ать внутреннюю жизнь цыганского табора. С первого взгляда там царил полный хаос и никакого порядка. Но это только на первый, сторонний взгляд. На самом деле все оказалось не так. Все было гораздо сложнее, всяк знал свое место. Все, как правило, имели клички: Налим (хитрый), Лапоть (простой), Шило (едкий), Павлин и Юрко -- гитаристы-солисты, Ювелир и Донжуан -- те скрипачи, элита. Певицы из хора: Мышка, Синица, Бадья (с низким контральто), Ворона, Пуговица. Цыганка, которая вела вокальное соло, звалась -- Свистушка. Когда она выступала, для нее делали специальные разукрашенные цветами и лентами качели, она раскачивалась на них и пела старинную разбойничью песню про виселицу: "Что затуманилась, зорюшка ясная?.." -- это придавало ее выступлению необычность, трагизм, а также некую экзотичность и экстравагантность. Однако было в этом что-то и от цирка. Недаром говорят, что цыганская манера исполнения -- это преувеличение во всем. Во время путешествия, уже вдоль побережья океана, удалось близко сойтись со старым гитаристом, которого звали Лебедем. Он был самым пожилым в хоре человеком и единственным "нотным музыкантом". Остальные -- слухачи-самоучки, нот не знали и исподтишка следили за пальцами Лебедя, стараясь поймать те удивительные аккорды импровизаций, которыми он чудесно насыщал несложные цыганские мелодии. Он был тогда уже глубоким стариком, с сивой бородой, но еще довольно крепким. Во время долгих, бесконечно-нудных переходов вдоль побережья, где в многочисленных городках было множество японцев, которые жили обособленно, не смешиваясь с местным населением, Лебедь, помнится, рассказывал о своей молодости, о Петербурге, где ему удалось поработать в хоре Вари Паниной. Он аккомпанировал ей вместе с цистристом Гансом. К ним в ресторан зашел как-то сам Чайковский. Слушал и удивлялся цыганскому пению и игре. Но после концерта он сказал им, аккомпаниаторам, что их сопровождение такого роскошного голоса, как у Вари, несколько, мягко говоря, бедновато, и что надо бы обогатить гармонии. Когда хор прекратил работу, Петр Ильич заперся с ними в кабинете хозяина ресторана, где был старый и весьма дорогой рояль, и вместе с цыганами стал подбирать к романсам и песням более интересные и выразительные гармонии-аранжировки. Они импровизировали до самой ночи. С тех пор те чудесные аранжировки Чайковского так и звучали в игре старого гитариста... -- Да, кое-что я у Лебедя тогда позаимствовал. Да и Алеша показывал свои бесконечные сольные кружевные импровизации... -- закончил маэстро, печально глядя на пылающий закат. Там летали в малиновом зареве розовые чайки, упрямо пересекал это чудо алый пароход, казалось, воды в том месте кипели, а у самого берега они тихохонько перешептывались с галькой, и были сиренево-зеленоватыми, темно-аквамариновыми, когда вспыхнул на Толстом Мысе маяк, и будто что-то таинственно-важное произошло в мире. -- Да, Алеша очень хвалил меня за игру, но в хор к себе так и не взял. Почему? Потому что ты, говорит, Вадик, игрун, конечно же, хороший, даже отличный игрун, но, увы, не цыган. Вот ежели женишься на цыганке... Мы помолчали какое-то время. Собеседник показался мне сейчас настолько старым, изможденным, побитым жизнью, что почудилось, будто сама история сидела напротив. Живая история нашей страны, история целой эпохи. Он казался сейчас не живым человеком, а ожившим портретом со старинного гобелена, на фоне темно-алого бархата заката. Затихли его певицы, и лишь Коля-индеец долго импровизировал на своей гитаре. Иссиня-черной косы у него сейчас не было, зато в наличии был серебристый ежик, который выдавал его истинный возраст, увы, дядьке было хорошо за пятьдесят. Но вот индеец отложил русскую семиструнную, снова взял давешнюю гитару из панциря броненосца, и геленджикскую набережную опять огласили дикие латиноамериканские вопли: "Ай-ай-ай! Ау-ау-ау! Ча-ча-ча!" -- и опять понеслась разухабистая, варварская, совершенно нестройная и нескладная, немелодичная какофония. То самое пресловутое фламенко, черт бы его побрал совсем. Видно, никуда уж не уйти человеку от голоса крови. Да, фламенко индеец играл ловко и виртуозно. Он, кажется, даже помолодел вновь и выглядел сейчас на тридцать с хвостиком. Играл с удовольствием и, что называется, с огоньком. С душой. Дерзко и весьма выразительно. Зажимал, например, струны на грифе, кроме пальцев левой руки, еще и зубами, что вызывало бурный восторг и шквал аплодисментов зрителей и просто прохожих зевак. Но игралось все это совершенно, кажется, без соблюдения каких-либо элементарных правил гармонии. Это были в самом деле варварские звуки, музицирование дикаря, точнее и убийственней не скажешь. Гитара, казалось, напрочь потеряла свое таинственное обаяние, искреннюю серьезность и мягкую задушевность, сейчас это был в самом деле какой-то ударный инструмент, некий тамтам, помогавший танцовщицам веселее дрыгать ножками, исполняя бразильский танец тико-тико -- да, сейчас это была забава, баловство, чтобы веселее петь, удобней скакать, выделывая ногами незнамо что, и просто стучать об пол каблуками. И через какое-то время сделалось скучно, а игра музыканта показалась неясной и сбивчивой. -- Так и не научился я этой туземной игре, -- сказал собеседник, отхлебывая свой оранжевый сок. -- Для русского человека это невыразительные, незапоминающиеся, однообразные мелодии, хотя и необыкновенно сильные в смысле техники. Я понимаю вас, слушать это поначалу -- настоящее мучение, но потом привыкаешь, и в некоторых местах даже кое-что начинает нравиться, но за душу все равно не берет. И очень однообразно. Сколько лет уже слушаю, но так и не научился этому хулиганству. А вот Коля запросто освоил, хотя никто и не учил его. А вообще-то его игру даже Педро хвалил... -- Какой Педро? Тот самый? -- удивился я. -- Да, тот самый. В начале восьмидесятых он приезжал в Москву от журнала "Ревиста де музика", который издавался в Испании. И кто-то рассказал ему обо мне. Он сразу же прилетел сюда. Неделю тут, у меня, прожил. Потом оформил вызов, и я побывал в Испании. Были с ним и в Париже, в ресторане "Золотая рыбка", встречались с Алешей Димитриевичем. Он был тогда уже весьма плох. Переживал смерть своей сестры, сожалел о безвременной кончине Высоцкого, с которым так и не удалось записать пластинку. Однако спел для нас свой знаменитый на весь мир романс -- "Очи черные". И между прочим рассказал, что в пятьдесят седьмом, в Буэнос-Айресе, ему пришлось как-то петь этот романс лично для Берии, для того самого, Лаврентия Павловича, который был давним и горячим его поклонником, а в Аргентине скрывался под чужим именем. Видно, состоял в тамошних спецслужбах каким-нибудь тайным советником... Но это уже другая история. Я схватил его за руку. Видно, в глазах моих была написана такая жгучая просьба, что он, разведя руками, произнес: -- К сожалению, история темная и загадочная. Алеша говорил, что будто бы в журнале "Вокруг света" в номере пятом за пятьдесят восьмой год была напечатана фотография Берии, на фоне президентского дворца в Буэнос-Айресе, как тайный знак сыну и жене: не беспокойтесь, дескать, все нормально, жив-здоров. Приехав в Москву, я пошел в "Ленинку", чтоб взять этот журнал -- мне его не выдали. В Краснодаре сказали, что именно этот номер почему-то не сохранился. Вот и все... А вы приходите завтра с утра, познакомлю вас со своей Еленой. С Еленой Евгеньевной. Она семь лет меня ждала. Однажды пошла, говорит, к реке, когда совсем уже надежду потеряла... Глядь, а по воде плывет бумажный кораблик. Выловила его из реки, развернула -- а там, по бумаге в клетку, буквы какие-то, вроде как русские. Хоть разобрать ничего нельзя было, а топиться раздумала, опять надежда появилась. Так она после этого еще три года прождала. И дождалась. Приходите, мы будем рады. 10 Всю ночь мне не давала покоя рассказанная история про величайшего провокатора и диверсанта всех времен и народов. Я никогда не верил, что такому изощреннейшему политикану, которому ни Толлейран, ни Макиавелли в подметки не годились бы, так легко, как глупому куренку, свернули шею. Так не бывает. Ведь пропал же бесследно Борман. И с Гитлером до сих пор еще не все ясно. Ходят слухи, что Мюллер, шеф гестапо, был советником главы ЦРУ, а убийца Троцкого, Герой Советского Союза Роман Меркадер, последние двадцать лет жизни консультировал Фиделя Кастро, а тут -- как в плохом детективе... Под актом о расстреле Берии нет подписи врача, констатирующего смерть, нет протоколов допросов, нет протокола заседания суда -- вообще нет ничего; а ведь в таких случаях формальности обычно соблюдаются самым щепетильнейшим образом. А тут про них почему-то забыли! Наутро к "Влюбленной анаконде" подходил с некоторой робостью. Я, конечно же, понимал, что Елена Евгеньевна, безусловно, сейчас уже глубокая старушка, подстать мужу, но в сознании все равно рисовалась эдакая сказочная Елена Прекрасная, чуть ли не принцесса. И, если уж говорить до конца, я немного сожалел, что согласился на эту встречу -- боялся разочарования. Пусть бы она так и осталась в памяти в образе молодой романтической красавицы-княжны, в венке-короне из диких бразильских подсолнухов, издали похожих на крупные ромашки, ждущей у широкой реки своего возлюбленного... Из ресторанчика неслось: "Утро туманное, утро седое..." -- хотя утро было чудесным, ясным, словно чисто промытым. Моего собеседника и его жены нигде не было заметно, еще, похоже, не подошли. Покрутившись бесцельно по набережной, я решил зайти в районную библиотеку и скоротать время. Зашел. Спросил "Вокруг света" за пятьдесят восьмой год. Подшивку принесли довольно быстро. Все номера были на месте, и даже без вырезок. Открыл пятый номер, пролистал и вскоре споткнулся на материале аргентинского писателя Альфреда Варела, который был проиллюстрирован странной фотографией: Буэнос-Айрес, площадь Мая, где расположен Розовый дворец президента, у колонн какой-то арки стоят бравые гвардейцы, а по мостовой шествует Берия с дамой под ручку. Орлиный профиль, характерный поворот головы, надвинутая на глаза шляпа... Выходил из библиотеки я в каком-то странном потрясении. Из ресторанчика неслось: "Я ехала домой, душа была полна печали..." Рядом с кабачком увидел своего пожилого друга с седой женщиной, они были чем-то похожи друг на друга, как бывают похожими старые супруги. По-видимому, это и была та самая незабвенная Елена Евгеньевна. Они стояли у самого берега, у самой кромки прибоя, и что-то бурно обсуждали. Вдруг старушка показывает куда-то в зеленые волны, потом довольно резво хватает палку и начинает что-то вылавливать из воды. Когда приближусь к ним метров до двадцати, увижу в руках у старушки что-то мокрое и бесформенное. Которое она будет держать как самое дорогое сокровище, как высшую награду. Как ребенка. И оба старика покажутся такими счастливыми, такими одухотворенными, что я им по-хорошему позавидую. Мне вдруг сделается неловко: а не мой ли давешний кораблик выловили они из воды? Ведь сейчас развернут его и все прочитают... И потому я несколько замнусь. Буду стоять и решать: стоит или не стоит подходить сейчас? Именно сейчас? Может, потом?.. "Ямщик! Не гони лошадей! Мне некуда больше спешить. Мне не-ко-го больше любить!.. Ямщик!" -- летит, летит сквозь столетия плач, женский вопль, исторгнутый графиней Риттер, сейчас совершенно забытой поэтессой, узнавшей по дороге о смерти своего возлюбленного -- Государя Императора Александра Второго, Освободителя. Увы, общество для независимой личности, для одинокого путешественника по этому гибельному житейскому морю всегда враждебно, потому и приходится за любовь, за свободу собственного выбора платить чистоганом, то есть одиночеством. И это, опять же, в лучшем случае. Вдруг плеча моего касается чья-то рука. Прикосновение будет до того знакомым, что меня слегка тряханет. А когда наконец ме-е-едленно обернусь -- передо мной окажется та, которая до сих пор снится, та, которой писал письмо, сворачивал из письма кораблик и бросал его в зеленоватые морские волны, та, которую искал, искал, искал, скрывая это даже от самого себя. Хотел найти и боялся этого. И вот -- она предо мною. Такая же светловолосая, хотя и... да, постаревшая, располневшая, поседевшая, но все равно единственно-желанная. Седая моя Аленка. Она живет тут, в этом городе, который по-турецки звучит "Хелен джик", что означает -- "Белая невеста"... -- Вот, передали... от тебя! -- и показывает измочаленный листок, который еще вчера был бумажным корабликом. А что же тогда в руках у стариков? Посмотрел туда: там измочаленный венок из крупных ромашек, похожих на дикие бразильские подсолнухи. Милая! Хорошая! Родная! Ты мой самый незабвенный друг...