, центральный неф и подходы к нему заняты молящимися. Идет важная служба, служит архиерей. Все мрачно, торжественно, серьезно. У задней стены собора располагается торговая сеть. В киосках продают свечи, просфоры, нечто вроде фотоикон и нечто вроде сувениров. Старухи продавщицы переговариваются между собой, ругают отца Вячеслава за непомерную лень. - Ничаво отец не жалает делать, - говорит одна старуха. - Совсем разленился, - отвечает другая, сверкнув острым черным глазом. А рядом за столами сидят церковные канцеляристки и делают записи в книгах, а нечесаный старик красными дрожащими руками связывает в холщовые мешочки монеты - доход сегодняшнего дня. Получаются крепкие, толстенькие мешочки вроде детских новогодних подарков. "Хватит, - говорю я себе, - на сегодня довольно". Испарилась моя любовь к искусству - ах, икона, ах, Рублев! - и наслаждением кажется выйти на морозный воздух. В голову лезут слова-штампы - церковные крысы, религиозный дурман, поповский обман, опиум и почему-то расстрига. "О, расстриги, расстриги", - повторяю я про себя. Хотя знаю, что расстриг там как раз не было. Галерея лиц, виденных в церкви - русских, суровых, изможденных, щемящих, - стоит перед глазами. Возле рынка покупаю два горячих пирожка с вареньем. Я съедаю их, спрятавшись за телегу с сеном. Было бы некрасиво, если бы кто-нибудь увидел, как я ем на улице пирожки. "О, мещанка", - говорю я себе, вытирая губы. Конечно, мещанка. Человек, если он никому не вредит, может делать все, что хочет. Кому плохо, что я съела пирожки? Только мне. Я растолстею. Поворачиваю назад, не заходя на рынок. На рынке нечего покупать. Что там есть? Мед. Меда полно - три рубля кило. А кроме того, сушеная рябина, скрюченные ягоды шиповника, кривые палки хрена, горы клюквы и большие черные ушастые соленые грибы. У ворот рынка стоит начальник четырнадцатой лаборатории Леонид Петрович Завадский, задумчивый, как всегда небритый, в боярской меховой шапке, и смотрит на пирожки. Я хочу пройти мимо, чтобы не смущать его, но он замечает меня и приветственно поднимает руки. Он большой, как два человека, и растерянно радостный. Добрый великан в очках. Классический тип ученого, неумирающий, неувядающий образ; если бы его у нас не было, его бы пришлось выдумать. Мне кажется, что я знаю его давным-давно. Сейчас, увидев его на рынке, я вдруг понимаю, что мы с ним похожи. "Он мой двойник, - думаю я, - да, да, этот смешной толстый человек - мой двойник. На первый взгляд абсурд, но это так. Я узнаю себя. Это я". - Мария Николаевна, привет. Куда навострили лыжи? "О боже, это я. Это я острю, разговариваю, как петрушка. От смущения и неловкости. Это я". - В гостиницу. - Пошли вместе. По дороге будем интенсивно обмениваться информацией. Перехожу на прием, слышу вас хорошо. Как вы себя чувствуете? - Кто? Я? - Снимаю вопрос - как вы можете себя чувствовать? Но не падайте духом. Вначале я тоже чувствовал себя ужасно. Сперва, когда мне дали лабораторию, бац, я был счастлив, я был бог, но потом... когда прошел первый шок, ох несладко... Вообще перемена пе-аш среды... Но не расстраивайтесь, будьте мужественны, но будьте бдительны. Дир здесь сам талантливый администратор и хочет сделать из нас маленьких администраторов. - Моя лаборатория обречена работать вхолостую... - Моя лаборатория не работала два года. Первые две зимы мы только оснащались. Сперва вообще ничего не было, не было стаканов, лапок, клянчили посуду. Это называлось - Период позорной нищеты. Потом пошла другая жизнь, называлась - Честная бедность. Опускаем подробности. Следующий период - Умеренный достаток. И наконец - ля ришесс. Это сейчас. Два года как один миг. Зато теперь... Ля ришесс, - повторяет он, - это уже, знаете ли, нечто. - Ну и... - Ну и теперь потихонечку, полегонечку начинаем. И поверьте моему слову, скоро и вас перестанут ругать. Нас уже перестали... почти... Боже мой, это я, просто я. Я так говорю, я так думаю. Во мне сидит такой же вот беспомощный, совершенно неприспособленный толстый Завадский - все хочет, ничего не может, боится перемены пе-аш среды, боится Дира-администратора и всех тридцати начальников лабораторий, всех лаборантов, всех аспирантов, тщательно скрывает свои комплексы неполноценности и думает, что скрыл тем, что не скрыл. Ужасно! - Хотите я вам помогу? - Голова у Завадского наклонена набок. И я так наклоняю голову. - А можно помочь? - спрашиваю я. - Еще как! - восклицает он. - Можно сократить расстояние, использовав мой опыт. Не повторите моих ошибок, уже хорошо. Пойдете сами - проплутаете, сделаете лишних семь верст и придете черт знает куда, и вас волки съедят. Если вы свободны, я приду к вам вечером в гостиницу потрепаться. К себе не приглашаю: в моем холостяцком жилище немного не того. То есть для меня там прекрасно, но дама... Даме может не понравиться. - Договорились. В семь жду вас. Я смотрю на его пижонски распахнутое пальто с раздробленными пуговицами, жеваные штаны и доисторический вязаный жилет, незнакомый с химчисткой. Потом смотрю ему вслед, на его широкую, но неспортивную спину в дорогом ратине. Завадский был первым, кто мне встретился, когда я приехала сюда на постоянное местожительство. Роберт и Белла были в отпуске, я вышла из вагона и отправилась искать машину. На привокзальной площади было полно такси, но никто не соглашался везти меня и мои чемоданы в гостиницу "Интурист". Все желали заполучить дальних пассажиров. Шоферы кричали: "Эй, кому в Петров, кому в Покров, граждане, налегай!" Шоферы подмигивали, хохотали, предлагали рейс до Москвы, почесывая в затылке, тягуче говорили: "Не-е". "Печальная ситуация", - сказала я себе. - Не могу ли я быть вам полезным? - спросил меня мужчина с большим добрым лицом. - В каком смысле? - Например, донести ваши Чемоданы. - Таксисты далеко везут, но до гостиницы не везут, - сказала я. - Увы, это так. - Чемоданы тяжелые. Тащить их в гору невозможно. - Ладно, попробуем уговорить какого-нибудь деятеля, - ответил небритый и стал ходить от одного шофера к другому. Потом помог мне сесть в такси и вежливо сказал: - Видите, а вы уже решили, что вас волки съедят. Вы в гости? Жить? Работать? Институт, завод? Химия? Биология? "Помог", - подумала я. - Институт, - ответила я, - НИИполимер. - Я сам оттуда. Разрешите представиться: Завадский, начальник лаборатории номер четырнадцать. - Я из Ленинграда, новый начальник десятой лаборатории! - крикнула я и умчалась на соседний пригорок, где располагалась гостиница, знакомая мне еще по первому разведывательному приезду сюда, в старинный русский городок, каких много в Советском Союзе. ...Простившись с Завадским до вечера, я захожу в гастроном. В гастрономе, как в буфете гостиницы, большой выбор вин. Продаются также конфеты и шоколад. Сахар в синей обертке, какой подают к чаю в поездах, продается под названием "ресторанский". До семи много времени. Вполне достаточно, чтобы пойти и принять душ, стоя на склизкой решетке в холодной камере, именуемой ванной, пообедать в ресторане, почитать и использовать телефонный талон - поговорить с Ленинградом. Разговор по телефону с Ленинградом, как всегда, разворотил душу, принес знакомое ощущение неблагополучия. При этом он не был чрезвычайным. Обычный междугородный разговор с мамой, к которому я, как всегда, оказалась неподготовленной. - Мамочка, привет! Это я, Маша! - Слава богу, что ты позвонила. Я уже думала, что что-нибудь случилось. - Ничего не случилось. Звоню, как обещала. Сегодня воскресенье. - А я уже не знала, что думать. Я думала, что ты заболела. Я решила ехать к тебе. - Все у меня в порядке. Как твои дела, мамочка? - Какие у меня могут быть дела? - Ну все-таки. Как? - Никак. - То есть? - Никак и никак. - А здоровье? - Тоже никак. - Что это значит? - Никак значит никак. Ни хорошо, ни плохо. Не живу, не умираю. - Прекрасно. А деньги? - Деньги мне не нужны. Чем ты болела? - Я не болела, мамочка. - Ты меня не переубедишь. - Абонент, время, - говорит телефонистка. - Кончили, абонент. Мама не хотела меня огорчать. Повесив трубку, она будет терзать себя, что плохо разговаривала. Но в следующий раз будет разговаривать так же. И опять возникнет впечатление нависшей беды, более зловещее, чем сама беда. Предчувствие, недоговоренность, дым неблагополучия поплывут над сотнями километров. Это достигается не словами, а тоном и молчанием. Мама - классическая мучительница, она мучает только тех, кто ее любит и кого она любит. Если я испытываю беспричинную тревогу, я всегда знаю, в чем дело. Моя тревога - мама, она во мне всегда. Допустим, можно купить еще талон и позвонить. И даже будет удачнее, чем было сегодня. Если повезет, можно неожиданно услышать совсем молодой мамин голос, даже смех или шутку. Правда, шутка будет особенная, невеселая. Но все равно это будет мамина шутка, а мне больше от нее ничего не надо, только пусть она пошутит. Как умеет. Я представляю себе, как она сейчас сидит в комнате, глядя перед собой в одну точку, сжав папиросу, как оружие, из которого она стреляет в себя. Окружена дымовой завесой. Она сидит в какой-то необыкновенно неудобной позе, одна нога поджата, другая вытянута вперед. Не знаю, кто и на чем может так сидеть, - она так сидит на стуле, и ей удобно. Ела ли она сегодня что-нибудь? Или только пила чай и курила? Уехав из Ленинграда на самостоятельную трудовую жизнь, я проявила силу воли, характер, самостоятельность и бросила ее. Теперь звоню по телефону. И все стараюсь представить себе, как оно все есть и как будет дальше, и почти никогда не думаю о том, как было. А было так. Всегда, всю жизнь, всю ту ленинградскую юную далекую жизнь, я была единственной дочерью любящих родителей. Это очень хорошо до тех пор, пока ты ничего не понимаешь и живешь, имея перед собой простые задачи - учиться, читать, гулять, дружить, расти, не болеть. Но потом, в какое-то мгновение все опрокидывается, резко меняется, и твои родители становятся твоими детьми. А ты пропала. Я уже не помню, когда и как это случилось, знаю, что давно, и, хотя мама продолжала и до сих пор продолжает давать советы на все случаи жизни и говорить о плохой погоде и теплой одежде, теперь я отвечаю за нее, а не она за меня. Внешне все оставалось по-прежнему. По-прежнему я должна была отчитываться, куда иду и с кем и когда вернусь, звонить по телефону, если задерживаюсь, и по возможности не задерживаться, выполняя тот свод правил поведения, которые родители изобретают для своих детей. Хороши эти правила или плохи, не мне судить. Сначала их выполняешь, потому что мир открывается тебе вместе с ними, а потом просто выполняешь. Тебе это нетрудно, а родителям важно. Им это страшно важно, может быть, важнее всего на свете. А в один прекрасный день берешь и уезжаешь. Для того чтобы уехать, потребовалась вся жестокость. Как я сумела это сделать, не знаю. Но сделала. Повторить это было бы невозможно. Я посылаю маме деньги, звоню ей, пишу письма, зову приехать. Но она не приезжает, не может. Теперь дома она одна. Все там осталось на своих местах, только нет тех, кто там жил. А рояль стоит, и буфет красного дерева стоит, и письменный стол отца, и его рабочее кресло, картина на стене - японская гравюра невыясненной художественной ценности, книги на полках и в шкафах. И все книги читанные, хорошо знакомые, как и чашки в буфете. Уютная квартира, но темная, окна во двор, и потому всегда горит электричество. И в окнах напротив тоже всегда горит электричество. Давным-давно научилась я страшиться за благополучие родного дома. Да и не благополучие, его не было вовсе, а за само существование его. Давно поняла его невечность, его слабость и его боль... Я поставила на круглый стол стаканы, вино, шоколад и ресторанский сахар. И не стала переодеваться к приходу гостя, осталась в брюках и свитере, вспомнив раздробленные пуговицы и вязаный жилет. В первую секунду я, как говорится, не поверила своим глазам. Так безупречно элегантен был человек, которому я открыла дверь. Повеяло Москвой и Ленинградом, университетом в торжественные дни и филармонией в вечера знаменитых концертов. Я уперлась глазами в неслыханный по своей изысканности мраморно-серый галстук с красными рапирами и сказала: - Прошу. Нет, этот пижон - это уже была не я при всей моей спортивности и стремлении быть модной. И мужская элегантность выше женской. Мой гость плюхнулся в хилое креслице "модерн", а я села на бархатный диван с валиками. Обстановка гостиничного номера отражала общее положение в городе, на транспорте, в институте - везде новые, современные формы жизни наступали, а старые отступали. Мы закурили и посмотрели друг на друга с удовольствием. - Итак, мадам, что вас интересует? - спросил Леонид Петрович. - С чего мы начнем? Ваш ленинградский опыт вам пригодится, но у нас, разумеется, есть свои _нюансы_. Начальство твердит, надо профилироваться, надо специализироваться, а, с другой стороны, держим четыре института в одном. Тогда надо четыре замдира по науке. А то получается глубоко ненормальная вещь, которая ведет к глубоко ненормальным последствиям. С первыми словами этого чудака, тайного моего двойника, я услышала про то, что меня интересовало. Я так любила это святое недовольство существующим положением вещей. Наш институт, все в нем, конечно, неправильно и не так, хотя он на прекрасном счету в Комитете, он выдает продукцию - пластики, синтетическое волокно, он внедряет, он один из самых внедряющих институтов, молодой, растущий, современный. Сейчас мы выработаем программу реорганизации института. Каждый институт нуждается в такой программе - московский, ленинградский. Неплохо сказано - четыре замдира по науке. И я представляю себе, как четыре замдира дерутся между собой. На экране телевизора нечто вроде ринга, одновременно выступают две пары боксеров. И никогда нельзя понять, кто победил, пока не скажут. Я пошла в маленькую комнату, где дежурные восьми этажей день-деньской пили чай с булками и хлебом. Плитка была не сломана. Я поставила греться здоровый артельный чайник. Мой гость предупредил, что пьет много чая. Физкультурники и цыгане одобрили мои короткие клетчатые брючки деликатным свистом. Завадский попросил разрешения снять пиджак, и мы продолжили нашу беседу. - Что получается. Науку с меня не спрашивают, зато очень строго спрашивают побочные вещи. А меня, черт подери, интересует наука, а все эти посторонние дела, они мне вот где, - он сжал себе горло и показал, что задыхается. - Ладно, - сказала я, - посторонние дела тоже нужны. Без них не проживешь. Наука наукой, но институт отраслевой, кто-то должен обслуживать промышленность. Кто-то должен внедрять. - А-а, внедрять, - зарычал он. - Академик Арбузов в тысяча девятьсот пятом году открыл реакцию Арбузова. Пятьдесят лет прошло. Тоже внедрение. - Аа-а, - сказала я, - Чаплыгин в том же году рассчитал крыло сверхзвукового самолета, а понадобилось в сорок пятом. И так далее. - Все ясно, - сказал толстяк. - Как там чай? Я притащила чайник и заварила чай. - Кому-то надо давать материалы, в которых нуждается страна, - сказала я скрипучим голосом фразу, более пригодную для публичного выступления, нежели для частной дружеской беседы. Я убеждаю себя не бояться таких фраз, хотя бы потому, что многие мои товарищи их боятся. И Завадский посмотрел на меня с удивлением. Теперь мне уже будет труднее объяснить, что я, как и он, верую свято - из ничего чего не получается. Без науки можно делать только примитивные вещи. В программе записано: наука станет производительной силой. А с нас требуют работы, которые как пробки вылетали бы из института. Нужна галочка - внедрилось, внедрилось, внедрилось. Нас торопят, толкают, ругают, подстегивают, подгоняют... Мы нервничаем, спешим, начинаем халтурить, у нас получается плохо. И мы это знаем, но ничего не можем поделать. В химии вся быстрая работа от лукавого. Если бы можно было быстро и хорошо! - Ладно, - сказала я, - я пошутила. Все все понимают. Бессемер, Чаплыгин, Арбузов, Циглер, Натта. Все-таки я сумела сделать так, что мой гость замкнулся в себе. Со мной так часто получается, что я сбиваю человека с толку, создаю о себе превратное впечатление. Неосторожным словом, или репликой, или неожиданной резкостью. В конце концов Завадский, меня еще мало знал, а может быть, я дура, может быть, намерена не работать, а зарабатывать, а моя диссертация - липа, классическая химическая компиляция, результат не моей дружбы с наукой, а моей дружбы с начальниками науки. Все это, пожалуй, промелькнуло в синих глазах, внимательно посмотревших на меня. Ох, я знаю эти пытливые взгляды честных трудяг, не умеющих разбираться в людях. Мой гость, безусловно, принадлежал к этой породе. Теперь он не захочет говорить со мной. Я хотела, чтобы он рассказал мне о Тереже. Но его интеллигентность не позволит ему говорить со мной о Тереже. - Хороший чай? - спросила я. - С женщинами вообще трудно разговаривать. Хотя и приятно, - сказал он. И после этого замолчал надолго. О чем он думал, глядя мимо меня в окно на зубчатую стену кремля, я, естественно, не знала. Он улыбался дружелюбно, но какая-то неловкость поползла, поползла между нами. Теперь уж поможет только то, что нам предстоит вместе работать и вариться в одном котле. Друзьями так быстро не становятся, попробовала я себя утешить. Ничего. Неловкость возникла, я сама виновата, но это ничего, так и должно быть, он хороший человек, а я дура. Кажется, ему просто стало скучно. - Я была сегодня в церкви, - сообщила я. - Потрясающие фрески. - Я их не видела. - А зачем вы ходили? Молиться? - Было много народа. К фрескам было не подойти. - Жаль, жаль. Мы пили чай. - А помните ваш приезд, - засмеялся он, - с клетчатыми чемоданами... - Если бы не вы... - Моя роль была скромной. Из холла послышался рев толпы. - Наши забили гол, - сказала я. - Размочили. По телевизору показывали международный матч. Завадского это не интересовало. Он налил себе третью чашку чая, я протянула ему ресторанский сахар. Разговаривать нам было не о чем. Ну и пускай. Чем я была виновата, и что я могла поделать. Все это тоска. Не разговаривать тоска. А разговаривать тоже тоска. 3 Белла Иванова считает, что подъем большой химии неразрывно связан с успехами ее мужа Роберта Иванова, совершается при его участии и в какой-то степени под его руководством. В химии полимеров ему, несомненно, принадлежит почетная роль. Она считает, что Роберт удалился сюда из Ленинграда для совершения великого открытия или по сверхзаданию. Все, что больше похоже на действительность, обычно ее мало интересует. Но иногда вдруг начинают интересовать мелкие подробности и кто что сказал и как посмотрел. Она начинает спрашивать, что сказал директор Роберту, и что Роберт на это ответил, и что потом сказала секретарша. Она отворяет мне дверь со словами: - Ну скажи, откуда я знала, что ты придешь! Я смотрю на ее голову. - Можно перекрасить, но, по-моему, не стоит. Ничего получилось? Идет? Что? Нет? - говорит Белла. - Ужас, - отвечаю я. - Предыдущий цвет был лучше? - Н-не знаю. - Раз не знаешь, значит, хуже, - говорит Белла. - А по-моему, хорошо. И все-таки я знала, что ты прядешь. Даже хотела приготовить роскошный ужин. - Не приготовила? - Я бы приготовила, если бы были деньги. - Купила чего-нибудь? - А-а, деньги... Значит, голова плохо? Недорыжила? - Этого бы я не сказала. - Деньги будут и очень много. Я тебе тогда дам. - Вот будет хорошо. - Нет, серьезно. Робик кончает книжку. Это, конечно, не "Война и мир", но солидное исследование, которого давно ждут химики. Я прохожу в комнату. В комнате одна стена ярко-лиловая, на ней висят железные и деревянные цепи, иконы и глиняные тарелки. - Все надо выбросить, - говорит Белла, перехватив мой взгляд. - Где Роберт? - В обкоме. - Зачем? - Не знаю, - отвечает она с улыбкой, означающей, что в обкоме без Роберта не могут обойтись. - Придет, расскажет. - Радуешься? - А что, ведь приятно, конечно. Хочешь позвонить в Ленинград? В кредит. - Хочу принять ванну. - А я пока сварю кофе, - говорит Белла, глядя в зеркало на свои волосы. В ванной на стеклянной полке под зеркалом цветы в горшке и батарея банок с кремами. - Мажься, - раздается голос Беллы. - Хочешь, я тебе все подарю? Все эта банки можешь забрать. Они твои. Я молчу. Ей, конечно, надо идти работать. Или родить. Все это уже говорено, и ничего нового не прибавишь. Она могла бы работать переводчицей у нас в институте, она знает английский язык. Или в школе. Детей бы учила. Дети как раз таких любят. Белла за дверью говорит: - Бери все. Я тебя очень люблю. Я тебе еще что-нибудь подарю. И уходит на кухню варить кофе, по дороге запускает магнитофонную ленту. Я знаю, почему Роберт в обкоме, его хотят сделать заместителем директора по науке. Хорошо это или плохо? Кто знает! Для института, наверное, хорошо. Молодой, энергичный, смелый, прогрессивный. Блестящий ученый. И вообще здесь дают двигаться молодым. Если Роберта сделают замдиректором, мне-то будет лучше. Он поможет нам. Я и сегодня пришла к нему, чтобы он нам помог. Я решила открыто заявить, что Тереж обманывал руководство института и Комитет, расписывая перспективность своих тем и докладывая о том, что им сделано. Им ничего не сделано и не могло быть сделано, ибо у нас нет чистого сырья для этих полимеров, и в ближайшие годы его не будет. У американцев сырье есть, но они отказываются его нам продавать именно потому, что понимают: у нас оно будет не скоро. У нас еще нет технологии, нет методов очистки. Нашим сырьем являются достаточно сложные химические продукты. Я понимаю, что вступаю в борьбу, которая может мне оказаться не по силам, но что делать? Другого выхода нет, я все обдумала и выбрала. А если Роберт будет замдиром, он поддержит нас. Но когда он приходит домой, я начинаю его пугать: - Ничего хорошего из этого не получится. Ты не тот тип. На таком месте требуется человек-жертва. Талантливый эрудит-дилетант, ученый администратор. - Это я, - смеется Роберт. - Пусть сам он ничего не создаст, не изучит, не будет формулы его имени, но он объединит, направит, раскидает свои мысли и идеи, а сам останется ни при чем. Он должен делать тысячу дел в день, из которых девятьсот он делает за других. - Это я. - Под его руководством напишут кучи кандидатских и докторских, а он не напишет ничего. Безымянный ученый, человек-жертва. - Это я. - Ты тот, кого благодарят в конце. А еще разрешите принести мою искреннюю благодарность Ивану Ивановичу, чьи любезные советы, без чьих любезных советов этот скромный труд... - Откажусь! - Правильно! Зато сможешь потом говорить, что сам не захотел. А то тебя снимут раньше, чем ты успеешь обойти тридцать лабораторий. - А я и не собираюсь их обходить. Руководить надо в общем и целом. Ты этого не знала? А Белла ликует: - Смешно, Робик - и вдруг _это самое_. А ему пойдет. По этому поводу надо выпить. - В том-то и дело, что Робик не это самое, - уже вяло договариваю я. Все дело в Белле, ей хочется, чтобы Робик стал это самое. Она поджигательница, ей хочется шума, почета, поездок в Москву, командировок за границу, ей-это надо, ему нет. Ему не надо становиться научным руководителем института, я понимаю. Но могу только сказать последний раз тихо: - Откажись, Робик. Зачем тебе? Не эти слова сейчас нужны, и Роберт их не слышит. - Ну, тогда поздравляю. Тогда все здорово! Ты молодец! Это он слышит. Раньше Роберт говорил "я все могу", но это не к тому относилось, чтобы стать замдиром и сидеть в президиуме. Белла говорит: - Если я правильно понимаю, замдиректор - это больше, чем директор. - По этому поводу надо выпить, - замечает Роберт и вынимает из портфеля бутылки. - Беллочкина идея... как всегда... правильная... выпьем за Беллочку. - А что ты думаешь, - обращается Белла ко мне, - вот мы к нему привыкли, знаем его недостатки, нам он не кажется выдающимся. Обыкновенный парень, но эти-то обыкновенные парни... - Беллочка... - ласково говорит Роберт. - Или вот... - Белла выбегает в другую комнату и возвращается с толстой растрепанной рукописью и делает несколько танцевальных движений. - Наша книга, наша книга, - поет она. - Беллочка, ласонька, положи, - просит Роберт. - Перепутаешь страницы. Она кидает рукопись ему на колени. - Держи, - смеется она, - я спущусь в гастроном, куплю чего-нибудь пожевать. - Ну, а как ты будешь жить с Диром? - задаю я вопрос. От того, как они поделят власть, зависит очень много для института и для Роберта, у которого нет так называемого опыта руководства. - Это очень важно, очень важно, - шепчет Белла, не отрывая продолговатых ореховых глаз от лица мужа. - А Дир сказал мне так: "Когда вас нет, я делаю все, когда меня нет, вы делаете все. А когда мы оба, то я не знаю, что мы делаем". Роберт хохочет. Все это и правда выглядит весело, смешно и хорошо. Это может оказаться плохо только для Роберта, для него, потому что он не человек-жертва и не захочет бросить свою лабораторию, у него там рождается интересный процесс, и докторскую он пишет. Хотя писать диссертацию у нас в институте считается стыдно, это "для себя", и многие талантливые ребята считают более честным сейчас диссертации не писать, а работать, выполняя заказы промышленности. Проблема отдачи - проблема номер один для нашего института. Все это довольно тяжело примиряется: сегодняшние нужды страны, подлинно научная исследовательская работа, проблема отдачи и пресловутые диссертации. А главная непримиримость заключена в двух словах - быстро и хорошо. Вот чего мы никак не можем. Мы можем быстро и плохо, хорошо и медленно. Медленно, чтобы как следует подумать. Годы там, где мы сейчас считаем месяцами. А этого нам не могут позволить. - "А когда мы оба, то я не знаю, что мы делаем", - смеется Роберт. - Очень смешно, очень смешно, блеск, - шепчет Белла и бежит в гастроном. Роберт звонит, зовет Завадского. Мы все живем в одном доме, или в соседнем, или через пять домов отсюда. И я переезжаю на следующей неделе. Одинаковые дома, одинаковые лестницы, одинаковые квартиры, обставлены одинаково. Наши квартиры наполнены магнитофонами, телевизорами, проигрывателями, транзисторами, холодильниками. Завадский входит с видом человека, который смеялся на лестнице и намерен смеяться весь вечер. - Он еще станет бюрократом, клянусь. Это не шутка, перемена пе-аш среды. Я уже вижу на его лице отблеск чего-то такого. - Вы, ребята, на первых порах будете мне помогать, - просит Роберт, пожалуй, чуть серьезнее, чем ему бы хотелось. - Это ты будешь нам помогать, - говорит Завадский, укладываясь в кресло. - Заявляю официально, что я решил пойти по пути хулиганства. Будут хулиганить, не ходить, не писать. Все кончаю - заседания, бумаги, все. Точка. И потом, мне нужен зам по технологии и бюрократизму, ты мне его дай. - Завадский потирает руки и заглядывает нам в глаза. - Должен дать, - говорю я, - ты теперь все всем должен. - Молчать! Знайте свое место! - отвечает Роберт. - Я вас вызову через секретаря. - Глупенький, - говорю я, - жизнь сенсаций коротка. Пользуйся. - А письмо сегодня было? - спрашивает Роберт Завадского. Тот краснеет: одна ленинградская девушка пишет ему письма чуть не каждый день. Сегодня письмо было. - Тогда женись, - смеется Роберт. Появившаяся в дверях Белла мгновенно подхватывает: - Правда, почему вы не женитесь? - Она испортит весь мой порядок. Я тогда ничего не найду. Я знаю. Я пробовал. Я был почти женат. - Это так плохо? - спрашивает Белла, глядя на Роберта. - Все лежало не на месте. Клянусь. Это было ужасно! И она все время напевала. - Та была другая. - Звали ее так же, - смеется Завадский. - Ира. Все они Иры. Клянусь. - Письма она пишет изумительные, - говорит Роберт. - Женись на ней, старик. Хорошая девочка. И влюблена. Если бы мне писали такие письма! - Хватит, ребята, хватит. Серьезно прошу, - молит Завадский, - вступитесь за меня, Маша. Я знаю, как ему неловко. Знаю, что ему неловко, даже когда он видит в почтовом ящике конверт с синими и красными полосками - авиа, хотя и приятно. Я знаю это так, как будто сама по утрам вынимаю из ящика пестрые конверты с чьей-то надеждой, которую я обману. Я говорю: - А директор? Надо разделить функции обязательно. - С директором надо поступить так, - говорит Завадский, - посадить его за столик, константочки какие-нибудь снимать. Пусть у него будет свой столичек. Химик-фанатик готов посадить всех за столичек. Беспокоится, что руководители науки все дальше отходят от науки. - Ребята, - говорю я, - благословите меня, я написала бумагу, убедительно доказывающую, что мои темы, обе притом, на данный момент всего лишь красивая сказка. - Не связывайся с Тережем, прошу тебя, Машок, - быстро произносит Роберт, - его голыми руками не возьмешь. Начнется канитель. Лучше не лезь в это дело. - Я же сказала: убедительно доказывающую. - А я сказал, не лезь. Оставь. Ты не знаешь, как к нему относится Дир. Тереж для него персона грата. Причины мне абсолютно непонятны и неизвестны, но факт. Умный Дир доверяет Тережу. А Тереж... это Тереж... - Неужели! - восклицаю я с насмешливостью, которая ни до кого не доходит. - Понимаешь, миленькая моя, - продолжает Роберт, - все, что ты скажешь, будет верно, а выглядеть будет так, что ты плохая. Полимеры, которые Тереж наобещал Комитету, очень нужны. Как хлеб и воздух. Он их обещал, он их расписал, у Комитета глаза горят, он их почти сделал, на словах, во всяком случае. А ты являешься и доказываешь, что все не так и полимера не будет. Ты же окажешься плохая, ты, ты... - Пусть, - отвечаю я туповато. - Подумаешь! - Нет, не пусть, ты не хуже меня знаешь, что не пусть. - Роберт смеется. - И вообще не спеши. Поработай. Годик-другой. Поработай, поломай мозги. Может быть, и сделаешь. Тогда грудь в крестах. - Ты что, репетируешь новый стиль? Мне не нравится. - Хочешь совета? Не связывайся. Не трать силы понапрасну. Не пиши своих грозных бумаг, плюнь, перетерпи, спусти на тормозах. Будь мудрой и спокойной, и ты победишь. А все остальное ерунда, само засохнет и отпадет. Потерпи, время работает на нас, ты будешь делать настоящее дело. Но до настоящего дела тоже надо дойти, и по нелегкой дорожке. Будь умницей, верь в меня, твоего руководителя. Отличная тронная речь. Ладно. Он не хочет быть сегодня серьезным. Простим его. Раз он сегодня именинник. - Это глубоко ненормальная вещь, которая ведет к глубоко ненормальным последствиям, - говорит Леонид Петрович Завадский. - Уйма вашего времени и сил уйдет - на что? Жаль? Очень. А что делать? Я с Робертом не согласен. Надо ввязаться в драку. Очень неохота, я понимаю, я-то понимаю. А выхода нет. Мой отец всегда говорит: "Скупой два раза заплатит, ленивый два раза сделает". Но трудно вам будет, ох. И смотрит на меня печально, уныло, рукой подпер подбородок, пригорюнился. Уже видит, как от меня остались рожки да ножки. Такой, значит, страшный Тереж. Поддержали меня друзья. Да, боже мой, я ведь знаю, что такие вещи все равно решаешь одна и делаешь одна. Приходят физики, мы наливаем рюмки, и начинается обычный застольный шум, где все серьезное, составляющее смысл нашей жизни, выражается в шутливой форме. Недаром в институте, на ученых советах, на отчетах, на летучках, самым главным кажется, кто кого перешутит. Великое дело - перешутить. Перешутил - победил. Шутить надо на тему. Мы всегда шутим на тему. - Давай, Роб, развивай кипучую бездеятельность! - Да, я читал. Работа непонятная, очевидно, хорошая. - ...А что химфизика... - ...В химфизике нахалы, но не дураки. - Не робей, старик. Будешь замдир хоть куда. Только ставь на правильную лошадку и добивайся независимости. - К сожалению, даже из таблицы умножения можно сделать неправильное употребление. - Задача начальства - защищать своих подчиненных от происков вышестоящего начальства, я на тебя надеюсь, Роб, - говорю я. Ни на минуту не прекращаю я думать о темах 1 и 2, даже если мне кажется, что я думаю о другом, сплю, смеюсь и пью вино за здоровье нового замдира. Все мы так. Всем нам сказали: встань в угол и не думай о белом медведе, а мы стоим и думаем только о нем. Я поднимаюсь и говорю с волнением, глядя на физиков, которые держатся изумительно дружно, умеют веселиться, умеют работать, у них золотые руки, светлые головы... - Переходите в нашу лабораторию! - Этот маленький тост произнесен с большим чувством, - смеется Роберт. Все-таки он благородный парень и друг, физики ему самому нужны, но он готов их уступить. - Переходите, - прошу я, - и мы начнем интересную работу. Вам будет предоставлена самостоятельность, переходите, ребята. И выпьем за нашего нового замдира. - А я хочу стать замом себя по науке, - грустно говорит Завадский, - и больше мне ничего в жизни не надо, клянусь. Я думаю о девушке, которая пишет ему письма каждый день. Нет, с письмами у нее ничего не получится, тысяча километров - надежная гарантия. Ей надо приехать и не тронуть ни одной бумаги, не двинуть ни одной вещи. Говорят, у Леонида Петровича дома все здорово устроено, называется - порядок беспорядка или, наоборот, беспорядок, порядка. Все перевернуто, почти нереально, предметный мир висит в воздухе. Но весь этот хаос подчиняется своему хозяину. За столом продолжают обсуждать дела института. Беда, что мы ни о чем другом не можем говорить. - Почему мы такие отсталые, почему мы не танцуем твист? - спрашивает Белла. - Мы танцуем, - отвечают физики. "Они танцуют", - думаю я. - Все старухи в Чехословакии танцуют твист, - говорит Белла. - Твист обеспечит вам великолепный брюшной пресс. Это спорт, подкрепленный музыкой и неутомительными тренировками. Три месяца тренировок - и вы в полном порядке, - говорит Роберт. - А что же ты? - спрашиваю я. - У меня нет как раз этих трех месяцев, старушка, - отвечает он. - У меня нет даже трех дней... Это правда. Казалось бы, что, живя в провинции, мы должны иметь свободное время, но его нет у нас. Мы бежим в том же темпе, что и наши коллеги в столичных городах, и мы бежим быстро, а надо бежать еще быстрей. - Беллочка, - говорит Роберт ласково, - восполняет все мои просчеты и недоделки. Она моя художественная часть. - Больше я не буду твоей художественной частью, - заявляет Белла, - поступлю на службу и выработаю себе новую линию поведения. Буду учиться смотреть в окно, когда мне не хочется разговаривать. Как Маша. - Молодец! - восхищается Роберт. Темы 1 и 2 - это химия, моя профессия, но за всем этим стоит седой краснолицый человек, который с самого начала внимательно смотрит на меня, пошучивает, ждет. Он ждет открытого боя. Вряд ли он рассчитывал на то, что я буду молчать. А может быть, он как раз на это рассчитывал. - Маша! Маша! - смеется Роберт. - Ты за меня не рада? Почему старые друзья всегда такие зануды? Всем недовольны и только умеют портить настроение! А помнишь, как мы ездили в Новгород и цыганка нам нагадала. Отличная была цыганка. Мне она нагадала тогда Белку с ходу, вот, пожалуйста, моя Беллочка. А тебе? Мне она нагадала казенный дом, дальнюю дорогу и Беллочку-шатеночку. Все точно. - Почему мы никогда не зажигаем свечи? - восклицает Белла. - А свечи есть! Она приносит увесистую пачку пахнущих керосином свечей, рассовывает их по стаканам, зажигает. - Замечательно! - восхищается Роберт. - Красиво! - Очень мило, очень мило, - бормочет Леонид Петрович, - только жарко. Прямо скажем, нечем дышать. - Свечи _придают_, - шепчет Белла, - но все равно, я должна работать. Товарищи, устройте меня на работу, я же вас прошу, но все-таки на такую работу, которая была бы хоть что-то. Горящие свечки плавают в ее ореховых глазах, красивое белое лицо презрительно-печально, она разговаривает сама с собой: - Все-таки такая работа, на которой я была бы хоть что-то, а не полное дерьмо. В институт я не пойду, потому что я ненавижу химию. В районную библиотеку! Хоть книжки выдавать! В газету! Статьи писать. О ходе хлебоуборочной. Я должна работать. Всем на это наплевать, буду я работать или не буду и кем я буду. Мы привыкли к тому, что Белла считает нас виноватыми в том, что она не работает. Когда она заговаривает о работе, всем нам делается неловко, а она еще долго говорит и сердится, что мы молчим. - Почему вы молчите? Не удостаиваете меня! Вы выше. Интересно, почему вы молчите? Вы не хотите, чтобы я работала? Скажите честно, вы считаете, что я ничего не могу делать для пользы общества? Но вы напрасно так считаете. Вы убедитесь в этом. 4 Потихоньку все-таки мы как лаборатория формировались, и я росла как начальник. Прежде всего мы научились делать запасы. Научились меняться, брать ненужное сегодня в расчете на туманное будущее. Мы научились делать "заначки". В лаборатории накопились неплохие запасы - приборов, реактивов, посуды. Конечно, нам было далеко до других, но и у нас наступила эпоха Умеренного достатка. Мы перестали побираться и могли как равные участвовать в грандиозных институтских обменных операциях, проходивших под лозунгом "Сменяем все на все!" и "Я тебе - ты мне!". С помощью универсального катализатора - спирта и личного обаяния - мы наладили приятельские отношения со стеклодувами, и тот главный дядя Вася, который есть в каждом институте, человек, способный подковать блоху, уже не отвечал нам ледяным тоном: "Сделаю через месяц". Дело в том, что мы стали втихомолку заниматься темой N_3, которая не проходила по планам Комитета, не значилась в планах института и вообще нигде не значилась, словом, не существовала. Она родилась в таинственных глубинах нашего подсознания. У нас идеями не хвастаются. К идеям относятся с предубеждением и боятся, когда их много. В лаборатории Роберта висит плакат: "Идеи, не мешайте нам работать!" Роберт может сыпать идеями, у него цепная реакция. Даже хорошая идея - это очень мало, почти ничего. Практически ничего. Так мы говорим. На самом деле мы любим идеи. Идея может родиться рано утром, на рассвете, а уже в полдень умереть в коридоре у ящика с песком, где трое химиков соберутся покурить. Смерть идеи может быть бесславной. Она умрет, воткнутая с окурками в песок, под смущенный смех того, кто ее родил. Она может умирать тяжело, в хриплом споре, под непарламентские реплики сторон. Иногда она может показаться слепяще гениальной одному или даже троим, пока к ящику не подойдет четвертый. Попросит закурить, осведомится, о чем речь, и просто, как прикуривал, закроет открытие. Хуже, если идея осталась недобитой. Проскочила и осталась жить, нахальная, манящая, но фальшивка и дешевка. Она все равно умрет, но перед смертью наделает Дел. Моя идея осталась жить. Роберт раскрошил спичечный коробок, выкурил несколько сигарет. Я ждала, "скрывая волнение". Он спросил, не получится так, что мы будем возиться, а папа Байер давно уже это сделал. Но я была в патентной библиотеке, патентной аналогии нет. И мы оставили идею жить. Тайную, незаконную, ненадежную. - В кого ты у нас такая умная, - пробормотал Роберт. Мимо нас проходили сотрудники. Лаборанты думали о несправедливости, мы можем стоять и трепаться, а они не могут. В эту минуту они забывали, что они треплются не у ящика с песком в коридоре, а прямо в лаборатории. Мы совещались с Завадским, химиком очень тонким, надежным, стоящим всегда у опыта, как бывало это в добрые старые времена. Я пришла к нему в лабораторию. Он что-то делал у "миланского собора". "Миланскими соборами" мы называем металлические конструкции, решетки, установленные у стен от пола до потолка с различными приспособлениями. Эти решетки дают возможность использовать вертикали. Они удобны, здорово выглядят, сурово и по-деловому. Завадский работал под потолком, а я ждала, глядя на то, как он налаживает дозеры. У него была спина человека, который боится, что с ним заговорят. Ботинки были сброшены на пол, он стоял на лестнице в носках. Ему, наверно, неловко было передо мной, что он в носках. Я видела, как он покраснел там, под потолком, а мне почему-то теперь было неудобно уйти, и я села на высокую табуретку посреди комнаты и стала ждать. Давно, по-моему, можно было сделать все с дозерами, но он не слезал. Я незаметно поставила ногу на нижнюю перекладину, уж очень он был громоздкий и тяжелый для этой тонкой белой лестницы. Я боялась, что он упадет. Он сопел там и пыхтел и не торопился. - Помочь? - спросила я. - Тысяча извинений, помогать не надо, я скоро кончу. Я буду медленно торопиться, - ответил он. Эти "миланские соборы" - хорошая штука, удивительно, как мы раньше не додумались. День сегодня весенний, пахнет талой водой. Широкая спина, обтянутая зеленым свитером, стала казаться спокойнее и веселее. Завадскому приходилось теперь спускаться по лестнице, чтобы посмотреть внизу, как капает, и опять подниматься, чтобы регулировать наверху. Делал он это на редкость легко и радостно. И вообще Завадский в своей лаборатории - это зрелище, достойное внимания. Он колдун и колдует над каждым синтезом. Что-то шепчет, прислушивается, наклоняя голову, нюхает, дует. Любит честную работу. Наконец он спрыгнул, обулся, убрал лестницу, вымыл руки. - Вы похожи на жену моего бывшего шефа, - сообщил он мне. И я это запомнила. Я всегда запоминала всю чепуху, которую он говорил. А он как будто каждый раз ждал минуты и удобного случая, чтобы сказать мне что-то вроде того, что я похожа на жену его шефа. Я могла думать что угодно. Это все равно ничего не значило, но иногда мне начинало казаться, что это самое хорошее вообще из всего, что у меня есть. Он пришел к нам в лабораторию, все внимательно посмотрел, задавал вопросы, не торопился, вел себя как комиссия, которая хочет найти недостатки. Он их нашел, золотой человек, показал нам. Задумываясь, склонял набок большую голову. Виски у него были седые. Не сказал ни да, ни нет. Сказал: - Айн ферзух ист кайн ферзух [одна попытка - не попытка (нем.)]. Сказал: - Бейте в эту цель. Потом учил меня, как бороться и добиваться разрешения на тему N_3. Учил спокойствию, твердости, пробойной силе, неуязвимости, всему, чему хотел научиться сам. - Пусть публика улюлюкает, - говорил он, - вы невозмутимы, холодны как лед. Улыбаетесь, думаете о своем и делаете свой полимер. Вы идете к цели. Да поможет вам бог. Я шептала слова благодарности. - Да поможет он и мне тоже. Меня сейчас одна заумная вещь интересует. Я ее сделаю во внеурочное время. Как вы думаете, получится у меня что-нибудь? В вас я уверен, в себе нет. Формально мы продолжали работать с N_1 и N_2, то есть тратили время и государственные деньги, ставили серии опытов и писали отчеты. А по-настоящему занимались N_3. Полимеры создаются в огромном количестве. Лепкой бестолковых полимеров занимаются во многих почтенных научных учреждениях. Каким получится полимер, предсказать нелегко. Хотя наука стремится уйти от опыта к предсказанию, и математик Петя у нас в лаборатории сел считать, собираясь кое-что предсказать с N_3. Полимер надо знать. Надо знать, как он будет себя вести, надо чувствовать _нюансы_. Втихую многие ученые варят _свой_ полимер в надежде осчастливить человечество. Достают грамм сырья и варят свой полимеришко. Задача у каждого скромная, он соревнуется с господом богом. Тема N_3 начиналась в нашей лаборатории с тайным и глубоким энтузиазмом. Дело в том, что физики перешли в нашу лабораторию. Это была крупная победа. Роберт сказал одобрительно: "Сумела. Очко в твою пользу". И подписал приказ об их переводе. Как это случилось, не знаю. Я, конечно, сделала все что могла для этого, но могла я мало. Это удалось потому, что в институте происходили очередные реорганизации. Из чего-то делали что-то, лаборатории делили, сливали, переставляли местами, вводили новый корпус, одни расширялись, другие плакали, что им не дали расшириться, и физики, поддавшись этой инерции движения, перешли. И рвались к работе над темой N_3. Если бы она нам удалась, был бы получен новый полимер громадной термостойкости. Такой полимер нужен для ракетной техники. Он нужен для самолетов, в машиностроении, в медицине. - На вашем месте, - говорил нам Леонид Петрович Завадский, - я бы сам себе завидовал. Потом он спросил: - Разрешите сегодня побаловаться у вас под тягой. В нашем корпусе сейчас какие-то упражнения с водой, такие, что три-четыре раза в день воды не бывает. Хлоп - и воды нету. Разрешите? Лаборатория Леонида Петровича была раскидана по всей институтской территории, ему достались самые неудобные помещения, и он часто приходил к нам работать. Мы придумывали нашему будущему полимеру название. Мы называли его ласково коробочкой, звездочкой, стеклышком, рыбкой, пока не остановились на фонарике. На фонарик похожа его формула. Мы называли его еще по-разному, соревнуясь в глупости и радости, теперь нам было кого любить, о ком заботиться, над чем ломать голову. Мы сразу поверили в наш полимер, и, думается, не напрасно. Сырье для нашего полимера у нас было. Один мономер мы получали из Харькова, другой изготовляли сами. Становилось понятно, для чего мы живем на свете. Теперь надо было медленно торопиться. Конечно, я должна была все это честно и подробно рассказать директору. Тема N_3 - фонарик - была нашим тылом. - Сергей Сергеевич, - скажу я спокойно, - выслушайте-меня. - Слушаю вас, Мария Николаевна... - ответит он мне с тем ледяным спокойствием, прикрывающим нетерпение, с каким руководители выслушивают своих подчиненных. У них есть чутье, они сразу угадывают _непростое_ дело. А дело все-таки было непростое, хотя я себя уверяла, что ничего подобного, дело простое. - Слушаю вас, Мария Николаевна... - скажет Дир. Он умеет быть вежливым с сотрудниками, которыми недоволен. Впрочем, откуда я знаю, каким он будет. Роберт предупреждал меня неспроста, во всей этой истории есть что-то подводное, и это подводное - Тереж. Тереж... Он похож на человека, который осознал, что времени мало и если он сейчас не схватит свою порцию славы, денег, почета, то может опоздать. Поэтому он торопится. Говорят, что он некогда был большим человеком, и сам он любит намекать на это. Но что нам до его прошлого... Иногда он-разговаривает много и фатовским тоном, а иногда тяжело молчит, полуприкрыв глаза, и я начинаю его жалеть. Он утверждает, что у него уже было три инфаркта. Но думать надо только о деле, только о том, чего стоили темы Тережа, эти его неосуществимые идеи, навязанные коллективу. Чего они стоили, я не знаю. Знает Тереж, но он не скажет. Из его лаборатории люди бежали, и что-то там еще было, люди не могут долго работать впустую. Но меня это все не касается. Роберт пугает нас: - Не связывайтесь с Тережем... А я и не собиралась с ним связываться. - Есть тысяча возможностей не переть на рожон, - благоразумно советует Роберт, друг, мое непосредственное начальство. А я не вижу ни одной. Правда о темах 1 и 2 означает разоблачение Тережа, но эту правду нельзя не сказать. И все это в конце концов обычная наша, не безоблачная, ни плохая, ни хорошая наша жизнь, которую мы себе сами выбираем. Что стоит директору поддержать меня? - Мария Николаевна, - может быть, скажет мне директор, - все ясно. Я буду поддерживать вас. Дорожа честью мундира, я сам постараюсь все уладить перед Комитетом, а вы идите и спокойно работайте. Полимер ваш перспективен. Хотелось бы удержать первенство, японцы работают в этом направлении... Надо торопиться. Идите и работайте, моя дорогая. 5 В пустой приемной секретарша директора ест конфеты, вызывая безнадежный коммутатор. Дверь в кабинет заместителя директора по научной части товарища Иванова распахнута настежь, его самого нет. Он мало сидит на месте. И пока не понять, хорошо это или плохо. Он по-прежнему пропадает в собственной лаборатории или в тех лабораториях, куда его затащили наиболее настойчивые из нас. Когда Роберт говорит, слова энергично торопятся, пляшут, мечутся, не поспевая за еще более быстрыми мыслями. Наговорит, наговорит массу всего, с ходу насоветует, и если у собеседника хватит ума и терпения разобраться в этой куче мыслей и слов, он найдет для себя, что ему требуется. И можно считать, что замдир по науке выполнил свое назначение, осуществил руководство, дал ценные советы, указал пути, помог. А если собеседник не поспеет, не схватит на лету, тогда плохо. Роберт не умеет возвращаться к пройденному, ведь он, гениальный импровизатор, не повторяется. Повторяется, если одержим идеей, но и тогда варианты бесконечны. Он любит сидеть на столе или на подоконнике, любит мчаться по коридорам и останавливаться в дверях. И курить у ящика с песком или там, где написано "Курить запрещается". Только в конце дня он вспоминает, кто он такой, и с государственным лицом медленно и устало проходит по тем же коридорам, спускается по лестнице, проплывает через вестибюль, кивает вахтеру, выплывает на улицу и садится в машину, чтобы проехать небольшое расстояние от института до дома. Сейчас двери его кабинета распахнуты, и уборщица выносит оттуда ковровые дорожки, в которых завелась моль. Появляется Зинаида, осматривает приемную, осматривает меня. - К начальству? Она подходит к окну, от окна идет назад и удаляется со словами: - Иду. Дела. Кроме того, что она ученый секретарь, она работает в лаборатории. И с большим успехом. Она гордость института и любимица вышестоящих организаций. До института она работала на химзаводе. Работы, которые она делает, нужны. Однако в нормальной заводской лаборатории их сделали бы не хуже. Если результаты Зинаидиной деятельности оценивают недостаточно высоко, она плачет. Но это случается редко, и редко ей приходится плакать. Дело у нас с ней одно. Но мы в разных местах пишем слово "конец". Нам дана одна дистанция, надо бежать четыре круга, а она пробегает один и вскакивает на пьедестал почета и раскланивается, и все кричат, что она победитель. Можно начать все сначала, нам объяснят про четыре круга и свистнут в свисток. Она опять пробежит один и поднимет руку, и все будут кричать, что она выиграла. Зинаида ушла, а я сижу и о ней думаю. Она здесь давно, еще в войну работала на заводе, в километре отсюда, в городе всех знает и ее знают. А я что? Новенькая. Долго еще буду новенькой, и очень возможно, что я вообще зря все это затеяла, в Ленинграде-то я была не новенькая, надо было там оставаться и не бросать маму. Вот сейчас, в данную минуту, я, пожалуй, не могу сказать, что мешало мне остаться в Ленинграде. Все туда стремятся, а я оттуда. Почему и зачем? Это была ошибка. - Давайте быстренько, - говорит мне секретарша, - пока никто к нему не проперся. А то ведь без конца ходят, за каждой ерундой! Термостат надо - к директору, термометр надо - к директору, сто рублей - к директору... Уловить прозрачный смысл ее слов нетрудно: все к директору, никто - к замдиректору. Так, видимо. Я иду. Сергей Сергеевич сидит за столом и нажимает на кнопки селектора. На нем белая рубашка, галстук и пиджак отливает металлическим блеском. Он любезно улыбается мне. Так улыбается он тем работникам института, которые на данном этапе далеки от внедрения. Такие улыбки, если бы могли, убивали. Ибо Дир в одном искренен несомненно: заводской человек, он не желает работать без практических результатов и не имеет права... Улыбка Дира! Расшифровывается так: на заводах по-другому работают, не так, как вы тут работаете, кандидаты и кандидатки. Развели кандидатов, а с ними цацкайся! Они не от мира сего, а нужно быть от мира сего и технику знать. Маленькая чистая сильная рука нажимает на кнопки селектора. Блестящие кремовые кнопки, красные лампочки таинственного, утробного света. Поединок голосов. - ...Зайдите в час... передайте... отгружайте... - ...Есть. - ...Свяжитесь с заводом. - ...Отдача... Слушайте, слушайте, закон-то сохранения материи должен соблюдаться... - ...Да, недаром за рубежом говорят: русские химики очень изворотливые и талантливые, на любой дряни работают. Лампочки загораются. Дир отвечает, вызывает сам. Наконец говорит: - Слушаю вас, Мария Николаевна. И я начинаю. Все это время мы работали, приняв из рук товарища Тережа горсточку белого порошка и кучу документов, писем, отчетов, рассказывающих об этом порошке. Мы работали. Полимер в малых количествах получался неплохой, но, заколдованный круг, наработать мы его не могли. И никто бы не мог; нет мономера. Не секрет, что госдепартамент США не разрешил его продать нам. Затем - очистка. Грязный полимер разлагается, а метода очистки нет. Он есть в бумагах Тережа, но в действительности его нет. - Ясно, - говорит Сергей Сергеевич. - Абсолютно, - радостно подтверждаю я. И тут я увидела, что лицо Дира изменилось. Но я не могу остановиться и несусь дальше, излагаю тему 3, описываю наш фонарик. А Дир подобрался и порозовел. Уже несколько раз приоткрывалась дверь кабинета и показывались ноги и головы тех, кто стремился войти целиком и сменить меня. Надо было торопиться, успеть все сказать. Один человек вошел. Это был Роберт Иванов, он сел в кресло и сделал вид, что ему до меня нет дела. Я была ему очень благодарна, что он пришел. Потом вошел еще один человек. Это был Тереж. Каким образом и почему он тут очутился, не знаю. Но я уже, собственно, закончила. Я перечислила наши робкие просьбы, связанные с темой 3, и, собственно, я кончила. Кажется, я не могла бы больше добавить ни одного слова. Сергей Сергеевич чиркнул спичкой. Сердце мое оборвалось, когда я увидела, _как_ он чиркнул спичкой и кинул ее на ковер. Я увидела, как он курнул, пригасил сигарету и встал. - Выходит, я дурак? - вдруг начал кричать директор. - Я дурак! Я дурак! С каждым новым "Я дурак!" он сердился больше и больше. Он покраснел и охрип. Казалось, что уже нельзя больше сердиться, но он, помолчав, находил в себе силы крикнуть еще "Я дурак!" и сердился все больше и больше. Я замерла, боясь поднять голову, от страха, от неловкости, от того, что в кабинете находились люди. На мгновение я подумала, что "Я дурак!" вовсе не ко мне относится, потому что Дир не смотрел в мою сторону. Но это относилось ко мне. Я ничего не хотела, только чтобы эта сцена кончилась. Человеку лучше всего жить там, где он родился, где его дом, и друзья, и мама. Даже если это такая мама, которой не рассказывают о своих неприятностях. Роберт, как мне показалось, слегка улыбался. Тереж был взволнован и красен, как будто это он кричал. А вообще откуда он тут взялся? Его присутствие удивляло меня больше всего. - Я дурак! - крикнул Дир в последний раз и замолк так же неожиданно, как начал. А дальше ничего не последовало. Дир сел, закурил и спокойным, официальным голосом объявил, чтобы я шла и работала как полагается. С нас эти темы спросят, с меня спросят и с него спросят. На слове "спросят" показалось, что его опять заело и через это слово будет трудно перескочить, но он с ним справился, повторив несколько раз, что с нас спросят, с нас товарищ Смирнюк спросит, а с товарища Смирнюка тоже спросят. Он сказал, что тема 3 пока еще есть ноль, очередная гениальная идея и очередной фук, от которых лихорадит научно-исследовательские институты в нашей стране. А те две темы записаны в важнейшие, их с нас спросят и будут правы. - Будут правы, - машинально повторила я за Сергеем Сергеевичем. Я не понимаю, как это получилось, что я явственно сказала: - Будут правы... - Что я этим хотела сказать, не знаю. Сергей Сергеевич понял меня так, как было надо. - Конечно, - проговорил он прежде, чем я успела объяснить вырвавшиеся у меня слова. Безнадежно теперь было объяснять, что я не то хотела сказать, что это у меня случайно вырвалось. Да и как объяснишь? Теперь лучше молчать. Я посмотрела на Роберта. Все это время он сидел с таким видом, будто знает средство, как все можно уладить. Это средство он мне сообщит позднее, а пока не надо волноваться, выше голову и так далее, как обычно. Сейчас он одобрительно кивнул головой, показывая, что я молодец, сделала, умный тактический ход. Правильно, так и надо было. Все это было предательство, которого я не ожидала. Директор совершенно успокоился. Невозможно было представить себе, что это он только что кричал так. Он сидел за столом, сверкающий и безупречный, как дипломат. - Я остаюсь при своем мнении, - сказала я негромко. Роберт передернул плечами, встал и вышел из кабинета. Сергей Сергеевич не услышал. Повторить? Тереж услышал. Я поймала на себе его взгляд, выражавший настороженность и усталое презрение. А вообще он смотрел мимо меня, как будто меня тут не было и не могло быть. Он был похож на старого спортсмена, на пожилого тренера. Директор спросил его почтительно: - Чем могу быть полезным? Тереж вынул из потрепанного портфеля бумажки и подал их Сергею Сергеевичу. Бумажки, принесенные на подпись, были доказательством того, что он пришел по своим делам, а не потому, что Зинаида ему просигналила. Мне тут больше делать было нечего, я пошла к дверям. И вдруг Тереж засмеялся, не сумел сдержать смеха. Он сразу же спохватился, поджал губы и стал похож на толстую старую женщину. 6 Если бы моя правота была только моей правотой, но одновременно она была еще чьей-то неправотой. Надо было кидаться в пучину интриг или капитулировать. Я вернулась к себе от директора оглушенная, отупелая, несчастная и ничего не могла сообразить. Я бы кинулась в интриги-для пользы дела, но где мне было тягаться с Тережем! Дир располагал ложной информацией, и эта ложная оказалась сильнее моей точной. Бред, а факт. - Ну-с? - спросил мой помощник Григорий Веткин, личность весьма незаурядная. Спросив: "Ну-с", - Веткин, во-первых, показал, что уже знает о результатах моего посещения Дира, во-вторых, - что ничего другого не ожидал, а в-третьих, - что жизненный опыт даром не дается. Последняя мысль подтверждалась еще сочувственным взглядом его рыжих твердых глаз. Положение Веткина как моего помощника было особым. Когда организовывалась наша лаборатория, в нее воткнули одну группу, которая была слишком мала, чтобы стать самостоятельной лабораторией. Группа эта работала давно и успешно в составе разных лабораторий и, будучи автономной, прибилась к нам, потому что когда-то я занималась чем-то отдаленно похожим на то, чем занималась эта группа. Или по другим причинам, бог его знает. Это было государство в государстве, лаборатория в лаборатории. Группа имела своего начальника, он считался моим заместителем. Главного работника группы звали Петя-Математик. Григорий Веткин носил очень узкие брюки, лохматые пиджаки и маленькую шляпу с круглыми твердыми полями. Его щеку пересекал глубокий кривой шрам, у него была привычка при разговоре кашлять в кулак и смотреть собеседнику неотрывно в лицо светлыми рыжими глазами. Григорий Веткин никому не мешал работать, напротив, поощрял работу своих сотрудников и обеспечивал их всем необходимым, снабжал свою группу так, как всем остальным и не снилось. И рекламу давал на весь Союз. Шрам на его веснушчатой роже навевал мысли о поножовщинах, и татуировка на руке у него была какая-то странная: у Веткина на руке были вытатуированы часы, которые показывали половину двенадцатого, и женское имя Варя. Веткин был грамотный химик и смыслил в том, что делает у него в группе Петя-Математик, а руководить не лез, с советами не лез, уходил из института в половине четвертого, надев клетчатое короткое пальто, маленькую шляпу и перчатки из желтой кожи. Веткин говорил: - Делаем свое дело хорошо? Подсекаем с ходу? Все. Таков был мой заместитель. Он занимался только хвоей группой. Петю-Математика опекал и оберегал, как родного сына, от мелочей и забот о хлебе. Ладно, мы его прокормим, пусть учится, раз он такой способный родился, а потом, когда он встанет на ноги, он нас отблагодарит. Уж не забудет поднести рюмочку. Поощряя Петю-Математика к серьезной и затяжной работе, Веткин одновременно ставил работы быстрые, практически эффективные, идущие на внедрение, прикрывал тыл. Это были небольшие работы того типа, что делаются не в научно-исследовательских институтах, а на заводах, в цезеэл. Этими работами Веткин рапортовал со всех трибун. Они были нужны, их рвали из рук. Веткин говорил: "Рвут с руками", - если речь шла о лабораторной продукции такого рода. И: "Рви с руками", - если давал распоряжения хозлаборанту и что-нибудь было нужно его группе. - Рви с руками! - и впивался в собеседника светлыми рыжими глазами. Потом кашлял в кулак. Из-под золотых часов на веснушчатой руке виднелись вторые, татуированные. И все Веткин делал ровно до половины четвертого; давал, нажимал, обеспечивал, организовывал, внедрял, позировал перед корреспондентами радио и газет. И все происходило на большой сцене в свете юпитеров, под оркестр, а на малой сцене в это же время в тиши трудился Петя-Математик со своими юными понятиями совести и чести. Что касается Пети-Математика, то в каждом институте бывает один такой, про которого говорят: "Этот - да. Самый лучший парень". Все ему сочувствуют, и никто не завидует. Петя-Математик оставался самим собой всегда и при всех обстоятельствах. С лицом студента-спорщика он мог высказывать самые резкие суждения и самую сентиментальную чушь, и все у него получалось хорошо и правильно. Петя-Математик был серьезен, понимал, что жизнь не развлечение, и не состязание, и не бокс, и не пресловутая лестница, и ничего из того, чем она порой кажется молодым людям с лицами студентов-спорщиков. Когда его сверстники, молодые спецы, приехавшие, как и он, в наш институт по распределению, еще валялись на кроватях в общежитии, крутили магнитофон и раздумывали, в какую аспирантуру отсюда смотаться, он уже бегал в консультацию за молочной смесью для сына и подрабатывал анализами в биологическом институте, расположенном в двадцати километрах от нас, и делал переводы с английского, чтобы содержать семью. Он считался почему-то счастливчиком, хотя иногда ходил белый от усталости и напряжения, и худой он был такой, какими счастливчики не бывают. Петя был маниакальный мальчик, намеренный все посчитать, все предсказать. Если бы химики знали математику так, как ее знают физики, химия развивалась бы много успешнее, говорил он, и смотрел на вас ясными, умытыми глазами, в которых плавали интегралы и логарифмы. - ...Ну-с, - сказал Григорий Веткин, который уже все знал, ибо всегда все знал. - Что будем делать? И что в таких случаях делают умные люди? Первое и основное: не поднимают шума. Не плачут, не психуют и подчиняют себе обстоятельства. Надо идти на обман. На маленький, хорошенький обман. Без этого не проживешь. Я знаю жизнь. Не так плоха, как кажется. Надо сделать вид, что выполняешь, что тебе приказано, а в действительности... Все решает исполнитель. Кто победил, тот генерал. - Невозможно, - ответила я доброму Веткину, - с нас спросят, спросят. Понимаете, спросят... Меня тоже чуть не заело на слове "спросят". - А я на что? - спросил Веткин, подмигивая всеми пуговицами своего пиджака. - Мной отчитаемся. Есть на примете одна темка, оторвут с руками. - Не спасет, - ответила я. Веткин посмотрел на меня и пожал плечами. Если бы он знал, как я идиотски повторила конец фразы директора. Как бессмысленное, почтительное эхо. Мама иногда так повторяет за собеседником концы фраз. Это означает, что она не слушала или, наоборот, слушала внимательно и согласна. Веткину было меня жаль, он бескорыстно хотел мне помочь. Его мои неприятности непосредственно не касались, в половине четвертого он уйдет домой, после половины четвертого у него голова не болит об институтских делах. И вообще он сам по себе, а другие сами по себе. - Петю отдать не могу, но пару людей берите, берите, - сказал Веткин, морщась оттого, что вступал на скользкий путь сочувствия ближнему. - Даю - берите. Посадите их на анализы, а ваши будут продолжать начатое Тережем. Что и требовалось доказать. Подумав, он предложил еще, что будет доставать нужный нам для темы 3 мономер. Он будет его выписывать для себя, никто ничего не узнает. Его влекли незаконные действия. Должно быть, он рисовал себе фантастическую картину. Деятельность института в его воображении выглядела так: занимаются все не тем, чем положено. Втайне же делают настоящую работу. В тайной своей, незаконной деятельности институт создаст грандиозные полимеры. Внедрять их будет сам Веткин, он один возьмет зонтичные патенты, потеснит итальянских химиков, завоюет мировой рынок, посыплются деньги, награды. А Веткин будет обеспечивать, снабжать, прикрывать, держать связь с прессой... - Все сделаем втихаря, не горюйте, Мария Николаевна. Вот вам билетик в театр. Веткин вынул из внутреннего кармана прозрачный бумажник с картинкой - сувенир каких-то мест, где он побывал, а он любил заграничные командировки. И протянул мне билет на концерт эстрады. Дав мне полюбоваться блестящей картинкой с площадью Навоне в Риме, Веткин удалился. Еще недавно я испытывала к нему настороженное, опасливое чувство. А сегодня он меня пожалел и пытался поддержать как мог с его кодексом чести и товарищества. Я была ему за это благодарна. Он предложил мне всех обмануть и перехитрить, я не могла этого принять, но повеселела. Все равно ведь надо жить дальше и продолжать то, что начато. 7 В фойе Дома офицеров я увидела Тережа и его жену. Они стояли, оба рослые, большие, красивые, стареющие. Оба курили и рассматривали фотографии выставки. "К двадцатилетию победы над фашистской Германией". Они смотрели на эти фотографии с внимательной грустью, с какой смотрят люди на то, что связано с их молодостью, пытаясь найти себя в этих окопах, и в этих землянках, и на этих улицах с чужими готическими домами, и на дорогах среди машин и прочей техники. Дороги, бездорожье, переправы, дороги... Не на этих ли дорогах жена Тережа стояла регулировщицей, молоденькая, в короткой юбке, в русских сапожках? Она была красоткой, она и сейчас еще видная женщина, крашеная блондинка с голубыми глазами и тонкими бровями. Она задумалась, вспомнила, наверно, себя и его, тоже молодого, кудрявого, в чинах, в орденах, какой он когда-то был смелый, отчаянный и решительный, пил спирт и гонял на трофейных мотоциклах и машинах, на этих "опелях" и "хорьхах", и как они жили тогда. Ночевали в охотничьих замках, играли с жизнью и смертью. И наша армия наступала, и они входили в Берлин. А что осталось от всего этого? От той славы и яркой, опасной жизни? Что сбылось? Постарели, расплылись, живут тихо в маленьком провинциальном городе, на скромной работе, на скромной зарплате. Когда война кончилась, Тереж стал опять директором завода, потом комбината. В Москве у него осталась первая семья, теперь там уже взрослые дети, а новых детей не было. - Анюта, это Польша, - говорит Тереж. - Вижу, - отвечает Анюта, не отнимая от губ папиросы. Тереж, заметив меня, приветственно улыбается - добрый коллега в нерабочей обстановке, в нерабочее время. Ах, все ерунда, мелочи жизни, внушает его улыбка. Надо легче смотреть на вещи. Ссоры и раздоры оставим там, за стенами дома с колоннами, за дверью директорского кабинета. Там мы друг друга недопоняли, но здесь мы сейчас будем слушать цыган и смотреть их огневые пляски. - Люблю цыган, чертей! - говорит Тереж не то мне, не то в пространство. У буфетной стойки Веткин, рядом с ним невысокая женщина в очках. У нее вид строгой учительницы, которая плохо-воспитала своего ученика. Она внимательно смотрит, как он пьет пиво. Зинаида подходит ко мне. - В войну, помню, в этом зале выступал Эренбург, что делалось, любили его военные! Я, как сегодня, помню этот вечер. И теперь иногда бывают неплохие концерты. Вот Коган был. Но все-таки редко, Москва нас не балует. - А я думала, вы в командировке, - говорю я. - Правильно. В командировке, - отвечает Зинаида энергично, - только мне там делать нечего, там на заводе главного инженера Черт унес на курорт. А без него никто не решает. Он у них солидный дядечка, мы с ним находим общий язык... Взрослая дочь Зинаиды стоит со скучным лицом, ждет, когда мама кончит разговаривать. Зинаида не обращает на нее внимания. Она спрашивает меня шепотом, знаю ли я, что Тереж собирается в Москву, и что Москва за него, и будет за него и директор тоже. - Не знаю, - говорю я. Но, кажется, я знаю. - Вы много чего не знаете, про Мирского, например. Его уже у нас нет, он теперь в Рязани. Толковый товарищ был, сильный товарищ, он, в сущности, работал над вашими темами. Кончилось это инфарктом. Проходит первый год - с нулевым эффектом. Проходит второй, конец каждого года - нуль. Как и почему, не будем вдаваться. Но люди начали уходить. И Мирский сперва заболел, потом ушел. И ушел, у нас не любят о нем вспоминать. Это называется предыстория. Я Зинаиду ни о чем не спрашиваю, а она говорит. Незаметно, втихую предает Тережа, с которым давно связана, работала у него на заводе. Зачем это ей надо? Непонятно. Ни за чем. О Мирском я раньше слышала, и имя его попадалось мне в литературе. - А Мирский был славный дядечка, - сообщает Зинаида особенным голосом, значение которого мне пока неизвестно. - Мы с ним дружили. - Зинок, где ты пропадаешь? - говорит жена Тережа и подходит к нам. Зинаида нас знакомит. И Тереж подходит. - Так что, дамы? Цыган послушаем и по домам? Никто кутить не собирается? - Если вы серьезно, - говорит жена Тережа, - то у нас в холодильнике телятина есть и выпить есть. Все можно устроить. Что вы по вечерам делаете? Скучаете? Что здесь можно делать, скучать? Это она меня спрашивает. И разговаривает, как старая знакомая. Что-то компанейское, товарищеское, простое есть в ее помятом красивом лице, в веселых неспокойных голубых глазах, в прокуренном негромком голосе. Она не знает о служебных делах своего мужа, не вникает, не интересуется. - Люблю экспромты, но именно экспромты! - рассудительно восклицает Зинаида. - Здесь рано кончится. Вечер большой. А повеселиться хочется. Соберемся, я - за. - Молодцы дамы, - хвалит Тереж, - хорошо рассудили. Решение правильное. Нет, думаю я, я с ума не сошла, я к вам в гости не пойду. Жена Тережа зовет меня, потому что ей скучно, надо сколотить компанию, хочется выпить, время провести. А Тереж что-то еще затевает, изображая свойского. Предлагает договориться. И я должна быть свойская и заниматься его темами. - А то мой хозяин либо делает свой вечерний одинокий моцион, либо идет к своим дружкам-забулдыгам и учит их, что не надо пить, - сообщает жена Тережа, оживившись. - Встречаемся у раздевалки, - говорит быстрая Зинаида и берет свою дочь под руку. - Идем, поколение! - Договорились, - соглашается Тереж. - Я должна извиниться, - говорю я, - я не смогу. - Жаль, - веско произносит Тереж, - жаль. Решение неправильное. Я вдруг ощущаю страшную усталость и тоску, пустоту и страх, как бывало в детстве во время болезни, когда вдруг начинал шевелиться в комнате большой черный рояль и медленно наезжал на меня. - Извините меня, я вдруг вспомнила, что договорилась после концерта... - начинаю я бормотать и обрываю, не докончив. Звучит неубедительно, лучше ничего не говорить. И все-таки говорю: - В другой раз. Какой другой? Зачем я это сказала? Зачем, спрашивается? Но теперь плевать. Сказала. Все это вежливость, робость моя и дурость. Зачем же я так сказала? Тереж поджимает губы и сразу становится похожим на толстую старую женщину. Он все понимает. Видит мою слабость, понимает мой страх и неуверенность. Считает меня дурой. Он думает про меня: куда ей, ей не справиться, поэтому она поднимает шум. Одно преимущество у меня есть: я химию знаю лучше. Но шума он все равно не допустит, Тереж. Раньше не допускал и теперь не допустит, химия там или не химия. А про меня он знает, что я храбрая. Храбрая, а что-то все не то. Он со мной справится, он меня отсюда вообще выкинет скорей всего. Он не хочет, чтобы ему мешали. В любую минуту, когда Комитет решит назначить его директором института вместо нынешнего, которого пора двигать дальше, он готов. Пусть назначают, наверно, думает Тереж, это будет решение правильное. Жена Тережа смотрит мимо меня с гордой и грустной улыбкой, раньше от ее приглашений не отказывались. И шумной толпой садились за стол. Их шофер говорил, что так, как она накормит, никто так не накормит. Как она мясо зажарит... Звонок кладет конец переживаниям, пора в зал. - Идем, старичок, - говорит жена Тережу. Она его жалеет. И я иду, разыскиваю свое место, сажусь, удивляясь тому, что пошла на этот концерт. Такова сила билета, лежащего в кармане. Билет есть - идешь. А зачем - неизвестно. Веткин через два ряда от меня что-то рассказывает своей жене, а та внимательно слушает, как будто решает, какую ему поставить отметку. В первом отделении эстрада. Зрители добры, аплодируют каждому, кто пробует петь или подбрасывать вверх мячи и кольца, танцевать неумирающие испанские танцы, грохоча кастаньетами. 8 Белла позвонила мне и попросила пойти с ней в кафе. Она несколько раз настойчиво повторила: "Я тебя умоляю". Она могла сто раз повторять одно и то же. Роберт был в Москве. Мы договорились встретиться в два часа дня. У нас недавно открыли новое кафе с деревянными палками-рейками на стенах и с лампами, которые свисают с потолка в неожиданных местах. Беллы еще не было, я пришла, и села за столик из серого с черным пластика, и стала разглядывать тех, кто был здесь в этот час. Отцы и маленькие дети, матери и дети пришли обедать. Рослые девушки с офицерами. Старухи с их последней слабостью к сладкому пирогу и чашке кофе со сливками. Шоферы, командированные. И, конечно, тут были молодые люди, которых я не взялась бы определить, кто они и что делают в жизни, потому что сейчас многое перепуталось и физики радуются, если им удается походить на фарцовщиков. Они занимали два столика, девушек с ними не было. Среди них был один главный, самый худенький и маленький, с маленьким скуластым лицом. К нему обращались, его слушали. Мне ничего почти не было слышно, кроме многократно повторенного слова "старик" и коротких, громче других произнесенных фраз, которые были примерно одинаковы: - Старик, ты прав... бу-бу-бу. Старик, ты неправ: - Опять бу-бу-бу. И: - Ты неправ, старик. Ты прав, старик. Появилась Белла. Она остановилась в дверях и поискала меня глазами, хотя искать меня не нужно было: Я сидела перед ней. Она помахала рукой молодым людям и подошла ко мне. Веки и углы глаз у нее были намазаны серебряной краской. На-ногах черные чулки и мушкетерские длинноносые сапоги. А костюм - нечто среднее между одеждой средневекового рыцаря и рабочим платьем мойщицы автомобилей. - Я могла бы тебя убить за этот вид, - сказала я. Она была довольна, что произвела на меня впечатление. И на других посетителей кафе она произвела впечатление. В довершение всего она закурила, на ее лице появилось философское выражение. Я знала это выражение. - Смотрю я на вас, - сказала она, - на тебя, на Роберта, на Завадского, и думаю, вы живете в искусственных условиях, ограниченных средой... - Что? - Вы не знаете и никогда не знали жизни, хотя вы и то и се, и в Комитете вас слушают, и в обком приглашают, и назначают, и выбирают, и делают вас _материально_ ответственными. Все как будто очень серьезно. Химия, промышленность! А на самом деле вы давным-давно ушли от реальной жизни. Звучит, может быть, парадоксом. - Звучит идиотством и пошлостью, но я тебя умоляю пойти в уборную и смыть с себя хотя бы часть краски. - Даю честное слово, что смыть невозможно. Это химия. И я тебя, в