а дорогом столе из белого, едва ли не каррарского, мрамора лежала грязная газета. На ней стоял черный от копоти чайник. Ланэ поглядел на фивейских сфинксов и увидел, что кончик носа у одного из них слегка отколот. "Неужели они стреляли в него?" - подумал он и встал со скамейки. На львином теле сфинкса в одном месте виднелась черная впадина, в другом - след от удара каким-то железным орудием, ломом, может быть. На серой колонне какой-то осел много раз подряд химическим карандашом написал свою фамилию и украсил ее огромным росчерком и закорючкой. "К чему же это?" - даже с некоторой оторопью подумал Ланэ. Он подошел к фрескам. На одной из них фараон Рамзес Великий, поднявшись на боевой колеснице, стоя поражал своих врагов из лука. Но тело фараона выглядело обезглавленным. Верхнюю половину его закрывал плакат. Огромный черный паук с человеческой головой и мохнатыми лапами плел паутину вокруг земного шара. Лицо у паука этого было жирное, обрюзглое, с кривым орлиным носом, наглые глаза навыкате, двойной подбородок и черные же курчавые волосы. Внизу плаката помещался неуклюжий стишок в четыре строчки, с двумя восклицательными знаками на конце. Буквы были готические, и от этого убогий стишок выглядел еще более тяжелым и никчемным. "Господи, кого же они тут еще агитируют?" - горестно подумал Ланэ. Потом пришли двое в глухой военной форме и синих фартуках поверх нее, принесли с собой лестницу и стали обмерять стену. Мерка проходила как раз через фигуру Рамзеса. - Все мерите, строители? - насмешливо спросил человек, выписывающий пропуска. - Строить-то когда же будете? Один из пришедших полез наверх, другой остался внизу и достал записную книжку. - Восемь сорок три! - крикнул человек сверху. - Записал? Не плачь, сошьем тебе конурку, будешь сидеть да поплевывать... - Вы сошьете! Вы уж сошьете! - не обижаясь, ухмыльнулся тот. - Ваше дело - курятники строить. Да и то я бы... - Да не плачь, сошьем! - крикнул тот, что стоял внизу. "Ну, пропали фрески! - скорбно подумал Ланэ. - Настроят они тут курятников!" В это время зазвонил телефон. Сухонький человечек в пенсне взял трубку, послушал немного и крикнул: - Господин Ланэ, идите сюда, сейчас вас проводят! Его повели по длинным коридорам, залитым белым светом неоновых ламп. Стены и двери были свежевыкрашены, и в коридоре пахло свежей замазкой. В конце, где коридор переходил в лестницу, стояли две лавки, и на них сидело несколько человек в военной форме. В другом месте и около другой лестницы Ланэ встретил человека, который шел между двумя солдатами. Поравнявшись с Ланэ, человек взглянул на него и остановился. Остановился и Ланэ. Человек выглядел очень грязным, растрепанным, давно не бритым. Сорочка, у него была в ржавых пятнах, один рукав пиджака был мокрым и черным, на другом была дыра, и из дыры лезли какие-то тряпки. Ланэ с трудом узнал в этом оборванце журналиста Швейцера. - Боже мой! - сказал он ошарашенно. - Это вы! Швейцер вдруг оттолкнул солдата и рванулся к нему. - Жене передайте! Улица Марикер, двадцать восемь, - несвязно заговорил он, хватая Ланэ за одежду. - К своей матушке... пусть едет к своей матушке... Господин Ланэ... Господин Ланэ... Вы понимаете, они хотят, чтобы я... - Он все цеплялся за его одежду. - Стой! Куда? - крикнул, опомнившись, солдат и рывком за ворот отбросил Швейцера. - Улица Марикер, двадцать восемь! - отчаянно крикнул Швейцер, падая. - А вы чего тут слушаете? - набросился на Ланэ солдат с двумя нашивками, очевидно, ефрейтор. - Вам чего? Где ваш пропуск? Кто вас вызвал? - Альфонс Коппе должен мне две тысячи пятьсот, - кричал Швейцер с пола. - Пусть жена возьмет их... - Ты!.. - рявкнул на него солдат и занес руку для удара. - Будешь ты молчать или нет?! - Идемте, идемте, - сказал Ланэ тот, который его вел, - идемте, не задерживайтесь. Ланэ слепо посмотрел на Швейцера, приоткрыл рот, чтобы что-то спросить, но вдруг прыгнул в сторону и побежал по лестнице. Но на лестнице его остановили опять. Высокий офицер, который, очевидно, стоял тут с самого начала и все слышал, загородил ему дорогу и спросил: - Вы к кому идете? Где ваш пропуск? Ланэ растерянно сунул ему в руки бумажку. - Ага! - кивнул головой офицер. - Отлично, идите! - и отдал пропуск обратно. Он спустился с последней ступеньки и зашел в кабинет напротив. Когда Ланэ добрался до Гарднера, тот только что положил трубку и что-то записывал на полоску бумаги. Кивком головы он отпустил солдата и показал Ланэ на кресло перед собой. - С кем это встретились в коридоре? - спросил он безразличным тоном. - Со Швейцером, - ответил Ланэ и почувствовал, что бледнеет. - Вы с ним были знакомы? - Я был с ним знаком, - оцепенело сознался Ланэ (врать он уже не смог бы). - Так вот! Можете выполнить все его поручения. Не полагается это - ну да уж что делать. Раз так вышло. Только вот что. - Гарднер значительно улыбнулся: - От передачи ваших собственных впечатлений воздержитесь! Зачем расстраивать женщину? Ведь она и так страдает, незачем же причинять лишнюю боль там, где это не нужно? Не правда ли? - Правда! - с восторгом согласился Ланэ. - Ах, это такая правда! После того как он уверился, что ему ничего не угрожает, он почувствовал такое облегчение, такую бурную радость, такую легкую и даже восторженную готовность пойти на любую подлость, что даже в голове у него зашумело, как от легкого вина. - Когда же вы сходите к госпоже Швейцер? - спросил Гарднер. - Да нет, нет, - заторопился Ланэ. - Зачем я туда пойду? Вы не думайте, пожалуйста. - Ну вот, почему же не пойдете? Сходите! Обязательно сходите! И скажите ей и про долг и про то, чтобы она уезжала. С какой стати женщина будет страдать за чужой грех? Она, может быть, о нем и не знала совсем! Нет, сходите, сходите! Обязательно даже сходите! Мы ничего не имеем против. И даже, наоборот, я прошу вас сходить! Пусть она не бегает к нам и не отнимает у нас понапрасну время. Ох, эти женщины! Беда, господин Ланэ, когда жизнь их выбрасывает за пределы трех Ка. - Трех Ка?! - радостно взвизгнул Ланэ. - Трех Ка, - улыбнулся Гарднер. - Трех Ка! Трех Ка! - с почти истерическим восторгом повторял Ланэ. - Какая это глубокая правда! Это ведь немецкая народная мудрость? Народная мудрость, не правда ли?.. Три Ка! Я завтра же схожу к госпоже Швейцер! - Сходите, сходите, - кивнул головой Гарднер и погладил себя по волосам. - Ну, а что за разговор у вас ко мне? Ланэ довольно связно рассказал ему о письме, и рассказал, конечно, только то, что считал нужным сказать, и от этого понять можно было не все. - Но вы писали ему, - перебил его Гарднер, - что вы окончательно и бесповоротно порываете со своим прошлым, что иллюзий насчет реванша и реставрации быть не может и что он только тогда сохранит свое место и даже жизнь, если безоговорочно последует вашему примеру? - Ну разумеется! - воскликнул Ланэ, обрадованный тем, что Гарднер не старается уточнять вопрос в нежелательном для него направлении. - По существу, только об этом я и писал! - Так в чем же тогда дело? - удивился Гарднер, который уже очень ясно понимал, что и такое мог нагородить Ланэ. - Что ж вы еще волнуетесь?.. Профессор Мезонье - ваш учитель, и личные отношения с ним мы вам никак не можем запретить! "Хоть кривой, да свой!" - говорят в Чехии. Ланэ потел и елозил по стулу. - Да ну же, в чем дело? - мягко подстегнул его Гарднер. - Дело в том, что некоторые выражения... Я ведь писал о себе... - выдавил наконец из себя Ланэ. - Видите ли, кто-то из наших публицистов сказал: "Никогда и никто не бывает побит так сильно, как раздавленный собственными доводами". (Разумеется, что эту цитату Ланэ выдумал только что, потому что надо же было на кого-то сослаться.) Так вот я... "А что он так противно трясется? - неприязненно подумал Гарднер. - И кто это его царапнул по щеке? С женой он, что ли, подрался? - Он скользнул взглядом по фигуре Ланэ и докончил привычно ту же мысль: - Вот, наверное, сопит и потеет. И как она с ним живет?" - Одним словом, - сказал он громко, - делайте и пишите что вам угодно, но если вы уж взялись за эту почетную задачу - сохранить вашего учителя, то и не забывайте основного: убедить профессора в том, что для игры в страусы он выбрал неподходящее время. А чтобы облегчить вам это, я думаю, будет не лишним, если мы отправим вас к профессору для личных переговоров. - Что?! - в ужасе вскочил Ланэ, совершенно забыв о том, где он находится. - Мне лично? - Ну да, вам! Лично! - твердо повторил за ним Гарднер. - Лично вам! А что вы так испугались? Ничего страшного тут нет! Приедете вы, разумеется, от себя, но только привезете от нас ему некий документ. То есть опять-таки не от нас, а от коллектива работников вашего института. Вот и поговорите тогда с ним лично обо всем. Кстати, вы и о письме своем потолкуете. Вы не смущайтесь, что в нем вы не пощадили себя, - это мы вам в вину никак не поставим. "Унижение паче гордости" - в данном случае это изречение как раз подходит... Впрочем, это еще не сейчас, а потом, через некоторое время... Да, - вспомнил он вдруг, - кстати! В прошлый раз вы показали, что Ганка назвал того человека, которого вы видели у него, Отто Грубером. Скажите, ну а профессор Мезонье этого Отто Грубера не видел и не знал? - Нет, не знал! - быстро ответил Ланэ. - А почему вы так уверены? - вцепился Гарднер. - Ну, во-первых, он пробыл у Ганки всего один день, во-вторых, профессор никогда не мешался в политику! - Как и вы? - улыбнулся Гарднер. - Как и я! - Как и Ганка! - Как и Ганка! - ответил с разбегу Ланэ и спохватился: как же так, политикой не занимался, а арестован за политику. - Ну, о Ганке-то я, собственно, не знаю, - поправился он. - Ведь вот вы его... - Политикой не занимался, - Гарднер выдвинул ящик стола и достал книгу в пестрой обложке. - Ну а вот эту статью в "Ежемесячном обозрении" как назвать иначе, как не самым наглым протаскиванием политических идей под видом чистой науки? - Это верно, - уныло сознался Ланэ. - А книга профессора Мезонье, где он пытается опровергнуть наше миропонимание в самых истоках его возникновения и отнять наше историческое право на переустройство мира? Неужели это тоже не политическая, не четко политическая концепция? А? Как, по-вашему? - Вы правы! Это политика! - опять согласился Ланэ. - Отнимите у нас наше право, выработанное историей, нашу кровь и наш дух, сложившийся в течение тысячелетий, заставьте нас отречься от учения о нашей исключительности - и что тогда останется от нас? Слепая военная машина - и только? Не правда ли? - Правда! - снова согласился Ланэ. - То-то, что правда, и вот это вам и нужно объяснить профессору. Он либо не понимает этого действительно, либо делает вид, что не понимает. Не посылать же мне ему на дом брошюрки министерства пропаганды! Он, вероятно, и не представляет себе, насколько серьезно стоит вопрос о нем и о его институте, все думает отделаться шуточками этого, кого он там цитирует?.. Платона, что ли, или кого? - Сенеку! - усмехнулся Ланэ. - Отделаться шуточками да цитатками из Сенеки. Нет, это теперь не пройдет. Мы кровь проливаем, а он чернила льет, но право-то крови всегда выше права чернил. Передайте ему это. Он любит афоризмы. - Скажу, все скажу, - заторопился Ланэ и подумал: "Боже мой, он ведь по-настоящему волнуется!" Гарднер сидел и смотрел на Ланэ. - Вот и ваше письмо тоже политика, - сказал он вдруг. "Пропал! - ужаснулся про себя Ланэ. - Уже читал! Значит, Курт действительно предал меня". - Только правильная политика, умная политика, такая, которая нам нужна, поэтому, - Гарднер встал и очень дружелюбно, совсем как равному, протянул Ланэ руку, - и поэтому до свидания, господин Ланэ! Вот ваш пропуск! Идите и спите себе спокойно! Мой привет вашей супруге... Ланэ откланялся и, пятясь, пошел к двери. Но тут Гарднер снова окликнул его: - Когда вы побываете у жены Швейцера с поручением от ее мужа, то... Вы когда у нее будете? - Завтра утром! - смиренно ответил Ланэ. - Так вот, после этого позвоните мне, только из собственной квартиры, разумеется. Хорошо? - Хорошо! - ответил Ланэ. - Так спокойной ночи! - кивнул головой Гарднер и раскрыл какую-то папку. Снова коридор, запах масляной краски, неоновые лампочки, первая лестница, вторая лестница, фивейские сфинксы - один с отколотым носом, - обезглавленный Рамзес, поражающий врагов, паук с человеческим лицом, последняя дверь - и вот она, улица! - Уф! - вздохнул с наслаждением Ланэ и потер переносицу. "Жив! Слава Богу, жив! Вот оно! Не так, как Ганка и Швейцер! Три Ка! Три Ка! Какие же это три Ка? Кюхе, киндер, а что третье? Клейдер или кирхе? А Гарднер совсем не страшный..." Вдруг он вздрогнул. "Сходите к госпоже Швейцер и после позвоните мне, но только из своей квартиры", - раздалось у него в ушах. - Зачем же ему звонить? Звонить после посещения?.. Значит..." Он стоял, смотря в темноту. Ветерок налетел и погладил его по лицу. Он досадливо поморщился. "Значит, я все-таки стал его агентом? - решил он вдруг с печальным, но спокойным убеждением. - Как же это так получилось? Этот Швейцер? Да и не Швейцер сначала, а Курт! Да и не Курт даже, а кто же? - Он вдруг усмехнулся и махнул рукой. - Ах, да что тут думать. Не все ли равно, кто! Важно, что я достукался!" ...Вот все это и вспомнил Ланэ, глядя на Курта. Теперь все это было позади, но как бы там ни было, видеть шпиона Гарднера было ему неприятно. А Курт поднял с земли новый кол - четвертый, наверное, - и стал тесать его быстро и умело, сбрасывая на землю красивые белые стружки. И кол заблестел и становился все более похожим на клык. - А вы Курцера не видели? - спросил Курт. - Да ведь он, кажется, у себя в комнате. А что? - спросил Ланэ, смотря на Курта. - Да так... Не хотелось бы мне ему на глаза попадаться. Это неожиданное признание так озадачило Ланэ, что он даже стал на мгновение в тупик. - Разве вы его... - начал он. - Нет, - предупредительно пояснил Курт, - не знаю, то есть я знаю, но... да и нет, не знаю... Просто не хочу встречаться - и все. И тогда, смотря на его сердитое и даже чуть расстроенное лицо, Ланэ вдруг мгновенно понял все. Ну, конечно, так оно и есть, совсем не шпион Гарднера этот малый, и не служит он в гестапо, а просто несет тайную охрану Курцера. Ведь это так ясно. Во-первых, он прибыл одновременно или даже, может, немного раньше, чем немецкие войска вошли в город; во-вторых, когда не было Курцера в городе, не была на даче и Курта. Курцер появился в городе - Курт пришел на дачу. Все осмотрел, обнюхал и подготовил. В-третьих, теперь понятны слова Курта, что он не хочет показываться на глаза Курцеру. Охраняемые почти всегда не терпят своих охранителей: они обязательно напоминают о тех, от кого надлежит их охранять, - сколько раз Ланэ читал об этом в мемуарах. В-четвертых, понятно и то, почему около Курцера нет никакой охраны. Она есть, но тайная: один или двое - Курт и камердинер - несут службу в самом доме профессора, остальные ограничиваются внешней охраной. Оно и понятно. Кого можно опасаться в самом доме? Профессор, его жена, Ганс, служанка Марта - вот и все, кто есть внутри. А что сад хорошо охраняется снаружи, это он видел сам: прежде чем дойти до дома профессора, ему пришлось встретиться с тремя пикетами, и один был у самой калитки. Сидел человек в белом костюме и курил папиросу, а когда Курт подошел к калитке вместе с камердинером, он спросил: "А кто это?" И тот ему что-то быстро и тихо ответил. Теперь и еще одно понятно: отчего Курт ловит птиц - занятие, кажется, не совсем подходящее для садовника и очень подходящее для человека, обслуживающего (пусть даже тайно) Курцера: единственно только этим Курт способен заслужить благоволение своего хозяина, а если он еще научит этому и племянника... Да, хитрая бестия, чертовски хитрая и продувная бестия этот Курт! Они стояли, смотря друг на друга. - Вы только, пожалуйста, профессору не проговоритесь, - вдруг сказал Курт, словно прочитав мысли Ланэ, и это окончательно утвердило Ланэ в его догадке. - Ну вот, - обиженно сказал Ланэ, - действительно, стану я... - И сейчас подумал: "Обязательно надо предупредить профессора: ведь он все-таки пришел с письмом от меня, ему доверяют, а я..." - До свидания, Курт, - сказал он печально и пошел по дорожке. Глава вторая Ланэ так и не нашел Курцера. Тот был в городе. Их было трое в его просторном кабинете - сам он, полковник Гарднер и еще одна персона, очень, очень видная. Несколько странным казалось только то, что это был маленький черноволосый человек, с длинным черепом, крупными, резкими чертами лица, столь острыми и прямыми, словно кто-то взял топор да и вырубил его из камня. У него было желтое лицо и большие, светящиеся глаза. Очень страшные глаза были у этого могучего и чахлого уродца, такие глубокие и ясные, что тот, кто глядел в них, чаще всего вспоминал даже и не зверя, а какую-нибудь крупную хищную птицу или гада, - например, бывают такие пристальные и синие глаза у сетчатого питона, которого можно видеть в любом порядочном зоопарке. Курцер ходил и говорил. Гарднер стоял, прислонясь к переплету большого венецианского окна, и слушал. Время от времени он вскидывал руку и молча, медленно, плавно проводил по волосам - постоянный жест его, когда он к чему-нибудь прислушивался или ждал и думал. Сейчас он радовался. Курцер сердится и, видимо, говорит невпопад, а по тому, как внимательно и даже почтительно слушает его этот уродик, по тому, как он неподвижно сидит, поддакивает ему и сочувственно улыбается, по всему этому Гарднер уже ясно видел - Курцер запоролся, потерял меру возможного и допустимого и, кажется, ломает себе шею. Эти уродцы куда как злопамятны! А Курцер говорил зло, вежливо и спокойно. - Поверьте, я отнюдь не заинтересован в уничтожении этого старого маньяка. Если ваше министерство находит, что он должен существовать, ну что же, - Курцер пожимает плечами и делает жест рукой, - я только очень рад. Да, да, я очень рад. Вот и все, что могу сказать. Ведь, как-никак, вопрос-то идет о моей семье, этого забывать все-таки не нужно. - А кто вам сказал, что мы забываем? - ласково улыбнулся уродик и поглядел смеющимися глазами, на Курцера сначала, на Гарднера потом. "Эх, - довольно подумал Гарднер, опуская ресницы, - это, что называется, в самый глаз". Курцер наклонил голову, вынул из кармана зажигалку, подбросил ее на ладони, и губы у него дрогнули. Карлик посмотрел на него снизу вверх, полез в карман, вынул двумя пальцами длинную, тонкую коробку с папиросами, открыл ее и протянул Курцеру. - Турецкий табак особой выдержки, - сказал он. - Курю только по ночам, когда работаю. Замечателен по действию на нервную систему. Курцер взял коробку, выбрал длинными и тонкими пальцами одну кремовую папиросу, но курить ее не стал, а так и продолжал держать в руке. - Я надеюсь еще и на то, - сказал он, несколько даже резковато, - что ваше министерство учитывает и двусмысленность того положения, в котором я очутился. Как бы там ни было, враг или не враг Мезонье, но он мой родственник, и поэтому вся эта история дается мне далеко не легко. А вот нужна ли она кому-нибудь, право же, я в этом сомневаюсь. - А вот не надо вам сомневаться, - мягко сказал уродец, закуривая. - Она очень нужна и очень своевременна. - Он поискал что-то в кармане. - Что же касается до двусмысленности положения, то, как я полагаю, вы уже довели все до логического и желательного конца. Долго задерживать мы вас тут теперь не будем... - Он улыбнулся. - Хорошо сказал Шиллер: "Я сделал свое дело, теперь черед за вами, кардинал". Кардинал-то я, конечно, - усмехнулся он совсем уж добродушно. - Как вы думаете, полковник? - Ну, - сказал Гарднер, - сделали мы все-таки много. За месяц Германия приобрела единственный в мире институт с таким штатом сотрудников, что этим шавкам и думать нечего о том, чтобы начать лаять на нас за поверженную науку. - Слышите? - сказал уродец. - Тут и я согласен с нашим коллегой. Он ведь действительно хорошо поработал. Да, результаты несомненны, - он откинулся на спинку кресла. - Теперь хозяева науки о расе - мы. Теперь наш взгляд - это взгляд всей передовой науки. Вот наше величайшее достижение. Ради этого стоило нам и вас потревожить, доктор Курцер. Стоило, стоило. Что же касается вашего двусмысленного положения - ну, чем же оно уж так двусмысленно? Ведь вы все-таки спаситель. Что бы было с семейством Мезонье, если бы не вы? Не правда ли, господин Гарднер? - Правда, - сказал Гарднер. - С этим уж не поспоришь. Курцер как будто мельком, но так поглядел на Гарднера, что у того сразу дрогнула челюсть. - Мой коллега, - сказал Курцер, крепко растирая папиросу о стол, - конечно, неправ, ему, работающему на столь малоинтеллектуальном участке, извинительно еще радоваться нашей победе, но он скоро увидит, как мало эта победа чистого интеллекта убавит у него черной, повседневной работы в его собственном ведомстве, и - пусть уже он извинит меня за резкость! - не об этом ему стоило бы сейчас думать. - А о чем же? - спросил Карлик, с удовольствием поглядывая на обоих. - Может быть, вы разъясните и это, доктор? Беседа-то у нас товарищеская, доверительная. Курцер глубоко сел в кресло. - А вот хотя бы об улучшении своего аппарата. За этими академическими диспутами об обезьянах он совершенно забросил свои текущие дела. Вот хотя бы ближайший пример: мы здесь все время говорим, что нам предстоит огромная и очень интенсивная работа по освоению страны, начиная с ее первой и обязательной стадии, то есть самой жестокой дезинфекции ее сорокапятимиллионного населения. Двадцать два миллиона из них, то есть почти половина, находятся в ведении полковника Гарднера. И вот как ни странно, но оказывается, что полковник Гарднер не учел специфики своей работы. Прежде всего от него требуется введение хорошо развитой системы заключения и уничтожения, соответствующей тем специальным целям, которые мы ставим. Если этого нет, то ничего нет, это же нам понятно. Но в том-то и беда, что понятно нам, а не полковнику Гарднеру. Что же он делает? Прежде всего оставляет нетронутым старый концентрационный лагерь, доставшийся нам по наследству от павшего правительства, но набивает его уже до отказа. Что ни делай, для ста тысяч человек он мал. Больше трети туда не всунешь, даже при изобретательности Гарднера. Люди начинают вымирать в таких темпах, что полковник чешет затылок. Но только чешет, а не думает. Нет, моего коллегу не легко заставить думать. Он наскоро разбивает второй лагерь, численностью на восемьдесят тысяч человек. Я видел, что это такое. Колючая проволока в два ряда, какие-то купальни вместо бараков, два дачных коттеджа вместо управления. В общем, лунапарк, а не лагерь, - все построено из спичечных коробок. Но через неделю, конечно, и этот лагерь мал. Берлином дается распоряжение позаботиться о разгрузке. Где же это делается? А вот где. Здесь же, в лагере, за оградой, а то и еще того лучше, - во дворе гестапо. Средства? Пуля, петля, топор, то есть излюбленный ассортимент полковника. Минуточку, минуточку, Гарднер, не перебивайте меня! Я уж, с вашего разрешения, закончу свою мысль. Мой высокий коллега спросит: что из этого получается? Во-первых, конечно, огласка. Все время около зоны оцепления появляются какие-то женщины. Так вот изволь возись еще и с ними. Но полковника Гарднера смутишь не скоро. Он приказывает: забирать и уничтожать. Хорошо. И забрали и уничтожили. А детей куда же? И детей уничтожать? Но, знаете, есть пределы даже для человеческого терпения. Волна недовольства нарастает. Начинают появляться листовки, трактующие все эти события в самом нежелательном для нас смысле. За границу просачиваются сведения - и даже довольно точные - о лагере смерти. Начинают трещать бульварные газеты. Какого-то ребенка ловят, вывозят за границу - и вот результат: в иностранной печати опять появляются сведения о лагерях уничтожения - и теперь уже в самых солидных и правительственных изданиях. Вот, не угодно ли полюбоваться? - Он встал, неслышными, рысьими шагами подошел к столу, вынул из него большой пергаментный конверт, открыл и положил на стол кипу вырезок. - Пожалуйста! "Таймс" большой подвал. "Геральд ньюс" - два столбца в статье "Комбинат смерти", "Нью-Йорк геральд" - тут еще скромно, сорок строк, на третьей странице "Правды" очень хорошо ориентированная статья. И главное-то - теперь эти сведения настолько уже конкретны, что даже и фамилия Гарднера появляется полностью, с тем пышным набором эпитетов, которые ему сопутствуют повсюду. Приятно ему это? Думаю, нет. Но нам это еще менее приятно. И вот, наконец, в одной из крупнейших английских газет появляется и моя фотография. Оказывается, я коллега господина Гарднера. Он разбойничает, а я стою и благословляю его. Не так ли, Гарднер? Видите, вы молчите! - Одну минуту, - сухо ответил Гарднер, - я сейчас отвечу вам. Он подошел к столу и повернул выключатель. И сейчас же на столе затеплился большой, с человеческую голову, желтый шар. Он горел каким-то необычным, ровным, желтым, тусклым светом, и поэтому сразу же все, что было вокруг него - стопка бумаг, зеленое сукно стола, чернильная бронза и розовый фарфор - померкло, стало неподвижным, мертвенно желтым и странным. - Ну-с? - спросил Гарднер. - Что вы теперь скажете? Эта лампа вам ничего не осветила? - Но ведь это... - ответил карлик ошалело, - это похоже... Это ни на что не было похоже, и поэтому фразу он не окончил. Шар не был пустым. Со всех сторон он был разрисован тончайшим, точечным узором - голубым, зеленым, красным. И чего только не было на нем! И корабли с надутыми парусами, и черные якоря, и кресты, и цепи, и змеи, и какие-то надписи, и голые красавицы. - Интересно? - спросил радостно Гарднер. - Да что же это такое, наконец? - спросил карлик, поворачиваясь к Курцеру. Курцер, усмехаясь, пожал одним плечом. - Демонстрируется моя коллекция татуировок, - сказал он спокойно и иронически посмотрел на Гарднера. - Только я не знаю: почему полковнику полюбился именно этот абажур! Он сделан из второсортных дубликатов и ничего особенного не представляет. У меня есть и куда лучшие экземпляры. Карлик с испугом поглядел на Курцера, встал, подошел к абажуру и тихонько потрогал его пальчиками. - То есть это человеческая кожа, - сказал он осторожно. - Вы коллекционируете?.. Странная, право, коллекция! Если бы она попала за рубеж, была бы большая неприятность. - Ну, - сказал Курцер, - если бы и полковник Гарднер попал за рубеж, то тоже была бы неприятность! Но разрешите, я продемонстрирую вам свои альбомы полностью? Полковник Гарднер, тогда уж будьте любезны, докончите вашу демонстрацию. Вон там, в нижнем отделении моего стола - он не заперт, - лежат альбомы. Дайте-ка их сюда! Альбом, который подал Гарднер, был огромным, тяжелым, переплетенным в крокодиловую кожу. Большими латинскими литерами на переплете было вытиснено: "Татуировка как реликтная форма первобытных тотемов. Альбом I. Неисторические народы Европы". - Эту коллекцию я собираю ровно десять лет, - сказал Курцер. - Здесь больше двух тысяч образцов, представляющих татуировочное искусство двадцати народов и шестидесяти трех профессий. История каждого образца подробно прослежена в моей монографии. - Действительно, любопытно, - сказал карлик, потянул к себе один альбом и быстро перебросил несколько тяжелых серых листов картона с, серебряным обрезом. Четырехугольные и круглые, смотря по характеру рисунка, образцы были глубоко врезаны в эти листы и сверху покрыты еще светлым, прозрачным лаком. Внизу стоял номер и этикетка, очень короткая - только год, место и профессия того, с чьей груди, спины или руки был содран экспонат. Карлик небрежно листал альбом. "Иоганн Ранке, немец, рабочий завода Цейса, 1940 год". Портрет красавицы. Старательная, тонкая работа, чувствуется рука профессионала. Следующая страница. "Тереза Лафортюн, Париж, проститутка, осуждена за укрывательство". Две обнимающиеся обезьяны. Тщательная работа иглами в несколько цветов. "Ван ден Гроот, профессия не выяснена". Морская змея, поднимающаяся из запенившегося океана. Грубая матросская работа. "Педерсен, Копенгаген". Без всякого обозначения и статьи. Аккуратный, мелкий пунктир - герб Советского Союза. "Неизвестный". Женщина с заломленными руками. Очень хороший, точный рисунок, а под ним: Пусть сердце биться перестанет. Когда забуду я тебя. "Джонс Старк. Английский моряк". Скелет во фраке держит в руке свой улыбающийся череп. Крышка с черепа снята, видны румкорфовы катушки, спирали, какие-то валики. "Фамилия неизвестна. Летчик, приземлившийся в Голландии". "Особое обращение". Крупная зеленая татуировка - орел. "Тайкнопс - профессиональный бандит". Бутылка вина, женщина, три карты. Надпись: Вот что нас губит! Неизвестно, с чьей груди содранный образец. Цветок розы, надпись: Твое имя пребудет со мной вечно. Грубый, циничный рисунок из двух фигур и надпись, от которой у карлика рот полез в стороны. Солнце. Дельфины. Бутылка. Чьи-то сплетенные инициалы. Сердце, пронзенное стрелой. И наконец: снова огромный - с носовой платок - государственный герб Советского Союза и какая-то надпись русскими буквами. - Откуда этот экземпляр у вас? - спросил карлик и закрыл альбом. На этот вопрос ответил Гарднер. Он был очень зол и поэтому шел ва-банк. - Вот, - сказал он, - с этого вопроса и надо было бы начинать. Вы спрашиваете, откуда этот экземпляр? Я могу вам кое-что рассказать об этом. Хорошо. Я - зверь, хам, грубая скотина. Я не понимаю, не ценю тонкую душу моего коллеги и начальника. Но, осмелюсь доложить, я иным-то и быть не могу. Я - солдат. Мое рабочее орудие - рука, а не мозг или язык, как бы они быстро у меня ни вертелись. - Они у вас вертятся достаточно быстро, - сказал Курцер, - но не всегда к месту. - Извините, коллега, - сказал Гарднер, - но я слушал вас до конца, разрешите же и мне сказать кое-что. Так вот. Пусть наш высокий коллега скажет, кто я такой и что обслуживаю. При экспериментальной лаборатории доктора Курцера или при концентрационном лагере, доверенном мне приказом самого военного министра? Этот вопрос нуждается сейчас же в максимальном уточнении, ибо у моего высокого ученого коллеги на этот счет особое мнение. Ему думается, что я главный лаборант при его станции, где содержатся подопытные собаки, и его очень удивляет, если я возражаю против этого. Взять эти опыты с газами высокой концентрации. Вот получаю приказ, читайте. "Лицо, содержащееся по делу Э 24581, должно быть немедленно казнено. Вещи, находящиеся в его пользовании, изъяты и уничтожены. Лагерное дело, равно как и все остальные документы, должно быть переслано в распоряжение следственного отдела министерства. Начальник следственной части пятого особого отдела Фогт". Ясно? Ясно. Скажите, к чему же я поведу этот Э 24581 в газовую камеру, буду собирать еще партию или ждать, когда она соберется, когда написано "немедленно"? Значит, вот и все! - Он щелкнул себя по виску. - Делаю соответствующее распоряжение, чтобы покончить с этим в семь часов утра на следующий день. Вдруг влетает ко мне господин Курцер и... - Слушайте, - встал с места Курцер, - господин Гарднер, я бы вас все-таки попросил как-то выбирать выражения. Что это значит "влетает"? Даже я не говорю о вас так. - Извините, извините, - кисло улыбнулся Гарднер. - Итак, говорю, вдруг входит мой высокий коллега и спрашивает меня: "Поступил к вам приказ о казни Э 24581?" - "Поступил". - "Это тот самый субъект, которого я осматривал?" - "Тот самый". - "Так вот, будьте любезны, доставьте его труп моему препаратору". - "А вот этого, говорю, никак не могу. По точному смыслу документа все, что останется от осужденного, должно быть уничтожено. Тело я кремирую". - "Пожалуйста, кремируйте, но до этого я хочу иметь с груди осужденного лоскут кожи величиной с носовой платок". Я говорю, что не имею же права этого делать. Тогда обида и угроза. Приходится покориться. Но ведь этим же я совершаю преступление. Арестант был засекречен настолько, что его в лагере-то не держали, он все время в одиночке сидел. Ведь татуировка-то - опознавательный знак! Мой высокий коллега как-то не хочет с этим считаться. С его коллекцией вообще, - извините меня, господин Курцер, - происходят черт знает какие странности. Ведь прежде всего неизвестно, в чьи руки она попадет и какая судьба ее постигнет. - Интересно, - сказал Курцер и встал. - Вот это очень интересная мысль. Ну а за судьбу национал-социалистической партии вы не побоитесь поручиться? Губы у Гарднера вздрогнули. Он искоса поглядел на карлика. Тот сидел в кресле, положив руки на поручни, и улыбался. - Если бы у руководства партии были бы такие вожди, как вы, господин Курцер... - начал Гарднер, помедлив, глухим и каким-то отдаленным голосом. - Ну? - рывком нагнулся к креслу Курцер. - То я бы, конечно... - Вот что! Довольно! - сказал карлик и поднял руку. - Довольно, довольно! Разрешите сказать тогда мне. Он заговорил медленно, убеждающе, часто останавливался в местах особенно значительных, как бы подчеркивая смысл и ожидая ответной реакции. Говоря, он то постукивал пальцем по крышке стола, то брал с него какой-нибудь предмет - нож для разрезания или пресс-папье - и вертел в руках. Вообще же речь его была чрезмерно легкой и непринужденной, даже чуть рассеянной, пожалуй. - Видите ли, - начал карлик, - я понимаю вас обоих. Он взял со стола пресс-папье, начал его раскручивать, но, раскручивая, смотрел не на свои маленькие, верткие, обезьяньи лапки, а на лица собеседников. Курцер сидел неподвижно, приоткрыв рот и показывая великолепные, рысьи, белые зубы. Гарднер по-прежнему неподвижно стоял около переплета окна и, наклонив красивое длинное лицо, осторожно поглаживал себя по волосам. - Да, - продолжал карлик, взглянув на него, - страсти много, но, кроме нее, в ваших спорах, пожалуй, ничего и нет. Поэтому по существу вопроса только два слова. Господин Гарднер, сейчас я обращаюсь только к вам. Нет, вы неправы. То, чем занимается доктор Курцер, - это не просто наука, это не всякая наука с большой буквы, нет, это наша специальная наука. Не было бы у нас в руках этой нашей науки, по образцу и подобию их науки, не было бы у нас в руках и автомата, чтобы добить их науку. Сначала слова, а потом меч, дорогой коллега. Но только потом меч! И не только меч, а и петля, тем, кто ее заслужил. Вот чего вы не должны забывать, господин Гарднер. Идея покорения мира родилась не на поле сражений, не в громе пушек, не в огне и дыму, а в тихих кабинетах физических, медицинских, антропологических и химических лабораторий. - Он кончил развинчивать пресс и положил его на стол. Потом встал и подошел к Гарднеру. - Да, дорогой, - сказал он ласково, - даже и антропологических! Потому что антропометрический кронциркуль доктора Курцера устранил не меньше наших врагов, чем его образцовая газкамера, несмотря на то, что вы возражаете против нее, - он укоризненно и мягко улыбнулся. - А я вот знаю, для того чтобы быстро отрубить голову преступнику, требуется, чтобы нож весил девять пудов, чтобы он был особого сечения и падал он с высоты не меньше чем полтора метра на горло осужденного. Чтобы тело не сорвалось с петли, требуется, чтобы на каждый килограмм веса приходился один сантиметр веревки и веревка эта должна быть тоже определенной толщины. Чтобы задушить пятьдесят человек, требуется на такую-то квадратную площадь столько-то кубометров газа такой-то концентрации, и подаваться он должен такими-то порциями в течение такого-то числа минут. Все! Наука! Не пренебрегайте же ею, пожалуйста, слушайтесь нашего крупнейшего теоретика господина Курцера. Это раз. Не так ли, господин Курцер? - Так, - сказал глухо Курцер. Насмешка карлика доходила до него полностью, но он решил не принимать ее. - Так точно, господин Курцер. Но это я лил воду на вашу мельницу, а теперь я хочу обратиться и к вам. Истина не бывает однолика. У нее два или три лица. Наука-то наукой, конечно, но уж очень плоха та наука, которая приносит нам излишние осложнения в политике. Тогда нам уже приходится выбирать, а время-то такое, что если бы я сегодня спросил фюрера, что нам больше нужно, скальпель ученого или гильотина полковника Гарднера, как вы думаете, что бы ответил мне фюрер? Не знаете? А я вот знаю, господин Курцер, да и вы, по-моему, тоже знаете! Вот, значит, и не нужно давать повод для таких вопросов. А вы, к сожалению, дали... Ну вот и все. Больше я к этому возвращаться не буду. А теперь, господа мои высокие коллеги, обращаюсь к вам уже обоим. Я сказал как-то: "Огласка сейчас нежелательна". Это не простые слова. Сейчас мы находимся накануне таких событий, перед которыми померкнет все сделанное до сих пор! Вот! - Он подошел к стене и быстрым движением своей маленькой ручки сразу перечеркнул всю карту Европы с запада на восток. - Вопрос нашего жизненного пространства, - сказал он четко и раздельно, - великая восточная война! И сразу же наступило молчание. Карлик стоял около карты с протянутой рукой. Неподвижно и молча, каждый со своего места, Курцер и Гарднер смотрели на него. Наконец карлик туго улыбнулся, спрятал обе руки в карман и пошел к ним. - Великая восточная война, - повторил он. - Она разрубит все узлы, в том числе и ваш, полковник Гарднер. - Когда же она начнется? - спросил Гарднер и провел кончиком языка по губам. - Гм, - усмехнулся карлик и посмотрел ему прямо в глаза. - Она начнется в год, месяц и число, назначенные нашим фюрером. Когда календарно, я не знаю, но сколько бы ни ждали этого приказа, он будет. - Он будет? - спросил жадно Гарднер. - Он будет. Логика вещей такова, что до тех пор, пока на востоке существует советский колосс, мир, объявленный нами вне закона, не будет считать себя побежденным. Море нечистых рас на востоке отрицает нас уже одним фактом своего существования. А когда мы пойдем на восток, обещаю, мы уже не будем смущать вас мелкими придирками. Вот где заработают на полном ходу все формы "Б-214". - Он усмехнулся. Опять помолчали. - Тогда я прошу разрешения задать и другой вопрос, - сказал осторожно и вкрадчиво Гарднер. - Это будет длительная война? Карлик с улыбкой повернулся к Курцеру. - Вы слышите, что он спрашивает? Разъясните же вы ему, пожалуйста, в какой войне придется участвовать нашему коллеге. - Особенно разгуляться вам, господин Гарднер, не придется, - зло улыбнулся Курцер. - Хотя с теорией о двух-трех неделях я не согласен, но я не допускаю, чтобы война затянулась на зиму. Глиняный колосс рухнет от германского меча, хотя для этого придется ему нанести порядочное количество ударов. Да, это будет все-таки серьезная война. Россия - страна с твердым укладом, с плотно налаженным государственным бытием, с большой, хорошо обученной армией и невыразимо огромным человеческим потенциалом. Карлик нахмурился. - С вашего позволения, и я принадлежу к партии двух-трех недель, - сказал он. - Если война будет затянута на зиму, конец ее вообще неясен. Долгую войну с двухсотмиллионным населением мы не выдержим. Но долгой она в* будет. Наше спасение в том, что многорасовое государство не может быть прочным. Нечистый всегда ненавидит чистого. При первых же наших победах это огромное одеяло из разноцветных кусочков распадется на лоскутки. Начнется резня, сведение расовых счетов, которые накопились за двадцать пять лет, и в конце концов все перегрызутся так, что еще и нам будут рады. Вот тогда нам и потребуется ваша рука, коллега Гарднер. Мы строго-настрого запретим кому-либо мешать вам в исполнении вашего солдатского долга. Мы вам поручим очищение и расовое освоение всего этого почти космического пространства в двадцать два миллиона квадратных километров, а сейчас, уж ничего не поделаешь, надо вам несколько потесниться. Вы вот часто любите повторять: "Я солдат". Да, вы солдат, это хорошо, но здесь нужно быть не только солдатом, здесь нужно быть немного и ученым, и политиком, и даже дипломатом. А вот этих-то качеств у вас и нет. Хорошо, что мы заговорили обо всем этом. Коллега Курцер, я вас прошу лично заняться делом Войцика. Я знаю, вы мастер на интеллектуальные разговоры. Так вот, поговорите с Войциком отдельно, а полковник Гарднер уже не будет вам мешать. Не правда ли? - Правда, - сказал Гарднер и опустил голову. Глава третья Расхаживая по комнате, Курцер диктовал: - "Таким образом, эти сведения приобрели большую долю вероятия. Не желая, однако, показывать свой страх или, того более, явиться в смешном виде, я ограничился только расстрелом заложников и облавой в рабочих кварталах города. Но, конечно, как я и ожидал, никаких результатов это не дало. Правда, военный трибунал вынес несколько сотен смертных приговоров на основании чрезвычайных законов об охране нации, но ни суд, ни прокурор, ни тем более я, к которому приговор пошел на утверждение, не могли скрыть, что он не может считаться обоснованным. Тем не менее..." Он запнулся и замолчал. - Тем не менее, - сказал секретарь, не поднимая глаз от листа бумаги, - вы их все-таки расстреляли? Курцер подошел к дивану, сел на него и скинул подушки на пол. - Память у вас хорошая, это я знаю, - сказал он устало. - Да, мы все-таки "обслужили", как выражается Гарднер, этих бедных каналий, что, кстати, никакого удовольствия мне не доставило, я ведь не мой гестаповский коллега. Так на чем мы остановились? - "...не может считаться обоснованным. Тем не менее..." - Хорошо. Переделайте фразу так: "Несмотря на то, что описательная и результативная часть приговоров, несомненно, справедлива в свете наших общих задач в деле замирения страны, самые приговоры, однако, не могли считаться достаточно обоснованными. Так, например, не выполняется ряд процессуальных норм, которыми суд по самому своему характеру чрезвычайного трибунала заниматься не мог". Написали? - Написал, - сказал Бенцинг. - Так действительно выходит приличнее. Вот тут и можно начать: "Тем не менее..." - "Тем не менее, - заговорил размеренно Курцер, - все эти меры были бессильными и, конечно, не могли сколько-нибудь упрочить наше положение. Земля каждый день взрывалась и горела под нашими ногами. И что могли изменить в этом усиление внутренней охраны, облавы, чуть ли не поголовные расстрелы жителей того дома и даже той деревни, около которых произошла диверсия или покушение? Опасность, однако, пришла с той стороны, с которой я ее никак не ожидал. Слишком нелепа была та ловушка, в которую я попался". Та ловушка, в которую я попался, - повторил он медленно, вдумываясь не в свои слова, а в то, что скрывается за ними. - Я уже это написал, - сказал Бенцинг и положил перо, демонстративно показывая тем, что продолжения он и не ожидает. С минуту еще Курцер молча ходил по комнате, потом подошел к стене, снял английский винчестер, осмотрел его, взвел курок и стал целиться в свое отражение в зеркале. Положив перо, секретарь сидел неподвижно, опустив глаза на желтоватый лист бумаги. Курцер прищурился и щелкнул курком. Бенцинг глубоко вздохнул и повернул голову. - Все? - коротко спросил он, медленно и сонно поднимая и опуская веки. - Все, - сказал Курцер. Вынул зажигалку и подбросил ее на ладони. - Спокойной ночи, Иоахим. Бенцинг молча встал, бесшумно выдвинул ящик стола, сунул туда рукопись, потом подошел к окну, опустил шторы, погасил настольную лампу и, не прощаясь, пошел из кабинета. - Иоахим! - окликнул его Курцер, когда тот был на пороге. Бенцинг остановился и с улыбкой поглядел на него. Улыбка была открытая, понимающая, совсем не такая, которая пристала секретарю. - Все на том же месте? - сказал Курцер с кривой улыбкой. - Я так и знал, что мы здесь кончим, - ответил Бенцинг, и тогда Курцер опять молча зашагал по комнате. Секретарь затворил дверь. Курцер походил, походил, потом подошел к туалетному столику, снял флакон с одеколоном, налил себе на ладонь немного зеленой жидкости, обеими ноздрями с наслаждением втянул ее запах - он больше всего любил ангорских кошек, хорошие духи и шоколадные конфеты - и крепко провел рукой по волосам. Потом бодро кашлянул, подошел к письменному столу, сел за него, достал голубую тетрадку и начал быстро писать. "Все это очень плохо отражено в протоколах следствия и судебных материалах, хотя поплатилось за это более десяти тысяч человек. Я знаю, пожалуй, ненамного больше, чем следователи этого дела, тем не менее то, что я знаю, больше не знает никто. Вот если бы я был писателем..." Не отрывая пера от бумаги и не перечитывая, он зачеркнул написанное косым крестом и продолжал уже не останавливаясь. "Я писал про ловушку: "идиотская и нелепая". Так оно и было. Однажды секретарь доложил мне, что с личным письмом от "Медведя" ко мне пришла женщина. Было три часа ночи, и я приказал уже вызвать автомобиль. Тем не менее я задержался и письмо прочел. Оно, несомненно, было написано "Медведем" и имело номера схожие с теми, которые стояли на его переписке. Внизу был оттиск его печати. Я прочел его до конца и увидел, что ничего существенного в нем нет, речь шла о каком-то заложнике, - тем не менее я принял посетительницу. Меня поразило, что она была одета очень провинциально с изысканностью мещанки, так, как полагается одеваться всем просительницам. Даже черная вуаль и та была на ней. Потом я подумал, что у "Медведя" вообще вкус неважный, и больше думать об этом не стал. Утверждаю с полной ответственностью: я уже понимал, что ввязываюсь в скучную и, по-видимому, совершенно бесполезную историю. Тем не менее я предложил ей сесть и изложить существо дела. Она воскликнула: "О, спасибо!" - и продолжала стоять. Тогда я сказал ей довольно резко, что мне неудобно так смотреть на нее снизу вверх, она села, и я мог разглядеть ее как следует. Ей было лет около двадцати двух, никак не больше, у нее была великолепная матовая кожа, очень гладкая и мягкая, черные и несколько косо, по-кошачьему, расставленные глаза. Вот это я сразу заметил, а потом забыл, - а забывать-то, оказывается, и не следовало. У нее было жесткое выражение лица, а когда она заговорила со мной, то меня так и резанул ее голос, ясный, и резкий. Ах, зачем я не обратил на это внимания тогда!" Рука Курцера безостановочно бегала по бумаге. Он покусывал побелевшие губы, а замазки во рту набиралось все больше и больше, в голове начинало звенеть, но он все-таки был доволен. Наконец-то он нашел в себе мужество написать ясно и прямо о том, что давило его почти физически. С этой женщиной он прожил два дня. Он не был трусом. Даже в секретных бумагах министерства внутренних дел и государственной тайной полиции, когда речь заходила о ней, всегда отмечалось особо, что только мужество и самообладание наместника сохранило ему жизнь и дало возможность задержать преступницу. Впрочем, это была дешевая победа. Она сумела как-то отравиться до прихода охраны. Итак, Мужество и Самообладание. Он чувствовал его в себе все меньше и меньше. И серьезно думал, что вряд ли теперь заслужит похвалы гестапо. Главное, если бы хотя опасность была открытая, ясная, лобовая, а то ведь все скрывалось в тумане. Теперь он писал о том, что письмо оказалось поддельным, а сама она успела отравиться и умерла около него, на ковре. Нити оборвались. Враг показал на минуту свое страшное лицо, свое почти сверхъестественное всемогущество и ушел в воздух, стал уэллсовским невидимкой, дал ему еще какой-то срок, - а какой? Кто же это знает? "Мне до сих пор непонятно, почему она не воспользовалась револьвером, - писал Курцер. - Полицейская ссылка на то, что выстрел привлек бы внимание служащих и охраны, явно несостоятельна. Она отлично знала, что в вилле никого не было, кроме старых слуг, не смевших подниматься наверх без особого на то сигнала. Кроме того, в кабинете за стеной находился сообщник, личность которого так и осталась невыясненной. В эту ночь, как выяснилось впоследствии, были пересняты все главнейшие документы, находящиеся в моем сейфе, в том числе... - Эти слова и следующие за ними четыре строчки были тщательно зачеркнуты. - Вообще же я думаю - разгадка в том, что она была очень жестокой. Однажды ночью я проснулся от того, что около меня никого нет. Я поднял голову и увидел - на столе горит настольная лампа, лежит ее раскрытый портсигар, а ее в комнате нет. Через открытую дверь я увидел - она стоит на балконе и, заложив за затылок обе руки, смотрит на луну, и только что я хотел ее окликнуть, как вдруг она быстро обернулась, посмотрела на меня и пошла. Походка ее была бесшумной, кошачьей, такой, какой она никогда не ходила днем. Она дошла до края каменного балкона и остановилась. "Как оборотень", - подумал я. С секунду она простояла неподвижно, словно к чему-то прислушиваясь или выжидая чего-то, потом быстро, как змея, перегнулась, вытянулась и протянула пальцы по направлению к соседнему окну. Это было окно моего кабинета. "Вот оно что, - мгновенно понял я все, - "план Кримгильды". И сейчас же в ответ из темноты раздался тихий, сухой и раздельный стук. Один раз, потом другой и третий - стук пальцем по стеклу. Она облегченно вздохнула, даже слегка кивнула головой, выпрямилась, своей обычной походкой вошла в комнату, закрыла дверь, подошла к столу, выбрала из портсигара папиросу, постояла так немного, держа ее в зубах, потом погасила лампу и пошла к кровати. Я схватил ее, когда она легла со мной рядом и сонно повернулась на бок. Мне хотелось ее взять живьем, и поэтому я приказал: "Лежи смирно. Я все знаю!" И тут произошло что-то такое, чего я не могу объяснить до сих пор. Я схватил ее за горло, а под моими пальцами, руками оказалось что-то сильное, мускулистое, пружинистое, такое, как будто я хватал не женщину, а огромную змею или рыбу. Она мгновенно ушла из моих рук, и прямо над собой я увидел со странной, навек запомнившейся мне отчетливостью ее занесенную руку и лицо - вот эти проклятые, косо прорезанные, кошачьи глаза, прямую, короткую, тигриную складку на лбу, -и сейчас же меня всего залила такая жгучая боль и тошнота, что я закричал. Потом уже я понял - она метила в сонную артерию и промахнулась. Как-то я сумел изловчиться и ударить ее головой в нижнюю челюсть, а когда она рухнула - страшнее этого удара нет ничего, - соскочить на пол к звонку. Она задохнулась, упала, потом села на кровать и с минуту так просидела неподвижно. В это время колени у меня тоже дрогнули, и я опустился у ее ног на пол. "Кто ты?" - спросил я ее. Она не ответила и отвернулась... Тогда... Тут на столе зазвонил телефон, и Курцер осторожно положил ручку и снял трубку. - Да, да, - сказал Курцер и перевел взгляд на секретаря, который вошел в комнату и остановился у двери. - Здравствуйте, коллега, - сказала Курцеру телефонная трубка. - Напоминаю вам, что вы мне обещали поговорить с господином Войциком. Мне нужно уезжать, и я хотел бы присутствовать при разговоре. Я ему придаю серьезное значение. - Когда вы уезжаете? - спросил Курцер, и лицо его перекосилось. - Я за вами прислал автомобиль, - сказала телефонная трубка. - Я хочу, чтобы вы испытали его. Это новая машина фирмы "Опель", пятый пробный экземпляр, вышедший из сборочного цеха всего три дня тому назад. - Хорошо, - сказал Курцер и обернулся к Бенцингу. - Что, машина уже прибыла? Я сейчас еду. Только позовите мне Курта. Он спит, но его все равно надо разбудить. Курт пришел и остановился около двери. Курцер сидел за столом и что-то быстро писал карандашом в блокноте. - Да, да, Курт, - сказал он, мельком взглянув на садовника. - Да, да, голубчик. Давно, давно мы не виделись с вами. Очень давно. Я вот сейчас кончу и... Вы курите, Курт? - Только трубку, - тихо ответил Курт, не сводя с Курцера больших горящих глаз. - От папирос у меня болит грудь. - Ага, только трубку! Хорошо, хорошо, если трубку. Бенцинг! - крикнул он, и Бенцинг вошел. - Вот, - сказал Курцер, - возьмите и прочтите. Это на тот случай, если я почему-либо задержусь. - Так, сударь, слушаюсь, - сказал Бенцинг, бегло прочитав листки, исписанные закорючками и крючками. - Понятно. - Это только тогда, разумеется, действительно, если я задержусь в городе, но я не задержусь там. - Все понятно, сударь, - ответил Бенцинг и слегка поклонился. - Да, да, Курт, - сказал Курцер, отворачиваясь от Бенцинга. - Вас ведь Куртом зовут? Так? Слушайте, мы ведь где-то виделись? - Так точно, - ответил Курт тихо и почтительно и вытянул руки по швам. - Так точно! Виделись. При вашей лаборатории служил. Там еще баллон тогда взорвался, помните? - А как же мы с вами расстались? - вдруг слегка нахмурил брови Курцер, словно не то что припоминая, а просто что-то ставя на вид Курту и прося от него объяснения. - Вы ведь, кажется... - он остановился, глядя на него. Глядел он так, точно хотел проверить что-то, на самом же деле он действительно ничего не помнил. Странные вещи происходили у него за последнее время с памятью (он упорно приписывал это ранению, но вряд ли это было в действительности так). Внезапно стали обнаруживаться провалы, и все, что попадало в них, он не помнил совершенно. Вот события смежные и последующие припоминались до мельчайших подробностей, но то, что попадало в зону этого черного слепого пятна, растворялось совершенно. Иногда даже приходилось гадать: да полно, было ли это в действительности, может быть, вообще ничего не существовало? Он тщательно скрывал этот недостаток, прятал его от всех и делал это с такой легкостью и умением, что, пожалуй, только кое-кто из его личного секретариата кое-что подозревал. И происходило это не потому, что он стыдился или слишком больно переживал воспоминания о том страшном и темном куске его жизни, когда он, обливаясь кровью, лежал на ковре... Нет, все эти соображения не могли быть особенно весомыми в его глазах. Наоборот, он гордился этим приключением. Ведь как-никак он остался жив. И получил даже Железный крест. И за дело, конечно, его получил. Попробуй-ка кто другой уйти живым из этой ловушки! Кто посмеет сказать, что она плохо была задумана! Нет, совсем иные соображения заставляли его скрывать свой недостаток. Сознаться в нем - не значило ли это прежде всего показать свою неполноценность, зависимость от памяти и доброй воли кого-то другого? А ведь дело-то обстоит так: он не помнит, он не знает - значит, должен помнить и знать другой. А это в свою очередь значит, что нужно этому другому верить. А где гарантия, что тот, другой, с хорошей памятью, удержится от какой-нибудь авантюры, где страдательным лицом будет Курцер, - и опять-таки ввиду этого своего недостатка? В том волчьем мире, в котором он живет, нельзя показывать своей раны, какой бы незначительной она ни была. В его же положении... Ну, одним словом, он отлично понимал, почему, зачем и от кого надо скрывать этот недостаток. В истории с Куртом ему все портило настроение: и то, что он помнил только самое начало и самый конец этой истории, и то, что Курт Вагнер ловит зачем-то птиц, и даже то, что он знал когда-то его отца. Но вот он наконец перед ним. Бывший не то лаборант, не то старший служащий при лаборатории Э 5. Потом что-то такое случилось (что же, что именно, черт возьми?), и Курт Вагнер исчез. И исчез не потому, что умер. Значит, сбежал. Наверное! Так вот: при каких обстоятельствах, а главное - от чего он сбежал? - Так где же вы были после? - спросил Курцер. Курт вздохнул. - С тех пор много воды утекло, - ответил он задумчиво. - Где был? Да везде был. На родине был, потом уехал на юг Франции. - Куда же именно? - спросил Курцер. - Сперва на курорте заведовал теплицами. Каждое утро должен был выставить на столики, в бокалы, полсотни черных, желтых и алых роз. - Он остановился, выжидая ответа. - Вы думаете, это легко? - Ну, потом? - спросил Курцер, постукивая пальцами по столу. - Ну, потом был в Берлине. Поставлял цветочной фирме "Гаубсберг и сын" минеральные удобрения для комнатных растений "Тропики" - две марки пакет. "Пальмовые рощи расцветают в вашей комнате. Около вашего камина наливаются и созревают золотые плоды ваших любимых цитрусовых". Ну и так далее. На двадцать строк мелкой печати, в середине рисунок - целующаяся парочка под апельсиновым деревом в золотых плодах. Очень хорошо шел этот товар. - Так. Что дальше? - спросил Курцер. - Так продолжалось год. Потом... - Вот что, Курт, - сказал Курцер увесисто и спокойно. - Я свободный человек, у меня хватит времени выслушать ваши арабские сказки, но лучше было бы, если бы мы договорились с вами без них. Понимаете, для нас лучше. - Как, вы мне не верите? - ошалело спросил Курт. - Так вот, пожалуйста, я вам покажу рекламу. - Он полез в карман и вынул оттуда многокрасочную этикетку, такую, какой обыкновенно оклеивают дешевые консервы: "Минеральные удобрения "Тропики". - Ах, вы даже и пакетик с собой захватили? - засмеялся Курцер. - Ну, Курт, давайте без дураков. Вы видите, здесь это не пройдет. Говорите прямо: куда вы убежали из лаборатории? - Я? Убежал? - очень изумился Курт. - Да. Вы убежали. Лопнул баллон, и вы убежали, - спокойно подтвердил Курцер. - Так вот: куда и почему? С минуту оба молчали. В дверях показался секретарь, но увидел Курта и исчез. - Почему и куда? - повторил Курцер. - Я ушел из лаборатории потому, что у меня слабые легкие. - Ага, - сказал Курцер. - И работать с собаками я уже не мог. Да еще с этим газом, будь он проклят. - Ага, - принял к сведению Курцер. - После этого я стал кашлять кровью. У меня болела грудь, и я... - Ага, - подытожил Курцер. - Ну и ушел, - с неожиданным раздражением закончил Курт. - Что мне, в самом деле, издыхать, что ли, из-за этих собак? - Так, - сказал Курцер, потому что он понял все окончательно. - Значит, вам не понравилось и вы сбежали? - Да не сбежал я, - протестующе ответил Курт, - не сбежал. Я просто... - Ну да, у вас болела грудь. Не издыхать же вам из-за этих собак. Знаю, знаю! Так вот, послушайте теперь меня. Вы сбежали, и сбежали из военной лаборатории в самое горячее время, не потрудившись даже сдать ключи. Если бы я вас тогда поймал, я бы вас расстрелял через двадцать четыре часа как дезертира. - Воля ваша, - тускло ответил Курт. - Моя воля! Я расстрелял бы вас через двадцать четыре часа. Но я вас не расстрелял и не расстреляю. Наоборот, я дам вам возможность хорошо заработать. В каких отношениях вы с моим племянником и профессором? - Ваш племянник хороший мальчик, - ответил Курт. - Да? Но это оставим, - слегка поморщился Курцер. - Что у вас за отношения с его отцом? - Господин профессор безумный человек, - быстро и убежденно ответил Курт. - Безумный? - немного удивился и даже поднял брови Курцер. - Отчего же вы так думаете? - А вы посмотрите на сад, - ответил горячо Курт. - Разве это сад? Это куст крапивы. Бурьян. Скотный двор. Это... это, извините, черт знает что такое. - Да? - Да, господин полковник. Я ведь помню этот сад при вашем батюшке, двадцать пять лет тому назад. Ну разве есть что-нибудь похожее? Тогда если это клумба, так она была клумба. Пруд так пруд. Аллея - так она аллея. Ну а сейчас? - Значит, в саде все и дело? - спросил Курцер. - Аллеи. Ну, по совести, что это за аллеи? - Курт, - вдруг встал с места Курцер, - не надо! Не надо со мной валять дурака! Понимаете, я вам не Ганс. - Господи, да я... - взмахнул рукой Курт. - Да! Вы, вы! Вот вам и не надо обманывать меня. Понимаете, ни к чему это. Давайте поговорим честно и открыто. Я согласен вас использовать, но для этого вам нужно бросить со мной эту нехорошую, совершенно бесцельную манеру играть какого-то дурачка. Дело, конечно, не в саде. - Ну, дело и в саде, - горячо ответил Курт. - Я ваших мыслей в отношении меня не понимаю, но уж если вы со мной говорите, то разрешите вам заметить, что дело и в саде. Порядочный хозяин так сада не запустит. Это же твое жилище. Сад-то! Если живешь свинья свиньей, то и в голове у тебя не может быть ничего порядочного. Вот как я считаю. - Ладно, - вдруг рассмеялся Курцер. - Пусть дело будет в саде. Я забыл, что вы работали еще с моим отцом. Так вот, мое первое поручение вам: вы завтра берете мальчика и ведете его к оранжерее. Понимаете? - Понимаю, - сказал Курт. - Вы его уводите ловить дрозда, и что бы там, в доме, ни случилось, вы его домой не пускаете. - И это понимаю, - ответил Курт и даже не позволил себе улыбнуться. - Ну вот и отлично. Повторяю: какими угодно средствами, но чтобы завтра мальчика там не было. Понимаете? - Он ткнул пальцем в потолок комнаты, где помещался кабинет профессора. - Понятно, - ответил Курт и глубоко вздохнул. - Ну вот, значит, и договорились, - сказал Курцер и поднялся из-за стола. Впереди что-то крикнули. Автомобиль резко остановился. Несколько человек стояло впереди на дороге. Белые и красные пятна фонарей приблизились и скакали по земле. При красном свете было видно несколько больших черных шпал, положенных одна на другую поперек дороги. "Настоящая баррикада, - подумал Курцер. - Быстро работают!" Несколько поодаль, накренясь на правый бок, стоял автомобиль охраны. Белый фонарь подошел совсем вплотную и стал скользить по колесам - кто-то осматривал их со всех сторон. - Вот, - сказал Курцер Бенцингу, - опять что-то неладно. - Я выйду узнаю, - и Бенцинг взялся за ручку дверцы. - Сидите, сидите, - приказал Курцер, - сейчас опять поедем. Они проехали несколько шагов и опять остановились. - Черт! - выругался Курцер. Сзади с визгом накатил и остановился последний автомобиль охраны. - Что еще за история? - сказал Курцер. Охранник подошел к шоферу и сказал ему чтото, потом осторожно отворил дверцы пассажирской кабины. Через мутные сумерки - было видно, что наступает уже утро. - Курцер узнал подошедшего и встал, нащупывая в кармане ручку браунинга. - В чем дело, лейтенант? - спросил он недовольно. - Лопнула шина или что? Он хорошо понимал, что это не шина лопнула, это случилось что-то на дороге - и, может быть, весьма серьезное... - А? - переспросил он, раздраженно морщась, так словно не расслышал ответа, хотя лейтенант еще не успел ему ничего ответить. Лейтенант стоял навытяжку, держа руку под козырек. Он быстро и звучно дышал и казался очень помятым, но рука около козырька не дрожала. - Господин полковник, - сказал он, - дорога оказалась заваленной. Кроме того, впереди еще натянут стальной трос, у переднего мотоциклиста снесло голову. - Недурно, - сказал Курцер тем спокойным, беспощадным и равнодушным тоном, который он всегда принимал в таких случаях. - Значит, одного уже нет? Ну-ка, я выйду. - Когда автомобиль остановился, - быстро продолжал лейтенант, стараясь опередить его движения, - из кустов стали стрелять. У меня прострелена фуражка. - Еще того лучше, - усмехнулся Курцер. - Да вы же герой, лейтенант! - Когда я вышел из автомобиля, на меня из-за кустов выскочил мужчина, но я... - Где он? - коротко спросил Курцер. Происшествие было много серьезнее, чем он даже думал. - Впереди лежит. - Идемте, - сказал Курцер. Он легко выскочил из автомобиля и широким, мягким шагом, похожий на быстро крадущуюся белую рысь, пошел по дороге. Были только первые минуты рассвета. В неподвижном белом воздухе четко и ясно рисовались немногие предметы - круглые черные кусты по бокам дороги, черная же, тускло блестевшая в канавке вода и в перспективе несколько высоких, прямых деревьев. Деревья стояли совершенно неподвижно, как будто выхваченные одним взмахом ножа из целого куска фанеры или жести. Еще дальше, как за толстым, мутным стеклом, виднелось поле, кусты и тусклые красные крыши, вытянутые в одну нитку. Видимо, там находилась деревня. В ту секунду, когда Курцер выпрыгнул из машины, вдалеке пронзительно закричал петух. И в тончайшем, ломком, как ледок, от утреннего холода воздухе его крик прозвучал особенно гулко. "И пропел петел в третий раз", - вспомнилась почему-то Курцеру евангельская цитата. Убитый лежал на дороге, полуоткрыв рот и показывая крепкие желтые, как каленые орехи, зубы. Около его головы уже наползла небольшая черная маслянистая лужица. - Куда вы его? - спросил Курцер и опустился на корточки. - В лоб, - поспешно сказал лейтенант. - Вам надо отойти с дороги, охрана обшаривает кусты. - Вы уже связались с городом? - спросил Курцер, неотрывно смотря на убитого. - Пока не удалось включиться в телефонную сеть. На большом расстоянии перерезаны провода. - Здорово! - похвалил кого-то Курцер. - Молодцы! - и повернул ладонями кверху руки трупа. При фонаре были видны желтые мозоли, толстая, продубленная кожа. Курцер даже слегка пощелкал по ней пальцем. Потом провел рукой по бокам брюк, где находились карманы. - Ничего нет, - сказал стоящий над ним солдат. - Вот только, - он протянул маленькое круглое зеркальце в черепаховой оправе. Курцер посмотрел на него, но в руки не взял. Около накренившегося автомобиля стояла группа военных, человек восемь - десять. Из них двое в ординарной военной форме, забрызганные грязью, с винтовками старого образца, с примкнутыми неуклюжими австрийскими штыками. Серый отблеск утра блестел в широких лезвиях штыков. "Откуда эти чучела?" - смутно, не удивляясь, подумал Курцер. Он снова пбглядел в лицо трупа. Оно было ничем не примечательно. Ординарнейшее широкое лицо с зеленоватой, неживой кожей городского жителя, все в мелких желтых веснушках. Нос широкий, расплывчатый. Небольшие висячие усы. Курцер поднялся и резким движением отряхнул руки. - Альфред! - позвал он лейтенанта и показал на солдат с примкнутыми штыками: - Это кто такие? - С ближайшего полицейского поста, - ответил лейтенант. - Оказались поблизости и выскочили на выстрел. Пьяные. Видно, что шли к бабам. У одного новая женская рубаха под мышкой. Живут тут две недели и вот ничего не знают. - Как это всегда и полагается регулярной охране, - спокойно констатировал Курцер. - Гарднеровская система работы. Недаром при нем уже убили одного наместника. Нет, все-таки придется сменить этого идиота. Он подошел к солдату. - Где ваш пост? - спросил он миролюбиво. - За два километра отсюда, - ответил один солдат, робко глядя на него. - А сколько вас всего? - спросил Курцер. - Сорок пять человек рядовых и один лейтенант, - ответил тот же солдат. - Сорок пять человек! Ну как же вы сегодня очутились тут? - Мы были посланы в обход. И, кроме того... - Вот что, братцы, - миролюбиво сказал Курцер. - Вы мне не врите, я не ваш комендант. Что там за обход? Два человека за две версты от поста? Что вы мне морочите голову, как глупенькому? И бабья рубаха у вас зачем-то?.. - Господин начальник может это проверить, - ответил бойко до сих пор молчавший солдат. - Так точно, посланы в обход старшим лейтенантом Родэ. - Запишите, Альфред, Родэ - старший лейтенант, - сказал спокойно Курцер. - Бабья рубаха, бабья рубаха как сюда попала? - закричал он вдруг. - Что это вам - штык, ружье, револьвер? За каким чертом она вам? - Мы по дороге должны были зайти... - робко сказал второй солдат. - Ну? - крикнул Курцер. - Должны были зайти... - К моей невесте, - наконец выдавил из себя первый. - Я вот и... - Вот! - облегченно вздохнул Курцер. - С этого и следовало было начать. Значит, так: вы ушли с поста к бабам? Где же они живут? Солдаты молчали, переминаясь. - Черт вас возьми, ослов! - заревел Курцер во все горло и не топнул, а пнул ногой в землю. - Если вы будете молчать, я расстреляю вас на месте! Он в самом деле был взбешен до крайности. Вся эта идиотская история с выстрелами из-за кустов, остановленным автомобилем, застреленным террористом, двумя перепуганными болванами в солдатской форме, бабьей ночной рубахой - ее, распустив, держал перед ним Альфред, так что он досыта мог налюбоваться на все ее банты и кружевные оборки, - окончательно вывела его из себя. Он чувствовал, что может заорать во все горло, кинуться с кулаками, затопать ногами, вообще проделать что-то ужасное и смешное. Он глубоко вздохнул, вытащил из кармана портсигар, подержал его и спрятал: это не годилось показывать - пальцы у него дрожали мелко и противно, и он сам не знал, от злости или от страха. - Ну, я вас, голубчики, кажется, научу служить, - сказал он тихо, злобно и спокойно. - Вы у меня, кажется, узнаете, что такое война. - Эти женщины живут тут, за бугром, - быстро и тонко сказал вдруг бойкий солдат. - Если герру оберсту угодно, мы покажем. - Нет, это герр оберет сейчас вам кое-что покажет, - сухо улыбнулся Курцер. - Альфред, посадите к себе этих героев, пусть ведут. В это время за кустами что-то произошло, быстро и прямо блеснул зеленый фонарь, и вот на дорогу вывели высокую девушку в наручниках. На ней было модное, но разорванное платье - рукав висел - и городские туфли. Сзади нее шел охранник, держа парабеллум. - Вот с ним и говорите, - сказал он тихо, кивая головой на Курцера, - а мы что! Старший из группы подошел к Курцеру. - В кустах ничего не обнаружено, - сказал он громко. - В одном месте трава примята, и там лежат две консервные банки, но они после дождя до половины полны водой и, видимо... - он задохнулся, потому что слишком торопился и трусил. Этот анекдотический рапорт совершенно взорвал Курцера. Он повернулся и пошел к автомобилю. Руки у него слегка тряслись. Он тяжело дышал. Дымчатый, синеватый рассвет почти совсем растворил темноту, но Курцер не видел этого. Желая дать простыть гневу, он наклонился и сорвал лоснящийся широкий лист ландыша. Полная, круглая капля, непрозрачная, как комочек ртути, скатилась по его руке. Он приложил к разгоряченному лицу жесткий лист и простоял так с минуту неподвижно. Потом молча подошел к автомобилю, сильно рванул дверцу и залез в него. И сейчас же около него появились с разных сторон начальник охраны и секретарь, Курцер сидел, призакрыв лицо одной перчаткой, и около нижней губы его, как часы, пульсировала какая-то жилка. - Альфред? - спросил он после небольшой паузы. - Да? - наклонился к нему начальник охраны. - Откуда они взяли эту ундину? - Она сидела в кустах и когда увидела нас, то прыгнула в овраг и бросилась бежать. Говорит - шла в город на работу и остановилась, чтобы отдохнуть. - Что же, может быть и так, - согласился Курцер. - Увидела вас и испугалась. - Но она из здешней деревни, - сказал секретарь. - Что же, и это вполне вероятно, - сказал Курцер, закрывая глаза. Ему на секунду все стало противно и безразлично. Огромная, безликая усталость находила на него. Но он знал, что это сейчас же пройдет. - Ио странно, - сказал секретарь, - она должна была видеть этого убитого. Не может быть, чтобы он не прошел мимо нее. Курцер молчал. - И то еще странно, - пожал плечами лейтенант, - что она села отдыхать, находясь за версту от деревни. - В деревню! - вдруг приказал Курцер и вскинул голову. - Едем в деревню! И бабью рубаху тоже захватите! - продолжал он яростно, так что даже пена показалась у него на губах. - Там мы отдадим ее по назначению. Хочу я посмотреть, что это за гнездо. Едем! Женщины, к которым шли солдаты, жили за бугром. Но Курцер вдруг опомнился: "Еще чего недоставало! Ехать в такое время к бабам! Проверять комендантскую охрану! Я в самом деле схожу с ума". - Альфред! - крикнул он. - Поворачивайте к самому крайнему дому и машину остановите шагов за десять. В дом я войду один. - Но, полковник, - пробормотал лейтенант, с испугом глядя на него, - ведь только что... - Я войду один! - зло повторил Курцер. - Идите вы к дьяволу, лейтенант! Поняли?.. ...Дверь отворилась не сразу. Сначала кто-то долго кашлял, потом заскрипела деревянная расходившаяся кровать, кто-то прошлепал в туфлях и вслед за тем зазвенело что-то металлическое - видимо, он задел ведро. Потом уж кто-то подошел к двери и остановился, прислушиваясь. Закусив губу, Курцер толкнул дверь. - Кто там? - быстро спросил тогда хриплый старческий голос. - Отворите! - приказал Курцер. - Продовольственный комиссар вашего округа. С минуту за дверью молчали. - Ну, - сказал лейтенант и ловко локтем оттер Курцера и сам встал на его место, - мы же ждем вас! Скорее! Звякнул крючок, но дверь не отворилась. Тогда лейтенант ударил кулаком по двери, она распахнулась. Высокий старик с длинной желтой бородой, лиловыми мешками около тяжелых, красных, вывороченных век стоял перед ним. Он выглядел как человек, с которого содрали одежду, - такой он был растерянный и сбитый с толку. В его склерозной, жилистой руке, покрытой лиловыми узлами, была зажата уже не нужная ему свеча. На нем была кремовая длинная рубаха, и на ней неуклюже сидела красная суконная жилетка (когда же и кто носил такие костюмы?) . Старик молча, по-детски вздохнул и отшатнулся от входа, и тогда, чуть не сшибая его с ног, в дом прошел сначала лейтенант, потом Курцер и четверо человек охраны. - Надо открыть окна, - сказал лейтенант, стоя среди комнаты. - Быстро, ну! Сзади Курцера что-то завозилось и быстро перебежало комнату. Он мельком посмотрел - ставни были уже открыты, - и Курцер увидел, что это старуха, желтая, морщинистая, в длинной белой рубахе и в ужасном кружевном чепце. Он огляделся. Комната чистая, даже беленая, но не особенно большая. В углу стояла крупная фигура богоматери со сложенными руками, похожая на кормилицу, с двумя венками из пыльных, серых бессмертников. В простенках висело несколько швейцарских видов, и на одном из них низвергался с отвесной острой горы водопад, выложенный перламутром, а под ним, и совсем не к месту, висело распятие, опять-таки в венке из бессмертников. На специальных полках стояли две большие узорные пивные кружки, украшенные белыми слепыми барельефами. Курцер отодвинул сломанный стул и сел. - Вы и есть хозяин? - спросил он старика. Вынул из кармана портсигар и положил его на стол. - Так точно, ваша милость, - ответил старик, глядя на Курцера. - Вас только двое? - спросил Курцер, быстро оглядывая комнату прозрачными, рысьими глазами. - Вот я вижу богоматерь, вы католики? - Так точно, ваша светлость, - повторил старик, кланяясь, - католики, и я и старуха. Курцер не сводил с него глаз. Лицо у старика было встревоженное, но не видно было, чтобы он особенно трусил. - И больше с вами никого нет? - Курцер все оглядывал стены, стараясь выхватить какой-нибудь характерный предмет, который бы говорил о присутствии третьего лица, и не мог. Швейцарские виды, статуя мадонны, распятие да две немецкие пивные кружки - вот и все, что было в комнате. - Сына у вас нет? - Не видим его пятый год, - ответила старуха, - даже где он, и то не знаем. Говорят, что живет где-то в городе Париже, а правда, нет - так и не знаем. Прислал года два тому назад карточку - он в автомобиле за шофера, - и больше от него ничего нет. Вот, не угодно ли взглянуть, ваша светлость? Она выдвинула ящик комода и вытащила оттуда кипу разноцветных конвертов, перевязанных зеленой ленточкой. Руки у нее тряслись. Приговаривая что-то, она стала их распутывать. - Не надо, не надо! - брезгливо поморщился Курцер. - Что там! А вот скажите мне... - Еще живет со мной внучка, да сегодня ушла к подруге. - Да, - вдруг вспомнил Курцер, - давайте сюда эту Лорелею. Он стал успокаиваться, но ему, видавшему всякие виды, неприятно было уже и то, что он хотя на минуту потерял самообладание, - и все оттого, что заболел. И верно, он болел - во рту становилось все слаще, все сильнее пахло замазкой. Он наклонился и сплюнул прямо на пол. Ну зачем он заехал сюда? Что ему здесь было нужно? Разве это его дело? На то есть гестапо и Гарднер, а вот теперь распутывайся с этими стариками и дезертирами. Рыжая девка еще приплелась к чему-то, с ней возись еще... Ее привели, и она стала, заложив руки назад. Он украдкой посмотрел на старуху. Пригорбившись, стояла она и качала головой. Нет, это не ее внучка. Черт знает, кто она такая вообще! Он окинул девушку молниеносным изучающим взглядом с головы до ног. Она выглядела очень помятой. Платье было все в рыжих пятнах, рукава кофточки порваны в клочья, выше левой коленки багровел изрядный синяк, потому она и припадала на одну ногу. - Что у вас с ногой? - спросил Курцер, скользнув взглядом по ее сильным плечам, нежному лицу, смуглому, с каким-то непередаваемым, чуть лиловатым оттенком, особенно около глаз и губ, растрепанным волосам, очень нежным и пушистым, наверное, похожим на морскую траву, и прищурился, соображая. "Здешняя женщина! - подумал он. - Вот ведь они какие! Нет, не похожа на крестьянку!" Девушка стояла, неприятно и прямо смотря ему в лицо, и от этого ему стало особенно не по себе. - Так что же у вас с ногой? - спросил он. - Набросились ваши солдаты, - она сделала подчеркнуто резкий жест в сторону окна, - повалили меня лицом на землю, и один сапогом начал бить меня по ногам. - Зря! - осуждающе и солидно покачал головой Курцер, продолжая рассматривать ее красивую, точно вылитую из воска голову, чем-то напоминающую головку змеи. - Очень зря, этого уж никак не одобришь. - Скажите это вашим молодцам, - резко сказала девушка и перенесла тяжесть тела на здоровую ногу. - Нет, нет, это я вам говорю, а не солдатам, - мягко улыбнулся Курцер. - Если бы вы, когда их увидели, не побежали, а остались на месте и по-человечески объяснили, кто вы, куда идете и зачем, то, во-первых, были бы избавлены от побоев, а потом, возможно, я и вообще не имел бы чести разговаривать с вами. Ну, ладно. Кто же вы такая? - Я шла в город, - ответила девушка. - Так. Отлично. Откуда же вы шли? - спросил Курцер и вынул зажигалку. - Я была у своей тетки, за пять верст отсюда, и торопилась на фабрику. - Вы работаете на фабрике? - спросил Курцер и вздрогнул. Кого же, в самом деле, она ему напоминала? А она кого-то напоминала, и сходство это было почти пугающее. - Я работаю укладчицей на шоколадной фабрике, - коротко ответила девушка. "Пожалуй, что и так, - подумал Курцер. - Что ж, девушка чистая, опрятная и миловидная. Такие особенно уживаются на кондитерских фабриках". - Но у вас есть, конечно, документ о праве беспрепятственного передвижения в этой зоне? - Я живу в городе, - ответила девушка, чуть помедлив, - и поэтому... - Ай-ай-ай! - солидно покачал головой Курцер. - Как же так, как же так, дорогая? Вы же отлично знаете, где вы и в какое время живете. И вот вдруг пускаетесь в такую длинную дорогу даже без документа... Ну что сейчас мне с вами делать? Вы подлежите военному закону о подозрительных, захваченных в зоне военных действий с оружием в руках. Как подняла она на него брови! - Потому что мимо вас, - твердо и спокойно сказал Курцер, - пробежал человек, который стрелял в мой автомобиль и был убит на месте, возможно, что и другие пробежали тоже мимо вас и скрылись. Вот об этом обстоятельстве мне и хотелось бы поговорить с вами. Вы сидели в кустах, отдыхали, говорите вы, - значит, вы не могли не видеть, что происходит. Что же именно происходило? Кто стрелял? Сколько их было? Это я и просил бы вас мне прояснить. Девушка молчала. Курцер подбросил зажигалку, поймал ее и снова спрятал в карман. - Это и расскажите мне, - повторил он упорно и ласково. Он смотрел на девушку, не отрываясь, ясным, пристальным и точным взглядом. Он улыбался, и от этой улыбки и еще больше от этого пристального, ласкового взгляда девушку вдруг передернуло быстрой дрожью. Она вздохнула и на секунду опустила веки. Это была именно та секунда, когда Курцер твердо и ясно понял, что она все видела и все знает. Он тоже опустил веки и целую минуту просидел неподвижно, соображая. "Знает, безусловно, знает все, а если не все, то, во всяком случае, очень многое". - Ну? - спросил он, улыбаясь. Девушка открыла рот, чтобы что-то сказать, быстро вздохнула, но только встряхнула головой и ничего не сказала. - Значит, так, - спокойно и загадочно протянул Курцер, встал с места, и вдруг его затрясло. - Альфред! Забрать эту потаскуху! Немедленно! - заорал он вдруг неожиданно для себя и ударил кулаком по столу. - А если она не будет ничего рассказывать... Он рванулся к ней, все это происходило как-то помимо его воли и участия, но уже не мог сдержать себя, даже если бы хотел, и для чего-то рванул ее за ворот. Девушка пошатнулась и схватилась за стену, Курцер рванул еще... - сверкнуло голое плечо и ниже матово-голубая припухлость кожи. Тут он только опомнился. Отшатнулся, встряхнул руку, как будто отбрасывая что-то липкое, и отошел в сторону. И тут неожиданно кто-то в кулак схватил его сердце и сдавил несколько раз. Он сразу же сел. Стало тоскливо, одиноко и скучно. Комната выцвела и потухла. Он взглянул на старика и старуху, в ужасе теснящихся около постели. Увидел желтые лица, каменное распятие и веночки бессмертников, пивную кружку и чуть не закричал от боли и тоски. "Да, я не Гарднер, - подумал он с завистью. - Как все-таки легко живется этим болванам на свете!" Он поднял голову и посмотрел на девушку. Около нее уже суетилось несколько солдат, которые плохо понимали, чего хочет Курцер и что им надлежит делать с арестованной. Курцер вернулся к столу, сел и положил на него руки. Пальцы его заметно, четко дрожали. - Так вот, милая моя, - сказал он с сухой, сдержанной злобой, - значит, так мы с вами и договоримся... Девушка смотрела на него молча, изучающе, неподвижно. И, глядя на ее презрительно прищуренные и, как теперь он понял, косо прорезанные, кошачьи глаза, он вдруг сразу понял, отчего он волнуется и кого она ему напоминала. Это пришло к нему сразу, как озарение, как понимание всего случившегося и как оценка своей роли и предстоящего конца, и это было так страшно, что он дрогнул и побледнел. - Стерва! - сказал он ошалело и тупо, чувствуя, как от этого у него холодеют концы пальцев и начинает ломить под ногтями, будто он заглянул в глубокий овраг. - Взять ее, да и... Шофер его быстро зашел в комнату. Он повернулся к нему всем телом, радуясь предлогу закончить допрос и отдать гестапо новую жертву - пусть и это расхлебывает Гарднер. - Ну что? - спросил он отрывисто. - Опять стряслось что-нибудь? - Автомобиль исправлен, - ответил солдат, - телефонная же линия... - Едем, - сказал Курцер и встал из-за стола. - Посмотрим, каких зверей наловил нам Гарднер. И он продолжал говорить, улыбаться, махать руками, обращаться то к одному, то к другому, пока его не посадили в машину и автомобиль не тронулся с места. Тогда он глубоко вздохнул, провел ладонью по лицу, как бы стирая с него все, закрыл глаза и глубоко задумался. Глава четвертая Камера, куда посадили Ганку, пахла какао, корицей, ванилью и еще каким-то редким и пахучим товаром, и Ганка понимал, откуда этот запах. Еще неделю тому назад здесь помещался склад колониальных товаров, а теперь товар куда-то спешно вывезли, а склад превратили в военную тюрьму. Чтобы попасть в камеру, надо было сначала пройти по длинному, узкому коридору, в котором кое-где еще попадались пустые фанерные ящики с многокрасочными наклейками, потом пересечь огромное и почти совершенно пустое помещение, где стоял только деревянный некрашеный стол, а за ним трое солдат постоянно резались в карты, и, наконец, опять очутиться в коридоре, еще более темном и узком. Здесь надзиратель, ведший Ганку, вынул ключ, отпер ему камеру, сказал что-то такое: "Вот, пожалуйста, сюда", - и ушел. Ганка огляделся и осторожно сел на край грубо, наспех сколоченных нар. Они сейчас же заскрипели, как-то особенно противно и тягуче, и он сразу же почувствовал, что у него болит голова. Он робко дотронулся до затылка и зашипел от страшной, жгучей боли - кожа с затылка была ободрана. Он понял, что его где-то били, и били, очевидно, долго и упорно. "Это чтобы я встал на ноги", - почему-то догадался он и сразу же почувствовал, что да, так оно и было. Он лежал на полу или на земле, а его пинали сапогами и покрикивали: "А ну, вставай! Вставай, тебе говорят, скотина! Ишь дурака-то ломает! Вытянулся, как мертвый, и не дышит... Вставай, падаль!" "Надо бы перевязать, - смутно подумал он, - а то может быть сепсис. Или нет, не сепсис, а как его там... сотрясение мозга". Он было даже встал с нар, чтобы подойти к двери, но только быстро, глубоко вздохнул и остался на месте. Зато как только он сделал движение, опять протяжно и сладко заскрипели, как будто заблеяли, нары. Он поморщился от боли и сжал себе виски. Это было -его давнишнее, испытанное средство от мигрени. Сжать себе голову эдак покрепче - и боль постепенно начнет таять, таять, уходить куда-то под кожу, а под конец исчезнет совершенно. Но сейчас как он ни жал, ничего не получалось. Тогда он взглянул на свои худые, тонкие пальцы и увидел, что они дрожат. "Значит, боюсь", - понял он, но страха у него не было. Он подошел к стене и провел по ней ладонью. Стена была неровная, вся в каких-то желваках и впадинах. Он прошелся еще раза два по камере - три шага туда, три обратно, - потом подошел к двери и уперся в нее кулаком. Дверь не подавалась. Он налег на нее плечом, а потом и всем телом - все равно не подавалась, а стояла неподвижная и непоколебимая, как стена. "Боюсь," - подумал он снова и сам испугался этого страха. Заметил в двери узкую трещину, опустился на корточки и попытался заглянуть в нее, но ничего не увидел, кроме надоедливого мелькания желтого рассеянного света - и то только тогда, когда быстро поводил головой взад и вперед. Он поднялся и снова сел на нары. Опять они заблеяли - противно, тягуче и приторно. Он посидел в камере не больше десяти минут, а ему уже и не верилось, что на свете существует что-нибудь, кроме этих шершавых стен, так некстати пропахших южными пряностями, желтой лампочки и скрипучих нар. Разрыв между тем, что было наверху, там, где светило солнце, ходили люди, текла звонкая вода, дул свежий, пахнувший водою и горькими тополевыми почками ветер, и этой застоявшейся, вялой тишиною был так резок, что он не сразу даже почувствовал горечь утраты. В его теле стояла такая же сонная, неподвижная тишина, что и в его камере. Но он отчетливо знал почему-то, что эта душевная анестезия у него ненадолго, и со страхом ждал следующего утра. Так оно и вышло. Он внезапно проснулся и не сразу понял, где находится. Дома он мог спать только при спущенных шторах, и обязательно около него на стуле горел фарфоровый ночник, стоял стакан с водой, лежали круглые, плоские часы и коробка с мятными лепешечками. Просыпаясь, он всегда перегибался с кровати, брал стакан с водой, жадно выпивал его, потом клал в рот мятную лепешечку и долго держал ее на языке. Вот такое же неосознанное, слепое движение - перегнуться через край кровати - он сделал и сейчас и сразу же отшатнулся и ударился затылком о стену. Ничего не было, кроме серых стен, желтой прозрачной пустоты и круглого столика в углу. По-прежнему горела тусклая лампочка, и противный свет ее лежал на всех предметах. "Вот где я!" - вспомнил он и вдруг почувствовал такую тяжелую тоску, такую боль и такое отчаяние, так твердо и ясно поверил, что он никогда уже не выйдет отсюда, что будь у него с собой револьвер, и не револьвер даже, а попросту петля и крючок на стене, он, наверное, сразу бы покончил с собой. Это была острая тоска, такая, что сразу заполнила его всего. Он никогда не поверил бы, что тоска может достигать степени почти физической боли. Но вот сейчас он был готов кричать, биться о стену головой, валяться по полу, делать черт знает что, только чтобы не сидеть, не думать, не слышать это противное блеяние нар. Он вскочил и побежал по камере. Ничего. Тишина. Даже не слышно почему-то шума собственных шагов. Он остановился перед стеной и быстро несколько раз потер переносицу. "Здесь должно быть эхо, - подумал он. - Где это я читал об этом? Кажется... У Пеллико, что ли? Или нет, в "Шильонском узнике". - В "Шильонском узнике", - сказал он громко и прислушался. Нет, ничего. Голос как голос, даже не похоже на то, что он в тюрьме. "Вот так же, - подумал он, - чувствует себя человек в водяном колоколе, если вдруг оборвется веревка". - Оборвется веревка, - сказал он стене и пошел по камере. Прошелся раз, потом еще раз - побыстрее, а потом еще раз - бегом, еще раз - бегом! Еще раз - бегом! И еще раз - бегом! И забегал, забегал, забегал! Потом внезапно остановился, опустил руки и вдруг почувствовал, что плачет. Да, да, он стоял под желтой лампочкой, нелепый, растерзанный, со следом подушки поперек лица, из-под пиджака у него вылезала сиреневая сорочка, - стоял и плакал. И вдруг ему захотелось как-то сорвать свое отчаяние, сбросить его! Вот сейчас подбежать к двери, застучать в нее кулаком, крикнуть, разбить лампочку, повалить, разломать нары. Пусть будет шум, прибегут люди, будут на него кричать, грозить ему, пусть его повалят на пол и начнут выламывать руки, он тоже будет их бить, кричать и кусаться. Одним словом, пусть сейчас, сию минуту, что-нибудь произойдет - неожиданное, острое, болезненное, но непременно такое, чтобы избавить его от этого неподвижного отчаяния и тишины. Но он почему-то не закричал, не побежал, не разбил лампочки. Он только подошел к двери и забарабанил в нее кулаком. Ему не ответили на это. В коридоре было по-прежнему тихо. Он отступил, закусил губу и с размаху пнул дверь ногой. Тогда она быстро отворилась, так быстро, что он чуть не упал, и солдат, пожилой, равнодушный, лет сорока, - так и думалось, что до войны он работал где-нибудь конторщиком, - равнодушно предложил собраться и следовать за ним. - Куда? - спросил Ганка. - На допрос, - ответил солдат. И они пошли. Гарднер разговаривал по телефону. Комната была светлая, чистая, огромные окна, выходящие во двор, стояли открытыми, и в них лезли ветки какого-то большого дерева с нежной, блестящей корой. Стояло ясное, солнечное утро, где-то далеко-далеко, точно на краю земли, надрывался паровозный гудок, и чуть погодя ему отвечали два или три с разных сторон, еще более отдаленные и тонкие. Солнце прозрачными полосами лежало на столе, на бумагах, стекало с края стола на пол, и на полу тоже стояли прозрачные, чистые лужицы света. Липовая сережка с выгнутой спинкой, чем-то неуловимо похожая на бабочку-однодневку, плавала в этой луже, и Ганка неожиданно сделал шаг, чтобы поднять ее. Гарднер что-то кричал в трубку. Когда Ганка вошел в кабинет, он только слегка скосил на него глаза и кивком головы отпустил солдата. И вдруг здесь, на свету, в приличной и хорошо обставленной комнате, где не было ни цементных стен, ни желтой лампочки, ни этого запаха корицы, Ганка осмелел. Сережку, правда, он не поднял, но выдвинул стул, сел на него, независимо заложил ногу за ногу и стал демонстративно отряхивать солому с брюк. Гарднер говорил о каких-то грузовиках, его плохо слышали, он морщился и кричал, прикрывая трубку ладонью. Потом вдруг резко оборвал разговор, положил трубку на рычаг и стал что-то записывать на длинной полоске бумаги. В это время в дверь сильно постучали. - Да! - сказал Гарднер густым, приятным голосом. Вошел военный, круглолицый, большеглазый, с пушком на лице, видимо, еще очень молодой и спросил: - Слушай, у тебя есть охотничье ружье? - Ружье? - повторил Гарднер и улыбнулся. - Нет, конечно, ты же знаешь, какой я охотник. А что?.. - Да вот, понимаешь... - Тут молодой офицер облокотился на стол и стал рассказывать Гарднеру, какая здесь прекрасная охота, сколько уток, как он вчера случайно проезжал мимо озера и вспугнул целую стаю каких-то крупных птиц - лебедей, наверное. - Наверное! - засмеялся Гарднер. - Хороший охотник! Не знаешь даже, на какую птицу хочешь охотиться! - Не важно, - улыбнулся молодой офицер, - было бы ружье. - Нет, у меня нет, ты же знаешь, я не охотник. Правда, - сказал он, подумав, - убил я раз зайца... - Да и то жестяного, в тире, - окончил молодой офицер, и оба опять засмеялись. - Да! - сказал вдруг Гарднер и полез в ящик стола. - Ведь Кирстен живет с тобой в одной квартире? - В одной-то в одной, - сказал офицер, - только я его никогда не вижу. А что? - А вот! - Гарднер протянул ему пакет. - Читай: "Передать лично, в собственные руки". - Даже так? - смешливо удивился офицер. - Ну, давай, передам и лично и в собственные руки. - Он взял письмо, прочитал обратный адрес на конверте и засмеялся. - Ну, так я знаю, от кого это, честное слово, знаю. - Знаешь? - спросил Гарднер и что-то отметил на том же длинном, узком листе бумаги. Молодой офицер стал рассказывать об особе, которая написала это письмо. - И вот, понимаешь, раз я встречаю их в театре. Честное слово, после того, что я знал о нем и о ней, я глазам не поверил. Но факт - та же самая девушка. - Девушка! - засмеялся Гарднер. - Брюнетка, говоришь? Не люблю брюнеток: они мне почему-то напоминают.... Зазвонил телефон. Гарднер снял трубку. - ...напоминают мелких муравьев, - докончил он быстро. - Ну! - сказал круглолицый офицер и засмеялся. - Такие же черные, сухие, кусачие, - договорил Гарднер и крикнул в трубку: - Да! Офицер спрятал письмо и, продолжая улыбаться, вышел из кабинета. С минуту Гарднер слушал неподвижно и внимательно, а потом закричал: - Голову, голову надо иметь на плечах, а не пустую тыкву! Вам не автомобили нужно, а... Одним словом, это меня не касается!.. А, да идите вы все к черту!.. А что вы раньше думали? - Его не расслышали, он слишком кричал. - Что ж вы рань-ше, говорю, ду-ма-ли?.. А сейчас, когда понадобилось, так вы забегали!.. Да идите вы с вашим транспортом! "Транспортом"! При чем тут транспорт? - подумал Ганка. - Ведь Гарднер начальник гестапо, а не..." Но это он подумал только вскользь, мимоходом, какой-то ничтожнейшей клеточкой сознания. Он весь был заполнен совершенно иным, простым и ясным чувством: он казался себе таким маленьким, жалким и гадким, вот в этой смятой сорочке, без галстука (и галстук даже сняли - боялись, что он повесится!), смятой, нечистой сорочке, смятом же пиджаке - рядом со здоровыми, чистыми, красивыми людьми, которые говорят об охоте, театре и женщинах, смеются и острят и не замечают его потому, что он уже не живой человек, а вещь, мебель, часть обстановки, до существования которой им нет никакого дела. И вот опять, как тогда, в камере, в этой большой, светлой комнате, широко залитой солнцем и пронизанной терпким зеленым ароматом, ему подумалось опять, что то, что произошло, уже ничем не поправимо. Он поглядел на свои грязные руки, смятую, как будто изжеванную одежду, вспомнил, что он уже третий день на брился, и опять почувствовал глубочайшее неуважение к себе. Гарднер со звоном обрушил трубку и тускло, не издеваясь, не сердясь, не любопытствуя, поглядел на Ганку. - А я ведь вас не приглашал садиться, - сказал он каким-то безразличным, но, во всяком случае, не угрожающим тоном. - Вам нужно запомнить, господин Ганка, что здесь ничего не делают самовольно, а только исполняют приказ... Впрочем, сидите! Он выдвинул ящик стола, вытащил оттуда толстый том и открыл его на заложенной странице. - Вот, - сказал он, - слушайте. "И вот теперь, опубликовав эту фальшивку, Кениг требует, чтобы в награду за искусство его выбрали в члены академии. Что ж, вполне возможно, что эта просьба и будет уважена Геббельсом. Калигула приказал же посадить в сенат своего коня, и на этом основании мы не смеем утверждать, что Кениг уже вовсе недостоин места в Прусской академии, давно превратившейся в самый разношерстный зверинец. Но смеем поставить на вид Кенигу, что в данном случае его претензия звучит просто смешно. Его фальсификация черепов обнаруживает торопливую и топорную работу. Деформировать череп - еще не значит что-то доказать. Надо знать, как и в каком направлении должна быть проделана эта работа. Кенигу прежде всего следовало бы придумать объяснения тому ничем и никем не опровержимому факту, что в разных концах мира - в Европе, в Африке, в Азии - находят черепа с одними и теми же характерными чертами строения, дающие при реставрации одну и ту же четкую картину. Эти черепа первобытного антропоида открыты и около Пекина, и в Западной Европе, и в Индонезии. Только самая незначительная часть их прошла через руки профессора Мезонье или подвергалась исследованиям в его лаборатории. Вообще же деформация препарированного черепа - дело технически трудное и вряд ли даже исполнимое. Автор этой статьи, конечно, помнит, что когда кто-то впервые встал на путь подлога, то и он, этот ныне прожженный авантюрист и шулер в области науки и политики, занялся отнюдь не деформацией черепов, а простой подтасовкой разрозненных костных фрагментов человекообразной обезьяны и так называемого курганного человека. Что из этого получилось, конечно, автору тоже отлично известно. Нужно только прибавить, что разоблачен этот кто-то был все тем же профессором Мезонье, которого ныне Кениг обвиняет в таком же, только несравненно более искусном подлоге. Впрочем, дело отнюдь не в этом..." Вот это было напечатано в "Ежемесячном обозрении наук и искусств". Автор этой статьи - вы. "Значит, они арестовали редактора, - быстро подумал Ганка. - Или нет, конечно... Редактор уехал в Англию и не вернулся... Но тогда кто же?" Он посмотрел на Гарднера. Тот сидел, постукивая корешком журнала по столу. Лицо его было по-прежнему спокойно. "Что же ему теперь сказать? - подумал Ганка. - Хотя ведь он все равно не поверит". Гарднер бросил журнал на стол и встал. - Вот что, - сказал он негромко, - когда я вас о чем-нибудь спрашиваю, надо мне отвечать сейчас же. Автор этой статьи - вы! Что же значат все эти туманные намеки: "Автор этой статьи, конечно, помнит, что когда кто-то впервые встал на путь подлога..." - ну и так далее? Кто же этот "кто-то"? И далее: "этот ныне прожженный авантюрист и шулер". Кого вы так называете? Кто это шулер, на кого вы намекаете? Ганка молчал. Мысль его работала быстро и неустанно. "Что сказать? Что сказать? Господи, что же сказать?" - думал он и ничего не мог решить, мысль его толклась на одном месте. - Так! - Гарднер не сводил глаз с его лица. - Теперь вон что! У меня есть полная возможность заставить вас говорить, и я, безусловно, прибегну к ней, но по такому пустяку... - Он слегка пожал плечами. - Впрочем, если вам это желательно... - Он снова вернулся на свое место и посмотрел оттуда на Ганку спокойно и жестоко. Ганка почему-