орошек. - Что это? - спросила она. Дед засопел и развел бурыми руками. - Да вот, - сказал он неловко, - яблочки. Может, разрешается. Шел сюда - ребята сунули. Это, мол, с тех мест, где он копал. Может, передадите, а? Но как же он, старый черт, умудрился протащить этакий узлище? Хотя в этом дождевике... Так вот почему он не хотел его снимать! Вот Дед! - Эх, дедушка Середа! - сказала она. - Ну к чему это? Голос у нее звучал неуверенно. В ней что-то ровно повернулось не в ту сторону. Она могла взять и передать этот узелок Зыбину. Вполне могла! Подобную ситуацию даже, пожалуй, следовало разработать в диссертации о следственной практике: резкий эмоциональный поворот, положительная эмоция, исходящая от следователя и своей неожиданностью разбивающая привычный стереотип поведенья преступника. Это все так. И все-таки... все-таки... Она словно чувствовала, что с этой передачей далеко не все ладно. Есть в ней особый смысл, привкус каких-то особых отношений, и он-то - этот смысл - собьет с толку не только арестанта, но и следователя. Она еще не понимала, как и чем опасен это узелок. - Старик торопливо отдернул край платка, и тогда сверкнули крутобокие огненные яблоки, расписанные багровыми вихрями и зеленью, но она совершенно ясно чувствовала, что эти яблоки и следствие - вещи несовместные. И тут она, кажется, впервые подумала о том, что же такое вот это следствие. В духе следствия - вот этого следствия, по таким делам, в таком кабинете, с такими следователями - была развеселая хамская беспардонность и непорядочность. Но непорядочность узаконенная, установленная практикой и теорией. Здесь можно было творить что угодно, прикарманивать при обысках деньги, материться, драться, шантажировать, морить бессонницей, карцерами, голодом, вымогать, клясться честью или партбилетом, подделывать подписи, документы, протоколы, ржать, когда упоминали о Конституции ("И ты еще, болван, веришь в нее!" Это действовало как удар в подбородок), - это все было вполне в правилах этого дома; строжайше запрещалось только одно - хоть на йоту поддаться правде; старика заставили лгать (впрочем, зачем лгать? Просто ему дали подписать раз навсегда выработанные формулы. Так милиция всегда в протоколах пишет - "нецензурно выражался") - и это было правильно; то, что она, приняв по эстафете эту ложь, или, вернее, условную правду эту, собиралась укрепить и узаконить ее очной ставкой - это тоже было правильно (это же операция, а на операции дозволено все); то, что за эту узаконенную ложь или условную правду Зыбин получил бы срок и, конечно, оставил бы там кости - это была сама социалистическая законность, - все так. Но во всей этой стройной, строго выверенной системе не находилось места для узелка с яблоками. Она это чувствовала, хотя и не понимала ясно, в чем тут дело. И поэтому сказала первое, что ей пришло в голову: - Эх, дедушка! - сказала она. - Ну к чему это? Ведь вы не знаете, может, он на вас такое наговорил... - Да знаю, знаю, - поморщился старик. - Все знаю! Зачитывали мне. Лодырь, пьяница, раскулаченный! Никакой я не раскулаченный, я век в городе жил ("Вот это здорово! Ай да Хрипушин! Ай да свинья! Нашел что придумать!" - подумала она с омерзением и уважением). Я вот что вам скажу. Я, когда отсюда домой шел, все думал. Вот вы видели, как гицеля ловят собак по городу. Они их сачками по всем улицам захватывают. Набьют ими клетку доверху и везут. Как, значит, телега где зацепится, качнется - так они все друг на друга полетят, и все в клубок! Только клочья летят! Даже про клетку забыли. Гицеля: "Кыш вы, окаянные!" - да по клетке веревкой, а им хоть бы что! Грызутся! А телега-то все едет и едет, все везет и везет их на живодерню! А там с них и шкуру долой железными щипцами. Вот так и мы. Так что ж нам гневлиться друг на друга? Он на меня, я на него, а телега все идет своей путей. А там всем будет одна честь. Так что пустое все это. - Но вы ведь правду показали? - спросила она. Спорить с пьяным дедом было ни к чему. - Что-с? Правду-с? - Дед вздохнул и усмехнулся. - Ему сейчас что правда, что кривда - все едино! Раз взяли, значит - все! Покойников с кладбища назад не таскают. Ни к чему! Они уже завонялись. А яблочки вы возьмите, передайте. В этом ничего такого нет. У нас их на пречистый спас на могилку кладут. Около крестов. Чтоб покойнички тоже разговелись. Возьмите, это его любимые! Он им радый будет. Пусть поест, пусть! И она взяла. И вторая встреча, отнюдь не менее примечательная в ее жизни, случилась в тот же день. Она уже собиралась уходить и, стоя в плаще, запирала столы, как вдруг постучали. Пожаловал Штерн. Он весь лучился. - Знаю, - сказал он еще в дверях. - Имею полнейшую развернутую информацию. Сегодня один старый алкоголик принес одному гражданину следователю под полой полный мешок яблок для заключенных, и гражданин следователь, ничтоже сумняшеся, мешок этот принял. Было так или не было? - Было, - ответила она, - но меня поражает ваше... - Все-то ее поражает! Да я уж выговор за вас получил. Что же, как же вы воспитываете вашу дорогую родственницу... А что я? Я говорю, она не со мной, она все с дядей Яшей, с дядей Яшей... С него и спрашивайте! Нет, шучу, шучу, конечно. Только посмеялись. Они к вам все там прекрасно относятся. Но на будущее помните: начальство должно знать все. Особенно то, что вы от него скрываете. Вот телефон - звоните. А ну-ка покажите мне этот сидор! Как? Не знаете, что такое сидор? Вот так следователь. Мешок! Сумка! Ой, какая красота! Да такими яблочками, пожалуй, любой змей любую Еву купит. Специально подбирали, сволочи! Передайте! Обязательно передайте! Потом рапорт подадите! Вот прямо в этом кабинете, как будто в нарушение всех правил, и передайте. А когда он будет развязывать сидор, вы будто омрачитесь немного, затуманьтесь, вздохните: "Эх, Георгий Николаевич, как же так, а?" Ну, вас этому не учить, конечно, ГИТИС! - Конечно не учить, - подняла она перчатку и подумала: "Ведь вот как все просто, а я, дуреха..." - При хорошо продуманных следователем неожиданных эмоциональных поворотах, - строго сказала она, - ломается стереотип поведения преступника, и он не сразу в состоянии обрести прежнюю линию. Это из моей будущей диссертации, годится? - Умница! - засмеялся Штерн. - "Стереотип поведения"! Умница! Прекрасно сформулировано. - И поэтому, - продолжала она, - беря этот узел, я решила: так, сначала я ему яблоки, а потом очную ставку с их автором. - Еще раз умница. Правильно решила. Только вот еще что: когда вы начнете его спрашивать о золоте, он может, особенно после этой очной ставки, просто замолчать. Вот не давайте ему этого. Всячески вовлекайте в разговор. В любой. Пусть в самый к делу не относящийся - только бы не молчал. Кто говорит, тот обязательно проговорится. Вот, скажем, эти яблочки. Ах, какие прекрасные яблочки! Откуда они в Алма-Ате? Ведь таких нигде нет. А достать их легко? А где? В горах? Ах, это там, где вы копали? Ну и так далее. А что он еще любит? Ей вдруг почему-то все это стало очень неприятно, и она отрезала: - Кошек любит, зверье любит, чужих детей любит. - Вот, вот, вот! Обязательно заинтересуйтесь зверями. Кстати, вспомните ему рассказ О.Генри. "Вы, любящий зверей и истязующий женщин, я арестовываю вас за убийство жены". У Якова есть О.Генри, прочтите. И это будет переход к разговору о жалобах на него со стороны женщин. Кстати, там вместе с украшениями они нашли женский череп. Вот второй переход к золоту. Продумайте и выработайте его. Ну? Рабочий день у вас кончился. Насчет яблочек уж завтра позвоните. Значит, пошли со мной. Покажу я вам одного замечательного старикана. Настоящего экселенца - аристократа духа. Друга молодости товарища Сталина. - А как он здесь очутился? - А так же, как все! По тяжким грехам своим, конечно. Десять лет пробыл за колючей проволокой и вот освобожден по личному приказу Вождя. А на меня лично возложен приятный долг принять, освободить и доставить в Москву, а там уж его сын встретит. Вот ведь жизнь, час назад он сидел и думал, зачем выдернули: убьют или помилуют. Здорово? - Здорово, - вырвалось у нее. Несмотря на то, что она почти четыре года приучала себя к мысли о работе в этом месте и о всем с ним связанном, что она отбывала практику, присутствовала на допросах и сама вела их, даже сумасшедшую бабку сумела расколоть прямо с ходу, несмотря на это, то, что она увидела за эти два дня, поразило ее своей фантастичностью, неправдоподобностью, привкусом какого-то кошмара. - Очень даже здорово! - подтвердил Штерн. - И знаете еще почему? Ведь старик, по всему видать, далеко не мед. Я смотрел его дело. Так вот, следователь, бедняга, не выдержал и влепил ему за гнусный нрав и коварство, кроме ПШ - подозрение в шпионаже - литеры, так сказать, обыденной, еще и ТД - троцкистская деятельность. Чувствуете? С такой литерой, чтоб уцелеть, надо под особой звездой родиться. Но вот видите, родился, освобождают. - Ну а я вам зачем нужна? - А вот зачем, моя хорошая. Сейчас его нам приведут побритого, помытого, постриженного, в новом костюме с галстуком, и повезем мы его в крейковский ресторан. - Он засмеялся. - Действительно, черт знает где это еще может быть? Только у нас! Недаром говорят "страна чудес". Да, а сидел-то он с вашим возлюбленным Зыбиным. И, судя по рапортам дежурных, говорили они там не переставая день и ночь, целые сутки. Затронули, конечно, и золото. - Ну и что? - спросила она. Он пожал плечами. - Да вот, к сожалению, ничего. Оперативная-то часть не сработала. Говорит, не имела инструкций. Я ведь тоже ничего не знал. А тюрьма и понятия не имела, зачем его привезли. Вот и произошла, как вы говорите, накладочка. Так вот теперь вам предоставляется полная возможность, на неофициальной почве, в личной беседе о том о сем, после бокала хорошего вина, в креслах... Мы не будем скрывать, что вы следователь, но вы такой... Вы - хороший следователь. У них у всех есть легенда о хорошем следователе, волшебная сказка, что сидит где-то один честный, порядочный, человечный следователь. А старик, видать, все эти годы не видал женского лица, и ему будет приятно... Так вы не возражаете? Она пожала плечами. - Делайте, конечно, как считаете необходимым. Я такая же гостья, как и он. Если это нужно... - Это нужно, дорогая! Нужно! Так вставайте, пойдем, это этажом выше. В кабинете замнаркома. Кстати, он только что вернулся и вас не видел. Пошли. Вот что произошло за неделю до этого. В столице нашей Родины - Москве, верстах где-то в 25 от нее, в тот вечер было еще светло, тепло и даже, пожалуй, солнечно, хотя небо с утра усеивали легкие белые тучки. Товарищ Сталин работал в саду. Перед ним на столике лежали бумаги, и сколотые, и просто так - он уже успел пробежать их все и сейчас просто сидел, откинувшись на спинку ивового кресла, смотрел на тучки, на верхи деревьев и отдыхал. "Вот солнышко выглянуло, - думал он, - хорошо! Вот ветерок прошумел в березнячке, тоже очень хорошо! А ночью, может, еще и дождик пойдет, это хорошо для грибов, их в этом году что-то совсем нет, а какое же лето без грибов?" Он уже разговаривал с садовником - нельзя ли что-нибудь такое придумать, чтобы тут росли белые и подберезовики? "Нет, - твердо ответил садовник, - ничего уж тут не придумаешь, вот шампиньоны, те пожалуйста, те вырастим, где прикажете, а боровики, подберезовики, подосиновики и даже маслята - это грибы вольные, чистые, лесные, они где вздумается, там и растут". - Да что ж они себе такие вольные? - спросил он, развеселившись, уж больно уважительно говорил садовник о маслятах. - Где вздумают, так там, значит, и растут? Это же ведь непорядок, а? - И засмеялся. И садовник тоже слегка посмеялся, но так - очень-очень в меру: смеялся, а в глаза не смотрел, смотрел не выше подбородка. Хозяин терпеть не мог, когда ему глядели прямо в глаза. Но и взгляд мимо тоже подмечал и делал вывод: "Нехороший человек, неискренний, говорит, а в глаза не смотрит. Значит, совесть нечиста". А сейчас он снова вспомнил этот разговор и опять засмеялся. "Вольный гриб боровик! - сказал он с удовольствием. - Где ему вздумается, там он и вырастет! Ах ты..." И в это время солнышко - рассеянный и жаркий луч его - упало прямо на белое ивовое кресло, залило, ослепило, затормошило, и товарищ Сталин минуты три посидел так, закрыв глаза и ласково щурясь. Но потом на солнце набежала тучка, все погасло, и он разом резко выпрямился и взял со стола тонкую книгу большого формата и открыл ее на закладке. Это был типографски отпечатанный и сброшюрованный в большой лист "Циркуляр Министерства внутренних дел департамента полиции по особому отделу от 1 мая 1904 года за номером 5500". Он усмехнулся. 1 мая 1904 года - этот день ему запомнился особо. Провел он его в Тифлисе, за городом, на маевке, среди деревьев и камней. Было тогда солнечно, весело, вольно. Много произносилось речей, поднимались тосты, пили сперва за революцию, за рабочий класс, за партию, за гибель врагов, потом за всех присутствующих, потом за всех отсутствующих, затем за всех, кто томится в ссылках и тюрьмах (в каторге из членов РСДРП, партии большинства, не было никого - департамент полиции в то время большого значенья ей не придавал). За тех, кто из них вырвался и находится среди нас, за то, что если погибнуть придется... В общем, было очень хорошо, тепло и спокойно, и уж совсем не вспоминались ни Сибирь, ни та темная и холодная половина сырой избы, которую он снимал у одинокой старообрядки, чернолицей старухи, строгой и молчаливой, ни побег, ни все с ним связанное. И хотя обо всем этом на маевке и говорилось - но так, очень, очень общо, без всяких подробностей. Просто: и среди нас есть такие мужественные и несгибаемые борцы за свободу рабочего класса, которые... и т.д. до конца. И далеко не все из присутствующих, а может, только два или три человека знали, что это говорится о нем, и тосты поднимаются тоже за него. Это были, пожалуй, первые тосты за него и первые речи о нем. Поэтому он и запомнил их. Да, да, думал он тогда, если придется погибнуть в ссылках и тюрьмах сырых, то дешево он свою жизнь не отдаст. Он был весь переполнен этим высоким чувством паренья и освобожденья от всего личного и мелкого. Так рождаются герои, так совершаются подвиги. Так бросают бомбы в скачущие кареты и идут на смерть. Но погибнуть ему не пришлось. Руки у департамента полиции тогда оказались коротковатыми. А циркуляр этот расползался по стране, переходил из рук в руки, от него отпочковывались новые циркулярные и розыскные листы, и может быть, что-то подобное находилось даже в кармане у кого-то из присутствующих. Но он не боялся. Он не мог, конечно, знать об этом циркуляре, но что его разыскивают и, может, даже нащупали место, где он сейчас находится, это он знал твердо. И был поэтому как взведенный курок - пил, но не пьянел, шутил, но не расслаблялся, был беззаботен, но зорок и каждую секунду был готов ко всему - таким он остался и сейчас, через тридцать лет. Это чувство постоянной настороженности дает ему полную свободу выбора, право молниеносно и единолично принимать любые решенья и видеть врагов всюду, где бы они ни притаились и какие бы личины ни надевали. И это уже даже не чувство, а что-то более глубокое и подсознательное и перешедшее в кровь и кожу. "Господам губернаторам, градоначальникам, обер-полицмейстерам, начальникам жандармских, губернских и железнодорожных полицейских управлений, начальникам охранных отделений и во все пограничные пункты..." Да, солидно было поставлено-дело. Это обложили так обложили, нечего сказать, работали люди. Сколько же они разослали таких тетрадок? Штук тысячу, не меньше. Во все пограничные пункты! Во все железнодорожные управления! Во все охранки! Нет, конечно, много больше тысячи! "Департамент полиции имеет честь препроводить при сем для зависящих распоряжений..." Он всегда любил этот язык - точный, безличный, литургический, застегнутый на все пуговицы. Он отлично чувствовал его торжественную плавкую медь, державно плывущую над градами и весями, его жесткий абрис, сходный с выкройкой военного мундира. Одним словом, он любил его высокую государственность... На таком языке не разговаривали, а вступали в отношения. И не люди, а мундиры и посты их. На таком языке невозможно было мельтешить, крутить, отвечать неясно и двусмысленно. Как жаль, что сейчас в делопроизводство не введено ничего подобного. А надо бы, надо бы! Подчиненный должен просто глохнуть, получив от начальства что-то подобное. Нет, стиль - это великое дело. Раньше люди это отлично понимали. Вот он тоже старый человек и поэтому понимает. Итак: "Список лиц, подлежащих к розыску по делам политическим, список лиц, розыск которых надлежит прекратить, и список лиц, разыскиваемых предыдущими циркулярами, в отношении коих по обнаружению оных представляется нужным принять меры, указанные ниже". Хорошо. Но вот под этой тетрадкой лежит другой список: "Посылаю на утверждение четыре списка подлежащих суду военного трибунала. Список номер один. Общий. Список номер два. (Бывшие военные работники.) Список номер три. (Бывшие работники НКВД.) Список номер четыре. (Жены врагов народа.) Прошу санкции осудить всех по первой категории. Ежов". Таких списков он получил уже несколько сотен. В каждом тысячи человек. Первая категория - пуля в затылок. Мужчинам и женщинам, старым и молодым, ужасное дело! А вот берешь в руки - и не страшно, и ни капельки не страшно. И не потому, что привык, а потому, что "посылаю на утверждение", "прошу санкции", и не смерть, а "первая категория". Слова, слова, канцелярщина! Ну тут, положим, чем меньше слов, тем лучше. Это прочтут два-три человека, остальные - машинистка, начальник тюрьмы, исполнители - не в счет. На них тоже, когда придет их время, будет особый список. Но вот ведь и приговоры пишутся так же, а ведь это документы, которые прочитают сотни миллионов, агитаторы, их заучат наизусть и будут на собраниях читать как молитву. "Являясь непримиримыми врагами Советской власти, такие-то имярека по заданию разведок враждебных государств..." Ведь вот как сейчас пишется. "Являясь"! Передовица, фельетон Заславского! Кольцов уже так не напишет! Нет, не просто "непримиримыми врагами Советской власти", а "ныне разоблаченными врагами народа" их надо называть. Злодеями-убийцами! Предателями Родины! Иудами! Чтобы эти слова вбивались в голову гвоздями, чтобы невольно вылетало из глотки не просто, скажем, Троцкий, а непременно - "враг народа, иудушка Троцкий"! Не оппозиция, а "банда политических убийц"! Эти слова понятны всем. Итак: "Список N_1 лиц, подлежащих розыску по делам политическим. Страница 20, N_52. Джугашвили Иосиф Виссарионов. (Вот он, казенный язык, - не Виссарионович, а именно Виссарионов, значит, по-старому, согласно крепостному праву), крестьянин села Диди-Лило, родился в 1881 году". Неточно, неточно, на два года раньше, милейшие, а может, и больше. А записывали так, чтобы позже забрали в солдаты. Впрочем, это было вам хорошо известно. Но форма есть форма. "Обучался в Горийском духовном училище и в Тифлисской духовной семинарии". Точно. Забыли прибавить, что исключен в мае 1899 года за революционную деятельность. "Холост". Точно. Не то время было, чтобы женихаться! "Отец Виссарион Иванович, по профессии сапожник, местонахождение неизвестно". Точно. Неизвестно вам его местонахождение! И мне до сих пор неизвестно тоже. Знает только мать, но попробуй-ка дознайся у нее! Вот и она: "Мать Екатерина, проживает в городе Гори Тифлисской губернии". Точно. Все точно. Он встал и пошел по саду. Сильно пахло осенними увядающими травами и палой листвой. Запах был терпкий и какой-то постоянный. Он во все входил и был частью всего - и этим садом, и вечерним небом, и травой, и даже им самим - Иосифом Виссарионовым Джугашвили, как было записано в этой розыскной карте. Потому что на короткое время он действительно как бы стал тем Джугашвили, которого разыскивали по этому циркуляру еще 1 мая 1904 года... Иосиф Джугашвили поднял с земли желтый лист и растер его между пальцами. Вот когда это случилось с отцом, тоже была осень. Он уже засыпал и очнулся от негромкого тревожного возгласа матери, и сразу же там, за закрытой дверью, зашумели, зашептало много людей, сначала громко, возбужденно, но все-таки приглушенно, а потом все тише и тише. Он поднялся и хотел выйти, но тут быстро вошла мать с керосиновой лампой в руках. Глаза у нее были красные и сухие. Она слегка уперлась ладонью в его лоб и приказала: "Спи". Люди же за дверью говорили все тише и тише, и вдруг что-то там случилось еще, кто-то вошел или вышел, и за ним вышли все, и мать вышла тоже. А утром, когда он проснулся, отца не оказалось. Все его нехитрое сапожническое хозяйство осталось на месте; табуретка, ящик вместо стола, колодки, иглы, кусок вара, клубок дратвы - а его не было. И осеннее его пальто осталось, и хороший костюм, и почти ненадеванные сапоги, все осталось, а его не было. Наутро мать сказала: "Нас теперь двое. Отец уехал". "Куда?" - спросил он. "В Баку, - ответила она, - а потом, может, и дальше". "А когда он вернется?" - спросил он. "Когда можно будет, тогда и вернется, - отрезала мать. - А пока мы с тобой вдвоем... Только ты об этом никому не говори". "Почему?" - спросил он. Она хотела что-то ответить, но вдруг слегка ударила его по затылку. Даже не ударила, а быстро провела рукой сверху вниз по волосам. "Я же сказала, что не надо об этом". Он молчал" и смотрел на нее. "Ну, вчера была большая драка, - объяснила она неохотно, - кто-то пырнул одного человека ножом. Кто - неизвестно. А отец с убитым был в ссоре и грозился его зарезать. Ну вот, того и зарезали, а отцу приходится бежать. А то его тоже зарежут. А наш дом опечатает полиция, и нас выбросят на улицу... Понял, да?" Он понял. Когда с ним так говорили дома, он понимал. Понимал он последнее время и другое: с отцом непременно должно что-то случиться. Последнее время в их доме нависло и все сгущалось что-то черное, тяжелое, недоговоренное, а при нем даже непроизносимое. До этого они жили как все люди, а сейчас в их доме то кричали, то говорили шепотом, то молчали. До этого отец часто приходил навеселе, и мать тыкала ему в лицо бутылкой: "На, съешь ее! Она тебе дороже всего!" А тут он однажды пришел совершенно трезвый, и как только мать отворила ему дверь, он ударил ее по лицу. Потом выхватил кривой сапожный нож и, замахнувшись, пошел на нее. "Вот, - сказал он, - помни, у нас в роду еще никогда..." Но мать закричала, бросилась в дверь, и он ушел. Пришел только под утро, пьяный, и мать его уже не ругала. За этим наступила пора молчания. Никто ни с кем не говорил. Мать утром кормила отца, отвечала на кое-какие вопросы, смотрела на него спокойно и страшновато. А затем все пошло как обычно. Но он уже знал: с отцом обязательно скоро что-то должно случиться. С этих пор на их дом опустилась тайна, то есть тишина. Он чувствовал эту тайну почти физически. Она мешала ему вольно дышать, болтать, интересоваться посторонним, сидеть на одной парте с товарищами, бегать на переменах. Сначала все это страшно тяготило его: ничего о себе, ничего о родителях, никого к себе и никуда из дома. Да и товарищи поглядывали на него странновато, и ему казалось, что перешептывались. Был один верзила, который усмехался, когда он проходил, и однажды они с ним даже подрались, но тут зашел законоучитель, молодой высокий преподаватель гомилетики Давид Эгнатошвили и, хотя ударил первым он, ничего не спрашивая, подошел прямо к верзиле, взял его за плечо, сильно тряхнул туда и сюда и увел за собой. А потом возвратился и тихо сказал: "Джугашвили". В комнате, куда он его привел, сидели двое учителей, и один из них, старший, ласково сказал ему: "Ну разве можно верить каждому дураку? Мало ли что он тебе ляпнет! Ты хороший ученик, иди учись, если снова к тебе полезут, только скажи мне. Понял?" "Не полезут", - ответил за него Давид и как-то очень значительно улыбнулся. И действительно, с тех пор к нему не лезли. А время шло, и тайна стала легкой и почти невесомой. В семинарии он так сжился с ней, так сумел ее приручить, что вскоре создал свой особый, принадлежащий только ему мир. Он был почти такой же, как у всех, но только там, в его мире, все подчинялось только ему одному, и он был в нем самым главным, самым удачливым, красивым, ловким и умным. Русское слово "мудрый" он уже знал, но оттенков его не чувствовал, и мудрец для него всегда был стариком. А красивым он не был никогда. И когда из этого мира переходил в тот - к матери, к училищу, к товарищам, - то и понимал это очень здраво и спокойно: нет, никак не красавчик, не джигит, но и незачем быть ему джигитом. Так тайна не только стала ограждать его от мира и неприятностей, но и поднимать над ними. Он был единственным и понимал это. "Мать Екатерина проживает в городе Гори". Да, она и после ни за что не хотела переезжать. А тогда, 33 года назад, она была еще молодой и красивой. В последний раз они виделись за месяц до его ареста. Потом, после ограбления банка, к ней приезжали, допрашивали, думали, что он, может быть, прячется у родственников, у соседей, спрашивали ее об этом, и она отвечала как надо, то есть ничего. Так от нее и отстали ни с чем. Это он узнал от людей. Молодец мать! Кремень! Сталь! И как хорошо, что он выдался весь в нее, а не в отца. Погиб бы тогда, как отец, вот и все. "На основании высочайшего повеления, последовавшего 9 мая 1903 года, за государственное преступление выслан в Восточную Сибирь под гласный надзор полиции и водворен в Балаганском уезде Иркутской области, откуда скрылся 5 января 1904 года". Все верно, все точнее точного. Только бежал он в самый день Нового года, когда все начальство лежало в лежку: собрал в сумку краюху хлеба, соль, нож, шматок сала в чистой тряпке, дошел до последнего погоста, а там его уже ждали сани. Вот и все. "Приметы: роста два аршина четыре с половиной вершка, производит впечатление обыкновенного человека. (Здорово! Вот уже когда в полиции поняли, что он особый человек и только "производит впечатление обыкновенного".) Волоса на голове темно-каштановые, на усах и бороде каштановые". Да, темнеет он с годами. Темнеет. Мать-то была совсем рыжая. "Вид волос прямой (грамотеи - сразу видно, что тут уже работал канцелярист), без пробора, глаза темно-карие, склад головы обыкновенный, лоб прямой, невысокий, нос прямой, длинный, лицо длинное, смуглое, покрытое рябинками от оспы" (тут он улыбнулся, вспомнил - на квартире Горького, когда была знаменитая встреча Вождя с литераторами, один старый дурак расчувствовался и начал ему жаловаться: "Уж больно прижимают нас Главлит и редактора, товарищ Сталин. Вот у вас, Иосиф Виссарионович, на лице рябинки, а не напишешь ведь об этом", - проблеял этот старый идиот). "На правой стороне нижней челюсти отсутствует коренной зуб. Рот умеренный, подбородок острый, голос тихий, уши средней величины, на левой ноге второй и третий пальцы сросшиеся". Так, все верно. Действительно сросшиеся. "Примета антихриста", как сказал ему кто-то еще в семинарии. И тогда это ему понравилось. Но сейчас об этом нельзя говорить, сейчас это клевета, ложь, он во всем совершенен - и никаких там рябинок, выбитых зубов, сросшихся пальцев. А вообще-то, конечно, приятный документ. Он сегодня принесет его дочери. Пусть знает, что было время, когда отец ее был самым обыкновенным грузином. С рябинками и без коренного зуба, и что он был каштановый, почти светлый. Тут он увидел, что к нему подходит референт по делам государственной безопасности вместе с провожатым, поднялся, собрал бумаги и пошел им навстречу. И референт тоже увидел хозяина. Веселого, добродушного, улыбающегося. Он посмотрел на провожатого, и тот сразу растаял в воздухе. Они прошли в дом, и тут хозяин быстро прошел вперед и сел за стол в маленькой комнате, примыкающей к террасе. В такие комнаты, уютные, небольшие, с выходом на улицу, с большим мягким диваном и нешироким столом (широкий стол стоял только в его настоящем, законном кабинете), Вождь любил переселяться время от времени. - Ну, что же он там натворил? - спросил он, усаживаясь. - Кстати, о том ли самом мы говорим? Ведь это целая семья. - Я захватил фото тех лет, - ответил референт и раскрыл папку. - Сын дал? - спросил хозяин, беря и рассматривая снимок. - Сын! Фотографию, конечно, не сын дал, ее забрали вместе с другими материалами и должны были сжечь за ненадобностью, но каким-то чудом она сохранилась. Хозяин смотрел и улыбался. Он любил держать в руках такие осколки мира, разбитого им вдребезги. А фото, конечно, было именно таким осколком. На широком паспарту цвета голубоватого пепла с серебряным обрезом стояли и смотрели в упор на Вождя народа двое - красивый молодой грузин с острыми усами и белая ажурная сказочная красавица. А сзади них громоздилась несложная вселенная поставщика его императорского величества, его фамилия и звание золотой загогулиной вились внизу паспарту, все эти зеркала, пальмы в кадочках, пни из папье-маше и, наконец, нарисованный на холсте дремучий лес и луна среди косматых вершин. Молодые стояли совершенно прямо. Рука невесты с букетом ландышей была опущена долу. Юноша смотрел на Вождя с выражением, в котором перемешались дикость и беспомощность. Жесткие полы его фрака резали глаза. Все это производило неясное, тревожащее и, во всяком случае, совсем не свадебное впечатление. - Поставщик двора, а дурак, - сказал крепко хозяин, - ну зачем эти зеркала и пальмы? Это что тебе, ресторан? Караван-сарай? Бардак? Народный дом графини Паниной? - Он положил фотографию. - Русская? - Княжна Голицына, - ответил референт. - Ну вот и все! - качнул он головой. - Вот и вся наша кавказская демократия! Недаром он вскоре и вышел из партии. Сын этот от нее? Да, - повторил он, обдумывая, - да, да! Красивый был человек, красивый. Он знал, что кроме этого полукабинетного портрета в папке у референта обязательно должен лежать и другой снимок, наклеенный на тюремную учетную карточку, и на нем снят тот же самый человек, постаревший на тридцать лет, но эту фотографию лучше не смотреть. Он отложил портрет в сторону. - Докладывайте, - сказал он референту. - Лагерных нарушений не числится, - сказал референт, - в бараках усиленного режима не содержался, три года назад был сактирован по поводу сердца. Последний раз лежал в больнице три месяца назад, работает в инвалидном бараке старшим дневальным. - А выдержит? - осведомился хозяин. - Да он не так чтобы уж очень стар, - ответил референт. Хозяин посидел, выстукал трубку и сказал: - Вот недавно мы тут обсуждали лесную и угольную промышленность. А затем я вызвал обоих наркомов и спросил: "Почему вы так плохо работаете, товарищи?" А они мне отвечают: "Потому что нет рабочих. Навязали нам договор с ГУЛАГом, прислали заключенных, и пошел у нас полный развал; приписки, подтасовки, прямое вредительство - и виновных не найдешь". Вот отчего это так, почему ГУЛАГ поставляет такой негодный материал? Как думаешь? К этому разговору референт тоже уже был подготовлен. - Ну, причин тут несколько, - ответил он солидно. - Во-первых... - А-а, во-первых! - обрадовался хозяин. - Значит, сначала у тебя будет во-первых, потом у тебя будет во-вторых, потом пойдет в-третьих, а напоследок еще, может быть, и в-четвертых. А я скажу просто - заключенные и работают как заключенные, так? - Так, - ответил порученец (все шло пока как надо). - Значит, это надо учитывать, - негромко прикрикнул Сталин и взмахнул трубкой. - Кормить! Кормить, одевать, обувать, лечить, поощрять. В особых случаях даже освобождать, и так, чтобы все знали об этом. Объявления вешать по лагерям, с фамилиями. Вот хорошо работал и освободился до срока. - Он подумал и посмотрел в упор на референта. - В царское время казенная норма хлеба была три фунта - сейчас сколько даете? - Сейчас больше даем, - сказал референт, - на подземных работах выписываем мясо, молоко и даже рис. - Рис? - удивился хозяин. - Ну, ну! Нет, - сказал он печально, - нам рис не давали, тогда это был заграничный продукт, колониальный, как тогда говорили, но сыты мы были. Говорите, стар, болен? Значит, не доживет. Референту объяснили, что хозяин, очевидно, пожелает освободить старика - своего близкого знакомого, живого свидетеля его боевой славы, но при всем том нужно быть очень осторожным: нельзя проникать в мысли Вождя. Нельзя подсказывать, забегать вперед, великодушничать, надо, чтобы все получалось само собой. - Ну а что у него за дело? - спросил хозяин. Референт достал из папки бумагу и протянул хозяину, но тот только взглянул и отдал обратно. - Агитация! Так как же все-таки будем решать? - спросил он. Теперь референт понял так: хозяин хочет освободить старика, но решение об этом взваливает на него, то есть на советский народ, - что скажет народ? Это была его постоянная позиция. Ведь Вождь никого не карает, его дело - борьба за счастье людей, на все остальное партией и правительством поставлены другие люди: пусть они сами все и решают, с них за это и ответ. "Партия, - говорил он работникам УГБ, - поручила вам острейший участок работы и сделала все, чтобы вы с ней справились. Если еще чего-то вам не хватает - просите - дадим. Но работайте! Не щадите ни мозгов, ни сил!" Все это повторялось сотни раз, и только очень-очень немногие из ЦК и из самых-самых верхов наркомата знали о том, как конкретны, четки и определенны всегда были указания Вождя: взять, изолировать, уничтожить или, как он писал в резолюциях, "поступить по закону". Посылались и просто списки смертников за тремя подписями членов Политбюро, это называлось "осудить по первой категории". И конечно же, ни один вопль, ни одно письмо из внутренних тюрем или смертных камер не доходили до Вождя. То, что вчера Берия передал Вождю одно такое письмо, был случай совершенно необычайный. Это референт понимал. - Вину свою он признал полностью, - сказал референт. - Да я не об этом, - поморщился хозяин, - вина, вина! Меньшевик он, вот и вся его вина. Но как ГПУ (он так всегда называл органы) считает, можно его освободить или нет? Вот можем мы, например, возбудить ходатайство перед президиумом ВЦИКа о помиловании? Как вы считаете? - Безусловно! - воскликнул референт. Вождь, молчал. - Прикажете подготовить такое ходатайство, товарищ Сталин? Вождь молчал. - Да, - произнес он наконец. - Вот - подготовить ходатайство. Но как же мы, вот, например, я, будем обращаться во ВЦИК? На каком же законном основании? Я ведь не самодержец, не государь император всероссийский, это тот мог казнить, миловать, мог все, что хотел, - я не могу. Надо мной закон! Что из того, что этот Каландарашвили был хорош? Советской власти он - плох! Вот главное! Референт молчал. Он понимал, что все испортил, и даже не успел испугаться, у него только защемило в носу. - Наши товарищи, - продолжал Вождь методически и поучительно глядя на референта, - признали его социально опасным, я не имею причин им не верить. А решение о временной изоляции социально опасных элементов было принято Политбюро и утверждено ВЦИКом. Так на каком же основании мы будем его отменять? "Пропал старик, и я, дурак, пропал вместе с ним, - решил референт. - И сын его пропал, и начальник лагеря пропал, и оперуполномоченный пропал - все-все пропали!" Вождь встал, прошелся по комнате, подошел к стене и что-то на ней поправил, потом вернулся к столу. - На каком основании? - спросил он. - Я совершенно не вижу никаких оснований! - И слегка развел ладонями. Порученец молчал. Вождь хмыкнул и покачал головой. - Но вот он болен, умрет он в тюрьме, а сыновья будут обижаться, - сказал Вождь, словно продолжая ту же мысль. - Зачем, скажут сыновья, Советская власть держала в лагере больного человека, разве больной человек враг? Он калека, и все. Так что же будем делать, а? - Он смотрел в упор на референта. "Ну думай же, думай! - говорил этот взгляд. - Крути же шариками, ну? Ну?" Шарики в голове референта вращались с бешеной, сверхсветовой скоростью. Все вокруг него гудело и свистело. А Вождь смотрел и ждал, но ничего не приходило в голову. И вдруг Вождь лукаво улыбнулся, чуть подмигнул, слегка погладил себя по левой стороне френча. И тут ослепительный свет сразу вспыхнул перед референтом. - Можно обойтись и без ВЦИКа, - сказал он. - Это как же так? - поднял брови Вождь. - Просто отпустить, и все? Так? Но референт уже крепко держал в руках за хвост свою жар-птицу и не собирался ее упускать. Он провел языком по пересохшим губам. - Очень просто, - сказал он методично, даже не торопясь. - Согласно УПК, больного, которого невозможно излечить в условиях заключения, освобождают от отбывания наказания согласно 458-й статье. Вот! - Он полез в папку. - Не надо, - милостиво поднял руку хозяин. - Верю вам. Да, да, я теперь вспомнил, есть у нас такая статья. И очень хорошо, что она у нас есть. - Он поднялся, подошел к референту и как-то по-доброму коснулся его плеча. - Видите, как она может пригодиться. Так вот, надо освободить больного старика Георгия Матвеевича Каландарашвили, как того требует от нас гуманный советский закон. Вот это так. Пойдем, побродим по саду. Солнышко-то, солнышко какое! Кабинет был огромный, светлый, с розовыми, цвета зари, шелковыми занавесками, с пальмами в кадках и кожаной мебелью. Когда она вошла, уже собралось несколько человек. За письменным столом сидел сам замнаркома. Смуглолицый круглый человек неопределенных лет в роговых очках. Чем-то, может быть, сверканьем крепких зубов и улыбкой, он напоминал японца. Поодаль, за двумя другими боковыми столиками, находились: женщина в военной форме, рядом с ней лежала красная папка, и высокий ясноглазый молодой человек с красивым породистым удлиненным лицом и светлыми волосами назад. Он походил на поэта или философа. Его портфель, туго набитый, оттопыривающийся, лежал на отдельном столике. Замнаркома, улыбаясь, с кем-то разговаривал по телефону. Увидя их, он быстро что-то сказал в трубку и бросил ее на рычаг. - Почему же так долго? - спросил Штерн недовольно. - Уже два часа прошло, я звонить должен. - Обработку-то кончили, да вот звонят, что костюм не подберут, я сказал, чтоб Шнейдер занялся. - Да, костюм обязательно должен сидеть хорошо, - серьезно заметил Штерн, - его могут захотеть увидеть лично. - Имею это в виду, - кивнул замнаркома, - ну ничего, Шнейдер все сделает. Он у нас волшебник. Так! А это, если не ошибаюсь, и есть наша новая сотрудница... племянница нашего уважаемого... - И моя тоже, - без улыбки, так же серьезно заметил Штерн, - моя точно такая же, как и его. - Ну, очень рад, - зам вышел из-за стола и почтительно отрекомендовался и пожал ей руку. - Очень рад, - повторил он, - скажу по совести, у нас работать можно. Люди мы простые, коллектив у нас крепкий, дружный, много молодежи, спортсменов, альпинистов, есть школа западных танцев. А вы, кажется, - он поглядел на Штерна, - на артистку учились? - Кончила, - ответил за нее Штерн. - Слушайте, так вы для нас, так сказать, клад! Находка! - даже как будто слегка удивился замнаркома. - Моя жена третий год в драмколлективе занимается. Вы знаете? Мы получили вторую премию на республиканском смотре. - Только вторую! Значит, в Москву опять не поедете, - засмеялся Штерн. В дверь робко постучали. - Попробуйте, - сказал замнаркома. Вошла с черным ящичком в руках молоденькая красивая женщина, почти девушка, в белом халате, похожая на левитановскую осеннюю березку. Молодой человек встал и быстро подошел к ней. - Спасибо, - сказал он, беря-ящик, - я скоро приду, Шура. Ты кончила? Иди прямо домой. Березка украдкой кивнула на его портфель. Он кивнул ей ответно. Она улыбнулась и вышла. - Так что это такое? - спросил Штерн, кивая на ящик. - Прибор, купленный за валюту, - ответил молодой человек. - Определяет кровяное давление. - Зачем? - Чтоб я заранее знал, будет у вас инфаркт или нет. - Будет! У меня уж обязательно будет, - вздохнул серьезно Штерн. - Еще год-два такой работы... - А у меня есть к вам один разговор, Роман Львович, - сказал тихо молодой человек. - Дело в том, что моя жена врач-гематолог... И вот у нее есть предложение... - Он подошел к портфелю. - Нет, брать я ничего не буду, - строго обрезал его Штерн, - мне сейчас просто даже запрещено что-нибудь брать. Я завтра уезжаю в Москву. Но молодой человек словно и не слышал. Он подошел к столику, открыл портфель, достал из него толстую переплетенную рукопись и вынул из нее лежащий сверху красиво отпечатанный отдельный лист с десятью или пятнадцатью строками. - Вы только взгляните, - сказал он с мягкой настойчивостью. Штерн недовольно взял лист в руки, прочел что-то, затем поглядел на молодого человека, усмехнулся и подал лист Тамаре. - Откройте мой портфель, суньте туда, - сказал он и снова, но как-то уж по-иному, поглядел на молодого человека. - Хорошо. Я возьму. А вы, видать... В дверь постучали снова. Ввели старика. Был он высок и очень худ, но наркоматовский портной Шнейдер и в самом деле оказался магом и волшебником: костюм сидел отменно, и галстук был подобран к нему тоже отменный - пестрый, цветастый, - такие тогда любили. Да и воротничок, лиловатый от свежести, и манжеты с малахитовыми запонками - все было одно к одному. Замнаркома подошел и протянул старику руку - Штерн держался в стороне. - Садитесь, пожалуйста, Георгий Матвеевич, - сказал замнаркома серьезно и радушно, - рад вас приветствовать. Мы всегда радуемся, когда человека освобождают, а тут... - Благодарю, - ответил старик, опускаясь в кресло, и слегка наклонил голову. Она - Тамара Георгиевна Долидзе, следователь первого секретно-политического отдела (идеологическая диверсия) - смотрела на старика во все глаза. Ведь это, наверно, были первые его шаги без конвоя за много лет. И вот он вошел, сел и сидит, положив руки на поручни кресла. Он очень костляв. У него широкая кость. На висках темные впадины, и лицо тоже темное. Через некоторое время она заметила, что к тому же он сутул, а когда он снова поднялся, поняла, что он походит на черного худого одногорбого верблюда - такого она раз видела из окна вагона, проезжая по Голодной степи. - Вы как себя чувствуете? - спросил замнаркома. - Ну и прекрасно! Костюм на вас сидит как влитой. Тут, Георгий Матвеевич, надо будет провести кое-какие формальности. Ну, паспорт вам, во-первых, выдать. Вы же в Москву едете. Вот сидят хозяева этого дела - наш доктор и наша заведующая учетно-статистического отдела, товарищ Якушева, я же тут, откровенно говоря, лицо совершенно постороннее, даже случайное. Вот Роман Львович... Но Штерн уже подходил кошачьим шагом, мягкий, добродушный, округлый, прозрачный весь до самого донышка. - Вы проверьте все данные, Георгий Матвеевич, - сказал он серьезно и благожелательно. - Правда, все взято из вашего формуляра, так что ошибки как будто не должно быть, но все-таки... Но старик только листнул паспорт, сунул его в карман и расписался на каком-то бланке. - Благодарю, - сказал он. - Все правильно. Благодарю. Штерн посмотрел на врача и как-то по-особому улыбнулся. - Теперь, доктор, дело за вами, - сказал он. - В состоянии Георгий Матвеевич следовать в Москву на самолете... Молодой человек подошел к старику, установил около него на столе свой прибор, открыл его и сказал: - Я попрошу вас расстегнуть манжеты. Потом он щупал пульс, слушал сердце и легкие. Обследованье продолжалось минут пять, затем молодой человек сказал "спасибо", отошел к другому столу и сел писать. - Ну как? - спросил Штерн, подходя и пристально вглядываясь в его лицо. - Мы сможем завтра лететь? - Да, конечно, - ответил молодой человек, легко встречаясь лучистыми ясными глазами с потяжелевшим внезапно взглядом Штерна. - Но сейчас я бы порекомендовал Георгию Матвеевичу покой. Просто пойти и лечь. И попытаться заснуть. - А что? - спросил Штерн, не меняя ни взгляда, ни голоса. - Что-нибудь тревожное? - Да нет, ну, умеренные шумы в сердце и легких - это уж возрастное, а затем несколько пониженное давление кровяного русла - отсюда слабость, а так... - Он сделал какой-то неясный жест. - А так? - спросил Штерн. - Надо на месте, конечно, показаться врачу. Он, вероятно, порекомендует какой-нибудь санаторий. - Переливания крови не потребуется? - спросил Штерн с нажимом. - Нет, не потребуется, - улыбнулся врач. - А если потребуется - у вас соответствующая группа найдется? Запас есть? Штерн все не сводил с него глаз, а тот невозмутимо застегивал свой портфель. - Конечно, - ответил он просто. - Хорошо. Вы свободны, - кивнул Штерн. Врач подхватил ящичек, портфель, поклонился и вышел. - Что это вы его так? - спросил зам. Он с самого начала смотрел на обоих. - А эта Шура, которая приходила, его жена? - кивнул Штерн на дверь. - Да. Приятная женщина, правда? - А где она у вас работает? - В больнице. В хирургическом отделении. Больные ее обожают. Мягкая, заботливая, добрая. - На переливании крови сидит? Диссертацию об этом готовит? - Он что-то проглотил и повернулся к Каландарашвили. - Ну, дорогой Георгий Матвеевич, теперь вы свободны как ветер. И разрешите вас... Старик вдруг встал с кресла. Он, наверно, очень волновался, если перебил гражданина начальника на полуфразе. - Я хотел бы обратиться с одной просьбой, - сказал он тихо и даже как-то руки прижал к груди. - Хоть с десятком, - великодушно разрешил Штерн. - Если она будет в нашей компетенции, с большим удовольствием, - слегка пожал плечами замнаркома. - У меня здесь, в комендатуре, остался мешок с продуктами, - сказал старик, - я привез их из лагеря. Я бы хотел попросить, нельзя ли передать моему соседу по камере. - Ну, об этом, - слегка нахмурился зам, - надо будет говорить со следователем. Если он ничего не имеет... - Узнаем, узнаем, поговорим, - засмеялся Штерн. - Я сам поговорю. Так разрешите вас познакомить. Моя племянница Тамара Георгиевна. Для нас с вами, стариков, просто Тамара. Наш молодой сотрудник. Недавно кончила институт по кафедре права. Да, и такие у нас теперь есть, Георгий Матвеевич! И такие! Старик поклонился. Тамара протянула ему руку. Он дотронулся до нее холодными мягкими губами. - Ну вот! - весело провозгласил Штерн. - Будьте здоровы, полковник. Пошли. Старик вдруг взглянул на нее. И тут произошло что-то такое, что у нее было только однажды, когда она заболела малярией. Все словно вздрогнуло и расплылось. Словно кто-то играл ею - играл и смотрел с высоты, как это получается. Она чувствовала неправдоподобие всего, что происходит, как будто она участвовала в каком-то большом розыгрыше. Все казалось тонким, неверным, все дрожало и пульсировало, как какая-то радужная пленка, тюлевая занавеска или последний тревожный сон перед пробуждением. И казалось еще: стоит еще напрячься - эта тонюсенькая пленочка прорвется и проступит настоящее. Потом она только поняла, что это шалило сердце. - Я буду вам по гроб жизни благодарен, - сказал почтительно старик, обращаясь к ней тоже, - если вы исполните мою нижайшую покорнейшую просьбу. - Поможем, - сказала она, - мы поможем, конечно. - Ну, как ваше самочувствие? - следовательница мельком взглянула на зека и снова наклонилась над бланком допроса. Зыбин сидел на своем обычном стульчике у стены и смотрел на нее. Такие стульчики - плоские, низкие, узкие, все из одной дощечки - изготовлялись в каком-то лагере специально для нужд тюрьмы и следствия. Сидеть на них можно было только подобравшись или вытянувшись. Так он сидел, прямой и сухой, с обрезанными пуговицами, но все равно вид у него был молодецкий. Он даже ногу закинул за ногу и слегка покачивал ботинком без шнурков. "Ну подожди, подожди, герой", - подумала она и спросила: - Так вы хорошо продумали все, о чем мы с вами говорили в прошлый раз? - Ну конечно! - воскликнул он. - Отлично! Работаем. - Она быстро заполнила бланк и положила ручку. - А под конец я вас порадую маленьким сюрпризом. - Это от гражданина прокурора? - усмехнулся он. - Так зачем под конец - бейте уж сейчас. Наверно, довесок к старой статье - пил, гулял, нецензурно выражался, опошлял советскую действительность, что-нибудь из этой оперы, да? - Ну, этого добра, по-моему, и без меня у вас хватает. Вот целый том. - Она погладила папку. - Нет, просто мне пришлось беседовать с вашим приятелем, дедом Середой. Очень он мне понравился. - Дед - клад, - охотно согласился Зыбин. - Выделки, как он сам говорит, одна тысяча восемьсот семидесятого года. Так что кое с кем даже ровесничек! Так что он вам про меня показал? - Ну, что показал, на это будет свое время. А передал он вам узел с апортом и лимонками. А с кем вы там пили, гуляли и нецензурно выражались - это меня, Георгий Николаевич, меньше всего интересует. Вот вы мне другое, пожалуйста, объясните. В день вашего ареста вы в семь часов утра вдруг отправляетесь на Или, там вас и забирают. В чем смысл вашей поездки? Что вам понадобилось на Или? Он слегка пожал плечами. - Да ничего особенного, - ответил он легким тоном, - поехал немного проветриться, покупаться, на солнышке поваляться. Она улыбнулась. - Да уж верно, там песочек! Я была там, Георгий Николаевич, смотрела. Негде там купаться и валяться, одни кремни да колючки. А берег словно из камня вырублен. Так что нет, не поваляешься. - Это вы, Тамара Георгиевна, там не повалялись бы, а я... - ласково ответил он. - И вы тоже. Хорошо. Записываю вопрос: объясните следствию, с какой целью в день ареста вы отправились на Или? - Ну а что это, криминал - поехать на Или в выходной? - поморщился он. - Ну хорошо, если вы так хорошо обо всем осведомлены, то, значит, знаете, и с кем я поехал. Пишите: хотел отдохнуть, поразвлечься. Мне наши музейные дела во как горло переели, ну вот и сговорился я с молоденькой сотрудницей и поехал с ней в выходной. Так вас устраивает? - Записываю! - Она записала ответ и положила ручку. - Тут все бы нас устраивало, если бы не одно. Уж слишком вы не вовремя, как вы говорите, решили поразвлечься. Извините, тут приходится касаться ваших интимных дел, но... Весь этот день вы метались, через десять минут звонили по телефону, вас вызвали в угрозыск по поводу пропажи, так вы там устроили скандал, что вас задерживают, вы пропускаете свиданье, вырвались наконец, бросились к парку, звонили из будки - не дозвонились!!! Пришли домой и тут наконец нашли свою Лину вместе с этой вашей сотрудницей. Через час они ушли, вы их проводили, вернулись и легли спать. Все. И вдруг утром вы срываетесь, сговариваетесь с этой девчонкой по телефону, что-то ей там такое заливаете и мчитесь с ней на Или. Как все это объяснить? - Он молчал. - Ну, я жду. Говорите. Он вдруг как-то очень озорно улыбнулся и даже как будто подмигнул ей. - Так что ж тут еще говорить! Наверно, сами уже обо всем догадались! Грешен, батюшка. - А вы без шуточек, - сказала она строго, не принимая его улыбки. - Говорите - я буду писать. Так в чем вы себя признаете виноватым? - В том, что хотел обойтись без шума. Ну как же? Приехала моя любимая. А у девочки глаза красные, нос с грушу! Что делать! Скандал! Подумал и решил: завтра же, до того, как снова увижу Лину, под любым предлогом увезу девчонку на Или и там с ней накрепко поговорю. Хоть узнаю, чем она дышит и что от нее можно ожидать. В городе она и убежать может и сдуру что-нибудь сотворить и раскричаться. А там что сделаешь, куда побежишь? Пустыня! Вот сказал ей, что есть казенная надобность, назначил время выезда, она согласилась, мы и поехали. "Резонно, - подумала она, - вот тебе и козырь! Главное, что с этого его уж не собьешь. Эх, дура! Развела канитель, начала правильно, а свела черт знает к чему!" Но у нее оставалась еще одна выигрышная карта, и она ее сразу швырнула на стол. - Ну, положим, я вам поверила, - сказала она. - Оставим женщин в покое. Но вот опять странности. Вы прежде всего заявились в контору колхоза и стали спрашивать каких-то людей. Каких? Зачем? Затем - вот протокол вашего личного обыска: четыре бутылки по ноль пять русской горькой, бутылка рислинга, круг колбасы 850 граммов, кирпич хлеба 700 граммов, пара банок бычков в томате - солидно, а? Вот чем вы это объясните? Неужели все было нужно для объяснения с девушкой? Это же для хо-орошенькой компании на пять-шесть мужчин. Ну что вы на это скажете? - Он молчал. - Видите: куда ни кинь - всюду клин. Наступило молчание. Он сидел, склонив голову, и о чем-то думал. ("Ничего не знают и не подозревают, и никого, конечно, не разыскивали. Это хорошо, держись. Мишка! Больше у них за пазухой, кажется, нет ничего. Но сейчас узнаем".) - Да, - сказал он тяжело, - надо, пожалуй, говорить. Надо! Она встала и подошла к нему. - Надо, надо, - сказала она, убеждая просто и дружески, и даже коснулась его плеча. - Вот увидите, будет лучше. Поверьте мне! Он слегка развел ладонями. - Что ж, приходится верить. Ничего не попишешь. Да, вы, конечно, не Хрипушин! Так вот... ваша правда. Замышлял! - Он остановился, поднял голову и произнес: - Замышлял серьезное преступление против соцсобственности. Указ от седьмого восьмого - государственная и общественная собственность священна и неприкосновенна. Хотел подбить колхозников на хищение государственной собственности. Неучтенной и даже невыявленной, но все равно за это десять лет без применения амнистии - ах ты дьявол! Он снова замолчал и опустил голову. - Да говорите, говорите! - прикрикнула она. - Вы хотели забрать золото и... ну говорите же! Он поморщился. - Да нет, какое, к бесу, золото! Откуда оно там? Маринку хотел купить тайком у рыбаков - килограммов пять, вот и все! - Какую еще маринку? - возмутилась она. - Что вы мне голову крутите? - Да ничего я вам не кручу! Обыкновенную маринку. Там же ее ловят и коптят! Она ведь только на Или и водится! Вот и я хотел ее обменять у колхозников на водку. Заходил в правление, узнавал где что - ничего не узнал. Сидела какая-то чурка. Так как это будет? Покушение или приготовление? Через 19 это пойдет или через 17? Это ведь в сроках большая разница. - Постойте, - сказала она. Происходило опять что-то несуразное, но она еще не могла ухватить что. Сознавался он или опять ускользал? - Маринка? Зачем вам маринка? В день приезда... - Так именно в день приезда! Именно! - воскликнул он. - Так сказать, великолепный трогательный дар не только сердца, но и памяти. О, память сердца! Мы же с Линой ходили, рыбу ловили. Краба необычайного купили у рыбака. Не знаю, может, он тоже посчитался бы государственной собственностью, но тогда, кажется, не было еще такого указа. Так вот, хотел споить рыбаков и забрать рыбу. А она государственная. Обнаружил преступный умысел. Пишите - сознаюсь. Десять лет строгой изоляции с конфискацией имущества и без применения амнистий! Эх, поел я рыбку на Или и других угостил! Пишите. Гуляев прочел протокол допроса, отодвинул его в сторону и сказал: - Да! - И снова: - Да-а! - Потом улыбнулся и спросил: - А что, ж вы не курите? Вы, пожалуйста, курите, курите. Вот пепельница, пожалуйста. - Да нет, я... - слегка замешалась она, - тут только один вопрос и ответ. Он просил прервать допрос. Ему было трудно говорить. Он чуть не расплакался. - Даже так? Курите, курите, пожалуйста. - Она вынула папиросы, потому что он уже держал зажигалку. - Ну что ж. Раз сознался, отошлем дело в суд. - Вы считаете, что можно прямо в суд? - Ну а как же? Раз есть сознание, то пошлем прямо по месту жительства в районный нарсуд. - В нарсуд? - Ей показалось, что Гуляев оговорился. В этих стенах, в этом кабинете, а особенно у этого человека слово "нарсуд" слышалось почти хохмачески, как цитата из рассказов Михаила Зощенко, где оно попадается наряду с другими такими же смешными словами: "милиционер", "самогонщица", "отделение", "карманник", "карманные часы срезал", "мои дорогие граждане". Она выглядела такой расстроенной, что Гуляев взглянул на нее и рассмеялся. - Ну что вы так смотрите? А куда еще посылать это дело про рыбку маринку? До облсуда никак не дотянем. Мелковат материален. Ведь это не само же хищение и даже не покушение на хищение, а на-меренье! Вот как у вас стоит: "обнаруженье умысла". А оно вообще по другим преступлениям ненаказуемо. Тут, конечно, иной коленкор - закон от седьмого восьмого - раз, сама личность подсудимого - два; значит, судить его будут, ну а уж там что Бог даст. - А ОСО? - спросила она безнадежно. - Ну, ОСО! ОСО-то тут и вообще ни при чем. Оно хищениями не занимается. Ведь пакета сюда не приложишь. - Почему? - это вырвалось у нее почти криком. - Ну а как его прилагать-то? К чему? В пакете - меморандум, а седьмое восьмое - преступление открытое, хозяйственное. Тут никаких секретов быть не может. Поэтому референт в Москве наш пакет и вообще не распечатал бы. Посмотрел бы на заголовок и завернул все обратно. "Мы такими делами не занимаемся. Посылайте в суд". Вот и все. - И все, - повторила она бессмысленно. - И все до копеечки, Тамара Георгиевна. И знаете, что будет? Уйдет ведь от нас Зыбин! Как колобок в сказке, уйдет! Такими делами занимается или прокуратура, или, в крайнем-крайнем случае, экономически-контрреволюционный отдел - ЭКО, а мы СПО - секретно-политический. Правду говорят, что политика от экономики неотделима, но это не про нас. - Он улыбнулся и провел маленькой худенькой ладошкой сначала по чахлому, но резкому мартышечьему лицу, потом по прекрасным иссиня-черным волосам на зачес. - Значит, дело пойдет." в районный суд, а он на Ташкентскую аллею в общую тюрьму. Это, очевидно, сейчас и есть предел его мечтаний. - А суд? - спросила она. - А суд будет его судить по УКА. Вы бывали в районных судах? Ну, понравилось? Там демократия полная. Заседания открытые, с участием сторон. Адвокат выступает, свидетелей вызывают. Вот он их и вызовет. Директора, деда, Корнилова, а эту самую его штучку, с которой ездил за рыбкой, вызовет уж сам суд. И что получится? На работе у него ажур, растрат и хищений нет. Даже наоборот, имеет Почетную грамоту за проведение инвентаризации. Выявлены и учтены какие-то ценности. Об этом и в "Казахстанской правде" было. Все это он, конечно, сразу же выложит на стол. Свидетели покажут то же: там они бояться не будут, не та обстановочка! Значит, что же остается? Намеренье? Намеренье незаконно приобрести у рыбаков рыбу. А он скажет: "Нет, я хотел приобрести через правление, а ездил узнавать, есть вообще рыба или нет". Да и у кого, скажет он, индивидуально я хотел ее приобрести? Что это за люди? Где они? Я их и не видел ни разу. Да их и вообще на свете нет. Вот вы, скажет он, допрашивали ларечницу, к которой я заходил. Она говорит, я называл ей какие-то фамилии, но она их не помнит. Граждане судьи, да если бы такие люди действительно состояли в колхозе, как бы она не помнила их фамилии? Логично ведь? Ну конечно, вспомнила бы. Это и я вам скажу. - Так неужели же оправдают? - воскликнула она. - Не исключено! Будем, конечно, стараться, чтоб лет пять ему все-таки сунули, но не исключено, что и оправдают. За отсутствием состава преступления. Или пошлют на доследование - он оттуда уйдет. Ну хорошо, не оправдают, влепят пять лет. Так он из колонии писать будет, родные его начнут бегать - дело бытовое - и года через два очутится на воле, а там вполне может встретиться с вами на улице и раскланяться. А что вы удивляетесь? Ведь неопровержимы только мы, а все остальное... Демократия же! - Он махнул рукой и засмеялся. - Так что вполне может и раскланяться. Он, говорят, человек вежливый, так это? - Не будет этого! - вскочила она с места. - Головой, честью ручаюсь, не будет! Разрешите идти? - Не разрешу! - Он улыбнулся, встал, подошел к ней и слегка по-давешнему обнял ее за плечи. - Ух! Уже загорелась, закипела, вот она, кавказская кровь! Сядьте, сядьте, я вам говорю. - Он нажал кнопку, вызвал секретаршу и заказал два стакана чаю. - Ну и хитрая бестия этот Зыбин! Не то за ним действительно ничего нет, не то он такое натворил... Не знаю, не знаю! - А вы допускаете, что, может быть, и ничего нет? Он вдруг быстро и строго взглянул на нее. - Я-то допускаю, а вот вы допускать этого не имеете права. Раз я его передал вам, значит, он точно виноват. Вот как вы должны думать. И еще: кто посидел на нашем стульчике, тому уж никогда не сидеть на другом - это два. И третье - раз вы работаете здесь, то вы не можете допускать мысли об ошибке. - А вы для себя допускаете такую мысль? - Безусловно, - улыбнулся он и снова стал добрым и простым, - а как же иначе? Как же иначе я могу проверять вашу работу, девочка? Как я буду знать, кто у меня сколько стоит? Куда кого передвинуть? Без таких сомнений я и шагу ступить не могу. Я должен знать все. Все, как оно есть на самом деле. - Все? - спросила она. И вдруг ей показалось, что Гуляев пьян. "Неужели?" - подумала она, вглядываясь в его чистые, ясные глаза. Он поймал ее взгляд и засмеялся. - Все, все, девочка, все! - сказал он веселой скороговоркой. - На то я и начальник. А начальство - оно ведь все знает. А вот и чай принесли. Берите свой стакан, посидим, поговорим и подумаем. Вы кончили на его признании. Знаете? Давайте-ка попробуем вот как... - ...Ну вот, - сказала она, - мы кончили на вашем признании. Значит, так: закон от седьмого восьмого. Десять лет без применения амнистии, - он молчал и глядел на нее, - так? Смотрите. - Она вынула из папки протокол, аккуратно сложила его вдвое, потом вчетверо и медленно (он смотрел) со вкусом разорвала над пепельницей. - А теперь я вас спрошу, - продолжала она, - не хватит ли, а? Не хватит ли считать, что все вокруг дурачки и только вы один умник? А? А вот я возьму да, как обещала, действительно и отправлю вас в карцер. За издевательство над следствием. Вот прямо сейчас. Как вы на это смотрите? - Прямо сейчас? - спросил он, что-то соображая. - Да, прямехонько с этого вот стула. Так суток на пять. - На пять? - опять спросил он. - Ну что ж. Хоть отосплюсь там. - За пять-то суток? Конечно, поспите, подумаете, а если ничего не придумаете, то мы продолжим еще на пять и еще на пять... - Значит, получается уже на пятнадцать, - подытожил он, - полмесяца. Да, это впечатляет, но разрешите один вопрос: меня в карцер, а вас куда? - То есть как? - удивилась она. - Я останусь тут. - В этом самом кабинете? Вот это уж навряд ли. Что же вы в нем будете делать-то? Книги читать? Ведь положение-то вот какое: у каждого из вас только один зек. Только один! На большее вас не хватит. Вы и он почти одно существо. Вы сидите на нем и выдавливаете из него душу по каплям. Месяц, два, три! И двух взять на себя никак не можете. Это была бы уже работа в пол лошадиной силы. А двух лошадок вы через ваш конвейер никак не протащите. Не та это машинка. Положим, первые пять суток у вас пройдут легко, начальник вам все подпишет, а вот когда начнутся следующие пять, то вызовет он вас да и скажет ласково: "Вы что же, девочка, гулять к нам пришли? Зек в карцере, а вы сидите, романы расчитываете? Зачем же мы тогда Хрипушина-то сняли? Он хоть работал, а вы что?" Вот и конец вашей следовательской карьере, лейтенант Долидзе. - Ну и воображение у вас, - покачала она головой, - что откуда берется. Просто я возьму маленькое дело, какую-нибудь самогонщицу, и отличнейшим образом за полмесяца все кончу. - Да нет у вас маленьких дел! Нет! И самогонщиц у вас тоже нет! А есть у вас одни мы, враги народа, бешеные псы буржуазии. И нас у вас столько, что скоро мы у вас будем сидеть друг на друге. Попы говорят, что так сидят грешники в аду. Так что бездельничать вам не дадут. А я после десяти сразу же схлопочу еще десять. Просто приду и обложу вас матом прямо при вертухае. Ну и что вы будете делать? Ну меня, конечно, тут же забьют сапогами - у вас же все тут рыцари. Но, как говорится в том еврейском анекдоте, "чем такая жизнь"... А вас пошлют в УСО, к майору Софочке Якушевой карточки заполнять. Знал я когда-то эту Софочку, еще в одной школе с ней учился, аккуратная такая девочка, чистюлечка, мамина дочка. Или в оперативку засунут, это значит на студенческие пикники ездить, сводки строчить, ну что ж? Наружность у вас подходящая - там женские привлекательные чуткие кадры вот как нужны! А то набрали шоферюг да колхозниц! Вот что у нас с вами получится. Хотите, давайте попробуем. Он говорил спокойно, ровно. Было видно, что все это у него давно продумано. "Зря я впуталась! Может быть, заболеть?" - подумалось ей, но именно только подумалось, отказаться она не могла. Но и вспыхнуть, разозлиться, почувствовать себя хозяйкой положения тоже не могла. Вместо этого к ней пришло совсем другое - сухая досада, раздражение на себя. Ведь если у этого прохвоста хватит духа сделать то, что он обещает... - Неужели вам невдомек, - сказала она досадливо, - что отсюда уже не выходят. Я человек тут маленький, не было бы меня, так был бы другой. Ни повредить вам, ни помочь я не могу. Хоть это-то вы должны понять. - Да, должен, должен, - согласился он, - и, конечно, понимаю. Спасибо, что хоть тут сказали правду. Только не хочу я понимать и принимать эту вашу правду, нет, никак не хочу! Вот в чем дело-то, лейтенант Долидзе. - Правду? - И тут ее вдруг наконец взорвало. Но это была не злость на него, а какое-то чувство глубокого неуважения к себе, к той роли, которую ее заставили играть. Что, ему на потеху ее отдали, что ли? Да разве она по своей вольной воле сказала бы с ним хоть одно слово или хоть бы просто подошла к нему? На дьявола он был бы ей нужен: А ведь нужен же, нужен! Больше всех на свете нужен! Он действительно часть ее. Она все время о нем думает, гадает, старается проникнуть в его мысли, характер, настроение. Ни обо одном любимом человеке, даже о нем, о нем самом, она так много не думала, как вот об этом развязном оборванце. - А что вы знаете о нашей правде? - спросила она. - Да и вообще о всякой правде, если она не касается вашей шкуры? Что вы знаете? Вот такой, как вы? - А какой же я-то? - спросил он очень спокойно. - Шпион? Диверсант? Приехал с заданием взорвать эту вашу малину? Убить железного чекиста Хрипушина? Она поморщилась. Все опять понемногу вставало на свои места. Тоже мне террорист! - Да нет, - сказала она, - ну какой же вы террорист? Террорист - это масштаб, мужество. А вы просто алкоголик, или, как говорят блатные, шобла, ботало. Интеллигентская шобла, конечно. С простыми-то легче, они честнее, а вы просто скользкий, юркий, неприятный человечишко. Неряха! Вот штаны у вас все время спадают, вы их подтянете, а они снова сползут... Знаю, знаю - пуговицы обрезали?.. Так ведь у всех обрезали, а в таком виде на допрос что-то ходите только вы один. И эти ваши дурацкие раскопки, пьянка, бутылки, девка, хохмочки, анекдотики, маринка! Ох, как все это несимпатично! Во время гражданской таких, как вы, просто ставили к стенке, а сейчас вот приходится возиться, что-то писать, оформлять, как вы говорите верно, валять дурака... Она старалась говорить спокойно, а внутри ее все ходило, и голос тоже подрагивал. Она взяла папироску и закурила. - Только я вот одного не понимаю, - продолжала она тоном легким и разговорным, - зачем вам сейчас дурака валять? Ведь вы этак действительно ноги протянете. Ну хорошо, вы добились своего - меня сняли. Ну и что дальше? В этом вот здании шесть этажей, и мы сидим на третьем. А комната эта - 325. В каждой такой комнате по два человека. Говорит вам это что-нибудь? - Да, - ответил он задумчиво, как-то даже печально. - Да, шесть этажей, комната триста двадцать пять... Говорит, говорит, и очень даже много говорит, лейтенант Долидзе! В прошлом-то году этажей было пять, в позапрошлом четыре, а когда я приехал, тут вообще стояло серое длинное двухэтажное здание. Разносит вас, разносит, как утопленников. Года через три придется уж небоскребы возводить. Вы же чудесное учреждение. Сами на себя и сами для себя работаете. И чем больше сделали, тем больше остается несделанного. - Он усмехнулся. - Есть такая былина, как перевелись богатыри на святой Руси. Видели, наверно, "Богатырский разъезд" Васнецова. Ну вот, выехала эта троица в степь. Едут, посвистывают, в седлах покачиваются. А навстречу по шляху, по обочинке, ковыляет, ковыляет себе старикашечка - калика перехожий, серенький, старенький, в лапоточках, сумочка у него за плечами эдакая, идет аккуратно, дорогу посошком пробует. Как налетела на него эта богатырская силища! Рубанул его Алеша Попович и развалил до пояса. И стало двое старичков. Ах ты вот так! Ты оборотень! На! Раз! Раз! И стало четыре старичка, потом дважды четыре, потом четырежды четыре! Тут уж вся эта сволочь богатырская в дело вступила. Бьют, рубят, топчут, в крови с ног до головы, а старичков-то все больше и больше. И наконец как сомкнулась эта несметная рать! Как гаркнула она! Как двинулась - и побежали богатыри. А те, рубленые, обезглавленные, битые, потоптанные, за ними гонятся, гикают, хлещут, давят! И догнали их так до самого Черного моря, а там богатыри в скалы и превратились. Дошел до вас смысл этой истории? Только скал-то из вас не получится, а так, песочком рассыплется, перегноем, горсткой пепла. - Так вы нас ненавидите? - спросила она. Эта единственное, что сейчас ей пришло в голову. - Вас? То есть лейтенанта Долидзе? - он слегка развел руками. Она давно приметила у него этот жест. Он так разводил ладонями, когда искал какое-то нужное слово и не сразу его находил. - Нет, вот вас мне, пожалуй, даже жалко. Да, определенно жалко. Ну а что касается остальных... так что же, пожалуй, тут ненавидеть. Они ведь даже не существование, а так, нежить. Сами не знают, что творят. А зло от них расходится кругами по всему миру. Ведь это они вырастили Гитлера. - Новое дело! - воскликнула она. - Как же так? - А так, очень просто. При Ленине Гитлер был бы невозможен. При Ленине он ведь в тюрьме сидел да мемуары сочинял... При Ленине только этот шут гороховый, Муссолини, мог появиться. Но как явились вы, архангелы, херувимы и серафимы, как это поется: стальные руки-крылья и вместо сердца пламенный мотор, - да начали рубить и жечь, так сразу же западный обыватель испугался до истерики и загородился от вас таким же стальным фюрером. Конечно, его могли бы обуздать еще рабочие партии. Но вы их тоже натравили друг на друга, и такая началась среди них собачья свалка, что они сами же встретили Гитлера как Иисуса Христа. А как он пришел, так и война пришла. И вот теперь стоит война у порога, стучится в дверь, и получается: сейчас мы с вами сидим по разным концам кабинета, а придет Гитлер, и мы будем стоять рядышком у стенки. Если вы, конечно, к тому времени не переметнетесь, но ох! переметнетесь, очень похоже, что переметнетесь вы. И еще нашими расстрелами, поди, будете командовать. - Да как вы смеете! - воскликнула она. - Да что ж тут не сметь? - спокойно пожал он плечами. - Кто вы вообще такие? Кто ваши вожди? Чему вы служите? Вот я приду к Гитлеру и спрошу его: "Адольф, зачем ты людей уничтожаешь? Погромы устраиваешь, жидов бьешь, половину человечества истребить сулишь, каких-то чистых и нечистых выдумал". А он ответит мне: "Ты читал мой труд "Майн кампф"? Это же я обещал народу, когда еще не фюрером был, а узником, и с этим я и пришел в мир". И что я отвечу? Только одно: "До чего же ты, фюрер, последователен!" "Да, - скажет он, - и потому я фюрер, а ты шайзе, говнюк, и иди от меня, говнюк, вон, не мешай мне переделывать мир по-моему". А что ж? Ничего не поделаешь, пойду - он прав. А теперь я вас спрошу: вот над вами висит товарищ Сталин, так знает он, что вы тут его сапогами творите или нет? А может быть, у вас есть от него какая-нибудь специальная инструкция? Может, он сам велел вам так работать? Может, по его, это сталинский путь к социализму? Скажете, что да, - я поверю! - Замолчите! - крикнула она и вскочила с места. - Сейчас же замолчите, а то... - Она была в самом деле испугана. Он улыбнулся. - Слабо, слабо! Мата вам не хватило! Вот Хрипушин нашел бы, что ответить. Но вообще это то, что и следовало доказать. Вы не можете ответить ни так, ни этак, ни да, ни нет. Знаете игру: "Барыня вам прислала сто рублей, что хотите, то купите, "да" и "нет" не говорите, черное с белым не берите; что вы купите?" Вот в это мы с вами сейчас и играем. "Да" и "нет" не говорим, боимся. Так вот, с Гитлером все ясно и честно: он растет из своей людоедской теории, а вы-то откуда взялись? Кто ваши учителя? Ведь любой, кого вы ни назовете, сразу от вас шарахнется. "Нет, - скажет, - чур меня, не я вас таких породил". Так опять-таки: кто же вы такие? Планктон, слизь на поверхности океана? Ну, исторически так и есть - слизь! Но лично-то, лично - кто вы? Воровская хаза? Шайка червонных валетов? Просто бандиты? Фашистские наймиты? Вот вы, например, безусловно не с улицы сюда пришли, а кончили какой-то особый юридический институт. Конечно, самый лучший в нашей стране. Ведь у вас все самое лучшее. И, очевидно, там преподавали самые лучшие учителя, профессора, доктора наук, это значит, что вам четыре или пять лет вдалбливалась наука о праве и о правде, наука о путях познания истины. А она ведь очень древняя, эта наука. Ее вырабатывали, проверяли, шлифовали в течение тысячелетий. Небось вы по ней и всякие курсовые работы писали на кафедре "Теория доказательств". И вот, все познав, поняв и уразумев, вы приходите сюда, садитесь на это кресло и кричите: "Если не подпишешь сейчас же на себя то-то и то-то, то я из тебя лягушку сделаю!" Это еще вы. А ваш мощный предшественник - тот сразу матом и кулаком по столу: "Рассказывай, проститутка, пока я из тебя лепешку дерьма не сделал! Ты что, в гости к теще пришел, курва?" Ну а наука-то, наука куда девалась? Та самая, что вам пять лет вкладывалась в голову? Не нужна она вам, значит - мат и кулак нужен! Так что ж, вы и наука несовместимы? Так кто же вы на самом-то деле? Или это опять ложь, клевета? Он заметно волновался (она никогда его таким еще не видела), тихонько и быстро провел рукой по лбу и украдкой обтер руку о пиджак. Это почему-то вдруг тронуло ее. - Воды хотите? - спросила она. Он покачал головой. - Выпейте, выпейте, - она налила ему полный стакан, вышла из-за стола и поднесла стакан к его губам. Губы у него были сухие, запекшиеся. Он взял стакан, пальцы дрожали, и осушил его не отрываясь. Она покачала головой, налила еще и поднесла ему, но он отвел ее руку, и она, поколебавшись, поставила стакан на пол рядом со стулом. - Ну что же вы с собой только делаете, - сказала она, - зачем? Может, отправить вас в камеру? - она снова покачала головой. - Нет, нет, я отлично себя чувствую. Поговорим еще, - сказал он бодро. - Вы говорите, мы изолируем социально опасные элементы. Скажите, вы девочкой любили играть у моря в камешки? - В какие еще камешки? - спросила она досадливо. - В самые обыкновенные: белые, черные, серые, красные. Собирать их, отбирать, сортировать? Одни в одну кучку, другие в другую? Она пожала плечами. - Ну и что? - спросила она, ничего не понимая. - А вот то, что подошел бы к вам какой-нибудь добрый дяденька и сказал бы: "Девочка, девочка, можешь мне дать только одни светлые камушки?" - "Ну, делов-то!" Взяла и отобрала светлые, а темные в море бросила. "Вот, пожалуйста!" И сказал бы вам добрый дядя: "Умница!" Вот и вы сейчас отбираете, только людей, а не камушки. Но ведь камень-то - он цвета не меняет, а человек - он, сволочь, хитрый, переменчивый. Сегодня он светлый, а завтра он темней осенней ночки. И вот ваши светленькие у вас в руках сереют, сереют, через месяц-другой совсем станут черными. Но это внутри, внутри, а снаружи цвет у них все тот же. Даже, поди, они еще посветлеют. Вы вспомните, как вам свидетели отвечают. Что вы ни спросите, то они и подтвердят; что ни попросите, то они и выложат: чужую жизнь, так жизнь, честь, так честь... С превеликим удовольствием даже! От угодливости и преданности аж по носу пот течет! Подлость по всем прожилкам гуляет! В голову бьет. Только бы выбраться из этой морилки! Вышел! Боже мой, вот счастье-то! Жив, жив! Свободен, свободен! Люди ходят, солнце светит, ветер дует, а я живой и домой иду! А что друга своего лучшего продал - так кто ж виноват? Государство потребовало - вот и продал. Все это так, но почему тогда ему же и вас, судей неправедных и бессовестных, не продать, когда ваш черед подойдет? Да с превеликой радостью он вас продаст кому угодно. Меня-то он, как свою душу, только по великому страху и горькой нужде отдал, а вас-то с великим ликованием и облегчением отдаст. Есть все-таки Бог, сволочи, есть! Вот получайте! В одной римской трагедии муж спрашивает жену: "В каких меня винишь ты преступленьях?" И жена отвечает: "Во всех, свершенных мною для тебя!" Вот за эти свои преступленья он вас и продаст. И будут вас сажать и стрелять, как паршивых псов! И не кто-нибудь, а ваши собственные коллеги! Пробьет для вас такой час! Обязательно он пробьет! И вы увидите тогда лицо своего брата. Своего брата Каина! И узнаете, сколько таких братьев сидело с вами за одним столом! И ждало только часа! Да только поздно будет. И для вас, и для Каина. Да! Для Каина тоже поздно будет! Вот в чем настоящая беда! Вы защищаете страну? Эх, вы! Каинов вы выводите! Вот что вы делаете! - А вы разве не брат Каин? - спросила она. - Да нет, - ответил он просто. - Я вообще вам не брат, а потому и не Каин. Ладно! На других наплевать, вот вас-то мне очень жалко! - Нас? - спросила она тупо. - Да нет, черт с вами со всеми! Вас одну жаль! Одну вас, Тамара Георгиевна! - Он поднял с пола стакан и спокойно выпил его до дна. - Ну что ж, потешу вас еще одной сказочкой. У персидского царя Камбиза был судья неправедный. Так царь повелел его казнить, кожу содрать, выдубить и обить ею судейское кресло, а потом на это кресло посадил сына казненного и велел ему судить. И, говорят, тот судил уже правильно. Так поинтересуйтесь когда-нибудь, сколько кож на этом вашем кресле. Ведь нормальная жизнь следователя вашего толка - пять лет, а потом в собачий ящик. Ну а что еще делать с уголовником, когда он свое сработал? Шкуру с него долой, и в яму! И нарком ваш там, и все его помощники там же! И начальники отделов - все, все смирнехонько рядышком лежат! И вам туда же прямой путь! А мне жаль вас, молодость вашу, свежесть, а может быть, даже и душу - все, все жаль! Не такая она у вас уж скверная, как вы себе это внушили, лейтенант Долидзе! И выглядит она совсем не так, как вам кажется. Взбалмошная она, глупая, вот беда! Ведь и сейчас вы играете роль, а не ведете следствие. Артисткой вам бы быть, а не следователем. Эх, девочка! Куда вы полезли? Зачем? Кто о вас плакать-то будет? Отец-то жив? "Но как он узнал о ГИТИСе, - подумала она, почувствовав косую тоскливую дрожь, - как узнал? Но узнал же, значит, значит..." Она вздохнула и подняла трубку - вызвать конвой, а он поглядел на нее, хотел что-то сказать еще и вдруг увидел, что ее нет, как нет стола и комнаты с серо-желтыми обоями, а есть только какая-то мутная пелена, что-то ровное, подернутое легкой рябью, зеленое и черное. Оно слегка колебалось, падало и поднималось - над ним мелькали белые пятна, чайки, что ли? - "Как бы меня не стошнило, - подумал он, - в углу плевательница, надо..." ...Когда зека заколотило и затрясло и он стал зеленым, страшным и мертвым, с вытянувшимся лицом и какими-то перекрученными руками и ногами, она бросила трубку и кинулась к нему. И тут он встал, постоял с секунду очень ровно и рухнул во весь рост, не сгибаясь. Тут стоял маленький столик, и он угодил виском прямо об его угол. Она закричала. Он лежал недвижно, на его лбу набухала красная груша. Она опустилась на колени и осторожно подняла его голову. Под ее пальцами все время по-стрекозиному билась упрямая тонкая жилка, пальцы у нее стали липкими. В Большом доме по-прежнему стояла тишина, шла ночная смена, никого не было на этом этаже, кроме них двоих, и она стояла перед ним на коленях, держала его голову и повторяла сначала тихо, а потом уже громко и бессмысленно: "Ну что же я... Ну что же я... ну что же я в конце концов..." А трубка висела, раскачивалась, и в ней уже слышались голоса. Так их и застал конвой. - ...И вы так ни разу не болели? - спросил Штерн. - Ну, чудо! Ну просто чудо, и все... В больнице-то хоть раз лежали? - Да нет, не лежал, - ответил Каландарашвили и вдруг как-то очень прямо, с улыбкой поднял на Штерна глаза. "Ты вот мне подыгрываешь, а я с тобой не играю", - поняла его улыбку Тамара. Они сидели в отдельном кабинете ресторана НКВД. Помещался этот ресторан в самом Большом доме, в нижнем этаже его, и поэтому окна их кабинета выходили на двор - на длинное и низкое здание внутренней тюрьмы. Но сейчас тюрьмы видно не было. Ее закрывали нежно-золотистые занавески. И от этого в кабинете стоял тихий, мягкий полусвет, и все выглядело уютным, белым и спокойным: скатерть, бокалы, фарфор, серебро. - Да, но тогда вы поистине железный человек, - вздохнул Штерн, - не то что мы, совслужащие, люди эпохи Москвошвея. У нас и то и се; и гастрит, и колит, и бронхит, и еще черт знает что. Но я вам вот что скажу: лагерь у вас тоже был какой-то особенный, не лагерь, а северная здравница! Ну как бы там ни было - за ваше! За ваше мужество, жизнестойкость, жизнерадостность, Георгий Матвеевич, за то, что вы с нами. Тамара, а как вы? - Я не буду, - ответила она тихо. - Ну и не надо, дорогая. Не надо! Красивая женщина не должна пить. А вот мы за вас... Ух, хорошо! Давно такой коньяк не пил. И все-таки, Георгий Матвеевич, какой же лагерь-то у вас был? Может, инвалидный какой-нибудь? - Да нет, - пожал плечами гость, - зачем инвалидный? Лагерь как лагерь. Как все концлагеря Советского Союза: зона, барак, колючая проволока, частокол, вышка, часовой на вышке, за вышкой рабочий двор, ночью прожектора. Подъем в семь, съем в семь. Уходишь - темно, приходишь - темно. Рабочая пайка - семьсот граммов, инвалидная - пятьсот, штрафная - триста. Вот и все, пожалуй. Если не касаться эксцессов. - А если касаться? Старик поднял бокал из дымчато-рубинового стекла с геральдическим золотым леопардом в медальоне и посмотрел его на свет. Потом слегка щелкнул по краю - звук получился нежный, печальный, замирающий. - Фамильная вещь, - вздохнул старик. - Венецианское стекло. В музей бы его. Если касаться эксцессов. Роман Львович, жизнь там была тяжелая. Бывали времена, когда утром не знаешь, доживешь ли до вечера. Ну да вы сами знаете, что было. Лицо Штерна сразу посуровело. - Не только знаю, но вот этой рукой, что поднимаю за вас бокал, подписывал обвинительное заключение. Все эти негодяи прошли по военному трибуналу. Так что большая часть из них вот... - Он слегка щелкнул себя по виску. - Да? - взглянул на него старик. - Хорошо. - А вот в лагере заключенные небось об этом ничего не знают, - усмехнулся Штерн. - Думают, что они сейчас домами отдыха командуют. Так? Старик усмехнулся. - Да нет, пожалуй, не совсем так. Что их расстреляли - в это верят. - И что ж говорят об этом? - Да разное говорят. Одни говорят, что это были японские шпионы и их за это расстреляли... - Здорово! Умно! А другие? - А другие говорят, что это были советские люди и их тоже за это расстреляли. Тамара не выдержала и хмыкнула. - Да, - согласился Штерн и тоже улыбнулся. - Смешно, конечно ("Смешно", - подтвердил старик), но ведь и печально, Георгий Матвеевич. Неужели никому из этих здравых взрослых людей не приходит в голову самая простая мысль, что все эти расстрелы были вражеской диверсией - и не японцев, конечно, нет, это глупость! - а вот этих бандитов-троцкистов, ягодинцев, блюмкиных - людей, у которых руки по локоть в крови?! Неужели не приходит? - Нет, - покачал головой старик, - это в голову никогда не приходило. - Он вдруг усмехнулся. - Да и как оно может прийти? Ведь все мы были диверсанты, их люди. Так, значит, диверсанты пробрались в лагерь, чтоб уничтожить свои же кадры? Зачем? Непонятно. - Чтоб возмутить народ! - вставила Тамара. Старик повернулся к ней. - Да, действительно, очень нужны мы, диверсанты, советскому народу. Ведь на следствии нам растолковывали, что народ все знает и ненавидит нас как бешеных псов и наймитов капитала. Поэтому, мол, и дети отрекаются от отцов, а жены сажают мужей. И разве вы сами не говорите своим подследственным, что если бы не органы, то народ давно бы разнес нас по кусочкам ("К счастью, еще не успела", - подумалось Тамаре), нет, мудрено! Очень это уж мудрено, Роман Львович. Никак эта сложнейшая стратегия не уместится в наши примитивные зековские головы. - А что власть может без всякого закона уничтожать своих граждан - это в примитивные головы легко укладывается? - горько покачал головой Штерн. - Эх, люди, люди! Граждане великой страны, творцы пятилетки! И легковерны-то вы, и слабы, и малодушны, и как только прижмет вам палец дверью, готовы вы... Да что говорить? Сам человек и сам, наверно, такой! - А бить эта власть может, - сурово перебил его старик, - а отбивать легкие на следствии она может? Сажать отца за сына она может? А "слушали - постановили" - это что такое? Мы же юристы, Роман Львович, так скажите мне - что же это такое? А? Штерн пожал плечами. И по кабинету на мгновенье, как призрак, прошла короткая, до предела напряженная, душная тишина. Тамара привстала, взяла графин, налила себе половину фужера и выпила. Все молча, отчетливо, резко. - А вас били? - спросил Штерн обидчиво. Ему испортили его любимейшую арию, не дали допеть до конца. - Меня нет, - с каким-то даже сожалением покачал головой старик. - Нет, меня они что-то не били. Слушайте, Роман Львович, да я отлично знаю, что это делала не Советская власть. - Тогда кто же? - Не знаю. Черт! Дьявол! Сумасшедший! Но только умный сумасшедший! Такой, который отлично все понимает. Ведь как было? Приезжает... - Георгий Матвеевич, милый вы мой! - вдруг взмолился Штерн и поднял к груди обе толстые волосатые руки с золотыми запонками. - Ну зачем нам опять все это? Пайки, расстрелы, карцеры! Ну к чему они? Вот графинчик, вот закуска! Я виноват - завел эту бодягу, а дама вон уж соскучилась и начала без нас. Давайте и мы... - Нет, я вас очень прошу, продолжайте, - сказала Тамара железным голосом. - Приезжает... Старик посмотрел на Штерна, тот вздохнул. - Да, заставили мы даму ждать, заставили! Вот она и... Нехорошо! - Приезжает... - повторила Тамара зло, не сводя глаз с Каландарашвили. - Ну, если вам так уж угодно... - слегка пожал плечами старик. - Приезжает на рабочую трассу новый начальник. Пять машин, охрана, свита, женщины в белом, штатские. Их уже неделю ждали. Работают вовсю. Тачки по доскам так летают, что доски гудят. Бригадир ходит, поглядывает, покрикивает. Как будто никто никого и не ждал. Обычный бодрый лагерный денек. И вдруг - "Внимание!" Все застыли. Пять машин. Вылезает из первой самый главный начальник и подходит к бригадиру. Здоровается. Принимает рапорт. "Ладно. Одень, одень шапку! Это твои все орлы? Та-ак! А что же ты, бригадир, с такими орлами план-то не выполняешь, кубики стране не даешь? Ведь ты у меня в отстающих числишься. А?" - "Да гражданин начальник, да я бы... Но ведь то-то и то-то..." - "Та-ак! Объективные причины, значит? Работаешь по силе возможности? Кто ж у тебя главный филон?" - "Да филонов нет, а вот такой-то, верно, отстает". - "Да? А ну, такой-то, подойди сюда". Подходит такой-то. "Вот ты какой, значит! Хорош! Слышал я о тебе, слышал. Какая статья-то? ОСО? Что, КРТД? А! Троцкист, значит? Бывший партийный работник? Что ж ты, бывший партийный и такой несознательный? Тебе власть дала полную возможность заслужить перед народом свои преступленья, а ты все гнешь свою линию? А? А?" - "Да болею я, гражданин начальник. Сердце у меня! Ноги все в язвах - вот, взгляните!" - "Закрой, закрой! Не музей! На то врач есть, чтоб глядеть! Врач, ну-ка иди сюда. Так что ж ты мне больного-то на работу выгнал? Ведь вот он говорит, что еле ходит, а ты гонишь его на работу! Как же так?" А врач тот же заключенный. У него зуб на зуб не попадает. Он сразу в крик: "Да какой он больной, гражданин начальник! Филон он, филон! А на ногах сам наковырял!" - Да, вот так они и губят друг друга, - солидно вздохнул Штерн. - Правда, правда. - Да нет, врач тоже не виноват! У него же норма! Не больше двух процентов больных. Так те проценты все на блатных уходят. Они к нему на прием с топором приходят! "Так, значит, говоришь, злостный филон. Как был врагом, так им и остался? Да? Нехорошо! Ладно! Мы с ним поговорим, убедим его! Посадите в машину". Все. Походили. Уехали. А через неделю приказ по ОЛПам: "Такой-то, осужденный ранее за контрреволюционную троцкистскую деятельность на восемь лет лагерей, расстрелян за саботаж". Вот и все. А то и еще проще. Тащили двое работяг бревно и один носком зашел за зону, то есть черточку на земле пересек. Конвоир приложился и положил его. Здесь же бьют сразу! Снайперы! Конвоиру отпуск на две недели, работяге на вечные времена. Тоже все. Так что же это, приказ? Закон? Пункт сторожевого устава? Или сумасшедший из смирительной рубахи выскочил да и начал рубить направо и налево? Не знаю, да и знать не хочу. Знаю только, что такого быть не может, а оно есть. Значит, бред, белая горячка. Только не человека, а чего-то более сложного! Может быть, всего человечества. Может. Не знаю! Он говорил спокойно и только под конец немного разволновался, но тоже не повысил голос, а просто пальцы стали подрагивать, а сам он как-то странно и натянуто заулыбался. "Так как же его освобождать? - подумала Тамара. - Ведь он будет ходить и рассказывать. Тут и расписка о неразглашении ни к чему". Она не могла сидеть и встала, но Штерн больно сжал ее руку у запястья, и она села. - Конечно, все это ужасно, - сказал он, - и я понимаю, что делается с самой психикой заключенных, но... Старик вдруг тихо, добродушно засмеялся. - Да аллах с ними, с заключенными, - сказал он просто. - Они враги народа, ну и получают свое. Вы знаете, - обернулся он вдруг к Тамаре, - нигде, наверно, нет столько самоубийств, как в лагерях среди вольнонаемных или военнообязанных. И все они какие-то беспричинные, сумасшедшие. - То есть как же это беспричинные? - неприятно осклабился Штерн. - Совесть их замучила, вот они и вешаются или стреляются. Ведь вы это хотите сказать нам, Георгий Матвеевич? Совесть. - Он засмеялся. - Вы на их ряшки посмотрите и увидите, что у них за совесть! Вы знаете, сколько они там загребают? Здесь не каждый нарком столько в год получает, сколько какой-нибудь начальник отделения за лето оторвет! А вы - совесть! Идеалист вы, Георгий Матвеевич, вот что я вам скажу. - Да нет, я ведь не говорю, что это совесть, - слегка нахмурился старик. - То есть нет, нет! Это, конечно, совесть, но совесть-то не человеческая, а волчья, что ли? - Он замолчал, собираясь с мыслями. - Ведь что получается? - заговорил он снова. - Вот ОЛП - отдельный лагерный пункт. Он действительно от всего отдельный. Вокруг него тайга или степь, и он как остров в океане. Люди свободные тут не живут и там не появляются, и получается две зоны - одна, внешняя, охрана, другая внутренняя, зеки. Два круга земли. В каждом круге свои законы. Зеки работают весь день, а ночью спят. У них вся жизнь по квадратикам - подъем, работа, съем, ужин, отбой, сон, подъем. Вот и все. Но чтоб прожить по этим квадратикам, их еще надо выгадать. Ежечасно, ежеминутно, на протяжении всего срока выгадывать. Потому что если не выгадаешь, то пропадешь. Придет к тебе Загиб Иванович - и все! Смерть тут мужского пола, и зовут ее по имени-отчеству, как нарядчика. Тосковать, размышлять, грустить, вспоминать тут некогда. Так во внутреннем круге. А во внешнем другое - там и жизнь. И ее тоже надо выгадывать на десять лет вперед. И выгадывают - работают. А работа - пятьсот или тысяча живых трупов: куда их тащат - туда они и волокутся. Но только это очень хитрые покойнички - это упыри, - они притворяются живыми, а все от них пропахло мертвечиной, и вот на вольных, гордых, независимых советских гражданах начинает сказываться трупное отравление. Это очень мягкий, вялый, обволакивающий яд, поначалу его даже не почувствуешь - так что-то, ровно подташнивает, мутит, угарно как-то, расслабленно, а в основном-то все хорошо. Работа - не бей лежачего, баб хватает, тут их зовут чуть не официально "дешевками", так что заскучаешь - утешат. Денег навалом. За плитку чая можно любой костюм в зоне получить. Паек военный, спирт свой - пей, пока не сорвет. Вот и пьют. Сначала стопками, потом стаканами, а затем поллитровками. Каждый вечер драки. Дерутся молча, только сопят; а бьют страшно: сапогами по ребрам, втаптывают в снег. И вот в одну темную ночь - это все больше происходит осенью или зимой - чепе! Застрелился часовой. Прямо на вышке. Скинул сапог и большим пальцем нажал спуск. Череп, конечно, вдребезги. Весь потолок в мозгах. Причины неизвестны. Наутро в красном уголке собрание. Комиссия, выговоры, речи, покаяния. Недосмотрели. Не учли. Не проявили бдительности. Постановили, осудили, дали обещание. А через неделю опять чепе. Только теперь посерьезнее. Пустил себе пулю в висок старший лейтенант, и такую он записку на столе оставил, что ее сразу же на спичке сожгли. Опять комиссия. Теперь уже московская. Старший же лейтенант! Вызывают по одному, спрашивают, и опять ничего никто понять не может. Человек был как человек, работал добросовестно, по-советски. Имел благодарности, копил деньги, сберкнижку показывал. Фото в бумажнике носил. Домик беленький на Черном море. Это он себе присмотрел. Ему уж и срок выходил. Пил? Ну а кто здесь не пьет? Много не пил. Значит, видимых причин нет. А невидимые... Чужая душа потемки. Но вот в этих самых потемках он и запутался, и затосковал, и заискал выхода. И нашел его. Вот как это бывает. Непонятно? Непонятно, конечно! Но я же и говорю - бред! Угар! Белая горячка! Отравление трупным ядом! Тамара сидела и накручивала на палец кончик скатерти, рвануть - и все посыплется на пол. - Да! - Штерн крякнул и поднялся с места. - Пойду потороплю официанта. Что-то они хотят, я вижу, нас голодом заморить. Он пошел и вдруг, проходя, наклонился над Каландарашвили. - Спасибо вам за это, Георгий Матвеевич, большое спасибо! Образно говорите! Очень образно. Заблудился в собственной душе. Хорошо. Вот нашим бы писателям такой образ найти! Да, вы правы, плохо получается. Жаль наших солдат. Очень их жаль, бедняг. Спасибо вам за вашу жестокую человечную правду. Но пусть теперь эти вопросы вас больше не волнуют. Мы подумаем. А вы свободный человек! Тамара, моя хорошая, а что вы ровно затуманились? А ну-ка налейте нам скорее по полной! Вот так, вот так! Ура, Георгий Матвеевич! - Он опять пошел и опять задержался. - А сына вы не огорчайте такими вот вопросами, ладно? Зачем? Наша вина, наш и ответ. Мы сами справимся. А за вашу правду спасибо, большое спасибо. Она вот как нам нужна! Ладно, иду за официантом [Звали его по-настоящему Бибинеишвили. Он умер через несколько дней после освобождения. (Рассказал писатель Чабук Амирэджиби.)]. Нейман вернулся из командировки на следующий день на попутной машине. И сразу же, не заезжая домой, подъехал в Большой дом. Его гнали неясные предчувствия. И недаром. Его вдруг посетил нарком. Такого еще, кажется, не бывало. Нарком ниже шестого этажа (там помещался его секретариат) вообще не спускался, а если надо - вызывал к себе, на седьмое небо, так работники Большого дома окрестили надстройку, где помещался личный кабинет и крохотный зал заседаний. Стоял ясный осенний вечер. Нарком постучался, вошел и поздоровался. Был он тихий, благожелательный, в сиреневом костюме со светлым галстуком. - Сидите, сидите, - милостиво приказал он Нейману, - а я вот... - Он подошел к полуоткрытому окну, распахнул его и вдохнул всей грудью воздух. - Благодать, - сказал он, - нет, надо, надо и мне к вам сюда перебраться, а то у нас такая вверху парилка, - он опять втянул воздух. - Хорошо! Морем пахнет. Сосна, сосна! - Он еще постоял, поглядел на деревья, на красные, зеленые и синие гирлянды огня в аллеях, послушал детский крик, скрип каруселей, потом подошел к столу и сел сбоку. - Что это вы подписываете? А-а! Ох уж эти бумажки! Одна с ними морока! Это были запросы второго секретно-политического отдела. По этим запросам оперуполномоченному лагеря надлежало вызвать такого-то зека, находящегося там-то, и снять с него свидетельские показания. Чаще всего человек, о котором запрашивали, ходил еще по воле и был не просто знакомым опрашиваемого, а либо его недругом, либо другом, давшим "уличающие" показания на суде или на очной ставке. Поэтому и предполагалось, что сейчас, когда зеку наконец разрешили, он охотно сведет счеты с другом или врагом. (В этом случае и в этих стенах и друг и враг звучат примерно одинаково.) - Так, - сказал нарком, выслушав Неймана о том, что запросов посылается много, а выполняют их медленно и спустя рукава, - но вот тут, я вижу, вы получили полный отказ. И даже, я бы сказал, отказ с ехидцей: "Знаю его как советского человека и патриота". А кто снимал показания? Лейтенант Лапшин! Ну и дубина же этот лейтенант! Наверно, из только что мобилизованных. И часто вы получаете вот такие цидули? Нейман пожал плечами. - Да бывают. - Не надо, чтоб бывали. Скажите, вы думали, почему приходят такие ответы? Ну хотя бы в данном случае? Вот почему заключенный так ответил? Или тот тоже на него не стал показывать? Но если так, то и запрашивать его не стоило. "А что его так заело? - подумал Нейман. - Ведь обычное же дело, Формальность! Тот так и так будет сидеть! И зачем он вообще пришел? В штатском. В желтых ботинках. Галстук! А ведь все в форме ходил. С женой поругался, что ли?" - Да нет, показывать-то показывал, - ответил он, - но ничего существенного, правда, не сказал, да и повредить ему он уже не мог. Но вообще-то вы правы, товарищ нарком. Этот свидетель - повторник, наглый, хитрый тип, в карцере у нас сидел два раза, можно было предвидеть, как он ответит. - Значит, все дело в характере, - усмехнулся нарком и слегка двинул стулом. - Сидите, сидите! Характер, конечно, следует учитывать, но главное не это. Главное, кто допрашивает. Понимаете? Нет? Зря! Вот поступает ваш запрос к такому недавно мобилизованному Лапшину. Вызывает он зека. Сажает на стул, и что тот скажет - слово в слово записывает. Так ведь, а? Нейман слегка развел ладонями. Он все-таки не понимал, что от него хотят. - Так? Ну а как же иначе? Во-первых, он действительно там, в лагере, ничего не знает о деле, а во-вторых, ну на кой дьявол ему, откровенно говоря, это дело нужно? Вот вы следователь управления, вы живете в столице, получаете хороший оклад, у вас прекрасная квартира, ну а он что? Он же ничего этого не имеет! И обязанность у него совсем другая - собачья, - и оклад другой, отсюда и психология такая: "А не пошли бы вы все..." Нет, я в эти за