что и не продохнешь. И хоть бы держал в порядке свои окаянные бумаги, а то ведь черт ногу сломит... Он с сердцем бросил в угол пакет с газетными вырезками. - Ганка, но что же вы стоите? Вот тут что-то написано по-латыни, я не разберу. Давайте-ка прочтем заглавие. Ганка прочел, и Гарднер бросил и этот оттиск в общую кучу, затем подошел к большому застекленному ящику, где теснились пробирки и склянки с химикатами, резко распахнул его и вытащил с нижней полки большой черный ящик. Он поднял его и осторожно поставил на стол. Крышка на ящике была закрыта, и он просто сорвал хрупкий замок. Вверху лежал слой нежнейшей белой ваты, и он был еще прикрыт листком желтой пергаментной бумаги; под ней лежал второй ящик, из сверкающего японского дерева. Он не был заперт, Гарднер распахнул его и засунул в него руку. - Ну, вот она, - сказал он, обращаясь к Ганке, и высоко поднял круглый красный череп. - Здравствуйте, красная леди! Ганка обомлел. Даже и он не знал, что этот череп хранится у профессора на дому, ибо были у профессора, очевидно, какие-то свои причины прятать его даже от учеников. Впрочем, он вообще любил, чтобы результаты изысканий его появлялись неожиданно и были ошеломительны даже для самых близких людей. Вот поэтому последний раз этот череп года два тому назад демонстрировался на археологическом съезде, а потом пропал где-то в шкафах института. За эти два года профессор успел изрядно поработать над ним. Во-первых, череп был покрыт тонким слоем прозрачного лака, во-вторых, основательно расчищен от минеральных солей, а кое-где по линии трещин скреплен металлическими скобочками - так он напоминал бильярдный шар. - Да, - сказал Гарднер, - а на портрете-то куда лучше. Он повертел его во все стороны и зачем-то дунул в глазницу. Потом положил на стол, сел в кресло, сложил руки и с минуту просидел неподвижно, думая. Потом повернулся к Ганке: - Ну вот, скажите о той работе, что мы с вами смотрели сначала. Так-таки ничего из нее и не было напечатано? - Ничего, - ответил Ганка. - Ничего? - спросил Гарднер с каким-то особым выражением, значения, которого Ганка не понимал. Тут в дверь постучали. Гарднер быстро взял газету, накрыл ею череп и только потом сказал: - Войдите. Но это был только Ланэ. Он держал какой-то сверток и сейчас же протянул его Гарднеру: - Вот, - сказал он. Ганка посмотрел на него. Ланэ казался сильно взволнованным, но, может быть, он просто бежал и запыхался. Шляпы на Ланэ не было, галстук сбился в сторону, черное дегтярное пятно ползло по рукаву. "Опять куда-то зачем-то посылали этого дурака. Что он такое принес?" - Нашли? - спросил Гарднер. - Вот, - повторил Ланэ. - Отлично! - похвалил Гарднер. - А почему у вас такой вид? Где были? Ланэ покосился на Ганку и что-то замялся. Гарднер посмотрел на них обоих и вдруг засмеялся. - Ох, Ганка, он ведь вас боится! Смотрите, даже говорить не хочет... Честное слово, боится. Ну же, ну же, Ланэ! Он уже быстро срывал бумажные листы один за другим со свертка и наконец бросил на стол черный, обугленный предмет - не то камень, не то хлебную корку, неправильно-сферической формы. Затем снял газету с "красной леди" и положил на нее и эту обуглившуюся, покоробленную временем кость. Так они лежали вместе - большой розовый череп и черный круглый костяной обломок. - Ну вот и гейдельбержец тут, - сказал он ублаготворение, - вся компания, значит, альфа и омега. Низшие и высшие. Все тут, у меня на столе. Теперь пусть разбираются, кто от кого. Он снова обернулся к Ланэ. - А что у вас плечо в чем-то черном? Ездили куда-нибудь? Куда же? - Нет, - сказал Ланэ и опять покосился на Ганку. - Ага, нет, - качнул головой Гарднер. - Он лежал на чердаке, - вдруг воровато сказал Ланэ. - Только я и знал, где. Мне мадам Мезонье сказала. - Ага, - опять кивнул головой Гарднер. - Ну, спасибо, спасибо! Ценю. Идите отдыхайте. Ланэ ушел, и Гарднер сам притворил за ним дверь. Потом вернулся к столу и, словно встряхивая что-то, ударил ладонью об ладонь. - Мерзавец! - сказал он крепко и искренне. - Труп господина еще не успел остыть, а слуга уже растаскивает его ночные рубахи... Теперь слушайте, Ганка. - Он огляделся по сторонам. - Слушайте и молчите. Вот все это, - он сделал короткий энергичный жест одним пальцем, - мы с вами уничтожим. - Все? - спросил Ганка, не удивляясь. - Все, все, - подтвердил Гарднер тем же чуть пониженным голосом. - Все, что есть в этом доме: мебель, склянки, вилки, бутылки, бумаги. Бумаги-то в первую очередь, конечно. Все в огонь! - Я думал, в первую очередь черепа, - негромко сказал Ганка. Гарднер быстро и остро посмотрел на него. - Зачем же черепа? - сказал он недовольно. - Черепа я возьму с собой. По всей вероятности, их сдадут на хранение в какой-нибудь имперский музей. - А госпожа профессорша что же? - вдруг совершенно не к месту спросил Ганка. Гарднер удивленно посмотрел на него. - А что госпожа профессорша? Вот ей дадут автомобиль, она сядет и уедет. Но вот вы меня о Ланэ ничего не спросили. Он-то что будет делать? Или вы так на него сердиты, что и знать о нем ничего не желаете? Кстати, как вы считаете, негодяй он или нет? - Почему же негодяй? - тупо спросил Ганка. От этого разговора, полного недоговоренности, от мысли, которая не давала ему покоя с утра, от быстрой перемены ситуации у него шумело в голове и такое было ощущение, словно вертится в мозгу, треща, огромный жестяной вентилятор. Он посмотрел на Гарднера. На Ганку начинало находить то состояние расслабленности и безразличия, которое он испытал уже однажды. Он стоял перед Гарднером, глаза у него были широко открыты, но рука не тянулась к карману. Не тянулась! Не тянулась! Не тянулась! Вот в чем дело: не тя-ну-лась... Гарднер смотрел на него, улыбаясь, и на ответе отнюдь не настаивал. - Негодяй, негодяй он, Ганка, - сказал он наконец, - негодяй, это он отравил профессора, а сейчас бегает и ищет, куда бы плеснуть бензину. Понимаете? - Нет, - ответил Ганка. Гарднер встал и положил на его маленькую, худую ручку свою широкую, мягкую ладонь. - Понимайте скорее, Ганка. Еще с вами-то возиться. Ланэ - никчемная тварь, и она никому не нужна. Ну, понятно? Теперь-то понятно, спрашиваю? - Теперь все понятно, - сказал Ганка. - Ну и отлично. Гарднер подошел к окну и резко дернул звонок. Вошел начальник охраны. - Ну как, - спросил Гарднер, - отвезли? - Да, отвезли, - ответил начальник. - Ага, отлично. Теперь вот какое дело. Познакомьтесь. Господин Ганка. Начальник охраны. Я ухожу, а он остается в этой комнате и займется разборкой и сортировкой бумаг. Понятно? - Да, - ответил начальник охраны. - Так, - протянул Гарднер и повернулся к Ганке. - Значит, он занимается разборкой бумаг? Ну, разбирает он их или нет, это уже его дело. Понимаете? - Понимаю, - сказал начальник охраны. - Но из окна он пусть слишком далеко не высовывается и уходить не уходит. Это уж ваше дело. Тоже понятно? Начальник слегка наклонил голову. - Если он будет пытаться спуститься с лестницы... Но лучше ему не спускаться с лестницы. Ну вот и все. Понятно? - Понятно, - сказал начальник охраны. - С лестницы ему спускаться не рекомендуется. - И вам, Ганка, тоже понятно? Ганка молча кивнул головой. - Ну вот. До свидания, друзья мои. Я уж пойду. Он вышел, захватив с собой оба черепа. Гарднер освободил его утром следующего дня. - Мне сейчас очень некогда, потом уж мы с вами поговорим, - сказал он. - Только я вас сам вызову. - И он обдал его холодным, настороженным и в то же время равнодушным взглядом. - Сейчас не до этого, вы видите, что делается. - И он ушел, только слегка кивнув головой. Тогда Ганка пошел к Марте. Она на корточках сидела над сундуком. Сундук был большой, ярко-красный, облепленный изнутри разноцветными бумажками и фотографическими карточками. Когда зашел Ганка, Марта на секунду повернулась к нему и сейчас же снова опустила голову. Ганка постоял над ней, помолчал, а потом спросил: - А что это вы, Марта, делаете? Ее морщинистые, большие руки с толстыми, круглыми пальцами продолжали копаться в хламе, когда она ответила спокойно и ровно: - Собираюсь. Больше она ничего не прибавила, но он ничего и не спросил. Только стоял, смотрел на ее морщинистые, почти чешуйчатые руки с круглыми, мутными ногтями и думал, что вот, пожалуй, единственный человек в этом обреченном доме, который твердо знает, что же ему надлежит делать. Движения Марты были ровны, неторопливы, но никак не автоматичны. Она выбрасывала уже совершенно износившиеся тряпки и оставляла все, что хотела взять с собой. Лицо ее было твердо, неподвижно, почти жестко в своей крайней, каменной сосредоточенности. Хлам этот накапливался всю ее жизнь. Он лежал напластованиями, этакими историческими слоями. Мелькали блузки с большими, яркими золотыми пуговицами, детские платочки, пегая трехногая лошадка из папье-маше, большой плюшевый медведь с голубым бантом, потом фигурная бутылка из-под какого-то ликера, жестяная коробка из-под леденцов с великолепным и ярким рисунком, галстуки... Ганка постоял еще немного и тихонько вышел вон. Он спустился в сад. День стоял солнечный, ясный, высокий, прозрачный насквозь. Так был сух и звонок воздух, что даже было слышно, как где-то далеко, за оградой, пыхтит автомобиль. Кончалось бабье лето. Ганка остановился, привлеченный далеким звоном журавлиной стаи. Она летела так высоко, что не было даже видно отдельных птиц. Быстро перемещался по небу ажурный, врезанный в синеву косой треугольник. Но Ганка долго стоял, слушал журавлиный крик, в нем пробуждались какое-то печальное умиротворение и тишина, а этого он боялся больше всего. Поэтому он вдруг зло плюнул, подбросил концом модной, острой красной туфли песок и быстро пошел, побежал по саду. В кармане у него лежал маленький браунинг из вороненой стали с благородным, матовым отливом. Он ходил по дорожкам и все нащупывал и нащупывал его. И еще он думал о Курте. Было у него какое-то неясное чувство (хотя и не произошло ничего нового), что Курт играет какую-то непонятную роль в этом проклятом и обреченном доме. Какую же? Курцеровского шпиона или же... И вдруг, совершенно непонятно почему, он вспомнил о Войцике. Он даже остановился. "Что за черт!" Но Войцик предстал перед ним весь, со своим четырехугольным лицом в ржавых пятнах, резкой, раздражающей чеканной речью, с тяжелым взглядом, которого вынести он не мог, и, наконец, с тем ужасным спокойствием, от которого сразу Ганке становилось нечем дышать. И вот он снова ходил по саду, сжимая в кармане небольшой вороненый браунинг бельгийского образца, и мучительно старался угадать: что же будет, что же будет? Господи, что же будет дальше? Когда стемнело, он не выдержал и пошел к Курту. Наружная дверь была открыта. Болталась красная занавеска, исписанная могучими, роскошными розами, а за ней слышался беспрерывный тихий гомон - пели птицы. Ганка подождал и постучал пальцем о косяк. - Да, да, - ответили ему из комнаты. - Можно? - спросил Ганка, осторожно отдергивая полог. - Пожалуйста, пожалуйста, - ответили ему. Он вошел. Курт сидел около скверного, зеленоватого зеркальца и брился. Лезвие так и порхало в его больших пальцах. Через каждую минуту он наклонялся, смотрел в зеркало и осторожно сбрасывал пену. На Ганку Курт и не посмотрел. Тогда Ганка взял табурет и сел. Маленький столик около него весь сверкал парфюмерным стеклом. Во-первых, здесь зеленели флаконы с какими-то духами, и особенно выделялась одна толстая, узорная пробка с петухом на вершине; во-вторых, тускло лоснилась плоская банка из массивного, граненого, грубого стекла под хрусталь; в-третьих, сверкал стаканчик с какой-то ярко-красной массой, с бриллиантином, наверное. - Ну? - спросил Курт, щурясь перед зеркалом. - Были вы у господина Гарднера? - Был, - ответил Ганка и вдруг спросил: - Долго вы работали у Курцера? Курт сбросил в тазик бурую пену. - А я и сейчас работаю у него, - ответил он спокойно. - Ведь это, - он сделал круглый жест, очерчивая им всю комнату, - считай, уже все его. Я-то ведь вижу, куда дело клонится. В клетке тонко и пронзительно крикнула какая-то птичка. - Он, кажется, любит птиц? - спросил Ганка. - Что любит? - зачем-то переспросил Курт. - Ах, да, птиц-то? Любит, любит! Птиц-то он, точно, любит. Вот заказал дрозда принести. Сейчас я ходил западню ставить. - Какого дрозда? - спросил Ганка. - А черного дрозда, - мирно объяснил Курт, смотря в зеркало. - Мы сегодня пойдем с Гансом к оранжерее, там сейчас самый лов. - К оранжерее? С Гансом? - донельзя удивился Ганка. - Это после того, как профессор... Курт несколько насупился и вздохнул. - Да, да, - сказал он прочувствованно. - Бедная госпожа Мезонье! Профессора я уже не жалею. Раз его нет, так и жалеть некого. А госпожу Мезонье... И так помрачнел, что казалось, вот-вот всхлипнет. - Очень жалеете? - иронически спросил Ганка. - Очень! - печально кивнул головой Курт. - Уж так жалею, уж так я ее жалею... - Курт, что вы валяете дурака! - крикнул Ганка. - Вы думаете, я не вижу этого? Благодетель! Жену он жалеет! Он пойдет с Гансом черт знает кому ловить дрозда! Это тогда, когда еще теплый труп профессора лежит в доме... - Извините, не черт знает кому, - поправил солидно Курт, - а самому господину полковнику. И потом, дорогой, ну зачем вы кричите? В доме умершего говорят шепотом. Ганка приложил руку ко лбу. Голова у него гудела. - Вы нарочно издеваетесь надо мной, - сказал он глухо. - Бог знает, зачем это вам нужно? Отчего ни на один мой вопрос вы не хотите ответить прямо? Курт положил бритву и обернулся к Ганке. - Ну, вы мне ответите на один мой вопрос? - спросил он, улыбаясь. - Пожалуйста! - гневно фыркнул Ганка. - Так вот: какого дьявола вам от меня нужно? - Мне? - опешил Ганка. - Да, вам! От меня? Какого черта? Скажите! Ганка растерянно молчал. - Что вы пристаете ко мне? С каких пор я знаком с профессором? Как я знаком? Что мне говорил профессор? Почему говорил? С какого времени я знаком с Курцером? Почему знаком? Любит ли Курцер птиц? Почему любит? Какую птицу я ему пойду ловить? С кем пойду? Когда пойду? Зачем вам это все нужно? Какая причина вашей... ну, любознательности, что ли, я, уж так скажу из деликатности? Ганка растерянно молчал. - Ну вот, видите, - сказал Курт, как бы подводя итог. - Да, вы правы, правы, - сказал наконец Ганка. - Да, но дело-то вот в чем: я имею серьезные причины так вас спрашивать. Очень серьезные. Профессор вам доверял. Вот мне Ланэ говорил, что вы ему привезли какое-то письмо, потом профессор вас вызвал зачемто ночью. Это все дает мне основание относиться к вам с доверием. - Ну, а мне, сударь? - спросил Курт. - Что? - Вот вы только что сказали: "Это все дает мне основание относиться к вам с доверием", - но ведь не вы мне рассказываете о себе, а, наоборот, меня спрашиваете. Так уж позвольте тогда и вас спросить: ну, а мне-то что дает основание вам доверять? И опять-таки, если вы мне доверяете, ну, тогда, пожалуйста, говорите. Я вас буду слушать. Ганка молчал. - Ну, вот видите, сударь, - повторил опять Курт, - о чем же нам тогда с вами говорить? Он взял одеколон, аккуратно помочил платок и начал было примачивать левую, выбритую щеку. - Но повторяю: я ничего не знаю, с полковником у меня никаких отношений нет. Да и, как вы сами должны понимать, не может быть. С профессором тоже никаких особенных разговоров не было. Просто я сидел около окошечка, увидел, что свет горит, ну и зашел посмотреть, что там такое. Ну, а что касается всего прочего... честное слово, не помню даже, о чем вы меня спрашивали... Да, о птичках. Любит ли полковник птиц? Любит, очень любит. У него во всех комнатах клетки. Ну вот, кажется, и все! Он сделал еще несколько взмахов бритвой, потом аккуратно вытер ее ваткой, положил в футляр и встал. Подошел к углу комнаты, открыл ящик и вынул оттуда какое-то несложное приспособление - моток веревки, легонькие козлы, кусок сурового полотна, все это в разобранном и свернутом виде. - Видите, какой станок, - сказал он шутливо, - совсем как дыба. Правда? Вот мы сейчас это соберем, да и... Ганка стоял молча. И вдруг пришло ему в голову что-то такое, что относилось к одиночке, к желтому свету угольной лампочки и разговору вдвоем о дыбе и о том, кто ее перенес. И, не отдавая себе отчета зачем, он вдруг прочел строчки, пришедшие к нему неведомо как и откуда: Вот так же будет поздно или рано И с царством многолетнего тирана. Он покрутил головой: "Господи, какие есть люди на свете!" И тут он увидел - руки у Курта дрогнули, и он положил полотно на пол. - Что вы сказали? - спросил он. - Так, - быстро ответил Ганка и махнул рукой. - Но, Курт, Курт, как все это скверно устроилось! - Откуда вы знаете эти строчки? - повторил Курт и подошел вплотную к Ганке. - Кто вам их читал? Он подтянулся, стал твердым, губы и подбородок у него сразу отвердели и четко оформились. Он схватил Ганку за плечо и так больно сжал, что тот вскрикнул, но Курт будто этого не заметил. - Кто вам прочел это стихотворение? - повторил он, почти угрожающе. - Что вы на меня кричите? - машинально обиделся Ганка и вырвал у него руку. Курт с размаху ткнул свой ловкий снаряд, и все эти кусочки холста, бечевки, веревки, намотанные на палочки, - все полетело в сторону. - Откуда вы?.. - начал он тем же тоном и вдруг опомнился. Отошел, сел на табуретку и опустил руки. - Мне эти стихи прочел товарищ по камере, - сказал Ганка. - Мы сидели вместе, и вот он прочел их мне. Курт поднял голову. - Как звали вашего товарища? - спросил он. - Его звали Грубер, то есть звали Карл Войцик. Его раньше, как-то ночью, привели ночевать в мою квартиру, и вот тогда мы познакомились с ним. - Ну, а... каким образом вы и он дошли до этих стихов? О чем вы говорили до этого? Теперь лицо Курта было совсем иное. Правда, ничего существенного не изменилось в нем, только исчезло выражение этой насмешливо-выжидательной иронии, но стоило взглянуть на него, чтобы понять - вот был один человек - злой, недоверчивый, насмешливый, а теперь говорит, слушает, спрашивает кто-то совсем другой. - Его теперь уже нет, - ответил Ганка этому другому человеку. - Он погиб. - Вы точно знаете это? - спросил Курт. - Его вывели из моей камеры, - ответил Ганка. - Мы только что говорили с ним о Кампанелле, и вот... - Да, да, о Кампанелле, - со страшной энергией тоски тихо сказал Курт. - Но, Ганка, Ганка, расскажите мне все! Как вы встретились? Что вы говорили? Все, все мне расскажите, слышите? - Он подошел к двери и заложил ее на крючок. - А черный дрозд как же? - все-таки не удержался Ганка. Курт криво и зло усмехнулся. - Черный дрозд? Черный дрозд будет, - пообещал он, намекая на что-то, чего Ганка понять еще не мог. - Черного дрозда я на последний случай берегу. И вот тут этому незнакомому и мало симпатичному ему человеку, которому Ганка имел все причины не доверять, он рассказал все: и про свой арест, и про разговор с Гарднером, и про декларацию, и даже про то, зачем он приехал сюда и что думает делать. Он рассказал быстро, свободно, обращаясь больше к себе самому, чем к Курту, но Курт, видимо, понимал это, потому что не перебивал его, не расспрашивал, а только в нужных местах кивал головой и поддакивал: - Да, да... Ну, конечно, так... Да, да... Ганка говорил долго, и когда он кончил, Курт встал с места. - Да, - сказал он; отвечая каким-то своим мыслям. - Плохо. Очень, очень плохо. - Что плохо? - спросил Ганка, следя за ним глазами. - Ничего, - ответил Курт. - Идемте за пустырь, посмотрим мои силки. Глава шестая Они вышли к пустырю, и тут Курт начал расставлять силки. Было тихо и пустынно. Воздух густел и становился влажным. По верхам бурьяна, по сердитым лопухам и бурым репейникам прошел ветерок, и вдруг сильно повеяло сырой землей и неясным ароматом каких-то цветов. От развалин несло влажным мхом и отсыревшим кирпичом. Над небольшой зеленой лужей в глубине развалин стоял легчайший, тонкий пар. Самозабвенно заливались - словно набухали и лопались огромные тинистые пузыри - зеленые лягушки. Крикнула один раз какая-то небольшая болотная птица. Подождала немного и еще раз крикнула. Курт посмотрел на солнце и покачал головой. - А уж поздно, - сказал он, - как бы не запоздали. Пожалуй, и не прилетят. Черная птица, длинная и бесшумная, как кошка, косо пронеслась мимо них, широко махая крыльями. Села на кирпичную кладку и пронзительно, отрывисто закричала. Курт посмотрел на нее и только головой качнул. - Козодой, - сказал он. - Давно их тут не было, а в этом году парочка живет где-то в парке, только вот не могу доглядеть где. Он наладил силок, поставил его под куст, потом возвратился к развалинам, вынул платок, расстелил, сел на него, достал из кармана трубку, выбил о кирпич - все это не торопясь, по-деловому, основательно, - закурил и заговорил. - Вот от этой бесформенности и погиб ваш шеф! Так и не смог понять, с кем же он очутился под конец и как это так вышло, что они считали его коммунистом. Что ж, старик был мужественным человеком. Да вот только... кончил неладно. Сенека тоже умер замечательно, но смерть его не стоит и самой худшей из его плохих трагедий. Вот это-то и надо вам понять, хотя бы сейчас! Ганка посмотрел на него усмехаясь. - Надо ли? - спросил он. - Надо, надо, - сказал Курт, - Очень надо... Я ведь чувствую, что вы затеяли! Так вот, не нужно. Так кончают только институтки да проигравшиеся шулера. Он встал и пошел, не прощаясь, и вдруг, вглядываясь в его неторопливые, громоздкие, но очень устойчивые движения, Ганка вспомнил и человека совсем другого и разговор другой, не похожий на этот. В ужасе внезапного озарения он поглядел на Курта, ибо только в эту кратчайшую секунду восстановил в уме все недостающие звенья той огромной цепи причин и событий, в начале которой стоял приход садовника Курта на виллу и в конце разговор с Войциком. - Боже мой, - сказал он болезненно. - Боже мой, так вот оно как! Курт... Курт остановился, и тогда Ганка подбежал и схватил его за руку. - Слушайте, - сказал он запальчиво и восторженно, - слушайте, я расскажу вам... Я сегодня же пойду... - А вот об этом не надо говорить, - сказал Курт серьезно и строго. - Знаете: "Что задумал делать, делай скорее". - Хорошо, - сказал Ганка и сжал губы. - Прощайте. Он был уже на краю полянки, когда Курт окликнул его. - Вот что, Ганка, - сказал он, подходя к нему и как будто даже смущенно дотронулся до его руки. - Вы не сердитесь на меня, пожалуйста, если я что не так сказал или повел себя. Но посудите: зачем мне было знать о вас что-нибудь особое? Кто я такой? Чужой человек. Вы и любите-то меня не особенно. -Да нет, я верю вам, - быстро ответил Ганка и схватил его за руку. - Верю, верю! Я не знаю, как это вышло, но только я понял: вот тот самый - ведь и Войцик был... - Дорогой мой, вот что, - Курт положил ему руку на плечо, - уясните себе, про меня пока знаете вы только одно: я служу Курцеру. Я же, как его служащий, знаю про вас и другое. Дай Бог, чтоб все ваши порывы не свелись к новой истерике... - Почему вы так думаете? - пробормотал Ганка. - А, милый! Вы уже вторые сутки бьетесь в ней, только почему-то не замечаете этого. Помните, вы стояли в толпе и крикнули что-то солдату? И это была истерика, и очень скверная. Вы-то спрятались, а другие за вас поплатились. Потом вы пришли ко мне - и тоже это была истерика. И сейчас, наконец, когда желаете со мной поделиться вашими планами, тоже бьетесь в истерике. Он вдруг засмеялся. - А впрочем, желаю вам всего хорошего. Но только не думайте, пожалуйста, что все дело в том, чтобы убивать, убивать, убивать. Одним этим ничего не сделаешь. Истерик-то никто не боится. Он хотел сказать что-то еще, но в это время затрещали кусты. Курт отскочил от Ганки. Чертыхаясь и треща, по кустам кто-то шел к ним, только не со стороны дорожки, а исподволь, в обход. - Правее, правее, - вдруг крикнул Курт, - там дорожка есть! Появился Ланэ, за ним Кох и Гарднер. - Ну, я же говорю, здесь они, - сказал Ланэ, - и доктор тут дрозда ловит. - Ох, и птицеловы вы! - сказал Гарднер. - Мальчишка к вам все просился, я не пустил его. И нашли же местечко, где птиц ловить! Весь оборвался, пока шел. Курт, где ваш западок? Бросайте его к дьяволу. Больше вам он уже не понадобится. Кончились ваши птички. Курт посмотрел на него с удивлением. - Да, да, - сказал Гарднер, - не для кого больше их ловить. Хозяин-то ваш Богу душу отдал. Теперь уж скрывать незачем, профессор-то умер, а у господина Курцера сердце сдало. Вот какие вещи получаются, Курт. - Ладно! - угрюмо кивнул головой Курт, нимало не удивясь тому, что у Курцера сдало сердце. - Не хватало мне еще вони, упокой, Господи, моего хозяина, а я терпеть больше этого не желаю - в комнату не войдешь. С минуту все помолчали. - Сердце сдало, - покачал головой Курт. - И как не сдать, когда здесь такое творится! Профессор-то не чужой человек, а шурин. А господина Курцера этот нечистый дух Бенцинг все сбивал. Если бы не он, у меня бы клумбы чище бенгальских огней заиграли. Я ведь садовник старый, господа, опытный, меня еще старый Курцер учил. - А кто же мешал тебе? - ворчливо спросил Кох. - Все только с воробьями треплешься. У тебя постоянно что-нибудь не так. Курт вдруг выпрямился, лицо его одеревенело, он отвесил нижнюю губу и сказал густо и натуженно: - У меня родители вполне благородные люди из города Профцгейма, а я их законный сынок! - А? Кох, здорово? - повернулся к своему спутнику Гарднер. - На эти штучки-то он мастер! Где оскалиться да и покритиканствовать, там и он, - с хмурой улыбкой похвалил Курта Кох. - Ну ладно, Курт, этот Бенцинг больше вам не помеха, - великодушно сказал Гарднер. - Я его арестовал. - Да он того и заслужил, - одобрил Гарднера Курт. - Как начнет ходить по дорожкам да кусты тросточкой шевелить: тут почему не так да там по какому праву не этак? - полный базар. А хозяин-то... Вот, лови ему дрозда. Попробуй поймай его! В снасти этой и воробьишка-то не запутается, не то что там дрозд! Они же высокие господа, - он робко поглядел на Гарднера. - Все они слегка... - Ну, ну? - сказал Гарднер и быстро взглянул на Коха. Курт немного покрутил пальцами около лба. - Ах, негодяй, ах, критикан! - сияя, сказал Кох. - Ладно, Курт, - сказал Гарднер, - мы с вами еще поговорим. Ганка! Завтра утром прошу вас ко мне, поедем в город разбирать дела института. - На это Ланэ есть, - сказал Ганка, отворачиваясь. - Вот как! - улыбнулся Гарднер. - А если мне нужно именно вас одного? Ну, так я жду вас к себе, и не завтра, а через тридцать минут, со всеми бумагами. Идемте, Ланэ! Они ушли втроем, и Курт, склонив голову набок, слушал, как они идут по дороге. Гарднер сидел внизу, в комнате Курцера, и дописывал рапорт. Он и всегда-то любил писать, а сейчас выписывал последние строчки рапорта прямо с наслаждением. Почерк у него был красивый, крупный. Стройные буквы стремительно и прямо ложились на бумагу. Он чувствовал себя прекрасно. Еще день, еще ночь - и все. Пусть даже это дело с профессором и провалится, ему и на это теперь наплевать. Он свое исполнил, кого надо надоумил, кого надо предупредил, а там уж дальше не его забота. Рядом с кипой бумаг лежал раскрытый портфель, набитый документами, и лакированный ящик на замке. "Как это говорили древние римляне: "Что не берет железо, то возьмет огонь". Честное слово, это ловко! Ему всегда нравилась римская деловитость. И он улыбнулся, вспоминая последний разговор с карликом. "Дудки! Я тебе больше не слуга!" Гарднер был в новом, очень хорошем штатском костюме, выбритый, надушенный, и поэтому чувствовал невероятную легкость во всем, точно после хорошего душа. Солдат ввел Ганку и остановился около притолоки. - А, - сказал Гарднер радушно, - все-таки пришли. Садитесь, пожалуйста. А чего вы такой зеленый? Можно идти, - обратился он к солдату. - Вы что, принесли что-нибудь? - Да, - сказал Ганка, - смотрите, что я нашел в кабинете профессора, - он вынул из кармана длинный, плотный конверт. Не вставая, Гарднер через стол протянул руку. - Ага, давайте-ка сюда. Все писал, старичок! Он посмотрел конверт на свет, понюхал и рванул его вкось. Тогда Ганка вытащил браунинг и, не целясь, почти боясь смотреть даже, выстрелил в этот матово блистающий, высокий, шафранный лоб. Он увидел еще раз лицо это, руку с зажатым в ней конвертом. Все это под углом и очень крупно. И вдруг все кругом пошло толчками, четко и отрывисто, словно засекая секунды на хронометре. От выстрела у него дрогнуло плечо, и он чуть не выронил оружие. Тогда он закусил губу, сощурился и уже четко и спокойно еще раз за разом спустил курок. Лицо Гарднера завертелось, запрыгало, запрокинулось быстро и легко, как мишень в тире. И только ушло от Ганки это лицо, как он увидел другое - неподвижную четырехугольную голову, кожу, всю в подтеках, в ржавых пятнах. Лицо Войцика было неподвижно, глаза опущены. На Ганку он не смотрел, как и тогда, в минуту расставания. Вдруг сзади закричали. Ганка быстро оглянулся. Вбежал солдат, да и застыл, ошалело открыв рот. "Ну, беда тебе теперь! Недоглядел! Расстреляют зверюгу!" - подумал Ганка со злым удовольствием. Гарднер лежал на столе подбородком вперед. Особенно ясно был виден аккуратный, сиренево лоснящийся пробор. Ганка прыгнул и прижался к косяку окна. Войцик стоял рядом с ним, локоть о локоть. - Да, это дело, - сказал ему Ганка, смотря на солдата. - Это такое дело... - повторил он и, боясь опоздать, сунул браунинг в рот. Выстрела он уже не услышал. ЭПИЛОГ  На этом бы мне и кончить свои записки, но вот что случилось неделю назад. В понедельник, после обычного недельного профессорского обхода, ко мне подошла ясно улыбающаяся, подтянутая и оживленная сестра (не помню, писал ли я, что больница, где я нахожусь, частная, довольно дорогая, и поэтому сестры здесь тоже особые), ткнула острым розовым ноготком в смятый угол подушки и, ласково наклонившись надо мной, спросила, не скучаю ли я, не хочу ли принять внеочередного посетителя. Нужно заметить, порядок нашего отделения очень строг именно в этом пункте. В больнице допускалось многое. Так, больной, если у него водились деньги, мог перебраться в отдельную палату с балконом в сад, мог, конечно, с разрешения лечащего врача, нанять даже специальную сестру. Но и такому больному, если он лежал в нашем, то есть послеоперационном, отделении, свидания разрешались только дважды в неделю. - Невозможно, невозможно! - отвечал на все просьбы главный врач больницы. - Таковы наши правила. В этой больнице никаких привилегий ни для кого не существует. И был так невозмутимо строг, что, кажется, и сам верил в это. Но он-то, может, и верил, а я-то ему нет, поэтому первое, что мне пришло в голову, - это какую еще новую пакость готовит мне прокуратура? - Да кто он такой? Что ему нужно? - спросил я почти грубо. Не успела еще сестра мне ответить, как дверь палаты как-то по-особому широко и парадно распахнулась - именно не открылась, а распахнулась, - и, сопровождаемый хирургом, вошел в белом шелковом халате, щегольски наброшенном на плечи, королевский прокурор. Признаюсь, при виде его превосходительства я так обомлел, что даже не встал, а только откинулся на подушки, да и он, посмотрев на меня, смешался. Так с десяток секунд мы смотрели во все глаза друг на друга, не зная, с чего начать, но тут я сделал какое-то случайное движение рукой и все сразу пришло в движение и разрешилось. - Лежите, лежите! - очень натурально всполошился он и бросился ко мне. - Лежите, пожалуйста! Ведь вам же нельзя двигаться? Что вы?! От резкого движения халат соскользнул с его плеча, и я увидел, что под мышкой он держит квадратный черный портфель величиной с книгу среднего формата. Это мне не понравилось больше всего. - Не вставайте, я сяду рядом, - сказал прокурор. Как из-под земли бесшумно подкатили кресло, кожаное, докторское, из кабинета главного врача. - Ну а выглядите-то вы совершенным молодцом! - продолжал он, усаживаясь. - А? Профессор? Хирург, высокий старик с военной выправкой, похожий на бульдога, молодецки гаркнул что-то в желтые, прокуренные усы, но прокурор уже перестал его замечать. - Температура? - спросил он меня. Не успел я ответить, как профессор снял со спинки кровати дощечку с температурной кривой и подал прокурору. Тот посмотрел и омрачился. - Все-таки еще тридцать семь и пять?.. И вот даже тридцать восемь? - спросил он капризно. - Что же это такое, доктор? - Процесс еще не закончился вполне, - ласково наклонился над ним хирург. - Вот эти две вершинки - та и эта - как раз и связаны с тем, что в эти дни отходили секвестры. - Секвестры? Ах, секвестры! - обрадовался прокурор. Опять поймал халат двумя пальцами где-то на предплечье. - Вот у меня тоже весь сорок пятый год отходили секвестры. А на костылях вы еще не ходите, коллега? Ему опять что-то ответили, я не слышал, что. Я глядел на его спокойное, замкнутое и ласковое лицо, лицо жесткого и отлично воспитанного человека, на небольшой кожаный портфельчик на коленях, в котором скрывалось для меня что-то очень неожиданное и неприятное, и старался понять: что же это такое? Министр ли юстиции подал в отставку? Верховный ли суд возвратил обратно мой обвинительный акт? Победили ли левые на муниципальных выборах? Одним словом, какой бес принес его сюда? Тут я увидел, что мой посетитель уже держит конверт и прикидывает на свет одну за другой черные рентгеновские пленки - все это очень ловко, изящно и быстро, хорошо отработанным жестом опытного игрока в покер. И тут я наконец овладел собой и сказал: - И при вашей загруженности, ваше превосходительство!.. И только я произнес это, как они так на меня и уставились. Потом прокурор швырнул на стол всю кипу снимков и приказал: - Доктор, вы бы не возражали... минут на десять?.. И сразу же нас в палате осталось двое. Тогда я скинул одеяло, сел на кровати и посмотрел на прокурора. Он поймал мой взгляд и косо улыбнулся. - Моему коллеге так не терпится узнать, в чем дело? - спросил он ласково и недовольно. - Очень! - сознался я. С полминуты мы молча смотрели друг на друга, потом он резко отвел взгляд и встал. - Тогда, к вашему сведению, как юристу, - сказал он очень холодно, снимая без церемоний халат и вешая его на спинку кресла. - Мы аккуратно получаем сведения о здоровье всех тех, кто числится за нами, но по болезни не может участвовать в судебном разбирательстве его дела. Но... - он усмехнулся. - Я, конечно, не рискнул бы к вам сунуться просто так... - Тут он опять сел и взглянул мне прямо в глаза. - Но прежде всего - газеты-то вы читаете? Я кивнул. - И, надо полагать, не только одни газеты, но и "Вестники министерства юстиции"? Я опять кивнул. - И, следовательно, знаете, что сейчас предстоит большой процесс национальной компартии? Очень хорошо! Тогда читайте. Он бесшумно распахнул портфель и вынул два сложенных вдвое листа отличнейшего бристольского картона с золотым обрезом. Под штампом и эмблемой стоял четкий машинописный шрифт: "Высокий Сенат! В дополнение и уточнение наших предыдущих ходатайств о рассмотрении совместимости деятельности коммунистической партии с конституционными началами нашей страны, ходатайствуем дополнительно о том, чтобы на тех же заседаниях были подвергнуты суждению Сената следующие частные вопросы: а) Вопрос о судьбе посмертного труда проф. Л. Мезонье: насколько будет признано и доказано, что покойный ученый действительно работал над такой рукописью перед смертью. б) Вопрос о том, можно ли признать таким предсмертным трудом профессора книгу "Расы и расизм. Некоторые итоги сорокалетнего изучения человека", вышедшую недавно в Москве на русском языке и подписанную именем покойного ученого. Если же названный труд будет признан действительно принадлежащим перу покойного директора Института предыстории, то и в) вопрос о том, какими каналами, для какой цели и кем именно книга, написанная в нашей стране и нашим ученым, была переправлена за границу и вышла в стране коммунистического лагеря, а также д) вопрос о том, может ли быть доказано документами, свидетельскими показаниями или любым иным путем, что нелегальная переправка рукописи через границу является осуществлением воли покойного и была произведена лицом, специально на то уполномоченным. В свою очередь мы в связи с этим же желаем и обязуемся доказать Высокому Сенату, что: 1. Если книга "Расы и расизм" в своей основе действительно принадлежит перу проф. Л. Мезонье, то ряд страниц, абзацев и подглав этой книги, вышедшей в Москве, во всяком случае являются открытой коммунистической интерполяцией, ничего общего ни с наукой, ни с действительными взглядами покойного ученого не имеющей. 2. Все вышеназванные действия совершены коммунистами с явно пропагандистскими целями. 3. Они являются по своей юридической природе преступными и полностью подпадают под следующие параграфы "Закона об охране конституции" (следовали эти параграфы). Исходя из сказанного и перечисленного, мы ходатайствуем о том, чтоб все материалы, как представленные при настоящем отношении, так и те, которые будут или могут быть найдены и представлены в дальнейшем, были рассмотрены и взвешены на тех же заседаниях Высокого Сената, на которых будет решаться вопрос о конституционности коммунистической партии нашей страны и о терпимости ее в рамках легальности - как частный аспект этого же вопроса. При этом прилагаются: 1. Акты научной экспертизы (на 124-х листах). 2. Свидетельские показания по всем перечисленным пунктам (на 60 листах). 3. Совместный меморандум о лицах, по мнению истцов, виновных в похищении рукописи и интерполяциях. Министр юстиции (пустое место вместо подписи) Министр внутренних дел (то же) Министр полиции (то же) Начальник управления по охране конституции (то же)". Я дважды, совершенно не щадя терпения прокурора (а он даже взглянул на часы), прочел эту бумагу и поэтому передаю ее содержание почти буквально. - Но тут еще должен быть меморандум, - сказал я. - Где он? Прокурор взял у меня из рук лист, аккуратно сложил, спрятал, замкнул портфель и ответил очень простодушно: - Да ведь я, дорогой коллега, и эти-то бумаги не имел права вам показывать. - Ну, это-то само собой, - ответил я и снова лег. - Конечно, не могли. Но ведь не могли, а показали! Значит, что-то имели в виду. Так вот, что именно? Зрачки прокурора все сужались и сужались, пока не стали маленькими и пронзительными, как два черных мебельных гвоздика, он даже сделал какое-то резкое движение, чтоб встать, но только выпрямился в кресле и положил руку с дрожащими пальцами на подлокотник. - Ну, точно в плохом агитационном романе, - сказал он с сухим смешком. - Нет, дорогой коллега, будьте совершенно спокойны. Хотя я и пришел к вам частным образом, но отлично понимаю, с кем я имею дело. Да и обвинение, которое мы поддерживаем против вас, - он махнул рукой, - разве оно годится для шантажа? Нет, дело совсем в другом: эта бумага должна получить визу королевской прокуратуры, а для меня не все в ней ясно. Хотя должен сразу же сказать: вся эта история с исчезновением рукописи и появлением ее в Москве очень неприятна и подозрительна. Он подождал моего ответа и, не дождавшись его, продолжал все громче и воодушевленнее: - Да, и подозрительна и неприятна. Ну-с, просмотрел я и труд вашего батюшки. Нам его перевели. Конечно, для суждения о нем в полном объеме моего юридического образования совершенно недостаточно, но одно-то мне ясно: три министра правы! На этот раз, к сожалению, уж правы: те страницы и абзацы, которые цитирует меморандум, безусловно льют воду на коммунистическую мельницу. Это уж никак не разоблачение немецких расистов, а простой призыв к ножу. К алжирским и марокканским событиям, если вам угодно. Об этом уж никакого спора быть не может! Он замолчал, опять ожидая моих возражений, но я лежал и слушал. - И тут я должен согласиться с авторами меморандума, - продолжал он, раздражаясь все больше и больше. - В этой книге с профессором происходит какая-то невероятно странная трансформация, просто какое-то спиритическое раздвоение личности. Вот читаю одну страницу, вторую, третью, страница за страницей идет строгая научная проза: даты открытия, фамилии ученых, латинская номенклатура - и вдруг ни с того ни с сего - бац! - ученый влез на стол и заговорил языком партийного работника. Позвольте! Почему? Откуда? Как? Когда и где профессор говорил так? Мы ведь с вашим батюшкой тоже прожили бок о бок не один десяток лет, слышали его и на лекциях, и на торжественных актах, и в муниципалитете, значит, достаточно знаем его голос. Это для нас никак не человек с улицы, так откуда же нашло на него такое наваждение, мы хотим это знать! Я лежал, закрыв глаза рукой, но то, что прокурор не сводит глаз с моего лица, мучило меня, и я, кажется, сделал непроизвольную гримасу. - Вот я вижу, вам неприятно меня слушать, - подхватил прокурор, - вы, конечно, держитесь совсем другого мнения. - Да нет, говорите! Говорите! - попросил я. - Я молчу потому, что мне хочется собраться с мыслями. - Ну, так что же, собственно, еще говорить! - солидно вздохнул прокурор. - Всякое, конечно, бывает на свете. Был Савл - стал Павел, и такой случай описан в Святом Писании, но мы-то, юристы, сухари, пошляки, смотрим на все эти метафоры совсем с другой стороны. Истина всегда проста и ясна, а здесь все и сложно и запутано. В самом деле книга - толстая, очень ученая и - что уж тут говорить! - отлично написанная книга, на которой красуется фамилия вашего батюшки, пролетела по воздуху тысячи верст и вышла в свет при обстоятельствах, исключающих всякую возможность проверки ее достоверности. Это первое, что я знаю о ней. Второе - еще более для меня темное: эта книга вышла в стране... Тут я, кажется, по-настоящему напугал и ошеломил моего высокого посетителя - вдруг открыл глаза, сел на кровати и спокойно окончил: - В стране, спасшей мир. - И так как он смотрел на меня баран бараном, я засмеялся и объяснил: - Ну, я говорю: книга моего отца вышла в стране, спасшей мир. Не бойтесь, это не агитация, я просто цитирую моего коллегу королевского прокурора. Это он как-то сказал: "Россия снова спасла мир своей кровью". Это же из вашей речи в сорок пятом году. Удар пришелся в лицо. Его превосходительство даже слегка перекосился, как от полновесной пощечины. Но когда он заговорил снова, голос его был уже опять спокоен и размерен. - Если мне только будет позволено дать вам совет на будущее, - сказал он, улыбаясь одной щекой, - я горячо рекомендую вам не подходить к пятьдесят пятому году с мерками сорок пятого. Все ваши неприятности именно отсюда и идут. - Так же, как и все чины вашего превосходительства от прямо противоположного, - почтительно улыбнулся я. - Что спорить? Редкий талант - забывать старое добро и не видеть новое зло - ваше ведомство довело до абсолютного совершенства. Он вскочил так бурно, что я думал - сейчас он меня ударит. Настоящее, не наигранное негодование было написано на его холеном лице. - Мое прошлое, дорогой коллега, раз вы уж обладаете такой прекрасной памятью, - сказал он каким-то каркающим голосом, - хорошо известно всем! Оно - лагерь уничтожения. Прошу помнить: я - "болотный солдат", но в сорок четвертом году меня и там арестовали. А в зондерлагере, куда меня отправили, мне надели солдатские сапоги из синтетического каучука и двенадцать часов в сутки заставляли ходить по жидкой грязи. Еще неделя - и меня спалили бы в крематории! Я усмехнулся. Все это - зондерлагерь, резиновые сапоги, грязь, крематорий - были полной правдой. В сорок четвертом году его превосходительство действительно в течение двух месяцев месил грязь, и его подгоняли плеткой в лагере ведомства доктора Лея. Потом прокурор выбился из сил (сопротивляться у этих господ мужества не хватает - они будут топтаться, пока не сдохнут), и его действительно без всяких слов превратили бы в кучку костяной муки да в горсть пуговиц, но тут подоспел Крыжевич со своим отрядом (а в ту пору гитлеровцы уже трещали по всем швам), перебил охрану и увел в горы заключенных. Его превосходительство стащили туда на носилках. Вот почему в сорок пятом году у него отходили секвестры. Но я не напомнил ему обо всем этом, а только спросил: - И поэтому вы неделю тому назад подписали ордер на арест того командира партизанского отряда, который вырвал вас уже из крематория? Он хотел что-то сказать, но только открыл, закрыл рот и беспомощно посмотрел на меня. - Ну, ну! - крикнул я ему. - Говорите, говорите! У вас есть что возразить? Но он молчал. - Нечего вам возразить! - сказал я тихо и горько, так и не дождавшись его ответа. - Все, все забыли. Забыли свое героическое прошлое, забыли преступное прошлое Гарднера! Забыли того, кто вас предал. Забыли того, кто вас спас! Ну, хорошо, это ваше дело, но от меня-то чего вы хотите, отец сенатор, ваше превосходительство? Бумаги отца? Черта с два я вам их отдам! Тут королевский прокурор снова обрел дар речи и сказал: - Ну, вы же понимаете, в таком тоне нам разговаривать бесполезно. - Как будто? А зачем же вы пришли, если не за этим? - крикнул я. - Видите, как все просто у вас получается. Бумаги я спалю - вы как-то пронюхали, что в Россию пошла машинопись, а не автограф, - потом назову лиц, спасших рукопись от уничтожения, и ваш Высокий Сенат осудит этих людей за измену. Только, ради всех святых, кому измена-то? Гестаповцам? Вам? Миру, который, по вашим словам, отстояли своей кровью эти люди? Ради всех дьяволов, раз вы уже не верите в Бога, измена-то, измена-то кому? Он что-то говорил, пожимая плечами и презрительно улыбаясь, но я уже и не слушал, да и просто не слышал его. Меня снова захлестывало то высокое и восторженное негодование, от которого сразу все становится на свое место и делается легко дышать, и только одно чувство наполняло меня всего в эту минуту, как, оказывается, я мало понимал всю жизнь! Как позорно мало стоил! Почему, - спрашивают меня три министра, - мой отец перед смертью вдруг заговорил как коммунист? В самом деле - почему? Да на меня только два месяца как сыплются их ослиные удары, и жизни моей ровно ничего не грозит, а разве я сейчас такой, каким был до этого? Разве прежние у меня глаза, когда я смотрю на них? Прежние слова, когда говорю с ними? Прежние мысли, когда я думаю о них? Эх, прокурор, королевский прокурор, ничего вы все-таки не понимаете! Кажется, я сказал нечто подобное, потому что он встал с кресла и взял портфель под мышку. - Ну, хватит, - сказал он, - будем говорить в иной обстановке! Мне с вами не договориться. Я ничего не ответил. А он дошел до двери и вдруг повернулся ко мне. - Ганс, перестаньте, - сказал он вдруг мирно. - Ну, что вы в самом деле? Стоит ли? - А что, не стоит? - спросил я и махнул рукой. - В самом деле, наверное, не стоит. Вот только что будет со мной, я не особенно понимаю. Ну, да что-нибудь будет... Дайте-ка мне папиросу. Я знаю, у вас крепкие. - Да ведь курить-то вам, наверное, нельзя, - уныло ответил прокурор, но снова подошел ко мне, сел и достал портсигар. - Что доктор-то мне скажет? Меня ведь предупредили... После этого мы с минуту курили молча. Потом он встал, накинул на плечи халат и протянул мне руку. Я ее пожал. - Ну, и на прощание, - сказал он бодро, - я вам дам благой совет, не как прокурор, а как ваш товарищ. Будьте вы посмирнее! Ваше дело ни гроша не стоит, а вы так его раздуете, что сгорите, как моль. - Да нет, ваше превосходительство, - ответил я мирно, - что уж мне тут советовать? Посоветуйте Сабо, чтобы она другой раз лучше выбирала мишень. На что я ей? На мне она карьеру не построит... А вот прийти на прием, скажем, к вашему превосходительству, закутавшись в плед... да и бахнуть вам в лоб, чтоб мозги полетели! Вот это дело!.. Его так и смело с места. - Черт знает, что вы себе позволяете! - крикнул он и ударил кулаком по креслу. - Вы в самом деле, наверно... - он раздраженно щелкнул себя по лбу. - Да я вас под суд отдам! И он почти выбежал в коридор. А дня через три ко мне в больницу явился Ланэ. Он пришел в то время, когда я после обхода задремал у открытого окна в сад. Просто я вдруг проснулся и увидел, что он стоит и трогает мое плечо. Я поглядел на него, увидел утомленное, скорбное лицо, печальный взгляд, сиреневые, медлительные веки, и хотя он, видимо, желал казаться бодрым, веселым и добродушно-ворчливым, но с первого же взгляда я понял, что пришел-то он совсем с другим, и, конечно, не ошибся. - Вы воюете с ветряными мельницами, Ганс? - спросил он печально и ворчливо. - Валяйте, валяйте. Что сейчас не хватает нашей стране, это - Дон Кихота. Я смолчал. - Вот одна мельница сломала вам ногу, а вам все мало. Хотя прокурор и грозит вас привлечь еще и за клевету и этого сейчас никак не докажешь, но я имею все основания считать, что эту сумасшедшую выпустили специально для того, чтобы она произвела что-то экстраординарное, вроде вот этого выстрела. То есть не то что ее специально готовили именно для выстрела в вас, но что-то подобное она должна была им выполнить. А девчонку вы знаете: избалованная, изверченная, а может быть, и в самом деле сумасшедшая дрянь, которая только ждала случая, чтобы вырваться и явить себя свету в полном блеске. Поэтому, когда ее выпустили и сказали: "Иди, спасай мир!" - она пошла, ни о чем больше не думая. Он говорил возбужденно и горячо. Видимо, все то, что произошло, действительно задевало его за живое, и я понимал почему. Поджигатели войны - это равнодушные, солидные, а часто даже усталые люди. Они работают энергично или вяло, медленно или быстро, веруя или - это гораздо чаще - ровно ни во что не веря, но без одержимых им ровно ничего не сделать. Им надо иметь свою Шарлотту Корде или, на худой случай, хотя бы своего Ван дер Люббе - сумасшедшего, обуреваемого всеми бесами разрушения, ненависти, страха или истеричной любви, - за торгашами-то ведь никто не пойдет, - и вот они по всему миру ищут этих несчастных, ибо безумные необходимы им, как фитиль у пороховой бочки. Я спросил: - И она выступит свидетельницей на моем процессе? Он пожал одним плечом: - Возможно. Что же, в конце концов, и это возможно. Но вот вопрос: нужно ли допускать до процесса? Сейчас вас осудят почти наверняка, а через год эта история будет забыта настолько плотно, что вы сможете вернуться и даже станете героем дня. Уверяю вас, надо подождать! Вот! И тут он полез в карман и вынул билет до Парижа на самолет. Он говорил про этот билет долго, многословно, очень убедительно и под конец уже, явно сердясь на мою глупую молчаливую несговорчивость, прибавил: - И, наконец, дело не только в вас одном. Если вас не будет здесь, мы месяца через три поднимем шум и добьемся ликвидации постановления прокуратуры. Но представьте, что будет, если вас осудят за клевету в печати и за подстрекательство к убийству. Вычислите, сколько это будет стоить нашей газете! А ведь вы ее не хотите губить, правда? Но я еще не все уяснил себе и поэтому спросил: - Но ведь мне не разрешено спускаться даже в сад, так как же я выйду из больницы? Он слегка поморщился ("Что за дурная манера уточнять все до последней запятой!") и недовольно ответил: - Не делайте из себя слишком большой птицы, Ганс. Не такой уж вы крупный государственный преступник, да, кроме того, и королевский прокурор ваш добрый приятель. Ну же? И он твердо положил портмоне на мою подушку. - С богом, желаю приятной поездки! Потом вдруг выхватил часы, посмотрел на них и сказал: - И надо торопиться. Самолет вылетает через час. Сестра вас проводит в сад, и там наш секретарь даст вам пальто и ботинки. - Значит, королевский прокурор уже не только мой, но и ваш добрый знакомый? - спросил я, не двигаясь. Наверное, в моем голосе пробивались какие-то особые интонации или шеф вообще привык не доверять моему настроению, но только он вдруг очень встревожился, слез с кресла и сел прямо на край моей кровати. - Ганс, Ганс, вот я вижу, вы опять стали мудрить, - сказал он почти умоляюще. - Ради бога, не надо! Ничего хорошего вы своим осуждением не достигнете, только погубите газету - вот и все. Хоть в этом-то мне поверьте! - Он схватил меня за руку. - Вы знаете, я не болтун и всегда точно знаю, о чем говорю. Вчера мне сообщили, что уже даны указания о подборе соответствующих судебных прецедентов для составления нового закона о печати. Что, не верите? Да тот же самый адвокат Гарднера и составляет его. Неужели не понимаете, что вы просто погубите газету, если дадите себя осудить? Вам надо уехать - вот и все! Но я остался в больнице, хотя возможно, что шеф мой и был прав. Может быть, газету закроют после суда и моего осуждения. Ну и дьявол с ней, с этой газеткой, как и с моим шефом, как и с королевским прокурором, как и с той безумной, которая сидит сейчас в психиатрической больнице и опять лихорадочно читает газеты, подыскивая себе по ним новую жертву! Ведь она отлично знает, что ее опять скоро выпустят. Я остался еще потому, что, мне кажется, мое осуждение раскроет кому-то глаза. Я остался потому, что все происходящее в мире и в моей маленькой стране как части этого мира толкает меня на серьезнейшие размышления и вот уже мне некуда от них скрыться. Мое сегодня так похоже на мое вчера, что, познав его, я уже не сомневаюсь в том, каким будет мой завтрашний день. Я уже пережил этот завтрашний день сопливым мальчишкой и сыт им по горло. Но тогда мне было легче, потому что я ровно ничего не понимал, я не понимал, из каких корней выросла война и кто в ней виновен, не понимал, кто такой я, кто такой Ланэ, кто Гарднер, кто Крыжевич. А теперь я это знаю и хочу об этом рассказать всем. Я рассказал вам о своем отце, человеке, который любил говорить много и красиво и погиб, об участи его друзей и сына. Да минует же их участь, добрые люди, вас, ваших детей и ваших жен! Уверяю вас, добрые люди, заполняющие зал судебного заседания, что все происходящее - это отнюдь не только одно осуждение невинного или сведение личных счетов правительства с неугодным ему журналистом, это даже не удушение вашей свободы, нет, это много страшнее: это новое покушение на вас самих, это тот топор, который завтра же опустится на вашу голову, револьвер, который убийцы тайком суют в руки вашего ребенка. О, если бы вы, прочитав мою книжку, подумали над тем, что происходит перед вашими глазами! О, если бы вы только хорошенько подумали над всем этим! Алма-Ата 1943-1958 ПРИКЛЮЧЕНИЯ "ОБЕЗЬЯНЫ"  Материалы к истории романа Роман "Обезьяна приходит за своим черепом" Юрий Осипович Домбровский начал писать в Алма-Ате в 1943 г., после того, как по болезни был выброшен из колымского лагеря. Поначалу казалось, что роману уготована счастливая участь - телеграммы, пришедшие из Москвы, говорили о том: После длительных боев удалось отстоять ваш роман которому даны самые положительные отзывы авторитетными референтами тчк Берем его в Звезду тчк Необходимы коррективы согласно критическим замечаниям тчк В виду нашей отдаленности посылка рукописи вам может затянуть печатание роман нужно печатать скорее поэтому испрашиваю вашей санкции на проведение этой работы мною прошу довериться моему искреннему желанию со всей ответственностью и благожелательностью довести вашу талантливую вещь до благополучного выхода к читателю вашим согласии прошу немедленно телеграфировать Москву Борис Лавренев Рукопись встретила положительную оценку вышлите срочно остальные части издательство Московский рабочий Чагин К сожалению, действительность оказалась далекой от радужных ожиданий: в 1949 году Юрия Осиповича в очередной раз арестовали... Мы публикуем несколько документов, иллюстрирующих судьбу романа. Они говорят сами за себя, никаких комментариев не требуя. КАК ПИСАЛАСЬ "ОБЕЗЬЯНА"  "...Я начал писать роман осенью сорок третьего года, лежа на больничной койке, имея одну-единственную ученическую тетрадку, которую подарил мне врач, да ручку - не ручку даже, а лучинку с прикрученным к ней пером. Чернила делал из марганца - они получались бурыми и напоминали мне те, которыми писали монахи и подьячие в каком-нибудь XVI веке. Экономя бумагу, я писал таким мелким почерком, так лепил строчку к строчке и букву к букве, что сейчас свои рукописи могу читать только с помощью сильной лупы. У меня были парализованы ноги, и писать приходилось сначала лежа, потом - сидя. И тут мне на помощь приходил картонный щит со знаками разной величины, которым в больнице врачи пользовались для проверки остроты зрения... ...Спасаясь от собственного бессилия и тоски, - я и по койке не мог передвигаться, а только ерзать, я и писал свой роман". Ю. Домбровский - в разговоре с журналистом А. Лессом ИСТОРИЯ ПОСВЯЩЕНИЯ  Юрий Осипович в то время читал шекспировский курс в театральной студии и так завяз в богатых аналогиями перипетиях четырехсотлетней давности, что выбраться из них можно было лишь с помощью какой-нибудь невероятицы. Тогда-то и осенила его честолюбивая идея написать цикл новелл о великом сыне Альбиона - актере и драматурге, создателе театра "Глобус". Таким образом, дядя Юра спасался от Шекспира, а Шекспир... спасал его. Спасал, так как наиболее сложная - начальная - стадия работы пришлась на его физическую немощь. Дело в том, что временами на Домбровского находила, как говорят в народе, болесь злая, то есть эпилепсия, падучая. Не один удар ее приняла на себя Любовь Ильинична Крутикова - удивительный, высочайшей пробы человек. Женщина, о которой надо бы писать особо, потому что вопреки всему и вся, сознавая в абсолюте подлость сталинско-бериевско-ждановского и иже с ними режима, она делала людям Добро, Добро, Добро. Добро конкретное, помогающее выживать. Это мог быть кусок хлеба голодному, приют в комнатке, где она жила с тремя детьми, устройство судьбы выброшенного за борт жизни изгоя и многое-многое другое. Милосердие ее было сиюминутным, каждодневным и длилось всю жизнь. На сей раз после приступа, отнявшего у дяди Юры способность передвигаться, Любовь Ильинична забрала к себе и выхаживала в течение нескольких месяцев болезного. Впрочем, "выхаживала" - не то слово. Она притаскивала ему связки книг из великолепно укомплектованной в те поры университетской "библи_о_теки" (любимое слово дяди Юры с таким вот ударением). Она принимала всех друзей Домбровского, писала под диктовку варианты глав, бегала по машинисткам и хлопотала. К Юрию Осиповичу у нее было особое отношение. Во вторую посадку он оказался в лагере с ее мужем - Георгием Тамбовцевым, очень сошелся с ним и, выйдя на волю, принес его жене и детям трагическое известие о смерти друга. После этого он, Домбровский, для Любови Ильиничны был свят. Ну нет, она, конечно, не молилась на него, а больше все пропесочивала, как малого, шкодливого ребенка. Выговаривала за небрежно расстегнутый ворот, непричесанную шевелюру, выбившиеся из ботинок шнурки, продранные - дня не поносил - брюки (одежду, я помню, Любовь Ильинична покупала ему сама). Влетало ему и за любвеобильность; Женщины к нему липли, слетались, как мухи на мед. - Юрочка, вы же талантливы! Необыкновенно талантливы! Но вы негодяй! Ах-ах-ах, какой негодяй, - ахать она очень любила. - Вы что - Казанова? Тратите время на баб, когда еще столько не написано! В своем беспокойстве за него Любовь Ильинична была всегда права. Дядя Юра отрицать этого не мог, да и не смог бы. Поэтому он - видеть это всегда было очень забавно - покорно выслушивал все тирады и прописные истины, смиренно кивал головой, поддакивал и... продолжал делать все по-своему. Любовь Ильиничну это не обижало. И верно - иначе Домбровский не был бы Домбровским. И другого она его и не признала бы. Да... Что говорить! Человек она была необыкновенный. И отдавая долг ее беспредельной сердечности, Юрий Осипович посвятил ей, своему верному другу, первое послелагерное издание - роман "Обезьяна приходит за своим черепом". Часть гонорара же перевел ее детям - в компенсацию заботы и внимания, которые он получал в их семье наравне с ними. Людмила Елисеева (Варшавская). Из воспоминаний. * * * "...Космополиты, гастролеры, приехавшие в Алма-Ата, сумели не только отравить сознание ряда творческих работников Казахстана, но и оставили после себя свою агентуру. Долгое время пребывал в Казахстане тот самый Хазин, которого заклеймил в своем докладе Жданов. Тогда же развернул свою деятельность и "писатель" Домбровский, едва ли не самая зловещая фигура среди антипатриотов и безродных космополитов, окопавшихся в Алма-Ате. Какие темы волнуют Домбровского? Это или "топор каменного века" или "смуглая леди" времен Шекспира. Но не только прошлое привлекает этого отщепенца. Последним "трудом" Домбровского является объемистый роман "Обезьяна приходит за своим черепом", под которым, не задумываясь подписался бы фашиствующий писатель Сартар. {Так в тексте (прим. сост.)} С циничной откровенностью Домбровский сформулировал свое отношение к нашей действительности: - Я писатель своеобразный, я не умею писать на советские темы. Ему не только чужда, ему враждебна советская тема. И это он доказал на деле. Получив от правления Союза писателей командировку в Илийский район и задание написать очерк о колхозниках, рыбаках, Домбровский выехал в колхоз. И действительно... написал очерк. В нем было все - и выжженная солнцем степь, и приключения автора, но не было главного - колхоза советских людей, их самоотверженного труда. Более того, Домбровский не смог припомнить название колхоза, в котором он побывал. Достоин удивления тот факт, что этому безродному космополиту Домбровскому, не любящему и не знающему советской жизни, был доверен художественный перевод интересного по материалу и замыслу романа С. Муканова "Сыр-Дарья". Срывы и ошибки, которые потянули "Сыр-Дарью" с той вершины, на которой могло оказаться это произведение, - результат творческой, а по существу вредительской помощи, вложенной в этот роман Домбровским..." "Казахстанская правда", 20 марта 1949 г. СПАСЕНИЕ РУКОПИСИ  То был предпоследний в жизни Домбровского день рождения... Юрий Осипович обежал дом творчества "Голицыне", приглашая к себе всех, к кому был расположен. Именно обежал - двигался он размашисто, как размашист был и его талант, по деревянной лесенке старого двухэтажного здания спускался бегом - прыгал через две ступеньки, наполняя весь дом грохотом. Как хорошо, счастливо начался этот вечер, как весел и оживлен был Юрии Осипович, окруженный любящими его людьми, понимавшими истинные масштабы его таланта! После того, как подняли первый тост - за новорожденного и второй - за непьющих, Юрий Осипович стал рассказывать забавные истории, вызывавшие дружный хохот. Тут надо сказать, что был он великий фантазер, именно фантазер, ибо в выдумки свои искренне верил. Поэтому, рассказывая не единожды какой-нибудь эпизод из своей жизни, он всякий раз, от избытка неуемной творческой фантазии, подавал его по-новому. Так что у тех, кто будет писать воспоминания о Домбровском, рассказы эти, вероятно, будут различаться в деталях, зачастую - весьма колоритных. Вот как Юрий Осипович рассказал в тот вечер одну из своих излюбленных историй, вошедших, по его словам, в книгу Александра Лесса "100 историй о писателях". Еще раз позволю привести услышанный мной вариант в прямой речи - так как он был записан по свежему следу. - Жил я тогда, вскоре после освобождения, в Москве, у Колхозной. Является раз маленький пожилой еврей, до того плюгавый - Гитлер при виде такого пять дней от радости потирал бы руки. Тащит с собой корзинку. Вошел в кухню и спрашивает: "Кто здесь будет Домбровский?" "Ну, я, говорю, а что?" Он не верит, требует документ. А какие тогда у меня были документы? Только справка об освобождении. Бегу в комнату за справкой, даю ему, он спокойно так, неторопливо ее изучает - печати рассматривает, подписи. Потом вынимает из корзинки пуд бумаги и подает мне. Я обалдел: да это же мой роман "Обезьяна приходит за своим черепом"! Рукопись у меня в сорок девятом году при аресте изъяли, и я был уверен, что она сгинула без следа. А тут вдруг такое... "Понимаете, - говорит гость, - приехал я в Москву, повидать своего мальчика. А рукопись эту хранил у себя. Перелистал ее - так, ничего особенного. Мне не понравилось. Но вот, думаю, поеду в Москву, повидать своего мальчика, отвезу рукопись человеку, может быть, он за ней страдает." - А кто вы? - спрашиваю. - Понимаете, - говорит он, - я у них архивариусом работал. Стали они жечь бумаги, так я подумал: это же целая книга, зачем ее сжигать, может быть, человек за ней переживает. Вот поеду повидать своего мальчика, отвезу человеку книгу... Я заметался, благодарю его, как сумасшедший, кинулся по соседям занимать деньги - у меня тогда в карманах ветер гулял, сую ему их. А он мне, поводя указательным пальцем: - Ну, нет. Вы думаете, одной еврейской башкой будет меньше, так что с того? Но она ж у меня единственная и пока что не надоела... Рассказывал это Юрий Осипович артистически, так имитируя речь старика, что мы валились со стульев, но одновременно и восхищаясь отвагой и честностью маленького архивариуса. С. Митина. "Где оскорбленному есть чувству уголок..." Отрывок. * * * Уважаемый Юрий Осипович! Только что прочел Вашу "Обезьяну". Эта книга по-настоящему взволновала меня. Я перед этим читал "Триумф. арку" (Ремарка). Он "не дотягивает", хотя его у нас любит читатель. У Вас настоящая страстная ненависть к фашизму во всех его современных проявлениях и влияниях... Недавно я был на новом спектакле Назыма Хикмета. Плучек его хорошо поставил ("Дамоклов меч"). Но, хотя это и звучит активным предостережением людям, однако же это лишь внешнее и лобовое воздействие, агитационное, без глубины. У Ремарка стоят вопросы морали, но удивительно индивидуалистично и "беспартийно". Вы же сделали через беспартийного героя (Ганса) глубоко партийный, страстный философско-этический роман, тесно связав вопросы этики с социальными вопросами, с вопросами философии истории. У Ремарка - врач, у Вас - юрист, журналист, но какая разница подачи, хотя герой тот же западный интеллигент!.. Ваша книга, как я ее ощутил, умна, талантлива и очень важна для нас и для всех других народов. Она сражается, а не декларирует. Мы чаще видим декларации... Предатель и мещанин Ланэ, крыса Ланэ - это, увы, далеко не редкостный тип (во всех долготах и широтах). Этот тип, который, если и падает, то не в помойную яму, а в "пропасть"... Это здорово!.. Да что там - отдельные места! Книга Ваша сильна и талантлива во всей целостности, во всей совокупности художественных качеств, морально-психологической и философско-исторической глубины. Сумчатые крысы живучи и плодовиты на удивление. И представить себе, что их разновидности с отрицанием "донкихотства" цветут и у нас!.. И, провозглашая якобы живое движение донкихотством, они всегда ссылаются на то, что у "того" Дон Кихота было перед нами еще великое преимущество в виде Росинанта и цирульницкого тазика, защищающего голову от ударов... Ох, как они "уважают" и берегут свои головы!.. Как мало, как мало мы пишем книг с человеческой глубиной и страстью! Как мало и редко касаемся вопросов морали, как робки в этих вопросах (во всяком случае в опубликованных вариациях книг). Степан Злобин В СЕКРЕТАРИАТ ССП  от члена Союза СП ДОМБРОВСКОГО Ю. О. (членск. билет Э 0275) Заявление Обращаюсь к секретариату с просьбой внести ясность в то совершенно непонятное положение, в котором я очутился неизвестно по каким обстоятельствам и по чьей инициативе. Дело идет о всем том, что творится вокруг переиздания моей книги "Обезьяна приходит за своим черепом". В течение трех лет, прошедших с момента выхода книги, редакция Русской прозы издательства, учитывая отзывы печати и требования книготорга, три раза ставила перед правлением издательства "Советский писатель" вопрос о переиздании книги, и Правление неизменно отказывало редакции, ссылаясь на какое-то особое мнение каких-то членов секретариата, высказанное три года тому назад. В чем это мнение состоит конкретно, мне совершенно неизвестно. Знаю только, что главным мотивом отказа было то, что книга в то время только что появилась на свет и не вызвала еще ни одного печатного отзыва. "Давайте подождем рецензий", - предложил кто-то на обсуждении плана. Тем в то время дело и кончилось. Ныне книга вышла в Польше (издание ISCRY, 1962 г. Серия "Всемирная библиотека"); в Румынии (издательство Literatura Universala, 1961 г.); в Болгарии ("Народна культура", 1961 г.); мне известно также о вышедшем немецком издании, которое, к сожалению, мне недоступно, и готовящемся чешском и венгерском. Появились и рецензии - те самые, которые так хотели прочитать в 1959 году члены Секретариата. Привожу несколько заключительных оценок из тех статей, которые в настоящее время у меня под руками. (Кое-что я отдал в издательство при заявлении о переиздании. Их привести я не могу.) "Лит. газета" "Увлекательно написанный роман-памфлет Домбровского, беспощадно разоблачающий подлинное лицо распоясавшихся расистских реваншистов, вносит добрый и активный вклад в дело борьбы народов за мир". (С. Павлов, "Прошлое против будущего", 7 апреля, 1960г.) "Нева" "Роман написан весьма увлекательно и густо насыщен психологизмом, буквально несколькими штрихами удается автору нарисовать образ несгибаемого борца Сопротивления. Эта глава напоминает страницы Достоевского... Очень удачен и второй представитель Сопротивления... Ярко раскрыта в романе и омерзительная "философия" предательства. Роман написан против всех многообразных наследников фашизма, выпускающих из тюрьмы всевозможных гарднеров (одно из лиц романа). Он вышел весьма своевременно". Михайлов, "Обезьяна приходит за своим черепом", Э 9, 1960 г. "Простор" "Домбровский с глубокой психологической убедительностью и со всей беспощадностью, на которую только способен художник-антифашист, препарирует фашизм во всех разрезах... Потрясающа в своем реализме беседа сломленного пытками доктора Ганки с его товарищем по гестаповской камере, который в ожидании неминуемой казни остается последовательным оптимистом, твердо уверенным в том, что... Коммунистический город Солнца будет построен. Роман является ценным вкладом в дело мира. Он (по примеру Ю. Фучика) идет от дома к дому и будит тревогу не учебную, а боевую. Проникнутый ненавистью к фашизму, он призывает читателей: "Будьте бдительны, люди!". С. 3лобин, Э 6,1960 г. Болгарский журнал "Читалище" "Кто ни помнит две надписи, обязательно сопровождающие каждый хваленый роман Г. Уэллса... "Не читайте на ночь" и "Открыв книгу, не оторветесь ни на одну секунду". Как подходят обе эти надписи к роману Домбровского, и насколько же его произведение отлично от легковесной продукции этого знаменитого автора... Надо прямо сказать: обезьяна нашла свой череп, а Домбровский? Тот нашел много больше. Он нашел настоящую жизненную правду... И очень скоро скептический читатель забудет все свои предубеждения и будет читать и перечитывать и снова читать этот роман, потому что невозможно, поистине невозможно читать и не быть потрясенным до глубины души судьбой честного ученого профессора Мезонье... Написанное с огромным мастерством, это произведение несомненно дойдет до миллионов сердец читателей во всем мире и каждый поймет призыв, заложенный в его основе: "Не давайте обезьяне снова приходить за своим черепом, не пускайте ее снова к людям!" Статья Мусакова в подборке "Обсуждаем роман", Э 9, 1961 г. Я привел только те отзывы, которые у меня под руками. Их больше, но я думаю, что хватит и этого. Все они абсолютно положительны. Нет ни одного намека на то, что автор что-то недопонял, что-то исказил или упустил что-то важное. Из многочисленных писем, переданных мне издательством, приведу только одно, коллективное, подписанное старым партийцем, чья фамилия постоянно фигурирует во всех заявлениях и документах, составленных старыми большевиками: "Мы, группа читателей, ознакомились с книгой Домбровского. Она произвела на нас огромное положительное впечатление. Мы, читатели, от всего сердца благодарим автора за его труд и просим передать ему нашу благодарность..." (Персональный пенсионер, орденоносец Басалыго) Я знаю, что могут быть и другие мнения, более строгие по отношению к автору и, может быть, даже и более объективные, но линия всех этих высказываний вообще-то совершенно ясна: мой роман - книжка нужная. Вот мне и хочется спросить, где же и кем же изложены мнения противоположного характера? Печать обсуждает мой роман всенародно, члены Секретариата говорят на закрытом собрании: пусть же будет высказано противниками переиздания моей книги это самое отрицательное мнение, но открыто, пусть и они напишут рецензию или хотя бы связно изложат свое мнение на бумаге. Имен этих людей я не знаю до сих пор. Очень может быть, что их уже нет даже в Секретариате, а между тем их безымянное, расплывчатое, не имеющее никаких твердых очертаний мнение до сих пор тяготеет над моим романом. Оно незримо, но очень активным образом лишает читателя книги. Очень многого оно лишает и меня. Приходится зарабатывать на жизнь подсобными литературными и окололитературными работами. Роман, над которым я работаю, написан едва ли на одну треть, и я не знаю, когда я сумею к нему вернуться. Может быть, и никогда. Между тем на "Обезьяну...", как пишет "Литературная газета", существует "анекдотически большое количество заявок от читателей". (См. статью Радова "Разговор с книгопродавцем".) В чем же дело? Я прошу Секретариат серьезно разобраться в существующем положении и придти мне на помощь. 1962 г.